1912

3 января

Многое прочел в «Нойе рундшау». Начало романа «Голый человек»,[27] зыбковатая ясность в целом, детали безошибочны. «Бегство Габриэла Шиллинга» Гауптмана. Образование людей. Поучительно в дурном и хорошем.

Новогодье. Я собирался после обеда почитать Максу кое-что из дневников, заранее радовался, но не сделал этого. Мы были настроены по-разному, я ощущал в нем расчетливую мелочность и торопливость, он был почти не другом мне, но я все-таки настолько владел собой, что видел себя его глазами, видел, как я все время бессмысленно листаю тетради, и это листание, мелькание одних и тех же страниц было отвратительно. При такой обоюдной напряженности работать вместе, конечно, было невозможно, и страница «Рихарда и Самуэля», которую мы при обоюдном сопротивлении написали, является лишь свидетельством Максовой энергии, сама же по себе она плоха. Новогодний вечер у Чада. Не так скверно, потому что Вельч,[28] Киш и еще один гость внесли свежую струю, так что я в конце концов, правда лишь в пределах этого общества, снова вернулся к Максу. В толпе на улице я потом, уже не глядя на него, пожал ему руку и, как мне вспоминается, гордо пошел, прижимая к себе свои три тетради, прямо домой.

В автобиографии неизбежно вместо соответствующего правде слова «однажды» пишешь «часто». Ибо всегда понимаешь, что воспоминание черпает из темноты то, что словом «однажды» уничтожается, и, хотя слово «часто» его не полностью сберегает, оно по крайней мере в глазах пишущего сохраняется и уносит его к событиям, которых, возможно, и не было в его жизни, но они для него замена тех, о каких он в своих воспоминаниях и думать забыл.

5 января

Когда кажется, будто твердо решил вечером остаться дома,[29] надел домашнюю куртку, уселся после ужина за освещенный стол и занялся такой работой или игрой, по окончании которой обычно идут спать, когда на улице такая скверная погода, что лучше всего сидеть дома, когда ты так долго спокойно просидел за столом, что уже нельзя уйти, не вызвав отцовского гнева, всеобщего удивления, когда и на лестнице уже темно и ворота заперты и когда, несмотря на все это, ты во внезапном порыве встаешь, надеваешь вместо куртки пиджак, появляешься сразу же одетым для улицы, говоришь, что должен уйти, и, коротко попрощавшись, действительно уходишь и в зависимости от быстроты, с какой захлопываешь входную дверь и тем самым обрываешь всеобщее обсуждение твоего ухода, оставляешь всех в большей или меньшей степени раздосадованными, когда оказываешься уже на улице и тело вознаграждает тебя за неожиданно дарованную ему свободу особой подвижностью, когда чувствуешь, что одним этим решением уйти ты пробудил в себе весь запас решимости, когда яснее, чем обычно, осознаешь, что в тебе большие возможности, нежели потребности легко вызвать и перенести быстрейшую перемену, что, предоставленный самому себе, ты в полной мере наслаждаешься покоем и разумом, – тогда ты на данный вечер выбыл из своей семьи с такой абсолютностью, какой ты не мог бы достичь самым дальним путешествием, и пережил такое необычное в Европе чувство одиночества, что его можно назвать только русским. Оно еще больше усилится, если в этот поздний вечерний час навестить друга, чтобы справиться, как его дела.

7 января

Вчера у Баума. Должен был прийти Штробл, но он был в театре. Баум читал вслух статью «О народной песне», плохо. Затем главу из «Игр судьбы», очень хорошо. Я был безучастен, в плохом настроении, не получил никакого представления о вещи в целом. На обратном пути, в дождь. Макс рассказывал мне о плане «Ирмы Полак». Сознаться в своем состоянии я не мог, так как Макс никогда по-настоящему не считается с ним. Потому я поневоле был неискренним, и это вконец мне все отравило. Я был настолько угнетен, что охотнее обращался к Максу тогда, когда его лицо было в темноте, несмотря на то что при этом мое собственное лицо на свету легче могло выдать меня. Но потом таинственный конец романа захватил меня вопреки всем помехам. На пути домой после прощания я был полон раскаяния по поводу своего лицемерия и боли из-за его неизбежности. Решил завести тетрадь о своем отношении к Максу. Что не записано, то мерцает перед глазами, и оптические случайности определяют общее суждение.

Я должен позировать обнаженным художнику Ашеру[30] для святого Себастьяна.

31 января

Ничего не писал. Велч принес мне книги о Гете, повергшие меня в рассеянное, бесплодное волнение. План статьи «Ужасная сущность Гете», страх перед двухчасовой вечерней прогулкой, которую я теперь вменил себе в правило.

4 февраля

Три дня тому назад Ведекинд:[31] «Дух земли». Ведекинд и его жена Тилли тоже играют. Ясный, четкий голос женщины. Узкое, похожее на серп луны лицо. Когда она стоит спокойно, ноги как бы разветвляются в стороны. Пьеса ясна и потом, когда оглядываешься назад, так что можно спокойно и с чувством уверенности в себе идти домой. Остается противоречивое впечатление от чего-то твердо обоснованного и тем не менее по-прежнему чуждого.

Когда я шел в театр, мне было хорошо. Я отведывал свое нутро, как мед. Пил его глоток за глотком. В театре это ощущение сразу же пропало. Впрочем, это было в прошлый раз – «Орфей в аду» с Палленбергом. Постановка была такой плохой, аплодисменты и хохот в стоячих местах партера такими громкими, что я только и мог спастись, сбежав после второго акта и тем самым заставив все умолкнуть.

Рвение, с каким я читаю о Гете (беседы с ним, студенческие годы, часы, проведенные с Гете; пребывание Гете во Франкфурте), захватывает меня целиком и удерживает от писания.

5 февраля

Понедельник. От усталости не могу читать даже «Поэзию и правду». Я тверд снаружи, холоден внутри…

Прекрасный силуэт Гете во весь рост. Но при виде этого совершенного человеческого тела возникает и чувство отвращения, ибо достичь такой ступени совершенства представляется невозможным, и выглядит эта ступень лишь сконструированной и случайной. Прямая осанка, опущенные руки, тонкая шея, линия колена.

Нетерпение и грусть, вызванные моей вялостью, находят пищу особенно в том, что у меня перед глазами постоянно маячит будущее, уготованное мне ими. Какие вечера, прогулки, приступы отчаяния, когда я лежу в кровати или на диване (7 февраля), ждут еще меня впереди – страшнее, чем уже пережитые.

Вчера на фабрике. Девушки в невообразимо грязной и кое-как натянутой одежде, с растрепанными, как после сна, волосами, с тупым выражением лица – из-за непрерывного шума трансмиссий и нескольких автоматически, но каждый раз неожиданно останавливающихся станков, – с ними не здороваются, они будто не люди, перед ними не извиняются, если толкнут, когда зовут их для мелкой работы; они ее исполняют и тут же возвращаются к станку, кивком головы им указывают, что им делать; они стоят здесь в нижних юбках, подвластные наиничтожнейшей силе, у них нет даже возможности понять, что это за сила, чтобы взглядом или поклоном выразить свою признательность и снискать ее расположение. Но как только пробьет шесть часов, они криком оповещают об этом друг друга, сдергивают косынки с шеи и головы, счищают с себя пыль щеткой, переходящей из рук в руки и нетерпеливо выхватываемой друг у друга, через головы снимают юбки, смывают, насколько возможно, грязь с рук – в конце концов, они ведь женщины, они умеют, несмотря на бледность и плохие зубы, улыбаться, они распрямляют затекшее тело, их нельзя уже толкать, рассматривать или не замечать, даешь им дорогу, прижимаясь к грязным ящикам, держишь шляпу в руке, когда они говорят «добрый вечер», и не знаешь, как быть, когда одна из них подает тебе пальто.

8 февраля

Гете: «Мое желание творить было безграничным».

26 февраля

Сегодня напишу Леви. Письма к нему я буду переписывать сюда, потому что надеюсь ими достичь чего-нибудь:

Дорогой друг…

27 февраля

У меня нет времени дважды писать письма.

Вчера вечером, в 10 часов, я уныло плелся по Цельтнергассе. Неподалеку от шляпного магазина Гесса, шагах в трех от меня, останавливается молодой человек, чем вынудил остановиться и меня, снимает шляпу и бросается ко мне. В испуге я отшатываюсь, думаю сначала, что он хочет узнать дорогу к вокзалу, но почему таким образом? Потом, поскольку он доверительно приближается и снизу заглядывает мне в лицо, потому что я выше его ростом, я решаю: может быть, он хочет просить денег или еще чего похуже. Мое смятенное молчание и его смятенная речь сливаются воедино. «Вы юрист, не правда ли? Доктор? Пожалуйста, не могли бы вы дать мне совет? У меня судебное дело, мне нужен адвокат». Из осторожности, общей подозрительности и страха, что я могу осрамиться, я говорю, что не юрист, но готов дать ему совет. В чем состоит его дело? Он начинает рассказывать, я слушаю с интересом; чтобы укрепить его доверие, предлагаю ему продолжить разговор по дороге, он предлагает проводить меня, нет, лучше я пойду с ним, мне все равно куда идти.

Он хороший чтец-декламатор, раньше был далеко не таким хорошим, как сейчас, но теперь уже может так подражать Кайнцу, что никто их не различит. Могут сказать, что он только подражает, но он добавляет и много своего. Он, правда, маленького роста, но мимика, память, манера держаться – все, все у него есть. На военной службе, в лагере в Миловице, он декламировал, один товарищ пел, они прекрасно развлекались. Это было хорошее время. Охотнее всего он декламирует Демеля,[32] например страстные нескромные стихи о невесте, воображающей брачную ночь; когда он их декламирует, это производит сильное впечатление, особенно на девушек. Оно и понятно. Он очень красиво переплел Демеля, в красную кожу. (Он показывает жестами, как это выглядит.) Но дело не в переплете. Кроме того, он очень охотно декламирует Ридеамуса.[33] Нет, эти разные вещи совсем не противоречат друг другу, он их связывает, говорит от себя, что приходит на ум, морочит публике голову. Затем в его программе «Прометей». Здесь уж он никого не боится, даже Моисеи,[34] Моисеи пьет, он – нет. Наконец, он очень охотно читает из Света Мартена, это новый северный писатель. Очень хороший. Пишет эпиграммы, короткие изречения. Особенно великолепны о Наполеоне, но также и все прочие о других великих людях. Нет, декламировать он оттуда еще ничего не может, он еще не выучил их, даже не все прочитал, его тетя ему недавно читала их, вот тогда они ему и понравились.

Он собирался выступать с этой программой и предложил обществу «Фрауэнфортшритт» выступить на вечере. Собственно говоря, он хотел сначала прочитать «Усадебную историю» Сельмы Лагерлеф[35] и одолжил этот рассказ для ознакомления председательнице «Фрауэнфорт-шритта» госпоже Дюреж-Воднанской. Она сказала, что рассказ-то сам по себе хорош, но слишком велик, чтобы читать его со сцены. Он согласился, рассказ действительно слишком велик, тем более что на задуманном вечере должен был еще играть его брат-пианист. Его брату двадцать один год, он очень милый молодой человек, настоящий виртуоз, два года (четыре года тому назад) проучился в высшей музыкальной школе в Берлине. Но вернулся совершенно испорченным. Собственно, не испорченным, но хозяйка, у которой он был на пансионе, влюбилась в него. Он потом рассказывал, что так часто уставал, что не мог играть – настолько его заездила эта карга.

Поскольку «Усадебную историю» отклонили, сошлись на другой программе: Демель, Ридеамус, «Прометен» и Свет Мартен. Но для того, чтобы заранее показать госпоже Дюреж, что он за человек, он принес ей рукопись своего сочинения «Радость жизни», написанного летом нынешнего года. Он писал его на даче, днем стенографировал, вечером переписывал набело, отшлифовывал, отделывал, но, собственно, труда оно потребовало немного, так как удалось ему сразу. Если я хочу, он мне одолжит его, оно написано, правда, популярно, намеренно популярно, но там есть хорошие мысли, и оно, как говорится, «со смаком». (Тонко усмехнулся, вздернув подбородок.) Если я хочу, могу его сейчас полистать, под электрическим фонарем. (Это призыв к молодежи не грустить, ибо существует ведь природа, свобода, Гете, Шиллер, Шекспир, цветы, мотыльки и т. д.) Дюреж сказала, что у нее сейчас нет времени читать, но пусть он оставит ей свое сочинение, она вернет через несколько дней. У него уже возникло подозрение, и он не хотел оставлять, всячески уклонялся, сказал, например: «Видите ли, госпожа Дюреж, зачем оно вам, в нем одни банальности, это, правда, хорошо написано, но…» Ничто не помогло, пришлось оставить. Это было в пятницу.

28 февраля

В воскресенье утром, когда он умывался, он вдруг вспомнил, что еще не читал «Тагблатт». Он раскрывает его, случайно, как раз на первой странице литературного приложения. Ему бросается в глаза заголовок первой статьи «Ребенок как творец», он читает первые строки и начинает плакать от радости. Это его сочинение, слово в слово его сочинение. Его впервые напечатали! Он бежит к матери и рассказывает ей. Какая радость! Старая женщина, страдающая сахарной болезнью и разведенная с отцом, который, впрочем, не виноват, она так гордится. Один сын – музыкант-виртуоз, другой станет писателем!

После того как первое возбуждение улеглось, он задумался. Как его сочинение попало в газету? Без его согласия? Без указания имени автора? И он не получит гонорара? Это злоупотребление доверием, обман. Эта госпожа Дюреж – сущий дьявол. У женщин нет души, как сказал Магомет (несколько раз повторяет). Нетрудно себе представить, каким образом совершился плагиат. Попалось прекрасное сочинение, такое на улице не валяется. И вот госпожа Д. пошла в редакцию «Тагблатт», села рядом с редактором, и оба, не помня себе от счастья, взялись за переделку. Не переделывать было нельзя: во-первых, чтобы с первого взгляда не обнаружился плагиат, и, во-вторых, сочинение в тридцать две страницы слишком велико для газеты.

Я спросил, не покажет ли он мне совпадающие места, они меня особенно интересуют, и я лишь потом смогу дать совет, как ему поступить; он начал читать свое сочинение сначала, потом раскрыл его на другом месте, полистал, ничего не нашел и наконец сказал, что списано все. Например, в газете написано: душа ребенка – это чистый лист бумаги, а «чистый лист бумаги» есть и в его сочинении. Или: слово «поименовать» тоже списано у него, разве иначе найдешь такое слово, как «поименовать». Но отдельные места он сравнивать не может. Хотя и списано все, все замаскировано, подано в другой последовательности, сокращено и разбавлено небольшими дополнениями.

Я читаю вслух несколько бросающихся в глаза мест из газеты. Есть это в его сочинении? Нет. А это? Нет. Это? Нет. Да, но это и есть как раз присочиненные места. Внутри же все, все списано. Боюсь, что доказать это будет трудно. Он докажет, с помощью умелого адвоката, для того ведь и существуют адвокаты. (Он смотрит на это доказательство как на совершенно новую, полностью отделенную от самого дела задачу и горд тем, что считает себя способным выполнить ее.)

То, что это его сочинение, видно, кстати, и из того, что оно опубликовано через два дня. Обычно ведь проходит по крайней мере месяца полтора до публикации принятой вещи. Здесь же им, понятно, пришлось поспешить, чтобы он не вмешался. Потому и хватило двух дней.

Кроме того, сочинение в газете называется «Ребенок как творец». Это явный намек на него и, кроме того, шпилька. Под «ребенком» подразумевается именно он, ведь раньше его считали «ребенком», «глупым» (он действительно был таким, но только во время военной службы, а служил он полтора года), этим заголовком хотят теперь сказать, что он, ребенок, создал нечто хорошее – данное сочинение, но что, хотя он и проявил себя как творец, он все же остался глупым, как ребенок, дав себя так обмануть. Под тем ребенком, о котором идет речь в первом абзаце, подразумевается кузина из деревни, живущая сейчас у его матери.

Но особенно убедительно плагиат подтверждается одним обстоятельством, до которого он додумался, правда, после длительного размышления: «Ребенок как творец» дан на первой странице литературного приложения, на третьей же странице дан небольшой рассказ некой Фельдштайн. Фамилия эта, очевидно, псевдоним. Незачем читать весь рассказ, достаточно пробежать глазами первые строки, чтобы сразу понять: это бесстыдное подражание Сельме Лагерлеф. Рассказ в целом обнаруживает это с еще большей отчетливостью. Что сие означает? Это означает, что Фельдштайн, или как бы ее там ни звали, является креатурой Дюреж, что та дала ей прочитать «Усадебную историю», которую он принес, воспользовалась этим сочинением для написания своего рассказа и, таким образом, обе бабы использовали его – одна на первой, другая на третьей странице литературного приложения. Разумеется, каждый может и по собственному побуждению прочитать Лагерлеф и начать ей подражать, но здесь именно его влияние уже слишком очевидно. (Он часто ударяет рукой по одной и той же странице.)

В понедельник в обед, сразу после закрытия банка, он, разумеется, пошел к госпоже Дюреж. Она приоткрывает дверь только на узенькую щелочку, она явно испугана:

«Но, господин Райхман, почему вы пришли в такое время? Мой муж спит, я не могу сейчас впустить вас». – «Госпожа Дюреж, вы непременно должны меня впустить. Речь идет о важном деле». Она видит – я не шучу, и впускает меня. Мужа, конечно, дома не было. В соседней комнате я вижу на столе мою рукопись и сразу же делаю свои выводы. «Госпожа Дюреж, что вы сделали с моей рукописью? Вы без моего разрешения отдали ее в „Тагблатт“. Какой гонорар вы получили?» Она дрожит, твердит, что ничего не знает, не имеет представления, каким образом рукопись могла попасть в газету. «J'accuse,[36] госпожа Дюреж», – говорю я, наполовину шутя, но все же так, что она понимает истинное настроение, и это «j'accuse, госпожа Дюреж» я повторяю все время, пока нахожусь там, чтобы она как следует это запомнила, и повторяю еще много раз при прощании у дверей. Я, конечно, хорошо понимаю ее страх. Если я расскажу обо всем и предъявлю иск, это погубит ее репутацию, она должна будет покинуть «Фрауэндортшритт» и т. д.

Прямо от нее я иду в редакцию «Тагблатт» и прошу вызвать редактора Лева. Он выходит, понятно, бледный как полотно, едва в силах двигаться. Тем не менее я не хочу сразу начинать о своем деле, хочу сперва испытать его. Я спрашиваю его: «Господин Лев, вы сионист?» (Я ведь знаю, что он сионист.) «Нет», – говорит он. Мне известно достаточно, значит, он должен передо мной притворяться. Теперь я спрашиваю о статье. Опять уклончивая речь. Он-де ничего не знает, не имеет никакого отношения к литературному приложению, позовет, если я хочу, соответствующего редактора. «Господин Виттман, идите сюда», – зовет он, довольный, что может уйти. Приходит Виттман, тоже очень бледный. Я спрашиваю: «Вы редактор литературного приложения?» Он: «Да». Я говорю лишь: «J'accuse» – и ухожу.

Из банка я сразу же звоню по телефону в «Богемию», говорю, что хочу опубликовать у них эту историю. Но дозвониться не удалось. И знаете почему? Редакция «Тагблатт» находится вблизи главного почтамта, поэтому те, из «Тагблатт», легко могут по своему усмотрению управлять связью, прерывать или соединять. И я действительно все время слышал в трубке неясный шепот, очевидно, редакторов «Тагблатт». Конечно же, они очень заинтересованы в том, чтобы этот телефонный разговор не состоялся. Тут я услышал (разумеется, очень неясно), как одни уговаривали телефонистку не соединять меня, в то время как другие уже говорили с «Богемией» и отговаривали их заниматься моей историей. «Фройляйн, – кричу я в телефон, – если вы немедленно не соедините меня, я пожалуюсь почтовой дирекции». Коллеги в банке обступили меня и смеются, слыша, как энергично я разговариваю с телефонисткой. «Позовите редактора Киша. У меня есть для „Богемии“ исключительно важное сообщение. Если там его не опубликуют, я немедленно передам его в другую газету. Время не терпит». Но так как Киша нет на месте, я кладу трубку, ничего не выдавая.

Вечером я иду в «Богемию» и прошу вызвать редактора Киша. Я рассказываю ему свою историю, но он не хочет ее публиковать. «„Богемия“, – говорит он, – не может этого сделать, это вызвало бы скандал, а мы не можем себе позволить такое, потому что мы люди зависимые. Передайте дело адвокату, это самое лучшее». Уйдя из «Богемии», я встретил вас и вот прошу совета.

– Я вам советую кончить дело миром.

– Я тоже думал, что так было бы лучше. Она ведь женщина. У женщин нет души, как справедливо сказал Магомет. И простить было бы более человечно, по-гетевски.

– Конечно. И тогда вам не нужно будет отменять выступление с декламацией, от которого в противном случае придется отказаться.

– Что же я должен теперь делать?

– Пойдите туда завтра и скажите, что считаете, что на сей раз они бессознательно поддались влиянию.

– Прекрасно. Я так и сделаю.

– Но от мести вам не следует отказываться. Опубликуйте свое сочинение где-нибудь в другом месте и пошлите его потом госпоже Дюреж с хорошим посвящением.

– Это будет лучшим наказанием. Я опубликую его в «Дойчес абендблатт». Там у меня его возьмут, в этом я не сомневаюсь. Я просто откажусь от гонорара.

Потом мы говорим о его артистическом таланте. Я замечаю, что ему все-таки надо бы поучиться. «Да, вы правы. Но где? Не знаете ли вы, где этому учат?» Я говорю:

«Это трудно. Я плохо разбираюсь в этом». Он: «Неважно. Спрошу Киша. Он журналист и имеет большие связи. Уж он-то даст мне хороший совет. Я просто позвоню ему, избавлю его и себя от необходимости куда-то идти и все узнаю».

– А с госпожой Дюреж вы поступите так, как я вам советовал?

– Да, только я забыл, что вы мне советовали? Я повторяю свой совет.

– Хорошо, я так и поступлю.

Он идет в кафе «Корсо», я – домой, обогащенный опытом: как освежающе действует разговор с законченным дураком. Я почти не смеялся, я был только очень оживлен.

2 марта

Кто подтвердит мне истинность или правдоподобность того, что лишь из-за моего литературного Призвания я ни к чему другому не испытываю интереса и потому бессердечен?

3 марта

28 февраля у Моисси. Противоестественный вид. Он сидит как будто бы спокойно, держит руки, наверное морщинистые, между колен, глаза устремлены в свободно лежащую перед ним книгу, над нами разносится его голос с прерывающимся, словно у бегуна, дыханием.

Хорошая акустика зала. Ни одно слово не теряется, не возвращается, как слабое эхо, – все постепенно увеличивается, словно голос, давно уже занятый где-то в другом месте, непосредственно продолжает здесь звучать, все усиливая первоначальные задатки и захватывая нас.

Здесь начинаешь понимать возможности собственного голоса. Так как зал работает на голос Моисеи, так и его голос работает на нас. Беззастенчивые актерские приемы и эффекты, при которых опускаешь глаза и к которым сам никогда не прибег бы: начало отдельных стихов словно поется, например «Спи, Мириам, дитя мое», вибрирующий голос, быстрое извержение майской песни, кажется, будто кончик языка мелькает между словами; пауза между словами «ноябрьский ветер», для того чтобы толкнуть вниз «ветер» и дать ему со свистом взмыть вверх. Если смотреть на потолок зала, стихи поднимут тебя вверх.

Стихотворения Гете недосягаемы для декламатора, поэтому не стоит указывать на ошибки этого исполнения, ибо каждая из них отразила лишь стремление к цели. Сильным было впечатление, когда он, читая на «бис» «Песнь дождя» Шекспира, стоял прямо, не глядя в текст, мял и комкал в руках платок и сверкал глазами.

Круглые щеки и все-таки угловатое лицо. Мягкие волосы, которые он все время приглаживает мягкими движениями рук. Восторженные рецензии, которые мы читали о нем, влияют на нас лишь до тех пор, пока мы сами не услышим его, но потом они сбивают нас и мешают непосредственному восприятию.

Эта манера декламировать сидя, с книгой перед глазами, немного напоминает чревовещание. Артист, как будто безучастный, сидит, как и мы, время от времени мы едва видим на его опущенном лице движения губ и стихи будто сами собой произносятся над его головой. Несмотря на то что прозвучало столько мелодий и казалось, будто он управляет голосом, словно легкой лодкой на воде, мелодии стихов, собственно говоря, не было слышно. Иные слова голос как бы растворял, он касался их так нежно, что они куда-то уносились, отрываясь от человеческого голоса, пока вдруг какой-нибудь резкий согласный звук не возвращал слово на землю и голос не умолкал.

8 марта

Вчера доклад Гардена[37] о «Театре». По-видимому, целиком импровизированный; я был в довольно хорошем настроении и потому счел его не столь пустым, как остальные. Хорошее начало: «В этот момент, когда мы здесь собрались для обсуждения „Театра“, во всех зрительных залах Европы и всех остальных частей света раздвигается занавес и открывает перед зрителями сцену». Перед ним электрическая лампа, подвижно укрепленная на уровне груди, она освещает пластрон сорочки, как на витрине бельевого магазина; двигая лампу во время доклада, он меняет освещение. Приподнимается на цыпочки и пританцовывает, чтобы казаться выше ростом и усилить впечатление импровизации. Непристойно обтягивающие брюки. Короткий фрак сидит на нем туго, как на кукле. Лицо серьезно, почти напряженно, напоминает то старую даму, то Наполеона. Лоб бледный, как в парике. Вероятно, он затянут в корсет.

10 марта

Воскресенье. Он изнасиловал девушку в небольшом местечке в Изерских горах, где прожил целое лето, чтобы вылечить больные легкие. Не помня себя, как то случается с легочными больными, он после короткой попытки склонить ее уговорами кинул девушку, дочь своей хозяйки, которая охотно согласилась прогуляться с ним вечером после работы, на траву на берегу речки и овладел ею, потерявшею от страха сознание. Потом ему пришлось пригоршнями зачерпывать воду в реке и плескать ей в лицо, чтобы вернуть к жизни. «Юльхен, ну Юльхен», – без конца повторял он, склонившись над нею. Он был готов взять на себя любую ответственность за свой проступок я только изо всех сил старался объяснить самому себе, насколько серьезно его положение. Он пытался постичь, как это могло с ним случиться. Сама по себе девушка, которая лежала перед ним и уже начала ровно дышать, но лишь от страха и смущения не открывала глаз, его не беспокоила; носком ботинка он, большой, сильный человек, мог бы отбросить ее в сторону. Она была слаба и невзрачна – могло ли то, что с ней случилось, завтра иметь хоть какое-нибудь значение? Разве не придет всякий к такому выводу, сравнив их обоих? Река спокойно тянулась между лугами и полями к лежащим в отдалении горам. Солнечный свет падал лишь на склон противоположного берега. С чистого вечернего неба уплывали последние облака.

Ничего не получается, ничего. Таким путем я вызываю перед собой только призраки. Я был захвачен, хоть и слабо, лишь тогда, когда писал: «Потом ему пришлось…», главным образом при слове «плескать». В описании пейзажа мне какое-то мгновение виделось что-то правильное.

11 марта

Декламатор Райхман на следующий день после нашего разговора попал в сумасшедший дом.

16 марта

Суббота. Снова ободрился. Снова я ловлю себя, как мяч, который падает и который ловишь во время его падения. Завтра, сегодня начну более крупную работу, которая просто должна быть мне по плечу. Я не отступлюсь от нее, пока хватит сил. Лучше бессонница, чем такое существование.

17 марта

Гете, утешение в боли. Все дают боги, бесчисленные, своим любимцам, все сполна: все радости, бесчисленные, все боли, бесчисленные, все сполна…

18 марта

Я был мудрым, если угодно, потому что в любое мгновение готов был умереть, но не потому, что выполнил все возложенное на меня, а потому, что ничего из всего этого не сделал и не мог даже надеяться когда-нибудь сделать хоть часть.

26 марта

Только не переоценить написанного мною, иначе я не напишу того, что мне предстоит написать.

1 апреля

Впервые за неделю почти полная неудача в работе. Почему? На прошлой неделе я тоже прошел через разные состояния и не дал им повлиять на работу; но я боюсь писать об этом.

3 апреля

Вот так и прошел день: до обеда – служба, после обеда – фабрика, теперь вечером – крики в квартире справа и слева, позже – надо привезти сестру с «Гамлета». И ни на одну минуту не находил себе места.

9 мая

Вчера вечером с Пиком[38] в кафе. Как я, несмотря на все тревоги, держусь за свой роман[39] – совсем как скульптурная фигура, которая смотрит вдаль, держась на глыбе.

Безотрадный вечер в семье. Зятю нужны деньги для фабрики, отец взволнован из-за сестры, из-за конторы и из-за своего сердца, моя несчастная вторая сестра, из-за всех нас несчастная мать – и я со своим сочинительством.

23 мая

Сегодня вечером от скуки три раза подряд мыл руки в ванной.

6 июня

Читаю в письмах Флобера: «Мой роман – утес, на котором я вишу, и я ничего не знаю о том, что происходит в мире». Похоже на то, что я записал о себе 9 мая.

Невесомый, бескостный, бестелесный, два часа бродил по улицам и обдумывал, что я пережил после обеда, когда писал.

7 июня

Зол. Ничего не писал. Завтра не будет времени.

Понедельник, 6 июля

Немножко начал. Слегка сонный. И одинокий среди этих совершенно чужих людей.

9 июля

Так долго ничего не писал. Завтра начать. Иначе я снова увязну во все расширяющемся неудержимом недовольстве; собственно говоря, оно уже охватило меня. Начались нервозности. Но ежели я что-нибудь умею, то умею без всяких суеверных мер предосторожности.

Черт придуман. Если мы одержимы чертом, то не может существовать один черт, иначе мы, по крайней мере на земле, жили бы спокойно, как с богом, единодушно, без противоречий, без размышлений, зная, что он постоянно следует за нами по пятам. Его облик не пугал бы нас, ибо, принадлежа черту, мы при некоторой чувствительности к его виду были бы достаточно благоразумны и охотно принесли бы в жертву руку, чтобы прикрыть его лицо. Если бы мы находились во власти одного-единственного черта, который спокойно и без помех мог бы узнать все о нашей сущности, мог бы в любую минуту распорядиться нами по своему усмотрению, тогда у него хватило бы сил, чтобы в течение человеческой жизни держать нас так высоко над божьим духом в нас да еще давать возможность взлета, что мы и отблеска его не увидели бы и, таким образом, нас никто и оттуда не тревожил бы. Только множество чертей может составить наше земное несчастье. Почему они не уничтожат друг друга и не оставят только одного или почему они не подчинятся одному великому черту? И то и другое соответствовало бы чертову принципу – по возможности сильнее обмануть нас. Пока нет единства, что пользы от чрезмерной заботливости, которой окружают нас все черти? Естественно, что чертям должно быть больше дела до выпадения одного человеческого волоса, чем богу, ибо черт действительно теряет этот волос, бог же – нет. Но пока в нас сидит много чертей, мы все равно не обретем хорошего самочувствия.

7 августа

Долгие муки. Наконец написал Максу, что не могу разделаться с оставшимися кусочками, не хочу насиловать себя и потому книгу не издам.[40]

8 августа

С мимолетным удовлетворением закончил «Мошенника». Из последних сил нормального состояния духа. Двенадцать часов, как смогу я уснуть?

9 августа

С вдохновением читал вслух «Бедного музыканта». В этой новелле проявилось мужество Грильпарцера.[41] Он умел на все отважиться и ни на что не отваживался, ибо все в нем было истинным, и если на первый взгляд что-то казалось противоречивым, то в решающий момент оно доказывало свою истинность. Как он спокойно распоряжается сам собой. Медленный шаг, никуда не спешащий. И мгновенная готовность, когда требуется, не раньше, ибо он точно все предвидит.

10 августа

Ничего не писал. Был на фабрике и два часа дышал газом в машинном отделении. Энергия мастера и кочегара, потраченная на мотор, который по непостижимой причине не хочет завестись. Жалкая фабрика.

11 августа

Ничего, совсем ничего. Сколько времени отнимает у меня издание маленькой книжки и сколько вредной, смехотворной самоуверенности возникает при чтении старых вещей в расчете на опубликование! Только это и удерживает меня от писания. И все же я в действительности ничего не достиг, расстройство – лучшее доказательство этого. Во всяком случае, я теперь, после выхода книжки, должен буду еще дальше держаться от журналов и критики, если не хочу удовольствоваться тем, чтобы лишь кончиками пальцев касаться правды. Как тяжел на подъем я стал! Раньше, стоило мне сказать только одно слово, противостоящее заданному в настоящий момент направлению, и я мгновенно сам отлетал в противоположную сторону, теперь же я просто смотрю на себя и остаюсь таким, как есть.

14 августа

Письмо Ровольту.[42]

Глубокоуважаемый господин Ровольт!

Посылаю рассказы, которые Вы желали посмотреть; они, пожалуй, составят небольшую книжку. Когда я отбирал их для этой цели, мне иной раз приходилось выбирать между присущим мне чувством ответственности и жаждой увидеть и мою книжку среди Ваших прекрасных книг. Конечно, не всегда выбор был совершенно безоговорочным. Но теперь, разумеется, я был бы счастлив, если бы мои вещи понравились Вам хотя бы настолько, чтобы Вы их опубликовали. В конце концов, недостатки в этих вещах даже опытному и понимающему читателю открываются не с первого взгляда. Ведь индивидуальность писателя в том главным образом и состоит, что свои недостатки каждый прикрывает на свой особый манер.

Преданный Вам

15 августа

Бесполезный день. Я сонный, смущенный. Праздник Богородицы на Альтштедтер-Ринг. Человек с голосом как из ямы. Много думал – что за смущение перед написанием имени? – о Ф. Б..[43] Вчера – «Польское хозяйство»[44] Сейчас О. читала наизусть стихи Гете. Выбирает она с настоящим чувством. «Утешение в слезах», «Лотте», «Вертеру», «К луне».

Снова читал старые дневники, вместо того чтобы держаться подальше от этих вещей. Я живу крайне неразумно. Но во всем виновато издание тридцати одной страницы.[45] Конечно, еще более виновата моя слабость, которая позволяет подобным вещам влиять на меня. Вместо того чтобы встряхнуться, я сижу здесь и думаю, как бы пообиднее выразить все это. Но мое страшное спокойствие мешает изобретательности. Мне любопытно, как я выберусь из этого состояния. Подтолкнуть себя я не дам, правильной дороги не знаю, как же это получится? Окончательно ли я застрял, как большая глыба на узкой дороге? Тогда я мог бы по крайней мере поворачивать голову. Это я и делаю.

20 августа

Если бы Ровольт вернул это и я смог бы снова все запереть и сделать так, будто ничего и не было, чтобы стать лишь столь же несчастным, как прежде.

21 августа

Непрерывно читал Ленца[46] и набирался у него – вот как обстоит со мной дело! – ума.

Картина недовольства, которую являет собой улица: каждый отталкивается от того места, где стоит, – чтобы уйти.

30 августа

Все время ничего не делал. Приезд дяди из Испании. В прошлую субботу Верфель[47] декламировал в «Аркр» «Песни жизни» и «Жертву». Чудовищно! Но я смотрел ему прямо в глаза и выдерживал его взгляд весь вечер.

Мне трудно встряхнуться, и вместе с тем я беспокоен. Когда я сегодня после обеда лежал в кровати и кто-то быстро повернул ключ в замке, мне показалось, будто все мое тело в замках, как на карнавальном костюме, и с короткими интервалами то тут, то там открывался или запирался какой-нибудь из замков.

Анкета журнала «Miroir» о нынешней любви и об изменениях, происшедших в любви со времен наших дедушек и бабушек. Одна актриса ответила: «Никогда еще так хорошо не любили, как в наши дни».

Этот месяц, который благодаря отсутствию шефа я мог бы так хорошо использовать, я без особых на то оправданий (отправка книги Ровольту, нарывы, посещение дяди) проспал и попусту растратил. Еще сегодня я три часа провалялся после обеда в постели, находя для этого фантастические оправдания.

15 сентября

Дупло, которое прожигает гениальная книга в нашем окружении, очень удобно для того, чтобы поместить там свою маленькую свечу. Вот почему гениальное воодушевляет, всех воодушевляет, а не только побуждает к подражанию.

18 сентября

Истории, рассказанные вчера X. в канцелярии. Каменщик, который выпросил у него на шоссе лягушку и, держа ее за лапки, в три откуса проглотил сначала головку, затем туловище и наконец лапки. Лучший способ убивать кошек, слишком цепляющихся за жизнь:

сдавить между закрытыми дверями шею и потянуть за хвост. Это отвращение к насекомым. Во время военной службы однажды ночью у него зачесалось под носом, во сне он ткнул туда рукой и что-то раздавил. Это «что-то» оказалось клопом, и вонь его преследовала несколько дней.

Четверо съели вкусно приготовленное жаркое из кошек, но лишь трое знали, что они ели. После еды эти трое начинают мяукать, но четвертый не хочет верить – только тогда, когда ему показали окровавленную шкурку, он поверил, не смог быстро выбежать, чтобы его вырвало, и две недели тяжело болел.

Тот каменщик ел только хлеб и случайно добытые фрукты или живность и пил только водку. Спал он в кирпичном сарае кирпичного завода. Однажды X. в сумерках встретил его в поле. «Остановись, – сказал каменщик, – иначе…» X. шутки ради остановился. «Дай мне сигарету», – сказал тот. X. дал. «Дай еще одну!» – «Так, еще одну тебе нужно?» – спросил X., держа на всякий случай наготове дубинку в левой руке, и так ударил его правой в лицо, что у того выпала сигарета. Трусливый и слабый, как всякий пьяница, каменщик сразу же убежал.

23 сентября

Рассказ «Приговор»,[48] я написал одним духом в ночь с 22-го на 23-е, с десяти часов вечера до шести часов утра. Еле сумел вылезти из-за стола – так онемели от сидения ноги. Страшное напряжение и радость от того, как разворачивался предо мной рассказ, как меня, словно водным потоком, несло вперед. Много раз в эту ночь я нес на спине свою собственную тяжесть. Все можно сказать, для всех, для самых странных фантазий существует великий огонь, в котором они сгорают и воскресают. За окном заголубело. Проехала повозка. Двое мужчин прошли по мосту. В два часа я в последний раз посмотрел на часы. Когда служанка в первый раз прошла через переднюю, я написал последнюю фразу. Погасил лампу. Дневной свет. Слабая боль в сердце. Посреди ночи усталость исчезла. Дрожа, вошел в комнату сестер. Прочитал им вслух. До этого потянулся при служанке, сказал: «Я до сих пор писал». Вид нетронутой постели, словно ее только что внесли сюда. Укрепился в убеждении, что то, как я пишу роман[49] находится на постыдно низком уровне сочинительства. Только так можно писать, только в таком состоянии, при такой полнейшей обнаженности тела и души. До обеда в постели. Не сомкнул глаз. Множество испытанных во время писания чувств, например радость по поводу того, что я смогу дать что-то хорошее в «Аркадию»,[50] Макса, – разумеется, мысли о Фрейде, об одном месте из «Арнольда Беера»[51] о другом из Вассермана,[52] из «Великанши» Верфеля, разумеется, и о моем «Городском мире».

25 сентября

Насильно заставил себя не писать. Валялся в постели. Кровь приливала к голове и без пользы текла дальше. Как это вредно! Вчера у Баума читал вслух… Незадолго до конца моя рука, помимо воли, начала жестикулировать перед самым лицом. В глазах у меня стояли слезы. Бесспорность рассказа подтвердилась. Сегодня вечером оторвал себя от писания. Кинематограф в здании театра. Ложа. Фройляйн О., которую однажды преследовал священник. Она прибежала домой, вся потная от страха. Данциг. Жизнь Кернера. Лошади. Белая лошадь. Запах пороха. Дикая охота Лютцова.

Загрузка...