-134-
-135-
[д. Песочки под Новгородом]
Порошка — счастье охотника. Следы на снегу: заячьи треугольники и лисья цепочка, горностаева дорожка, а лучше всех след у мышонка. Вот этим всем и занимаемся в военное время, кто бы из Старших посмотрел! Лежит на кочке сметка заячья, петля. Лисицын след в заячий: шла заячьим следом. Метель чувствуют зайцы — замечают. Лунная ночь, караулили зайцев, и собралось их на озимь множество: луна и вдруг все зайцы убрались, и сейчас же взяли тучи нашли, пороша напала (зайцы боятся след оставить на пороше и убираются). Беличьи следы веером, на елке — мордочка. Птичьи следы (куропатки), глухарь набродил.
— Расскажите, Алексей Иванович, как вы понимаете зайца? — спросил дьякон охотника,— что это за жизнь такая все по ночам да по ночам...
— Тишина, о. дьякон, вся сила зайца в тишине.
Часы остановились. Время по огонькам. У старухи напротив огонь печки. Взяли вечером сына — стон. На другой день огонек слабее — лампада, а печку так и не затопила.
На второй день Нового года брали ратников, стон, рев, вой были на улице, женщины качались и падали в снег, пьяные от слез. И вот, как он отстранил их и сел в сани, в этом движении и сказался будущий воин: отстранил и стал тем особенным существом, в какое превращается мужик на позициях.
Как я любил эту печку в избе напротив нас, бывало, утром рано, часов в пять, проснешься, часы стоят, и не решаешься, стучать ли в стену, самовар чтобы поставили, или рано и еще спят хозяева; вот тут и посмотришь в окно, пылает печка напротив, смело стучи. А вот уже дня три с тех
-136-
пор, как взяли ратников, печка не горит, а только чуть светит лампада.
Железный обруч на человеке: два живут, один становится обручем — кому только лучше, закованному или самому обручу? Так и все это государственное насилие ужасно, отвратительно, а необходимо, как смерть, неизбежно. И так они растут и растут, эти огромные, пожирающие жизнь чудовища, и будут расти, пока есть жизнь. А как посмотришь на карту, так аппетитно, и непременно нужно нам взять Дарданеллы.
Какой-то американский исследователь доказывает, будто у немцев, единственных в мире людей, совершенно отсутствует чувство родины. Мне кажется, если это правда, немец свою родину всегда и всюду носит с собой, не всматривается в другое, чужое, не отделяет себя от своего и потому не тоскует.
Не знаю, как для всего света, много ли даст существенного война, только для России она положит грань совсем новой жизни.
Пишут в газетах, что одно из любопытнейших явлений, обнаруженных современной войной,— сравнительно безропотное подчинение государственной власти народностей, казалось бы, явно враждебных господствующей (мусульмане — англичанам, трансильванцы-румыны — австрийцам и т. д.). Вероятно, это явление — результат преобладающего значения в нынешней жизни экономических факторов над национально-религиозными.
Отец Николай и диакон. Настоящий Дон-Кихот, о. Николай от всего отказался материального, и все забрал себе диакон. От братства останется, вероятно, одна только мельница, и диакон сделается мельником. «Батюшка слаб»,— формула.
От 12 по 31 Января был в Петербурге, устраивал рукопись и определялся на войну.
-137-
Оставшиеся впечатления: обсуждение еврейского вопроса у Сологуба, встреча с Андреевым и Горьким. Блок у Сологуба. Нападение жидов. Петров-Водкин, Чуковский, Карташов.
Поездка в Карпаты от «Русских Ведомостей» корреспондентом.
Эта поездка будет отличаться от всех моих прежних поездок тем, что писать я буду на месте для газеты, а не беречь материалы для последующей литературной обработки.
Вообще отныне я расстаюсь с путешествием как литературной формой.
«Маскарад» Лермонтова — неудачное воплощение Демона. Это демоническое чувство происходит из необходимости казнить свое собственное пошлое существо, на пошлость найти противоядие (similia similibus...[2]), любовь к палачу пошлости создает демонизм, и тут, конечно, должно явиться тончайшее соприкосновение с красотой.
Чуковский (Корней Иванович) — даровитый и несчастный человек.
Салон Сологуба: величайшая пошлость, само-говорящая, резонирующая, всегда логичная мертвая маска... пользование... поиски популярности... (Горький, Разумник и неубраная голая баба).
Бунин — вид, манеры провинциального чиновника, подражающего Петербуржцу-чиновнику (какой-то пошиб).
Карташов все утопает и утопает в своем праведном чувстве. Философов занимается фуфайками. Блок — всегда благороден.
Дневник военного корреспондента.
Один мой знакомый сравнил войну с родами: так же совестно быть на войне человеку постороннему, не имеющему
-138-
в пребывании там необходимости. По-моему, это прекрасное сравнение, я уже видел войну, я именно такое и получил там представление, как о деле жизни и смерти, поглощающем целиком человека.
Потом, вернувшись в тыл, я долго не мог помириться с настроением тыловых людей, в большинстве случаев рассуждающих о какой-нибудь частности; перед ними была завеса, а я заглянул туда.
Когда попадешь в деревню, первое время проходит в напряженной и радостной деятельности, потом постепенно деятельность уменьшается, душа мелеет и начинается лень и тоска, и тут бывает время полного обнищания, как дойдешь до полного обнищания, начинается новая жизнь, и уж это своя собственная, хорошая... Тот болезненный период пустоты бывает и в городе, и в путешествии... (Гриша, вероятно, постоянно так: на дне этой пустоты, однако, начинается сфера животных инстинктов, вот почему у таких людей характерно сочетание пессимизма с жизнерадостностью, прибавить сюда внешнюю свободу, деньги, и будет существо «демоническое»).
Свобода решена древними мудрецами: отпадение себя от внешнего мира — условие свободы. Вопрос только о материи (внешнем мире) — как одухотворить его и сделать свободным. Материальный вопрос страшен только для одного, а как соединились все — он не страшен, его нет совсем. Значит, материальный вопрос сводится к человеческим отношениям: все в человеке.
Молоденькая парочка идет: казалось, что это давно-давно прошло, а вот она идет, и до того ясно, что это вечное: вечная безумная попытка своим личным счастьем осчастливить весь мир.
Очень, очень мучусь всем своим домашним, очень мучусь. Возможно появление Марухи — появится, и всему этому конец. Но она не является, так что вся эта жизнь как бы украдкой, временная, случайная. И вот это
-139-
случайное, это игрушечное предъявляет свои права, как самое высшее и единственное. Кажется это вторжением в чужие права, и через это унижением самого себя. Мелькает мысль все чаще и чаще о бездомьи и одиноком странничестве «с палочкой». (Странничанье — конец. Освобожденный дух влечет умершее тело.)
Мечта о жизни. Дома с дорогими квартирами, и в одном окне рука, вся обнаженная, с кружевом возле локтей, мелькнула возле аквариума и показалась в другом окне возле куста сирени, тут поправила что-то в солнечном луче и исчезла в глубине квартиры, а возле стоял и пыхтел автомобиль. Автомобиль и квартира, какое-то поглощающее супружество, но что же там мелькнуло в окне и почему эти зеленые водоросли заставили остро-сладко биться сердце — что это? А в сущности, каждый имеет свои водоросли, но, достигая их, умирает.
Благодетельный умиряющий разум! Но все это в то время было ни к чему, потому что заранее отрицалось всякое бытие в сложившихся формах, казалось, что жизнь начинается сначала и мы несем нечто совершенно новое. Это теперь только стали видны промахи, кажется теперь, так легко бы в то время избежать, имея старые средства.
Чудо естественное рождается в деле мечты: чудо есть дело веры. А мера есть дело разума. Искусство и наука — меридианы и параллели, проведенные по глобусу веры.
Велебицы. Поездка на войну.
Записная книжка: слова и темы. Журнал: каждый день (даже насильно) записывается все. Каждые пять дней из журнала выбирается материал для газетной статьи.
Газетный очерк должен иметь в виду только войну и в основе — иметь опыт (посредством экскурсии) не писать из старого, только новое открытое.
Нужно иметь в виду, что I) нужно обществу и что его 2) интересует; нужно поддержать веру в народ — анализировать общество само умеет — что интересует (картина,
-140-
будто сами видят, приближение позиций к тылу, например, интересная тема: сравнить, чего хочет солдат от общества и что общество хочет от солдата).
Народная молва, как волна, прислушаешься, хочешь принять за правду, а той волны уже нет, идет совсем иной разговор, и, кажется, сам опоздал и не на кого сослаться, та укатилась волна. Только кровно связанному и с высокой точки можно понять, куда катится народная волна, оглядеть горизонт народного моря.
Свобода решена древними мудрецами: отпадение себя от внешнего мира — условие свободы. Вопрос только о материи (внешнем мире) — как одухотворить его и сделать свободным. Материальный вопрос страшен только для одного, а как соединились все — он не страшен, его нет совсем. Значит, материальный вопрос сводится к человеческим отношениям: все в человеке.
Молитва. Утро раннее, когда все дома спят, а на небе чуть видится в полумраке — летят птицы, и руки складываются сами молитвенно и радость о сотворенном и вечном делает участником всего мира.
И что новое, даже самое великое? Новое это тем только ново, что повелевает глубже заглянуть в старое, древнее и вечное. Так, начиная день, молюсь, чтобы вечером найти себя в делах своих.
Горький задорно борется со страданием, как будто у кого-нибудь оно было целью существования. Нет, потому что страдание неизбежно, мы готовимся встретить его печалью о Боге, но не о мире. Печаль о Боге находит виновника этого страдания, а печаль о мире делает самого виновником, и страдающий человек говорит: я сам виноват. А оно неизбежно!
Хозяйство есть в наше время торговля, и дворянин есть такой же купец.
Нужно так изучить местную жизнь, чтобы возможно было построить будущее: как и чем будут исправлены старые вредители (какие они, чем вредят?), откуда и как появятся новые.
-141-
Сумма народного труда на войне, перечисленная, изображенная в образах труда созидательного («цветущий сад»), открывает невероятные перспективы возможного счастья. Смерть и разрушение создают теперь в воображении человечества силы стремления к земному счастью.
Последствием этой войны, быть может, явится какая-нибудь земная религия: человек здесь, на земле.
Прошлое. Вот когда прошло все совершенно и даже было бы неприятно встретиться. Невозможность в основе. С ее стороны все, только не замуж. Поэт может жениться, но поэзия не вступает в супружество.
Та организованная Россия, которая получает хорошее жалованье, и Россия неорганизованная — гладиаторская. Земские и городские союзы и деревенская Русь.
Как ни тягостна картина нашего хозяйства, этой жизни в тылу войны, но не в этой тягости... нам тяжело, но немцам куда тяжелее. Смысл этой жизни в той способности без ропота отдавать людей (гладиаторство). Из этого складывается смысл и рождаются слова ответа врагам: нас еще очень много, очень! И мы готовы терпеть все до конца!
Некий голос. Христа Богочеловека в наше время разделили на части: Бога взяли себе попы, а человека — социалисты. И еще: как легко простой народ расстается с религией.
Религия, напрокат взятая у народа, в то время как самому народу она стала ненужной. Время, когда верхние слои общества обратили свое новое внимание на религию народа, и когда народ охотно отдал бы её задешево напрокат.
Всю жизнь до 75 лет, я свидетельствую, моя тетушка, ученая на медные деньги, верила в прогресс, больше: она изменила вере отцов-старообрядцев ради этой веры в прогресс. И вот пришла глубокая старость, а за свою веру наивную тетушка видит перед глазами убитых, а в голове постоянный вопрос: есть ли Бог в этой вере?
-142-
На войне никогда не убивает человека человек, он метится в каску, в мундир — виновника нет на войне.
Ослабел старик, измучился за своего сына (вся Россия-разбитая посудина), жалуется на «внутренность»: казенная покупка коровы по высокой цене дала повод говорить, что правительство закупает коров для немцев (немцы закупают, немцы знают наши секреты).
Я живу на земле, я жилец земной, жизнь у меня оседленная. Так я всегда считаю, оседленная жизнь в какой бы скуке не проходила, все-таки она отрадная. Вот городской человек, рабочий или мастеровой, другой раз как живет хорошо, а все чего-то не имеет, и чего-то важного, чего? а на чем стоять человеку без земли — тот человек, что птица!
— Пройдут безотворотные годы ― четвертую войну живу, все становилось дешевле, а теперь дороже. (Это дает повод думать, что товары немцам уходят.)
— Мы, русские, не любим на чужой труд жить, как немцы и прочие народы... (Промышленность — чужой счет.)
Топчутся в Польше и в Галиции, как это утомляет, взял бы и двинул Государь сразу...
В тылу есть досуг размышлять, что ни попадется на глаза, о всем заключают так или иначе, вкривь и вкось, смотря по настроению...
Проходил обоз, бывало, идут молодец к молодцу, а теперь больше бабы, да старики, да какой-нибудь бракованный.
Старик просит узнать, почему же они все на месте топчутся и когда будет конец - вот самое главное. Другой пришел узнать: честно ли ведется война? Третий просил справиться, дошел ли до места их вагон с солеными огурцами. Еще хотели узнать, отчего во всех прежних войнах товары дешевели, а теперь дорожают, не обходит ли нас как-нибудь немец через Швецию, не забирает ли себе тайно наши товары.
Все эти разговоры убеждают меня до очевидности, что задача наша поддержать неизбежно утомляющийся тяжелым настоящим и неизвестным будущим народный дух; они
-143-
уже сомневаются в рассказах раненых (сказали, что убит, а он в плену), нужны очевидцы — сторонние люди (раненым всегда кажется в худшем виде, и их рассказы понижают настроение).
Какая разница настроений в Питере [и] человека Красного Креста, он привозит совсем особенный дух, о котором не снится в тылу.
Необходимо поддержать народный дух, потому что необходима победа над немцами.
Я жил в деревне в доме одного крестьянина, говорили мне, что будь пьяное время, то жить бы у него нельзя, в пьяном виде человек плохой, а теперь ничего... Это вдовец с четырьмя дочерьми; бывало, напьется и загонит девок в сарай, бушует, выйдет на улицу, сядет на камень и, как пес, лает и ругает все. Теперь он стал самым смирным по виду человеком и тайным скрягою, одна страсть перешла в другую, копит, дрожит над копейкой, меня он извел, приставая со всякой безделицей за деньгами, целые дни лежит на печке и точит дочерей, заработались, извелись девки. У него нет сыновей, и от войны он ничем не пострадал, ничем не пожертвовал, сидит, как сухой клоп, в щелке своего большого старого дома.
Собрались на войне четыре земляка: один — рядовой пехотинец, другой — разведчик-артиллерист, третий — санитар и четвертый — кавалерист — все Митюхи, обрадовались и сказать как нельзя, вот как обрадовались и сели вместе чай варить (вот! надо рисовать с войны такой чисто военный быт).
— Мое образование небольшое, окончил техническое училище и живу постоянно в деревне, так что я вам это не по образованию скажу, а по правде, я деревню хорошо знаю, русского человека хорошо знаю — что, вы спрашиваете, интересует русского человека? — узнать, что вы ему, как корреспондент, можете сказать... скажите, сколько наших в плен взято, сколько убитых и раненых...
-144-
Я сказал своему спутнику, что, кроме моих задач писать интересное, я хочу еще поддержать дух народа в этой войне, а как раз это может ослабить дух.
— Верно, верно,— воскликнул мой спутник,— вот уж правильно, дух не выдерживает долго, нервы ослабевают, вы должны поддержать дух... ну что же из этого, вы и поддерживайте.
— Значит, об настроении не писать?
— Почему же не писать, пишите ложно!
Со времени своего приезда с войны в Галицию в ноябре я почти безвыездно жил в одном селе Новгородской губернии (Песочки).
Отзвуки боя.
— день моего отъезда из Петрограда на войну. Я здесь в сборах провел несколько дней у многих своих знакомых. Как будто все постарели — такое мое общее впечатление. В людях что-то великопостное.
Собираясь, я ходил по магазинам, покупая различные вещи на дорогу, и мне все время казалось, что я хожу не в столице, а в провинции, где в лавках непременно нужно торговаться. Вещи все вздорожали, и торговцы берут, смотря по настроению, по виду покупателя.
В литераторах полный переворот: прежние утонченные декаденты собираются, решая вопросы, которые раньше были исключением этических групп, эстетизм лепится к войне. Один большой литератор бросил группы — и бежать на войну.
Есть предчувствие близкого конца войны, но уверены, что мы победим. Как будто все постарели. Но я не думаю, что духом упали. Один большой художник уверял меня, что никогда ему так хорошо не работалось: живет верой в будущую лучшую жизнь, и это дает новые силы в работе. То же и в общественной деятельности.
-145-
Встретил знакомую женщину — врача-хирурга, лицо утомленное, постаревшее, побочные занятия литературой брошены, но зато множество деловых проектов. Один из этих проектов — организация всероссийских здравниц (народных санаториев) — близится к осуществлению, собраны большие средства и на днях будет опубликован результат подготовительных работ. Всероссийская здравница, иначе говоря, народный санаторий, исходит от английского образца. Дело чисто общественное <1 нрзб.>. Не кончится ли вся затея чиновничества домом трудолюбия? Есть надежда, что нет, надежды на лучшее, что-то другое... Тыл — жалость к человеку, в тылу не мирятся с страдающим человеком.
События в Восточной Пруссии несколько изменили план моей поездки. Я еду в Галицию по всему фронту <1 нрзб.>.
По пути в Вильну: [на вокзале] в Питере последний поцелуй, вагон и кончено. Когда в последний раз целует женщина и дети уезжающих на войну, я испытываю совершенно то же, что на охоте, принужденный иногда смотреть на последние судороги умирающей птицы: каждый охотник знает это и закрывает глаза, это пустяки в общей радости, но из-за этих «пустяков» очень многие совсем отрицают охоту.
Мы с провожающим меня товарищем отвернулись, молчали, он бормотал: «Душа не переваривает», я почему-то чувствовал себя виноватым. Но вот поезд двинулся, и все преобразилось, и тот оплаканный юноша-доброволец едет, как счастливый охотник.
Офицеры окружили артиллерийского солдата с тремя Георгиями и той известной медалью Японской кампании: «Да вознесет вас Господь в свое время». «Георгий» был получен разведчиком в эту кампанию «в свое время», офицеры, еще не бывшие в бою, с почтением слушали солдата. Говорили о последней восточно-прусской операции, обсуждали ее, толковали так и эдак. Разведчик только улыбался.
— Это,— говорил он,— все наша неосведомленность, у нас не знают самого главного: немец не может против нас, ну, просто не может и не может.
-146-
Я хотел проверить прочитанное где-то: правда ли, что немец потому не может, что как личность задавлен государственностью, массовой муштровкой, в рассыпном строю он не может проявить своей личной инициативы, как русский солдат.
— Неправда, вот уж неправда,— ответил разведчик и горячо стал доказывать превосходные качества германского солдата.
— Почему же все-таки не может?
— Почему? а потому, что не может. Нужно это видеть, как вам объяснить: ну вот лежат наши солдатики, один другого кажется хуже, робко лежат, и вот как на них крикнут: «В штыки», и как они тут подымутся, ну, так этого он не может.
— Чего этого?
— А я не знаю, чего...
И опять мы снова начинаем расспрашивать разведчика, и опять он приходил к чему-то неизвестному, и такая у него вера в эту неизвестную величину, что и мы все заражаемся, и прежняя вся критика кажется малодушием тыла, и я знаю по опыту: это настроение мало-номалу по мере приближения к позициям будет все нарастать и, в конце концов, получится та пропасть между [фронтовой] братской линией и всем анализирующим тылом.
Тот юноша, прощание с которым женщины было похоже на судороги умирающей птицы, слушал теперь разведчика с разгоревшимися глазами: он тоже разведчик, только кавалерист, это еще опаснее, только что окончил реальное училище и тоже с «Георгием».
Вот он рассказывал мне совершенно охотничью картину, как он получил «задачу» и едет дозорным, едет тихонько, остановится, следующий за ним тоже остановится, и это передается ядру — все остановятся, смотрим на землю — следы! много следов! ночевали, была засада, думаем... а впереди что-то похоже на окопчик — ехать или не ехать? тихо едем и все думаем: окопчик или так, снег? И вдруг показывается каска в двадцати шагах, залпы... конь вынес, рана зажила. Теперь дадут и не такую задачу!
-147-
— Вы говорите о смерти... как вам сказать, мне было <1 нрзб.> вот, думаю, будто я маленький... ополчение, да уж сколько прошло с тех пор! а как будто сейчас было — так быстро прошло. И так же быстро пройдет и все время, такое быстрое, это так коротко, не все ли равно, теперь или тогда. А как теперь интересно! я очень доволен, что я кавалерист, не знаю, что сказал бы, если бы я был в артиллерии или в пехоте, а тут интересно, интересно!
Артиллерист услыхал это, взревновал к своему делу и вмешался:
— Что вы там все с трубой!
— А разве это не интересно, с трубой? а чем плохо: вот я смотрю, да, вот не как в книжке написано, а смотрю по-своему, я ищу наблюдательный пункт, ищу час, два, кустик, речка, ветряная мельница — ничего нет больше, а я все смотрю, смотрю — вдруг вижу: крыло ветряной мельницы чуть-чуть двинулось... кончено! [сразу передаю] два слова по телефону — чик! и нет ветряной мельницы. А разве это не интересно? Или вот, я вижу, вьется по дороге обоз — чик! и как все переменилось, летят лошади вниз головой, люди, телеги, какая-то груда из всего обоза, я все смотрю, смотрю. Я уж теперь смерти не боюсь из-за этого, да я и знаю, что меня не убьют, а если и убьют, то уж не зря, [дорого отдам свою жизнь]. А разве это неинтересно?
И так мы всю ночь говорили, и ночи нам не хватило делиться сказками войны. Счастливый разведчик утром уехал в Гродно, а я остался в Вильне, в близком [к фронту] тылу, виноватый.
Литовский Иерусалим. Всего одна ночь от Петрограда, и вы у самой-самой войны. Вильно теперь для северо-западного края все равно, что Варшава для Западного...
Поездка в Гродно
Часами стоят и сидят эти серые фигуры военных в ожидании поезда. К любому из них можно подойти и отдать честь его погону, и говорить с ним, и вам будет отвечать голос одного из массы, пережившей событие. (Я подошел к
-148-
маленькому человечку (доктор), и вдруг он ничего не знает о событиях, он теперь дошел до непонимания: — Зачем непременно разбить? — Жениться. — Если хотите, женюсь принципиально.)
Офицерский вагон: «Горизонтальное положение», капитан сибирского полка с красным носом:
— Мне за пятьдесят, я пятьдесят лет пожил, и никто меня больше учить не может, живу, молчу, никто ничего не знает, и нечего тут больше говорить с вами. Я только слушаю, что мне велят делать, своего фельдфебеля.
Между Августовым и Райсбором шла колонна наших по шоссе, а по боковой дороге германская — тем и другим было нужно выполнить свое назначение, стрелять было некогда, а близко; у наших Митюх вспыхивали цигарки — Митюхи без этого не могут, а там — электрические фонарики.
Как человек, погибал корпус, и слышна была его борьба, пальба отчаянная, и мы шли, и колонна немцев шла: порядком за нами немцы, за немцами наш обоз...
Конец: бой затих, казаки принесли знамя полка... и другое... полки спасены. Снял командир знамя с древка, казаки взяли и увезли.
Артиллерист, счастливый человек, наблюдает, стреляет и ничего не видит, захотел посмотреть действие снарядов — одни руки лежат в деревне.
Общая картина — утомленные серые фигуры, тьма общего... у каждого свой небольшой фонарик, покупаем газеты (счастливо отделался — зубы вышибли), у каждого из нас фонарик и оттого скрытность, каждый рассказывает, но как бы и спрашивает вас: — А что делали, вы что видели, как это понять?
О немцах: не злоба и не жалость, а удивление, как они могут — будто без понимания, без хитрости, просто могут умирать, не пикнет в лазарете, не требует. Ожесточены только в атаке...
-149-
Сон. Не мешает записать и что снится в военное время, я сейчас хорошо понял, что сон — это убежище для личного отношения к фактам, когда они давят вас со всех сторон, как чугунные катки давят по дороге мелкие камешки.
Мне снилось, будто я стою возле Августовских лесов и слышу как близкий мне человек зовет на помощь, он тонет в окнище непроходимых болот, он тонет — я тону, и вот уже не его это голова виднеется над окнищем, а моя собственная, это я сам тону и зову, запрокидываю голову назад, чтобы последний раз дохнуть воздух милого света, в последний раз позвать своего друга на помощь...
Я проснулся и понял сразу, что погибающий друг мой — 20-й корпус, окруженный неприятелем, а отклик души моей — отклик на рассказ офицера соседнего корпуса о том, как он мучился, когда слышал пальбу неприятеля, окружившего погибающий корпус. Меня поразило в рассказе офицера его чисто личное отношение к части армии, казалось мне, он пережил потерю любимого, близкого человека и у него на глазах были слезы...
Не смею сказать крикливое слово «герои», когда все значение их действий, что они погибают в каком-то призывающем нашу душу к ответу молчании...
Полковник снял с древка знамя полка и передал его казакам, те пробились и вынесли знамя, и это значит — полк был спасен. Мы думаем о полке числом, они думают знаменем, возьмут знамя, останутся целы все люди — нет полка, и хотя один казак пробьется со знаменем — полк спасен. Совсем разное отношение, разный счет в тылу и на войне. И сон мой угадал это: погибающий 20-й корпус мне снился в образе тонущего друга.
Весь город как-то задавлен войной, вы берете извозчика в гостиницу и не верите, что он доберется. По одной стороне улицы остановился обоз с сеном, по другой стороне йо-возки беженцев со всякой рухлядью, те стоят, и эти стоят, и некуда разъехаться. Лошади беженцев воруют обозное сено, одни только среди криков, ругани стоят довольные.
-150-
Вокруг везде серые фигуры военных, все эти дни бывших в жарком сражении, с виду они, кто не знает, суровые и недоступные, но стоит вот подойти к любому из них и спросить о решительном моменте встречи его с неприятелем, как на лице его появляется какая-то детская улыбка, и начинается рассказ, и вы чувствуете, будто и вас призывают, вас спрашивают ответа в этом, что это значит. Я видел в лазаретах людей умирающих в столбняке, которые на ваши вопросы отвечают глухо, и ответы их слышатся из глубины, как будто из самого ада, и даже у этих людей, когда спрашиваешь их, как получена была рана, появлялось на лице усилие улыбнуться такою же тихой детской улыбкой. Вот это самое, этот свет какого-то детского вопроса тайной нитью соединяет все эти грубые фигуры людей, наполнивших город.
Теперь уже кончено смертельное напряжение, нам теперь ясно, что враг спешит отступать и ведет только [арьергардные] бои, но все-таки еще сохранился этот свет величайшего напряжения духа. Напрасно вы будете спрашивать о значении всей операции, если кто и вызовется объяснить, он видит только из маленького угла небольшую часть горизонта, у каждого зрение при свете небольшого фонарика. Это надо отбросить, это придет потом из общей работы сознания. Сейчас у меня муравьиная работа собирания опыта этих отдельных людей.
Вот этапный прапорщик стоит и смотрит, улыбаясь, как лошади беженцев воруют казенное сено, его и надо расспрашивать в этой области, он этапный, значит, не его дело самое сражение, он, вероятно, возится больше с лошадьми и повозками. И правда, он, глядя на лошадей, рассказывает о какой-то чудесной серой матке с человеческими глазами. Началось общее отступление, оно было, правда, в полном порядке, кроме некоторых частей, если бы не это несчастье с 20-м корпусом, оно было бы «блестящее». Только все-таки это отступление спешное и уж какая тут жалость к лошади. Привели серую матку, прекрасная лошадка, ее ноги в крови, не может двигаться. Окрутили ноги соломой — не идет, ноги не сгибаются, упрется и стоит, гнали кнутом — не идет, вели — не идет, что делать? Прапорщик вынул револьвер,
-151-
приставил лошади к уху, и она тут и взгляни на него человечьими глазами. Рука не поднялась, нашли [большую] повозку, разломали бока, взвалили лошадь и повезли. Привезли куда-то к главному этапному на двор, а там стоит коней штук двадцать забранных в плен, ценой каждый в пятнадцать рублей. Кричит этапный начальник, чтобы сию ж минуту уничтожили лошадь. Прапорщик не послушался, дал ответ, что уничтожит, а матку поставил в стойло, думая, выживет, отличная будет лошадь. Каждый день ходил потихоньку наведывать — все стоит и не ложится, хоть бы легла — стоит и ноги как чугунные, не разгибаются. Дня три так стояла и пала. И все — я старался расспросить у прапорщика вообще об отступлении, о его занятии этапным делом, он стал жаловаться, ворчать на кого-то... с душой он мне рассказал из этого относительно себя одно только — серая матка.
Столбняк от переживаний. — Это же, что с человеком, — он прослезился, — [делается].
Я спросил, кем он был в мирное время.
— Бухгалтером,— ответил прапорщик.
— Ничего не знаю, ничего не хочу знать, давно бросил уже интересоваться таким пустым делом, слушаю только, что мне приказывают, и вам рекомендую бросить это пустое занятие, никто ничего не знает!
Так говорил мне пожилой здоровенный капитан-сибиряк с большим сизо-багровым носом, в мирное время, должно быть, большой любитель выпить.
— Нет, ведь подумайте только,— говорил он, действительно волнуясь,— пятьдесят лет прожил, тридцать лет прослужил на военной службе, достиг капитанского чина, и кто же заботится о моем нравственном воспитании, ну, Митюхи (рядовые) — черт с ними, на то они и Митюхи, а ведь я же капитан.
Ужасно возмущается:
— И еще видишь, на глазах в своих окопах немцы пьют, кричат, мерзавцы: «Приходите к нам, будем пиво пить!» -бутылки на палках выставили из окопов. Подлецы! Один
-152-
пьяный ввалился в наш окоп, очухался, огляделся, видит, русские [солдаты], хочет уходить: «Русские — хорош, русские — хорош!» Стучит в грудь с гордостью, а мы ему: «Зер гут!»
А раз мы на разведке за горкой и видим, едут пять немцев, тащат за собой катушки (телефон), впереди едет толстенький немец — бочка бочкой. Мы подпустили их, хватили залпами, трое свалились, двое ускакали, подъехали — толстого нет, и видим, толстый упал. Подъехали к канаве, и он лежит в канаве, на спине, бутылка во рту — буль, буль, буль — здоровехонек, только лошадь убита. Митюхи как увидели, что пьет, бросились бутылку вырывать, вырвали, и что же вы подумаете, ну, угадайте, что было в бутылке, нет, вы угадайте, без этого я не скажу...
— Спирт...
— Коньяк Шустова. По глоточку всем досталось, а толстого взяли в плен.
Ночь: номер гостиницы, шорохи, запахи множества жильцов, что-то не свое, раздражающее, в одной комнате детский плач, в другой скрип кровати. Вчера там был полковник и устроил себе там семейную жизнь, какая-то дама, может быть, его жена, денщик, он весь вечер читал газету, а сегодня живет кто-то другой с жеребцовым голосом, гогочет, а голос дамы все тот же, они теперь не читают: она мурлычет вальс, и он ей подсвистывает.
Ночью я проснулся как будто маленьким, пели мне детскую песню, опомнился — на улице войска проходят и поют эту детскую песенку. Я понял, что война теперь, и это военное грозное и неумолимое представилось теперь временем жизни моей, годами нынешнего возраста моего, и детская песенка зачем попала в эти суровые годы? И так я посмотрел из окна на проходящие колонны: единственный фонарь освещал проходящие войска, и на улице от него мне было не видно проходящих солдат, но черные тени их на стенах домов двигались одна за одной, мне было ясно видно, как эти черные мертвые тени на белых стенах шли, размахивая руками, рты их открывались и закрывались — все
-153-
было видно! — и пели мертвые тела мою собственную детскую песенку.
Войско шло долго, я успел жизнь [вспомнить] под их песню и очнулся в обществе своего секретаря. Никакого нет у меня секретаря, но сегодня один еврейчик, исполнявший мои поручения, сказал мне: — Извините, что я скажу вам, вы недостаточно смелы, для ваших дел нужно быть пронырливым и нахальным — вы так не можете, вам нужно поручить это дело другому секретарю.
И сейчас же вызвался быть моим секретарем, значит, быть пронырливым и нахальным. Потом еще мне вспомнилась довольно важная особа, он мог сделать для меня, а когда я выходил, то догнал меня на улице, лысый, в форме, и с какою-то жалкой улыбкой просил меня упомянуть в газете, что брошюра его распространяется в действующей армии. Так я проснулся в обществе своего секретаря, мне представилось, будто он все это нахальное и пронырливое делает для меня и я пользуюсь его материалом и пишу прекрасные военные письма... как это удобно! Но я задумался о своем секретаре, мне стало обидно за его существование и противно, что он вечно пребывает возле меня, и что я уж больше без него не могу, я в плену у своего секретаря. Но ведь это же обыкновенная картина, так делают все настоящие деловые люди, и незаметно их побеждает их собственный секретарь. Мне мелькнуло сначала, что во мне нет этого секретаря, это жизнь имеет в своем составе то существо и, если сталкиваешься с жизнью, сталкиваешься с секретарем...
Так я совсем было успокоился, но опять проходящие войска запели мою детскую песенку, и вдруг я почувствовал — я виноват в секретаре, ведь он же сказал: «Вы не смелы, вы слабы»,— значит, я виноват, что я слаб. Эта слабость рождает секретарей. И это все война, все ее ужасы, все это от секретарей, от нашей слабости... человека, человека сильного ждет земля, весь земной шар.
Утром всё проходили колонны, между двумя ротами как-то попала похоронная процессия: коротенькая: простой гроб, ксендз, полдюжины родственников. Сверху из
-154-
лазарета на проходящее войско и похоронную процессию смотрели белые фигуры врачей и сестер милосердия.
Был на вокзале, осматривал великолепный Виленский перевязочно-питательный пункт, и какой-то очень важный уполномоченный в генеральской форме говорил мне, все показывая: — Я здесь завел чистоту, я устроил эту прекрасную кухню, я [оборудовал] это помещение, я организовал вольную дружину, я распорядился посыпать весь путь перекисью марганца, я наладил добрые отношения между военным ведомством и Красным Крестом — теперь я занят составлением о всем этом книги: я выпущу книгу.
В редакции «Вечерней газеты» говорили о немцах: мое настроение подтверждается. Белорусы — люди тихие, с застенчивой улыбкой, жители лесов с бледно-голубыми глазами (обычай целовать руку у женщины). Говорят, что белорусы по психологии ближе к русским, чем к украинцам, ближе к Москве, чем к Киеву (Киев — степи). Гнет на их культуру и принудительное обрусение способствует колонизации. Белорусы будто бы индивидуалисты.
Летчик казнится за бомбометание, но он был герой, если бы его не поймали, он был бы награжден, он погибает за правое дело, но он в то же время и не прав... он виноват, что летал не от себя и слепо отдался своему чувству.
Немец, учивший нас с колыбели порядку, закону и вообще всякой [расстановке] вещей — погибает целыми колоннами, не желая отступать от своего принципа и участвовать в каком-то хаотическом рассыпанном строю (гибель колонны).
Поездка в Гродно.
Сегодня, 23 февраля, было совсем весеннее солнце над Гродно. Сестры за утренним чаем.
-155-
В Гродно я остановился в резерве Красного Креста над почтой. У меня есть поручение осмотреть передовые учреждения Красного Креста, и потому в Гродно я остановился в резерве сестер милосердия и врачей — все живущие сегодня здесь принадлежат к составу подвижного лазарета, недавно еще благополучно стоявшего в Лыке. При отступлении лазарет потерял все свое имущество, сестры и врачи теперь обшиваются, закупают необходимые вещи для нового наступления. Кажется, теперь все уже готово, и если достанут стерилизатор, лазарет завтра выступит. Всем хочется с весны опять попасть в Лык и все надеются, кроме старшей сестры Ирины Ивановны:
— Я такая уж несчастная, третью войну сестрой милосердия и как-то все отступаю...
Там в Лыке есть какое-то прекрасное озеро, его все с любовью вспоминают, и потом все удобства жизни сравнительно с русскими! Расположились, приготовились жить долго, мечтали даже встретить весну в Лыке — Дом-замок — и вдруг в несколько дней без имущества, без инструментов, без дела очутились в Гродно где-то над почтовой конторой.
При первом наступлении в Лыке жители встречали русских пулеметами, засадами, теперь они, боясь мести, все покинули город, и русские вступили в город, наполненный товарами, но ни одной живой души там не было... и тут сказались силы немецкой организации: не было ни одной живой души в целом городе!
Небольшая черточка из психологии старшего врача подвижных лазаретов Красного Креста: одной стороной он похож на гувернера, что бы там ни говорили о мужестве сестер, но все-таки они женщины... устают, ссорятся. И, конечно, врачу хочется устроить свой пансион как можно удобнее.
Торопится вступить первым, занять самое хорошее помещение. В Лыке врач облюбовал один большой замок над озером, взял с собой несколько санитаров и пошел осматривать помещение. Вечерело, в городе нет освещения, электричества, водопровода — все это не действует, но магазины открыты, стоят даже извозчичьи пролетки. Со свечами в руках вошли в замок. Все там было так, как будто люди живут, но где-то прячутся, может быть, в шкафах, может
-156-
быть, в неизвестных комнатах. В детской комнате были игрушки в том беспорядке, как будто только что бросили их и играли, тут были любимые поломанные игрушки. Врач, как семейный человек, понимал, что значат эти игрушки, как хотелось доставить их детям, но где они... казалось, они где-нибудь здесь. В спальной комнате стояли великолепные кровати, в шкафу было белье. В столовой было только что подано второе блюдо... В столовой был камин, достали угли, затопили камин и сели у камина молча: было грустно и жутко и странно в темном городе, в темной комнате, чуть освещенной камином. И вдруг треск, огонь! горящий уголь вылетел из печки, вся комната наполнилась дымом: взорвался порох в печи, потом еще раз взрыв и стало совершенно темно.
Я записываю это со слов доктора, вчера нам это рассказывал:
— Мне казалось, будто весь замок был взорван, но оказалось, взорвался [горючий] порох и [горящие] там угли, ничего особенного, печь осмотрели, опять зажгли, комната согрелась, была освещена. Закусили, разместились спать, но заснуть не могли, все казалось, что-то еще будет. Встали, осмотрели весь дом, даже слазили на чердак — нет, ничего не было, и опять легли спать и опять не могли, измученные переходом, заснуть. Вдруг там, в окне, в темном городе что-то вспыхнуло, бросились к окнам: там, в соседний огромный дом вступили [наши русские] солдаты, они зажгли огни во всех комнатах, в темноте все вспыхнули сразу огни дома, и стало так радостно и спокойно. Тогда все спокойно разместились и уснули.
На другой день среди солдат нашлись инженеры и всякие техники, заработал водопровод, электричество, были пущены в ход трамваи... В магазинах были везде даровые запасы. Началась жизнь.
— Ах, как хорошо в Лыке! — говорили сестры. — Как прекрасно озеро — весной мы будем там.
Только Ирина Ивановна, покачивая старой головой, говорила:
— Я несчастная, я третью войну все как-то отступаю.
-157-
Утром, просыпаясь один за другим, врачи догадывались, пришел сегодня стерилизатор или нет, выступать или еще ждать: хочется выступать. За чаем одна сестра вспомнила, что сегодня светит богатое солнце и похоже на весну. Я очень чувствителен к этому февральскому свету еще младенческому, [но уже весеннему], первый год в жизни своей я равнодушен к нему, теперь мне все равно, все это задавлено войной, и еще я знаю, как будет весной... страшно подумать об этом отравленном трупами запахе, какая героическая борьба предстоит общая со всеми эпидемиями... какая тут весна, какое тут солнце может обрадовать.
А сестра говорит:
— Такое солнце, вот бы в Лыке на нашем озере!
Я взглянул в окно, там все смотрели вверх на небо.
— Вероятно, летят немецкие аэропланы, — сказали равнодушно,
Я своими глазами еще ни разу не видел неприятельского аэроплана в момент метания бомбы, меня это волновало, я заторопился.
— Куда вы, да он же сейчас сюда прилетит, вы из окна увидите, — говорили мне все равнодушно.
Но я все-таки выбежал на улицу. Там было яркое солнце, так все улыбалось, что едва можно было смотреть на небо. Я скоро увидел эту птицу, несущую смерть. Ее, эту птицу смерти, встретили выстрелами, где стреляли, я не знаю, весь город наполнен военными, везде караулы, дозоры, везде могут быть выстрелы.
Навстречу этому огромному летел другой — я не знал, тот неприятель или этот или оба. Вот и взорвались — как один. Мы побежали на дым [и огонь] к месту взрыва: решительного ничего. Небольшая яма в логу чернела на камне. Бомба эта была поджигательная, говорили, что второй где-то упал с прокламациями, третий лошадь убил. Я посмотрел на небо, одного аэроплана не было, а другой вдруг [появился] и стал быстро падать за Неман. Все бежали туда, и я бежал за всеми, пока не достигли патруля и заграждения. За Неман к месту падения мчались казаки, автомобили.
— Чей же упал аэроплан?
-158-
Один говорит, что наш, другой — немецкий, я ничего не мог добиться.
Когда я пришел в резерв, то уже знали о катастрофе и тоже спорили, чей аэроплан упал: наш или немца. Спорили, впрочем, довольно спокойно, главное было, что пришел стерилизатор, и лазарет может сегодня выступать. Через несколько часов я проводил четыре [обоза] с красным крестом и сопровождавших [военный лазарет] врачей.
Пожелали все друг другу встречи в платье мирного времени и расстались. Про аэроплан совершенно забыли... и я вспомнил про него только теперь с пером в руках, так что это ничтожно в этих границах, [закрытых] черной ширмою, границах закулисного [скрытого] механизма войны, который стоит тут у них.
Какая-то граница черной ширмою видна перед собой: какая-то часть уходит, какая-то приходит, передвигается [военный] театр. Если пожелать, то можно узнать, говорят почтенные лица, но все как-то не веришь, или никому не веришь, но все время кажется, что никто настоящего [смысла] и знать не может.
Мне нужно было [сделать] сегодня небольшие переезды по железной дороге. Эти переезды возле театра войны чрезвычайно утомительны, несколько часов ожидания поезда, потом купе битком набитое и все непременно курят. Но тут как раз встретишься с [человеком], прикосновенным к военному делу. В этот раз, кроме молодого офицера, со мной в купе ехал артиллерийский полковник и старый казак с четырьмя Георгиями [на груди], только что произведенный из нижних чинов в прапорщики. Разговор у него был с полковником о слабом <1 нрзб.>.
Молодой офицер рассказывал один эпизод из последнего сражения под Гродно.
Так разговаривали преинтересно, и вдруг к нам в купе ввалился мальчик лет тринадцати в солдатской форме с ефрейторскими нашивками.
С поля сражения из Августовских лесов, где были на волоске от германского плена, я попал в католический
-159-
монастырь. Ксендз, еще совсем молодой человек, дал мне комнату записать свои впечатления. Я начинаю с того, о чем мы говорили с ксендзом, приютившим меня за стенами монастыря 17 века. Я рассказывал ему самое главное, что вынес из этого хаоса: мука побеждается мукой. Нашему отряду удалось из-под огня спасти около четырехсот людей, обреченных на смерть. Три дня я видел, как врачи, без сил и пищи, перевязывали раненых, изумлялся, откуда взялись у них такие силы. Потом Августовскими лесами мы спасались от неприятеля, когда под страхом попасть в плен, или вовсе погибнуть от разъезда врага, шли пешком при страшном морозе, и когда прибывали в безопасные места, опять принимались за работу,— откуда, я спрашивал себя, бралась такая сила? Это и была мука, но этой мукой искупались муки других. С каждым часом работы, мне казалось, люди взбирались все выше и выше на неприступную гору: муки давали силу, муку брали мукой.
Священник слушал меня и вдруг воскликнул:
— Да ведь это же: «Смертию смерть поправ!»
Как будто он был поражен и я тоже этим внезапным открытием: мы твердили с самого детства слова «Смертию смерть» и вдруг оказалось, мы твердили это без всякого смысла, и сразу смысл открылся, когда я просто свое пережитое назвал своими словами: мука мукой.
Внезапное открытие повело нас к долгой беседе, и в этот вечер я ничего не мог записать...
Пройдут столетия — какая легенда будет у людей об этой борьбе народов в Августовских лесах, эти огромные стволы деревьев, окропленные кровью человека, умрут, вырастут другие деревья, неужели новые стволы [новых деревьев] будут по-старому шуметь о старом человеке. Нет!
Сегодня еще лежат неубранные <1 нрзб.> трупы людей и животных, вы увидите еще теперь два дерева, связанных [вместе] белым флагом — место, где сдавались последние русские части, на днях нам привезут зарытые там знамена — враги победили, но враги сами погибли от голода. Потом
-160-
голодных их брали в плен. Мы знаем, как небольшая кучка русских солдат, когда выходили из леса, вела за собой сотни пленных врагов, как они, измученные голодом, хотели бросить этих пленных, гнали их от себя, но пленные в надежде получить кусок хлеба шли, все шли и шли по лесам за русскими солдатами. Голод заставил их забыть родину, и они шли, как голодные псы вслед за новым хозяином.
Это унижение человека переживут деревья. Пройдут столетия, новые стволы будут шуметь о новом мире — неужели новые деревья будут шуметь о старом человеке?
Саперный офицер — полковник — лет за сорок, лысый, длинная борода, нервное лицо... снаряд лежал около [него], крики, он помнит что-то <1 нрзб.> и все думал: пустяки рана, не стоит перевязываться, нога [задета] осколком; его раздели, и в лопатке рана, кто знает, может быть, смертельная, и так обидно: я ничего не сделал, не может быть, рана пустячная. Она к нему не приходилась, было обидно смотреть <1 нрзб.> (начало обиды детской).
Если бы я не записал то, что чувствовал сегодня, завтра я бы уже не смог написать это: каждый день новый опыт осуждал мое вчерашнее, будто я поднимался все выше по горе, удивляясь новым горизонтам, но сегодня же открывается новое, и кажется странным и потерянным временем, что я так [чувствовал] там где-то внизу.
Как лес наполнился звуками [человеческих голосов] — пришли телеграфисты, [привезли] катушки, рогатки выше провели на сучки и оставили охрану: у костра стоит человек один, и там, в лесу, может быть, дожидаются враги, когда кончится шум [и гам] (телеграфисты последние выходят из города).
Мы будем не так поступать, как русские поступали в Восточной Пруссии, мы не воюем с мирным населением. Но мы требуем от них исполнения приказа.
-161-
Хронология событий.
22-го вечером приехал в Гродно, поместился в резерве, выслушал рассказ врача об отступлении из Лыка: Саратовский лазарет. 23-го в 10 ч.у. пошел к кн. Куракину и выслушал: «Что же вам угодно? Хорошо, если Мих. Ал. рекомендует, я окажу вам содействие, оставайтесь при Саратовском лазарете».
А врачу ничего не сказал. Саратовский лазарет отправляется, меня не берет. Обращаюсь к другому — князю Кропоткину. Я начал разговор с Куракиным: «На немцев У меня здесь переменился взгляд» (я хотел сказать: к лучшему), а Куракин: «Ужасные зверства» — и прекратил мое рассуждение, а Кропоткин начал с того: «Не вижу я таких зверств, своими глазами не видел» (жена немка). Один князь ищет во всем худого, а другой ищет хорошего, легкомысленно смелый, удалой, счастливый князь. Один хотел меня устроить в неподвижный госпиталь, другой взял в автомобиль. «Завтра в 9 утра».
24-го в 9 утра возле постели счастливого князя: «Почему вы думаете, что у нас не будет боев?» — «Сувалки через три дня будут наши — вступим в Сувалки, займем лучшее помещение. Оставайтесь до 12 дня, я схожу в штаб и узнаю».
Вчера убрали трупы, позы трупов: руки, сжатые вверх — [в кулак], улыбка детски обиженного человека, солдат, вонзивший штык, перевязывающий рану.
4-5 дней в Сопоцкине возле монастыря (накануне прочитал о зверствах в монастыре — и нет ничего), в училище устраивался Саратовский лазарет: осматривали комнаты, топили. Петр Романович Мальцев, захолодавшая сестра.
Под вечер едем в Сейн! Ау! Драгун: «Сувалки заняты, побросали повозки, вот увидите. Отдаю приказ выступать рижскому отряду». Аллея лошадиных трупов (после узнали, что это эпидемия).
В Сувалки, в Сувалки! Вечер, живая картина, два полка, кухни, картошку теряют. В какой-то деревушке встреча со штабом. Пленные германцы: немцы, обыкновенные немцы, жалкие. Смотрели офицера: барон, невеста, симуляция боли.
-162-
Каска для князя, все желают продать каску. Покормите, только не очень.
[Петербург].
Приехал 3-его. В тот же день: Виленский, Разумник, 4-го переехал к Григорию. 5-го отправлен 1-й очерк «Августовских лесов».
Всякий хорошо знает, что вещи не любят, когда их расстанавливают в известном задуманном порядке, потому что их естественное состояние — хаос. Идея немцев — расстановка вещей, и с этой точки зрения я спрашиваю себя всегда, когда слышу о каком-нибудь «германском зверстве»: «Стало быть, так нужно для порядка?» Обыкновенно это категория зверства, или выходящее из идеи высшей целесообразности. Обыкновенное кавказское зверство для меня совсем неинтересно, но зверство целесообразное меня заставляет задуматься. Я не верю в кавказские зверства у немцев и во всяком новом факте ищу целесообразности.
Вот в день [один раз прилетают] аэропланы и бросают бомбы. Никто этих бомб не боялся, ничего особенного они даже не разрушают: погибла одна лошадь, собака, девочка. В чем же целесообразность: произвести панику — ее нет, разбить мост — все равно не попадаешь в него с высоты. Но в этой настойчивости, в этой методичности метания бомб (вот [раз] в день, около 11 дня) чувствуется не простое озорство, а что-то задуманное — что это?
Только совсем неправильно называют это словом «зверство».
Наш автомобиль остановился на известной высоте, про которую мы все читали, как она переходила из рук в руки.
Моему спутнику, князю N., захотелось непременно найти себе германский штык и «чемодан». Автомобиль наш остановился на известной высоте, про которую мы все читали, как она переходила из рук в руки, и мы вышли искать это возле окопов.
-163-
Грудь в крестах или голова в кустах? Слава Богу, юноша жив, грудь у него в Георгиевских ленточках, а кресты оборванные, потерялись в последней атаке.
— Жаль, нумера не запомнил, придется теперь подавать рапорт. Рубка — рубили семь месяцев; первое ощущение, поиски первого ощущения, вспомнил: не задерживается. Сучки в три пальца — трудно, а тут первое ощущение удивительно: не задерживает.
Лошадь убило, какая была лошадь: три версты еще бежала. Потом: пеший по конному.
Муфта. После военщины. Стараюсь, как после обыкновенного путешествия, припомнить все мелочи, в то же время преодолеть все их, как препятствия, и представить всю картину пережитого, но сил не хватает: это необыкновенное путешествие. Самое странное, что все случилось в три дня, а кажется, прошли целые года опыта. Так ясно, что жизнь постигается в очень короткое время и даже в момент, а все остальное, данное — напрасное карабканье вверх. Так ясно и почему мы так мучимся над разрешением мировой задачи и не можем ее разрешить: просто мы не живем полной жизнью, не причащаемся ее постижению собственным подвигом.
И, конечно, война — постижение, но не отдельным человеком, а всеми.
Я силюсь нарисовать себе всю картину пережитого в три дня, а перед глазами... муфта, да, самая обыкновенная муфта и сама дама почтенная, дама-матрона сидит к нам спиной на вокзале и так спокойно, ложечка по ложечке, раздумывая о своем, кушает чай. Юноша, весь истрепанный, в кавалерийских сапогах, с оборванными Георгиями на груди, показывает мне на даму:
— Посмотрите, настоящая женщина, и какая у нее богатая муфта.
Мы всего в нескольких шагах от поля сражения, [духом] еще там, но вот первое, что видим из обыкновенных картин мира: эту муфту, дамскую муфту и настоящую женщину. И там были, я их вспомнил, женские лица, помню, в лазарете (подвижном) посинелая от холода (выбиты окна) хлопотала
-164-
маленькая сестрица, помню, даже в Августовских лесах — встреча с поломанным автомобилем и, когда заглянул внутрь, то воскликнул: «Сестра Мара!», помню в обозе женоподобный отрок-солдат, улыбаясь, отдал мне честь, я ему, а он еще и еще. А потом [возвращаюсь обратно], когда мы опять встретились с обозом, он опять несколько раз отдал честь. Я тогда подумал: не одна ли это из авантюристок, какими-то путями проникающих в армию [любой] войны всем на удивление.
Но все это не то: женщина и такая муфта, настоящей женщины нет на войне и быть ее там не может, все сопротивляется ей...
Барышни-институтки — птички — ищут путей попасть в сражение (ищут полной жизни).
Может быть, и не нужно смотреть на войну всем и не нужно приближать ее картину к самым глазам нашим. Нужно ли входить без особой нужды в закрытую комнату (рождающей женщины)? Не сильнее ли, не глубже ли переживают любимые существа у закрытой двери? Да, я думаю, кто глубоко чувствует, не приближаясь к войне, найдут в себе больше понимания, чем многие, близкие к закрытой комнате. Но многие ли так глубоко чувствуют? Большинство так живет, и для них очень полезно приблизиться, и наш долг помочь им подойти.
Нужно ли входить без особой необходимости в эту закрытую комнату? Не сильнее ли, не глубже ли переживаются муки за любимое лицо человеческое у закрытой двери? Да, я так думаю, что глубоко чувствующий человек больше понимает войну у себя, чем многие физически близкие к ней люди. Но многие ли так чувствуют? Большинство живет так, и наш долг помочь им приблизить... по мере сил.
Велебицы. Приехал вчера 14-го. Вся поездка ровно месяц. 13-го в пятницу вечер у Замятина. 12-го свидание с Горьким. Его рассказы: почему не признает Бога: обещание иного мира, когда этот мир хорош: купец в трактире. Европа и Восток. Никаких не надо войн. Против войны. Слезы от картины у Толстого. Пьеса: Ремизов и Горький.
-165-
Горький: на вопрос, почему он не признает религии и отказывается от Бога, Горький ответил, что в религии обещается жизнь не здешняя, а загробная.
Поломаться, порисоваться перед кем-нибудь хочется каждому и для этого многие выбирают себе сюжеты, но не всякий сюжет дает себя в полное распоряжение. Иногда он совсем не дается, тем сильнее желание порисоваться. И вдруг на помощь талант, действительная способность рисовать себя, и я рисую себя, показываю другим: «Вот какой я хороший!», и, обратись к первоначальному сюжету: какой все это вздор! Вы для меня непобедимый вечный сюжет.
Так я себя чувствовал на днях, прочитав последнее свое письмо. Удивительно, как хорошо выходит обращение в сторону, но как только обратиться к своему — такой вздор.
Вы всегда были для меня зеркалом, я напишу Вам, потом раскаюсь, и так мне кажется, что Вам я пишу только глупости, а настоящее останется — как иначе жить, или не оставлять для себя: раскаялся, очистился и веришь, что вот теперь я другой. Но проходят часы, я опять Вам пишу и опять смотрю в свое зеркало. Каждый раз я думаю, что вот теперь уже я скажу настоящее: мне хочется сказать что-то о светлом мгновении, когда ночью увидишь на золотом электрически рыжем небе звездочку-минутку... что-то такое... но суровый образ Ваш вырастает передо мной: ничего я не могу сказать, все будет отвергнуто.
Так разобрать, все понятно: суровый образ — [такая] звездочка-претензия священная, но все-таки претензия, и тут уж если малейшая ошибка — получается не свет, а брошенный камень. И все-таки, все-таки новая, безнадежная попытка к свету.
И представить себе, что это пишется сейчас, после дней тяжкого созерцания всех ужасов войны, после моментов настоящей близости смерти... так живет человек о мимолетной встрече двенадцать лет тому назад — так сильна его потребность создать что-то свое.
Как мало удивляются люди окружающему их миру: сегодня я гулял посередине твердой реки, а завтра она будет
-166-
жидкая, и никто этому не удивляется: естественно! Так и звезды, и травы, и пчелы, и дети, и взрослые люди — все так удивительно! Все было удивительно, когда я встретил Вас, весь мир был как певучее дерево. Это было так необыкновенно, и так обыкновенно, что я этим дорожу. Как хотел бы, чтобы окружающие люди признали это за обыкновенное, не удивлялись бы этому. Но если я кому-нибудь вслух скажу, что тайна моего действительного мира опирается на мимолетную встречу многих прошедших лет, меня не узнают и примут за сумасшедшего, и даже Вы сами...
Нет опоры... А вы знаете, я священными считаю все написанные Вам слова. Если их обернуть для людей, я знаю, эти слова — ничто, мне скажут, это крохи величайшей скудости. И все-таки странный мир... невозможно послать письмо, невозможно открыть, бесцельно, безнадежно, бесповоротно в самой основе, в самой глубине измерения жизни, этой необходимой потребности человечества измерять поверхность жизни счастьем, а несчастье — мера в глубину, это не выходит наружу, это для себя, только для себя: без выхода.
Смерть — это самая большая неудача, и всякая неудача есть то же, что маленькая смерть: в неудаче высшая счастливая жизнь заслоняется материальным препятствием, человек не может жить счастливо, духовно, потому что перед ним препятствие.
Я могу совершенно ясно проследить, что моя крупнейшая неудача происходила от смешения высокого чувства с низменным [чувством]: предоставляя на волю судьбы всю свою [жизнь] я дожидался, что будет из этого. Я хотел, чувствуя неправоту, забежать вперед с хорошим и опередить (причины поспешности) — и опередил, получил зрение необычайного света, но то догоняло и догнало — открылся скелет жизни — и взяло в плен. Нужно было для счастья — равновесие сил, сознание зла и добра, готовность жертвовать собой, а не стремление быть самим собой. Минутами я прозревал и писал, что буду думать и жить и действовать только для нее, получался прекрасный ответ.
-167-
Потом самолюбие брало верх и все затемнялось. Теперь допустим достижение счастья: я, как Соколов,— это было бы нечто иное, может быть, незаконченное... но не выпали бы ступеньки из жизни.
Поэзия вообще спешит, это несчастное занятие, это личное дело. Так является вопрос о законности существования самой поэзии. Поэзия манит, но не делает: дело не в этом, и мы на каждом шагу видим, что жизнь минует ее.
Пасха. Из чтения газет. «Утверждение в Константинополе выведет Россию на такой широкий мировой путь, движение по которому само разрушит националистическую идеологию (С. Котляревский. «Русские Ведомости», 1915, № 13).
Так ясно из этого рисуются образы либералов, которыми всегда замаскированы государственные деятели, может быть, даже будущие губернаторы.
Кто-то пишет еще: надо сознаться, что алкоголь уносит больше жертв, чем война (то же говорит и об эпидемиях). Это самые ужасные, самые безнравственные и убивающие дух слова. Что мне безликое умирание людей с их зародышами, доказанное каким-нибудь статистическим вычислением, если я видел своими глазами жертву войны и принял в душу ее муку...
Как все-таки, несмотря на утомление общества, на все несчастия личные, все впечатления личного ужаса, ежедневно излагается в газетах, тут же на таких же столбцах, неудержимо прет государственная легенда о том, что нам (России) нужно. На каждом шагу видишь, как совсем отдельно от нашей человеческой души возникает чужая душа, существо, которому начинают все поклоняться, во имя которого будто бы творится все бесчеловечное, легенда о государстве России. В этой легенде ищут спасения и люди, повторявшие всю свою жизнь, что служат какому-то «чело веку».
Надо найти параллели: поднять завесу, скрывающую личную судьбу солдат от общества, и, наоборот, завесу, скрывающую
-168-
жизнь общества от личной судьбы солдата. Там полная неизвестность целого, здесь полная неизвестность деталей войны. На одной стороне способность пропустить личную судьбу и построить чудовищную легенду, в которой будто бы люди идут на жертву добровольно, на другой вера, будто бы общество заинтересовано душой в личной судьбе. Мать, жена, сестра молят об одном, чтобы не убили близкого — обратное легенде о жертвах (миф уничтожающих), потом начинаются подарки, фуфайки — утешение добрых людей, потом розы, конфеты, сигареты, общественные панихиды, некрологи и, наконец, в завершение всего вдохновляющая цель — расширение государства, выход к морю. Под шумок миллионы корыстных людей — всяких торговцев, поставщиков, подрядчиков, полицейских, губернаторов, финансовых тузов — строят каменное основание своей личной судьбе, которая ляжет в основу будущей власти их над будущими новыми «жертвами» войны (между прочим, евреи, эксплуатируя чувство человечности, так называемые незыблемые основания нашей интеллигенции, строят тоже каменное основание).
— Евреи — люди, лишенные земли, как растения, воспитанные в водяной культуре с обнаженными для глаза корнями: у других народов скрыты их корни под благо ухающим покровом земли, у евреев корни наружу, и мы возмущаемся, видя в их зеркале подобие наше, скрытое от наших глаз. Евреи, лишенные земли, несчастные люди!
— Счастливые! — я полагаю так, что счастливые: у них нет царя, нет начальников; нет местожительства, евреи — счастливые люди...
Новое название одной коренной черты русского народа: утульчивость.
Вот тема: у старика сын на войне; на маленькой ниточке висит жизнь его (получение писем), умрет сын на войне, и старик весь облиняет: жизнь сына, связь с прошлым, и на его жизни теплится надежда, что еще будет Константинополь наш и выход к морю.
-169-
Ночью на «семех» лошадях, как вор, едет мужик по Новгородской губернии, везет овес в Петроград (овес стоит куль в Новгороде, в Петрограде), знает, что запрещено вывозить из Новгородской губернии в Петербургскую, и все-таки везет — совершенно такая же картина, как на войне в Галиции. Издан глупый закон, и умный энергичный человек, «кормилец» становится преступником.
— Ничего не дадут,— кричал старик,— ничего не дадут!
— А Галицию?
— То дадут: отрежут опять шмат Польши, одевайтеся худым одеялом! А лучше бы взял Государь бросил бы немцам свой шмат Польши: нате, голодные псы, и больше не лезьте, ни одного теперь немца, поляка, жида не будет в России.
У моей матери гнев на кого-нибудь всегда соединялся с потребностью оправдаться перед кем-нибудь и вступить с ним в союз — что это? Недовольство одним из нас сопровождалось преувеличенной нежностью к другому (нежность называлась «печки и лавочки»). Своими черными глазами, все-таки женскими, она умела проникать мгновенно во все — от прически до косого взгляда в сторону, и всякое движение создавало у нее всю цепь приятного или неприятного, полученного от такого-то; если приятное, то неприятное забывалось, и наоборот, и, в конце концов, из-за малейшего пустяка она выливала [свой] или весь запас злобной энергии, или радостного широкого благоволения. И никогда [иначе]: в гневе она не могла оставаться без радостного помощника, в радости ее не оставляла подозрительность. Так она постоянно вступала в союз и, попросту говоря, сплетничала одному на другого, как бы постоянно стараясь разбить дружбу между детьми.
Я думаю, что все эти страдания раненых и умирающих на войне не так страшны, как мы себе представляем, но, видя муку другого человека, мы бессознательно принимаем в свою душу муку за эту муку, и наша мука, искупающая то страдание, по таинственному закону души человека страшнее
-170-
той естественной муки: мука за муку больше — вот закон человечества. По количеству естественного страдания не было в истории мира такой войны, как нынешняя, значит, и душевная мука за нее должна быть по закону человечества больше, должна быть небывалая мука: смерть за смерть. Между тем, большинство людей ждет радости (озон войны, электричество грозы, проливы).
Линяющий старик Михаил Евтихиевич и сын его Михаил Михайлович: письма получаются, оживают проливы, писем нет: проклятая война.
Голубая весна. Естественный эгоизм — источник вечной обиды и сознания несправедливости. Несправедливость — это чувствуем по-настоящему. А прочему не верим. И так целую жизнь нужно употребить, чтобы разрушить этот эгоизм, скорлупу, смущение.
Она [непобедимая], зеркало правды, мне недостижимая вечная, отдано все — письма. Теперь все будет другое. Я уже больше не существую, как я, а со всем потоком всего, голубая богиня.
У Левы два передних зуба большие прекрасные (у меня теперь в этих зубах гангрена) — такие же были они и у меня. И вообще он повторяет меня: я был свидетелем, как он сам, обижая других, после нашего наказания так обиделся, будто затронуты были коренные вопросы мировой справедливости. Я был тоже однажды поражен мыслью одного гимназиста, что не напрасно меня выгнали из гимназии, со мной не было сладу... Наивный эгоизм, принимающий свое «я» за вселенную, и просто эгоизм без чувства основ: у Левы эгоизм с чувством основ и путь его — путь разрушения — это эгоизм понимания основ — большой путь. У меня основное столкновение этого было в Париже — в результате личное несчастье и литература: чувство, которое меня влечет к литературе — это стремление быть не тем, что я есть, создание другого «я» (момент этого: скорлупа, то письмо — я все, все отдаю вам на суд и с этим, что есть во мне ценного, остаюсь).
-171-
Так ясно, что надо делать для понимания мира: нужно отказаться от себя (эгоизм), и тогда душа будет светиться (поэзия и есть свет души): рабы всегда светятся, а начальствующий прет нахально, жизнь птиц и животных состоит вся из лишений, и оттого они так прекрасны (весной).
Космос устроен человеком же («природа») — почему на войне исчезает природа? потому что это новое человеческое дело — человек еще не успел подыскать символ в хаосе, но он и это подыщет.
При поездке в «невидимый град» (то же и «непуганые птицы») мною руководил задор: мне казалось, что с помощью какого-то неведомого чувства, которым я обладаю и которое я считаю подлинным и обязательным для всех научных исследований, с помощью этого чувства я сделаю открытия научные. И я действительно убедился тотчас по приезде, что знал больше всех этих [ученых]-исследователей раскола и сектантства (я вошел внутрь). Нельзя ли то же сделать в большом масштабе, например, с географией, чтобы глобус стал не внешним предметом, а вошел в состав души.
Провиденциальная точка зрения на войну: разрушение того, что неизбежно должно разрушиться: наивный эгоизм государства, фетишизм государственный, создастся взаимодействие (империализация мира): бессмертная личность и космос... И то должно совершиться (война), чтобы создалось это: без того не может быть этого — вот трагедия немца (Адам без земли).
Роман моей жизни: столкновение Германии и России, я получил все от Германии и теперь иду на нее (Лейпциг, Тюрингия).
Развелся с «Русскими Ведомостями», которые были всегда для меня <2 нрзб.>). Брак был по расчету: я писал о мужиках, они мне за это оказывали покровительство. Но я не знаю ни одного общественного дела, в котором когда-либо
-172-
я участвовал «по любви»: земская служба, в министерстве — курьезная служба, писание в «Русских Ведомостях» — сплошное притворство, в «Заветах» — все это не мое, не мое. Два раза, один в юности, другой на переломе и третий иногда в литературе я участвовал в общем как в своем, но это были моменты величайшего напряжения: нормальным общественным деятелем я быть не могу.
Идея: «Черного араба» превратить в целую «экзотическую» книгу, «Птичье кладбище» — в книгу земли русских сказок, «Невидимый град» — в книгу религиозных исканий, «Книга войны» и проч.
Книгу «Птичье кладбище» превратить в книгу четырех времен года.
Беда христианства в том — ссылка на него есть могучее средство в руках хитрого хищника, не могущего по причине своей слабости и глупости стоять лицом к лицу с противною ему силой.
Я — часть космоса, я живу — я со всеми (противовес этому: ошибки в области самооценки), но моя вера в добро моей жизни должна быть (так верят Разумник, Мережковский, Горький и проч.), или же эта вера до конца сломана — это существо должно быть разрушено (жизнь), и «тот свет» — это другая вера.
Черты Востока в русской жизни: останавливаются не в гостиницах, а у знакомых.
За бором на угреве в затишьи против солнца стоит береза. Пробежала босая девочка, сломала ветку, и закапал сок березовый из открытой раны.
Убежала девочка. Осталась береза одна, и так непрестанно капает сок на сухие желтые прошлогодние листья, и к полудню целая лужа была на сухих листьях светлой душистой березовой крови: сок — березовая кровь.
-173-
И ни одного стона, ни одного звука не было у березы о пролитой крови. Она так покорна была воле пославшего ее на эту землю, что даже не чувствовала боли. И так весь этот мир — вся природа несет крест тяготеющего над ней ига.
И человек — тоже природа, значит, тоже раб, и спасение его, как природы, в молчании. Но вот он говорит... Где начинается момент святого права голоса, после границы, за границей молчания, значит, страдания — слово, как кленовый лист после суровой зимы. Как установить разумом, как разумно найти эту черту страдания и права голоса, где этот момент заявления права человека?
Может быть, голос — продолжение муки хаоса, [выражение] его радости, но это голос природы, и тогда человек — ничто.
Человек — воля и скорость. Хочется поскорей — это противопоставляется природе: там не может хотеться, не может быстрее двигаться всего, что есть.
«Птичье кладбище» — книга 4-х времен года. Книга рассказов «Старички». Собрать сюда «Старички», «Домик в тумане» и вообще все рассказы, изображающие утраченные ценности: книга человеческая.
1) Птичье кладбище 2) Черный араб 3) В краю непуганых птиц 4) Колобок 5) Невидимый град 6) Книга войны.
Война как момент творчества жизни: это проследить в личности. Без личности: все бессмыслица (а рост государства?) — какая нелепость одиночество во время войны — воевать и быть одному невозможно, и отсюда два пути, два вывода: один, что государство нужно создавать, другой в муке за муку. И один оканчивает мукой за муку, творит новый мир, другой признает, что он творит государство (шитье фуфаек; «все это Россия, Россия» — Розанов... святые вещи и проч.).
Но этот [голос] отличается от природы (качественно-высшее животное). И в этом голосе есть настойчивая сила и право (естественное), этот голос называется «религией жизни», «земли». Мотивы: радость слова, горе — вся музыка
-174-
бора, пение птиц, шелест трав (голос человека создан из музыки природы). Но все это еще не человек: человек дает земле новые, не продолжающие природу, а совсем новые человеческие установления: новый голос, новый, искупленный мир, новое небо, новая земля — этого не признают пророки религии «жизни».
Может быть, некогда коршун стал лебедем? Из ястреба стала пеночка? и вся природа — образ единого пути созидания? Какой же путь творчества человеческого голоса? Путь личного переживания и средств выражения в опыте других людей: этим путем соединяется личное и общественное: личное — жизнь, общественное — предание, момент голоса — соединение своего с преданием. Предания природы и предания человека.
Человеческий опыт может быть только в природе (жизни): жизненное — умирающее, человеческое — бессмертное. В смертном рождается бессмертное — невозможно, в смертном воплощается бессмертное Слово.
Люди, для которых новый мир даст только доказательство старого, и люди, которые верят, что новый будущий мир будет действительно новым.
Бывало, прохожу деревней — знают, что вернулся с войны — проходу нет, все допрашивают, как на войне, и всякая сказанная мелочь глубоко западает им в души. Ныне я прохожу, и никто меня больше не спрашивает, насытились и как будто что-то уже знают свое и ничего уж нового не узнают от человека с войны, боль свою, приходили с войны и уж все пересказали. Только из одной избушки выходит старуха бледная, позеленелая и спрашивает:
— Сына у меня убили: будет ли мне что за это? У него четыре Егория и произведен в прапорщики. Будет ли мне какое пособие?
Старуха очень просит меня похлопотать... Спрашиваю, какого он полка.
— Геройского,— отвечает старуха.
Объясняю, что по этому еще нельзя найти, а в полках есть названия и части. Долго сидела моя старуха и ничего не поняла.
-175-
[Получила] письмо офицера, пишет офицер, как он умер геройски. Я спросил, где письмо, [оно] далеко, в другой деревне.
—Пишет офицер, — повторяет старуха,— что геройского полка, и больше ничего.
Когда поживешь в глуши месяц, два, три безвыездно, то простые люди деревенские мало-помалу начинают вырастать, становятся значительно интереснее, и мало-помалу начинаешь терять то вечно сопутствующее образованному человеку разделение на классы людей. Так, если с горы смотреть на человека, то он, кажется, маленький, а подойдешь поближе, он такой же большой.
— мороз, снег крепкий, скрипит, в полдень дорога рыжеет, солнце яркое, идешь и глаза закрываешь, свету много, мало тепла.
Надежин мальчик говорит, будто где-то на войне целую роту немцев побили, кто хочет смотреть, может, устроен льготный проезд — 3 р. до войны.
— день такой же светло-морозный и опять теплый полдень, гуляем по насту по реке и загадываем, что весна будет крутая. В крутую весну вода в деревню подходит, гумна размоет, и петухи на местах сидят над водой, одни петухи, и не пойти к ним, не взять.
Сколько свету! Натуживается голубь с утра. Зима настоящая и один только свет — единственное время увидеть один свет.
Сапоги заказал Ивану Константиновичу, делает [быстро] и крепко. О таком сказал Брянцев из Горок: «Схожу, уведаю».
Мороз, как в Рождество, ночи большие, лунные. Споры: — Весна будет крутая. — Ничего не будет, мороз вытянет.
Прогулка по замерзшей реке,— как редко удивление миру, кто удивится, что сейчас он идет по твердой земле, а
-176-
через неделю-две все тут будет жидкое. Так на войне, привыкаешь к бомбам, к трупам. И даже то удивительно, как встречается все-таки в отдельных людях удивление.
Ночью задул юго-западный ветер, буря, метель — весь день был ветер и, казалось, «оборвалось», уже стало хлябнуть, потемнели дороги, потемнел остров, но к вечеру стал ветер повертывать на север, стало расчищать, и вечером зима опять вцепилась старыми когтями в землю.
Какой-то несуразный поп: устроил чтение 12-ти Евангелий в заутреню в пятницу. На войне: ушел бы куда-нибудь, забился бы в угол, темный, темный, горят лампады, образа смотрят, а я сижу где-нибудь в стороне, курю трубочку и <зачеркнуто: слушаю двенадцать евангелий>.
Пасха. Порошка, самый день облаву на лисиц делать. Ночь Пасхальная, звездная. Светятся все избушки — чудо! — Христос воскрес. На воротах у батюшки висел флаг, и Прометеевы огни горели в двух горшках из-под щей. Христос воскрес в обе стороны: это самое удивительное: у кого горе (мука), тот после поста и молитв чувствовал светлую радость, у кого радость на душе — как взлетели ракеты, как дьякон хорош: батюшкин «Христос воскресе» и дьяконов. У хозяек все идет к тому, чтобы принять попа: начинается это дня за три, как месят тесто, как кулич сажают — момент (поссорились) и кулич перешел, шляпкой зацепился, длинная история: мытье пола и проч. паутина... и конец — лицо: поп и присесть не хочет — поп не сядет, куры на яйца не сядут.
Прометей — о. Николай и Зевс — Шемякин: все сделал Шемякин в краю (секретарь Победоносцева): сады посадил, школу, церкви и кредитное т-во (банк), школу учителей (подобные мужикам учителя), но все это было естественным ходом вещей, а о. Николай хотел невозможного, и лучшие люди были враги: один подготовляет условия для человека (консерватор), а другой — самого человека, разрушающего эти условия, создают одно дело и друг другу враги.
-177-
Дождались, наконец, попов: дьякон — весь движение, слова как дым кадильный; пахнёт дым, ушло кадило, думаешь, кончено, затух огонь, а оно вернулось и опять пахнуло. Попу слова сказать не дает и тот дьякона стесняется, попик утульчивый. Предложили тарелку с яйцами, батюшка положил луковое яичко, а дьякон взял: долго всматривался, чтобы не взять разбитого, и взял деревянное складное детское яйцо, сначала не заметили, а потом хватились: дьякон унес!
Благовещенье. Вечерние и утренние морозы больше не держат весну: чуть подморозит на ночь, а потом дождь. Трухнет снег. Собираемся переезжать в Песочки.
Прилет грачей. К вечеру, что сделал день! до проруби уже дойти трудно — по всей реке намойная вода, все бледно-зеленовато на реке, бор стал тушеваться от выступающих берез. Миром веет воздух, не тем человеческим, а предчувствием вечного мира. Голосят мальчики за рекой. За баркой прячутся девочки: в прятки играют. Первая проталина еще мерзлой земли. И вдоль берега низко летят первые грачи и спускаются к реке попить воду.
Движение и открытия, движение и радость. Никогда не установишь, когда, как начинается весна...
Первая весна — первое прикосновение, всегда первое к жизни. Любить можно только в первом и единственном прикосновении, нельзя любить два раза одно и то же, можно к тому же испытывать новое прикосновение и новую любовь. Весна — это вечно новое прикосновение к новому миру, нашему миру.
Любить — значит в то же время и единственная способность узнавать мир, любить — значит начинать узнавать, а потом приходит знать, но вместе с тем и страдать. Но в конечном страдании есть опять новое начало первого узнавания, первой любви, и так вечно сменяется старое знание и страдание новым узнаванием, новой любовью, зима сменяется весной.
Как одиноко стоят деревья, как одинок человек, бредущий по снегу затянувшейся зимы, и как все вместе при первой
-178-
весне (молодчина девочка-внучка, постегивала веткой лошадь, увозила свою бабушку, — весна увезла зиму и когда я сказал: «Молодчина девочка»,— старуха прыснула со смеху, как будто говорила: «Ну уж, и что в ней, и везет [нас лошадь] и везет нас, везет». Покончив с собой, ей оставалось только удивляться и радоваться).
Консерваторы — люди, которые создают условия для их лучшего разрушения: есть какие-то законные идеальные условия разрушения, которые консерватору представляются в образе вечной гармонии, порядка, они мечтают о законе, порядке разрушения: хороший консерватор живет вовсе не идеалом косности, но идеалом закона: все новое ему противно [не] по существу, а потому, что он ревнует его к идеальному новому: консерватор величайший идеалист, больше, чем революционеры, консерватор всегда идеалистичен, революционер практичен, и потому революционеры всегда побеждают.
И эти высокие неподвижные горы потому высоки, неподвижны, что идеальны; и что их разрушает не высокое, не идеальное, а только живое, широкое, свободное: вода и ветер.
Новые этапы весны: летят жаворонки, в воздухе чваканье, летят и садятся на полевые проталины, один уж попробовал подняться ввысь. Галки встречают грачей и стаями провожают их, как будто отчет отдают в том, что было зимой, рассказывают, ворон гонят. Вода, водопад в реку, вдруг, будто поезда идут.
— Жаворонки, скворцы, грачи, ястреба — все здесь — как же так сразу?
— Да они тут были, только сами себя не оказывали.
Ночью был дождь. Утром напрасно старались мужики переплыть с дровами реку, и над ними чайки летали.
Переезд в Песочки. С Левой шли. Вечер ясный. Чугунка. Кочевники. Зяблики все остановились в одной роще. Каждая проталинка на полях — туча жаворонков. Стаи скворцов, потом утки.
-179-
Ночью мороз. Утром, [пролезая] через снег, пробрались в лес. С полдня дождь, и лил до вечера и всю ночь (проливенный дождь!).
Утром ясно, прохладно. Северо-западный ветер. На реке лед всплыл, по заберегам первая забережная грозная льдина в голубой воде. На речном льду дорога-воспоминание, елочки, проруби — воспоминания о зиме. (Уплывает зимняя дорога.)
Ночной легкий морозец закрепил, задержал таяние на целое утро, но солнечный день к полудню взял свое. Ветер легкий вертится. Припек возле опушки бора.
Вчера странствовали в Филатково: снег рыхлый, глубоко залег в лесах, двойные провалы в болотах, тетеревиное гуркование, цветы вербы, цвет неба зарею, высокие сапоги и лыжи.
— Вальдшнеп потянется, когда крапива под окнами вырастет.
Зайчишка-беляк ковыляет в рыхлом снегу; весь серый уже, только позади белые клоки.
Сегодня между 6-7 в. начался полный ледоход. Кумова вода (кумится) — встречная, водоворот — от нее. Затор: в тот кряж [уперлось]. Петух плывет, молодецки кричит, наша дорога Велебицкая, [фонтаны в] проруби, вдаль плывет бревно, борона.
— Лед идет! — Слава Богу, идет и Бог с ним: старое проплывает. Похоже по звукам на очень отдаленный бой, и вспоминается война далекая, война мировая, и кажется — это старый взломанный мир проплывает. В бытность был тот кряж там и три ручья соединялись: юрилась вода — Юрак. Попов остров: что не годно, не нужно мужичкам, то попу, да вот как растет остров, раньше на одного попа дано было, а теперь хоть трем дай.
Мгновенье, когда двинется лед незаметно: наметкой у берегов рыбу ловили и едва перескочили.
Откуда эта радость у естествоиспытателей, каждый из них жизнерадостный — это с ними осталось.
-180-
Где-то затор, лед сгрудился, вода залила все луга и подступила к самому кряжу на нашей стороне и к самым избам на той. Целыми плесами лед ложился на луга, вода заливала, по ней плыли новые льдины, напирали, и вода из-под них в рыболовные зимние дырки била фонтанами.
Установился весенний поединок зимы и солнца: при ясном небе одинаково днем и ночью, при равных условиях ночью все скует мороз — царство зимы: звезды — утром встает солнце горячее и часов до двух разрушает все, что сковано за ночь.
Сколько солнца! в хлев корове есть принесли, и она замычала музыкально, и все были в солнечных полосках, я очень удивился, что и у коров бывают музыкальные нотки.
Окно горячее, жужжание на горячем стекле первой проснувшейся мухи... Пар земной курится на проталинах к кряжу.
На солнцепеке на проталине курится пар земной, и ангелы с крыльями голубыми все вместе сошлись у входа в рай.
Белое поле льда верхних рек — все в движении по голубому простору разлива. Торжественным амфитеатром, замыкая горизонт полей, сошлись леса и празднуют. Человек черный стоит у кряжа, наметкой рыбу ловит. Другой поймал тяжелое бревно, несет и рад ему, еще поймает не одно до вечера, уморится, но будет рад. Из рыхлого снега я выбился, нога моя коснулась земли, уже согретой лучами солнца: первое свидание и радость чистая неназываемая, как запах первых полевых цветов.
Я чувствую, что я живу, как я и как никто теперь, и никто не может меня уничтожить, и, верю я, мое единственное неведомое богатство будет некогда радостью всех.
Весна во втором уступе (дождь). Ветер, птицы и после, когда очистилось, шум воды.
Жаркий день. Стрельба кряквы. Первый бекас. Вечер холодный, подмораживает (3-й уступ). Сидел на пне, и, когда солнце село и все замерло, в настоящей тьме
-181-
послышался звук потока, встал и будто стал на молитву и представил себе службу, все представил, священника даже на холме, но как стал выводить своих людей — все прекратилось и стало театром.
После жаркого дня вчера вечером мороз, птицы не пели и спрятались. Сегодня наволочь, и готовится дождь: чаще становятся удары зимы и весны — последний бой. Ясное небо влечет жаркий день и морозную ночь. Зима нападает ночью, прячась, весна действует днем... Ложусь спать около полночи и слышу петухов и уже знаю вперед: если кричат до полночи — тепло и наволочь, победа весны, если за полночь, зима и мороз и без термометра знаешь, что холодно...
Потянули первые вальдшнепы: вчера бекас первый — сегодня много... Заря с дождиком хмуро, птицы петь не решались, после заката раздождилось и вальдшнепы потянули (дно оттаивать начинает), где была раньше дорога, теперь осталась только рыжая пленка, а под нею река, большая проталина решительная. Сова.
Ясно. Вечером позднее подмерзло.
Ясно. Вечером подмерзло. Безнадежное сопротивление зимы. В ближайшей роще утки, тетерева [токуют].
Наволочь, вечером дождик — сильная тяга (первая настоящая в 8 ч. вечера до половины 9-го). Цветет ольха и орех. Позеленели березовые почки. Показалась крапива.
Первый Апрельский весенний день, общее (внутреннее от разогрева) тепло. Земляника, придавленная снегом, расправляет листья, растет крапива, дерутся петухи, показались босые девочки.
Рыжебородый мужик проехал — сам Апрель (не забыть рыжего!)
-182-
6-го убили змею, переползала с мокрого на сухое.
8-го на всех лужах показались лягушки (все молчат и тихо храпят). Муха стала вольная. Сильная заря с большим пением птиц до заката. После заката подсвежка (за ясный день), но не мороз: сильно токовали тетерева, дотемна пели птички, первые жуки жужжали. Из борьбы зимы: на луже иголочки и плывет друг-стук, и соединились, и все уж рекой так стекло.
Что это? музыка.
Ветер — поезд.
8-е. Ольха цветет. Озими в пленках. 9-е. Крапива под окнами выросла. День ясно-жаркий, вечером дождь.
Солнце в окошко. Засидевшаяся толстая курица вышла из избы Дмитрия и села, как старая дева, в дымке апрельских кустов возле дороги, погруженная в свои воспоминания. Петух сильный, красный и маленький, черненький, сошлись из-за нее на дороге, бились, долго, как рыцари, черненький падал, падал и, наконец, весь ободранный, отступил. Сильный петух тоже отошел, видно, очень утомленный своей победой и, забыв о курице, стал что-то клевать. Черненький блудливый, побитый, оглядываясь на победителя, стал медленно подходить к курице, и она, заметив его, стала отходить, и так она вошла в избу, а он, побитый и непризнанный, остался дремать в дымчатых апрельских кустиках. Толстый же петух все клевал, клевал и напухал и все толстел.
Живая летняя заря, и потом видели над лугами первый туман. Первое общее урчанье лягушек (не гомон), подобное ручью. Лес — березовая густая дымка, и уже через нее (через почки) плохо видно: как будто зеленеет, но это хвои просвечивают, на молодые березки легла зеленоватая дымка, на почках зеленые макушки. Гудят жуки.
Теперь бы только теплый большой дождь и сразу и [распустится] перед окнами зеленая береза. Это Апрель — золотой,
-183-
лучший месяц весны. Скворцы сели на березу и чего-чего за вечер мне не насказали. Первые ежи. Танец мошек. Желтые цветы. Сморчки. Снеток и ерш пошли. Будущее: труба пастуха, скот появится, человек появится. Шалые зайцы, боясь плена воды, и днем сидят на зеленях. Первый туман при луне. Еще: вчера в березовом лесу — пахнет березовым соком, каждое дерево живое, полное сока, чуть случайно согну тоненькую ветку — и закаплет. Кряквы на вечерних лугах, звон перелета, как поезд, прошумели чирята. Первая луна над черной землей. Первая зарница в моем кусте против заката. Давно уже закопошились в муравьиной кочке.
Охотник и рыбак: смотрел бы, смотрел бы, да поймать хочется, слушал бы, слушал, да убить хочется. Поднялись земляничные листья. Первый туман при первой луне над темной землей, можжевельник стоял темным кипарисом и [еще лежал] вокруг белый снег.
3 ч. д. первый гром и дождь — тот крупно капельный дождь освящения берез — завтра все березы будут зелеными.
Перед сном спускаются [березовые] длинные плакучие тонкие ветви с золотыми сережками.
выгнали в поле стада, в лесу труба пастуха.
Вчера был снег, вечером разъяснело, и хватил мороз. Когда весна остановится...
Все ветер, холод, ночные морозы — остановилась весна.
Большой — обвал-камень и гул, малый — треск, мелочь сыплется.
Дробление горы (прошлого) — жизнь: вся гора должна на песчинки рассыпаться, чтобы началась новая жизнь.
-184-
Человек есть душа мира — мука и радость этого разрушения и созидания и, если так, то он может живо чувствовать мир.
Можно, наблюдая природу, изобразить всего себя: например, что значит сознание «я маленький»: это есть дробление, частичная смерть (неудача).
Мой большой обвал и потом дробление, что-то точит, точит без конца, и тут иногда осветит — и живое создается.
Где же мост между разрушением и созиданием? рождение, сочетание, весна.
[Петроград]
«Биржевка» и Ближний Восток. Поведение редактора и моя глупость. Разговор с Г.: Дарданеллы - приятно, но Россия - старуха с деньгами в овсе. Русская революционная молодежь стала за порядок.
Цель великолепная: нужно плыть в Царьград. На трамвае смотрел: солнце будет черным, если смотреть на него прямо, не по лучам.
Вечер, проведенный с Шаляпиным. Встречается девица, похожая на N., и вспоминается вдруг отчетливо, что я хотел от нее, о чем мечтал: о старосветских помещиках, превратить ее в Мать, в Пульхерию Ивановну, и у нее основное желание превратиться; но мы уже были обломки прежнего мира и должны были дальше дробиться.
Верю, что существует мир, созданный (Богом), и человек его душа.
Возвратился в Песочки вместо Персии. Мертвая неделя в Питере. Что в природе за это время?
На Егорья прилетели ласточки, сели на телеграфную проволоку и летают над озимью... Кукушка в лесу, а лес еще не одетый, не отзывается, немой: занят собой, одевается. Летают пчелы.
По-прежнему война с зимой, но уже многое, почти все, прочно установилось: труба пастуха по утрам и потом долго не расходящийся бабий клуб. Бросается в глаза зелень придорожная,
-185-
изумрудная трава, окружающая каждую лужицу. Золото березы (сережки) и сень ее детских мотыльков-листиков.
Всегда представлялось, будто я - несовершенное и обделенное существо, я не смею сказать свое, потому что где мне... Я представлял себе, что это существо тут между нами: Гёте, Шекспир, Толстой? даже не эти, а просто люди старшие, учителя, устроенные, семейные, деловые люди, люди труда и проч. А потом, когда живешь и к этим людям вплотную подходишь - они исчезают, и так ясно, что это существо совершенное и высшее, перед которым боишься, стыдишься, стесняешься — не в людях, а лишь почивает на людях.
При такой стесненности, как, например, говорить о Боге: у нас в России одни люди верят и молчат, а другие разговаривают о Боге.
Как иногда встречаешься на улицах с таким знакомым лицом и не знаешь, где и когда, не вспомнишь сразу, где когда познакомился, и потом лицо улыбается, приветствует, и все не знаешь, где и когда мы встречались...
Нужно себе представлять возраст человека не протяженностью лет, не изменением с катастрофами, как это кажется самому, а лучами близкими и далекими одного и того же данного в себе существа: годы ― это лучи, яркие лучи или тусклые... Так были у меня лучи брака: я заключил брак — и вдруг открылись горизонты души человеческой, я принял в душу страданье, и показался человек.
В такую тихую зарю жизни, такую тихую, когда в ушах, как в июле тихой зарей стрекочут кузнечики, показываются законченные образы прошлого в людях: Маша, Дуничка, мать, Лидя, Любовь Александровна — обдумать жизнь каждого, и все они свяжутся.
Связывало братьев место и мать: мать, как фокус любимого места, умерла мать, и все исчезло (завещание - иллюзия матери, иллюзия наша, исчезла мать, исчезла связь, и перед кем же сдерживаться? так возникают споры о наследстве - последнее разложение, последняя иллюзия — домогательство наследства).
-186-
Чувство законченных образов — покойники.
Обратная вода из Ильменя: вода и расширение — земля — свое домашнее, а вода — весь свет и когда хочет.
Тишина в лесу такая, что в ушах стрекочут кузнечики. И тут бывает хорошо, если откуда-нибудь случайно ветерок дунет и качнет ветки березы, и начнется такой музыкальный говор: сегодня в лесу начался новый, неведомый зимой говор, язык деревьев (листья, ветер).
Еще новое: плеск в лужах, шум в зарослях — что-то громадное шарахнулось: так странно, так непонятно: утки, барсук, волк и вдруг — заржали — лошади! первые лошади в лесу! Звон бубенцов.
От половины Апреля до 1-го Мая время золотых берез, потом светлой зелени...
Лещ пошел: как пахари на поле, выезжают рыбаки на воду, с той стороны, с другой, и вот там, где полоса возле церкви — выехал дьякон. Дьякон со всеми ладит, он ведет банк, учит детей, служит прекрасно, выпьет, сыграет, рыбки половит, уху сварит на берегу, и сыт, и богат, и со всеми ладит — круглый человек, его присные Лисин (Яков Макарыч — лодырь, ханжа) — с этим миром вступил в борьбу о. Николай. И еще тип: Шемякин, благодетель края, помещик, секретарь Победоносцева.
— все прошлое было, чтобы создать такой день, лучше не может быть дня. Бог обходит зелень озими — зелень ржи, ласточки — чудесно, обходит леса — одетые березы, бор — вечером сквозь темные стволы заря, река — спящая — чудесно! И Бог почил... (Ему нечего тревожиться.)
Том сказок: весенние, летние, осенние, зимние. Летняя: «Бабья лужа», осенняя: «Птичье кладбище».
Дождались райского дня, из-за которого, казалось, было все творчество весны. Я спрашивал себя, что же дальше, как должен себя чувствовать Бог, сотворивший такой
-187-
день? И ответил, что Бог почил, его не стало как творца, он перешел в сотворенное. Недолго, однако, оставался он в покое: среди торжествующего майского дня на горизонте стала показываться дымка, похожая на копоть, и вечером солнце село в тучи: беспокойный Бог, казалось нам, такой смутный, лежал там, на горизонте, и смотрел недовольно на сотворенный им день.
Лева спрашивает меня: почему мы весной не любим зиму, зимой — осень, нет того, чтобы постоянно одно и то же любить, отчего это так? И я, маленький, спрашивал себе тоже вечную игрушку, чтобы никогда не ломалась, но мне отвечали, что такой игрушки не бывает.
Так мы растем: мы и не знаем, что вечная игрушка, вечное время года в нас самих заложено, и только рост бывает в разной среде, и в этой разной среде мы по-разному отражаемся.
С самого детства до старости остается человек тем, кем он родился, но, как в лесу ель малая становится высокой, так и мы перемещаемся из разных слоев воздуха над землей все выше и выше.
Неизменно в бору сосна сменяется березой, а березу вытесняет ель, и там, где была ель, вырастает кустарник бузины, можжевельник, ольха, так и род человека вымирает.
Не потому ли вымирает купеческий род, что в нем не культивируются духовные ценности, а в дворянском роду переходят предания из поколения в поколение?
Дорогой мой друг, знаете,— я в эту минуту так отчетливо понимаю весь секрет жизни: чтобы жить, каждому нужно научиться быть государством, нужно решиться пригласить в свое подданство людей и вещи и никогда не смешивать себя с этими подданными. Успокойтесь, сожмите сердце, холодно посмотрите вокруг себя и задумайте в эту холодную минуту переставить вещи вокруг себя. Потом действуйте, будто вы царь, а это всё вокруг вас подданные, все это ваше государство. Расстанавливая вещи, не слушайте их голосов сердцем, а только разумом, иначе вы непременно смешаете
-188-
себя со своими подданными и они возьмут над вами верх и унизят ваше достоинство. Оглянитесь вокруг себя, кто из современных пророков живет без своего государства, например, Мережковский — враг государства, посмотрите на его личную жизнь, какой он пользуется сложной сетью своего личного государства, это относится к сомнительным газетам, это выход в изысканное общество и проч. Каждая мечтательная, [романтичная] личность непременно окутана сетью своего личного государства, и всех наших поэтов можно разделить на две группы: одни пользуются или, как хитрецы, не признавая его [власти], другие, как ханжи, признавая для [выгоды], третьи, как циники... одни не верят в [неизбежность] этого противоречия, другие верят, но вот живут и пользуются.
Может быть, нам было бы лучше, если бы какие-нибудь народы пришли к нам и разрушили наше государство, но беда в том, что, приходя и разрушая внешнее, они посягают и на нашу душу, на личность — вот отчего я враг немцев, я враг, потому что моя личность, так или иначе, опирается на личное государство, связанное со всем государством, причем я враг теоретически, если я со своим государством соединяюсь внутренне, и враг практически, если я соединяюсь из-за частной выгоды — в общем, все мы враги.
Любопытно рассмотреть под этим углом войну: каждое действующее лицо ранее было царем своего личного государства — и в каком сочетании выступили эти государства на войне, образуя могучее русское государство?
Социалисты вообще ожирели, вошли в состав государства, и потому они примкнули к войне.
А то можно и так вывести: благословенные вещи затронуты, и я иду на врага. Полный отказ от вещей, от государства, от подданных дает право голоса против войны, но это уже называется смертью.
Жена — вечная память первой любви. Все равно, какая жена, та, которую любим в первый раз, или другая, все равно: каждый прожитый день будет не такой, как тот, первый, и то, что он не такой — будет вечно вызывать в памяти тот
-189-
настоящий день и ту настоящую женщину. Эту тему и разрабатывает сон: какая-то большая народная мистерия, и там глубокая старуха с глубокими морщинами, вся черная действует, я подхожу к ней, старуха становится моложе, моложе, совершается чудо: старуха превращается в довольно молодую полную русскую женщину, сильно напудренную, похожую на Охтенскую богородицу. В полусне потом является разгадка сна: старуха — это учительница, на которой я [не] хотел жениться, а богородица молодая — Фрося. И потом приходит мысль о браке настоящем единственном и браке случайном.
Письмо к покойной матери.
Я знаю, что ты мне посоветуешь: устроить Хрущево и обеспечить им семью. Я поначалу и сам хотел так поступить, но у меня есть сомнение в том, что братья уступят мне ту часть, которую ты мне завещала. И потому у меня явился такой план: воспользоваться предложением Гриши купить имение возле Петербурга и поселиться в соседстве с ним. То или другое решение зависит от того, как в отношении меня поведут себя братья. На днях я поеду в Хрущево и приблизительно узнаю об этом. Жить с семьей в Петербурге мне невозможно: зарабатывать 300 р. в месяц беллетристикой нельзя. Если к осени никак нельзя будет устроиться, то зиму будем жить в Питере, как-нибудь, в комнатке. События на нашей земле у людей так велики, что отражаются на каждой личной судьбе: вот Сережа на войне, и из-за него выходит проволочка. Иногда вспоминаю тебя в лесу, мне кажется при шуме ветра, что это все вы, вы, покойники, живете своей общей жизнью. Ты умерла, ты с ними там, в этом лесу, в этом ветре, в этой воде — как это странно, как это мучительно, как утомительно нести крест человека. До сих пор я еще не мирюсь со смертью и все думаю, что мне удастся ее пережить: я знаю, что это обман жизни, но что, если уметь сохранить в себе этот обман до конца, сделать, чтобы обман был больше правды? Вдумываюсь, что ты мне посоветуешь, и мне припоминается, как я тебе (в маленькой комнате возле умывальника) сказал раз горячо, что все
-190-
это (дело устройства внешней жизни) — пустяки, нужно эти пустяки перейти, стремиться к большому широкому простору творчества, общей жизни... что-то в этом роде я говорил — и ты вдруг меня, забывая весь свой кропотливый труд по добыванию средств к жизни, горячо поддержала. Да, ты ненавидела эти будни жизни, душа твоя при поездках куда-нибудь преображалась, расширялась. В этой радостной широте души я нахожу себе надежды поддержать себя до конца.
Недавно я в связи со снами и домашними сценами вспоминал, как ты чуть не женила меня на учительнице и как я, вопреки твоему желанию, пошел своим путем, диким. Мне так отчетливо представились все выгоды того брака для нынешней моей жизни: не говоря о воспитании детей, большей общительности и т. п., я еще учитывал собственный личный рост; ведь наше личное богатство удесятеряется от сообщества с таким человеком. Все это хорошо, но она мне снится в образе старухи, и я всегда в ней чувствовал что-то старушечье. Ты не могла понять, что твой выбор был серединой между моими двумя крайностями, и для этого надо было быть серединой. Но какая мать не пожелает для сына среднего пути, сохраняющего его земную жизнь... я не раскаиваюсь, но часто тоскую, эта тоска и гонит меня в литературу, в мечту, за мечту получаются деньги, на которые умелый человек мог бы устроить приличную среднюю жизнь. Получается что-то нелепое: тоска по среднему состоянию и коренное к нему презрение. Впрочем, твой завет бороться с претензиями я постоянно держу в уме.
Еще я хотел бы тебе сказать о себе, что очень мне трудно жить без опоры. Знаешь, я как-то робею перед другими писателями, мне кажется, что надо на что-то опираться. Но раздумывая о написанном ими раньше, я вижу, что ошибаюсь: и они тоже опираются на иллюзию (вдохновение), и они тоже все испытывают это состояние без опоры. Со стороны, может быть, и я тоже могу казаться опирающимся на народ, землю, природу и т. п. Тяжело жить без опоры, но когда раздумываешь, то самое искание опоры кажется величайшей слабостью человека, это чувство опоры есть чувство слабости. И я часто чувствую себя очень слабым. Поддерживает, в конце концов, какой-нибудь случайный
-191-
душевный разговор с близкими, а разговор дается личной кротостью: так сила является как будто в слабости. Вот и вопрос о нашем разделе я теперь решил этим путем: ссориться не буду ни в коем случае, я даже сделаю так, что дам доверенность Коле.
Слаб, а непобедим! Дубы валятся, а ветки гнутся (и это надвое, как в подлую, так и в хорошую сторону).
Тайная болезнь съедает радость мою, но сказать про болезнь никому нельзя: оттого, что болезнь эта — я сам. Я создаю свою жизнь, я сам, значит, каков я, таковы и вокруг меня: будь я другой — и вокруг меня были бы другие. Что же смотреть на другого и ссылаться на него, если другой — это я же сам. Я отвечаю за все, что мучит меня.
И вдруг выход из положения: никогда не предугадаешь, никогда не поймешь, как и в чем создался выход. Вот было холодно в доме, вышел, а на дворе вовсе не так холодно, пошел тропинкой по кряжу и заметил, что на разливе показались островки зеленые, так везде и представилось с высоты, будто это из-под воды все наши материки показываются, наша земля, и от этого стало так возвышенно на душе, вспомнилось то, что мучило, и стыд охватил: из-за чего мучиться! Боже мой, из-за этого! стыдно назвать, из-за чего... И все как рукой сняло, и вышел на белый вольный свет.
Так в светлый праздник приходят иногда гости будничные — и потухает свет праздника, а то в будни явится гость нечаянный и осветит день.
Так оно и есть, так оно и есть: мир прекрасен, сотворенный законченный мир, а человек — это изнанка его, это фокус всего творчества, мука, страдание происходит от близости к человеку, к самому творчеству мира.
Лес оделся. Вот я стою в лесу, хочу отдаться теплой заре со всеми ее птичьими звуками, и вдруг шлепанье, ржанье, звон, крик, ругань, табун лошадей приближается [сюда], все исчезает, вся заря — в гаме, крике, ржанье.
Потом это проходит дальше-дальше, и колокольчики все меньше надоедают, и вот откуда-то из глухого леса стройное
-192-
чудесное пение, хоры поют и баюкают, что это? удивительно, почему же это в тон поют колокольчики так близко ко мне и все эти колокольцы близкие будто вторят всему хору. Я долго не понимал этого, как вдруг объяснилось: лес оделся, стал звучным, далекие звуки колокольчика повторялись в лесу [прекрасным] далеким хором и другие и третьи — другие и третьи хоры, а эти все близкие сливались. Так прошло все творчество мира: там пели прекрасные хоры, здесь мучились, чтобы создать их...
И ясно, что неудачей, мукой, трудом начинается в природе человек, и только если всю муку грядущую принять на себя вперед, можно говорить о прекрасном мире: дойти до того, чтобы не бояться и быть готовым даже на смерть, через смерть видеть мир сотворенным.
Отец и сын: Царьград и мука (Святыню освободить). По пути собирать в народе — что живет о Царьграде (поговорить и с попами).
Исайка. Шаляпин. Исайка заведует Шаляпиным, он — секретарь, все тревожное, неприятное, злое, всякие хлопоты Исайка принимает на себя, а Ш. остается царем, паном, певцом (точно так же о. Николай сдает все хозяйственное (материальное) Ивану Лисину, а сам остается только священником, как и Толстой сдает литературную часть Софье Андреевне). Жидок в Вильне сказал мне: «Вы талантливый, но у вас не хватает нахальства и пронырливости, вот если бы вы взяли себе секретаря, я бы мог с удовольствием взяться за это». Исайка предан и должен быть предан Шаляпину. У Исайки семья, которую он честно кормит. Но надо себе представить, что будет, если у Шаляпина пропадет голос, а у Исайки достаточно будет средств. Шаляпин бьет Исайку. Когда в гневе Ш. и нельзя бывает к нему подступиться, подсылают Исайку.
Так переносишься и в общее мира: все черное кому-то сдается (рабочим, мужикам, женам). Это секретарское, материальное одинаково для всех, для него нет различия в качестве духовного хозяина — это и ужасно, что как для мечтателя, перепелиного охотника беспощадна семья, так и
-193-
для Толстого: там безликое, слепое. И вот социалисты это слепое берут на себя. У этой массы есть крест, которым они потом побеждали господ, этот крест (бессознательно) марксисты и хотят взять на себя. Добрый господин хотя лоб расшиб для рабов (покаяние, образование и пр.), но марксист все это встретит насмешкою. Господин, может быть, и сам знает, что гибель его неизбежна и неизбежно торжество масс рабов, но понимает тоже, что это торжество этих масс находится в связи с его господством — две стороны: потому и происходит «тот свет» (значит, будущее — «на том свете», значит «в будущем») — настоящее берет на себя господин, а будущее — раб. (Легкобытов не дождался будущего и объявил «воскресение» — так и марксисты объявляют воскресение.)
Казначей Легкобытов — кто не знал в Оренбурге Павла Ивановича Легкобытова! — казался нам самым жизнерадостным человеком. Бывало, когда нас, гимназистов, выстроят в церкви на ту и другую сторону, и мы мало-помалу, переминаясь с ноги на ногу, загородим проход, всегда появляется чистенький кругленький Павел Иванович и, чрезвычайно деликатно проходя между нами, повторяет французское слово «антре-с». Он делал аккуратный визит нашей семье, мы посмеивались над французским словом и не подозревали, что Павел Иванович страшно, невозможно страдал. Я зашел однажды к нему в казначейство выпить стакан чаю и, сидя за чаем, вынул из ранца книгу — алгебру Давыдова, повторял урок. Павел Иванович посмотрел на эту книгу и просил меня объяснить [алгебру], а я ему объяснил.
Я вынул энциклопедический словарь... захожу: он уже выучил весь словарь. Так продолжалось год, стал худеть, изменился, у него уже были книги Феррари, Ренана, <1 нрзб.>, толковал о вере. И вдруг исчез. Стали думать, что сбежал, но все было в необыкновенном порядке, говорили о несчастной любви, о всем, всем, чего ни говорили. Мало-помалу исчезла и сама память о казначее. А вот что с ним было.
А он ушел с палочкой — [по] России мерить степи [пешком], представьте всю Россию. Встреча со Щетининым... и
-194-
открылась ему внутренняя Россия. И отправились в Питер покорять мир.
Странствование по России — прощание с землей, новая земля — Петербург.
(вторник) в 7 ч. у. выехал из Песочков и приехал в Хрущево в 12 дня 14 Мая (четверг).
В ожидании коллизии решения Хрущевского вопроса. Встреча на Николаевской ж. д. Студент говорил: «Нужно делать невидимое, а видимое само придет».
Поездка на хутор: наглая кирпичная изба (нигилистическая), пахнет мужиком, овраг так разросся, что ездят вокруг этой обреченной избы. Степь, поле — поэзия неба: горлинка, ястребок, перепел, коростель, звуки жаворонка.
День объявлений.
Сами не живут и другим жить не дают. Объяснение с Лидой. Боятся друг друга. Действительность = действие = занять землю; прав, кто займет.
Мама:
— Миша, хорошо теперь иметь свой кусочек земли.
— Теперь, в военное время, почему? Да ведь из-за земли же они дерутся.
Сгущаются тучи: невозможность добиться прямого ответа. Посещение старой соседки Любови Александровны и предложение выбрать посредника. Переклинивание земли. В малом великое: события на войне.
Приготовил ультиматум: дайте ответ или я пришлю своего доверенного.
Старый слуга Иван Михайлович:
— Занимайте землю, ведь отдают. Лидия:
-195-
— Я выстрою себе комнату.
Лидия вскипает, но потом приходит покорная, победа! Она боится суда и продажи усадьбы. 21-го поездка к Дуничке. Сад Дунички — в глазах соседей — доказательство ее дела. Воспоминание о Маме неземной. Маша и Дуничка. Воспоминание о маме и ее расширении души.
Именины в городе. Елецкий ад в пыли... Важность чиновничьего государственного банка и проч.— всё типы, и такая радость, что нашелся обыкновенный человек — нотариус Витебский. Чиновники — все неудачники Елецкой гимназии, старые товарищи: те же, только в бородах.
Москва. Кремль. Кремлевские бульвары: налево! и гонят публику, и в публике: «Несчастные!»
Гриша перегоняет спирт, завел моторчик, ничего не читает, гудит мотор: гонит спирт во время нашего поражения.
Сон о вращении Земли: собрались на вокзале, сидят на чемоданах перед светопреставлением. Как они все не падают? Приросли каждый своим к земле: была когда-то обида, а может быть, страх перед жизнью, перед свободой, и тогда в каждом из них пробудился инстинкт самосохранения и каждый ухватился за соломинку, и, может быть, вовсе и не соломинка помогла, но каждому стало казаться, будто это соломинка, и своя соломинка, и с того момента стали представлять себе мир как соломинку — держись за нее, и каждый врос нахально в землю, и знать ничего не знает, кроме себя, и это есть непоколебимое право, так что если сказать: «Все человечество будет счастливо, отдай свою соломинку»,— и он не отдаст, потому что это кажется несправедливым, соломинка нажита предками и своим трудом, так что против всего мира восстанет человек, а своего не отдаст. (Коля и человечество: «Уступи для человечества свой клин земли по дешевой цене»).
-196-
Разговоры по случаю нашей военной неудачи: какие-то собрания о созыве Думы и о народной обороне и «в свои руки» и проч. Коноплянцев признает чепуху нашего порядка и проч.
Поездка в Песочки.
Воспоминание об одном Хрущевском утре в Липовой аллее... солнце восходит, множество птиц поет и заглушает плач деревеньки, и кажется нехорошо, но почему-то гармонья, и только далеко-далеко после из этого хаоса явление сознания, что это ратников берут.
Новобранцев провожает до околицы вся деревня, и голосят совершенно так же, как по покойнику.
Не забыть: елецкие типы — Григорий, швейцар в Петербургской гостинице, дочь-гимназистка, любитель соловьев и смердяковщина.
Разговор о Душечке и Мейерше: как Душечка превращается в Мейершу (Софью Андреевну): дети с ней, ради детей, получает от него детей, и роль сыграна его, он уже не существует: он знаменит, философ, социалист и проч., всё снято с него и ассимилируется в род, идет на пользу выращивания детей, а начинается с желанья ввести идеи в нашу будничную жизнь.
Собрание у X. — не понимает, что во всей этой неправде войны скрывается и подлинная правда, источник, обновляющий мир.
Все законы бывают из чувства страха или чувства свободы (только вопрос: бывали ли законы от свободы (разве законы божественные?).
Есть такой момент в жизни человека, когда он остается висеть в воздухе, поворотный, решительный момент, после которого человек становится взрослым, тем особенным загадочным существом для маленького человека, [встреча] с этой тайной взрослого человека, которую можно понять
-197-
только, когда сам станешь взрослым. Вокруг этой тайны обыкновенно бывает обман: это кажется только, будто взрослые люди чем-то обладают (тайна взрослого человека, зачатие и проч.). И сколько ни читай нравоучений, дети все равно, не испытав того, не поймут это. В этот роковой момент, когда человек вдруг остается в воздухе, большинство людей охватывает испуг, и он хватается за что-нибудь и держится, и большинство людей на этом и остаются: этот необычный островок укрепляется, даже не островок, а соломинка: держит — и держись, тут завязывается фантастически случайный узел жизни, и эта фантастическая точка считается материей, реальностью (на основе испуга вдруг что-то найдешь, и тогда поднимают голову: «Я, я живу!»), а на самом деле реальность уже утеряна, жизнь мимо прошла, и это уже прошлое, — что же подвернулось? — случайное что-то пришло само, недействительное: поповна, фабрика <2 нрзб.> узкое, частичное, мелкое, индивидуальное, случайное, специализация, рутина, легкость, покой, устройство, положение — этим и обманывает взрослый человек (пример большого обманщика — Михаил Стахович), из этого складывается этот фантастический клубок, который называется общественной «жизнью» и реальностью, настоящей жизнью и проч., — фантастический, потому что все тут построено на почве сначала испуга, а потом самообмана, и потом уже обман других.
Все-таки я еще не понимаю до конца природы появления «соломинки» (островка): ее не берут, а ее дают, не я источник, а другие — вот основа; другие — рутина, прошлое, как все раньше жили, а главное, утрата себя всего (целого): грехопадение.
Такова природа материи: показывается нечто другое, за что можно ухватиться (поповна), и этот момент есть момент смерти, т. е. начало смерти, тления. Например, если в старинное время оставляли имущество сыну, то дело было не в самом имуществе, а в том отношении к нему, которое передавал отец сыну, это отношение было религиозное, нетленное; после же того, как религия пала, имущество продолжало передаваться по наследству, и эта передача стала средством растления семьи; умный человек в настоящее
-198-
время, желая обеспечить семью, тратит свое имущество на его образование, и это более верный путь — верный опять-таки не потому, что образование само по себе ценно, а потому, что отец верит в это образование, у него есть религиозное отношение к этому образованию; со временем это выродится. И вот интересно найти природу этого страшного мертвящего остатка: почему, если религия исчезла, дух исчез, этот остаток остается и даже имеет притягательную силу для испуганных людей, дает им соломинки (соломинки прошлого). (Между прочим, какой ужас, если бы дети, вопреки воле матери, получили свои части судом.) Если это существует, то, значит, кроме наших человеческих отношений к вещам есть еще самостоятельное воздействие вещей, например, моя воля выражена в документе, я уничтожаю документ, а вещи и без документа не теряют значения, в них заключена какая-то сила, которую можно заключить в деньги, и этими деньгами действовать даже вопреки воле матери — так вот откуда же эта сила вещей? Такое решение из механики: волей человека вещи сдвинуты, воля исчезла, вещи стремятся к распадению, какая сила их сдвинула? Какая же сила влечет их на свои места: сила косности, сила распадения, сила смерти, сила греха. Теперь и понятно, если наследник не получил воли вперед, то вещи берут волю назад, навязывают свою волю, и самое лучшее в таких случаях отказаться от наследства: я не принимаю наследства, я интеллигент. И начинаю все вновь.
Всякими вещами можно хорошо воспользоваться (как Розанов «Новым временем»), силу вещей можно перехитрить, характерным явлением бывает, когда вещь овладевает человеком, это очарование, человек бывает очарован вещами (немцы очарованы Кайзером, Кайзер — Германией, Александр Михайлович — поповной и обстановкой, Ева — яблоком, Адам — Евой и т. д.). Происхождение чар: воля узка, сера, суха, отдых сладок, лень поэтична, цветиста, легка, стоит на минуту ослабить волю, как начинается приятная теплота, показывается цветистая материя.
Гордость есть капитал без процентов или же рента с отрезанными купонами.
-199-
Моя коренная неудача была в смешении в себе нескольких враждебных существ: одно хотело одного, другое — другого, когда одно из них было удовлетворено, другое освободилось и стало жить. Так можно любить и ничего не достигнуть, потому что в любви бывает две противоположные стороны: одна родовая — общение, совокупление, другая — враждебная этому, и эта другая вступает в борьбу с той, и то и другое обесценивается: неудача от самого себя, не знаешь, что хочешь. Решение, казалось бы, в браке, но и она не верит в брак, и я (с браком связаны родители, прошлое, а мы были выброшены). Брак — это верное (Коля вдруг объявил, что он (нелюдимый) сзывает всех родных, устраивает пир).
Мой больной живот беспокоили две фурии — Лидия, Соф. Яковл., и к ним потом присоединилась Англия. Явная слабость ее, если она теперь, вся будто бы против войны, введет систему воинской повинности. Германия и Россия, кулак и дворянский сад. А может быть, всегда и во все времена побеждает худшее... так в жизни... и победа добра есть победа зла: так победа России (добро) может быть победою зла... и прочие сны.
Общество есть приходо-расходная книга личной жизни. Общественная нравственность есть приходо-расходная книга личной нравственности.
План моих занятий на ближайшее время, источники добывания средств, устройство семьи и проч. (в письме к покойной матери).
Работа над повестью из эпохи кающейся интеллигенции (тема: Искушение). Подготовка сочинений к выпуску — вот стены моей комнаты.
Денег хватает до половины августа — день переезда семьи в Питер, день отъезда моего в Хрущево.
Планы от 6 июня уже изменились: нечего лезть на рожон и ехать в Хрущево, нечего тратить энергию на устройство
-200-
в такое время дома. Зимую опять в Песочках, сам учу Леву.
Погода — как будто все еще продолжается борьба весны и лета с зимой. Заревой холод и дожди сменяются полдневными припеками, неожиданными солнечными озарениями, иногда белою ночью поднимаются красивые туманы.
Война вступила в новый фазис: нас немцы бьют, в обществе что-то назревает, подобное первому подъему при объявлении войны. Только в то время нужно было поднять и отправить войско, теперь назрела потребность подняться самому обществу. Еще есть полная уверенность, что, в конце концов, немца изморят, но уже пробиваются такие чувства, будто идет кулак рубить вишневый сад — чем кулак плох? Война земледельческой массы с человеком города, вооруженного всей техникой...
Куда ни пойдешь, куда ни посмотришь, все такие обыкновенные одинаковые люди, и с удивлением спрашиваешь себя потом: из этих людей состоит бюрократия?
Мать во сне приходила, и я просил ее выполнить свое завещание — совершенно по тону сон, как явление Христа, а к нему пристают с земельными делами.
Птицы, все птицы вывели. Одна чета у нас под балконом устроилась, всё сидели на яйцах — чай пьем, обедаем,— всё носики видим. Теперь вывели и сидят на столбике садовой решетки, ловят мух; на другом столбике самец — тяжеловат; поочередно носят в гнездо, кладут пищу в широко раскрытые рты; птенцы ужасно некрасивые — а вся жизнь их разве красивая?
Религия — это естественный свет жизни праведной.
Посмотрите на птицы небесные: вы думаете, легко им жить? летят — шишки под крыльями, повеселятся денек весной — и в гнездо, сиди, не шевелись, а потом вывели — таскай весь день червей. Выкормили — опять в дорогу,
-201-
опять шишки под крыльями. И попить и поесть ей не радость, кругом враги: клюнет и оглянется, клюнет и оглянется. А после этого посмотришь на птицу, и нет краше ее ничего на земле, и нет ничего свободнее: свобода, говорят, как птица.
Рожь цветет, травы цветут, время васильков. В лесу мужики делят свои покосы, мечут жребий. По утрам чисто, росисто и зарно (зарное утро — ни одного облачка; осенью бывают зарные дни). Вечера светлые без конца. В десятом часу в сосновом бору на закате горят стволы, и кажется, там служат вечерню. Скроется солнце, потухнет в бору, но светло, ровно светло,— и так на всю ночь. Звезд не видно. Месяц встает и не светит. Кричит всю ночь коростель на мокром лугу.
Всему этому я всю жизнь свою поклонялся, любил это все, а теперь только изредка оглянешься вокруг себя на Божий мир. У меня такое чувство, будто множество близких людей у меня умерло, я притупился считать эти могилы, и кажется, вот настанет время — и я останусь один на земле.
Вчера узнали, что Львов отдан немцам.
Рожь наливает. Все травы цветут на лугу. В гнездах всё оперяются больше и больше, временами взмахивая крыльями, птенцы. Солнце перемежается с теплым дождем. В лесу, как в оранжерее. Застанет дождь, станешь под ель, постоишь немного — и опять солнце и такое: эти умытые деревья тогда под радугой встречают, как новые, необыкновенные, вырисованные, как минареты, дворцы — такими после болезни или после тюрьмы видишь деревья, такими жаждешь увидеть их в городе в ожидании весны. Теперь высшая точка расцвета северной природы (время наливания ржи), потом все пойдет на убыль.
Вспомнил «Конь Бледный» Ропшина. В нем двойной грех: против искусства — что искусство связано жизнью, и против жизни — что жизнь подчинена искусству.
-202-
Получается, что человек жизнь променял на бумагу. А впрочем, просто говоря, автор не имеет таланта и до искусства ему нет никакого дела.
NB. Почему в моих больших работах неизменно совершается такой круг: при разработке темы материалы мало-помалу разделяются на этнографические (внешнее) и психологические (субъективное), потом, робея перед субъективным, которое приводит меня к незаконченному, невыразимому кругу личной жизни, я спасаюсь в этнографическое и выделяю из него для рассказа совсем не то, что задумал. Сие надо всесторонне обдумать.
Человек страдает от того что, отрываясь от пуповины мира, становится частью и не может чувствовать целого («кого я называю Бог»).
Выписать: Софокл в издании Сабашникова (массовое) и др. издания классиков (поручить Иванову-Разумнику).
Кто родился с жаждой свободы, тому не миновать рано или поздно, как необыкновенной бабочке, попасть на иглу. Рано или поздно проколет сердце игла, и уже не возвратиться назад, как ни бейся, к прежней глупой, но драгоценной свободе. Пронзила игла, и трепещи крылышками, пока не умрешь. Трепет крылышек у пронзенного сердца — вот источник всех наших песней и мыслей о свободе. Но какие же это были песни на всей людской плесени, покрывающей землю!
Люди родятся и живут с маленькой тайной, нераскрываемой, несознаваемой, но этим тайным они и отличаются друг от друга, и, вероятно, из этого складывается тайна всего мира «непознаваемого». Сама тайна очень смешна, если ее назвать, так же, как нос, убежавший с лица, но, раскрытая в поступках, она называется жизнь человека.
Какая-то глупая, случайная встреча с существом, которого я не знал и не знаю до сих пор, пришпилила и меня на
-203-
иглу. И что ни делалось мной, ночь все-таки остается во власти того существа, и время от времени оно является ко мне в самых уродливых видах, и след его появления — чувство сладкой безнадежности, и как-то все вверх дном в нажитом.
Эту ночь она проживала со мной в Пале-Рояле в виде барышни, которая просила меня ввести ее в литературный круг, чтобы печатать свои фельетоны — значит, существо самое отвратительное. И, несмотря на всю пустоту, все мое отвращение к этому реальному существу, я все-таки заявляю ему, что эта встреча доказывает, что я создан для счастья. Провидение ко мне милостиво.
Смысл этого, как я понимаю, в том, что, уже пронзенный иглой, трепещу, как мотылек крылышками. И рисуется основа моей природы: «счастье» я признаю единственным, необходимым условием бытия, а несчастье — небытие. Но факт налицо — несчастье, и все-таки я живу (трепещу крылышками). Во сне это радость свободы, широта с фактом несчастия, дают видеть проникающий друг друга смысл — чувство сладкой безнадежности.
То, что я задумал изобразить в «Марксистах», очень значительно: пол, источник жизни, подорван, и отсюда является необходимость в «женщинах будущего». Радикальная развязка с семейным несчастьем и бытом. Особенность этого явления — «безликий романтизм». Не замечательная женщина с данными чертами возводится в идеал, но вообще женщина. Этот романтизм есть действительно «абстракция полового чувства». К самому ничтожному случаю может прицепиться такая психология и возвеличить до небес ни за что (обидно) самую обыкновенную девочку (Ленский и Ольга). А, может быть, это величаемое прекрасное есть кусочек скудной, но настоящей жизни, являющейся доктринеру?
Из пережитого в Августовских лесах: что-то пугает, отчего-то страшно было все время, и вот, наконец, и не страшно, все равно, как будто плыли, плыли, боясь какого-то страшного берега, а вот когда вышли на этот необитаемый остров,
-204-
то стало все равно: низкое небо, болотная земля, как осенью в окрестностях Петербурга, и все равно. Бывало и раньше в минуты душевной тупости от столкновения противоположного стремления в обессиленной душе показывались такие островки старости, но это быстро проходило, никогда не казалось это целой неисходимой землей... И даже петухи не поют...
И что из того, если «счастье улыбнулось», миновала смертельная опасность,— как отделаться от воспоминания, как помириться с тем, что в дальнейшей жизни все равно мало-помалу будут показываться островки, гуще, гуще и неизбежно сомкнутся в конце в ту же самую землю без края, с тусклым серым небом.
Где-то послышались звуки музыки, невыразимо чудесные, простые и что-то простое, ясное, какой-то выход открылся. Вспомнились все эти полузамерзшие врачи и сестры: как они все спокойно шли, под пулями, сопровождая транспорт раненых. И так ясно показалось, что добро чрезвычайно просто, и делать его можно, как всякое простое немудреное дело, главное, что это дело.
Звуки росли и стихали волнами: играл где-то орган. Он пошел туда и увидел костел. Вошел в костел и звуки простые, вечные слушал, пока все ушли. Ксендз подошел к нему.
— Звуки чудесные. Простые.
— Но все большое просто: «Смертию смерть поправ».
В нынешнее время войны пустыня закрыла и лицо свое, и голос ее умолк для всех, кто проходит ее без всей полноты крестного труда и страданья. Желтой зеленью и голубыми цветочками светящиеся орошенные льны не говорят теперь сердцу обыкновенно, по-старому живущего человека о возможности обыкновенного счастья здесь, на земле: никого не обманывают.
Разговор:
— Вильгельм — ему теперь плохо.
— Чем же плохо, все победы да победы, ему теперь хорошо.
-205-
— Ну что же? — победа победой... разные победы бывают, ему от этой победы плохо.
— Потому плохо, что дружбе изменил.
Во всей силе показывается немецкий механизм и беспомощная русская первобытная удаль. Чтобы разбить их, нужно в корне измениться, во всяком случае, нельзя же с голой дубиной идти. Поменьше теплоты бы, да побольше рассудка.
Мать, как вдова, обреченная на деревенскую жизнь и кормежку детей, приняла этот долг, не любя вообще долга. Мало-помалу ограда ее усадьбы стала оградою ее вдовства, а за оградой лежала свободная и прекрасная жизнь. Ей даже казалось, что у тех людей нет мелочей жизни. Она при поездке в «мир» будто на луг выходила, радостная, преображенная. С каким интересом смотрела вокруг себя, замечала все мелочи, и все они имели свой смысл и судьбу. Между тем везде было одинаково. Это ее сохраненная неизжитая жизнь светила.
Каждый даровитый писатель окружен слоем какой-то ему только присущей атмосферы — обаятельной лжи. И можно себе представить «честного» человека, который ненавидит эту ложь: таков И. Н. Игнатов, по существу своему враг искусства, но ставший критиком, таких много честных критиков. Горький, Чуковский, Ремизов, Розанов, Сологуб — все это чрезвычайно обаятельные и глубоко «лживые» люди (не в суд или осуждение, а но природе таланта). Так что правда бездарна, а ложь всегда талантлива.
Меня занимает сейчас «ложь» Горького. Например, Розанов — тот сознает необходимость этой лжи, стоит на ней, и его называют циником. А Горький не сознает, верит в свою ложь, и его признают за святого. Положим, святые, как и поэты, существа тоже лживые, действуют тоже обманом. Сумма всего этого обмана называется религией и искусством. Сумма той бездарной правды — наукой. Но знание опять-таки талантливо, хотя и не лживо, знание есть
-206-
вечный памятник войны между талантливой ложью (мистика) и бездарной правдой (рационализм). Много ли нужно дарованья, чтобы стоять на 2 х 2=4, и сколько дарованья нужно, чтобы представить людям 2x2 как 5. Типы 2 х 2=4: Голованов, Игнатов «Русские Ведомости», Венгеров и проч. (мосты, немецкие военные операции, учебники, «общественность»). Типы 2 х 2=5: Кукарин, Розанов.
Умрите и будете знать.
Смерть зайчика: красный зверь, туманы, сила рассказа в описании судорог и др. признаков конца и следующий затем момент преображения: у зайца та же самая фигура, глаза, всё, как живое, но что-то другое еще, отчего красный зверь испугался (красный зверь — лисица).
Очень интересно раскусить Горького: что, если за Серафимом скрывается мелкое непобежденное самолюбие? И серафимство — самообман. Как писатель он равен только Левитову, а поклонники превозносят до Толстого — сознает ли он это? Его «Детство» — произведение монотонное, хотя и прекрасно написанное, в нем весь пейзаж по земле и нет вовсе неба. В сравнении с Толстовским «Детством» так: вертится крыло ветряной мельницы, то земли захватит зеленой, то синего неба — Толстой. А у Горького мельница вертится на вертикальной оси, как молотильный привод, не поднимаясь от земли. Написано прекрасно, а целых шестьдесят страниц не мог дочитать. Перевешивает обстановка, а не личность, и деревянит читателя.
Ильин день. Как и прошлый год, в это время сквозь темные ветви сосен просвечивали, как песок пустыни, поля созревших колосьев и младенчески чистые льны, и слышится стрекотанье кузнечиков, и гремят последние грозы, и жалится северный свет в чаянии близкой осени.
Матери дома нет, по лестнице бегут, кричат:
— Царя убили! Нянька причитывает:
— Пойдут теперь мужики к господам с топорами.
-207-
Поднимаются вопросы о примирении правительства и общества, о признании обществом государственного долга и правительством общественных начинаний. Столько пришлось пережить, что как посмотришь на себя тех времен до войны, до революции — не я, а бедное дитя блуждает там где-то в мареве. Как это ни странно, но именно теперь, во время великих событий, наступило время ценнейших интимных признаний: регистрация событий при нынешних средствах общения сделается механически сама собой, нынешний летописец освобождается от этой работы, участвуя в событиях или озираясь на них, он может быть занят исключительно личной судьбой. Как эта личная судьба совпадет с общей судьбой? Непременно совпадет. Вот у меня сейчас не хватает чернил, я посылаю в лавочку свою чернильницу налить ее за копейку (так это у нас водится), ко мне возвращается пустая чернильница:
— Лавочник велит сказать, что теперь налить чернильницу стоит пятачок.
— Почему же?
— Война! все вздорожало...
Ложь, это ложь о чернилах, но я сделать ничего не могу и пишу теперь свои признания дорогими чернилами...
Соблазняло порвать с миром, погрязшим во лжи, но не уйти, а перевернуть его на новый лад: пусть будет государство, но это совсем не такое государство, как теперь, это «государство будущего». Может быть, потому и государство будущего, что за ним скрывается женщина будущего? Очень может быть. Остается сделать еще одно последнее усилие воли и мысли, и я буду с ними: я уже буду не «я», а «мы», и потом совершится мировая катастрофа, и государство будет «мы».
Но где-то в темной задней душе шевелится сомнение, например, вдруг является вопрос о флоте, как же быть, ведь флот нужен, флот необходим для государства? Товарищи смеются: «Какого государства, старого, буржуазного?» И вдруг с поразительной ясностью, очевидностью оказывается ненужность флота... раз мировая катастрофа, то какой же флот, в этом государстве флота не будет.
-208-
Мелькают какие-то огни в глазах, и далекий из детства голос старушки: — Вот как загорится земля...
Гляжу в темное окно, и вот она загорается, загорается... Мировая катастрофа, я с вами!
Но если не катастрофа, если не сразу со всем светом разделаться, то какая же может быть речь об отказе средств на государственную оборону, если я живу в нынешнем государстве, пользуясь им, то как же я откажусь от него...
Ну вот и узнали большую часть правды и... ничего.
Сколько раз твердили, что правда одолевает ложь, и все это знают от колыбели, но все-таки к этому известному нужен какой-то плюс сегодняшнего дня, чтобы это имело какое-нибудь значение. Вот мы в глуши прочли речи депутатов первого дня, впечатление ошеломляющее, Великий пост закончился, пироги на столе — кушайте! Ну и что же?
Теперь крестьяне напряженно работают на пашнях, на полях, газетные известия к ним доходят позднее, я иду рассказать им о Думе первый, я хочу сделать от себя опыт: какое впечатление производит правда на этот народ, что останется после правды.
В дни юности, такой далекой по сложности удаленных от нашего века переживаний, мы считали за народ мужика и придавали необыкновенное значение его словам. Такой «подход» к народу — остаток крепостных времен, когда личность исчезала за сословием «мужик»,— ныне потерял всякое значение, и обману такого подхода никто не поверит теперь. Я не могу себе представить группу из десяти, двадцати человек на лугу или в поле, среди которой не нашелся бы один, разбивающий своим выступлением всю иллюзию мужицкого сословия. А где один, там и два, смотришь, а вокруг все чрезвычайно разнообразные люди. Нет, народ не мужик, но я все-таки иду к мужикам, исключительно потому, что газета к ним не дошла, и я принесу впечатление не с мужицкой, а с девственной почвы.
Косцы сидят, завтракают под тенью своих телег.
-209-
— Хлеб да соль!
— Милости просим.
Жизнь как везде: страдание не так выглядит, как его представляют. Новая черта: дружная Россия (в тылу, как на позициях — раньше пропасть между тем и другим). Один рассказывает [мне]: 19-го сына взяли на позицию. Другой [рассказывает], третий... Равновесие между трудом и знанием: ценою этого нужного труда достигается равновесие между знанием и трудом.
Мало того, чтобы хотеть и действовать, нужно еще ясно видеть то, чего хочешь. Если же видишь не ясно, то будет погоня за призраком (Дон-Кихот).
Материальные ценности легче видеть, чем духовные, но на них надо учиться видеть точно.
Густой момент жизни: в этот момент люди обыкновенно пугаются идеального мира и хватаются за какой-нибудь обломок, плывут на этом обломке, привыкают к нему и считают, что так это и есть и быть должно и такова жизнь.
Большинство людей смутно сознает какую-то единую идею жизни, но, чувствуя слабость свою постигнуть ее, за что-то хватаются, совсем за другое, и так живут как бы испуганно.
Женские споры: мужчина принимает общее, как общее, а женщина неразлагаемое элементарное общее хочет разложить, свести на личное, получается спор идеи или факта научного с инстинктом. «В Смоленской губернии земля скверная, а у нас в Орловской хорошая». — «Нет, у нас живут хорошо, куда лучше вашего!» — «Да я не говорю о том, как живут, а о географии, что у нас здесь чернозем, а в Смоленской песок и болота». — «Хуже ваших мест я не видала, убирают поля нерадиво, а у нас по десяти коров держат» и т. д. — нелепый спор. Потому что у нее в душе сидит заноза: это счет лично со мной, я человек образованный, по ее мнению, я от этого не лучше ее, необразованной, у меня имение, у нее надел, но она представляет себе жизнь лучшую на наделе, чем в имении, и от всего этого выходит, что
-210-
география попирается: Смоленские болота оказываются лучше Орловского чернозема.
Учебник Иловайского, а может быть, мораль Дунички, а может быть, мораль всей учебы сложили в моем представлении историю как действие абсолютно правых и абсолютно неправых (злых) существ. Что те и другие борющиеся силы могут быть правы — этому никто не учил. Может быть, этому воспитанию способствовала вся гимназическая система, где в воспитателях мы видели зло. Система воспитания будущих сектантов и <1нрзб.> анархистов (чиновников).
Отцеубийство: в трактире лошадник хочет убить отца: не дает свободы. Интеллигент тоже во имя свободы убивает отчее, быт. (Родичев, дворянин, объединяется с Игнатовым, купцом.) В сущности, они быт не разбивают, а примешивают в него нечто небытовое, что это? Свобода? Но, в сущности, быт вовсе не умирает, а только надевает фраки и страусовые перья.
После чтения газет снился страшный сон о красном быке с ободранной шкурой, как он ринулся, а гигант-человек подошел — тюк из пистолета, воткнул что-то в рану, бык пошатнулся и упал. Утром разгадываем: бык — Россия, палач — тевтон.
И Бог с ней, с Ковной, и даже Петербургом — только бы не такое заседание Думы!
Легенды о внутреннем немце.
Взятие Ковны.
Ну и взяли, и возьмут Ригу, Петербург, все равно целы будем — велика Россия! И конца не видим шествия немцев, потому что только теперь поняли, что это за сила, какой это простейший организм, включающий в себя мыслящую и все чувствующую клеточку.
Вспоминается пережитое на войне: вступление в сферу этого гигантского организма и встречи с клеточками: сестра Мара,
-211-
заблудившийся ветеринар; [доктор] заведующий хозяйственной частью и сестра, ксендз, польская женщина и проч.
Внутренний немец. Сначала он был на фронте, потом в людях с немецкими фамилиями, потом в купцах, и, наконец, говорят: — Ты думал, внутренний немец на стороне, а он с тобой за одним столом сидит, одною ложкою ест. После этого немец должен выйти наружу.
Стал припоминать расположение комнат в квартире своего детства, неожиданно все ясно припомнилось, и столовая, и винтовая лестница вверх, и зал, а о гостиной вышло сомнение: эта гостиная, кажется, из «Войны и Мира», нет, из «Анны Карениной» — или это комната Татьяны, где Онегин объясняется в любви, а вот кресло... на этом кресле объясняется в любви — кто? Саша с Наташей, значит, это наша гостиная, а я читал многие романы, мысленно помещая героев в нашу гостиную.
Когда взяли Варшаву, в народе говорили и спрашивали меня не раз: — Варшаву взяли, а, слышно, опять мы ее отбили, верно? Точно так же и о Ковне говорят: будто бы мы ее опять взяли. Так же было и о Львове, и о Перемышле. Создается какое-то впечатление воскресения в третий день по Писанию.
Старик в 90 лет рассказывает с яркостью очевидца, как заманивали француза и как потом гнали его. Война — печать на память народную. Старики — дети. Француза заманивали, и, кажется, теперь немца заманивают так же, «тем же способом».
Война — это возвращение людей к идеалу пяти заповедей Моисея. Кажется, мы уже давно перешли эти заповеди, их детское содержание, и вот опять «Не укради» становится неразрешимой проблемой. Война — возвращение на ступень бесконечно удаленного даже от пяти заповедей: «Не убий» — небесный недостижимый идеал. Зато возвращается
-212-
нравственность животного мира: почитание начальника, верность, дружба. Лучшее, родовое, как устоявшиеся сливки, остается при армии, тыл живет весь в недостижимости идеалов заповедей.
Христианские заповеди и заповеди Моисея стали голыми формулами, война дает им содержание, и формулы становятся живыми... («Смертию смерть»).
Детство. Елецкие чудаки: в них избыток чего-то, не покрывающийся делом, Ельцом, и потому они чудаки: костюмы, еда и проч.
Получка газет 14 Августа. Сентиментальность германского канцлера Бетман-Гольвега (начало войны). Германская шрапнель разбивает оковы русского народа (Ллойд-Джордж): черта еврейской оседлости, казенка, свобода слова, подоходный налог. Угроза прижать русскую армию к Пинским болотам. Россия в критическом положении.
Едут беженцы из Риги, рассказывают о запустении города (как Тарнополь, Львов: то, что видел в Галиции, у нас теперь). Слух об укреплении Ст. Руссы (!), о закрытии Со-лецкой дороги, о проведении линии через Песочки. Везде ожидают немца, хотя, в конце концов, верят в победу. Это вышла у нас только «захмычка» в снарядах.
Социалисты потому не любят «того света» (т. е. вечного, неизменного, абсолютного закона гармонии), что целиком заняты делом: деловая сторона жизни (устройство людей) им заслоняет неделовую (мечтательную) сторону. Но не церковь и социализм — две противоположности, а социализм и оккультизм.
Как на море время от времени морякам нужно бывает определиться среди водного необозреваемого пространства, так и в наше время на земле переселяющимся из губернии в губернию народам нужно тоже куда-нибудь определить себя:
-213-
долгота и широта — пределы морские, родня — пределы людей, потерявших в государстве место своего постоянного пребывания. Кто самый несчастный? у кого нет родни, или же она осталась за общим пределом своего государства — за границей. Вспоминают родных, о которых в другое время совсем и не думали, и те, в свою очередь, от этого родства давным-давно отказались. «Накормить, одеть, обогреть» — стало высшей добродетелью, и поесть, отдохнуть стало часто конечным желанием. По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим, по идеалам нравственности — к пяти заповедям Моисея. И то, что каждый из них в своей отдельности бессилен накормить и пригреть эти массы бегущих людей, эта очевидная недостижимость для каждого идеалов библейских заповедей больше всего показывает, что дух наш возвратился к вопросам первобытных времен. В этом вопросе переселения народностей желанными людьми являются не сестры и братья милосердия, а обыкновенные братья и сестры, тетки, дяди, бабушки и дедушки, словом,— родня. И счастлив тот, кто в этом возвращении к земному видит для себя высшую школу смирения духа и вновь учится и учит людей выполнять обыкновенные заповеди жизни земной.
Я встретил в гостинице прислуживающего какого-то безродного старика-латыша. Он рассказал мне, что он весь тут и больше у него нет ничего и никого. Он единственный среди массы этих бегущих людей был вполне счастлив: ему терять нечего, он и теперь в своей обыкновенной стихии. Бритый, с торчащими сединами, сморщенный, ласковый старик появлением своим принес все лучшее, что встречал я, казалось мне, только среди русских людей. Но видом своим и языком он был не русский.
Странная стихия шевелится в душе, когда встречаешь в иностранце то, что раньше считалось в тайне души только цветком родной земли: как будто земля эта становится не твердой застывшей массой, а подвижной и свободной, словно вышел на берег беспредельного моря: позади в очертаниях помертвевшей неизвестной земли воспитавшее меня прошлое, впереди живое будущее, море, океан, соединяющий все земли, все государства и все народности...
-214-
И кажется, что назад <4 нрзб.> как лед, но лед растает скоро и будет живая вода.
Народ, простой народ у земли так настроен, что подложи только огоньку, укажи ему, где немец, и он пойдет немца бить — чего же больше для успеха в нашей победе? Нужно только устроить и направить эту силу. Об устройстве мы каждый день читаем газеты. Надеясь, мы забываем, что пишется больше о том, что нужно сделать, а не то, что есть. Я был поражен, окунувшись после долгого деревенского житья в интересы и настроения губернского города. Я думал, что уж если даже Сологуб написал:
Благословенные поля и нивы,
И благостные кооперативы,
то как же на деле-то в глубине России, а на деле оказывается все та же вековая тишина. В январе этого года в Новгороде бухгалтер епархиального свечного завода с товарищами задумал основать потребительское общество «Пчела». В одно из первых собраний на частной квартире общество это было арестовано на несколько часов и выпущено со строгим наказом не заниматься больше «Пчелой». На днях, прочитав в газетах о «благостных кооперативах», один из участников общества идет к приятелю:
— Не сходить ли к губернатору, может, теперь разрешит «Пчелу»?
— А что же, сходи,— отвечает приятель,— нынче будто стало свободнее: говорят в Думе, пишут: развязали рот человечеству.
Губернатор разрешил, и «Пчела» теперь объявляет об организационном собрании. И только, больше ничего и нет из общественного в губернском городе в исторические дни: строится кинематограф и пр.
Но если выкинуть из головы мысль о том, что нужно делать, и смотреть только на то, как история отражается в жизни губернского города: отражается, отражается! Я стою
-215-
перед большим черным шаром, изображающим тысячелетие России, мимо св. Софии проносятся громадные грузовики, военные автомобили, в толпе гуляющих там и тут виднеются красные шапочки каких-то иностранных военных, похожих на студентов. В глубине души по своему природному воспитанию я признаю только русских солдат и, пожалуй, немецких. Вот сказываются народные взгляды на солдатчину как на отречение. Солдат — это целая заключенная необходимая вечность. И вид его совсем особенный: как из чугуна вылепленная фигура, вылили, включили, оставили, и она ходит. А эти иностранные солдаты идут просто, как мы, честь отдают просто, будто кланяются знакомым.
— Француз, француз! — говорят в толпе.
И чего только не рассказывают, чего только не выдумывают о причинах появления французов в Новгороде.
— Правда, что вы француз? — спрашиваем.
— Мы русские с французского фронта, — отвечают они.
Русские с французского фронта вливаются в толпу губернского города, знакомятся, беседуют, разъясняют положение дела. Я выбираю себе одного француза, знакомлюсь, и через несколько минут мы на фронте и не где-нибудь на французском, а просто на фронте против немцев. Я слышу уже где-то восклицания губернских людей:
— Так вот оно что: и у них тоже не хватило снарядов! Да и там тоже ворчали в тылу, почему французские и английские военные не наступают.
Француженки заявили Жоффру, что, если так, они требуют мужей к себе. Жоффр им, конечно, любезно и обстоятельно разъяснил, в чем дело.
— И у них не хватает снарядов! — воскликнули в толпе. Русских застала война в Париже. Сообщение с Россией было не налажено, решили отбывать войну у французов. Воевали, но больше работали по <1 нрзб.> делу, много работали и много перебили: из девятисот остались и возвратились теперь только четыреста пятьдесят. Возвращаются с некоторой обидой: их назначили не в ряды французских солдат, а в особые иностранные легионы и отношение к
-216-
этому легиону было особенное. Под конец предлагали всем в любые батальоны.
Весть о смене верховного командования достигла меня через лавочника: Карпов догнал, рассказал и спрашивал:
— Что же теперь будет, что же теперь будет?
Не верилось, казалось невозможным устранение Ивана-Царевича, но невозможное совершилось — и царь принял командование.
— Царь-то ничего, да вот сподручники! — говорят серые мужики.
Карпов все знает уже:
— Да, его дело пошатнулось уж с Перемышля и что же: как справедливый человек он хорош, а как военный, видное дело, не мог немца убрать. Не миновать чистки! И потом... что потом? потом утвердить настоящую власть, прямую и единственную и короткую... что там суды, разная проволочка, все это пустяки, и думаю, эти разноголосия тоже все пустяки, один разговор и проволочка, а власть тут должна быть решительная, скорая.
— Какая же власть?
— Административная власть! — Чиновники, помещики не понимают, что делают, не время теперь спорить, нужно понимать момент общий и подчиняться ему. Глупые, не понимают, что все ихнее к ним вернется, перейдет время, и опять будет власть у них, народ же не может властью распоряжаться.
Идея правительства общественного доверия в скорое время сделается всенародной идеей: мужики это поймут, как приближение народа к царю. Вопрос лишь в том, успеют ли это сделать до всеобщей разрухи.
Каждая птица, каждое животное в природе есть завершение окружающей ее среды. «Рассказы о природе» надо написать, исходя из этого. Дупель должен рассказать нам о кочковатых лугах, коростель о речных поймах с высокими осоками: как он шагает мышью; время года, дня, близость
-217-
или отдаленность от людей. (Купить Брема, Мензбира, Аксакова).
Министерство общественного доверия, или ответственное министерство в простом народе теперь называются просто «Ответственность». Все разговоры о причинах наших неудач и о будущем нашем заключаются: «одно слово, нужна Ответственность».
Понятие, выработанное парламентской историей и произнесенное теперь — ответственность,— у нас из недр простого народа вызвало широкий отклик совести.
Я спрашиваю разных крестьян, с которыми мне приходится встречаться, как они понимают эту ответственность: кто должен отвечать и перед кем?
Ясно, перед кем, перед народом, но кто отвечает, на это получается, смотря по кругозору судящего, разный ответ: то хищники-купцы, то люди, взявшие в свои руки власть, то прямо называется какое-нибудь по имени лицо, больше всех виноватое, и в заключение рекомендуется ему прямо отрубить голову.
Это Страшный суд начинается. Народная душа теперь, как лесная низина, наполняется водой и всё отражая…
Смотришь на людей, как они кувыркаются, Господи ты, Боже мой! колесом, колесом, ноги вверх, руки вниз, руки вверх, ноги вниз и опять... колесом живет человек! И вдруг, смотришь, один остановился, на ноги встал и пошел на ногах вперед, все вперед.
Жили-были два брата, один брат трудился, другой достигал звания.
Иногда встречаешь радостное и говоришь: «Это у нас только это», а везде, на всем свете то же бывает.
Радость о своем — это чувство земли, а радость, что везде так,— это чувство океана.
Знакомое, обыкновенное местечко в лесу каким покажется, если, блуждая, придешь к нему и его узнаешь. Это
-218-
значит, что привычка разбита и удалось посмотреть на местечко с другой, неведомой стороны. Так мы, живя, изживаем себя, а кажется, будто виновата обстановка. Вовремя надо уметь покидать старое, любя старое, вечно бросать его и переходить к новому.
Начало чего-то. Всякий из нас, кто пережил события 1905 года и переживает войну, относится к своей прежней жизни, за рубежом 1905 года, как старый дедушка, и только оттого, что внуков нет, внуки — сами дедушки, не рассказывается эпическая повесть о тех давнопрошедших временах.
Люди будущего — материалисты по миросозерцанию и лично — идеалисты. Люди прошлого — идеалисты и лично — материалисты.
Сентябрь для сентября очень сохранился и будто август выглядит, но летят, уже непрерывно летят, перелетывают листья березы.
Осеннее небо, усеянное звездами, такой вечный покой, и особенно здесь, в деревне, где каждый день раньше и раньше засыпает деревня.
Поля пустеют, по мере этого короче дни и раньше спать ложатся в деревне, зато ярче звезды на небе. Выйдешь на крылечко — такой покой! и вдруг падучая звезда, обрезано все небо на два полунеба, метеор, мчащийся во вселенной, коснулся нашей атмосферы и открыл нам, каким сумасшедшим движением дается этот деревенский покой.
Моя старинная мечта заняться как-то особенно, по-своему, географией, вообще природоведением, одухотворить эти науки, насильно втиснутые в законы одной причинности.
Вчера получены газеты от 3 сентября с объявленным решением правительства распустить Думу,
-219-
но еще нет известий самого роспуска, о самом роспуске знает Василий (телячий дух):
— Что же это такое, правду сказали, а ее распустили; не надо правды!
Вот когда, наконец, подступил «внутренний немец» к нашему внутреннему фронту. Теперь уже ясно каждому видно, что их византийские одежды, только одежды, показывают немецкую нашу внутреннюю душу. Возмущение, впрочем, происходит от сохранившейся надежды на покой, что, мол, все как-нибудь обойдется так, постепенно. Как только эта надежда разбивается до конца, это, хотя и не видно отсюда горизонта, дело будущего становится виднее.
Беженцы, проникающие во все поры жизни нашего города, мне представляются ветвистыми кореньями какого-то растения.
Целые поколения нашей интеллигенции воспитались на народе, мужике не требовательном, а несчастном, смиренном рабе Божием:
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
Так чувствует себя у нас всякий, нисходя до помощи к народному страданию. А вот являются беженцы и заявляют свои права, совсем не похожие на наше смирение. Не хотят работать <1 нрзб.>. Недавно я выслушивал на вокзале рассуждения нашего предводителя дворянства: он мне доказывал необходимость установления твердой власти по следующим причинам: поток беженцев никак остановить нельзя, а направить его можно, только их обезличивая... Как раз в это время подходит какой-то беженец, довольно прилично одетый, и заявляет:
— Разрешите мне остановиться в Брянске.
— Ваше назначение...
— Пенза... а там никого нет, а в Брянске мой брат.
-220-
Предводитель дворянства смешался и сказал:
— Вы должны подчиниться обществу, если все так будут...
— Но ведь тут мой брат, отправлять меня в Пензу, да это даже нерационально...
— Рационально,— сказал предводитель дворянства.
Петроград и Петербург. В комнате холодно: хозяева судятся за дрова. Холодно, как бывало в Львове. Соседи пришли просить хлеба белого.
— А у вас нет ли черного?
— Черный есть, мы вам дадим. Не нужно ли сахару?
— Фунтик ссудите...
На улице перед чайным магазином исключительная очередь, как бывало, перед праздником в казенках. Приезжий из провинции купец так и подумал, было, что казенку открыли, и, осклабясь, осведомился. Разговоры о том, куда уезжать, когда уезжать, слухи о голоде. Вечером приходит прислуга, рассказывает, аэроплан бросил бомбу, попала бомба в баню и побила 400 ратников 2-го разряда. Глупости, а посматривают <1 нрзб.> и прислушиваются. Вместо прежних стройных войск на улицах [видны] только ратники 2-го разряда, какие-то мальчишки и что-то орут.
— Это что! — разговариваем мы с Сергеем Петровичем,— а вот когда настанет такое время, что вы пойдете вон то бревно на Неве ловить, а я пилу искать, и где-то в другом месте новые люди будут закладывать новый город для новой жизни...
Не хватает разменной монеты, очень похоже на Львов, корреспонденции писать некуда, разве только в старый Петербург из Петрограда покойникам, что за это короткое время осыпались, как желтая листва после осеннего мороза: «Милые покойники, мы, поколение, следующее за вами, в глубине души вашим покоем живем, наши надежды на мир, на победу, на хорошее правительство — надежды людей, мечтающих о покое. А не нужно этого, пусть уж больше и больше разрушается до последнего часа, когда молодежь будет строить новый град...»
-221-
Беженцы. «Куда же их девать? ведь они тоже наши». Приехал дьякон, семью потерял, приехала школа, а половина учеников потерялась...
Беженцы наводят на такие мысли... но обратные тем, фронтовым: там ощущение врага создает какую-то дымовую завесу на трудящийся народ, здесь создается завеса на фронт враждующих народов, и ясно до очевидности, что их интересы противоположны государственным. Возле беженцев — социальное дело, на фронте — государственное. Чем больше этих бегущих мирных людей, чем дальше в глубь война, тем ближе мир.
Мне хотелось подарить знакомым маленькую пальму, захожу в большой цветочный магазин, теперь почти пустой (цветы получали из Бельгии),— всего две пальмы, одна большая в 60 рублей, другая маленькая, в четыре рубля. Я ворчу, а хозяин говорит: теперь время такое, что сахар дарят, а вы покупаете пальму. Я послушал совета и в следующую мою поездку в Петербург привез из деревни голову сахара, и был настоящий фурор у знакомых: целую голову, да где же я достал ее, вот чудо-то!
Появились женщины-кондукторы на трамваях в полной форме, а на голове платочки. Появились на железных дорогах женщины в погонах. Женскому делу предстоит в близком времени большое поприще.
Опять Распутин! Все говорят, будто он Думу распустил. Государь уже решил, было, поручить Кривошеину организовать из общественных деятелей министерство, как вдруг переменил решение и назначил Горемыкина. Это будто бы Распутин отговорил. Опасаются, что он теперь в ставке и не подкуплен ли немцами, не сговорит ли царя к сепаратному миру. Вспомнишь только, что слышал за одну неделю здесь — и ужаснешься жизни петербургского человека: в неделю на месяц постареешь...
Встречаемся с Разумником, не видели всего неделю друг друга, и сколько есть о чем поговорить, сколько воды
-222-
утекло за эту неделю, будто часовая пружина сорвалась и с безумной скоростью затикали часы. Не будь привычки хвататься за старое — как бы мог жить теперь человек!
Будто с Перемышля начал по ночам вертеть столики, а днем кормить голубей... обрадовался, говорят, что освободили. Так ли? А ведь это у народа Иван-Царевич!
Спокойствие.
Левые негодуют на кадетов: это Милюков будто создает спокойствие в расчете: правительство в ходе войны все равно уступит власть, так что беспокоиться нечего...
Гринев у Пугачева.
Горький выслушивает доклады своих «енералов» о Милюкове и фыркает: «Человечишки!» Потом о Милюкове: «Глупый человечишко!» Сидит, выслушивает, и вот-вот выговорит: «Гг-енералы!» Вокруг него старинное оружие, вывезенное из Италии, картины, книги, им накупленные, мебель, совсем будто Пугачев во дворце,— а тут же и такое почтение, такое благоговение ко всему этому «европеизму», как он называет.
И во всем этом, со стороны глядя, какой-то смешной, наивный Пугачевский тон, а пойдешь с этим же Горьким грибы собирать, как он идет, большой, задумчивый, посмотрит на дорогу, засыпанную хвоями, и скажет, опираясь на свое чисто нижегородское «о». «Вот когда хвои эти обледенеют и ветер, так позванивают... чудесно!»
И когда расскажет свою жизнь, как он бродил по схимникам, как стрелялся, как с одним лавочником задумал культуру в деревне насадить и как претерпел в этом и многое, многое свое русское — как естественно выходит из всего этого его преклонение перед «европеизмом». Излагаю нить разговора нашего:
Необъяснимое:
т. е. китайщина, восток, где жизнь не ценится (примеры необъяснимого: гвоздь в затылок убитого и многое такое знакомое нам «не для чего», «круг», «загадочность», «без
-223-
выхода», «непонятное», «достоевщина»). Выход из необъяснимого — Италия! (у Рязановского: — Эллада), вообще признание ценности жизни.
Не богоборство, а просто покончил с Богом: как и Легкобытов: пуп отрезали человечеству от Бога.
Старец из ямы спросил Максима, как шел и проч., а потом начал спрашивать о брате своем и так сказал: это вот брат его в эту яму посадил. Что это за яма? — несчастие, и Бог, и злоба к человеку — вот откуда необъяснимое, выход из которого — к человечеству (в радость, в жизнь, в Европу).
Мое заключение:
— Прометеева борьба кончается Христом. Пугачев отвечает:
— Да, это признает немецкая философия: ничего, остроумные люди, ничего...
Горький начинает примеры приводить из своей жизни, доказывая, что он не в борьбе, а просто «покончил». Я не могу ничего возразить, потому что то — «немецкая теория», а это жизнь, это факт, и к этому новому факту (жизнь состоит в новизне фактов) надо прибавить новый действительный, а не мертвый факт. Почему этим живым людям и ненавистны Мережковские: эти живут, а те строят теории, эти рождают жизнь, те певчие, воспевают ее, эти всегда стоят как бы у конца и мучительно дожидаются продолжения, у тех во всякое время и на все, как брызги, слетает ответ.
— Не умеют сказать: «Не знаю!» — вот главное обвинение Горького Мережковскому.
Такие люди, как Горький, открывают давно открытое, давно сказанное, они думают, что открывают, но они только находят что-то уже сотворенное и находку свою действительно открывают толпе.
У Горького Лука, вероятно, представляет из себя проповедника Христа-утешителя. В нем Горький изображает свое собственное сомнение в такой личности: чем он силен? обманом.
-224-
Мне Горький говорил: — Схимник говорит общими словами, обыкновенные вещи говорит, какой-нибудь купец уйдет от него, вспоминает, что он сказал, и видит обыкновенное, что и он не глупее, а вот почему-то он может, а мы не можем, почему?
Камень-правда. Среди поля камень лежит большой, как стол, и нет от этого камня пользы никому, и все на камень этот смотрят и не знают, как взять его, куда деть, пьяный идет, натыкается и ругается, трезвый отвертывается и обходит, всем надоел камень, и никто взять его не может — так вот и правда эта.
Лично многие из нас пережили свое разрушение града и плыли, спасаясь на каком-нибудь жалком бревне, голодали, озирались по сторонам, вскакивая на задние лапки и повертывая мордочку по сторонам на видимое всем разрушение городов, земель, бегство сотен тысяч людей, потерявших кров, удушливые газы, бронированные автомобили и мечущие бомбы крылатые моторы,— это все ново. Мы переживали жизнь в глубину, теперь переживаем в ширину.
В деревне. Сахар. Отсутствие сахара создает настоящую революцию: как радостно переносило население запрещение водки и как тягостно это отсутствие сахара. Как понятие немца-врага расширялось и, расширяясь, дошло до понятия внутреннего немца, как и формула «Всё для армии» потеряла прежнее значение, когда армия стала создаваться из ратников 2-го разряда — людей, никогда не бывавших в строю.
День раздела. В воскресенье 20-го приехал в Хрущево.
Автобиографическое. С некоторого времени я почувствовал, будто за мною следит кто-то, и ни одно движение мое не пропадает бесследно, ни одно движение, ни один человек не пропадает и влечет за собой иногда громадные последствия, так.... мечта жизни...
Осыпались старые люди за время войны, как осенью желтые листья на старых дубах...
-225-
У Толстого главное хорошее в творчестве — способность лепить людей из чего-то живого, читая, вы постоянно чувствуете под собою безликую стихию (как это называют) или, что ли, подпочву, из которой по воле творца легко и свободно возникают, проходят, исчезая куда-то, лица людей.
Всё недаром!
Какая масса людей проходит даром, как тени, и кажется, все это ненастоящие, неинтересные люди, между тем в действительности все они настоящие, все интересные: стоит только попасть с любым из них на одну тропинку, как откроется неизбежно их природа в ужасающей силе, и тогда понимаешь действительность, равно как, глядя на мелькнувшую падучую звезду, догадываешься о действительной мчащейся природе неба, а не спокойной, как кажется.
Антихрист. У мужика под Николой висит Вильгельм — антихрист, и мужик говорит: «Если его все под Николу повесят, то сила в нем пропадет».
Беженцы. — Третий день не ел! Не врут — для вранья тоже нужен досуг. Рвет в окно. В урыльнике варят картошку. Тут варят, а там гадят. Причина потерь родных: пошли за дровами, а поезд ушел. Не будь своего, так все бы мертвые приехали.
Тут же в поезде умирают и каждый день рождаются. Духовная помощь. Крестник. Случайная встреча матери с сыном. Костры к вечеру разгораются, холоднее, говор, как в зимних ульях. Человек с трубочкой: ему все равно — куда-то ведут, куда? Вся масса не знает, куда, зачем, что. Тут, по мнению Бехтеева, нужна власть, которая и должна определить все, нужно обезличить массу. Подходит человек, имеющий направление в Борисоглебск, а ему нужно в Царицын — там у него родственники, нет, пусть едет в Борисоглебск.
Город богатый возле — прошлый год, когда прибывали раненые, и нынешний, когда явились беженцы. По всем признакам видна готовность населения жертвовать (приносят
-226-
хлеб, подносят баранки), нужна только организация власти.
Движение такое, что сделать ничего нельзя, но возможно только непосредственно хвататься за нужду: кусочек сахару, поданный ребенку, и кусочек власти.
Сестры жизни обходят вагон: сколько детей? восемь! восемь кусков, щепотка чаю. Достали молока...
Пользуются воинским питательным пунктом, а если приходит воинский поезд, то вся машина останавливается, билетики хранятся до следующего питательного пункта, при опросах: «У вас нет билетика?» — говорят: «Есть», а с тем билетиком не дают здесь пищи.
Движение Елец — Гродно — Пенза — где-нибудь забивается и направление изменяют — где искать родных?
В комитете юридической помощи населению: беженец пошел определять в приют чужого ребенка, пока определил, эшелон ушел, и, в конце концов, он остался с чужим мальчиком на руках, а своя семья неизвестно где.
С 24 августа — 24 сентября 100 тысяч беженцев, из них 10 тыс. дамы, наверно, накормили.
Болгария объявила войну Сербии. Война теперь и все, связанное с войной, до того глубоко проникло в жизнь, до того стало обыкновенно и всем знакомо, что для изображения этого нужно воображать себе читателя где-нибудь на другой планете. Мне кажется, наиболее занятным и даже фантастическим показалось бы теперь изображение жизни где-нибудь самой мирной, самой обыкновенной в прежнем довоенном роде.
Вот аллея старого парка именья, где я часто раньше бывал, вот по озими пробитая крестьянами тропа, лошади на зеленях, листья замерзающего хрена, голые деревья дубов, лип и как бы весенняя нежная зелень каких-то деревьев вдалеке: зелень сирени, зелень немногих сохранившихся листьев — желтые все облетели и остались зеленые, редкая зелень от редины своей кажется нежно-весенней зеленью, а пруд, как зеркало, и пущенный по нем камешек звенит и
-227-
свистит, как стаи пролетающих весенних пташек. Вот-вот грянет крепкая зима. Я бродил по старинному саду, бычок, увидев меня, пошел за мной, и все шел, шел, привык ко мне, станет на секунду, скусит травы, и опять за мной, мы подошли к застывшему пруду в лесу, забавлялись звенящими камешками, и так прошел первый день нового собственника. Кричат размножившиеся утки, гремят по мерзлому телеги: мужики везут в город картошку, мужик задавлен картошкой. — Ской далече? (сколь). Гололедица. Замерзает земля, может быть, не удастся вспахать и придется сеять весной овес по пожару. Иван Михайлович о картошке: — Что делать? Из-за картошки невозможно продать рожь и овес, невозможно достать никакую подводу: задавлен мужик картошкой.
Старик Волуйский знает моего отца, деда и прадеда, а я даже отца своего не помню.
Когда водку запретили — помощь, когда сахар запретили — обдирали.
Мой вопрос: кроме общих причин расстройства движения, какие специальные причины задержки продуктов сельскохозяйственного производства на местах? Ответ: первая причина — опоздание уборки урожая вследствие дождей на целых полтора месяца, так что теперь мужики заняты, вторая причина — цены высокие на продукты, и потому мужики стараются вывозить свое. Третья причина: теперь не пьют и потому заботятся о своем. Благосостояние мужика увеличилось, во-первых, от прекращения пьянства, во-вторых, от высоких цен на хлеб, в-третьих, от казенного пайка.
Мужик стал есть: по свидетельству мучных торговцев, значительно увеличился спрос на высшие сорта муки (крупчатка, первач 1-й, первач 2-й) и сильно понизился спрос на вторые сорта (серая первая и выбойка).
Попробуйте теперь купить у мужика яйца! Попробуйте попросить его заехать куда-нибудь или что-нибудь подвезти. И потом требование чаевых как должного.
Число рабочих рук уменьшилось: Ростовцев говорил, что в аренду не взяли все его имение, но на взятую часть
-228-
охотно повысили цену. Узнать: при каких же обстоятельствах ест у нас мужик теперь белый хлеб, какой это мужик.
Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которой все интересуются, и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу.
Львов взяли...
Смерть бабушки (начало романа). По кусочку земли: да ведь из-за земли же они дерутся! Описание ее владений. Остается одна с географической картой. Изобразить невозможность для старого человека понять географическую карту. Завещание. Что-то в карте смутило ее, перепутала мысли о войне, о разделе, о сдаче в аренду... умерла. На спокойном звездном небе скатилась звезда... и стало понятно, какое огромное движение было там под этим видимым покоем тверди небесной. Осенние листья осыпались, так и старики осыпались не от вражеских пуль, а от странного невидимого [неизвестного] грядущего нового мира.
Начинаю возвращаться к себе...
Эпоха европейской заминки и торжество Вильгельма: крушение европейской дипломатии с выступлением Болгарии.
Никого не ругают в провинции больше кадетов, будто хуже нет ничего на свете кадета. Быть кадетом в провинции — это почти что быть евреем. Недаром и еврейский вопрос есть вообще грань между провинциальным прогрессистом и кадетом: прогрессист по еврейскому вопросу виляет, кадет признает равноправие. Конечно, разделяет и аграрный вопрос, но все-таки не так очевидно это, не так жизненно, как еврейский. И все-таки, мне кажется, не так тут дело в программе, как... в чем? Я затрудняюсь точно определить. Мне кажется, что обыватель по совести считает кадетскую программу хотя и недостижимым, но почти что святым. Когда левый выставляет свою недостижимую программу, то за то
-229-
он и левый, отщепенец, человек будущего, человек не от мира сего, «передовой авангард». А кадет у нас судейский чиновник или адвокат, человек жизненный, который меряет и аршином жизненным. Скажет один о таком:
— Кадет.
В ответ ухмыльнется и повторит иронически:
— Ка-дет! Недаром икру любит.
— Что же,— спросишь,— нельзя кадету даже икрой полакомиться?
— Отчего же нельзя: покупай, и кушай на здоровье, и угощай — это ничего. А у нас уж примета верная: как адвокат начал ходить к купцам и есть икру — пропащее дело. Икру ест, а потом расписывает: мы, мол, кадеты!
Словом, у нас думают так: если хочешь делать святое дело, откажись от икры и с нею вообще от заинтересованности личной в этой жизни, будь просто святым и не мешай другим есть икру.
Зато какой бы ни был прогрессист правее кадетов, хотя бы на пол-еврейского вопроса, этот прогрессист движется: этот человек ничем, в сущности, не отличается и от самого правого, только по чему-нибудь ему так быть Удобнее. Тут главное в радостном живчике, сопутствующем во всяком жизненном предприятии. Можно и на фронте в царстве смерти делать серьезное нужное дело возле раненых и в то же время никогда не упускать из виду радостного живчика. Так работает какой-нибудь уполномоченный, одушевленно, плодотворно в высшей степени и в тяжких условиях. Вдруг он узнает, что знакомый или родной человек, земляк назначен министром. Сейчас же загорается живчик радостный, и, сломя голову, катит уполномоченный с фронта догонять министра и думает об одном, как бы не опоздать к губернаторскому месту.
Когда по улице с мещанскими домишками, где вечно, как в ауле, пахнет навозным дымом и жалкие люди собирают с улицы шарики конского навоза для отопления своих домиков, провозят целую телегу, нагруженную хорошими жаркими белыми березовыми дровами, то кажется — не дрова, а какую-то вкусную осетрину везут.
-230-
Откуда везут осетрину? Сколько зависти, сколько вздохов и проклятий вокруг, злодеем представляется владелец осетрины, если поддаться на минуту чувству жалости к этой городской бедноте. Откуда везут осетрину? Недавно я был в гостях у владельца небольшого имения, он пошел мне показывать свои гигантские садовые деревья, обреченные им на срубку. Несколько сотен этих великолепных деревьев занимали почти полторы десятины земли — роскошь, недоступная хозяину. Он решил их срубить и выгодно продать материал. Ильм идет на дорогие поделочные работы, клен то же самое, кроме того, было много в парке могучих прекрасных ясеней. Хозяин спрашивал меня, на что идут ясени. Я знаю, что они тоже идут на что-то очень дорогое, но на что — вспомнить не мог. К нам подошел ботаник, вступился в наш разговор о дорогих вещах столярного искусства, улыбнулся, и сказал:
— Не время теперь об искусстве разговаривать! Мы удивились, он опять улыбнулся:
— Все пойдет на дрова, ничего нет дороже дров: двадцать копеек пуд — сырые на месте, сухие — сорок копеек, этого никакое искусство не выдержит.
Так оно и вышло: великолепный материал искусства пошел на дрова, на отопление — чего бы, казалось, демократичнее? А вот теперь по мещанской улице города везут эти дрова, и люди смотрят на них, как на недоступную осетрину.
Загляните теперь в тайники всякого сколько-нибудь состоятельного дома, сколько там белой муки, сахару, всякой крупы, всяких мелочей. Сегодня кто-то сказал: «Покупайте уксусную эссенцию»,— а завтра уж все покупают. Завтра нам скажут про вазелин — мы будем вазелин закупать фунтами. И так все естественно и даже демократично: цены растут с быстротой ужасающей, всякий лишний рубль и рабочий человек с наибольшей выгодой должен помещать на закупку продукта необходимого питания. «Я не настолько богат,— скажет всякий бедняк,— чтобы не запасаться...» Происходит соревнование передовых коней и водовозных кляч...
-231-
Ксения Николаевна:
— Саша, чего ты свою жену никому из нас не покажешь! Саша отвечал:
— Что мне показывать ее: это у меня в домике не для выставки.
Потом сконфузился своего слишком резкого тона со старухой, подругой его покойной матери, и стал говорить с большой искренностью: — Ксения Николаевна, простите меня, что я вам так... семья моя, правда, сложилась случайно. Было мне очень неладно: борьба такая душевная между животным и духовным, хотелось брака святого с женщиной единственной, вечного брака, соединиться с миром, и в то же время... мне был один путь — в монахи, потому что я воображал женщину, ее не было на земле и та, за которую я принимал ее, пугалась моего высокого идеала, отказывалась. Мне хотелось уйти куда-то от людей в мир, наполненный цветами и птичьим пением, но как это сделать, я не знал, я ходил по лесам, по полям, встречал удивительные, никогда не виданные цветы, слышал чудесных птиц, все изумлялся, но не знал, как мне заключить с ними вечный союз. Однажды, в таком состоянии духа я встретил женщину молодую с красивыми глазами, грустными. Я узнал от нее, что мужа она бросила — муж ее негодяй, ребенок остался у ее матери, а она уехала, стирает белье, жнет на полях и так кормится. Мне она очень понравилась, через несколько дней мы были с ней близки, и я с изумлением спрашивал себя: откуда у меня взялось такое мнение, что это (жизнь с женщиной) вне того единственного неземного брака отвратительна и невозможна.
Очередная задача: выдумать какую-нибудь форму для газетных очерков и систематизировать наблюдения.
Люди реакции у нас в провинции, вернее, громадное большинство их, держатся не принципов, а того, что в настоящее время является прочным: если прочно будет социалистическое, то они признают и социализм.
Алексей Федорович Шереметев (предводитель дворянства в Ливнах), шестидесятник, монархист, выводит идею
-232-
царя из: 1) народу нужно дать, что он хочет сам, 2) Россия завоевана правительством.
Сны. Будто бы я где-то в своем новом доме, показываю гостям фотографии, а на террасе через несколько комнат под сенью старых лип сидит мать моя и возле нее мои дети. Я пошел туда, она встала, высокая, вся в черном, сильная, медно-загорелая, я смотрю на нее и плачу, плачу...
Приближается год со дня смерти.
Фронт и тыл соединяются: народ хочет разными путями немца разбить.
Ошибка Шереметева: народ в своем развитии неизбежно должен пройти то же самое, что прошел интеллигент.
Война. В Толстовской эпопее войны не изображена обратная сторона, изнанка войны — то, что снабжает армию, связывает армию с тылом, в чем, как черви, заводятся подрядчики всякие, живущие от войны к войне, надеждой на новую войну: такая война бывает раз в столетие, как тут не нажиться!
Будучи целый год вдали от столицы, я спрашивал часто себя: что делает в это время Мережковский? На него у меня была в душе надежда, потому что его я люблю как человека и уважаю как большого писателя и даже учителя.
И что бы враги ни говорили о религиозно-философских собраниях, а историк отметит это искание Бога перед мировой катастрофой, как все равно простонародный летописец не упустит сказать о горевших лесах в июле 14 года и о померкнувшем от дыма солнце.
Жалкое искусство нашего времени, краденое... и пр.
В кружке Мережковского было отношение к старой религии милостивое и даже любовное, а что он
-233-
как будто бы вынимал из ножен меч, то это было неверное, ненастоящее. Старая религия, отчасти как источник для искусства, отчасти как материал для романов с перспективами глубочайших открытий, глубочайших соприкосновений с народной душой. А в русском передовом обществе отношение к религии действительно отрицательное, потому что в действительности русского человека отделяет от религии ложь ее представителей.
При чтении фельетона 3. Гиппиус «Без аминя».
Анекдот — это «аминь», произнесенный не духовной личностью, а обществом, это общественный аминь.
При чтении Гюйо. Я думаю, что при исследовании религий напрасны изыскания у первобытных народов, о которых нам, вероятно, по существу мало известно. Нынешние примитивные люди из народа, если взять их в массе, как они едут на своих телегах на ярмарку, как на ярмарке торгуются, дерутся, потом едут ко всенощной и там крестятся — почти совпадают с определением первобытных языческих народов. Но если душою соприкоснуться с отдельными личностями из масс, душою, т. е. смотреть на подобное своему собственному пережитому, то в первобытной душе увидишь всю полноту переживания сложнейшей души. И если бы мы могли постигать душу птиц, четвероногих, то и там бы нашли то же самое. С поверхности все однообразно и в природе, в глубину разнообразно и все есть, что есть в нашей душе. В природе есть все, и наше человеческое дело есть только дело сознания (сознательной личности). Дело человека высказать то, что молчаливо переживается миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир.
Отзвуки войны. На этой войне лежит печать промышленности: православная Россия споткнулась на фабричном пороге — не хватило снарядов, не хватило средств удовлетворения необходимой потребности в обществе при огромных богатствах.
Когда ищешь последнюю причину вздорожания какого-нибудь продукта, то, в конце концов, кажется, что последняя
-234-
причина есть вздорожание рабочих рук: все отвечают, что продукт дорог, потому что дороги рабочие руки. Рабочие руки дороже, потому что дороже средства удовлетворения необходимых потребностей. И получается заколдованный круг: спекуляция одного лица, которое держит в руках весь наш уезд, его деморализующее влияние на все наши общественные начинания. Сила этого лица, однако, заключается в связи с неким непременным членом, который правит всей губернией, сила же этого непременного члена заключается в слабости губернатора. Слабость же губернатора происходит не от его личности слабой, а оттого, что природа нашей власти такова, что материальная часть ее поручается специальному лицу. Таким образом, получается связь земельно-чиновничьей аристократии с промышленной через это специальное лицо с общей целью обирания обывателя, который вопит об ответственности.
Нужно исследовать, как через это все-таки пробивается общественность.
Как изучить историю третьего сословия? Изучить елецкие купеческие роды...
Удел русского интеллигента: за Китайской стеною религии, отделяющей народ от общения с ним, питаться крошками, падающими со стола европейской учености и безверия.
Беседа с председателем Биржевого общества.
Христос и торгующие. Меня всегда удивляло в Евангелии, как это Христос без предупреждения прямо бичом выгнал торгующих из храма: люди торговали голубями по обычаю, это было обыкновенно, привыкли к этому — и вдруг их прямо бичом... Раньше я это не понимал, но теперь, во время войны, мне стало ясно: для торгующих единственная мера — бич, всякие предупреждения тут бесполезны.
Порочный круг: почему дороги продукты первой необходимости? Ответ: потому что дорог рабочий труд. Спрашиваете
-235-
рабочих: почему дорог рабочий труд? Они отвечают: потому что дороги средства первой необходимости. Земля стоит на китах, киты лежат на воде, а вода на земле.
Город не может получить дрова, потому что евреи скупили все дрова и берут за них по 30 к. за пуд. Спрашиваем евреев, почему так дорого. Отвечают: потому что себе стоило дорого.
Схема: виновато не купечество, как можно ставить козла в чужой огород: виноват тот, кто пускает козла в чужой огород. Факт: некто пускает козла, некто виноват в козлином попустительстве. Мы знаем, кто виноват: некое лицо из губернского присутствия, правящее всей губернией. Во всякой власти есть часть духовная и материальная: материальная часть отдается секретарю, духовная — представителю власти, без разделения невозможно, и весь вопрос, насколько сильна та духовная часть власти, чтобы подчинить себе материальную. Власть может быть исполнена самых лучших намерений, но беспомощна, потому что не может справиться с материальной своей частью. Я видел на войне исполненного благороднейших стремлений и получившего деньги для закупки разных хозяйственных материалов. Не будучи знаком с этими материалами, со списком закупок их, он поручает это вторым лицам, и те становятся хозяевами положения. Когда разбираешь все эти случаи, то, в общем, приходишь к заключению, что горе не в злом человеке, а в слабом, имеющем претензии на власть.
Как известно, в Толстовской эпопее войны почти вовсе не изображена материальная сторона войны, то, что снабжает армию питанием.
В этой войне до очевидности совершается одна и та же сущность: в чем фронт и тыл объединяются? Там, на фронте, враг стоит лицом, а тут, в тылу, он стоит задом, тут он отдыхает и кушает, спит, наживается. Фронт — это очень узенькая линия, и там только момент, один момент после долгого времени ожидания, момент, когда враги становятся лицом к лицу. Но все другое время, на всем пространстве от этой узенькой полосы враг отдыхает, ест...
-236-
Редкий момент, когда враг становится лицом к лицу и можно бывает заглянуть в лицо врага, и этот момент ожидания с жутким нетерпением на узенькой линии, называемой фронтом; во все другое время враг — существо ласковое и даже ходит ко всенощной.
Нынче, пожалуй, не так страшно заглянуть врагу в глаза на боевой линии, как жить изо дня в день возле его грязного и вонючего тела.
Недаром же рисуют образ врага по образу Георгия Победоносца. Голова у врага рода человеческого изображается маленькой, но интересной: пышет пламя, горят глаза, эта маленькая голова посажена на огромное тело вьющееся. Духовная сторона зла изображена маленькой, а материальная — необычайно огромной.
Счастлив [человек], счастлив тот, кому суждено вонзить копье в огнедышащую пасть, и горе тому несчастному, кто обречен пребывать изо дня в день возле его огромного вонючего вьющегося и грязного тела.
Крестьянин, который открывает лавочку в деревне, потом переходит в город, делается купцом, происхождение богатств этого крестьянина всегда приписывается начальнику зла: он или обыграл или убил. Народниками-писателями написано множество повестей на эту тему. Нам понятно теперь происхождение этой легенды, личная инициатива, личное творчество в народе рассматривается как общее благо, а торгующие тем виноваты, что обратили его в личную собственность. Потом скупость как сознание своей личной неспособности, потом расширение свободы, которая приводит к общей свободе. Мы находимся в периоде индивидуализма и скупости. На это закрывать глаза нечего. Потом: с развитием общественного опыта индивидуализм как естественная сила, как сила природы так или иначе используется обществом. У нас она используется администрацией, разлагающей [естественное] стремление общественности.
-237-
Колотушка! опять колотушка! Помню, где-то на заре своей жизни при встрече с кем-то усталым рассказывал о своем детстве, что слышал на улицах родного города колотушку, как это было, казалось мне, давно, будто тысяча лет прошло с тех пор. И вот теперь опять колотушка та самая, мне кажется, я через тысячу лет возвратился в родной город, и в нем все по-старому. При звуке колотушки выхожу на улицу, залитую лунным светом, сторож таинственный, как Медведка, журчащая где-то в глубине ночи у тенистого пруда, проходит по пустынной улице. Я натыкаюсь на камень и вспоминаю, что тысячу лет тому назад я натыкался на этот же самый камень и, удерживая равновесие, отскакивал вот к этому самому чугунному столбику. И тут где-то Коля Криворотов жил...
За столиком корреспондента. Ровно к восьми вечера я прихожу в городскую Думу и занимаю место у столика корреспондентов; в зале одни только портреты купцов, старых деятелей города, и ни одного живого человека. Сторож мне разъясняет, что собираются у них постепенно, часам так к десяти, и бывает, числа не хватит — и все разойдутся к одиннадцати, и отложат заседание.
Портреты старых деятелей мне хорошо знакомы, но теперь, во время войны, они в моем воображении как-то странно преображаются. Время такое, что не увидишь приятеля, с которым привык делиться новостями, три дня, и кажется — три года прошли. И так уже привык к такому быстрому темпу времени с перебоями, что, когда смотришь на этих людей, кажется, через тысячу лет возвратился опять на старое место. Старые купцы, мне кажется, теперь держат узду времен, сидят и держат ее и насмехаются надо мной, их потомком, которому долго казалось, что он вырвался из этой узды в мировое пространство.
Их очень немного, этих знаменитых представителей купцов нашего прежнего времени, их потомки между собой все перероднились, и я сам им всем родня. Через тысячу лет, кажется мне, возвращаюсь я к этой своей родне. Усмехаясь, смотрят на меня отцы города, молчат и твердо держат узду
-238-
времени. Один гласный, вылитый портрет своего висящего на стене отца, входит в залу, подсаживается ко мне.
— Сколько лет, сколько зим! Какими судьбами? Надолго?
— Совсем.
Изумленный, смотрит на меня, как будто я сюда из вечного пространства, метеор свалился сюда, встал на ноги и заговорил.
— Что же вы тут делать будете?
— Пересмотрю, как жили отцы и деды.
— Жили, жили,— гласный озирается на портреты,— те жили правильно, совестливо жили, а нынче война, отечество в опасности и... жулик на жулике. Были и войны в прежнее время, были и богатеи, и наживали на [войне] в то время [тоже], а иначе...
Он рассказывал мне об одном, как он нажил на войне (случай какой-нибудь описать возмутительный), ругался ужасно, долго и вдруг говорит:
— Извините меня, ах, батюшка, я и не подумал.
— В чем дело?
— Да ведь он же, батюшка, вам родня...
— Родня?
— А как же: Михаил Петрович, извольте видеть...— он показал на старый портрет,— был вам прадедушка, а бабушка ваша... родня, как же не родня. И продолжал дальше в каком-то восторге: — Можно сказать, даже ближайшая родня. И как же вы так этого не знаете, ближайшая родня. Только вы меня извините, ах, уж пожалуйста, не взыщите...
Гласные собираются медленно, в десять часов не хватает двух голосов для кворума, а их требуют, говорят по телефону, посылают сторожа, за зеленым столом теперь [сидят] живые портреты. Слух о моем возвращении... Меня окружили, за моим корреспондентским столиком собирается вся дума.
— Какая ваша цель?
— Цель моя: найти Минина.
Елец. Окраинный город московского государства. За Сосной начиналась татарщина. Батый доходил до Сосны и повернул. К этому: легенда о Божьей матери на Аграмаче.
-239-
В дневнике Толстого молитвы его похожи на «записи», а записи ничуть не похожи на молитвы: какие-то письменные молитвы. Если уж записывать свои молитвы, то надо записывать, как стихи, чтобы их могли повторять другие, и от этого не было бы смешно, как неминуемо будет смешно, если другой человек будет молиться по толстовским записям.
Да, слабость духовная или физическая есть источник нашего презрения и брезгливости, пошлости жизни среднего человека. Сильный мимо идет.
Прошлый год в эту ночь, в такую же ужасную позднеосеннюю погоду умерла мама. С тех пор мы успели разделить ее имущество благополучно, согласно ее воле. Я водворился в родной город, поселился в той самой квартире в Ельце, где жил во время своего ученья, куда пришел однажды выгнанный из гимназии.
Тризна. 1-го ноября поехал на поминки в Хрущево, возвратился 6-го в пятницу.
В церкви. Плохо выметено, у священника, псаломщика и певчих изо рта валит пар, как дым кадильный. Из алтаря слышится восклицание: «Союзникам нашим!» [слава] — такое восклицание: война! Молится священник и о славном воинстве, видно, как в народе слова его находят ответ: при этих словах крестятся, становятся на колени. И, кажется на мгновение, что где-то здесь присутствует закрытая теперь и для самого народа душа его, воля народная.
Образованные и невежественные, старые и молодые — все говорят теперь, будто климат меняется: в ноябре у нас раньше всегда была зима, теперь только осень, глубоко входящая в зиму осень, промозглая, в туманах. Бушует ветер, каждый день меняя направление, то подсушит, и кажется, вот-вот начнется благодатный мороз, то опять все расклеится. Рано зажигается лампа, и долгим вечером при шуме деревьев кажется нам, что где-то там, в природе, за
-240-
наше человеческое борьба совершается. Такая ужасная, такая мучительная, темная борьба. Минутами будто стихает, будто мелькнет на темном небе звездочка, и кажется тогда, что уж если теперь явилась звездочка, то как же радостно будет жить мне, когда настанет весна. Передохнули минутку — и опять новый порыв вновь отдает всю душу на темное терзание.
Особую породу людей, которые созданы для власти — путем ли хитрости, таланта, мошенничества, разума, все равно,— таких людей называют умными. А кто не может властвовать, тех называют глупыми. В сказках дурачок, в конце концов, получает власть царя — это показывает не уважение к власти, а скорее намечает путь пересоздания ее. С каким наслаждением сдают мужики власть какому-нибудь бессменному старшине, как довольны, что нашелся такой человек власти. И так было исстари. А теперь требуется от этого народа, чтобы он в каждом отдельном своем человеке почувствовал стремление к власти (организации). В народе нет этого стремления: оно заключено у нас в сословные рамки бюрократии. Живешь среди русского народа, и так бывает иногда курьезно прочесть: «Счастье улыбнулось г. Трепову». Человек, никогда в жизни своей не занимавшийся путями сообщения, и вдруг получил власть министра путей сообщения.
Состояние души по обывателю (по Дееву). То воодушевление перед разгоном Думы принимает за начало новой революции. Думает про мужика, что в массе он к революции не способен (бессменный староста удовлетворяет вполне: «Нашелся такой человек!»). И потому он победу возлагает на старосту, зато уж когда победим, тогда начнем новую жизнь, вот какая жизнь начнется. Неузнаваемым становится маклер, биржевой маклер мечтает, пламенеет, в нем живет тот же самый дух, который одушевляет солдата на фронте. И кажется тогда, что фронт и тыл соединяются: и на фронте, если посмотреть глазами трезвыми, грязь и нескладица, несправедливость, чудовищное попрание прав человека и наперекор этому мечта солдата — что-то великое он совершает, что — это будет большое потом.
-241-
Когда-то в начале войны казалось мне, что победа наша над врагом будет в то же время победой над самим собой, что мы организуемся. А вот уже прошло 15 месяцев войны, и Россия вся такая же: мечтает и утопает в грязи.
Приходит в голову, что война может и не окончиться в ближайшие годы, что она станет делом привычным. Уже и теперь, после 15 месяцев, заметно привыкание к ней, заметно по обывателю: притупился и стал воровать. Психологически ничего нового и нет: обыватель всегда жил на неизвестное.
Интересно бы собрать различные объяснения войны: из-за чего война? Война за империю, война промышленности? и т. д. Нам, в силу нашего общественного положения удаленным от познания этих причин, война должна казаться войною добра и зла. Вообще обыватели должны бы выставить с своей стороны какую-нибудь психологическую причину войны и представить нам так, что в мировом котле варится какое-то вечное, но утерянное людьми начало.
Жизнь, заключенная между той и другой. Почему же не третья? Кажется, если третья, то и конец: тогда лучше взять ружье и застрелиться — почему застрелиться и не устроиться удобно? Кажется, если уйти от одной, то исчезнет и другая. Они входят одна в другую, словно это одно существо. Я потому выбрал другую, потому и вся эта странная лесная, кочевая, земледельческая жизнь, что существует та.
Не понимаю, какая это может быть новая счастливая жизнь после войны, если после нее освободится на волю такое огромное количество зла. Зло — это рассыпанные звенья оборванной цепи творчества. А сколько во время войны рассыпалось творческих жизней!
Родина. Что скажет о ней дитя ее, что откроет — не откроет чужой, прохожий человек. И то, что увидит чужой, не знает рожденный на ней.
-242-
В Августовских лесах (поездка на войну в 1915 г., 15 февраля 15 марта)
Августовские леса — место ссылки в старой Польше. Генерал грибы собирал. Суеверное население. Белокурый белорус. Петербургские леса кажутся кустиками.
Волки пришли из Сибири так же, как птицы улетели: волков нет в России. Как чуют — да, как чуют волки? один к другому, значит, и чувствуют.
Волки и голодные люди, люди отстанут — волки следят, и пленные идут в надежде, что солдаты русские покормят, идут, как собаки, переменившие хозяина.
Попеременные наступления и отступления опустошили страну, голод стал на место любви к отечеству, и он стал повелевать людьми.
Живые картины: полки, идущие ночью по шоссе краем лесов, и полки после сражения, бегущие по тому же шоссе: «разбитого полка» священник пешком, вдруг пешком. Немец виден! — Какой, пленный? — Нет, весь! — Ах, дурень ты дурень!
Сидим у окна, а все время видно краешком глаза — бегут войска по шоссе, и долго это было: ходили смотреть аэропланы, вернулись — бегут, отправили транспорт, вернулись — бегут. И никто их не остановит и некому останавливать.
Разбитый полк собрался. «Соберутся»,— сказал капитан. А мы думали, вовсе пропали.
Артиллерист 73 дивизии. Бежит трубач:
— Ваше благородие, слезайте с лошади, убьют! Вдруг из леса руки хватают — немцы!
— А что же вы шашкой?
— Шашка где-то на жопе.
— Ну, револьвер.
— А револьверишка плохенький где-то на животике висит, ну, что это... Отвели лошадь к дереву, хватили залпом,
-243-
как охнет лошадь, я что есть духу скакал, скакал и — в трясину. Вытаскиваю, вытаскиваю лошадь — вытащил. Слышу, собачка лает, я туда — деревня!
— Как же вы не подумали, что немцы?
— А не подумал, измаялся, весь измученный, все равно пропадать. Приезжаю, стучусь, и выходит старуха. «Немцы?» — спрашиваю. «Спят»,— говорит. Только сказала, выходит наш драгун. А старуха, видно, уж до того дошла, что и не разбирает, кто у нее, немцы или русские.
Вижу уголья, костер и человек возле лежит, пхнул его ногой: «Чего ты спишь, вставай!» Посмотрел, а у него и нос-то отъеден.
В этот раз не напрасно выли женщины, провожая своих на войну: поредел народушка, вот как поредел, бывало, идет лесной обоз молодец к молодцу, а ныне идут всё бабы да старики.
Солдат отлынивает: для одного раненого немца подводу взял и привез в Сейны. Немец с голубыми глазами.
— Откуда?
— С Рейна,— что-то про невесту сказал.
Когда раненых убрали и даже трясучего солдата, хотелось и немца взять: один остался, и жалко его стало, взял бы (сестра Мара).
Пять раненых отправили пешком с двумя собачками (собачки прижились к роте, и когда ранен был унтер, пошли за ним). Собаки в Августовском лесу.
Аэропланы в Сапоцкине: кругами, и вдруг выстрелы, стреляло неизвестно откуда, с земли, раненые, дождем, вихрем.
Перевозка, бледная сестра, руку развернули: покажи! князь затрясся. Офицерская комната — гусар о немцах: славяне мягкие, а там система.
Гусар против казаков. Сапер. Осколки из шинелей, как блохи, солдатами [вынимались].
-244-
А в окне всё бежали и бежали беспрерывной лавиной. Прилетела и разорвалась шрапнель: откуда она, чья она, стреляли по аэроплану. И тут вышел капитан 73 дивизии и стал рассказывать, как его немцы схватили и пр.
Горка с вышкой, или Пун-гора — там пыль да дым, «чемоданы» и шрапнель.
Пленные мальчишки голодные и всё прут и прут, чуть сейчас — «Brot»[4] — кричат.
В Гибах в избе штаб дивизии, на диване соломой подослано, сидит начальник дивизии и соломинкой чай размешивает.
Горка с вышкой: нахалы! все шесть орудий на солнце поблескивают, и офицер с биноклем ходит, машет рукой: одна — недолет, другая — перелет, третья — попало, а потом начал огонь направлять туда-сюда, туда-сюда...
Из рассказа о [шрапнели]: верхушки сосен сбросило, а место дикое, трубач бежит: «Ваше благородие! убьют!» Место дикое в лесу, и рад бы «сразиться с врагом», да глаз нет.
Мы последние пешие идем.
Расстрел своего аэроплана: паника, в панике палили и до того озверели, что уж в двадцати шагах в ручьи упали, а всё палили.
— За Неманом охраняли переправу... мне под козырьком было, вышел на лед, иду по льду — чик! чик! чик! вокруг меня. И опять чик! чик! [вокруг].
Страх о плене: им кормить нечем, режут...
Можно ли в плен сдаваться? — нельзя, телу своему не хозяин... Страх о плене, легенда о замученных, зрелище их унижения, все это создает представление, обратное тыловому, что в плен сдаться страшнее смерти, сдаться — жизнь с защемленным сердцем. Действует еще многое: приближение неприятеля — все это вспомнить и развить.
Телеграфисты сознательнее (это они с двумя собачками, гордые своим высшим достоинством), [телеграфисты] первыми вступают в лес и везут катушку и, вешая проволоку на сук, на столбики, все пропустят, весь шум и гам... Старший телеграфист, проводя, вернулся — он был пустой, сторожевые
-245-
телеграфисты стояли у костров поодиночке. А может быть, в лесу нарочно [шум-гам] пропустили и сейчас будут снимать (засада).
Обоз шел грудой, и вот прошла последняя телега с граммофоном — [кивал] и скрылся, кивая. Миша подумал, вот какой глупый бессознательный солдат (вспомнилась тетушка Наталия Ивановна и потустороннее, ничего этого нет: в лесу возможна такая радостная жизнь. Смерть — тупое небо... жизнь... но сознательно — я человек и вспомнил: человек — это звучит гордо. Вспомнил: мука — мукой и вспомнил: Смертию смерть поправ...).
Раненые, известно, льнут к офицеру.
«Снимаю линию» — получили приказ телеграфисты: с одной стороны входили немцы, с другой выходил телеграфист.
Капитан морской конной подрывной туземной дивизии.
В этих лесах везде есть немцы. А четыре солдатика всё не знали, что корпус погиб, и всё вели и вели сотни пленных, продолжая исполнять [приказ], за сотню верст было пройдено, и порвалась связь, а они все продолжали действовать, и телеграфист — связь.
Телеграфист стоял у костра и рассуждал: какое же право я имею трусить, мука мукой — простое рассуждение. Телеграфист в аптеке, на перевязочном пункте, пропустил все обозы.
Спали, не раздеваясь, в аптеке.
Обозное: пробивались полками, штыками, пехота, возмущенный автомобилем капитан, граммофон кивал, у разрушенного моста все сбились.
Князь — жизнерадостность: любовь к казакам, убил семь оленей в лесу Вильгельма.
Позы на поле сражения: руки вверх (у тяжелораненых тоже), солдат с вонзенным штыком, солдат перевязывает
-246-
руку, окопы в лесу немецкие — русские, немецкие — русские, выражение лица: то спокойное, то детски-обиженное.
Обращение к населению: все голуби должны быть зарезаны.
Петр Романович Мальцев — старший врач Саратовского лазарета.
В тифозном поезде ехали две сестрицы-птички (тайная цель — поступить в кавалерию), одна [брюхо] вытягивая, говорит:
— Вперед, вперед, не знаю, что бы дала, только вперед, вперед!
Другая, тихая горлица, под ее влиянием. Немцы стреляют, и всё видим один зеленый шлем, который руку вынимал, что-то сказал, и затем еще впереди стоял лысый, противный, лысый блондин, ну, просто лысый какой-то.
Сон в резерве
— Мне снилось, что я ранен шрапнелью.
— А мне, что я в плен попался.
— А я все отступаю.
— А я будто кормила пленных.
Ведет солдат пленного немецкого офицера, сапоги у его все спускаются, ему стыдно.
— Meine Stiefel![5] — говорит.
— Ну, иди,— ответил солдат.
Прямо держится, как победитель, гордо улыбается, а уж какая тут гордость: сапоги спускаются. Солдат пожалел его, дает ему папироску, а она упала, и ему стыдно ее поднимать. Солдат поднял, опять подает ему. Я хочу покормить, чтобы устранить неловкость, а чей-то голос говорит шепотом:
— Вот хотели в Петербурге позавтракать.
Евреи — люди без земли, как растения в водяной культуре, видны все их некрасивые корни, у других не видно, а тут все наружу.
-247-
Заведующий хозяйством Саратовского Лазарета Грибков Степан Алексеевич.
Особоуполномоченный Красного Креста в Гродно кн. Куракин и уполномоченный кн. Кропоткин: один все видит худое, другой — все хорошее.
Младший врач Саратовского Лазарета Моисей Лазаревич Эпштейн.
На вокзале в Гродно все военные и один еврейчик, как черный алмаз с красной искрой, искрится, вспыхивает и все-таки помнит свое.
Только мужчины! все мужское, психологически исключено женское, и вот хорошенький солдатик делает мне честь, я отдаю, он опять — что это? Мы догоняем обоз, тот солдат опять отдает честь и еще, и еще, и улыбается.
Стратегическая глава
Наступать хорошо — все увидишь, а отступать — слишком быстро, в три дня очутились на старом месте.
10 Армия Сиверса — сменен за восточный прорыв. Вместо него — Нирдкевич, второй корпус — генерал Флуг.
— Почему вы знаете, что у нас боев не будет?
Закрытая дверь: издали сильнее и глубже можно страдать за любимое лицо человеческое.
Общая картина: едет поезд, в купе в офицерском вагоне разговор о сражениях, а за Неманом служили панихиду на высоте 113, тут был весь штаб.
Местные штабы: население принимает участие.
В общем, это был маленький уступ в лестнице наступления, одна сломанная ступенька, но, казалось всем, — такая маленькая ступенька, что о ней не знали даже в обществе. Это были просто демонстративные бои.
Немцы собрались в озерных теснинах. Их отступление было неизбежно, и, казалось, по видимым признакам, они
-248-
бегут долго. Начальникам хотелось занять пункты удобные (город, квартира и проч.)
Уланы едут придерживать правый фланг: табачку дал, до 4-х часов решится дело их атакой.
Корпус весь хорошо держится, но 73-я и 56-я дивизии сдают...
Разведчик: рубит и не задерживается.
В офицерском вагоне говорили:
— Мне жалко их, надеются на что-то, а ведь ничего не получат.
— Как не получат? налог уменьшат.
— Ну, это что...
— Наверно, уменьшат.
— Нет, покорно вас благодарю, мира я хочу — покорно благодарю, больше воевать я не намерен, я не намерен. Вот у меня жена умирает...
Дружинник из отряда Пуришкевича, тонкий знаток обозного, интендантского дела, коммерческого, этапного, черносотенец, и в литерную <1 нзрб.> и на все имеет ответ.
Люди
Мих. Мих. Герасимов — станция <2 нрзб.> долина — в одну точку — как будто весь свет за него цепляется. Золотой гусар:
— Славяне мягкие, а у них принцип. Споры о немцах.
Артиллерист: кабинетный человек и идея расстановки вещей...
Пехотинец, красноносый капитан Сибирского полка: мы пешки.
Разведчики: улан «не задерживается» <1 нрзб.> смерть. Саперный полковник. Смертельно раненный офицер. Игумен Нестор.
-249-
Генерал Бутурлин и его секретарь: распространен в действующей армии.
Еврей-секретарь.
Солдаты: точно так.
Вестовой Герасим: похороны его.
Разведчики: полный Георгиевский кавалер и его начальник: тот получает золотую саблю, а этот видит врага.
Злой капитан в обозе.
Князь — дурное видит и князь — хорошее.
Столбнячный больной: голос из ада.
Мука мукой: восхождение на гору — как взобраться на эту гору.
Доктор-жених.
Казаки были задержаны последними перед городским взорванным мостом и только под вечер вступили в город. Еще надеялись до темноты настигнуть [отступающего] неприятеля и пощипать, но на улице их встретила целая военная баррикада из лошадиных трупов: отступая, немцы перестреляли тут всех ненадежных лошадей. Пока разбрасывали казаки лошадиные трупы, совершенно стемнело и преследование стало невозможным. А всего только в нескольких сотнях саженей немецкие телеграфисты выходили из города, снимали линию. С одного конца города они выступали, а с другого вступали русские телеграфисты, развешивая на [сучках], столбах проволоку.
По всему шоссе были эти самые с русских станций и полустанков вихрастые кавалеры, какие вызывали у Чехова серое настроение скрипки, обреченной вечно быть второй скрипкой. Теперь они были в толстых солдатских шинелях, как и все, смуглые, загорелые, никто бы не узнал в них прежних кавалеров полустанков.
Казаки и телеграфисты перемешались в темноте, одни рыскали по темным домам трепещущих жителей в поисках фуража и ночлега, другие [передавали приказы], постукивали молоточками, зажигали фонари на улицах, исправляли водопровод.
Перед аптекой одному телеграфисту пришлось забраться на фонарный столб, [со столба] он заглянул во второй
-250-
этаж и увидел там огни, и большая комната, прилично обставленная и пустая. Он подумал: «Вот бы переночевать, отдохнуть бы хоть одну ночь».
Закончив работу, он осторожно постучал в аптеку, никто ему не открыл дверь, и он хотел, было, уже уходить, как вдруг подумал о казаке-добровольце с двумя ленточками от оборванных Георгиев, забарабанил кулаком по двери и крикнул:
— Сию минуту открывайте, буду ломать!
Дверь скоро открылась, вышла бледная женщина с керосиновой лампой в руке и сказала:
— У меня семья, больной муж, бабушка, дети.
— Нам только переночевать.
— Переночевать — прошу! — сказала аптекарша.
[Не уверенные], казак и телеграфист переглянулись, спрашивая глазами друг друга, можно ли так, не опасно ли в ночь занятия города так отбиваться от своей части?
Но аптекарь ввел уже их в теплую комнату с двумя кроватями, говорил, как он рад, что немцы ушли, обещал постелить чистое белье: вчера на этих кроватях ночевал аптекарь-немец и его помощник...
Старуха в кухне ставила самовар, хлопотала у стола, бормотала: немцы на [самое] первое ощущение: не задерживаться. Легли на постель, везде были немецкие газеты, еще совсем свежие. Зеркальное отражение <1 нрзб.>.
Наутро в замок пришел лазарет: казак и телеграфист ушли в свою часть...
Город этот Маграбен <1 нрзб.>.
Пребывание в Маграбене: позиционная борьба. Телеграфист имел поручение занять дом для лазарета (поруч. сознательное).
Мотоцикл бежал быстро по ровному шоссе, но Герасимову все последнее время казалось, будто он взбирается на высокую гору и он знает, что не взобраться ему и сил не хватит и, главное, он не знает, зачем: он мог бы и так жить
-251-
хорошо, зачем ему этот подвиг, он не хотел этого подвига и там, на самом верху, ему [оказаться] не хотелось. Под стук мотора, все выше и выше поднимаясь на гору, он чувствовал, как там оставалась за ним масса непонятного, все эти люди [внизу].
Он говорил себе, что нужно [действие] «сознательное» и «личный» приход к выводу, что немца нужно разбить, и примеры проволоки на телеграфных столбах [есть] достижение связи между всеми этими массами. Связь эта — родовая связь, куда ни обратит взор <1 нрзб.>
Связь: передать путем сравнения войны из газет и войны внутри войны: отдельный уступ, а дает представление, будто всё.
Доктор, который ждет окончания войны, чтобы жениться.
— Но ведь нужно же немцев разбить.
— А зачем их разбить?
Не доктор, а заведующий хозяйственной частью подвижного лазарета, молчаливый шкипер (Цусима), возле него сестра — вечно считают вместе. Комнаты резерва над почтой: мужская через женскую половину, он заговорил:
— А зачем их нужно разбить?
— Плен или смерть: лучше смерть, а впрочем, все равно... вы, господа, не понимаете: что от человека остается, когда ему наступает час в плен отдаться, тела не слышит своего, как тряпочка на костях болтается, и тут все равно.
Автомобиль в лесу первым наткнулся на немцев — конец... А обозы все шли, шли, [солдаты] пели, [прошли] телеграфисты. Катушка наматывается на сучки... костры... становились на посты. Спиридонов стоял у костра.
Человек задел за человека (орбита за орбиту) — аптекарь.
-252-
Дороги — могилы в лесу: курились машины-сноповязалки... Бой мальчика...
Постепенно входили в лес: обозы, войска, телеграфисты... Смерть Спиридонова... после смерти вход волков. Бледный белорус.
Смерть человека развить картинами природы: сноповязалки.
Жизнь в окопах: утром зазвенело ведро — чай пить... обычай: так привыкли, что обычай стал — не стрелять во время чая; герой окопов красноносый капитан и Митюхи, суматоха: немцы позади.
Шесть месяцев город жил особенной жизнью: вышла старуха. И наступила весна — вещи перевозили на себе... Герасимов: каску завел. Картина отступления... жили в городе: [замок] занял лазарет. Сестры-птички...
Герасимов ходит к нам; коноплянка (казак). Отступление задержалось, телефонисты выходили последними. Снимали ленты.
Раненный смертельно бросился в окопы и погиб.
Нарастание страха, подальше от церкви лазарет: приготовили к лечению клиническому, потом обратили в перевязочный пункт, потом просто втаскивали раненых (от «чемодана» до жалости к пленному; тут Спиридонов расстался с жизнью; явление Нестора и бледного офицера... коньяк и рюмки аптекарши...).
Свежий раненый: что-то сказать ему нужно, очень хочется вмешаться, о своем испытании: кому-то сказать, но все не дает боль, что... испытал и надо сказать.
Полька: Тэдик... спор о человеке и о родине: не могли понять ксендза и его человека. Это представить себе прежнее мирное время, и вот падает бомба...
— Человек — существо отвратительное, ко всему привыкает.
-253-
— Вы не поняли меня, почему отвратительное, я хотела сказать, что и нельзя не привыкнуть, человек тут ни при чем. Ах, мне нужно бы много, много рассказать про свою жизнь: вот старею и ничего — бывает ли счастье? счастье — мера в ширину, а несчастье — в глубину. Счастливые чего-то не знают.
— И несчастные чего-то не знают. И несчастные чего-то не знают... я не хотела быть несчастной, но чуть я пожелаю, сейчас же несчастье. Тэдик на позиции, читает...
Капитан лежал на верхней полке, писал письмо, и полка гнулась, гнулась — дело опасное. Говорили о войне: — Все врут! — сказал капитан,— ничего знать не хочу, ничего слышать не хочу, ничего, кроме своего фельдфебеля: велят — делаю, не велят — дожидаюсь.
Городские воины. Я смотрел на солдата, как на крестьянина, которому война со всех сторон несчастье, и он воюет, превращаясь совсем в иное существо, закованное дисциплиной и внутри этой дисциплины, признаваемой как священная необходимость свободного.
Живая действительность, однако, сталкивает меня с солдатами совсем другого, городского типа... Те солдаты называются героями, поскольку они сами себя не признают, вернее, не сознают героями, условие любования нашего ими — молчание о собственных заслугах, их смирение, непонимание совершенного ими великого подвига.
Но это можно видеть только на войне, потому что тот же солдат по мере приближения к своему дому становится другим, начинает рассказывать, и его рассказы отличаются от правды, как отличаются всякие рассказы от действительности. Мне приходилось слышать от одного журналиста, видевшего Крючкова непосредственно после боя: знаменитый воин ничего не помнит, что он делал. Из массы опрошенных мною солдат, ходивших в атаки, «сознательных» я не встречал. Невольно задумываешься над этим словом «герой»: величайшая в мире книга приучила нас соединять с этим понятием слово, а с этим героем, наоборот, соединено молчание: и все наши былинные «герои» тоже молчат.
-254-
Герой у нас обозначает не личность, а момент стихийного действия.
Шли сорок Георгиевских кавалеров, один на другого в лицо, и всех их капитан называет общим именем Митюхи.
Не они достигали Георгия, а Георгий к ним сам пришел. Это обычный тип лучшего русского солдата, воспитавший наше сознание. Но время проходит, жизнь крупных городов вливается в народную массу, изменяет ее, и являются городские типы солдата: подвиг военный для них является самоцелью и вместе с тем Георгий не как дар, а как достижение. Из массы виденных серых солдат мне вспоминаются четыре встреченных мной на восточно-прусском фронте, и все они были с Георгиями, сознательные солдаты, выглядели необычайно даровитыми, подвижными, предприимчивыми, происходили из городской бедноты, все были уроженцами и постоянными обитателями Петрограда.
Разведчик. В проходе вагона второго класса стояли группы офицеров, не помню, штабных или центрального управления, одним словом, не боевых, а именно тип офицеров, которые придираются к исполнению военных формальностей. И, тем не менее, возле них стоял, спиной к ним, заложив руки назад, солдат вольноопределяющийся, что-то рассказывал, и офицеры слушали его с большим почтением, пожалуй, больше как бы заискивая. Это бросалось в глаза, я заинтересовался причиной. Вдруг вольноопределяющийся обернулся, и я увидел на груди его все четыре Георгия — вот и была причина... Вольноопределяющийся был артиллерист... и проч. Небывалый случай взятия артиллерии артиллерией, [говорит про] начальника: «Он золотую саблю получил, а за что: разведчик впереди, я даю знак, это мое дело».
Другой вольноопределяющийся — кавалерист (охотник). Спор между разведчиками: а разве это интересно?
Рубаки — не задерживается.
Улан — табачку.
Мальчик Власов.
Вилка дорог. В Гибах пучком расходятся дороги по Августовскому лесу: одна, шоссейная, идет самым краем лесов,
-255-
она была занята немцами, правда, расходились две дороги, одна вилочкой, и тут в лощине скопилось множество обозов и у столба велся горячий спор между офицерами: одни говорили, что правая дорога опасная, другие, что левая страшнее, и все склонились за левую, и ехала по левой дороге вся масса обозов, [догоняя], давя друг друга, останавливались.
И еще были где-то неведомые дороги в Августове, где уже были немцы: не это ли Августов? думали и ехали по [левой] дороге. Автомобиль пошел по той дороге.
<На полях>: Лопухин: изобразить его страх, найти правду страха в паршивейшей личности — все перед пленом: а в плен не берут, когда тут в плен — ткнут штыком, и будет. Лопухин весь струна, его блуждания — врезывание в немецкое.
1. Встреча телеграфиста Спиридонова с отрядом санитаров: князь, доктор, сестры, причисленный.
Город. Костел. Лазарет. Капитан: я слышу только фельдфебеля [голос].
Раненый немец. Дал табачку улану.
Немцы: артиллерия, все шесть орудий на солнце блестят и офицер с биноклем помахивает рукой и [направляет]: туда, сюда [езжай].
Спор о дороге. Как обозы пошли по той. Наша артиллерия стала отступать влево (влево шли обозы, вправо [поехал] автомобиль).
Автомобиль полетел по той дороге. Лес. Завал. Смерть сестры, князя и раненых...
Лопухин удирает: мокнет, надевает форму немца, хочет в плен, но русские его [поймали]. Десять русских вели в плен сто немцев. Вели пленных — волки... продолжая делать дело без связи.
На вилке повернули на ту дорогу, и когда все прошли и лес затих, вошли телеграфисты развесить проволоку на сучках деревьев.
-256-
Спиридонов: у костра — в костеле [колокола] звонили, старик звонил, и ему вспомнилось «Смертию смерть», ведь это старик звонил, но было ясно, что это новое... что же новое? человек... Но человек — это старое... он наткнулся на трупы князя и сестер... огонек горел, а возле человек, но человек с отъеденным носом, потом начались окопы, и они пригласили, лежит в форме германский офицер, потом вели пленных немцев, выражение лица убитых: мертвые люди [были], но живо в них что-то новое: радостное чувство: мука мукой — обмирание? <1 нрзб.>, в деревенском костеле звонили в колокола — «Смертию смерть», израненная земля. И все эти сотни безмолвных людей потому кажутся безличными, что они всё мукой, безличной мукой и [делали] и личная мука за всех; и они не испытывают муку... в каждом из них было это же самое: и тоже один за всех. Зазвонили в костеле, старик звонил. Солдаты-телефонисты шли, не понимая этого, они нашли у мертвого спирт и все пили его, и он улыбался, и поняли, что он улыбался на обе стороны: и туда, где смерть, и туда, где жизнь, и одно другому не мешало. Но чтобы не смешивать того старого <3 нрзб.> он все твердил: человек, человек.
Из Спиридонова: насмотревшись на все, он оставил себе только одно: что немца нужно разбить. И это последнее было потрясено следующим: цусимский герой ничего не говорил, молчал и делал, и с ним рядом всегда была сестра пожилая — и вместе считали, все на них держалось. И от него он услышал:
— А зачем же их нужно разбить?
Никто больше их не делал, и с таким вопросом жить: мы не знаем.
Принесли умирающего офицера: молодой, красивый, злой — не до конца сознавал грядущую смерть и боролся. Обошел его доктор как-то кругом, словно не решаясь прикоснуться ни с какой стороны. Сестра предложила чаю, губы с запекшейся кровью раскрылись:
— Оставьте меня!
Я вспомнил, что у меня было две бутылочки коньяку, спросил, не хочет ли он коньяку.
-257-
— Давайте! — сказал офицер.
Красноносый капитан из комнаты, где собрались легкораненые офицеры, крикнул:
— У вас коньяк, какого же черта вы до сих пор молчите!
Бегу поскорее в аптеку, где я остановился, достаю коньяк: бутылку в один карман, бутылку в другой, а буфет аптекарши открытый и рюмочки, целая полка, как ясные зубы. Живо беру две рюмки. Входит бледная аптекарша. Мне стыдно. Но аптекарша смотрит в пространство:
— Скажите, на Гибы свободен путь? <6 нрзб.>.
Почем я знаю, только бы поскорей отвязалась, там такое неотложное дело: дать рюмку коньяку умирающему. Вышел на улицу: как за несколько минут все изменилось, словно туча надвинулась близ и вот все понесет буря, эти затихшие обозы, эти молчащие кучи людей. Бегут туда и сюда, но бегут, сосредоточенные в себе.
На перевязочном пункте еще приютились раненые, в офицерской комнате пришли посмотреть на раненого саперного полковника с высоким профессорским лбом; юноша-гусар.
Красноносый капитан рассказывал:
— Да-с, пятьдесят лет, кажется, достиг совершеннолетия....
— Толстенный немец едет впереди, а за ним катушку везут с проволокой человек пять.
Я пошел к умирающему раненому, к удивлению моему, он руку вынул из-под одеяла, взял рюмку и выпил так же ловко, быстро, как будто подошел к именинному столу.
— Еще?
Он молчал. Красноносый капитан рассказывал:
— Напустили мы их шагов на сто — залп! Двое упали, другие уехали. Мы бросились: лежит один немец убитый, две лошади [мертвые], а другого немца нет, толстый, все видели, но лошадь упала, и он свалился, куда же он убежал за минуту? Посмотрел вокруг, нигде нет, заглянул в канаву, и подумайте, до чего живуч человек: лежит на спине, а в зубах бутылка — и буль-буль-буль. В такую минуту вспомнил и хочет [перед смертью] выпить всю. Как увидели наши
-258-
Митюхи, бросились, вырвали: еще с полбутылки осталось, тут же все [сразу] и выпили.
— Давайте коньяк!
Решили обойти, встать по очереди, бутылочка кончилась: последними выпили здоровые и сапер и гусар.
И еще сказали мы им: — Что же вы уходите, еще вторая, вторая бутылочка, подождите. Но они простились и вышли. И тут вскоре грохнуло...
— Чемодан, чемодан! — крикнул чей-то голос. Мы выбежали, перед [лазаретом] лежат сапер и гусар и [саперный] полковник так странно упал, улыбался, гусар молодцом встал и к нам, было, но упал на одно колено и головой прислонился к стенке.
Мелькнула опять на улице [бледная] аптекарша: — Ради Бога, скажите, свободна ли езда на Гибы? Бежали одни вперед, другие назад.
Князь: — Все кончено: успеем ли только выбраться. Бросайте перевязки! — крикнул князь. Но врачи перевязывали.
Гусар сидел, протянув ногу, ему перевязывали, и так шла к нему рана: раненое животное, и санитар-горилла стоял перед животным, и сестра такая прекрасная — сказочно.
Я считаю минуты и страх... не понимаю, что это, страх или тоска.
Оставались немцы... и у нас было намерение немца взять, как же его-то оставить... и потом вдруг вспомнил, да ведь ему же там будет лучше. Князь всех звал к себе в автомобиль, и мои [спутники] сапер и раненый гусар.
Крест. <1 нрзб.> провожая глазами. Какая-то женщина подошла:
— Вот, смотри, видишь, как господа друг друга усаживают. Мы были уже дома, [когда] я поднял рюмку, и [стояла] рюмка аптекарши, и вспомнил, что вторая бутылка осталась на столе... и немцы выпили ее.
-259-
Гибы. Штаб дивизии (Слесаренко, соломинкой чай помешивает). Чай у доктора. Раненые выписываются медленно, сестра записывает подробно... а там приближаются выстрелы... Вилка... Раненых пять человек и две собачки.
П.— англофил и «барон» Кропоткин — германофил; в устах барона: идея порядка, расстановка вещей.
Заведующий хозяйственной частью моряк (Цусима) и сестра: он как бы отмахивается молчанием от лишних слов и всё сидит за походным столом и считает, и возле него сидит сестра... шепчутся и долетает: «Стерилизаторы». Говорят, что если они разговорятся, то все заслушаются, но я ничего не слыхал, и мне казалось, у него и у нее что-то суровое ко мне. Потом мы долго не виделись, и когда я снова встретился, то они меня встретили такой приветливой улыбкой, как родного, и он... и я, когда разговаривали о всем, [прямо его] спросил:
— И все-таки немцев нужно разбить?
Он долго думал и вдруг спросил меня:
— А зачем их нужно разбить?
Сестра Мара. — Ваше Сиятельство, я нашел, я нашел мой спальный мешок.
Нашли ее в лесу, озябшую, на поломанном автомобиле. Сестру не хотел взять князь, много скопилось.
Когда все прошли и проехали...
Вертится громадное железное колесо по скрипучему по снегу, за ним другое, третье, и напоминает мне странное звучание: не то бой, не то наступление, отступление, а может быть, волки многоголосно подняли вой?
Проехали, прошли, и опять наступила в лесу тишина вековечная, природная и выглянула звезда на небе. Тогда вошли в лес телеграфисты и по сучкам дерева вновь развешивали проволоку или ставили столбы; кто шел впереди, кто по одному, оставаясь на охрану, и разводил себе огонек. А может быть, как раз этого стерегли и дожидались враги, когда все проехали, выйдут из леса и оборвут связь? <1 нрзб.>.
-260-
Тонкая проволока в диком лесу. Спиридонов смотрел на нее и как за соломинку хватался.
Белый волк (князь Кропоткин) — попросил мой английский табак, курит мою трубку, садится в автомобиль, возвращает с огорчением трубку — Как быть? — Очень просто: возьмите меня с собой в автомобиль. — Садитесь! И мы поехали.
Гродно, Тэдик. Польская женщина. Интендант-чиновник: любовь одна. Есть ли счастье? Измерение в ширину — счастье, в глубину — несчастье.
Страх ареста: Иван-царевич, губернатор. После войны останутся хищники и святые.
-261-