II

В последние дни их пребывании в Швейцарии у Северины поднялась температура, она чувствовала себя больной и подавленной. И, едва добравшись до Парижа, она слегла с воспалением легких.

Болезнь протекала исключительно тяжело. На протяжении всей недели, когда ее испещренную скарификатором кожу терзали банками, а ее кровью кормились пиявки, Северина задыхалась и находилась буквально в преддверии смерти. Иногда приходя в себя, молодая женщина различала рядом с кроватью сухой силуэт матери и слышала со смутным удовлетворением звук чьих-то шагов в комнате, но не узнавала их. Потом снова погружалась в горячечное, глухое существование окруженного опасностями растения.

Однажды утром, когда слабый свет подкрался, словно какое-то странное, не внушающее доверия животное, к ее постели, она вышла из этого растительного состояния. У нее страшно болела спина, но дышалось ей уже гораздо легче. Рядом, на стуле, кто-то сидел. Наверное, это Пьер, подумала Северина. Имя мужа, как-то автоматически вернувшееся в ее сознание, вызвало у нее лишь смутное ощущение безопасности. Рука Пьера коснулась ее лба, погладила его. Северина отвернулась. Пьер решил, что это было бессознательное движение, но Северине и в самом деле не хотелось, чтобы он дотрагивался до нее. Она чувствовала себя так хорошо, ей настолько никто не был нужен сейчас, что она испытывала потребность забыть все, что было не ею.

Эта тяга к одиночеству, этот ее эгоизм обособления от всего вокруг проходили у нее очень медленно. Она часами могла созерцать свои похудевшие, синие от проступивших нежных вен запястья или еще сохранившие болезненно-сиреневый оттенок ногти. Когда Пьер что-то говорил ей, она не отвечала. Любовь мужа была ничем по сравнению с той любовью, которую она испытывала к своему собственному телу. Оно было таким драгоценным, таким огромным и обильным! Северине казалось, что она явственно различает нежный ропот питающей его крови. И она сладострастно прислушивалась к тому, как с каждым днем прибывают ее силы.

Иногда по выражению ее замкнутого, словно хранящего тайну лица можно было догадаться о каких-то странных видениях, теснящихся у нее в сознании. Если в такие минуты Пьер заговаривал с ней, Северина отвечала ему взглядом, наполненным одновременно и нетерпением, и негой, и смятением.

Когда ей казалось, что она уловила в том или ином жесте мужа что-то похожее на желание, ею тут же овладевало чувство протеста и отвращения.

А Пьер в такие мгновения любовался лицом Северины. От перенесенной болезни она так похудела, что стала походить на хрупкого подростка. И из-за этого казалась воплощением юности и целомудрия.

Силы быстро вернулись к Северине, но это не доставило ей радости. По мере того как горячка оставляла ее тело, улетучивалась и появившаяся вместе с болезнью какая-то неопределенная, неведомая ей ранее чувственность. На ноги Северина встала с ощущением неуверенности в себе. Она бродила из комнаты в комнату, как бы пытаясь вновь научиться жизни.

Все в квартире, включая кабинет Пьера, Северина обставила по своему вкусу. До болезни она любила следить за порядком, созданным ее заботами, потому что благодаря ему в квартире было просторно и уютно, и еще потому, что он нес на себе печать ее власти. Конечно, она и сейчас гордилась своим домом, но эта гордость утратила отныне свою конкретность, обесцветилась. Теперь вся ее жизнь – легкая, обеспеченная, размеренная – показалась ей однообразной. Родители, которых она видела гораздо реже, чем гувернанток, годы пансиона в Англии, заполненные спортом и дисциплиной… Да, конечно, у нее есть Пьер, собственно, кроме него, у нее вообще никого нет… Мысленно представляя себе столь милое ей лицо мужа, Северина мягко улыбалась, но дальше в своих мечтаниях не шла. Однако в ней сохранилось еще какое-то ожидание, смутное, упорное, властное, незаметно обходившее стороной образ Пьера, скользившее за образуемую им неосязаемую массу к незнакомому горизонту, ожидание, которое тревожило ее и которое ей никак не хотелось признавать.

«Вот сыграю несколько раз в теннис, и все уладится», – говорила она себе, словно отвечая на какой-то невысказанный упрек.

Так думал и Пьер, когда видел ее задумчивой, апатичной.

Во время этого странного выздоровления был один день, который показался Северине более ярким, чем все остальные, – когда она впервые получила цветы от Юссона. Прочтя вложенную в букет записку, она сначала ощутила что-то похожее на потрясение. Она успела уже забыть о существовании этого человека, а вот теперь у нее было такое ощущение, словно она ждала, чтобы это имя вновь зазвучало в ее жизни. До самого вечера она думала о нем со смешанным чувством тревоги и неприязни. Но это нервозное замешательство настолько соответствовало ее состоянию и настроению, что оно переросло у нее в какое-то щемящее удовольствие.

За первым букетом последовали другие.

«Ведь он же видел, что я терпеть его не могу, – подумала Северина. – Я не благодарю его и Пьеру тоже запретила делать это. А он все продолжает…»

Она представила себе неподвижные глаза Юссона, его зябкие губы и вздрогнула от отвращения, которое медленно поднималось в ней откуда-то изнутри.

Между тем к ней каждый день заходила Рене Февре. Она входила торопливо, не снимая шляпы, заявляла, что у нее в распоряжении всего несколько минут, и просиживала часы. Северина охотно погружалась в поток ее речей. Пустая трескотня, оглушая, одновременно успокаивала. Она переносила ее в незатейливый мир, где все разговоры сводились к платьям и разводам, к любовным связям и румянам… Временами, правда, Северине казалось, что какая-то горестная усталость старит лицо подруги и что в самой ее живости есть что-то машинальное.

Как-то раз, когда они сидели вдвоем, Северине принесли визитную карточку. Она повертела ее немного в руках, потом сказала Рене:

– Анри Юссон. Наступило молчание.

– Ты не примешь его, – внезапно вскричала Рене.

Этот резкий, напряженный тон был настолько не похож на ее обычную манеру говорить, что Северина чуть было не подчинилась не раздумывая. Но когда удивление ее прошло, она спросила:

– Отчего же?

– Не знаю, так… Мне помнится, он тебе не нравился. И потом, я должна еще так много рассказать тебе.

Не поведи себя Рене таким странным образом, Северина скорее всего постаралась бы не встречаться с Юссоном, но столь явное намерение подруги помешать этой встрече пробудило у нее одновременно и любопытство, и желание настоять на своем.

– Могу же я изменить свое мнение, – проговорила она. – И потом… все эти цветы, которые он мне посылал.

– А… он тебе посылал…

Рене порывисто встала, словно собиралась бежать, но ей никак не удавалось надеть перчатки.

– Что с тобой, дорогая? – спросила Северина, обеспокоенная этим смятением. – Со мной ты можешь быть совершенно откровенной. Ты что, ревнуешь?

– Нет, вовсе нет… Я бы сразу тебе сказала. Ты любишь, чтобы все было начистоту, и поняла бы меня. Нет, просто я боюсь. Он играет мной. Теперь я в нем разобралась. Это очень извращенная личность. Он получает удовольствие только от мозговых комбинаций. Он, например, сделал все, чтобы я начала презирать себя… и весьма преуспел в этом… А с тобой наоборот, у тебя он старается еще больше развить то отвращение, которое ты к нему испытываешь. Он находит в таких вещах огромное наслаждение. Будь осторожна, милая, он опасен.

Ничто в такой мере не могло подстегнуть решимости Северины, как эти слова.

– Ты сама сейчас посмотришь, – сказала она.

– Нет… нет, я не могу.

После ухода Рене Северина встала с кушетки и попросила пригласить Юссона. Увидев ее сидящей за небольшим столиком и как бы защищенной вазой с густым букетом ирисов, сквозь которые ее было плохо видно, он улыбнулся. Эта его затянувшаяся улыбка, подчеркнутая неестественным молчанием, поколебала спокойствие Северины.

Она почувствовала себя еще неуютнее, когда Юссон, усевшись напротив нее, отодвинул цветы в сторону.

– Серизи нет дома? – спросил он внезапно.

– Естественно. А то бы вы его уже увидели.

– Я полагаю, что он не отходит от вас, когда бывает дома. И… и вам его не хватает?

– Очень.

– Прекрасно вас понимаю, я и сам получаю огромное удовольствие от одного только его вида. Он красив, весел, не склонен к опрометчивым поступкам, отличается верностью. Такой спутник жизни большая редкость.

Северина резко сменила тему. Любая похвала, изрекаемая этими устами, принижала, обесцвечивала образ Пьера.

– Благодаря одной подруге, которая навещает меня каждый день, я не слишком скучаю, – сказала Северина.

– Госпожа Февре?

– Вы видели, как она выходила из дома?

– Нет, я чувствую запах ее духов, какой-то немного умоляющий, как и она сама.

Он засмеялся, вызвав у Северины приступ отвращения.

– На секунду к вам возвратился ваш обычный вид, – заметил Юссон.

– Я так сильно изменилась? – спросила молодая женщина, слегка вздрогнув.

Она тут же рассердилась на себя за неуместное беспокойство, которое, как она почувствовала, прозвучало в ее вопросе.

Юссон ответил:

– Я нахожу, что у вас исчезло ваше девичье выражение лица.

– Благодарю за комплимент.

– Обычно вы более откровенны наедине с собой… Северина ожидала, что он как-нибудь объяснит свои слова. Но объяснения не последовало. Чтобы показать свое недовольство, Северина слегка привстала и сделала вид, что ей нужно поправить стоящие рядом с ней цветы.

– Вы, наверное, устали сидеть, – сказал Юссон.

– Не надо стесняться меня. Вам следует прилечь.

– Уверяю вас, я привыкла…

– Нет, в самом деле, а то Серизи будет сердиться на меня. Ложитесь.

Он встал и отодвинул кресло, чтобы пропустить ее.

Северине захотелось ответить ему жестко и четко, как это ей обычно легко удавалось до болезни, но сейчас она не могла найти нужных слов. Не желая, чтобы это становящееся смешным противоборство излишне затянулось, она, раздраженная и смущенная, все-таки прилегла на кушетку.

– Если бы вы знали, насколько лучше вы смотритесь в такой позе, – мягко возобновил беседу Юссон. – Вы, должно быть, полагаете – и, похоже, вам об этом не раз говорили и другие, – что вы созданы для движения. У людей поверхностный взгляд на вещи. Еще в самый первый раз как только я вас увидел, то сразу же представил вас лежащей. И я был прав! Какая внезапная мягкость! Какая исповедь тела…

Продолжая говорить, он подался немного назад, так, чтобы Северина не видела его лица. Остался лишь его голос, тот самый голос, богатых возможностей которого обычно он вроде бы и не замечал и который сейчас превратился у него в опасный музыкальный инструмент. Он проникал исподволь и растворял волю, воздействовал не столько даже на уши, сколько на нервные клетки. Внутренне сжавшись, Северина внимала ему и никак не могла найти в себе силы, чтобы заставить его замолчать. Ослабевшая от чрезмерных для нее усилий, плененная вкрадчивыми звуковыми волнами, молодая женщина испытывала такое чувство, будто, как и в период своего выздоровления, она опять погрузилась в то безликое сладострастие, которое окутывало ее тогда.

Вдруг на плечи ее легли две руки, жадное дыхание обожгло ей губы. В течение какой-то не поддающейся измерению доли секунды она вся находилась во власти острого удовольствия, которое, однако, тотчас же уступило место безграничному отвращению. Не помня себя, она встала и торопливо, тихим, пришедшим откуда-то из глубины ее плоти голосом прошептала:

– Нет, вы не созданы для насилия.

Они долго глядели друг на друга. В эту минуту между ними исчезли буквально все барьеры. Каждый открывал в глазах другого чувства, инстинкты, являвшиеся, может быть, тайной за семью печатями даже для них самих. Так Северина прочитала в глазах Юссона восхищение, от которого ей стало не по себе.

– Вы правы, – проговорил он наконец. – Вы заслуживаете нечто намного более ценное, чем я.

Прозвучавшая в его голосе полная непритворного почтения нежность была сродни той нежности, что витает вокруг избранных Богом жертв.

После ухода Юссона чувства Северины были какими-то нейтральными, невыразительными, и в них не было призыва к действию. Она поняла вдруг, что не испытывает больше к нему ни злости, ни отвращения, и не удивилась этому. Знала она и то, что никогда не уступит ему и что он тоже больше ничего не предпримет по отношению к ней. Тем не менее теперь она воспринимала его как своего сообщника.

Неожиданно ей пришло в голову, что стоило бы рассказать об этой сцене Пьеру. Она так привыкла все ему рассказывать, что у нее не появилось даже и тени желания что-либо утаить от него на этот раз. Хотя при мысли об этом рассказе ею овладевала тоска. Пьер казался ей настолько чуждым этому миру, в котором она только что побывала.

– Пьер, Пьер…

Северина заметила, что повторяет имя мужа как заклинание, словно надеясь, что благодаря этому он вот-вот предстанет перед ней сам. Но действие своеобразной анестезии продолжалось еще долго. Когда она услышала шаги Пьера, то не стала беспокоиться по поводу того, как ей лучше сообщить мужу о попытке Юссона. Он, наверное, сразу же заметит по ее лицу, что произошло нечто ненормальное, начнет расспрашивать, и она расскажет… Разве это так уж важно?

Однако, вопреки ее ожиданию, Пьер не стал влюбленно и внимательно вглядываться в лицо жены. Он лишь едва коснулся губами ее щеки. Такое поведение мужа вернуло Северину к реальности гораздо быстрее, чем это сделали бы настойчивые расспросы. У нее возникло ощущение, что она лишается своей постоянной опоры, которую она даже перестала замечать, что почва уходит у нее из-под ног. Ее поразило лицо Пьера. Осунувшееся, безучастное, оно, казалось, принадлежало какому-то другому человеку. В его больших глазах, несмотря на все его старания казаться невозмутимым, застыли растерянность и тревога.

– Ты чем-то огорчен, милый? – спросила Северина. Пьер вздрогнул и взял себя рукой за подбородок, словно пытаясь сдержать дрожание нижней челюсти.

– Не беспокойся, – сказал он. – Просто неприятности по работе…

Он попробовал улыбнуться, но почувствовал, что улыбка получилась жалкая, и отказался от своих попыток. Раньше Пьер все время старался оградить ее от всех печальных подробностей своей тяжелой, сопряженной с кровью работы, никогда не посвящал ее в свои профессиональные дела, и Северина решила, что вряд ли он станет распространяться о причинах своей печали. Но на этот раз ноша, очевидно, была слишком тяжела, и Пьер продолжил:

– Знаешь, это просто ужасно… Я никак не предполагал… Ничто не предвещало… Такой веселый малыш итальянец…

Так как он не договорил, Северина очень тихо спросила:

– Умер, да? Во время операции?

Пьер хотел что-то ответить, но не смог унять дрожание губ. И тут все, что было в душе Северины смутного, несовместимого с Пьером, внезапно исчезло. Осталась одна только безграничная нежность, огромное материнское чувство, в котором, казалось, растворилось все ее сердце. Она обхватила руками голову Пьера и зашептала какие-то непроизвольно вырывающиеся у нее слова утешения:

– Маленький мой, ты же не виноват. Не надо терзать себя. Когда ты мучаешься, я понимаю, что вся моя жизнь – это только ты.

Загрузка...