2-го сего июля [1762]
Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда, потому что ваше присутствие при настоящих обстоятельствах было бы опасно для вас и очень вредно для меня. Переворот, который только что совершился в мою пользу, походит на чудо. Прямо изумительно то единодушие, с которым это произошло. Я завалена делами и не могу сообщить вам подробную реляцию. Всю жизнь я буду только стремиться быть вам полезной и уважать и вас, и вашу семью; но теперь здесь все полно опасности, чревато последствиями. Я не спала три ночи и ела только два раза за четыре дня. Прощайте; будьте здоровы.
Екатерина
2-го августа 1762
Я отправлю немедленно графа Кейзерлинга послом в Польшу, чтобы сделать вас королем, по кончине теперешнего, и, если ему не удастся это по отношению к вам, я желаю, чтобы им стал князь Адам[168].
Все умы еще в брожении. Я вас прошу воздержаться от поездки сюда, из страха усилить его. Уже шесть месяцев, как замышлялось мое восшествие на престол. Петр III потерял ту незначительную долю рассудка, какую имел. Он во всем шел напролом; он хотел сломить гвардию, для этого он вел ее в поход; он заменил бы ее своими голштинскими войсками, которые должны были оставаться в городе. Он хотел переменить веру, жениться на Л. В.[169], а меня заключить в тюрьму. В день празднования мира, нанеся мне публично оскорбления за столом, он приказал вечером арестовать меня. Мой дядя, принц Георг[170], заставил отменить этот приказ.
С этого дня я стала вслушиваться в предложения, которые делались мне со времени смерти Императрицы. План состоял в том, чтобы схватить его в его комнате и заключить, как принцессу Анну и ее детей. Он уехал в Ораниенбаум. Мы были уверены в большом числе капитанов гвардейских полков. Узел секрета находился в руках трех братьев Орловых; Остен[171] вспомнил, что видел старшего, следовавшего всюду за мною и делавшего тысячу безумств. Его страсть ко мне была всем известна, и все им делалось с этой целью. Это — люди необычайно решительные и, служа в гвардии, очень любимые большинством солдат. Я очень многим обязана этим людям; весь Петербург тому свидетель.
Умы гвардейцев были подготовлены, и под конец в тайну было посвящено от 30 до 40 офицеров и около 10 000 солдат. Не нашлось ни одного предателя в течение трех недель, так как было четыре отдельных партии, начальники которых созывались на совещания, а главная тайна находилась в руках этих троих братьев; Панин хотел, чтоб это совершилось в пользу моего сына, но они ни за что не хотели согласиться на это.
Я была в Петергофе. Петр III жил и пьянствовал в Ораниенбауме. Согласились на случай предательства не ждать его возвращения, но собрать гвардейцев и провозгласить меня. Рвение ко мне вызвало то же, что произвела бы измена. В войсках 27-го распространился слух, что я арестована. Солдаты волнуются; один из наших офицеров успокаивает их.
Один солдат приходит к капитану Пассеку[172], главарю одной из партий, и говорит ему, что я погибла. Он уверяет его, что имеет обо мне известия. Солдат, все продолжая тревожиться за меня, идет к другому офицеру и говорит ему то же самое. Этот не был посвящен в тайну; испуганный тем, что офицер отослал солдата, не арестовав его, он идет к майору, а этот последний послал арестовать Пассека. И вот весь полк в движении. В эту же ночь послали рапорт в Ораниенбаум. И вот тревога между нашими заговорщиками. Они решают прежде всего послать второго брата Орлова ко мне, чтобы привезти меня в город, а два другие идут всюду извещать, что я скоро буду. Гетман[173], Волконский[174], Панин знали тайну.
Я спокойно спала в Петергофе, в 6 часов утра, 28-го. День прошел очень тревожно для меня, так как я знала все приготовления. Входит в мою комнату Алексей Орлов и говорит мне с большим спокойствием: «Пора вам вставать; все готово для того, чтобы вас провозгласить». Я спросила у него подробности; он сказал мне: «Пассек арестован». Я не медлила более, оделась как можно скорее, не делая туалета, и села в карету, которую он подал. Другой офицер под видом лакея находился при ее дверцах; третий выехал навстречу ко мне в нескольких верстах от Петергофа. В пяти верстах от города я встретила старшего Орлова с князем Барятинским-младшим[175]; последний уступил мне свое место в одноколке, потому что мои лошади выбились из сил, и мы отправились в Измайловский полк; там было всего двенадцать человек и один барабанщик, который забил тревогу. Сбегаются солдаты, обнимают меня, целуют мне ноги, руки, платье, называют меня своей спасительницей. Двое привели под руки священника с крестом; вот они начинают приносить мне присягу. Окончив ее, меня просят сесть в карету; священник с крестом идет впереди; мы отправляемся в Семеновский полк; последний вышел к нам навстречу к криками vivat. Мы поехали в Казанскую церковь, где я вышла. Приходит Преображенский полк, крича vivat и говорят мне: «Мы просим прощения за то, что явились последними; наши офицеры задержали нас, но вот четверых из них мы приводим к вам арестованными, чтобы показать вам наше усердие. Мы желали того же, чего желали наши братья».
Приезжает конная гвардия; она была в диком восторге, которому я никогда не видела ничего подобного, плакала, кричала об освобождении отечества. Эта сцена происходила между садом гетмана и Казанской. Конная гвардия была в полном составе, во главе с офицерами. Я знала, что дядю моего, которому Петр III дал этот полк, они страшно ненавидели, поэтому я послала к нему пеших гвардейцев, чтобы просить его оставаться дома, из боязни за его особу. Не тут-то было: его полк отрядил, чтоб его арестовать; дом его разграбили, а с ним обошлись грубо.
Я отправилась в новый Зимний дворец, где Синод и Сенат были в сборе. Тут наскоро составили манифест и присягу. Оттуда я спустилась и обошла пешком войска, которых было более 14 000 человек гвардии и полевых полков. Едва увидали меня, как поднялись радостные крики, которые повторялись бесчисленной толпой.
Я отправилась в старый Зимний дворец, чтобы принять необходимые меры и закончить дело. Там мы совещались и решили отправиться, со мною во главе, в Петергоф, где Петр Ill должен был обедать. По всем большим дорогам были расставлены пикеты, и время от времени к нам приводили лазутчиков.
Я послала адмирала Талызина в Кронштадт. Прибыл канцлер Воронцов, посланный для того, чтобы упрекнуть меня за мой отъезд; его повели в церковь для принесения присяги. Приезжают князь Трубецкой и граф Шувалов, также из Петергофа, чтобы удержать верность войск и убить меня; их повели приносить присягу безо всякого сопротивления.
Разослав всех наших курьеров и взяв все меры предосторожности с нашей стороны, около 10 часов вечера я оделась в гвардейский мундир и приказала объявить меня полковником — это вызвало неописуемые крики радости. Я села верхом; мы оставили лишь немного человек от каждого полка для охраны моего сына, оставшегося в городе. Таким образом, я выступила во главе войск, и мы всю ночь шли в Петергоф. Когда мы подошли к небольшому монастырю на этой дороге, является вице-канцлер Голицын с очень льстивым письмом от Петра III.
Я не сказала, что когда я выступила из города, ко мне явились три гвардейских солдата, посланные из Петергофа, распространять манифест среди народа, говоря: «Возьми, вот что дал нам Петр III, мы отдаем это тебе и радуемся, что могли присоединиться к нашим братьям».
За первым письмом пришло второе; его доставил генерал Михаил Измайлов, который бросился к моим ногам и сказал мне: «Считаете ли вы меня за честного человека?» Я ему сказала, что да. «Ну так, — сказал он, — приятно быть заодно с умными людьми. Император предлагает отречься. Я вам доставлю его после его совершенно добровольного отречения. Я без труда избавлю мое отечество от гражданской войны». Я возложила на него это поручение; он отправился его исполнять. Петр III отрекся в Ораниенбауме безо всякого принуждения, окруженный 1590 голштинцами, и прибыл с Елисаветой Воронцовой, Гудовичем и Измайловым в Петергоф, где, для охраны его особы, я дала ему шесть офицеров и несколько солдат. Так как это было [уже] 29-е число, день Петра и Павла, в полдень, то нужно было пообедать, В то время как готовился обед для такой массы народу, солдаты вообразили, что Петр III был привезен князем Трубецким, фельдмаршалом, и что последний старался примирить нас друг с другом. И вот они поручают всем проходящим, и, между прочим, гетману, Орловым и нескольким другим [передать мне], что уже три часа, как они меня не видели, что они умирают со страху, как бы этот старый плут Трубецкой не обманул меня, «устроив притворное примирение между твоим мужем и тобою, как бы не погубили тебя, а одновременно и нас, но мы его в клочья разорвем». Вот их выражения. Я пошла к Трубецкому и сказала ему: «Прошу вас, сядьте в карету, между тем как я обойду пешком эти войска».
Я ему сказала то, что происходило. Он уехал в город, сильно перепуганный, а меня приняли с неслыханными восклицаниями; после того я послала, под начальством Алексея Орлова, в сопровождении четырех офицеров и отряда смирных и избранных людей, низложенного Императора за 25 верст от Петергофа, в местечко, называемое Ропша, очень уединенное и очень приятное, на то время, пока готовили хорошие и приличные комнаты в Шлиссельбурге и пока не успели расставить лошадей для него на подставу. Но Господь Бог расположил иначе.
Страх вызвал у него понос, который продолжался три дня и прошел на четвертый; он чрезмерно напился в этот день, так как имел все, что хотел, кроме свободы. (Попросил он у меня, впрочем, только свою любовницу, собаку, негра и скрипку; но, боясь произвести скандал и усилить брожение среди людей, которые его караулили, я ему послала только три последние вещи.) Его схватил приступ геморроидальных колик вместе с приливами крови к мозгу; он был два дня в этом состоянии, за которым последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух, потребовав [перед тем] лютеранского священника.
Я опасалась, не отравили ли его офицеры. Я велела его вскрыть; но вполне удостоверено, что не нашли ни малейшего следа [отравы]; он имел совершенно здоровый желудок, но умер он от воспаления в кишках и апоплексического удара. Его сердце было необычайно мало и совсем сморщено.
После его отъезда из Петергофа мне советовали отправиться прямо в город. Я предвидела, что войска будут этим встревожены. Я велела распространить об этом слух, под тем предлогом, чтобы узнать, в котором часу приблизительно, после трех утомительных дней, они были бы в состоянии двинуться в путь. Они сказали: «Около 10 часов вечера, но пусть и она пойдет с нами». Итак, я отправилась с ними, и на полдороги я удалилась на дачу Куракина, где я бросилась, совсем одетая, в постель. Один офицер снял с меня сапоги. Я проспала два с половиной часа, и затем мы снова пустились в путь. От Екатериненгофа я опять села на лошадь, во главе Преображенского полка, впереди шел один гусарский полк, затем мой конвой, состоявший из конной гвардии; за ним следовал, непосредственно передо мною, весь мой двор. За мною шли гвардейские полки по их старшинству и три полевых полка.
В город я въехала при бесчисленных криках радости, и так ехала до Летнего дворца, где меня ждали двор, Синод, мой сын и все то, что является ко двору. Я пошла к обедне; затем отслужили молебен; потом пришли меня поздравлять. Я почти не пила, не ела и не спала с 6 часов утра в пятницу до полудня в воскресенье; вечером я легла и заснула. В полночь, только что я заснула, капитан Пассек входит в мою комнату и будит меня, говоря: «Наши люди страшно пьяны; один гусар, находившийся в таком же состоянии, прошел перед ними и закричал им: «К оружию! 30 000 пруссаков идут, хотят отнять у нас нашу матушку». Тут они взялись за оружие и идут сюда, чтобы узнать о состоянии вашего здоровья, говоря, что три часа они не видели вас и что они пойдут спокойно домой, лишь бы увидеть, что вы благополучны. Они не слушают ни своих начальников, ни даже Орловых». И вот я снова на ногах, и, чтобы не тревожить мою дворцовую стражу, которая состояла из одного батальона, я пошла к ним и сообщила им причину, почему я выхожу в такой час. Я села в свою карету с двумя офицерами и отправилась к ним; я сказала им, что я здорова, чтоб они шли спать и дали мне также покой, что я только что легла, не спавши три ночи, и что я желаю, чтоб они слушались впредь своих офицеров. Они ответили мне, что у них подняли тревогу с этими проклятыми пруссаками, что они все хотят умереть за меня. Я им сказала: «Ну, спасибо вам, но идите спать». На это они мне пожелали спокойной ночи и доброго здоровья, и пошли, как ягнята, домой, и все оборачивались на мою карету, уходя. На следующий день они прислали просить у меня извинения и очень сожалели, что разбудили меня, говоря: «Если каждый из нас будет хотеть постоянно видеть ее, мы повредим ее здоровью и ее делам». Потребовалась бы целая книга, чтобы описать поведение каждого из начальствующих лиц. Орловы блистали своим искусством управлять умами, осторожною смелостью в больших и мелких подробностях, присутствием духа и авторитетом, который это поведение им доставило. У них много здравого смысла, благородного мужества. Они патриоты до энтузиазма и очень честные люди, страстно привязанные ко мне, и друзья, какими никогда еще не был никто из братьев; их пятеро, но здесь только трое было. Капитан Пассек отличался стойкостью, которую он проявил, оставаясь двенадцать часов под арестом, тогда как солдаты отворяли ему окна и двери, дабы не вызвать тревоги до моего прибытия в его полк, и в ежеминутном ожидании, что его повезут для допроса в Ораниенбаум: об этом приказ пришел уже после меня.
Княгиня Дашкова, младшая сестра Елисаветы Воронцовой, хотя и очень желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести вследствие своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста, и не внушала никому доверия; хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица имели сношения со мною в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена. Правда, она очень умна, но с большим тщеславием она соединяет взбалмошный характер и очень нелюбима нашими главарями; только ветреные люди сообщили ей о том, что знали сами, но это были лишь мелкие подробности. И. И. Шувалов, самый низкий и самый подлый из людей, говорят, написал, тем не менее, Вольтеру, что девятнадцатилетняя женщина переменила правительство этой Империи; выведите, пожалуйста, из заблуждения этого великого писателя.
Приходилось скрывать от княгини пути, которыми другие сносились со мной еще за пять месяцев до того, как она что-либо узнала, а за четыре последних недели ей сообщали так мало, как только могли. Твердость характера князя Барятинского, который скрывал от своего любимого брата, адъютанта бывшего Императора, эту тайну, потому что тот был бы доверенным не опасным, но бесполезным, заслуживает похвалы. В конной гвардии один офицер, по имени Хитрово, 22-х лет, и один унтер-офицер, 17-ти, по имени Потемкин, всем руководили со сметливостью, мужеством и расторопностью.
Вот приблизительно наша история. Все делалось, признаюсь вам, под моим ближайшим руководством, и в конце я охладила пыл, потому что отъезд на дачу мешал исполнению [предприятия], а все более чем созрело за две недели до того. Когда бывший Император узнал о мятеже в городе, молодые женщины, из которых он составил свою свиту, помешали ему последовать совету старого фельдмаршала Миниха, который советовал ему броситься в Кронштадт или удалиться с небольшим числом людей к армии, и, когда он отправился на галере в Кронштадт, город был уже в наших руках, благодаря исполнительности адмирала Талызина, приказавшего обезоружить генерала Девьера[176], который был уже там от имени Императора, когда первый туда приехал. Один портовый офицер, по собственному побуждению, пригрозил этому несчастному Государю, что будет стрелять боевыми снарядами по галере. Наконец, Господь Бог привел все к концу, предопределенному Им, и все это представляется скорее чудом, чем делом, предусмотренным и заранее подготовленным, ибо совпадение стольких счастливых случайностей не может произойти без воли Божией.
Я получила ваше письмо… Правильная переписка была бы подвержена тысяче неудобств, а я должна соблюдать двадцать тысяч предосторожностей, и у меня нет времени писать опасные billets-doux[177].
Я очень стеснена… Я не могу рассказать вам все это, но это правда.
Я сделаю все для вас и вашей семьи, будьте в этом твердо уверены.
Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей, и вместе с тем чувствую все бремя правления.
Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам; что Петр III сам слывет за такового.
Прощайте, бывают на свете положения [очень] странные.
9 августа 1762
Я могу вам сказать лишь правду: я подвергаюсь тысяче опасностей, благодаря этой переписке. Ваше последнее письмо, на которое я отвечаю, чуть не было перехвачено. Меня не выпускают из виду. Я отнюдь не должна быть в подозрении; нужно идти прямо; я не могу вам писать; оставайтесь в покое. Рассказать все внутренние тайны — было бы нескромностью; наконец, я не могу. Не мучьте вы себя; я поддержу вашу семью. Я не могу отпустить Волконского; у вас будет Кейзерлинг, который будет служить вам как нельзя лучше. Я приму во внимание все ваши указания. Впрочем, я совсем не хочу вводить вас в заблуждение; меня заставят проделать еще много странных вещей, и все это естественнейшим в мире образом.
Если я соглашусь на это, меня будут боготворить; если нет, — право, я не знаю, что тогда произойдет. Могу вам сказать, что все это лишь чрезмерная ко мне любовь их, которая начинает быть мне в тягость. Они смертельно боятся, чтобы со мною не случилось малейшего пустяка. Я не могу выйти из моей комнаты без радостных восклицаний. Одним словом, это энтузиазм, напоминающий собою энтузиазм времен Кромвеля. <…>
[Осень 1762]
Вы читаете мои письма недостаточно внимательно. Я вам сказала и повторила, что я подвергнусь крайним опасностям с разных сторон, если вы появитесь в России. Вы отчаиваетесь; я удивляюсь этому, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покориться. Я не могу и не хочу объясняться по поводу многих вещей. Я вам сказала и я вам повторяю, что всю мою жизнь с вашей семьей и с вами я буду в самых дружественных отношениях, в соединении с признательностью и отменным уважением. Хотя я поссорилась из-за курляндских дел с вашим королем, однако я сделаю все рекомендации, каких вы требуете. Я думаю, что Кейзерлинг исполнил бы их лучше, чем Ржичевский[178], который, говорят, не предан вам; но так как вы этого хотите, то они также будут на него возложены.
Только мое поведение может, несомненно, меня поддерживать. Оно должно быть таким, какого я придерживаюсь. Впрочем, всякие затруднения на свете могут со мною приключиться, и ваше имя и ваш приезд способны произвести самые печальные результаты. Я вам это повторяла и я говорю вам это еще раз; вы хотите быть обнадеженным, — я этого не могу и не хочу; я должна тысячу раз в день [проявлять] подобную твердость. Остен слишком умен; я предпочитаю дурака, с которым слажу; не говорите ему этого. Не давайте отнюдь письма Одару[179]. Дания мне подозрительна, и притом ее двор делает мне кляузы по делам моего сына, на которые я имею все поводы жаловаться; несомненно, я не должна и не могу ни уступать, ни делиться в его делах ни с одною живою душой, и их трактат лишен значения, потому что младший в Германии без своего старшего ничего не может решить. Моисей[180] негодяй, и я уволила его в отставку. Я не могу менять таким образом со дня на день; Кейзерлинг назначен ехать к вам, а мне нужен Волконский. Мое существование состоит и будет состоять в том, чтобы, разве потеряю рассудок, не быть под игом ни у какого двора, — и я, слава Богу, не нахожусь под ним, — заключить мир, привести мое обремененное долгами государство в наилучшее состояние, какое только могу, и это все. Все те, кто говорят вам другое, — большие лжецы. Бестужев — сенатор и занимает свое место в Коллегии иностранных дел; с ним советуются и его чествуют столько, сколько следует. Все спокойны, помилованы, проникаются честными намерениями по отношению к отечеству, и нет другого имени, которое было бы в ходу. Гетман всегда со мною, и Панин — самый искусный, самый смышленый и самый ревностный человек при моем дворе. Ададуров — президент мануфактур-коллегии. Право, если дадут денег моим министрам, то ловко попадутся, потому что, что бы ни говорили, я могу вам поклясться, что они делают только то, что я им диктую. Я их всех выслушиваю, а сама вывожу свои заключения.
Прощайте. Будьте уверены, что я всегда буду питать особенную дружбу к вам и ко всему, что вам близко, и предоставьте мне выпутываться из моих хлопот. Если все затруднения в течение восемнадцати лет, от которых естественно я должна была бы погибнуть, свелись к тому, что сделали меня тем, что я семь, то чего же я не должна ожидать? Но я не хочу льстить, и не хочу погубить нас. Забыла вам сказать, что Бестужев очень любит и ласкает тех, которые послужили мне с таким усердием, какого можно было ожидать от благородства их характера. Поистине, это герои, готовые положить свою жизнь за отечество, и столь же уважаемые, сколь достойные уважения.
Господин генерал-поручик и кавалер. Вы, я чаю, столь упражнены глазеньем на Силистрию[182], что Вам некогда письма читать. Я хотя и по сю пору не знаю, преуспела ли Ваша бомбардирада, но, тем не менее, я уверена, что все то, чего Вы сами предприемлете, ничему иному приписать не должно, как горячему Вашему усердию ко мне персонально и вообще к любезному Отечеству, которого службу Вы любите.
Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу попусту не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос, к чему оно писано? На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна.
Декабря 4 числа 1773
Екатерина
Скажите и бригадиру Павлу Потемкину спасибо за то, что он хорошо турок принял, когда они пришли за тем, чтоб у Вас батарею испортить на острову[183].
[Середина апреля 1774]
Голубчик, при сем посылаю к Вам письмо к графу Алек[сею Григорьевичу] Орлову. Если в орфографии есть ошибка, то прошу, поправя, где надобно, ко мне возвратить. Тем, коим не нравится пожалованье господ Демидовых в советники Берг-коллегии[184], в которой части они, однако, сознания имеют довольные и с пользою могут быть употреблены, в ответ можно сказать, что Сенат часто откупщиков жалует по произволению своему в чины. Итак, чаю, и мне можно, по власти моей, жаловать разоренных людей, от коих (порядочным управлением заводов) торговле и казенным доходам принесена немалая и долголетняя прибыль, и оне, чаю, не хуже будут дурака генеральского господина Бильштейна, за которого весь город старался. Но у нас любят все брать с лихой стороны, а я на сие привыкла плевать и давно знаю, что те ошибаются, кои думают, что на весь свет угодить можно, потому что намерения их суть беспорочны. Юла моя дорогая, не прогневайся, что заочно написала того, чего Вы мне не дали договорить или б не выслушали, если б были со мною. Всякому человеку свойственно искать свое оправданье, окроме паче меня, которая подвержена ежечасно бесчисленным от людей умных и глупых попрекам и критикам. И так, когда уши мои сим набиты, тогда и мой ум около того же вертится, и мысли мои не столь веселы, как были бы с природою, если б на всех угодить могла.<…>
[Конец апреля 1774]
Какая тебе нужда сказать, что жив не останется тот, кто место твое займет. Похоже ли на дело, чтоб ты страхом захотел приневолить сердце? Самый мерзкий способ сей непохож вовсе на твой образ мысли, в котором нигде лихо не обитает. А тут бы одна амбиция, а не любовь действовала. Но вычерни сии строки и истреби о том и мысли, ибо все это пустошь. Похоже на сказку, что у мужика жена плакала, когда муж на стену повесил топор, что сорвется и убьет дитятю, которого на свете не было и быть не могло, ибо им по сто лет было. Не печалься. Скорее, ты мною скучишь, нежели я. Как бы то ни было, я приветлива и постоянного сложения, и привычка и дружба более и более любовь во мне подкрепляют. Vous ne Vous rendres pas justice, quoique Vous soyes un bonbon de profession. Vous etes excessivement aimable[185].
Признаться надобно, что и в самом твоем опасении есть нежность. Но опасаться тебе причины никакой нету. Равного тебе нету. Я с дураком пальцы обожгла[186]. И к тому я жестоко опасалась, чтобы привычка к нему не сделала мне из двух одно: или навек бессчастна, или же не укротила мой век. А если б еще год остался и ты б не приехал, или б при приезде я б тебя не нашла, как желалось, я б, статься могло, чтоб привыкла, и привычка взяла бы место, тебе по склонности изготовленное. Теперь читай в душе и сердце моем. Я всячески тебе чистосердечно их открываю, и если ты сие не чувствуешь и не видишь, то не достоин будешь той великой страсти, которую произвел во мне за пожданье. Право, крупно тебя люблю. Сам смотри. Да просим покорно нам платить такой же монетою, а то весьма много слез и грусти внутренней и наружной будет. Мы же, когда ото всей души любим, жестоко нежны бываем. Изволь нежность нашу удовольствовать нежностью же, а ничем иным. Вот Вам письмецо не короткое. Будет ли Вам так приятно читать, как мне писать было, не ведаю.
[Апрель 1774]
Великие дела может исправлять человек, дух которого никакое дело потревожить не может. Меньше говори, будучи пьян. Нимало не сердись, когда кушаешь. Спечи дело, кое спеет. Принимай великодушно, что дурак сделал.
[29 июля 1774]
Увидишь, голубчик, из приложенных при сем штук, что господин граф Панин из братца своего[187] изволит делать властителя с беспредельною властию в лучшей части Империи, то есть Московской, Нижегородской, Казанской и Оренбургской губернии, a sous entendu[188] есть и прочия; что если сие я подпишу, то не только князь Волконский будет и огорчен, и смешон, но я сама ни малейше не сбережена, но пред всем светом первого враля и мне персонального оскорбителя, побоясь Пугачева, выше всех смертных в Империи хвалю и возвышаю. Вот Вам книга в руки: изволь читать и признавай, что гордость сих людей всех прочих выше. При сем прилагаю и Бибикова инструкцию для confrontatie[189]. И тот пункт не худ, где сказано, что всех людей, где б ни было, он может как, где и когда хочет [казнить и миловать].
[18 августа 1774]
Позволь доложить, друг милый и любезный, что я весьма помню о тебе. А сей час, окончив тричасовое слушанье дел, хотела послать спросить. А понеже не более десяти часов, то пред тем опасалась, что разбудят тебя. И так не за что гневаться, но в свете есть люди, кои любят находить другим людям вины тогда, когда надлежало им сказать спасибо за нежную атенцию всякого рода.
Сударка, я тебя люблю, как душу.
[Конец августа 1774]
Заготовила я теперь к графу Петру Панину письмо в ответ на его от 19 числа и посылаю к нему реестр тех, кои отличились при Казанском деле и коих награждаю деревнями, как Вы то здесь усмотрите из приложенного письма. А впредь, как офицеров наградить, кои противу бунтовщиков? Крестьян не достанет, хотя достойны.
Пришла мне на ум следующая идея: в банк Дворянский орденская немалая сумма в проценты идет[190]. Я из процентов велю противу орденских классов производить им пенсии. Как Вам кажется? <…>
[Конец августа 1774]
Я думаю, что прямой злодейский тракт [Пугачева] на Царицын, где, забрав Артиллерию, как слух уже о его намерении был, пойдет на Кубань. А по сим известиям или сказкам десяти саратовских казаков, он намерен на Дон идти, который от Царицына в 60 верстах, и, следовательно, уже сие бы было обратный ему путь. И если сие сбудется, то он столкнется с Пушкиным[191], и тут его свяжут, нежели ингде. Защищенье Керенска показывает, как сие легко противу толпищи черни. <…>
[Середина сентября 1774]
Вы, сколько я Вас знаю, желаете, чтоб не одна часть только была в хорошем состоянии, но все. Когда пришло до того, чтоб выбрать в магистратские члены порядочных людей, а не банкрутных купцов, тогда роптанье ото всех тех, кои, пользуясь купеческими выгодами, не хотят обществу служить. Когда же банкрутных и бездельников выбирали в члены, тогда не менее роптанья было, что ни суда, ни расправы нету в магистрате. Освободя всех лучших людей из сей должности, само собою, останутся плохие.
Прошу сыскать средства, как быть? <…>
[Сентябрь 1777]
Батя, ты иногда замысловато докладываешься. Мне куды девать 100 человек колодников, коих острог вода разнесла. Я говорю: в Карантинный дом, но не ведаю, крепок ли он. Канальи живы, а пятнадцать человек верных солдат в том месте у них потонули.
[Ноябрь 1777]
Указ я прочла и вижу, что полки командированы, куда приказала. О больных ничего не ведаю, а впредь, что до меня дойдет, Вам сообщу. Намерения теперь иного нет, как только смотреть, что турки предпримут, ибо о трактовании с ними теперь полномочия у Стахиева. В случае же войны иного делать нечего, как оборонительно бить турков в Крыму или где покажутся. Буде же продлится до другой кампании, то уже на Очаков, чаю, приготовить действие должно будет. Хорошо бы и Бендеры, но Очаков по реке нужнее. <…>
[Январь 1781]
Сравнивать прилично не ради трусости, но ради честности, что, имея обязательства, нарушить оные бесчестно. Трактат же равной дружбы[192] не есть безвестное дело по тому правилу, что всякая держава старается со всякой державой жить дружно, когда не в войне. Войну же не вчинять без причин и без нужды. Я ни от кого из держав зависима быть не желаю. Венский двор весьма может хвалиться, что я сравниваю с двадцатилетним союзником тогда, когда десять лет назад оный двор отказался ото всякой связи с нами в нужное для нас время и всякую пакость чинил во время оное.
Что слабеешь, о том от сердца жалею и не знаю, чему приписать. Ужо сама посмотрю тебя. Прощай, мой любезный друг. Проект трактата, который ты читал, представлен Кобенцелем. Наш контр-трактат заготовляется.
[1781]
Прочтя сей проект[193], я нашла, что оный составлен по правилам всех монополистов, то есть — захватить все в свои руки, несмотря на разорение вещей и людей, из того доследуемое. В начале моего царствования я нашла, что вся Россия по частям роздана подобным кампаниям. И хотя я девятнадцать лет стараюсь сей корень истребить, но вижу, что еще не успеваю, ибо отрыжки (авось-либо удастся) сим проектом оказываются. Буде сам его не издерешь, то возврати его сочинителям с тем, чтоб и вперед о том и подобном не заикались.
25 сентября 1782
Письма твои, батенька, из Херсона от 16 сентября я имела удовольствие получить сего утра. И хотя подробностей не пишешь, но, как тебе самому кажется удивительно, сколько сии места после заключения мира переменились, то из того заключить уже можно, что сделано много. По известиям Веселицкого, Хан спешит своим переездом. И так думаю, что вы с ним уже виделись. Об уходе крымцев в Анатолию и цареградские вести гласят. Удивительнее всего, что посреди сумятицы тамошней после пожара, спешили уплачивать деньги, кои нам должны[194], и сие приписую трусости. Благодарствую за добрые вести, что провиант и сено заготовляются с успехом и что урожай был добрый.
30 сентября 1782
С сегодняшними твоими именинами поздравляю тебя от всего сердца. Сожалею, что не праздную их обще с тобою. Желаю тебе, тем не меньше, всякого добра, наипаче же — здоровья. Об моей к тебе дружбе всегдашней прошу нимало не сомневаться, равномерно и я на твою ко мне привязанность считаю более, нежели на каменных стен. Письмо твое от 19 сентября из Херсона до моих рук доставлено. Неблистающее описание состояния Очакова, которое ты из Кинбурна усмотрел, совершенно соответствует попечению той Империи об общем и частном добре, к которой по сю пору принадлежит. Как сему городишке нос подымать противу молодого херсонского Колосса! С удовольствием планы нового укрепления Кинбурна приму и выполнение оного готова подкрепить всякими способами. Петр Первый, принуждая натуру, в Балтических своих заведениях и строениях имел более препятствий, нежели мы в Херсоне. Но буде бы он оных не завел, то мы б многих лишились способностей, кои употребили для caмого Херсона. Для тамошнего строения флота, как охтинских плотников, так и олончан, я приказала приискать, и по партиям отправим. А сколько сыщутся, тебе сообщу. По письмам Веселицкого из Петровской крепости, я почитаю, что скоро после отправления твоего письма ты с ханом имел свидание. Батыр-Гирей и Арслан-Гирей исчезнут, яко воск от лица огня, так и они, и их партизаны, и покровители — от добрых твоих распоряжений. Что татары подгоняют свой скот под наши крепости, смею сказать, что я первая была, которая сие видела с удовольствием и к тому еще до войны поощряла всегда предписанием ласкового обхождения, и, не препятствуя, как в старину делывали. <…>
[Конец ноября 1782]
Чаю, не оспоришь, буде генерал-кригскомиссара Дурнова вмещу в число Александровских кавалеров. Что же касается до мужа твоей племянницы, то прошу тебя отложить сие прошение до другого дня, а наипаче к праздникам всякие просьбы за неделю, а еще лучше — за две, доставить к моему сведению, дабы мысли время имели бродить, аки брага. Я, увидясь с тобою, объясню тебе мои мысли дружественно и дружески, саа, m'amour, je n'en ai point d'autres pour toi[195].
Из Царского Села. Мая 4 числа, 1783
По получении последнего твоего письма от 22 апреля из Дубровны я так крепко занемогла болью в щеке и жаром, что принуждена была, лежа на постели, кровь пустить. Но как круто занемогла, так поспешно паки оправилась, и вся сила болезни миновалась коликою в третьи сутки. И выздоровела Царица и без лекарства, похоже, как в сказке «О Февее»[196] написано.
Я уже писала к тебе, что от Цесаря ко мне два письма были, кои уже опять иным тоном. Я на него никак не надеюсь, а вредить не станет. На внутренних и внешних бурбонцев я нимало не смотрю, а думаю, что война неизбежна. Время у нас отменно хорошо и тепло, и, по тому судя, думаю, что и подножный корм у вас поспевает. В Малороссии сделано теперь распоряжение о платеже податей по душам. Таковые не худо делать и в местах Полтавского и Миргородского полков, кои приписаны к Новороссийской губернии, не касаясь новых поселений, которым даются льготные годы. <…>
Мая 5 числа, 1783
Голубчик мой князь, сейчас получила твое письмо из Кричева и из оного и прочих депеш усмотрела, что Хан отказался от ханства. И о том жалеть нечего, только прикажи с ним обходиться ласково и со почтением, приличным владетелю, и отдать то, что ему назначено, ибо прочее о нем расположение не переменяю. <…>
[Июнь 1785]
По полученному сегодня репорту от Якобия[197], китайцы закрыли торг на Кяхте с пушечною пальбою, что приписывать надлежит за некоторый род объявления войны. Сие подтверждает и сказание китайского купца. Я думаю, что не излишне будет: 1. Собрать Братских казаков и оных распределить, где Вам пособнее окажется по ту сторону Байкала. Как их подкрепить, о сем помышлять. Подумать об обороне Нерчинских заводов. Каменогорскую крепость приводить на первый случай в лучшее оборонительное состояние, равномерно и Колыванские пограничные места. А как все сие распорядить и снабдить войсками на первый случай, о сем, подумавши, прошу мне представить скорее.
[После 29 июля 1785]
Турки в Грузии явно действуют — лезгинскими лапами вынимают из огня каштаны. Сие есть опровержение мирного трактата, который уже нарушен в Молдавии и Валахии. Противу сего всякие слабые меры действительны быть не могут. Тут не слова, но действие нужно, нужно, нужно, чтоб сохранить честь, славу и государства и пользу Государя.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Когда из Москвы к тебе я сбиралась писать, тогда твои письма от 22 июня из Кременчуга так были засунуты, что я их, спеша, найти никак не могла. Наконец, здесь, в Твери, куда я приехала вчера, я уже их открыла. Извини меня, мой друг, в такой неисправности. Теперь на оные имею ответствовать: во-первых, расположение умов и духов в Кременчуге по отъезде моем мне весьма приятно, а твои собственные чувства и мысли тем наипаче милы мне, что я тебя и службу твою, исходящие из чистого усердия, весьма, весьма люблю, и сам ты бесценный. Сие я говорю и думаю ежедневно.
Мы до Москвы и до здешнего места доехали здоровы, и дожди за нами следовали так, что ни от пыли, ни от жаров мы не имели никакого беспокойствия. Тебе казалось в Кременчуге без нас пусто, а мы без тебя во всей дороге, а наипаче на Москве, как без рук.
В Петров день на Москве, в Успенском соборе Платона[198] провозгласили мы митрополитом и нашили ему на белый клобук крест бриллиантовый в пол-аршина в длину и поперек, и он во все время был, как павлин Кременчугский.
При великих жарах, кои у вас на полудни, прошу тебя всепокорно, сотвори милость: побереги свое здоровье ради Бога и ради нас и будь столь доволен мною, как я тобою.
Прощай, друг мой, Бог с тобою. После обеда еду ночевать в Торжок.
Тверь, 6 июля 1787
За четыре эскадрона регулярных казаков благодарствую. Ей-богу, ты молодец редкий, всем проповедую.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письмо твое от 17 июля я получила на сих днях и из оного увидела, сколько тебя обрадовало мое письмо из Твери. Между тобою и мною, мой друг, дело в кратких словах: ты мне служишь, а я — признательна. Вот и все тут. Врагам своим ты ударил по пальцам усердием ко мне и ревностию к делам Империи. Радуюсь, что ты здоров. От фруктов прошу иметь воздержание. Слава Богу, что нет болезни и больных.
Дела в Европе позапутываются. Цесарь посылает войска в Нидерландию. Король Прусский против голландцев вооружается. Франция, не имев денег, делает лагери. Англия высылает флот и дает принцу Оранскому денег. Прочие державы бдят, а я гуляю по саду, который весьма разросся и прекрасен. Прощай, Бог с тобою.
Из Царского Села. Июля 27, 1787
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письмо твое от 1 августа я получила третьего дня. Я с неделю сюда приехала в город, и, пока Вы в Кременчуге праздновали мое благополучное возвращение, я праздновала здесь день Преображения, слушала обедню в полковой церкви, обедала с офицерами и пила за здоровье подполковников обще с подкомандующими. Причем не оставила и говорить о том, что я едучи видела и как старший отличается, аки генерал-губернатор. Я здорова, и все те, кои со мною приехали. Здесь с моего приезда, то есть месяц целый, все дожди идут, и, кроме одного дня, мы теплую погоду ниже издали здесь не видали. Облака непрестанно самые густые, и погода пасмурная. Такова Санкт-Петербургская каникула.
Я почти живу в Эрмитаже и там погоду оставляю быть погодою.
Желаю тебе счастливого успеха в сеянии лесов и сажании садов. Сделав сие, дашь тем местам точно то, чего им недостает, уменьшением зноя солнечного, и притянешь дожди. О прииске ключей также внимала я с удовольствием. <…>
По письмам Цареградским видно, что турки пошаливают. Кажется, будто англичане хотят воспользоваться французским недостатком в деньгах и для того замешались крепко в голландские дела. <…>
Августа 12 числа 1787 г. из города Святого Петра, что на берегах невских и который ужасно как хорош, но в дурном весьма климате построен.
24 августа 1787
<…> Итак, мысли мои единственно обращены к ополчению, и я начала со вчерашнего вечера в уме сравнивать состояние мое теперь, в 1787 г., с тем, в котором находилась при объявлении войны в ноябре 1768 года. Тогда мы войну ожидали чрез год, полки были по всей Империи по квартерам, глубокая осень на дворе, приготовления никакие не начаты, доходы гораздо менее теперешнего, татары на носу и кочевья степных до Тору и Бахмута; в январе они въехали в Елисаветградский округ. План войны был составлен так, что оборона обращена была в наступление. Две армии были посланы. Одна служила к обороне Империи, пока другая шла к Хотину. Когда Молдавия и подунайские места заняты были в первой и второй кампании, тогда вторая взяла Бендер и заняли Крым. Флот наряжен был в Средиземное море и малый корпус в Грузию.
Теперь граница наша по Бугу и по Кубани. Херсон построен. Крым — область Империи и знатный флот в Севастополе. Корпуса войск в Тавриде, армии знатные уже на самой границе, и они посильнее, нежели были армии оборонительная и наступательная 1768 года. Дай Боже, чтоб за деньгами не стало, в чем всячески теперь стараться буду и надеюсь иметь успех. Я ведаю, что весьма желательно было, чтоб мира еще года два протянуть можно было, дабы крепости Херсонская и Севастопольская поспеть могли, такожды и армия, и флот приходить могли в то состояние, в котором желалось их видеть. Но что же делать, если пузырь лопнул прежде времени. Я помню, что при самом заключении мира Кайнарджийского мудрецы сомневались о ратификации визирской и султанской, а потом лжепредсказания от них были, что не протянется далее двух лет, а вместо того четверто на десятое лето началось было. Если войну турки объявили, то, чаю, флот в Очакове оставили, чтоб построенных кораблей в Херсоне не пропускать в Севастополь. Буле же сие не сделали, то, чаю, на будущий год в Днепровское устье на якоря стать им не так легко будет, как нынешний.
Надеюсь на твое горячее попечение, что Севастопольскую гавань и флот сохранишь невредимо, чрез зиму флот в гавани всегда в опасности. Правда, что Севастополь не Чесма. Признаюсь, что меня одно только страшит, то есть язва. Для самого Бога я тебя прошу — возьми в свои три губернии, в армии и во флоте всевозможные меры заблаговременно, чтоб зло сие паки к нам не вкралось слабостью. Я знаю, что и в самом Цареграде язвы теперь не слыхать, но как они у них никогда не пресекаются, то войски оныя с собою развозят. Пришли ко мне (и то для меня единой) план, как ты думаешь войну вести, чтоб я знала и потому могла размерить по твоему же мнению тебя. В прошлом, 1786-м, тебе рескрипт дан, и уведоми меня о всем подробно, дабы я всякого бреда могла всегда заблаговременно здесь унимать и пресечь поступки и возможности. Кажется, французы теперь имеют добрый повод туркам отказать всякую подмогу, понеже против их домогательства о сохранении мира война объявлена. Посмотрим, что Цесарь сделает. Он по трактату обязан чрез три месяца войну объявить туркам.
Пруссаки и шведы — поддувальщики, но первый, чаю, диверсию не сделает, а последний едва ли может, разве гишпанцы деньги дадут, что почти невероятно. И чужими деньгами воевать — много сделаешь? К графу Салтыкову писано, чтоб ехал в Армию. Прощай, мой друг, будь здоров. У нас все здорово, а в моей голове война бродит, как молодое пиво в бочке. <…>
Настоящая причина войны есть и пребудет та, что туркам хочется переделать трактаты: первый — Кайнарджийский, второй — конвенцию о Крыме, третий — коммерческий. Быть может, что тотчас по объявлении войны они стараться будут обратить все дело в негоциацию. Они поступали равным образом в 1768. Но буде мой министр в Семибашни посажен, как тогда, то им по тому же и примеру ответствовать надлежит, что достоинство двора Российского не дозволяет подавать слух никаким мирным предложениям, дондеже министр сей державы не возвращен ей.
Еще пришло мне на мысль, кой час подтверждение о войне получу, отправить повеление к Штакельбергу[199], чтоб он начал негоциацию с поляками о союзе. Буде заподлинно война объявлена, то необходимо будет в Военном Совете посадить людей, дабы многим зажимать рта и иметь кому говорить за пользу дел. И для того думаю посадить во оном графа Вал[ентина] Пушкина, ген[ерала] Ник[олая] Салтыкова, гр[афа] Брюса, гр[афа] Воронцова, гр[афа] Шувалова, Стрекалова и Завадовского. Сии последние знают все производство прошедшей войны. Генерал-прокурора выписываю от Вод Царицынских. Иных же, окроме вышеописанных, я никого здесь не имею и не знаю.
Друг мой, князь Григорий Александрович. Собственноручное твое письмо от 2 августа я сего утра получила, из которого я усмотрела подтверждение молдавских известий об объявлении войны. Благодарю тебя весьма, что ты предо мною не скрыл опасное положение, в котором находишься. И Бог от человека не более требует, как в его возможности. Но русский Бог всегда был и есть, и будет велик, я несомненную надежду полагаю на Бога Всемогущего и надеюсь на испытанное твое усердие, что, колико можешь, все способы своего ума употребишь ко истреблению зла и препятствий родов разных. С моей же стороны, не пропущу ни единого случая подать помощи везде тут, где оная от меня потребна будет. Рекрутский набор с пятисот двух уже от меня приказан, и прибавлять двойное число в оставшие полки в России велю и всячески тебя прошу и впредь с тою же доверенностью ко мне отписать о настоящем положении дел. Я знаю, что в трудных и опасных случаях унывать не должно, и пребываю, как и всегда, к тебе дружно и доброжелательно.
Августа 29 числа 1787
Екатерина
Друг мой любезный, князь Григорий Александрович. Услыша, что сегодня из канцелярии Вашей отправляют к Вам курьера, то спешу тебе сказать, что после трехнедельного несказанного о твоем здоровье беспокойства, в которых ниоткуда я не получала ни строки, наконец, сегодня привезли ко мне твои письма от 13, 15 и 16 сентября, и то пред самою оперою, так что и порядочно оных прочесть не успела, не то чтобы успеть еще сего вечера на них ответствовать. Ради Бога, ради меня, береги свое драгоценное для меня здоровье. Я все это время была ни жива ни мертва оттого, что не имела известий. Молю Бога, чтоб Вам удалось спасти Кинбурн. Пока его турки осаждают, не знаю почему, мне кажется, что Александр Васильевич Суворов в обмен возьмет у них Очаков. С первым и нарочным курьером предоставляю себе ответствовать на Ваши письма.
Прощайте, будьте здоровы, и когда Вам самим нельзя, то прикажите кому писать вместо Вас, дабы я имела от Вас известия еженедельно.
Сентября 23, 1787
С Вашими именинами Вас от всего сердца поздравляю.
24 сентября 1787
Что Кинбурн осажден неприятелем и уже тогда четыре сутки выдержал канонаду и бомбардираду, я усмотрела из твоего собственноручного письма. Дай Боже его не потерять, ибо всякая потеря неприятна. Но положим так — то для того не унывать, а стараться как ни на есть отмстить и брать реванш. Империя останется Империею и без Кинбурна. Того ли мы брали и потеряли? Всего лучше, что Бог вливает бодрость в наших солдат тамо, да и здесь не уныли. А публика лжет в свою пользу и города берет, и морские бои, и баталии складывает, и Царьград бомбардирует Войновичем. Я слышу все сие с молчанием и у себя на уме думаю: был бы мой князь здоров, то все будет благополучно и поправлено, если б где и вырвалось чего неприятное.
Что ты велел дать вино и мясо осажденным, это очень хорошо. Помоги Бог генерал-майору Реку, да и коменданту Тунцельману. Усердие Александра Васильевича Суворова, которое ты так живо описываешь, меня весьма обрадовало. Ты знаешь, что ничем так на меня не можно угодить, как отдавая справедливость трудам, рвению и способности. Хорошо бы для Крыма и Херсона, если б спасти можно было Кинбурн. От флота теперь ждать известия.
Несколько датских офицеров морских, услыша о войне, хотят к нам в службу идти. Писал ко мне князь Репнин[200], представляя свою готовность служить под кем и где мне угодно. Я отвечала, что с удовольствием вижу его расположение и что не премину тут его употребить, где случай предстанет. <…>
Один рекрутский набор уже делают, а теперь сделаю другой и почитаю, что не 60, но 80 тысяч взято будет в обеих. Надеюсь, что сие достаточно.
Император [Иосиф II] как ты увидишь из бумаг, пред сим к тебе присланных, готовит 120 тысяч, с коими действовать намерен, и множество генералов пожаловал, в числе которых и Линь.
Ласкать англичан и пруссаков — ты пишешь. Кой час Питт[201] узнал об объявлении войны, он писал к Семену Воронцову, чтоб он приехал к нему, и по приезде ему сказал, что война объявлена, и что говорят в Цареграде и в Вене, что на то подущал турок их посол, и клялся, что посол их не имеет на то приказаний от Великобританского министерства. Сему я верю, но иностранные дела Великобритании неуправляемы ныне Английским министерством, но самим ехидным Королем[202] по правилам ганноверских министров. Его Величество уже добрым своим правлением потерял пятнадцать провинций. Так мудрено ли ему дать послу своему в Цареграде приказания в противность интересов Англии? Он управляется мелкими личными страстьми, а не государственным и национальным интересом.
Касательно пруссаков, то им и поныне, кроме ласки, ничего не оказано, но они платят не ласкою, и то, может быть, не Король, но Герцберг[203]. Их войска действительно вступили в Голландию. Что французы теперь скажут, посмотрим. Они, кажется, вступятся либо впадут в презрение, чего, чаятельно, не захотят. Король Французский отдался в опеку, сделал Принципал-министра, отчего военный и морской министр пошли в отставку[204].
На тот год флот большой велю вооружить, как для Архипелага, так и для Балтики, а французы скажут, что хотят. Я не привыкла учреждать свои дела и поступки инако, как сходственно интереса моей Империи и дел моих, и потому и державы — друг и недруг, как угодно им будет.
Молю Бога, чтоб тебе дал силы и здоровье и унял ипохондрию. Как ты все сам делаешь, то и тебе покоя нет. Для чего не берешь к себе генерала, который бы имел мелкий детайль. Скажи, кто тебе надобен, я пришлю. На то даются фельдмаршалу генералы полные, чтоб один из них занялся мелочью, а Главнокомандующий тем не замучен был. Что не проронишь, того я уверена, но во всяком случае не унывай и береги свои силы. Бог тебе поможет и не оставит, а Царь тебе друг и подкрепитель. И ведомо, как ты пишешь и по твоим словам, «проклятое оборонительное состояние», и я его не люблю. Старайся его скорее оборотить в наступательное. Тогда тебе, да и всем, легче будет. И больных тогда будет менее, не все на одном месте будут. Написав ко мне семь страниц, да и много иного, дивишься, что ослабел! Когда увидишь, что отъехать тебе можно будет, то приезжай к нам, я очень рада буду тебя видеть всегда.
По издании Манифеста об объявлении войны великий князь и великая княгиня писали ко мне, просясь: он — в армию волонтером, по примеру 1783 г., а она — чтоб с ним ехать. Я им ответствовала отклонительно: к ней, ссылаясь на письмо к нему, а к нему — описывая затруднительное и оборонительное настоящее состояние, поздней осенью и заботами, в коих оба фельдмаршала [Потемкин и Румянцев] находятся и коих умножают еще болезни и дороговизны, и неурожай в пропитании, хваля, впрочем, его намерение. На сие письмо я получила еще письмо от него с вторительною просьбою, на которое я отвечала, что превосходные причины, описанные в первом моем письме, принуждают меня ему отсоветовать нынешний год отъезд волонтером в армию. После сего письма оба были весьма довольны остаться, расславляя только, что ехать хотели.
16 октября 1787
Друг мой, князь Григорий Александрович. Вчерашний день к вечеру привез ко мне подполковник Баур твои письма от 8 октября из Елисаветграда, из коих я усмотрела жаркое и отчаянное дело, от турков предпринятое на Кинбурн. Слава Богу, что оно обратилось так для нас благополучно усердием и храбростью Александра Васильевича Суворова и ему подчиненных войск. Сожалею весьма, что он и храбрый генерал-майор Рек ранены. Я сему еще бы более радовалась, но признаюсь, что меня несказанно обеспокоивает твоя продолжительная болезнь и частые и сильные пароксизмы. Завтра, однако, назначила быть благодарственному молебствию за одержанную первую победу. Важность сего дела в нынешнее время довольно понимательна, но думаю, что ту сторону (а сие думаю про себя) не можно почитать за обеспеченную, дондеже Очаков не будет в наших руках. Гарнизон сей крепости теперь, кажется, против прежнего поуменыпился; хорошо бы было, если б остаточный разбежался, как Хотинский и иные турецкие в прошедшую войну, чего я от сердца желаю.
Я удивляюсь тебе, как ты в болезни переехал и еще намерен предпринимать путь в Херсон и Кинбурн. Для Бога, береги свое здоровье: ты сам знаешь, сколько оно мне нужно. Дай Боже, чтоб вооружение на Лимане имело бы полный успех и чтоб все корабельные и эскадренные командиры столько отличились, как командир галеры «Десна».
Что ты мало хлеба сыскал в Польше, о том сожалительно. Сказывают, будто в Молдавии много хлеба, не придется ли войско туда вести ради пропитания?
Буде французы, кои вели атаку под Кинбурн, с турками были на берегу, то, вероятно, что убиты. Буде из французов попадет кто в полон, то прошу прямо отправить к Кашкину в Сибирь, в северную, дабы у них отбить охоту ездить учить и наставить турков.
Я рассудила написать к генералу Суворову письмо, которое здесь прилагаю, и если находишь, что сие письмо его и войски тамошние обрадует и не излишне, то прошу оное переслать по надписи. Также приказала я послать к тебе для генерала Река крест Егорьевский третьей степени. Еще посылаю к тебе шесть егорьевских крестов, дабы розданы были достойнейшим. Всему войску, в деле бывшем, жалую по рублю на нижние чины и по два — на унтер-офицеры. Еще получишь несколько медалей на егорьевских лентах для рядовых, хваленных Суворовым. Ему же самому думаю дать либо деньги — тысяч десяток, либо вещь, буде ты чего лучше не придумаешь или с первым курьером ко мне свое мнение не напишешь, чего прошу, однако, чтоб ты учинил всякий раз, когда увидишь, что польза дел того требует.
Друг мой, князь Григорий Александрович, твой курьер, отправленный по твоем возвращении в Елисавет[град] в 23 день октября, вчерашний день привез ко мне твои письма. Что ты, объехав семьсот верст, ослабел, — о сем весьма жалею. Желаю скорее слышать о совершенном твоем выздоровлении.
О важности победы под Кинбурном и заочно понимательно мне было, и для того отправлено молебствие. Знаменитую же заслугу Александра Васильевича в сем случае я предоставила себе наградить тогда, как от тебя получу ответ на мое письмо, о сем к тебе писанное. Из числа раненых и убитых заключить можно, каков бой упорен был. Я думаю, что огромный турецкий флот ушел к своим портам на зимование. Понеже Кинбурнская сторона важна, а в оной покой быть не может, дондеже Очаков существует в руках неприятельских, то заневолю подумать нужно об осаде сей, буде инако захватить не можно, по Вашему суждению. Хорошо бы было, если бы то могло сделаться с меньшею потерею всего, паче же людей и времени. Обещанные о сем от вас планы Меллера и Корсакова ожидать буду.
Жаль, что для помещения войск, особливо конных, в подкрепление Кинбурна, жилья нет на той стороне. Я того и смотрю, что ты из тростника построишь дома и конюшни, видя, что из того делают в Херсоне. И сие для меня уже не было бы диво. Весьма мне нравится твое намерение: прежде нежели вступить в зимние квартиры, наведя мосты на Буге и переправя часть генерала Каменского до Бендер, от себя послать до Очакова, дабы очистить от турецких деташементов, и в это время бомбардировать Очаков. Дай, Боже, тебе успеха и чтоб гарнизон выбежал, как Хотинский и иные подунайские. Приятно мне слышать, что больные в Херсоне выздоравливают: одинакие ли болезни в Херсоне и в Тавриде, или разные?
Одному из наших консулов с островов Венецианских случилось говорить с турецким каким-то начальником, который его принял за Венецианца и ему сказывал, что в бытность мою в Тавриде мечетям и школам и всем их веры людям столько показано добра, щедрости и снисхождения, что и самые мусульмане того бы не делали. Вот как вести кругом ходят.
Надобно, чтоб буря, которая щелкала Севастопольский флот, велика была, что сделала оный совсем неупотребительным. О некомплекте в мушкетерских полках и по той причине о доставлении к ним рекрут, по мере как соберут, уже от меня приказано. Нассау[205] еще не приехал, я посмотрю, как его с лучшей пользою для нас употребить.
Прощай, Бог с тобою.
Ноября 2 числа, 1787
Действия на Кубани и за Кубанью я насилу на карте отыскала и, нашед, вижу, что они для безопасности Кавказской линии и самой Тавриды немаловажны, и надеяться надлежит, что после экспедиции Текеллия[206] уже чрез Тамань наезды не будут.
<…> Французские каверзы по двадцатипятилетним опытам мне довольно известны. Но ныне опознали мы и английские, ибо не мы одни, но вся Европа уверена, что посол английский и посланник прусский Порту склонили на объявление войны. Теперь оба сии дворы от сего поступка отпираются. Питт и Кармартен[207] клялись, что не давали о сем приказаний, и сами почти признали, что подозревают на самого Короля и Ганноверское министерство.
В «Альтоновской» газете нашла я странный артикул, который я в иное время поставила бы за ложь, но ныне оный привлек мое внимание. Тут написано из Ливорно, что к английским консулам в Средиземном море писал посол Энсли[208], чтоб все английские вооруженные и военные суда, кои покажутся в портах, где английские консулы, прислали к нему. Я сей артикул послала к графу Воронцову, дабы его доставил до сведения Английского министерства, дабы узнать от них, как судят о таком поступке их посла, и если осталась в них хотя крошка доброго намерения, то не возьмут ли намерения отозвать такого человека, на которого вся Европа говорит, что он огонь раскладывал, а они сами говорят, что он то делал без их ведома, — следовательно, им ослушник. Левантская же компания английская, сказывают, что весьма жалуется на Энслий и его мздоимства и корыстолюбие.
Если английские министры желание имеют войти с нами в дружбу и доверенность, то, по крайней мере, не могут себя ласкать, чтоб мы дали доверенности тем (или тому), кои нам тайно и явно враждуют. Они же никогда и ни в какое время ни на какой союз с нами согласиться не хотели в течение 25 лет. Франция, конечно и бесспорно, находится в слабом состоянии и ищет нашего союза, но колико можно долее себя менажировать. С Франциею и с Англиею без союза нам будет полезнее иногда, нежели самый союз, тот или другой, — понеже союз навлечет единого злодея более. Но в случае, если бы пришло решиться на союз с той или другой державою, то таковой союз должен быть распоряжен с постановлениями, сходными с нашими интересами, а не по дуде и прихотям той или иной нации; еще менее — по их предписаниям.
Я сама того мнения, что войну сию укоротить должно, колико возможно. Я почитаю, что укрощение ея много зависит от Ваших, дай Боже, успехов. Вы столь благоразумно вели двухмесячную оборону, что враг имени христианского и нарушитель мира, приготовясь коварно и лукаво долгое время к войне и объявя ее внезапно, хотя начал тотчас действовать наступательно, не выиграл, однако нигде ни пяди. Буде Вам Бог поможет, как я надеюсь, в нынешних Ваших предприятиях, то тем самым откроется дорога к мирному трактованию и миру. Но к сему не одна наша, но и неприятельская склонность нужна. Теперь они еще горды и надуты своею спесиею и чужим наущением, а визирь, спасая свою голову, будет сутенировать, колико ему можно, им начатое. Но по смене его скорее достигнем. Я же от мира никогда не прочь, но Вы сами знаете, что возвращение Тавриды и уничтожение всех трактатов и заключение новых — турецкий был предмет, которого не токмо на конференции предлагали, но и в свое объявление войны не постыдились вносить. Французскому двору сказано, что мы от мира не прочь и всегда готовы, когда только сходственно достоинствам Империи, слушать мирные предложения. Шаузель [Гуфье][209] пишет к Сегюру[210], что он старается привлечь паки доверенность турок.
За величайшее несчастие почитать бы можно, если б хлеба не было у нас. Сие несчастие велико во время мира, а еще более, конечно, в военное время, и тогда облегчило бы таковое внутреннее состояние и то, чтоб армию ввести в неприятельскую землю и тамо достать оный. Дабы же дороговизну для солдат облегчить и им доставить мясо, советую Вам на мой собственный счет закупить в Украине или где за удобнее найдете — тысяч на сто рублей или более — баранов и быков, и оными производить порции солдатам по стольку раз в неделю, как за благо рассудите.
Буде никакой надежды к миру чрез зиму не будет, то, как рано возможно, весной отправим отселе флот. Нужно, чтоб оному от Англии не было препятствия, конечно; но, когда мои двадцать кораблей пройдут Гибралтарский залив, тогда, признаюсь, что бы и лестно, и полезно быть могло, чтоб авангард его была эскадра французская, и арьергард оной же нации, а наши бы корабли составляли Кордарме и так бы действовали и шли кончить войну, проходя проливы. За сию услугу и заслужа грехи, французам бы дать можно участие в Египте, а англичане нам в сем не подмогут, а захотят нас вмешать в свои глупые и бестолковые германские дела, где не вижу ни чести, ни барыша, а пришлось бы бороться за чужие интересы. Ныне же боремся, по крайней мере, за свои собственные, и тут, кто мне поможет, тот и товарищ. Касательно же наших торгов с Англиею, тут себе руки связывать не должно. Прощай, мой друг, вот тебе мои мысли.
Ноября 6 числа, 1787
Король Шведский поехал в Копенгаген и в Берлин. Знатно, он у французов ушел, а поехал достать на место французских субсидий — прусских или английских. Странно будет, если Англия ему даст деньги противу датчан.
Il faut avouer que l'Europe est un salmigondis singulier bien dans ce moment[211].
Они, как хотят, лишь бы Бог дал нам с честью выпутываться из хлопот. <…>
9 ноября 1787
Друг мой, князь Григорий Александрович. Я получила сегодня твои письма от 1 ноября в самое то время, когда я собиралась говорить с Нассау, и теперь, переговоря с ним, так много имею к тебе писать, что воистину не знаю, с чего начать. Сегюр здесь предлагал также готовность его двора войти с нами в союз, как ты уже мог усмотреть из посланных к тебе сообщений и ответ — ему сделанный.
Нассау, говоря со мною, сказал мне теперешние расположения Французского двора и перемены в их образе мысли. Я приняла все сие с приятным видом и сказала, что с удовольствием вижу, что инако думают, нежели думали, и благодарила его за оказанное его усердие и добрые старательства и показывала опасение, чтоб тот двор паки не. переменял свое доброе расположение. На что он сам отозвался, что если по получении первого курьера он приметит малейшее колебание в мыслях Французского министерства, то он паки поскачет во Францию, чтоб употребить все свои силы к подкреплению того двора в добрых к нам расположениях. Когда он говорил о сближении союзом, я сказала, что я от него не скрою, что мы в весьма деликатных обстоятельствах в рассуждении нашего торга с Англиею и относительно великого морского нашего отселе вооружения и что для сего мы привыкли находить прибежища в аглинских портах. На сие он предлагал французские, а я сказала, что локальное положение первых удобнее, что все сие, однако, говорится для того более, чтоб изыскивать с ним удобности и неудобности в том или другом положении, и что я признаю и уже видела разные выгоды от дружбы Людовика XVI. И мы расстались весьма ладно, и все говорено, что можно было. Оне вооружаются, и войну иметь будут, ибо сами чувствуют, что от голландского дела, если его оставить так, потеряют всю свою консидерацию.
Нассау мне сказал, что французы считают иметь Короля Шведского в своем кармане, а я ему говорила, чтоб они лишне на сего человека не надеялись, что доказывает езда сего в Копенгаген и даже, говорят, в Берлин, и что Король Шведский будет в кармане того, кто ему дает денег, чем иногда и неприятели Франции могут воспользоваться. Вот тебе, друг мой любезный, чистая исповедь происходящего между мною и Нассау.
Возвращаюсь к твоим письмам. Во-первых, спасибо тебе за оные, и что ты так откровенно и прямо дружески ко мне пишешь, и при всех хлопотах по месту и должности, однако, и сердечным чувством, и тобою чрезвычайно довольна, и ты развернул свету в нынешнее время такое обширное и искусное знание и поведение, которое моему выбору и тебе делает честь, и я тебя люблю вдвое более еще. Вижу, что Очаков тебе делает заботу: я, тут уже отдавая тебе полную волю, лишь Бога прошу, чтоб благословил твои добрые предприятия.
Я, видя из твоих писем подробную службу Александра Васильевича Суворова, решилась к нему послать за веру и верность Святого Андрея, который сей курьер к тебе и повезет.
Помоги тебе Бог очистить степь за Очаков и к Бендерам и побить и отогнать нового хана от наших жилищ.
Сегюр имеет от Шаузеля письмо, будто визирь уже в колебленном состоянии и будто на него ропщут за объявление войны и что доныне остается в недействии.
Что хлопоты тебя не допустят побывать здесь, хотя на короткое время, о сем весьма жалею. Я б к тебе бы поскакала, если сие можно было делать без прибавления хлопот.
Что твое здоровье поправляется, сие служит мне к великому утешению, понеже люблю тебя весьма и тобою очень, очень довольна.
Фрегаты построить велю с большой артиллериею и по твоему чертежу. О потере корабля «Мария Магдалина» более говорить не буду: что сделано, то сделано, так же и о других потерянных судах. <…>
Отпиши, пожалуй, каковы раненые и больные, и посылал ли ты мое первое письмо к Суворову?
Друг мой, князь Григорий Александрович. Тебе известно, с чем Нассау сюда приехал, и, приехавши, я его выслушала. Вскоре потом Сегюр послал курьера во Францию, которого он и Нассау нетерпеливо ждали. Сей курьер на сих днях и действительно возвратился, и Сегюр после того имел конференцию с Вице-канцлером, в которой искал своему разговору дать вид такой, будто я ищу со Франциею установить союз и чтоб для того отселе посланы были полномочия во Францию, чтоб о том деле тамо трактовать, а не здесь. Нассау же просил, чтоб я его к себе допустила, и, пришед, мне сказал, что он в крайней откровенности и с глубоким огорчением долженствует мне сказать, что Французский двор его во всем здесь сказанном совершенно desavouepoeyet[212] и что оный двор с Лондонским в негосиации находится, чего он от меня не скроет. Сколько во всех сих или преды дущих разговорах правды или коварства, оставляю тебе самому разбирать: но о том нимало не сомневаюсь, что то и другое — более со стороны двора, нежели Нассау и Сепора. Первый теперь едет к тебе, ибо более здесь остаться не хочет. И если поступит сходственно желанию его двора, то будет искать тебя отвратить ото всякого предприятия противу турок, к которым, кажется, наклонность как Французского, так и Английского министерства и двора, равносильна в нынешнее время. Гордое и надменное письмо Лорда Кармартена к здешнему политичному щенку Фрезеру к тебе послано. Отчет подобной никакой двор у другого требовать не властен. Они же нам взамен ничего не предлагают, да и посла своего бешеного нам в сатисфакцию не отзывают: одним словом, и тот, и другой двор поступают равно коварно и огорчительно тогда, когда они от нас никогда не видали огорчения или каверзы против себя, и мы их во всяком случае менажировали.
О неудачном предприятии на Белград со стороны цесарской Вам, чаю, уже известно. Лучшее в сем случае есть то, что сей поступок обнаружил намерение Цесаря пред светом и что за сим уже неизбежно война воспоследует у него с турками.
Я тобою, мой друг, во всем была бы чрезвычайно довольна, если б ты мог себя принудить чаще ко мне писать и непременно отправить еженедельно курьера. Сей бы успокоил не токмо мой дух, сберег бы мое здоровье от излишних беспокойств и отвратил бы не одну тысячу неудобств. В сей час ровно месяц, как от Вас не имею ни строки. Из каждой губернии, окромя имени моего носящей, получаю известия дважды в месяц, а от Вас и из Армии — ни строки, хотя сей пункт есть тот, на который вся мысль и хотение устремлены. С'est me faire mourir de mille morts, mais pas d'une[213]. Вы ничем живее не можете мне казать привязанность и благодарность, как писать ко мне чаще, а писать из месяц в месяц, как ныне, — сие есть самый суровый поступок, от которого я страдаю ежечасно и который может иметь самые злые и неожидаемые и нежелаемые от Вас следствия.
Прощайте, Бог с Вами.
Декабря 30 числа, 1787
С Новым годом Вас поздравляю.
11 января 1788
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письма твои от 25 декабря и от 3 января до моих рук доставлены. Из первого с удовольствием усматриваю, что ты с оскорблением принял мысли, будто бы в твоих мыслях колебленность место иметь могла, чего и я не полагала. Прусский двор менажируем, но, на его вражеское поведение при разрыве в Цареграде смотря, немного доброго от него ожидать нам. При сем посылаю тебе примечания о польском плане. Что ты был болен, возвратясь из Херсона, о том весьма жалею; и я несколько похворала, но теперь оправилась. Здесь в один день и оттепель, и от двадцати до двадцати пяти градусов мороза.
Что твои заботы велики, о том нимало не сомневаюсь, но тебя, мой свет, станет на все большие и малые заботы. Я дух и душевные силы моего ученика знаю и ведаю, что его на все достанет. Однако будь уверен, что я тебя весьма благодарю за твои многочисленные труды и попечения. Я знаю, что они истекают из горячей твоей любви и усердия ко мне и к общему делу.
Пожалуй, отпиши ко мне, что у тебя пропало судов в прошедшую осень, чтоб я могла различить всеместное вранье от истины, и в каком состоянии теперь эскадра Севастопольская и Днепровская? Дай Бог тебе здоровья в таких трудных заботах. Будь уверен, что хотя заочно, но мысленно всегда с тобою и вхожу во все твои беспокойства по чистосердечной моей к тебе дружбе. И то весьма понимаю, что будущие успехи много зависят от нынешних приготовлений и попечений. Помоги тебе Всевышний во всем и везде.
Если тебе удастся переманить запорожцев, то сделаешь еще дело доброе, если их поселишь в Тамани, je crois que c'est vraiment leur place[214]. <…> Что пишешь об окончании укрепления Кинбурна, об оборонительном состоянии Херсона и о заготовлении осады Очаковской, — все сие служит к моему успокоению и удовольствию. Предприятия татарские авось-либо против прежних нынешний раз послабее будут, а если где и чего напакостят, то и сие вероятно, что будет немного значущее и им дорого станет.
13 января 1788
<…> С чужестранными консулами в Херсоне можешь поступать без церемонии. Вели им сказать учтиво, что до заключения мира Херсон не торговый город, но крепость военная, в которой пребывание их более не может иметь места по военным обстоятельствам, и чтоб ехали восвояси, а здесь дворам о сем же дастся знать. <…>
Друг мой, князь Григорий Александрович. В американской войне именитый английский подданный Пауль Жонес[215], который, служа Американским колониям, с весьма малыми силами сделался самим англичанам страшным, ныне желает войти в мою службу. Я, ни минуты не мешкав, приказала его принять, и велю ему ехать прямо к вам, не теряя времени. Сей человек весьма способен в неприятеле умножить страх и трепет. Его имя, чаю, Вам известно. Когда он к Вам приедет, то Вы сами лучше разберете, таков ли он, как об нем слух повсюду. Спешу тебе о сем сказать, понеже знаю, что тебе небесприятно будет иметь одною мордашкою более на Черном море. Дай Боже, тебе здоровья, а мне — скорее получить известие о твоем выздоровлении. Последнее твое письмо меня тревожит, понеже ты разнемогался. Обещанный курьер чрез дни — доныне не бывал. Прощай, мой друг.
Февраля 13 числа, 1788
22 февраля 1788
Друг мой, князь Григорий Александрович. К тебе князь Василий Долгорукий везет мое письмо, чрез которое тебя уведомляю, что именитый Пауль Жонес хочет к нам войти в службу. А как я вижу, что приезд Кингсбергена весьма вдаль тянется, и буде приедет, то приедет поздно, а быть может, что и вовсе не приедет, то я приказала Пауля Жонеса принять в службу, и прямо поедет к Вам. Он у самих англичан слывется вторым морским человеком: адмирал Гов[216] — первый, а сей — второй. Он четырежды побил, быв у американцев, англичан. Кингсбергена[217] же постараюсь достать, но по причине того, во-первых, что он от генеральных Штатов имеет лишь годовой отпуск, по конец которого он должен в мае явиться в Голландию (где имеет расчетное по Средиземному морю своей экспедиции дело) и потом взять увольнение, которое еще неизвестно получит ли; также тестя своего, Ван Гофта, которого хочет вывезти или на покое заставить жить, ибо боится, чтоб его за патриотизм не повесили на восьмидесятом году, из чего Вы сами увидите, что Кингсберген к весенним действиям никак не поспеет, а другой авось-либо доедет ранее первого.
Что ты, мой друг, при отпуске последнего своего письма был слаб и что у тебя больных много, о том весьма жалею. О сих пришли ко мне хотя ежемесячный репорт, также об убыли. Что ты об больных печешься, о сем я весьма уверена. Подкрепи Бог твои силы.
Татарской предприимчивости, по-видимому, против прежних лет и веков поубавилось. По заграничным известиям, везде христиане единоверных своих ожидают, как израильтяне Мессию. Что верные запорожцы верно служат, сие похвально, но имя запорожцев со временем старайся заменить иным, ибо Сеча, уничтоженная манифестом, не оставила по себе ушам приятное прозвание. В людях же незнающих, чтоб не возбудила мечты, будто за нужно нашлось восстановить Сечу либо название.
Достохвальные твои распоряжения держали во всю зиму неприятеля в великом респекте. Зима здесь очень сурова, и вижу, что и у вас на оную жалуются. Мне кажется, что цесарцы под Хотином сделали петаду [беспорядок], немного разнствующую от белградской. Манифест их об объявлении войны повсюду публикован.
Поляков решить теперь приказано будет. Графа Броницкого бригада примкнет к войскам, под твоим руководством и командою находящимся, да и прочих поляков отдать под команду тебе не трудно уже будет тогда. Касательно волонтеров я тебе скажу, что я доныне не давала дозволения ни нашим, ни чужестранным ехать в армии по той причине, что в прошедшей войне в последней кампании уже положено было волонтеров никаких не принимать. Знатнейшие — были командирам в тягость. Ныне же, когда повсюду недостаток и дороговизна в хлебе (а подымалось волонтеров сотнями), то я думала, что много едунов излишних в армии умножат дороговизну и недостаток. Вы же жаловались на писателей ложных вестей. Из Херсона и консулов я велела выслать, а тут бы нашлось число их еще умножено. Представить себе не можете, сколько их подымалось: действительно сотнями. Тут же разбора делать нельзя и сказать — добрый поезжай, худой останься. Датчан ехало 30, пруссаков — 50, наши целыми полками записались; французов, итальянцев, испанцев, немцев, шведов, голландцев — дождь волонтеров шел. Сим я отделалась, что никого не приняла. Когда Бог даст пропитание достаточное и не скудное, тогда можно будет повсюду сообщенный уже отказ разрешить. <…>
Севастопольской гавани неудобство то, что не имеет реки, по которой довезти бы можно, но сие не в нашей возможности поправить, и Вы делаете, подвозя сухим путем таковые тягости, конечно, сверх возможности. <…>
Друг мой, князь Григорий Александрович. Из письма твоего от 15 февраля вижу я, что при несовершенном здоровье твоем ты принужден по причине болезни твоей канцелярии все сам писать; а как и Попов очень болен, то пришло мне на ум прислать к тебе на время твоего старого правителя канцелярии Турчанинова; если иного нет, то, по крайней мере, он проворен, как сам знаешь. Употреби его либо возврати его обратно, как тебе угодно.
Пока у вас реки вскрываются и грязи, у нас еще зима глубокая, лед толстый, и снег ежедневно умножается. Добрым твоим распоряжением сия война с турками есть первая еще, в которой татары в Россию не ворвались никуда. Происшествия Хотинские суть третья петада, по моему счету, которую цесарцы сделали. Послу со всякою благопристойностью сказано, что мы имя Цесаря без его дозволения или согласия не употребляем никогда и для того на сии польские вести мало полагаемся, ибо оттудова часто приходят ложные и непристойные.
Касательно польских дел — в скором времени пошлются приказания, кои изготовляются для начатия соглашения; выгоды им обещаны будут; если сим привяжем поляков и они нам будут верны, то сие будет первый пример в истории постоянства их. Если кто из них (исключительно пьяного Радзивилла[218] и гетмана Огинского[219], которого неблагодарность я уже испытала) войти хочет в мою службу, то не отрекусь его принять, наипаче же гетмана графа Броницкого, жену которого я от сердца люблю и знаю, что она меня любит и памятует, что она русская. Храбрость же его известна. Также воеводу Русского Потоцкого[220] охотно приму, понеже он честный человек и в нынешнее время поступает сходственно совершенно с нашим желанием. Впрочем, поляков принять в армию и сделать их шефами подлежит рассмотрению личному, ибо ветреность, индисциплина или расстройство и дух мятежа у них царствуют. Оной же вводить к нам, наипаче же в армии и корпуса, ни ты, ни я и никто, имея рассудок, желать не может, но всячески стараемся оные отдалить от службы, колико можно. В прочем, стараться буду, чтобы соглашение о союзе не замедлилось, дабы нация занята была.
Что рекруты собраны поздно, сему причиною отдаленность мест и образ и время, когда объявлена война. Я о сем сведала в конце августа, а в первых числах сентября первый набор приказан был, который, я думала по первым известиям, достаточен. Вскоре же потом и второй последовал. Дай Боже, чтоб болезни прекратились. Если роты сделать сильнее, то и денег, и людей более надобно. Вы знаете, что последний набор был со ста душ. Деньгами же стараемся быть исправны, налогов же наложить теперь не время, ибо хлебу недорода, и так недоимок немалое число. Отгон скота в семи верстах от Очакова донцами и верными запорожцами и прогон турецкой партии я усмотрела с тем удовольствием, которое чувствую при малейшем успехе наших войск. <…>
Признаться должно, что мореходство наше еще слабо и люди непривычны и к оному мало склонны. Авось-либо в нынешнюю войну лучше притравлены будут. Морские командиры нужны паче иных. На Кингсбергена не считаю, понеже разные связи его вяжут доныне. Дела в Голландии не кончены. Принц Оранский старается сделаться владетелем, жена его собирает под рукою себе партию, а патриоты паки усиливаются. Надо ждать весны, что там покажет.
Прощай, мой друг, будь здоров. Бог с тобою. Я здорова.
Февраля 26 числа, 1788
24 марта 1788
Друг мой, князь Григорий Александрович. Слух носится у Швеции, будто Король Шведский в намерении имеет нас задирать. Граф Разумовский, о сем слухе говоря с старым графом Ферзеном[221], сей ему сказал, что без сумасшествия сему верить нельзя, mais que d'un cerveau un peu derange on peut tout attendre[222]. Что заподлинно в сем деле есть, — то, что в Карлскрону послано приказание вооружить двенадцать военных кораблей и несколько фрегатов. Деньги в Голландии негосиирует, и в Финляндии Шведской делаются приготовления к лагерям. Также три полковника из Финляндии призваны к Королю в Стокгольм и паки отправлены в Финляндию. Генерал Поссе[223] объезжает границу и делает магазин — 14 000 бочек всякого хлеба; сам же Король поехал в Упсалу на несколько времени. Все сие видя и слыша, благоразумие требует, не тревожась, взять приличные случаю осторожности, дабы пакости какой неприличной не учинил. И для того, окроме вооружения флота, который пойдет в Архипелаг, вооружить здешние пять да от города Архангельского — столько же кораблей и фрегат, держать наготове галеры и гребные суда и оным предписать разъезд для сбережения наших берегов от нечаянной высадки и тому подобного. Здешние полки и остзейские гарнизоны приводить в комплектное состояние, такожде артиллерию и тому принадлежащее. На все сие, касательно людей, требуется до осьмнадцати тысяч рекрут. От архиереев подано еще прежде сего, что излишних церковников есть до двадцати четырех тысяч; из оных годные в военной службе быть могут, иные сами требуют записаться в оную.
Петербургская губерния еще никогда не давала рекрут, с нее брать и набрать можно до семи сот. Я перечитала на сие время все прежние планы и почитаю, что ныне остаться должно при демонстрации на демонстрацию. Буде же заподлинно вздумает нас задирать, то оборону обратить в наступление. Есть подозрение, будто целит на Лифляндию: он туда посылал полковника Армфельда, нивесть, чтоб его сбыть либо заподлинно узнать тамошние места, но потом отменил. Еще бы был способ к комплектованию, но к сему также приступить еще опасаюсь по причине родить могущие неудобности: то есть — в столицах обеих находящихся беглых, к ружью способных, отдать в полки, чтоб служили, дондеже хозяев отыщут, либо с засчетом. Из сего родиться будет ропот, сие известно, и умножить может побеги, а люди надобны. Буде бы крайность была, я чаю, и по подписке самих помещиков в городе здесь соберется великое число, но во всем недели две розницы не сделают большой розницы. Рассудила писать к тебе: дай совет, как комплектовать? Магазины мы соберем и все приготовления прочие сделаем без огласки. Пока флот еще в Балтике, опасаться нечего. Если пакости быть, то по выходе оного. Шевелить Его Величеству нельзя, чтоб и датчане с нами общего дела не делали; итак, чаю, поодумывается, но хорошо на всякий случай приводить здешний край в почтительное состояние. Башкир и калмыков приведем сюда хотя тысячи две.
Письма твои от 4 марта я получила и на оные не ответствовала доныне чтоб приводить в некоторую ясность вышеописанное. Видно, что грек, который взял в Аджибее судно, а тобою произведен мичманом[224], отревожил весь тот берег и до самого Очакова, что пальба их везде слышна была. Добрым твоим распоряжением, надеюсь, что все ко времени поспеет. Жалею лишь о том, что ты из сил выбился. Морских офицеров надеюсь до тебя доставить добрых. Пауль Жонес приехал уже в Копенгаген, и думаю, что скоро получу известие, что принят и к тебе поедет. Принц Оранский к Кингсбергену послал увольнение: я думаю, что он ему в тягость, понеже не переставал ему твердить о умножении флота, а сей ту часть терпеть не может, а старается о сухопутной, чтоб иметь, чем обуздать голландцев.
27 мая 1788
Друг мой любезный, князь Григорий Александрович. Вчерашний день, когда я сбиралась ответствовать обстоятельно на твое письмо от 10 сего месяца, тогда приехал Рибопьер[225] с его отправлением от 19 мая. Исправное и подробное твое описание состояния дел и действий, также отправление курьеров чаще прежнего служит к моему удовольствию и спокойствию душевному. Я вижу из твоих писем вообще разумные твои распоряжения, что все уже в движении и что во всех случаях и везде соответствуешь в полной мере моей к тебе доверенности и моему выбору. Продолжай, мой друг, как начал. Я надеюсь, что Бог благословит твою ревность и усердие ко мне и к общему делу и увенчает твои предприятия успехами. А во мне, будь уверен, — имеешь верного друга.
От фельдмаршала Румянцева давным-давно я писем не имею и не ведаю, что он делает, а только о сем знаю чрез письма его, которые ты ко мне присылаешь. Уже скажет, я чаю, что смерть матери его погрузила в такую печаль, что писать не мог.
Мичману Глези и полковнику Платову Владимирские кресты даны в крестины Великой Княжны Екатерины. Мне Рибопьер сказал, что ты Пауля Жонеса весьма ласково принял, чему я тем паче радуюсь, что он несколько опасался, что он тебе не понравится. Но я его уверила, что с усердьем и ревностью тебе весьма легко угодить можно и что ты его приезд ожидаешь нетерпеливо, с чем и поехал.
И вслед за ним для подкрепления его в добрых расположениях я к нему послала оригинальное письмо Симолина[226], тогда полученное, в котором прописано было, как ты домогался Пауля Жонеса достать, что служить могло ему доказательством, как ты к нему расположен и об нем думаешь.
На оставление Крыма, воля твоя, согласиться не могу. Об нем идет война; если сие гнездо оставить, тогда и Севастополь, и все труды, и заведения пропадут, и паки восстановятся набеги татарские на внутренние провинции, и Кавказский корпус от тебя отрезан будет, и мы в завоевании Тавриды паки упражнены будем, и не будем знать, куда девать военные суда, кои ни во Днепре, ни в Азовском море не будут иметь убежища. Ради Бога, не пущайся на сии мысли, коих мне понять трудно и мне кажутся неудобными, понеже лишают нас многих приобретенных миром и войною выгоды и пользы. Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтоб держаться за хвост? Впрочем, будь благонадежен, что мысли и действия твои, основанные на усердии, ревности и любви ко мне и к Государству, каков бы успех ни был, тебе всеконечно в вину не причту.
В Польшу давно курьер послан и с проектом трактата, и думаю, что сие дело уже в полном действии. Универсал о созыве Сейма уже в получении здесь. Граф Чернышев сюда возвратился.
Из письма твоего от 19 мая вижу, что ты получил мое извещение о рождении моей внуки Екатерины. При сем случае родители ея оказались против прежнего ко мне гораздо ласковее, понеже почитают некоторым образом, что я матери спасла живот, ибо жизнь ея была два часа с половиною в немалой опасности от единого ласкательства и трусости окружающих ее врачей, и, видя сие, ко времени и кстати удалось мне дать добрый совет, чем дело благополучно кончилось, и теперь она здорова, а он [великий князь Павел Петрович] собирается к вам в армию, на что я согласилась, и думает отселе выехать двадцатого июня, то есть после шести недель чрез день, буде шведские дела его не задержат. Буде же полуумный Король Шведский начнет войну с нами, то великий князь останется здесь, и я графа Пушкина назначу командиром армии против шведов, а Брюс[227] — бесись, как хочет: как мне дураку, который неудачу имел, где был, вверить такую важную в теперешнее время часть.
Шведские дела теперь в самом кризисе. Что по оным делается и делалось — усмотришь из сообщаемых тебе с сим курьером бумаг. О вооружениях наших для Средиземного моря, о которых всем дворам сообщено и, следовательно, и шведскому, Король Шведский притворяется, будто принимает, что то все против него, и в Карлскроне делает заподлинно великое вооружение. Команду сего флота дал своему брату, поехал теперь в Карлскрону выводить корабли на рейд, а пред тем собрал Сенат и оному объявил, что как Россия против него вооружается и его всячески к войне провоцирует (к сему прибавил лжей и клеветы на нас и на своего министра Нолькена), то он должен готовиться к войне же. Все сенаторы хвалили его бдение. Выехавши из Сената, приказал галеры вооружить и его гвардии и еще шести полкам готовиться к переправе в Финляндию, куда, возвратясь из Карлскроны, сам отправиться намерение имеет. Подозревают, что Порта ему дала денег на сие вооружение. Пока Король сии распоряжения делал, его министр призвал датского министра и ему говорил, что, видя российское вооружение, он должен вооружиться, и что надеется на их дружбу, что ему сие не почтут в недружбу. С сими вестьми курьер приехал от Разумовского. К сему разговору Оксеншерны[228] с датским министром и от сего последнего сюда сообщенного теперь возьмем повод к объяснению: Вице-канцлер скажет Нолькену, а Разумовский в Стокгольме Оксеншерну, как ты увидишь из бумаг, и может быть, что дело кончится тем, что Король, приехавши в Финляндию, со мною обошлется, как обыкновенно, комплиментом и своею демонстрациею будет доволен. Но буде вздумает воевать, то стараться будем обороняться, а что с кого-нибудь получил денег, о том сомнения нет. Средиземную эскадру теперь выводят на рейд, такожде войска отчасти уже посажены на суда. Датские и английские транспортные к нам явились с тем только, чтоб имели наш флаг. Сей им я дозволила, и о том и спора нет. Посмотрим, будут ли шведы сему флоту препятствовать выйти из Балтики или нет, и получили ли на то денег. Все сие в скором времени откроется.
Что греки у тебя весьма храбро поступают — сему радуюсь, а что наших наука погубила, быть легко может. Турки кажутся в немалом замешательстве. Странно, что чужестранные у тебя захотели лучше гусарский наряд, нежели иной, а с сим нарядом пошли в передовую конницу. Александр Васильевич Суворов сделает, как я вижу, контрвизит Очакову. Бог да поможет вам.
Кто, мой друг, тебе сказывал, будто Император мне и чрез своего посла Вице-канцлеру жаловался на несодействие твоей армии, тот совершенно солгал. О сем ни единого слова ни я, ни Вице-канцлер ни в какое время не слыхали ни прямо, ни стороною. Впрочем, кому известно столько, как мне самой, — с открытия войны сколько ты трудов имел: флот чинил и строил, формировал снова пехоту и конницу, собрал в голодное время магазины, снабдил артиллерию волами и лошадьми, охранял границу, так что во всю зиму ни кота не пропускал. (<…> Сему еще примеру не было, и сему же я многократно дивилась) и Кинбурн предохранил. <…>
26 июня 1788
Друг мой любезный. Сего утра я получила чрез графа Апраксина твои письма, коими меня уведомляешь, что Всевышний даровал нам победу, что флот капитан-паши гребною флотилиею разбит; шесть кораблей линейных сожжены, два посажены на мель, а тридцать судов разбитых спаслись под своею крепостию; что капитан-пашинский и вице-адмиральский корабли истреблены и более трех тысяч в плен нам попались, и что батареи генерала Суворова много вреда сделали неприятелю. Сему я весьма обрадовалась. Великая милость Божия, что дозволил чудесно гребными судами победить военные корабли. Ты получишь рескрипт, в котором написаны награждения. Нассау даю три тысячи душ, Алексиано — шестьсот, и кресты посланы. Тебя, моего друга, благодарю за твои труды и попечения, и да поможет тебе сам Бог. С нетерпением будем ждать подробностей всего сего, и прошу всем сказать от меня величайшее спасибо. <…>
Друг мой, князь Григорий Александрович. Письма твои от 17 ноября вчерашний день я получила и из оных вижу, что у вас снег и стужа, как и здесь. Что Вы людей стараетесь одевать и обувать по-зимнему, то весьма похваляю. О взятии Березани усмотрела с удовольствием. Молю Бога, чтоб и Очаков скорее сдался. Кажется теперь, когда флот турецкий уехал, уже им ждать нечего. Пленному, в Березани взятому двубунчужному Осман-паше, жалую свободу и всем тем, кому ты обещал. Прикажи его с честью отпустить. Из Царяграда друзья капитан-паши домогаются из плена нашего освободить какого-то турецкого корабельного капитана, как увидишь из рескрипта, о том к тебе писанного. <…>
Ненависть противу нас в Польше восстала великая. И горячая любовь, напротив, — к Его Королевскому Прусскому Величеству. Сия, чаю, продлится, дондеже соизволит вводить свои непобедимые войска в Польшу и добрую часть оной займет. Я же не то чтоб сему препятствовать, и подумать не смею, чтоб Его Королевскому Прусскому Величеству мыслями, словами или делом можно было в чем поперечить. Его Всевысочайшей воле вся вселенная покориться должна.
Ты мне повторяешь совет, чтоб я скорее помирилась с Шведским Королем, употребя Его Королевское Прусское Величество, чтоб он убедил того к миру. Но если бы Его Королевскому Прусскому Величеству сие угодно было, то бы соизволил Шведского не допустить до войны. Ты можешь быть уверен, что сколько я ни стараюсь сблизиться к сему всемогущему диктатору, но лишь бы я молвила что б то ни было, то заверно уничтожится мое хотение, а предпишутся мне самые легонькие кондиции, как, например: отдача Финляндии, а может быть, и Лифляндии — Швеции; Белоруссии — Польше, а по Самаре-реке — туркам. Я если сие не приму, то войну иметь могу. Штиль их, сверх того, столь груб, да и глуп, что и сему еще примеру не бывало, и турецкий — самый мягкий в рассуждении их.
Я Всемогущим Богом клянусь, что все возможное делаю, чтоб сносить все то, что эти дворы, наипаче же всемогущий прусский, делают. Но он так надулся, что если лоб не расшибет, то не вижу возможности без посрамления на все его хотения согласиться: он же доныне сам не ведает, чего хочет, либо не хочет.
Теперь Английский Король умирает, и если он околеет, то авось-либо удастся с его сыном (который Фокса[229] и патриотической английской партии доныне слушался, а не ганноверцев) установить лад. Я ведаю, что лиге немецкой очень не нравились поступки прусские в Дании.
Позволь сказать, что я начинаю думать, что нам всего лучше не иметь никаких союзов, нежели переметаться то туды, то сюды, как камыш во время бури. Сверх того, военное время не есть период для сведения связи. Я ко мщению несклонна, но что чести моей и Империи и интересам ее существенным противно, то ей и вредно: провинции за провинциею не отдам; законы себе предписать — кто даст — они дойдут до посрамления, ибо никому подобное никогда еще не удавалось, они позабыли себя и с кем дело имеют. В том и надежду дураки кладут, что мы уступчивы будем!
Возьми Очаков и сделай мир с турками. Тогда увидишь, как осядутся, как снег на степи после оттепели, да поползут, как вода по отлогим местам. Прощай, Бог с тобою. Будь здоров и благополучен. О Максимовиче[230] жалею очень.
Ноября 27, 1788
16 декабря 1788
За ушки взяв обеими руками, мысленно тебя целую, друг мой сердечный, князь Григорий Александрович, за присланную с полковником Бауром весть о взятии Очакова. Все люди вообще чрезвычайно сим счастливым происшествием обрадованы. Я же почитаю, что оно много послужит к генеральной развязке дел. Слава Богу, а тебе хвалу отдаю и весьма тебя благодарю за сие важное для Империи приобретение в теперешних обстоятельствах. С величайшим признанием принимаю рвение и усердие предводимых Вами войск от вышнего до нижних чинов. Жалею весьма об убитых храбрых мужах; болезни и раны раненых мне чувствительны, желаю и Бога молю об излечении их. Всем прошу сказать от меня признание мое и спасибо. Жадно ожидаю от тебя донесения о подробностях, чтоб щедрою рукою воздать кому следует по справедливости. Труды армии в суровую зиму представить себе могу, и для того не в зачет надлежит ей выдать полугодовое жалованье из экстраординарной суммы. <…>
[Конец апреля 1789]
Когда мне скажешь, какие недостатки во флоте, тогда поправить приказания дать можно будет.
Касательно артиллерии скажу, что теперь весьма трудно в ней сделать перемену, ибо, не знав куда чего повезешь, в нужде здесь не сыщу, в чем иногда крайность быть может. Я в прошедшее лето видела таковые обстоятельства, что, когда об них вздумаю, так волосы дыбом станут. Тогда писать к тебе некогда и ждать от тебя, что нужно, за собою потянуть может великие неудобности, а мимо тебя никто не осмелится за чего взяться. Бога для, на теперешний случай и когда так близко возле столицы театр войны, оставь вещи как есть. Теперь ли время завода и перемен частей.
Награждение я тебе с радостью уделю. Но от сего, любя меня, теперь откажись. Если б в мирное время ты б разделил Военную Коллегию, как мой проект был, на столько департаментов, как служба требовала, то бы и артиллерия тут же давно входила. Ты знаешь мое к тебе расположение. Мне об ней говорить нечего. Доверенность равно велика, но необходимость переменить не могу.
24 июля 1789
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Письмо твое от 9 июля с приложенной запискою я получила исправно. Что враги России и мои равномерно и тебе ищут делать досады — сему дивиться нечего, ибо ты им опаснее всех по своим качествам и моей к тебе доверенности. Авось-либо Бог нам будет заступником. Не упущу случая, будь уверен, где только можно будет, выводить на белый свет коварства Прусского двора. Охранительный, от тебя обещанный план ожидаю теперь, и что скорее пришлешь, то лучше.
Бог да будет тебе помощником. Будь здоров и весел, а мы ждем от тебя ответа на посланные отселе пред сим письма.
21 июля 1790
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Дарованная нам от Бога над турецким флотом победа[231], о которой ты краткую записку приложил при отправлении твоих писем от 13 июля, меня много обрадовала. Теперь живу во ожидании присылки от тебя обстоятельного известия о сем деле. Между тем получишь с сим курьером о здешних происхождениях уведомления. Чрез несколько дней узнаем, коварно ли или с прямым намерением заключить мир Король Шведский завел беспосредственные переговоры о сем деле. Если заподлинно правда, как слух носится, что в Швеции завелись замешательства, то чаю, что непродолжительно мир совершится. По пленным судя, кои при Выборгском деле взяты, то Его Величество у них ныне не в лучшем кредите. Я чаю, когда турки услышат, что он мирится, а пруссак мешкает, поляки же от наступления отнекиваются, то неужели что они глаза не откроют. Чего им ждать лучшее, как получить мир, потеряв лишь по Днестр, а Король Шведский, да и Прусский, с них бездну денег возьмут, а на пядень барыша не принесут. Прощай, Бог с тобою, пиши почаще.
Англичане или, лучше сказать, Король Английский слепо предался в веление Прусского. Ежели же Венский двор особенно помирится, мы останемся, как были в прошедшей войне, и хуже не будет, как доныне было. А ежели пруссаки нас задерут, то Венский двор должен будет вступиться. Но до сего, вероятно, что не дойдет, ибо наступательно ежели ему поступать, то его союзники поодумаются.
У нас три дни лето было, а вчера опять стало дождливо. Однако хлеба и сено повсюду весьма изобильны. Будь здоров. Я при всех хлопотах довольно здорова. <…>
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Сегодня разменяют в Вереле ратификации мирные со шведом, и сей курьер отправляется к тебе, чтоб тебе сообщить сюда присланные, по-моему, постыдные декларации, размененные в Рейхенбахе. Касательно до нас предписываю тебе непременно отнюдь не посылать никого на их глупый конгресс в Бухарест, а постарайся заключить свой особенный для нас мир с турками, в силу тебе данной и мною подписанной инструкции.
Пруссак паки заговаривает полякам, чтоб ему уступили Данциг и Торун, сей раз на наш счет лаская их, им отдает Белоруссию и Киев. Он всесветный распорядитель чужого. Гольцу[232] сделан будет учтивый ответ, ничего не значущий, на его сообщение о Рейхенбахской негосиации. Прощай, мой друг, Бог с тобою.
Августа 9 числа, 1790
Одну лапу мы из грязи вытащили. Как вытащим другую, то пропоем Аллилуйя. <…>
Друг мой любезный, князь Григорий Александрович. Чрез сии строки ответствую на письма твои от 3, 16 и 18 августа. Касательно несчастной потери части флотилии[233], о коей упоминаешь, вот каково мое было поведение в сем деле: кой час Турчанинов ко мне приехал с сим известием, я более старалась умалять несчастье и поправить как ни на есть, дабы неприятелю не дать время учинить нам наивящий вред. И для того приложила всевозможное попечение к поднятию духа у тех, кои унывать бы могли. Здесь же выбрать было не из много излишних людей, но вообще действовано с наличными, и для того я писала к Нассау, который просил, чтоб я его велела судить военным судом, что он уже в моем уме судим, понеже я помню, в скольких битвах победил врагов Империи; что нет генерала, с коим не могло случиться несчастье на войне, но что вреднее унынья ничего нет; что в несчастии одном дух твердости видно. Тут ему сказано было, чтоб он собрал, чего собрать можно, чтоб истинную потерю описал и прислал, и все, что надлежало делать и взыскать, и, наконец, сими распоряжениями дело в месяц до того паки доведено было, что шведский гребной флот паки заперт был, и в таком положении, что весь пропасть мог, чего немало и помогло к миру.
Что ты сей мир принял с великой радостью, о сем нимало не сомневаюсь, зная усердие твое и любовь ко мне и к общему делу. Ласкательно для меня из твоих уст слышать, что ты оный приписуешь моей неустрашимой твердости. Как инако быть Императрице Всероссийской, имея шестнадцать тысяч верст за спиною и видя добрую волю и рвение народное к сей войне. Теперь что нас Бог благословил сим миром, уверяю тебя, что ничего не пропущу, чтоб с сей стороны нас и вперед обеспечить, и доброе уже начало к сему уже проложено. От Короля Шведского сюда едет генерал Стединг[234], а я посылаю фон дер Палена[235] на первый случай.
Я уверена, что ты со своей стороны не пропустишь случай, полезный к заключению мира: неужто султан и турки не видят, что шведы их покинули, что пруссаки, обещав им трактатом нас и Венский двор атаковать в прошедшую весну, им чисто солгали? С них же требовать будут денег за издержки, что вооружились. Чего дураки ждать могут? Лучше мира от нас не достанут, как мы им даем, а послушают Короля Прусского — век мира не достанут, понеже его жадности конца не будет. Я думаю, ежели ты все сие к ним своим штилем напишешь, ты им глаза откроешь.
У вас жары и засуха, и реки без воды, а у нас с мая месяца как дожди пошли, так и доныне нет дня без дождя, и во все лето самое несносное время было, и мы руки не согрели. С неслыханной скоростью ты перескакал из Очакова в Бендеры. Мудрено ли ослабеть после такой скачки? Рекомендованных от тебя, а именно — твоего достойного корнета и графа Безбородка, о которых просишь, — будь уверен, не оставлю без оказания милости и отличия. За присланную ко мне прекрасную табакерку и за хороший весьма ковер благодарствую. То и другое весьма мне нравится, и, следовательно, сдержи слово: ты обещался быть весел, ежели понравятся, а я люблю, чтоб ты был весел.
Празднование шведского мира здесь я назначила в осьмой день сентября и стараться буду, сколько смысл есть, изворотиться. Но часто, мой друг, чувствую, что во многих случаях хотелось бы с тобою говорить четверть часа. Игельстрома пошлю с полками, финскую войну отслужившими, в Лифляндию. Что болезни у вас в людях умножаются, о сем очень жалею. Несказанно сколько больных было и здесь с весны.
Касательно до фельдмаршала Румянцева и его пребывания под разными выдумками в Молдавии, я думаю, что всего лучше послать ему сказать, что легко случиться может, что турки его вывезут к себе скоро, ежели он не уедет заранее. А ежели сие не поможет, то послать к нему конвой, который бы его, сберегая, выпроводил. Но воистину, ради службы прежней сберегаю, колико можно, из одной благодарности и памятую заслуги его персоны, а предки мои инако бы поступили.
Булгаков[236] уже должен теперь быть в Варшаве. Мир со шведами тамо, так, как везде, порасстроил злостные умы. Увидим, какие меры возьмут, а ежели тебе Бог поможет турок уговаривать, то наивяще враги уймутся. Прощай, мой друг, Христос с тобою.
Завтра, в день святого Александра Невского, кавалеры перенесут мощи его в соборную того монастыря церковь и ее освятят в моем присутствии. И стол кавалерский будет в монастыре, а за другим с Великою Княгинею будет духовенство и прочие пять классов, как бывало при покойной Императрице Елисавете Петровне. Пребываю с непременным доброжелательством.
Августа 29 числа, 1790
Завтра, даст Бог здоровья, при столе в Невском монастыре будут петь со всеми инструментами «Тебе, Бога, хвалим», что ты ко мне прислал. Новгородскому и Петербургскому митрополиту я в знак моего признания пристроении церкви сегодня вручила панагию с изумрудами, гораздо хорошую. <…>
Позабыла я тебе, мой друг, в сегодняшнем письме сказать, что ко мне прислана из Голландии от купца в подарок выкраденная из Архива французских дел военных книга:
«Описание, французскими инженерами деланное, турецких набережных мест». Планов, однако же, и карт по сю пору нет. Она довольно любопытна, и для того ее к тебе посылаю в подарок. Авось-либо в чем ни на есть тебе пригодится. Прощай, Бог с тобою.
Августа 29 числа, 1790
Сентября 16 числа, 1790
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Вчерашний день от меня назначен был для обеда со всеми офицерами четырех полков гвардии, коим давно обеда не было. Я шла одеваться, когда прискакал твой генерал-адъютант Львов с отлично добрыми вестьми о разбитии турецкого флота между Тендров и Аджибея, чему я, много обрадована быв, тотчас приказала, понеже сей день был воскресенье, после обедни отпеть молебен при большой пушечной пальбе, и за столом пили при такой же пальбе здоровье победоносного Черноморского флота. Награждения же оному прочтешь в рескрипте, мною сегодня подписанном. И так мой пир твоими радостными вестьми учинился торжеством редким. Я совершенно вхожу в ту радость, которую ты должен чувствовать при сем знаменитом случае, понеже Черноморский флот на Днепре строился под твоим попечением, а теперь видишь плоды оного заведения: и капитан-паша взят, и корабли турецкие взяты, прогнаны и истреблены.
Я всегда отменным оком взирала на все флотские вообще дела. Успехи же оного меня всегда более обрадовали, нежели самые сухопутные, понеже к сим исстари Россия привыкла, а о морских Ее подвигах лишь в мое царствование прямо слышно стало, и до дней оного морская часть почиталась слабейшею. Черноморский же флот есть наше заведение собственное, следственно, сердцу близко.
Контр-адмиралу Ушакову посылаю по твоей просьбе орден Святого Егоргия второй степени и даю ему 500 душ в Белоруссии за его храбрые и отличные дела. Львову я дала крест же и подарок, а к тебе не посылаю крестов егорьевских, понеже пишешь, что еще имеешь.
Спасибо тебе, мой друг, и преспасибо за вести и попечение и за все твои полезные и добрые дела. К тебе пошлю, когда бы только поспел скорее, прибор кофейный золотой для подчинения пашей, кои к тебе приедут за сим для трактования мира. Я надеюсь, что, за действиями морскими и когда увидят, что сухопутные корпуса идут, они скоро за ум возьмутся, а лесть покинут. Но при сем весьма желаю, чтоб ты был здоров. Я сама захворала было, но теперь поправляюсь. От мирного торжества грудь залегла и кашлять стала. Прощай, мой друг, Бог с тобою.
Ноября 1790
<…>O польских делах тебе скажу, что деньги на оные я приказала ассигновать до пятидесяти тысяч червонных, из которых Булгаков тебе возвратит те двадцать тысяч червонных, кои ты ему дозволил употребить из ассигнованных тебе сумм. Барон Сутерланд[237] пошлет с курьером в Варшаву вексель сей. Чтоб умы польские обращать на путь, нами желаемый, о сем Булгаков имеет от меня за моим подписанием довольные предписания. На сеймиках же ему самому действовать не должно и нельзя, а посредством приятелей наших, что ему также предписано. Ничего бы не стоило обещать Польше гарантию на ее владения, если бы то было удобно на нынешнее время. Но они сами торжественным актом отвергли всякое ручательство. Воли учреждать внутренние дела я от них, конечно, не отнимаю, но в нынешнем положении все подобные обнадеживания инако давать нельзя, как в разговорах министра нашего с нашими друзьями, и внушая им, что, когда нации часть хотя образумится и станет желать ручательства и прочее, тогда могут получить подтверждения оного. Равно и о связи с нами он им может внушать, что, если они, видя, в какую беду их ведет союз с Королем Прусским, предпочтут сей пагубе наш союз и захотят с нами заключить союз, мы не удалены от оного, как и прежде, готовы были с разными для них выгодами и пользою. Кажется, что обещаниями таковыми, не точно определенными, избежим о Молдавии противоречия, в котором мы бы нашлись пред всей Европой, обещав возвратить все завоевания Порте, удержав только границу нашу по реке Днестр. При всех действиях наших в Польше, хотя и не открытых, надлежит нам остерегаться, паче не дать орудия врагам нашим, чтоб не могли нас предъявить свету, яко начинателей новой войны и наступателен, дабы Англия в деятельность и пособие Королю Прусскому не вступала, в Балтику кораблей не прислала, да и другие державы от нас не отвратились, и самый наш союзник не взял повод уклониться от соучастия. Что касается до хлеба польского, то, по последним известиям варшавским, хотели на Сейме сделать Конституцию и разрешить ее выпуск. И так, кажется, что на сей раз все наши действия в Польше должны к тому стремиться, чтоб составить, ежели можно, сильную партию, посредством которой не допустить до вреднейших для нас перемен и новостей, и восстановить тако связи с нею, обоим нам полезные и безопасные. А между тем обратить все силы и внимание и старание достать мир с турками, без которого не можно отважиться ни на какие предприятия. Но о сем мире с турками я скажу, что ежели Селиму[238] нужны по его молодости дядьки и опекуны, а сам не умеет кончить свои дела и для того избрал себе пруссаков, англичан и голландцев, дабы они более еще интригами завязали его дела, то я не в равном с ним положении, и с седой головой не отдамся им в опеку. Королю Прусскому теперь хочется присоединить себе Польшу и старается быть избран преемником той короны, а чтоб я на сие согласилась, охотно бы склонился на раздробление Селимовой посессии, хотя с ним недавно заключил союз и обещал ему Крым возвратить из наших рук. Но ему Польшу, а туркам Крым — не видать, я на Бога надеюсь, как ушей своих. А слабые турки одни обмануты союзником, и продержит их в войне, как возможно долее. Король Шведский был в подобном положении, но вскоре, видя свое неизбежное разорение, взялся за ум и заключил свой мир беспосредственный с нами. Если рассудишь за полезно, сообщи мое рассуждение туркам и вели визирю сказать, что тому дивимся, что за визирь ныне у них, который ни на что не уполномочен, окроме того, что пруссаки, англичане и голландцы ему предписывают, будто это все равно — иметь дело с интригами всей Европы либо разобраться с ними запросто. Русская есть пословица: «Много поваров кашу испортят», да другая — «У семерых нянь дитя без глаза».
Ласковое с Польшею обращение, обещание ей гарантии и разных выгод, буде они того потребуют, и все, что об них выше сказано, я кладу на такой случай, ежели республика не приимет сторону неприятелей наших образом явным; но, буде совершит договор свой с Портою и пристрастие окажет на деле с Королем Прусским, ежели он решится против нас действовать, в то время должно будет приступить к твоему плану и стараться, с одной стороны, доставить себе удовлетворение и удобности против нового неприятеля насчет той земли, которая служила часто главным поводом ко всем замешательствам.
Вот тебе мои мысли. Бог да поможет нам. Прощай, мой друг, Христос с тобою. <…>
Фон дер Пален приехал во Швецию, а Стединг здесь, и дела со Швециею на лад идут.
Стединга я ласкаю весьма, и он человек изрядный. Потоцкого[239] проект, дабы сделать Прусского Короля Королем Польским и соединить Пруссию с Польшею, — не рассудишь ли за благо сообщить туркам, дабы яснее усмотрели каверзы своего союзника, о котором и его адской политике уже вся Европа глаза открывает, и ближние его содрогаются, и сама Голландия, да и Англия не во всем с ним согласна.
Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович. Письма твои от 15 августа до моих рук доставлены, из которых усмотрела пересылки твои с визирем, и что он словесно тебе сказать велел, что ему беда, и что ты ответствовал, почитая все то за обман. Но о чем я всекрайне сожалею и что меня жестоко беспокоит — есть твоя болезнь и что ты ко мне о том пишешь, что не в силах себя чувствуешь оную выдержать. Я Бога прошу, чтоб от тебя отвратил сию скорбь, а меня избавил от такого удара, о котором и думать не могу без крайнего огорчения.
О разогнании турецкого флота здесь узнали с великою радостью, но у меня все твоя болезнь на уме.
Смерть Принца Виртембергского[240] причинила Великой Княгине немалую печаль. Прикажи ко мне писать кому почаще о себе. Означение полномочных усмотрела из твоего письма. Все это хорошо, а худо то только, что ты болен. Молю Бога о твоем выздоровлении. Прощай, Христос с тобою.
Августа 28 дня, 1791
Платон Александрович[241] тебе кланяется и сам пишет к тебе.