Глава вторая

15 сентября.


Я еще ни разу не упоминала имен моих хозяев. Имена довольно смешные: Исидор и Евфразия Ланлер… Евфразия! Недурно звучит.

Лавочница, к которой я ходила за шелком, рассказала мне про дом. Хорошего мало. Правда, и болтлива же эта женщина… Если поставщики моих хозяев так говорят о них, то что же должны говорить люди, которые от них не зависят? Ну и язычки тут в провинции!

Отец хозяина был фабрикантом и банкиром в Лувье. Он оказался злостным банкротом, его разорение проглотило все мелкие сбережения местных жителей, он был осужден на десять лет тюрьмы. Но в сравнении со всеми его обманами, подлогами, воровством и другими преступлениями, которые он совершил, это было мягкое наказание. Во время отбывания наказания в Гальоне он умер. Но успел в свое время спрятать на стороне и в верном месте, по-видимому, 450 тысяч франков. Эти-то деньги, так ловко спрятанные, и составляют все личное состояние хозяина. Нате же! Вовсе не хитрая штука разбогатеть.

Отец хозяйки был еще хуже, хотя и не сидел в тюрьме и умер уважаемый всеми честными людьми. Он торговал людьми. Лавочница мне объяснила, что при Наполеоне III, когда еще не было всеобщей воинской повинности, как теперь, богатые молодые люди, «вытянувшие жребий», имели право «откупиться от службы». Они обращались в такое агентство, которое за известную сумму денег – от одной до двух тысяч франков, смотря по риску – подыскивало им бедняка, который соглашался прослужить за них семь лет, а в случае войны и умереть. Таким образом, во Франции торговали белыми, как в Африке – черными… Существовали рынки, на которых продавали людей, как скот, да еще на какую бойню! Впрочем, меня это не особенно удивляет. Разве теперь этого нет? А рекомендательные конторы и публичные дома, разве это не базары, где продают рабов, разве это не лавки, где покупают человеческое мясо?

По словам лавочницы, это была очень прибыльная торговля, и отец хозяйки, у которого была монополия на весь департамент, проявил в ней большие способности, то есть оставлял у себя и клал в свой карман большую часть уплачиваемой суммы. Вот уже десять лет как он умер. Будучи мэром Мениль-Руа, помощником мирового судьи, генеральным советником, директором фабрики, казначеем благотворительного общества, получил орден и оставил после себя кроме Приерэ, которое купил за бесценок, еще миллион двести тысяч франков, из которых на долю хозяйки досталось шестьсот тысяч. У хозяйки есть брат, с которым случилась какая-то история… Разное болтают: деньги не совсем чистые… Да иначе, по-моему, и не бывает, я видела только грязные деньги и никогда не встречала честных богачей.

У Ланлеров больше миллиона, и капитал их растет. Они проживают не больше третьей части своих доходов. Они всегда недовольны и другими, и собой, готовы ругаться из-за счета, отказаться от своего слова, не признавать тех условий, которые сами приняли и подписали. Во всяком деле с ними приходится быть на чеку и не давать повода к спорам, потому что они готовы воспользоваться им, чтобы не платить, особенно мелким торговцам, которым не по силам издержки по судебному процессу, и беззащитным беднякам. Понятно, они благотворительностью не отличаются. Время от времени дают только на церковь, потому что они набожные. Нищие же могут умереть с голоду пред воротами Приерэ. Их мольба не будет услышана, и ворота останутся на запоре.

– Я даже думаю, – продолжала лавочница, – что если бы они могли стащить что-нибудь из сумы у нищего, то они сделали бы это с радостью, без всяких угрызений совести.

– Вот вам хороший пример, – прибавила она. – Мы тут все еле перебиваемся. Но когда святим свой хлеб, то бедным раздаем куличи. Это вопрос чести и христианской любви. А они, эти скаредники, что дают? Хлеб, моя дорогая, и не белый, не первосортный, нет… черный хлеб… разве это не позор? Такие богатые люди! Жена бондаря Помьера как-то слышала, как священник упрекал госпожу Ланлер за такую скупость. «С них и этого много», – ответила она ему.

Нужно быть справедливой и к хозяевам. Если все одного мнения на счет хозяйки, то ничего подобного не говорят о хозяине, его не ругают. Все даже готовы признать, что хозяин негордый человек и был бы благородным и добрым, если бы только мог. Но, к несчастью, он ничего не может сделать.

Хозяин ничего не значит в доме. Кошке и той больше позволяется. Ради спокойствия он мало-помалу отказался от своего авторитета хозяина и потерял всякое достоинство, как муж, который под башмаком у своей жены. Всем заправляет в доме хозяйка. Она сама за всем смотрит, за конюшней, за черным двором, садом, за погребом, за сараем и везде успевает накричать. Все делается не так, как она хочет, и все ей кажется, что ее обворовывают. Пройдоха, нечего сказать! Ее не проведешь, всех насквозь видит! Она сама платит по счетам, получает проценты и арендную плату, заключает всякие сделки. Она пронырлива, как старый конторщик, груба как судебный пристав и изобретательна как ростовщик… Она, понятно, крепко держится за кошелек и раскрывает его только тогда, когда нужно положить деньги. Хозяин по ее милости ходит без копейки, и ему, бедному, табаку не на что купить. Среди такого богатства он больше всех здесь нуждается в деньгах. Однако он никогда не протестует. Он подчиняется своей участи. Ах, как он смешон подчас бывает с этим видом глупой, послушной собаки! Нужно его видеть, когда в ее отсутствие приходит лавочник со счетом, нищий или рассыльный, которому нужно дать на чай. Как он комичен бывает! Он ищет по карманам, ощупывает себя, краснеет, извиняется и жалобным тоном говорит:

– Позвольте! Совсем нет мелочи… У меня только тысячефранковый билет… Может быть, разменяете? Нет? Ну, тогда придется еще раз прийти…

Это у него-то тысячефранковый билет, когда у него никогда не бывает и ста су за душой! Почтовую бумагу и ту хозяйка запирает от него на ключ и выдает только по одному листку и при этом ворчит:

– Благодарю! Всю бумагу изведешь… И кому это ты столько пишешь?

Никто не может понять этой недостойной мужчины слабости, и его упрекают в том, что он позволяет такой мегере так обращаться с собой. Наконец, – и все об этом знают, хозяйка сама на всех перекрестках рассказывает – они вовсе не принадлежат друг другу. Хозяйка больна, не может иметь детей и слышать не хочет об этом. Это у нее, по-видимому, вызывает страшные боли. По этому поводу здесь циркулирует интересная история…

На исповеди хозяйка рассказала обо всем священнику и спросила у него, можно ли им с мужем… не по-настоящему…

– Что это значит «не по-настоящему», мое дитя?.. – спросил ее священник.

– Я сама в точности не знаю, батюшка, – ответила хозяйка, растерявшись. – Это такие ласки…

– Такие ласки!.. Но, мое дитя, разве вы не знаете, что… такие ласки… смертный грех…

– Поэтому-то я и прошу разрешения у церкви…

– Да! Да! Впрочем… посмотрим… такие ласки… часто?

– Мой муж человек крепкий… здоровый… два раза в неделю, может быть…

– Два раза в неделю? Много… слишком много. Это уже разврат. Какой бы он здоровый ни был, ему не нужны два раза в неделю… такие ласки.

Он постоял несколько секунд в раздумье, и наконец сказал:

– Так и быть… я разрешаю… такие ласки два раза в неделю… однако, при условии… во-первых, вы лично никакого греховного удовольствия от этого получать не должны…

– Ах! клянусь вам, батюшка!

– Во-вторых, вы должны ежегодно жертвовать двести франков… на алтарь Пресвятой Девы.

– Двести франков! – подпрыгнула хозяйка… – За это?.. О, нет!..

– И после всего этого, – продолжала лавочница, которая мне рассказывала эту историю, – хозяин так мягок, так добр к женщине, которая не только денег ему не дает, но и никаких наслаждений! Я бы ей показала…

Барин – человек здоровый и очень страстный и, кроме того, очень добрый. Нужны ему деньги на развлечения или на милостыню для бедных – к каким только смешным приемам, грубым уловкам и самым неудобным займам ему не приходится прибегать в таких случаях. А когда это все раскрывается, хозяйка устраивает ужасные сцены, поднимаются ссоры, которые тянутся часто целыми месяцами. Барин тогда убегает из дома и носится по полям, как сумасшедший, со страшными, угрожающими жестами, разбрасывая комья земли и разговаривая сам с собою, и это – в дождь, в бурю, в снег… Затем он возвращается вечером домой робкий, согнувшийся, дрожащий и еще более послушный, чем раньше…

Смешно и печально то, что, несмотря на все упреки со стороны лавочницы, несмотря на все эти разоблачения и грязные истории, которые передаются из уст в уста, из дома в дом, из одной лавки в другую, я чувствую, что Ланлерам все скорее завидуют, чем презирают. Они и преступны, и бесполезны, и даже вредны для общества, они всех подавляют своим миллионом, однако именно этот миллион и окружает их ореолом уважения и даже славы. Им кланяются ниже, чем другим, их принимают с большей готовностью, чем других. Эту грязную лачугу, в которой они по своей скупости живут, называют замком, да еще с какой пошленькой угодливостью! И я уверена, что туристу, который интересовался бы окрестностью, эта самая лавочница, несмотря на всю свою ненависть к ним, стала бы рассказывать:

– У нас красивая церковь… красивый фонтан… у нас, кроме того, есть еще одна достопримечательность… Ланлеры… Они миллионеры и живут в замке… Они отвратительные люди, и мы ими очень гордимся…

Преклонение перед миллионом! Эта черта свойственна не только буржуа, но в большинстве случаев и нам, маленьким, незаметным людям, без гроша за душой. И у меня, несмотря на мою заносчивость и гордость, у меня та же слабость. Богатство меня подавляет, я ему обязана своими печалями, своими пороками, своей ненавистью, своими унижениями, своими несбыточными мечтами, самыми ужасными мучениями, и все-таки, когда я вижу богатого человека, я против своего желания смотрю на него как на какое-то особенное, красивое существо, как на какое-то божество, и против моей воли и рассудка в глубине моей души начинает подниматься какое-то чувство удивления, восхищения перед этим богачом… Как глупо! Почему? И за что?

Уходя из этой странной лавки болтливой торговки, где я не могла между прочим набрать нужного мне шелка, я с отчаянием думала обо всем, что мне эта женщина рассказала про моих хозяев. Моросило. Небо было такое же мутное, как душа этой сплетницы-лавочницы. Я с трудом передвигалась по скользкой грязной мостовой и злилась на торговку, на своих хозяев, на самое себя, злилась на это деревенское небо, на эту грязь, в которой вязли мои ноги и моя душа, на эту смертельную скуку маленького городка и все время повторяла:

– Так, так!.. Ловко попалась. Мне только этого и не доставало. И до чего я дошла!

О, да! Я низко пала! Чего хуже.

Хозяйка одевается без моей помощи и сама причесывает себе волосы. Она запирается на ключ в своей уборной, и я почти не имею права туда зайти. Один Бог ведает, что она там делает по целым часам! В этот вечер я не выдержала, громко постучала в дверь, и между нами завязался небольшой разговор. Тук, тук!

– Кто там?

Ах, этот пронзительный, визгливый голос! Так и хотелось бы смазать ее кулаком по роже…

– Это я, барыня.

– Что вам нужно?

– Я хочу убрать комнату.

– Она убрана, ступайте… И приходите только тогда, когда я позвоню.

Это значит, что я даже не горничная здесь. Я не знаю, что я здесь и какие у меня обязанности! Одевать, раздевать, делать прическу – это мне больше всего нравится в моем занятии. Я люблю возиться с ночными рубашками, кружевами и лентами, разбирать белье, шляпы, кружева, меха, растирать своих барынь после ванны, пудрить их, шлифовать им ногти, брызгать духи им на грудь, на волосы, наконец, знать их от головы до ног, видеть их совершенно голыми… Они перестают тогда быть для вас только хозяйкой, они становятся почти другом, часто даже рабом… Совершенно невольно становишься поверенной всех их дел, знакомишься с их печалями, пороками, любовными разочарованиями, самыми интимными тайнами супружества, их болезнями. При известной ловкости удается всякими мелочами держать их в руках, и они даже этого не замечают. В убытке от этого не бываешь. Это и выгодно, и забавно. Вот как я понимаю службу горничной.

Трудно себе представить, сколько – как бы это сказать? – сколько неприличия, непристойности в их тайнах, даже у тех, которые в свете слывут за самых сдержанных, строгих, за неприступную добродетель… Ах, в уборных маски спадают… Какие изъяны, какие трещины появляются на самых гордых фасадах!

У одной из моих хозяек была смешная привычка. По утрам, прежде чем одеть рубашку, и по вечерам после того, как я раздевала ее, она по четверти часа рассматривала себя, голая, перед зеркалом. Затем она выставляла грудь вперед, откидывала голову назад, быстрым движением поднимала руки вверх, и груди, которые у нее висели как жалкие тряпки, немного поднимались. Она спрашивала меня:

– Селестина, посмотрите!.. Не правда ли, они еще крепкие?

Можно было со смеху надорваться. Да и все тело хозяйки походило на жалкие руины. Когда она, снявши рубашку, освобождалась от всех своих повязок и поясов, то можно было подумать, что она сейчас разольется липкой жидкостью по ковру. Живот, торс, груди – все это было похоже на пустые мехи, на вывернутые карманы, которые висят грязными складками… Ляжки дряблые, кожа вся изрытая, в морщинах, как старая губка. И все-таки в этих разрушающихся формах видна была какая-то печальная грация или скорее воспоминание о грации, грации женщины, которая была когда-то красива и всю свою жизнь прожила для любви. Как большинство стареющих женщин, она в своем ослеплении не замечала, как она с каждым днем все более увядает, и прилагала все старания, пускала в ход самое тонкое кокетство, чтобы еще и еще раз вызвать Любовь. И любовь приходила на этот последний зов… Но откуда? Ах, как это было грустно!

Иногда она, запыхавшись, смущенная, возвращалась перед самым обедом:

– Скорей, скорей… Я запоздала… Разденьте меня…

Откуда она возвращалась с таким утомленным лицом, с синевой под глазами, обессиленная, еле держась на ногах? И в каком беспорядке все, что на ней было одето!.. Рубашка изодранная и грязная, юбки наскоро завязаны, корсет криво и слабо затянут, подвязки не застегнуты, чулки опущены… В сбившихся волосах еще висели легкие шерстинки от сукна и пушинки от подушек! От поцелуев румяна на губах и щеках потрескались, и складки и морщины лица зияли, как раны… Чтобы отвести мои подозрения, она начинала жаловаться:

– Не знаю, что со мною было… У портнихи мне дурно сделалось… Пришлось раздеть меня… Я еще теперь себя плохо чувствую…

И часто из жалости я делала вид, что принимаю эти глупые объяснения за чистую монету.

Однажды утром, когда я была с хозяйкой, раздался звонок. Лакей куда-то ушел, и я пошла открыть. Вошел молодой человек, какая-то темная, подозрительная личность – не то рабочий, не то бродяга… Один из тех, которых можно встретить иногда на Дурлановских балах и которые живут воровством или развратом. Лицо бледное, небольшие черные усы, красный галстук. На плечах висел слишком широкий вестон, и он слегка раскачивался, стараясь делать самые изящные движения. Смущенным от неожиданности взглядом он стал рассматривать богатую обстановку передней, ковры, зеркала, картины, обои. Затем он протянул мне письмо для барыни и, картавя и растягивая слова, сказал повелительным тоном:

– Попросите ответа.

Пришел ли он по своему делу или это был только посредник?.. Первое предположение было вернее. Люди, которые приходят по чужому делу, не держатся и не говорят с таким авторитетом…

– Я посмотрю, дома ли барыня, – сказала я из предосторожности, поворачивая письмо в руках.

– Она дома, – возразил он. – Я знаю… Без лишних слов! Мне некогда…

Хозяйка прочитала письмо. Она покраснела и, от испуга забыв про меня, прошептала:

– Он здесь, у меня?.. Вы его оставили одного в передней? Как он узнал мой адрес?

Но она тотчас же пришла в себя и прибавила:

– Ничего… Я его не знаю… Это какой-то бедный… и стоящий участия человек… У него мать умирает…

Она поспешно открыла дрожащей рукой свой стол и вынула стофранковый билет:

– Отнесите ему… скорее… Бедный малый!..

– Однако!.. – невольно процедила я сквозь зубы. – Барыня сегодня очень добра, и бедным везет.

Я особенно подчеркнула слово «бедным».

– Ступайте же! – приказала она, едва владея собой.

Барыня особенною любовью к порядку не отличалась, и все ее вещи валялись на столах, на стульях. Но когда я вернулась, письмо уже было разорвано и последние лоскутки его догорали в камине.

Я так и не узнала, что это был за молодой человек. И я его больше не видала. Но что мне доподлинно известно, так это то, что барыня в это утро, перед тем как надеть рубашку, не стояла голая перед зеркалом и не спрашивала меня, поднимая свои жалкие груди: «Не правда ли, они еще крепкие?» Целый день она оставалась у себя в комнате, беспокойная, нервная, напуганная.

С этого времени, когда она запаздывала вечером, я всегда боялась, чтобы ее не убили где-нибудь. Мне приходилось иногда говорить по поводу моих опасений с нашим старшим лакеем, маленьким старичком, с отвратительным, пошлым лицом, с красными пятнами на лбу.

– Еще бы!.. Уверен, что с ней это когда-нибудь случится… Нужно же ей бегать за сутенерами, этой старой распутнице, почему бы ей здесь, в доме, не обратиться к надежному человеку?

– К вам, может быть?.. – шутила я.

И старший лакей громко заявлял при общем смехе окружающих:

– Что ж… Смею уверить, осталась бы довольна, и недорого бы взял…

Тоже был сокровище…

С моей предпоследней хозяйкой была другая история. И перемывали же мы ее косточки, когда сидели, бывало, все за столом после ужина! Теперь я вижу, мы были неправы, потому что хозяйка эта не была злой женщиной. Она была мягкая, благородная и несчастная… Сколько подарков я от нее получила! Иногда, нужно сознаться, наш брат бывает слишком груб и неблагодарен. И страдают от нас в таких случаях как раз самые благородные хозяйки.

Муж этой барыни – какой-то ученый, член не знаю уж какой академии – был крайне невнимателен к ней. И не потому, чтобы она была безобразна; наоборот, она была очень красива. И за другими женщинами он не бегал, это был на редкость скромный человек. Не очень молод и, очевидно, не страстный человек. По целым месяцам он не бывал в супружеской спальне. И она в отчаяние приходила… Каждый вечер я приготовляла ей красивый туалет для любви, прозрачные рубашки, крепкие духи и другие вещи… Она говорила мне:

– Сегодня, Селестина, он, может быть, придет… Вы не знаете, что он делает?

Барин в своей библиотеке, работает.

Она делала нетерпеливый жест.

– Боже мой! Вечно в этой библиотеке!

И со вздохом прибавляла:

– Он все-таки, может быть, придет сегодня…

Я гордилась ее нарядами, красотой, ее страстностью – это было все до некоторой степени делом моих рук. Я рассматривала ее с восхищением и говорила ей:

– Барин сделает большую ошибку, если не придет сегодня. Один восторг – смотреть на вас. Уверена, что он в эту ночь совсем потеряет голову!

– Ах! Молчите… молчите!.. – шептала она.

Понятно, на другой день были только одни печали, жалобы, слезы…

– Ах, Селестина!.. Муж не приходил ночью… Я его всю ночь прождала… а он не пришел… Он больше никогда не придет!

Я ее старалась утешить:

– Барин был, наверное, очень утомлен своей работой. Ученые редко думают об этом… И не знаешь совсем, о чем они думают. Может быть, вы испробовали бы гравюры для барина? Есть, кажется, такие красивые гравюры, против которых не могут устоять даже самые холодные мужчины…

– Нет, нет… Зачем?

– Вы бы сказали, чтобы барину по вечерам подавали побольше пряностей, раков…

– Нет! Нет!

Она печально качала головой.

– Он меня не любит, вот мое горе… Он меня больше не любит…

Затем, робко, без злобы, скорее с мольбой в голосе, она спрашивала меня:

– Селестина, будьте откровенны со мной. Мой муж никогда вас не трогал? Он не обнимал вас когда-нибудь? Он вас никогда…

– Нет… какая мысль!

– Скажите мне, Селестина!

– Уверяю вас, что нет, барыня… Ах! Барин просто смеется над этим! И неужели вы думаете, что я могла бы вам доставить такую неприятность?

– Вы бы лучше сказали мне… – умоляла она. – Вы красивая девушка… У вас такие страстные глаза… у вас должно быть очень красивое тело!..

Она заставляла меня ощупывать ее грудь, руки, бедра. Она во всех подробностях сравнивала свое тело с моим, с таким бесстыдством, что я смущалась и краснела, и я думала, не уловка ли это с ее стороны и не скрывается ли за этой скорбью покинутой женщины какая-нибудь иная мысль, страсть ко мне… Она не переставала вздыхать:

– Боже мой, Боже мой!.. Ведь я не старая женщина… И не дурна собой… Не правда ли, у меня не толстый живот?.. Неправда ли, у меня упругая и нежная кожа?.. И у меня столько страсти… если бы вы знали… столько чувства!..

Часто, вся в слезах, она бросалась на диван, прятала свою голову в подушку, чтобы заглушить рыдания, и бормотала:

– Ах, Селестина!.. Никогда не любите… не любите… это большое… большое… большое несчастье!

Когда она однажды плакала более обыкновенного, я вдруг к ней обратилась:

– На вашем месте, барыня, я завела бы любовника. Вы слишком красивая женщина, чтобы так оставаться…

Мои слова испугали ее, и она вскрикнула:

– Молчите… о, молчите…

Я настаивала:

– Но у всех ваших подруг есть любовники…

– Молчите… Никогда не говорите мне больше q6 этом…

– Но вы такая страстная!

Совершенно хладнокровно и спокойно я ей назвала одного очень шикарного молодого человека, который часто ходил к ним, и прибавила:

– Вот кто любил бы!.. И какой он, вероятно, ловкий и деликатный с женщинами!

– Нет… Нет… Вы не знаете, что говорите…

– Как хотите… Ведь я только для вас стараюсь.

И когда барин за лампой в библиотеке выводил какие-то круги и цифры на бумаге, она, погруженная в свои мечты, повторяла про себя:

– Он, может быть, придет сегодня ночью?..

Каждый день, когда мы сходились за завтраком, это было единственной темой наших разговоров… У меня все расспрашивали:

– Ну? Как? Пришел он наконец?..

– Все еще нет…

Подумайте только, что это была за благодарная тема для грязных шуток, неприличных намеков, оскорбительных насмешек. Держали даже пари на тот день, когда хозяин наконец решится «прийти».

Из-за какой-то ничтожной ссоры, в которой я была кругом виновата, я оставила хозяйку. Я ее покинула со скандалом, бросив ей в лицо, в это бедное, удивленное лицо, всю ее плачевную историю, все ее маленькие интимные страдания, все тайны ее маленькой души, все жалобы, капризы, прелести и страсти… Да, все это я ей бросила в лицо, как ком грязи. И еще хуже. Я ее обвинила в самом грязном разврате, в самых низменных страстях… Это была отвратительная сцена.

Порой у меня появляются какие-то непреодолимые припадки бешенства, какое-то сумасшествие, которое меня толкает на самые невероятные поступки… Я не сопротивляюсь этому, даже когда сознаю, что поступаю против своих интересов, что сама готовлю себе беду.

На этот раз я зашла слишком далеко в своей несправедливости и невозможных оскорблениях. Вот что я сделала. Через несколько дней после того, как я ушла от своей хозяйки, я взяла открытое письмо и написала это милое послание с таким расчетом, чтобы все в доме могли его прочесть. Да, у меня хватило дерзости так написать:

«Уведомляю Вас, сударыня, что отсылаю Вам все эти, с позволения сказать, подарки, которые Вы мне сделали. За пересылку заплачено. Я бедная девушка, но у меня слишком много достоинства, я слишком люблю чистоту, чтобы сохранять эти грязные тряпки, которые вы мне подарили вместо того, чтобы их выбросить. Не воображайте, пожалуйста, что из бедности соглашусь носить Ваши безобразные юбки, совершенно истрепанные и пожелтевшие… Имею честь кланяться».

Это было грубо, что и говорить!.. Но, кроме того, это было и глупо. Как я уже упоминала, хозяйка была очень добра ко мне. Ее вещи я на следующий день продала за четыреста франков.

Я так поступила, вероятно, просто с досады, что потеряла такое хорошее место, где я жила не как горничная, а как принцесса, в полном довольстве, припеваючи.

Да что там! С хозяевами некогда быть справедливой. Пусть хорошие платятся за дурных…

А здесь? В этой деревенской глуши, с этой отвратительной хозяйкой нечего и мечтать о таком раздолье, нечего и надеяться на такие развлечения. Бегать по хозяйству… шить до одурения… больше тут нечего делать. Ах! Когда я вспоминаю про свои прежние места, мое положение мне кажется еще более печальным, еще более несносным. И у меня появляется желание сбежать отсюда, распроститься с этими дикарями…

Я как-то встретила барина на лестнице. Он шел на охоту… Он посмотрел на меня каким-то шаловливым взглядом и спросил:

– Ну как, Селестина, привыкли здесь?

Это решительно какая-то мания у него.

– Не знаю еще, барин… – ответила я и затем дерзко прибавила:

– А вы, барин, привыкли?

Барин рассмеялся… Он понимает шутки. Право, славный парень.

– Нужно привыкать, Селестина… нужно привыкать, черт возьми!

Я становилась смелее.

– Я постараюсь, барин… – ответила я, – при вашей помощи…

Я думаю, что он хотел сказать мне какую-то сальность.

Его глаза заблестели, как угли… Но наверху показалась барыня, и мы разошлись каждый своей дорогой. Жаль…

А вечером, проходя мимо залы, я слышала, как барыня своим милым тоном говорила барину:

– Я не желаю, чтобы фамильярничали с моей прислугой…

Ее прислугой! Как будто ее прислуга не его прислуга. Не дурно, право.

Загрузка...