То была старая политическая тюрьма на Шпалерной, неброское трехэтажное здание, где сидел еще Ленин.
С присущей новой власти склонностью к разного рода сокращениям и аббревиатурам, учреждение называлось теперь ДПЗ – Дом предварительного заключения. Раньше тут сидели революционеры, борцы с самодержавием, теперь тут «за политику» держали народ самый разный: бывшие «сливки общества» (например, сидел лидер петроградских бойскаутов граф Шувалов) и рядом – абсолютно случайный деревенский мальчик, увидевший вдруг гидроплан на Неве и проявивший подозрительный, с точки зрения органов, интерес к этому «секретному чуду техники».
В «Воспоминаниях», написанных уже в конце жизни, Лихачев скрупулезно сравнивает свои наблюдения на Шпалерной с впечатлениями другого крупного ученого, знаменитого историка Анциферова, тоже побывавшего здесь, но в другое время. То есть происходит типичное для интеллигенции спасительное замещение – тюрьма рассматривается не как место ужаса, а как очередной объект бесстрастного научного изучения. Для того и придумана культура, чтобы, подобно щиту, оборонять нас от ужасов жизни, превращать ужасы в научные теории и таблицы. И этот спасительный взгляд настоящего ученого на происходящие кошмары лишь как на объект научного изучения был у Лихачева уже тогда. «Интерес ко всем этим людям поддерживал меня», – пишет он. Рассказывает о их суровом надзирателе, который, постепенно привыкая к ним, становился все более общительным, проводил чуть ли не экскурсии по тюрьме, показывал «исторические» камеры.
Лихачев сразу же выстраивает некоторую систему в происходящем хаосе, почти что теорию. Их камера 273, а это – цифра абсолютного температурного космического нуля – и арестовали его за «Космическую академию». Что-то выстраивается… во всяком случае, такие штудии тренируют ум, не дают личности распасться.
Лихачева стали вызывать на допросы, всерьез интересовались связями участников студенческого кружка с папой римским. В вину Лихачеву ставили его доклад, сделанный в их обществе – «О старой орфографии», усматривая в этом докладе непризнание новой жизни. Интенсивная интеллектуальная жизнь продолжалась и в камере, поскольку именно за нее и сажали, публика тут собралась весьма просвещенная. Образовался своего рода «выездной научный семинар». «Доклады» и «конференции», проходившие на Шпалерной, отличались особой научной смелостью, дерзостью, парадоксальностью. «Свобода мысли» давала возможность почувствовать свое превосходство над этими ничтожествами, что держали их здесь. Никакого следствия не велось. Дела «шились» тупо, под копирку. Следователь Стромин (автор всех процессов двадцатых годов против интеллигенции) на деле Лихачева и его «сообщников» сильно поднялся, после этого ему поручили дело знаменитых академиков – Платонова, Тарле, но это дело он завалил, академики оказались не по зубам. Но и в деле «Космической академии наук» Стромин был неубедителен, никаких серьезных доказательств вины «нарыть» не сумел, старался брать пафосом, но не сумел никого ни в чем убедить. Духовное и интеллектуальное ничтожество обвинителей было очевидно, так же как интеллектуальное, духовное превосходство осуждаемых… И когда их вызвали к начальнику тюрьмы и тот с какими-то завываниями (видимо, для придания значительности) прочел приговоры (Лихачеву – 5 лет), то вместо жалких оправданий и просьб услышал лишь презрительное: «Это все? Мы можем идти?» Это произнес Игорь Евгеньевич Аничков, ставший после смерти Сталина преподавателем Педагогического института в Ленинграде. Они гордо вышли из комнаты. Вскоре они покинули тюрьму на Шпалерной. Их ждали новые, гораздо более тяжкие испытания.
После относительно спокойной жизни в тюрьме на Шпалерной, начиная с погрузки в «столыпинские вагоны» на дальних путях Николаевского (ныне Московского) вокзала, «пошла работа» по уничтожению «врагов народа», уничтожению моральному и физическому.
Разузнав о их отправлении, возле путей собрались родные и друзья. Тогда еще допускались провожающие. Допускались – но не подпускались. «Толпу еще не боявшихся тогда родных и друзей, просто товарищей по учению или службе, грубо отгоняли солдаты конвойного полка с шашками наголо».
В вагон, состоящий из отдельных запирающихся камер, набили народу гораздо больше всякой мыслимой нормы. Охранники вовсе не заботились об удобствах и правах заключенных, их задача была прямо противоположной – мучить и унижать.
Избежать побоев не удалось никому – в Кемском пересыльном пункте конвоир при высадке из вагона сапогом разбил Лихачеву лицо. Лихачев в одном из своих интервью рассказывал, что спас его колоссальный интерес ко всему как к объекту изучения. На Кемском пересыльном пункте, на берегу Белого моря, заключенных зачем-то заставили бегать с вещами вокруг столба. Конвоиры ругали их матом, но между собой они разговаривали по-французски. Лихачев воспринимал все это как некий абсурдистский спектакль, а не реальность, и засмеялся. Такой отстраненный, исследовательский подход и помогал ему выносить мучения. Арестанты сразу оказались между жизнью и смертью. Ночью на «кемской пересылке», перед посадкой на пароход, в переполненном сарае, где пришлось простоять почти всю ночь, священник-украинец сказал Лихачеву: «Надо найти на Соловках отца Николая Пискановского – он поможет».
Потом была посадка на пароход «Глеб Бокий», который вез их на Соловки. При погрузке Лихачева случайно спас оказавшийся рядом вор-домушник Овчинников, повторявший: «Только не торопитесь, будьте последними»…
Когда пароход прибыл на Соловки, первые, вошедшие в трюм, оказались «последними» – их, задохнувшихся и раздавленных, выносили в конце.
Суровое небо, мощные стены Соловецкого монастыря, превращенного в СЛОН – Соловецкий лагерь особого назначения… Не всем, погруженным на корабль, удалось это увидеть. Вот первые впечатления Лихачева о Соловках:
«Нас, живых, повели в баню № 2. В холодной бане заставили раздеться и одежду увезли в дезинфекцию. Попробовали воду – только холодная. Примерно через час появилась и горячая. Чтобы согреться, я стал беспрерывно поливать себя горячей водой. Наконец, вернули одежду, пропахшую серой. Оделись. Повели к Никольским воротам. В воротах я снял студенческую фуражку, с которой не расставался, перекрестился. До этого я никогда не видел настоящего русского монастыря. И воспринял Соловки, Кремль не как новую тюрьму, а как святое место. Прошли одни ворота, вторые и повели в 13-ю роту. Там при свете „летучих мышей“ нас пересчитали, обыскали.
…Я буквально свалился на нары и очнулся только утром. То, что я увидел, было совершенно неожиданно. Нары были пустые. Кроме меня, оставался у большого окна на широком подоконнике тихий священник и штопал свою ряску… Разговорившись со священником, я задал ему, казалось, нелепейший вопрос, не знает ли он (в этой многотысячной толпе, обитавшей на Соловках) отца Николая Пискановского. Перетряхнув свою ряску, священник ответил: „Пискановский? Это я“. Сам неустроенный, тихий, скромный, он устроил мою судьбу наилучшим образом».
Но пока: «…утром я получал свою пайку хлеба и кипяток в большую эмалированную кружку, которой снабдили меня заботливые родители. По возвращении с работы в ту же кружку мне наливали поварешкой похлебку… Сколько специальностей я переменил в 13-й роте! Редко удавалось попасть на одну и ту же работу. Больше всего мне запомнилось – пильщиком дров на электростанции, грузчиком в порту, „вридлом“ (временно исполняющим должность лошади) по Муксаломской дороге в упряжке тяжело груженных саней, электромонтером в мехзаводе (по-старому – в „монастырской кузне“), рабочим в лисьем питомнике, и, наконец, коровником в сельхозе…»
Из всех рот 13-я была самой большой и самой страшной. Туда принимали вновь прибывшие этапы. Там их муштровали, чтобы сломить всякое желание сопротивляться или протестовать, и направляли на самые тяжелые физические работы. Все прибывающие на Соловки обязаны были побывать в 13-й роте не менее трех месяцев. Называлась рота «карантинной». Порядки там были исключительно жестокие. Того, кто не выполнял дневную норму, ставили «на комары» – то есть раздевали догола, ставили на камень и запрещали двигаться. Тело мгновенно покрывалось комарами, слеталась целая звенящая туча. Некоторые падали с камня замертво… 16-й ротой шутливо называли кладбище. Обледеневшие, окостеневшие трупы по рельсине звонко спускали в яму…
В 13-й роте многие заключенные сразу же проиграли в карты шулерам все, включая и пайку на много дней вперед. Однако и к ужасам 13-й роты Лихачев проявил исследовательский интерес, не дающий ему унывать, он внушал себе, что он в «исследовательской экспедиции», и в 1930 году в местном альманахе «Соловецкие острова» появляется его научная статья «Картежные игры уголовников». Ну, просто не каторга, а научная командировка! Лихачев изо всех сил старался сохранять именно такое отношение к происходящему. Он изучал, осмысливал, записывал. Он написал там «Советы идущему по этапу», содержащие очень много ценных, спасительных для заключенного наблюдений и советов. Вот раздел «Мои вещи»:
«Как надо спать на нарах? Нары обычно короткие. Если вытянешься, ноги повиснут в пространстве. Проходящие заденут. Разбудят. Отделенные будят ударами палок или ремней по ногам. Поэтому ноги надо приучить держать поджатыми под себя. У меня до сих пор сохранилась эта лагерная манера, ложась спать, поджиматься. Но одеяло могут и украсть, особенно крадут верхние вещи, если ими накроешься поверх одеяла. Поэтому меня научили делать так: одеяло по краям обязательно подтыкать под себя (так оно и теплее), а бушлат или шубу одевать на ноги: засовывать ноги в рукава; никогда не сползет, и тепло, а если урки станут стягивать, то разбудят. И ноги отделенные не перешибут. Это, конечно, для общих рот с нарами.
И еще, чтобы быстрее одеться утром – рубашку и кальсоны снимать вместе с верхней одеждой. Так и класть рядом с собой. А одевать сразу кальсоны с брюками и рубашку с толстовкой. Желаю успеха».
Конечно, Лихачев получил тут огромный жизненный опыт, много узнал. В Соловках оказывались рядом профессор и уголовник, проститутка и фрейлина, говорившая на безукоризненном французском…
Отец Николай Пискановский и владыка Виктор Островидов (священникам лагерные начальники доверяли, знали, что они не обманут) не оставляли попыток устроить Лихачева на канцелярскую работу и тем самым спасти его не только тело, но и душу – и им это удалось. Хоть и не сразу. Видно, было в юном Лихачеве то, что привлекало к нему людей серьезных, глубоких, ответственных – острый ум, тонкая душа, стремление к совершенству. Лихачев страстно ждал улучшения своей судьбы, обещанного отцом Пискановским, но вместо этого оказался в изоляторе с сыпным тифом. Тащили его в изолятор Володя Раков и Федя Розенберг, «подельники» по шутливой «Космической академии наук». Кажется, как давно это было – в другой жизни. И как несоразмерны «преступление» и ужасное наказание!
Врачом в изоляторе служил тоже давний знакомый – Иван Михайлович Андреевский, бывший преподаватель школы Лентовской, создавший сначала «Хельфернак», где так увлеченно спорили молодые вместе с Митей Лихачевым… Страшное продолжение их «философских бесед»! Бывший наставник, теперь – лекарь, ученик – в тифу. Теперь наставник должен спасти ученика. Кроме него, в спасении Лихачева участвовал и другой замечательный человек, делопроизводитель медчасти Георгий Михайлович Осоргин, дворянин, передавший начавшему поправляться Лихачеву полбутылки красного вина. Среди ужаса и низости окружающей жизни такие люди особенно выделяются.
«Зрительная память хорошо сохранила мне внешность и манеру держаться Георгия Михайловича Осоргина, – написал Лихачев. – Среднего роста блондин с бородкой и усами, всегда по-военному державшийся…. всегда бодрый, улыбчивый, остроумный – таким он запомнился мне на всю жизнь… Он многое делал, чтобы спасти от общих работ слабосильных интеллигентов: на медицинских комиссиях договаривался с врачами о снижении группы работоспособности, клал многих в лазарет или устраивал лекпомами (лекарскими помощниками, фельдшерами), для чего нужно было иногда… знать только латинский алфавит и отличать йод от касторки.
Осоргин спас многих – но сам погиб: деятельность его не могла долго оставаться безнаказанной. После знаменитого визита Максима Горького на Соловки в порядке мести заключенным за их жалобы чекисты расстреляли 300 заключенных: попал в этот список и Осоргин. Но и погибая, он был великолепен. По обычной лагерной неразберихе как раз в дни перед расстрелом (о котором Осоргин знал) к нему на свидание приехала жена. Она была из княжон Голицыных и уже имела паспорт для выезда в Париж. Чекисты разрешили Осоргину свидание – если он даст слово офицера, что о расстреле ей не скажет (чекисты часто оформляли расстрелы как естественную смерть)».
Лихачев случайно встретил Осоргина, гулявшего по Соловкам с женой, как всегда подтянутого, веселого, остроумного. Жена, успокоенная, уехала. Осоргина 28 октября 1929 года расстреляли среди сотен других отобранных «чекистскими мстителями».
Вот с такими людьми жизнь свела на каторге Лихачева – и они ценили Лихачева за его качества, проявившиеся уже тогда. Каждый встречает равных себе. Много лет спустя, выбравшись в Оксфорд, Лихачев встретил там сестру Осоргина и рассказал ей историю его гибели: оказывается, она ничего не знала об этом.
Друзья Лихачева в лагере устроили его, наконец, на новую работу, но тут он как раз тяжело заболел тифом, валялся среди других больных, причем последние дни – в так называемой «палате для выздоравливающих», которая представляла собой подвал с низкими сводами, продуваемый с улицы… Приехав на Соловки много десятилетий спустя, Лихачев нашел это тесное помещение и не мог поверить, что помещался там! Но он там поправился и пошел на новую работу.
Соловецкий лагерь, хоть и созданный на погибель всего незаурядного, как ни странно, при этом нуждался в умных людях. Какая-то организованность там должна была быть. А от дурака, как известно, результата никакого. Начальству был нужен отчет, «витрина», «результаты перевоспитания», полезная деятельность и даже доход – и никто, кроме людей умных, этого сделать не мог. В лагере были музей, театр, свое хозяйство, культурно-просветительская часть, включающая актеров, музыкантов, администраторов, должная изображать «перевоспитание опасных преступников». Дураки загубили бы все это на корню.