У новоселов в Казахстане
Среди степного ковыля
Лежит в раскрытом чемодане
Наследник, соской шевеля.
К стене привязанная крышка,
Никелированный замок.
Лежит, сопит себе парнишка,
Катая глазки в потолок.
Честь честью все — опрятно, строго,
Постель, простынка на груди.
Что ж, чемодан! — мальцу дорога
Еще какая впереди!
Владимир Абрамович Дитюк женил своего первенца Григория. Однако, как всегда бывает, невозможно было заниматься только одним этим. Наоборот, другие дела и заботы, привычные и неизменные, отвлекали Дитюка. Снегозадержание, технический уход машин, подготовка к партийному собранию, этим он тоже занимался, хотя и понимал, что единичность, неповторимость предстоящего праздника должна вроде подчинить себе все иное. Но такого не получалось, в спешке даже мелькала мысль: «Скорее бы все кончилось!»
В «Целине» есть такие строчки: «Знает эта земля не только знаменитых первоцелинников Михаила Довжика и Владимира Дитюка, но и хороших хлеборобов Владимира Михайловича Довжика и Григория Владимировича Дитюка».
Великая гордость за свое дело охватила бригадира в первые минуты после прочтения «Целины». Но затем стало тревожно за парня: какая непростая ноша опускалась на Гришины плечи!
Спустя полтора года он уже твердо мог ответить себе, что его опасения были напрасны. Григорий отслужил в армии, вернулся в отцовскую бригаду и снова стал хлеборобом.
Свадьба. Поезд с молодыми. Снег, ленты, шары. Сыплются горсти зерна на черный чуб жениха и на белую фату. Первое «Горько!». И наступает миг, когда все глядят не на молодых, не на Гришу и Люду, а на отца, чуть сутулого и застенчиво улыбающегося гиганта. Сейчас он скажет напутственное слово. Но как ему передать чувство радости и чувство как бы далеко раздвинувшегося горизонта?
Я знаю, дети, когда мы начались. У других, может, видится не всегда ясно, с какого дня жизнь повернула колесо и пробороздила тебя, а у меня на этот случай в памяти незабываемый след. Четвертого марта началось. Жил я с мамой Галиной Сергеевной, Гришиной бабушкой, в селе Савинцы возле Сорочинец Миргородского района. «Чудный город Миргород! — сказал великий писатель Гоголь. — …везде прекрасный плетень; по нем вьется хмель, на нем висят горшки, из-за него подсолнечник выказывает свою солнцеобразную голову, краснеет мак, мелькают толстые тыквы… Роскошь!» Там я вырос. Да такой большой, что как надумаю новую одежду покупать, так беда, — нигде не сыщешь моего размера, а ботинки только в Москве, сразу по пять пар беру. Больше, кажется, не вырасту, остановился на сорок восьмом. Ну, то я к слову. А в ту пору зимой даже в школу не ходил — нету обувки. Весной да осенью еще босиком туда-сюда, вы не удивляйтесь, война ведь только-только кончилась, мы под немцем оккупацию бедовали. Я и работать пошел десяти лет. Водовозом. А позже стал на быках боронить. Когда на пятнадцатый год пошло, курсы трактористов закончил в Сорочинцах при эмтээсе. И уже я не хлопчик, взрослый кормилец. Работаю, даже сапоги ношу. Учиться я уже совсем не учился, иная пошла учеба. В феврале вдруг загомонили о целине, куда-то в Казахстан, на Алтай подул ветер, да что оно такое, целина, — никакого представления. Узнал, многие земли как бы дикие пропадают. Кто на них поедет? С родины уезжать? Потом собрали нас, трактористов, слесарей и механиков в эмтээсе, из обкома комсомола товарищ приехал, агитировал. Многие подняли руки, и я поднял. Тогда он говорит: «Я вам правду скажу, вы хлопцы правильные, поймете. Там нужда будет, снег большой, жить будете в палатках. Голое место!»
Что ж, он правду сказал, — вроде бы фронт открывается, и ехать нужно, однако едут одни добровольцы. Он нас проверял. Что меня подвигло тогда? Порыв у меня был. Может, показалось, что открывается моя дорога? Комсомольский товарищ еще сказал: «Война вовсе недавно кончилась. Мы ее помним, хоть многие из нас молодые. Теперь нам надо вперед жить, чтобы в нашей жизни тоже было такое большое дело, как победа. Человеку нужна победа, а без нее он мал».
Он верное говорил, тот товарищ. Победа нам всегда нужна; даже когда я простое дело делаю, когда дерево сажаю, мне одолеть надо труд и помочь природе вырастить малый прутик, чтобы он жил, — я и тогда желаю победы. Сперва идет труд, затем победа, а получается — жизнь.
Большое дело поднималось, на всю страну. Не одного меня оно подвигло, но и старших людей, на войне воевавших. Вписали меня в бригаду Миргородской эмтээс и отпустили домой. Работаю как ни в чем не бывало на своем «Универсале». Через шкив перекинута трансмиссия; мелю на мельнице муку. Потом магнето забарахлило, пошел в Сорочинцы. Третьего марта это случилось. Секретарь на меня накинулся: «Где ты пропадал? Завтра отправка!» Вот так дела… Мне еще паспорт надо получить, а до Миргорода тридцать верст. На дороге грязь, машина не пройдет. Надо пешком. Ну добрался. В милиции справку из колхоза требуют, без нее не дают. Снова пришел в Миргород уже ночью, дали мне паспорт. Мама пирожков спекла, сложил я их в ящик фанерный; как был в фуфайке, в армейской фуражке — дядя подарил — так и уехал. Да, две тысячи подъемных мне дали в Полтаве. Маме их отослал и часы купил. Правда, потом поменял на патефон, люблю песни. Поездил я по свету, везде слышу — поют украинские песни, и в Ташкенте, и в Казахстане, и в Москве. Как почую: «Ой, на гори женци жнуть, а под горою яром-долиною казаки идуть», так вроде бы снова я еще юный хлопец. Да нет, я еще молодой! Вот Миша Довжик мне говорит: «Я, наверное, останусь в комсомоле до пенсии». И я тоже, честное слово.
Мы быстро доехали, за трое суток, — «зеленая улица». В Акмолинске митинг, народу — тьма, пересадили нас в старые вагоны, такие, с прямоугольными окнами, будто в избе, и развезли по станциям. Девятого марта наши миргородцы и с ними еще сто человек вылезают на станции Колутон. Снега кругом страшные, мороз градусов сорок. Возле самого поезда стоят сани, лошади в куржаке и белый дым валит. До нас сразу какие-то люди в тулупах сунулись: «Поехали с нами. Тут близко, двадцать километров». Потом другие: «С нами! У нас ближе». То были председатели колхозов, они нас ждали. Увез нас Хижняк Юрий Андреевич, председатель «Заветов Ильича», всю нашу бригаду. У нас полный комплект: и бригадир, и учетчик, и механик, и мы, трактористы. Замотали нас в тулупы, в сани усадили, а кучером тут был шофер: зимой на полуторке негде ездить. Я уж ничему не дивился.
И приехали. Село тоже Колутон. Тут все Колутон, и речка, и станция, и у нас, даже еще Новый и Старый Колутон. Не то чтобы Сенжары или Миргород! Глянул я — из-под снега одни трубы торчат. Только почта и контора под крышей, ни улиц, ни красоты. Вы, дети, того села уже не увидите. Расселили нас по мазанкам, я и Сериченко Вася (сейчас он шофером) попали к старикам Даниленко, те еще до революции сюда переселились. Туннель прорыт в сугробе, ведет вниз, там — жилье. Покормили с дороги, председатель Хижняк мяса выделил и капусты. Потом прикатил из Жалтырской эмтээс трактор с будкой на санях. «Айда, ребята, за техникой!» Никто не усидел. Ночью приехали, кинулись до тракторов, они на платформах стоят. Сторож начал стрелять с перепугу. Ходим всю ночь у тракторов, горючее заливаем. Новые дэтэ-пятьдесят четыре! Утром объявился завскладом, спустили мы их по накату и своим ходом на Колутон. Там я исполнил впервые свой конституционный долг — проголосовал на выборах. Четырнадцатого числа были они.
Целину, Гриша, я в мае начал ломать. А сперва возил приезжающий народ от станции до нас. Много перевез, из Донбасса были, из Воронежа, из Москвы. С двадцатого апреля получили плуги, семена. К маю речка Колутон трещать льдом начала, артиллерийски трещало. Средь ночи подымает нас председатель Хижняк, что за напасть? Завели и поехали в Ковылинку. Надо так надо, не спорим. Речка в паводок, оказывается, норовистая — кругом одни острова оставляет. Потому мы торопились. В степях уж была для нас фанерная будка, сеялки, припасы. От Ковылинки было еще верст тридцать, и агроном сказал: «Где-то здесь пахать». А точнее не мог сказать, пространство, видать, и его образованный ум как бы одолевало. Дикая, говорю я вам, была земля! Страху я перед ней не чуял, но уважение было будто к живому существу. Вспомнил свою хату, вокруг розовый цвет, нарядные абрикосы, весенний грай. И стали мы ломать целину. Мой напарник Веня Михайлов, Вениамин Иванович, влупил загонку: шесть километров сюда, три — туда. Первая борозда. Пахали мы попеременно, один спит рядом в кабине, другой за рычагами. Азартное было дело, небывалое. Я вам так объясню: и без меня бы целину, конечно, взяли. У казахов говорят: «Одинокий путник и пыли не поднимет, одинокий голос нельзя назвать шумом». А тут столько народу, столько техники, и я средь других, совсем еще пацан. А я чую — небывалое! Не все выдержали, кое-кто уехал. Меня держала работа. Ее много. Загонки большие, дома раз-два, и конец видать, а тут я один и передо мной земля без края. Сколько я могу? Я хотел многое выдержать. Она лежит передо мной и молчит, не пускает трактор — плуг скользил по корням, мы его запускали глубоко, под самые корни. Шли медленно, на первой скорости. Я выдержал. Я ее сломал. Говорю вам, без меня бы обошлись, мне нечего пыжиться, таких, как я, тысячи. Трудно? Ну маленько было. Тогда, сынок, наметилась и твоя судьба.
Значит, пахали мы до июньского сенокоса. Без малого две тысячи гектаров сделали. Нам харчи сюда возили. Привезут ящик рыбы, пахты, хлеба мешок съедим сразу. Воду в балочке брали. Слабоватые были харчи…
Затем сенокос начался, косилки таскали, сено стягивали. Я письмо маме послал, я ей и раньше посылал, но куда тут из степи пошлешь?
Я не охотник письма писать. Скажешь: жив-здоров, что еще? Некогда. Тогда у меня образование было три класса, какой из меня грамотей! Сейчас я и школу вечернюю кончил и техникум — кое-что понимаю. А в ту пору я больше чувствовал, нежели понимал.
После сенокоса я еще много поработал до зимы, хлеб уродился. Насыпешь зерна в литровую банку, глядишь на солнце, и солнце сквозь него аж светится.
В декабре я возил на дальние заимки сено, а на вентиляторе забренчали лопасти, и пришлось ехать в бригаду. Казах-фуражир говорит: «Володька, твоя завтра в армию идти». Я смеюсь: «А коли б лопасти не забренчали?» — «Тогда не пошла». Я отцепил сани, пошел к председателю. Дали мне расчет, раздал я хлопцам одежду, и проводили меня. Я маме отправил пять тонн пшеницы, на три года ей хватило. И еще денег у меня было полторы тысячи, да еще потом бухгалтер пять ей отослал. Первый год богато родил.
Я служил в авиации. Под Новый год, пятьдесят восьмой, демобилизовался. 29 декабря приехал к маме на Полтавщину. Второго января, еще в погонах, сел на трактор. Помочь надо. Председатель говорит — оставайся! Э, думаю, разве у вас работа? А на целине смысл иной, большая стихия.
Женился я на Вере, — помнишь, Вера, нашу свадьбу? — и в степи вернулся. Тут уж совхоз «Колутонский», две бригады. Каждый бригадир к себе зовет.
Вижу перемены: школу, клуб, домов много, и улицы появились, уже не ездят по огородам. Дали нам комнату. Я снова на тракторе, Вера у меня прицепщиком Когда я один был, мне все равно было, где квартировать, и квартировал большей частью в поле. Чувствую, так не пойдет. Раньше можно было, ныне, если хочу здесь жить, надо домом обзаводиться. У Веры одна плюшевая фуфайка и резиновые сапоги, у меня шинелька. Я, правда, шинель еще три года не скидал — начали мы строиться, ссуду взял. Урожай по тем временам был хороший, по двенадцать центнеров.
Я чую, целина уж не та становится. У нас с Верой большое счастье — ты, сынок, родился. Мы с ней пришлые, для нас иная земля была отчей, а теперь здесь наши корни. Без детей земля никогда не станет обжитой. Я думаю: сын у меня; когда я состарюсь, он вырастет и здесь будет наш род и наша родина. Похоже, так оно и выходит.
Вот нынче совхоз построил моей бригаде стан, хороший стан, душ есть, столовая, кинозал. Мы в страду живем в степи месяцами. И я говорю своим мальчикам: «Мальчики, давай и деревья посадим. Хорошо у нас станет». Посадили вербы, тополя и боярышник. Пускай растут. Захотелось нам и дорогу к стану пробить, а то в распутицу не на всяком тракторе доедешь. У меня интересуются, а дорогу-то зачем? Ты же не строитель. Погоди, тебе сделают. Я не хочу так. Я хочу, чтобы вокруг меня было хорошо.
Я знаю, для чего живет человек. Работаю, строюсь, сына родил. Чтобы, как проснулся поутру, тебя тянуло в поле, к товарищам, чтобы ты возвращался домой и знал, что тебя там ждут не дождутся.
В пятьдесят четвертом меня сюда потянула романтика. Я хотел подражать Чапаеву, Ворошилову, Буденному. А потом, к пятьдесят девятому году, я понял: ну, хорошо, я против трудностей выстоял, а надо ведь дальше идти.
От нас неподалеку в Атбасарском районе работал прорабом Василий Рагузов. Он погиб в буран, когда возвращался из Джаксы. При нем нашли письмо жене и детям.
«Нашедшему эту книжку! Дорогой товарищ, не сочти за труд, передай написанное здесь. И дальше адрес.
Дорогая моя жена! Не надо слез. Знаю, что тебе будет трудно, но что поделаешь, если со мной такое. Кругом степь — ни конца, ни края. Иду просто наугад. Буря заканчивается, но горизонта не видно, чтобы сориентироваться.
Если же меня не будет, воспитай сынов так, чтобы они были людьми.
Как хочется жить!
Крепко целую. Навеки твой Василий.
Сыновьям Владимиру и Александру Рагузовым.
Дорогие мои деточки, Вовуська и Сашунька!
Я поехал на целину, чтобы наш народ жил богаче и краше. Я хотел бы, чтобы вы продолжили мое дело. Самое главное — нужно быть в жизни человеком. Целую вас, дорогие мои. Ваш отец».
Да, я тогда и думаю себе: надо идти дальше. Ежели мы поныне оставались жить в вагончиках, так это была бы уже не романтика, а неразумность наша. Тогда бы мы остановились. Для меня это значит, — я не просто пашу, переворачиваю целину, я на ней еще что-то другое должен сделать. — Или ты ее, или она тебя. Нужно было перестраиваться на капитальную основу, вглубь разворачиваться. Уже неинтересно мне стало, и я почуял, что пора снова целину ломать, в себе на сей раз.
Потому как не один я хотел жить вперед, а вся целина стала другой, она вела меня. Когда Гагарин облетел Землю, он нас тоже как будто понял. Он был наш, уходил в небо с наших степей. Это и для меня началась новая пора. Я с ним одного поколения, ему двадцать семь, мне — двадцать пять; за нами военное детство, труд, и его смоленская земля, и моя полтавская, и наша целина, — вся Родина наша.
Еще не было памятника Юрию Алексеевичу, а в нашем крае уже заложили совхоз имени Гагарина на берегу степного озера Кос-Куль.
Он был нашего поколения, это сущая правда, а по-другому и быть не могло.
Мы с тобой, Григорий, земледельцы. Профессия наша самая древняя и прочная, ибо от земли нельзя оторваться, порядок нельзя изменить: весной сеять, осенью — жать. Именно через земледельца люди и человечество чувствуют природу, свои обязанности перед всей жизнью. И я тоже чувствовал свои обязанности.
Предложили мне новый трактор, он в поле стоял разбитый. Я его весной взял, двигатель заменил и стал работать. Я понял, что тракторист из меня вышел неплохой. Так я работал до шестьдесят второго года, все как будто силу копил. А в шестьдесят втором пришел к главному агроному, Пискунов тогда был, и предложил выращивать кукурузу и свеклу механизированным способом. А у нас вручную выращивали. Мой старый напарник к той поре перебрался механиком на маслозавод. Я к нему. «Давай, — говорю, — Вениамин Иванович, бросай! Идем вместе, как на целине». Он пошел со мной. По двести центнеров с гектара свеклы брали. Дешевая была у нас.
Я и повеселел, — новой стороной обернулась моя работа, думать больше нужно было Так-то лучше.
В нашем селе театр в клубе открыли, стали пьесы играть. И меня зовут. Ну, думаю, я большой, на сцене не умещусь, смеяться будут. Однако пошел, как не пойти… Дали мне роль деда в пьесе Софронова про молодую председательшу колхоза. Комичный дед! Мне нравилось играть, я и сейчас на Новый год наряжусь Дедом Морозом, а вокруг меня дети так и вьются… Вот даже театр мы сами сделали, до того целина на капитальную основу переходила.
И тут со мной случился урок на всю жизнь. Осенью шестьдесят пятого свекла уродила богатая, мы с Вениамином радуемся. Пора, значит, убирать. Мы к Пискунову, а он говорит: «Рано. Пусть наливается». Эх ты, сторона родная! Да морозы трахнут, пропадет наш урожай. Сегодня тепло, а назавтра лужа льдом блестит. Ведь стихия. А Пискунов — «рано». Заладил он свое «рано», и мы спорить бросили. Он агроном, ему виднее. Ну, и половина свеклы замерзла. Нет, теперь со мной такого не случится, я на своем настою. Начальник он или главный, а я тоже не винтик, я тоже на этой земле. В глаза не мог бабам глядеть, они вручную собирали клубни, комбайны простояли в загоне. Был урок! Не забуду.
Потом, когда свеклу перестали выращивать, когда снова к хлебу повернулись, меня временно назначили бригадиром тракторной бригады. Месяц проходит, директор Дитрих говорит — подожди, не нашли еще замену. Так до весны тянули, а весной — сеять: на переправе коней не перепрягают. Я остался. Народ у меня был разный, и опыта у меня никакого. Единственно, упрекнуть не могли, я машины знал. А как дальше будет, одному богу известно.
Не знали мы, какие беды нас ждут. Год выпал жуткий. На то человек, чтобы пройти беду и человеком остаться. Так я думаю.
Надо вспоминать и горе, и радость, а приукрашивать нашу жизнь — это себя обеднять, это значит принизить наших людей.
Какие у нас люди? Настоящие. Когда я стал бригадиром, я особенно утвердился в этом, потому что должен был глядеть на них зоркими глазами.
Зимой в бригаде мало народу, а весной надо набирать. Кого брать? Я брал тех, кто десятилетку закончил, молодых. Колю Шалыгина, Колю Чухлиева, Жаку Тунгушпаева, Сережу Гребенюка… Мне их брать не советовали. Они еще работать толком не умели, охотники были набедокурить — то Чухлиева участковый лейтенант бегает разыскивает, то кто-то окно в интернате высадит, к девчонкам заберется, то в клубе подерутся. Я их взял, их шалости меня не пугали. Я ведь что-то в них видел.
До меня бригадиры с такими ребятами жестко беседовали. Приказал работай. Обломался — ремонтируй. Мне так не хотелось. Сначала я показывал им, как клапан регулировать и как гайку подкрутить…
Нет, я от мальчиков больших хлопот не терпел. Я просто хочу знать человека, что он думает, как у него дома. Я должен знать о них все. Никогда я не крикнул, нету такого в моей практике. Скоро они знали, как подъехать к сеялке, как плуг подцепить.
Когда мальчиков в армию забрали, они мне писали: скучаем по полю, хотим на работу. Все возвращаются. Вот сейчас наш сосед на Камчатке служит, и приходит ко мне его отец: «Сдавать корову или кормить будем? Как, Володька?» Я ему: «Кормить», потом сена привез. Они меня знают, я их не забуду…
Тот год, шестьдесят седьмой, тяжкий для нас был. Я запомнил его страшно. У нас и поныне в бригаде поля трудные, от одного поля до другого порой километров тридцать, вдобавок еще речка Колутон разливается… Но это привычно. А тогда в июне с утра подул сильный ветер, сначала пылью мело, потом небо стало сереть.
И вдруг черно сделалось. Земля поднялась в воздух, как будто не земля, а море. Дышать невозможно. Руками закрылся. Страшно. Что творилось с полем! Почва как будто утекает, песчинки перерезают всходы, и корешки летят.
Это не просто почву сметало. Это целую жизнь сметало, ведь этот тоненький слой — самая малость от общего объема нашей Земли, именно он сделал возможным существование человека… Я был бессилен. Мне нужно было как-то защитить его. Я полез в трактор; на сиденье лежала земля; я опустил плуг и стал пахать. Впереди я ничего почти не видел. Но мне это было все равно: я держал трактор наперерез ветру, в боковое стекло стучало землей, и я не мог отклониться от нужного направления. Непременно надо было пахать поперек ветра, чтобы выковырять побольше комки, чтобы они придавили песчинки и удержали землю.
Кто-то на ходу рванул дверцы. Ввалился в кабину Пискунов Павел Михайлович, главный агроном. Не понимаю, как я его узнал. «Давай лущильником!» — кричит. Значит, плугом не помогает. Я стал лущильником пробовать, и мне горестно было, что ничего не могу изменить. Никогда я такого не переживал. Даже когда замерзал с Шалыгиным в буран…
Следом за бурей была засуха. Из бригады начали уходить на фермы, в мастерские. Мне вовсе худо было бы, но мальчики не захотели никуда идти, мы держались вместе. После бури я много задумываться начал: еще Василий Васильевич Докучаев доказал, что в природе не три «царства», как думали до него, животных, растений и минералов, а есть и четвертое — почвы, и как же так выходит, что мы на земле порядок не можем навести? Ребята тоже сомневаются: «Надо бы по-иному», им тоже не по себе. Но легко спросить «как?» И тут я скажу спасибо ученым земледельческой науки, нашему целинному институту земледелия — стали мы переходить на безотвальную вспашку, оставлять в поле стерню. А это уже многое значило против ветровой эрозии. Мы с мальчиками обрадовались.
Но следующий год снова был трудным, словно целина требовала пройти им новое испытание. Они начала целины не помнят, и это им как бы крещение. Мне к той поре тридцать третий стукнул, седой волос пробился, молодость прошла. Без мальчиков мне было бы тяжелее; в тот год я третью свою целину начал поднимать. Мой Гришка уж в школу бегал, двойки носил, уж дочки росли, дома я посадил яблоневый сад, машину из разных железяк сделал, — можно тихо дальше жить, детей воспитывать, ничего нового не ждать. Видать, так бы оно у меня и осталось, ежели б не мальчики. Для них целина только начиналась, а через них и для меня.
Осенью надо было ехать в Алексеевский район заготавливать солому. Я выбрал молодых. Директор Иосиф Христианович Дитрих заохал, как список глянул. У него немецкий акцент: «Что ты, Фолодя, телаешь?» Я уговорил. Дали нам по триста тонн заготовить. Старикам из Вишневской бригады и нам… Вместе мы уехали, вместе и домой вернулись. Больше Дитрих не охал.
Я с Довжиком дружу. Он мне говорил, что когда приехал в Казахстан, толком трактора не знал, а сейчас знаменитый бригадир, и его целинная палатка — в Музее революции.
Я не говорю, что раньше молодежь лучше была. Дети всегда должны быть лучше отцов.
Молодые скорей меня понимают. Я всегда прежде всего обращаюсь к мальчикам. К Вариводе, Гребенюку, Чумаку. Чтоб не уезжали вечером с поля, пока косить не кончили. И старики не уходят, стыдно ведь уйти, когда другие работают.
Вот однажды убирали и кто-то полвалка оставил, не подобрал. У меня пятнадцать комбайнов. Как найти? Я всех собрал и сказал: «Полвалка — это тонна хлеба. После войны двум семьям всю зиму можно было жить. Нельзя так, мальчики». И Яша Миллер сознался. Я его не ругал. Он понял, собрал хлеб. Вот так мы вместе и ломали мою третью целину.
С шестьдесят девятого пошло как следует. По семнадцать центнеров взяли!
Поля у нас нестандартные, и по 15 и по 30 гектаров есть, и разбросаны. Самые тяжелые поля. А урожаи самые высокие. Почему? Вот раз приезжаю ночью на стан, бужу поварих, — надо, девчата, пирогов напечь, чаю заварить и в поле отвезти для мальчиков. И отвез. Отвозили даже другой бригаде за двадцать километров. Не скупись, Гриша, на добрые дела: они всегда взойдут.
Я мальчиков каждую весну убеждаю: земля у нас хуже, сейте по сырому, глубже, чтоб сеялка не прыгала, чтобы зерно снизу влагой питалось.
Однако каждый сев у меня не так, как я хочу. Иной раз все рассчитаешь, а природа возьмет и новую преграду выставит. К разливу реки мы кое-как приспособились: вывезем до половодья на возвышенности технику и семена, а когда Колутон поднимется и натворит островов, нам уж особо нечего суетиться. На лодках только еду подвозим трактористам. Когда крепкий ветер высокую волну гонит, они сами себе готовят — у них газовые печки с баллонами. Но если бы нас одно половодье держало!.. Вот в семидесятом году дожди лили непрестанно. А сеять надо. По три раза в день разбирали сеялки, из дисков грязь выковыривали. Медленно-медленно продвигались, никак нельзя было скоростью брать — худо бы посеяли. Мальчикам без скорости скучно, но надо делать дело на совесть. И вот на таком тяжелом севе мальчики себя показали. Осенью в армию было идти Зимченко, Чухлиеву, Гребенюку, Вахрушеву. Они уже были мастерами.
Потом подходил к матери: «Тетя Наташа, что помочь?» Угля привезу, сена. Как я их забыть могу?
Да, однако это после. В ту весну еще одно испытание нам случилось. На полях у нас солонцы, их затопило, и в самый разгар, когда опоздай на день посеять, на урожай уже не надейся, вот тогда мы утопили в солонце восемь тракторов. Чухлиев сел первый. Его тащить. Второй сел. И так все восемь. На этом остановились — видим, по-иному пора пробовать. Стали бревна к гусеницам цеплять, такую ямину разворотили — до сих пор существует. Понемногу, однако, вызволились. А сроки поджимают, и передохнуть нельзя. Пошел я впереди тракторов, ногой землю прощупываю. Так и досевали.
Но урожай взяли по шестнадцать центнеров! И пятилетку перевыполнили, хоть за нами два пустых года числилось.
Проводил я мальчиков в армию. Снова вспомнил, как сам отсюда уходил служить, и грустно стало мне. Выучились мальчики, выросли. Другие на их место подоспели — Коля Диденко, Рафик Эберли. А мой Гришка уж в пятый класс наладился, гляди и ему скоро в армию… Потом подумал-подумал и решил: все правильно. Мои мальчики весь хлеб вырастили, я гордость чувствую. А время летит! Каждый свой год и хлеборобский, и отцовский помню. Вот они, эти годы, со мной, с вами.
Пока мальчики служили, бригада успела.
Без них мне было туго, на остальных легло больше нагрузки, мне новые люди на замену очень понадобились. Я взял да и принял совсем юных ребят Диму Копку, Володю Сиволапова, Володю Даниленко, внука тех стариков, у которых я жил весной пятьдесят четвертого, и еще других мальчиков. Они еще и школу не закончили, каникулы у них были. Однако все права имели на управление техникой. Кроме того, они работать хотели, они прямо рвались до работы. «Почему? — спрашивал я себя. — Ведь не от нужды?» Потому, что они с настроем целинным. Я ребят учил, и они на лету схватывали науку.
Но вскоре мне предложили стать управляющим отделения, а я не захотел бросать бригаду, будто чуял, что без меня она уже не та будет. Целую неделю я скрывался от директора. Как увижу в поле «Волгу», уйду куда-нибудь, спрячусь, пока Дитрих не уедет. А потом едем однажды по степи на грузовике, — глядь, «Волга» за нами, так он меня и настиг. Назначили управляющим.
У меня под началом стало две бригады, моя и первая. Бригадиров там не больно крепких поставили, один до выпивки был охотник, другой с ребятами никак не мог общего языка найти, — часто ко мне ходили мальчики, чтобы я заступался. Помню, пришли поварята и говорят: «Тяжело с бригадиром». «Отчего?» — спрашиваю. «А он как придет, все хмурится и слова не скажет, не улыбнется». Я ему потом объясняю один на один, что для всех надо хорошее слово найти, от хорошего слова жизнь теплее.
Моя молодежная бригада едва не распалась, покуда я от нее был удален, мальчики хотели идти кто куда. Вот тут-то я решил: хватит. Прошу у секретаря райкома партии Князева: «Николай Трифонович, отдайте мне мою любимую работу!» Он посмеялся: «Другой присосется к должности — не оторвешь, а ты сам отказываешься». И отпустил меня.
Я снова стал на место. Было в пору убирать. Пшеница до восковой спелости поспела, верхние зерна уже твердые. Я по опыту знаю, и тот опыт горький, — не выхватишь зерно в сухие дни, потом только снега и дождя дождешься, они твое поле не пожалеют. И свеклу замерзшую я вспомнил, и другое, подобное. Но Кривошеев, он главным агрономом стал к той поре, не велит косить — пусть спеет. Я еще тверже стою на своем: будем косить, доспеет в валках. Я его привел на одно поле, походили, потрогали колос; уломал я таки агронома с одной стороны здесь начать. Мальчики начали, а я в лабораторию поехал, чтобы зерно на анализ дать. Не готова лаборатория. Я девушкам килограмм шоколада пообещал, они сделали анализ: «Влажность тринадцать процентов». Ну, это хорошо. Даже когда пятнадцать — хорошо. Просушим. Мне еще бы процент клейковины узнать. Отличный, говорят, процент клейковины.
Мальчики в азарт вошли, не хотят останавливаться. И не надо было останавливаться. Я говорю: пока нет Кривошеева, косите до конца.
А директору предлагаю, пора, мол, хлеб сдавать государству. «Заготзерно» даже не был готов принять, ждать пришлось немного. Дитрих только головой качал, удивлялся. А в других бригадах сложнее вышла уборка, из-под снега довелось выхватывать После Кривошеев мне сказал: «У тебя мне делать нечего, ты сам все знаешь» Что ж, я знаю, моя бригада знает, а иначе нам работать нельзя.
Но я все мальчиков ждал. Прошли-пролетели два года. Вот я встречаю мальчиков. Мы были вместе в самые тяжелые годы, когда иные не выдерживали, уходили, а мальчики прошли через испытания твердо. Как ни много у меня молодых, но с этими у меня самая давняя дружба, она на труде поднялась. Обнялись мы, радовались. И вдруг я узнаю, что Чухлиев собрался ехать в Москву, у него там сестры в Домодедове живут, они ему уже работу приискали автокар водить в аэропорту. «Поедешь от нас?» — спрашиваю у него и не верю. Коля мнется «Ну, как хочешь, — говорю я. — Нам без тебя будет хуже». Чухлиев ничего мне не ответил. Что ж, пусть едет. Только больно стало.
Снова мы сеять готовимся, Сережа Гребенюк из списанного комбайна сконструировал разгрузчик удобрения, потом опрыскиватель для гербицидов. Заводской опрыскиватель дает тридцать гектаров в смену, а Сережин за два часа столько.
Потом Чухлиев подходит, смеется: «Великое дело — автокар возить! Нам сеять надо». И я смеюсь вместе с ним.
Чухлиев и Вахрушев жили на острове. Там был целый вагон слежавшегося суперфосфата, так они руками разбивали грудки и сквозь решето просеивали. Заставить их никто не смог бы, они должны были сами к такому прийти.
Мы впервые сеяли с минеральными удобрениями. В других бригадах, я прямо скажу, их с опаской приняли. С ними тяжелее, конечно, но когда пройдешь в уборочную триста метров, а бункер комбайна полный, — тогда и люди с настроением работают, и объяснять им не надо: счастливый хлеб.
Однажды ночью, часа в три, я заехал домой, разбудил Веру и говорю: «Хочешь глянуть, как Гришка косит?» Она со сна ворчит, потом очнулась. Не верила. Привез я ее в поле. Там комбайны при фарах плывут. Я присмотрелся, где мой сын, залез к нему — впервые, сынок, я так ярко понял, в чем суть жизни.
Я люблю свою работу, и мои мальчики любят, и нынче вижу — сын тоже на моей стороне стоит. Его жизнь началась на целине, тут его родина.
Мы привыкли к победе, нас трудно согнуть.
Закончили мы жатву и запечатали наш казахстанский миллиард, тогда я поехал в Киев поздравлять Украину с таким же успехом. Ходил по Крещатику, с Владимирской горки на широкий Днепр дивился, и был я счастливым. Ведь я уже был в Киеве, бедовал там с мамой оккупацию, а первое, что в жизни запомнил, это войну, а теперь вернулся сюда. Поздравил украинцев. Думал, что у нас вербы и тополя шумят. Родина у нас большая, и я поклонился Киеву от своей целинной земли.
Затем я вернулся. Мы женили Сережу Гребенюка, проводили в армию Рафика Эберли и Колю Диденко. Вдруг средь проводин прибегает Коля Шалыгин: «Идем скорей! Будем свататься к Рае Дивнич». Просватали Раю, мальчиков проводили. Когда они назад придут, возле нашего стана уж, верно, деревья вытянутся…
Дорогие Люда и Гриша, любите друг друга и будьте счастливы. Жизнь — это любовь и труд.
Владимир Аврамович Дитюк женил сына. Он хотел сказать ему многое, но многого в застольной речи не скажешь. Поэтому он, мысленно оглянувшись на прожитую жизнь, благословил молодых. Потом он вытер смуглой ладонью испарину со лба, обнял детей и расцеловал их.
Начиналась вторая семья Дитюков. Житницы жизни были полны крепким сильным зерном. И на том календаре, который есть наше будущее, уже стояли даты больших событий и свершений.