На первый взгляд лицо Ли, его личность казались абсолютно безликими. Он был похож на человека из ФБР, на кого угодно. Но это отсутствие примет, чего-нибудь запоминающегося или причудливого, и определяло личность Ли, так, что, встретив его во второй раз, вы бы его уже никогда не забыли. Временами черты его лица выглядели невыразительными, затем они неожиданно приобретали отчетливость, острые и очищенные от вспышек упорства. Он излучал электричество, насыщавшее его мешковатую одежду, его в железной оправе очки, его грязную серую фетровую шляпу. Эти вещи кругом узнавались как предметы, принадлежащие Ли.
Его лицо напоминало фотографию с многократным наложением изображения, запечатлевшую материализовавшийся дух, никогда по-настоящему не любивший ни мужчину, ни женщину. Тем не менее он был одержим острой необходимостью воплотить свою любовь, изменить сущее. Обычно, он подбирал кого-нибудь, кто не мог ответить ему взаимностью, с тем, чтобы он — с осторожностью, как пробуют лёд, хотя в случае с ним опасность заключалась не в том, что лед проломится, но что он мог выдержать вес — взвалить бремя неспособности полюбить на партнёра.
Объекты его неловкой любви считали себя обязанными заявить о нейтралитете, ощущая себя в центре борьбы темных сил, не в опасности как таковой, но рискующими оказаться на линии огня. Ли никогда не действовал по сценарию «убить любовника и себя». По сути, любовник всегда оставался Посторонним, Чужаком, Наблюдателем.
Ходил на обед к Брайону Гайсину в Медину: Брайон, Дэйв Мортон, Лейф и Марв, и статный новозеландец, который в Зоне проездом. Ужасный безмозглый агрегат. Мортон спросил меня: «Как долго вы пробыли в медицинском колледже, пока они не обнаружили, что вы не труп?»
Стандартные многозначительные фразы для проверки чужака. Брайон говорит: «Мои туфли какие-то не такие», и за обедом принимается за их чистку.
Марв говорит: «Я так чувствителен к этим словам. Мне бы не хотелось, чтобы вы произносили их», — вращая на юного незнакомца своими круглыми серыми глазами, с трещинками и подернутые дымкой словно расколотый мрамор… О, Господи!
Но всё это просто пустяки. Оглядывая комнату, я неожиданно понял, что другие люди были просто образами кошмарного сна при пробуждении, когда не возможен никакой контакт.
В каком-то смысле эта встреча была ещё хуже сборища настоящих обывателей, какого-нибудь собрания сент-луисского провинциального клуба, в котором прошло моё детство. Там правит бал тоскливый формализм. Это просто тупо, это было ужасно, говорило о конечном тупике в общении. Ничего из того, что нужно было сказать, сказано не было. Сухой треск фикции и гниения наполнял комнату своей гибельной частотой, звуком, похожим на трение крыльев насекомого.
Сон: я — в Интерзоне несколько лет тому назад. Встречаю старого гомика, который все реплики перекручивает в устаревшие многозначительные намёки голубых. Ничего кроме зла я в этом бессмысленном стоянии не вижу. Мы встречаемся с двумя лесбиянками, и они здороваются: «Привет, мальчики», мертвое ритуальное приветствие, от которого я с отвращением отворачиваюсь. Гом следует за мной, заходит со мной в дом. Меня тошнит — такое ощущение, словно ко мне прицепилось отвратительное насекомое.
Я шагаю по сухой белой дороге на окраине города. Здесь опасно. В воздухе сухой коричневый вибрирующий треск или частота, похожая на трение крыльев насекомого. Я прохожу через деревню: над конструкциями из проволоки на два фута в высоту возвышаются, словно огромный муравейники, кучи черной одежды.
Снова в городе. Повсюду сухой треск. Ни звук даже, а какая-то частота, длина волны. Волны вызывает Святой с черным лицом. Он управляет с похожего на башню сооружения, покрытого одеждой.
Я нанимаюсь убить Святого. Какой-то араб вручает мне уведомление об увольнении для предъявления в оружейный магазин, в котором мне выпишут снайперскую винтовку. Со мной идёт друг. Говорит мне: «Нет смысла сопротивляться Святому. Святой существует. Святой прав».
«Ты ошибаешься, — говорю я на это. — Ошибаешься! И я больше тебя видеть не хочу».
Я прячусь от друга в цветочной лавке, за корзиной с цветами. Он стоит у корзины как будто у моего гроба, рыдая, заламывая себе руки и умоляя меня отказаться от убийства Святого. Я тоже плачу, мои слёзы падают в желтую пыль, но я не сдамся.
Часто можно услышать, что Великие Державы никогда не оставят Интерзону из-за её значения подслушивающей комнаты. По сути, это подслушивающая комната мира, слабеющий пульс гибнущей цивилизации, участить который может только война. Здесь Восток встречается с Западом с окончательным торжеством непонимания, каждый в поисках Разгадки, Секрета и в бесплодных попытках разузнать его у другого, потому что Ответа нет ни у кого.
Я ловлю вялых мух со странным удовольствием, которое получаешь от извлечения из глаз ресницы или выдёргивания волоска из носа; момент, когда волос с мягким щелчком выходит, и вы крутите жирный чёрный волос между пальцами, рассматривая белый корень, противившийся вырыванию. Так чувствовал я, когда прохладная влажная муха билась у меня между пальцами, и мягкий хруст, когда я, нежно, чтобы не дать излиться липкому соку или крови, раздавил головку,- откуда берётся кровь? они кусают и пьют кровь? в конце концов давав мухе упасть на пол, вращаясь как сухой лист.
Неудача — это загадка. Человек каким-то образом не совпадает с местом и временем. Он сообразителен, способен анализировать информацию, собранную специалистами, но он словно призрак движется по миру, не умеющий найти место и время, и человека, чтобы заставить всё работать, придать всему плоть в трёх измерениях.
Я мог бы стать удачливым грабителем, гангстером, бизнесменом, психоаналитиком, контрабандистом наркотиков, подрывником, тореадором, но обстоятельства всегда складывались иначе. С годами я начал сомневаться в том, что моё время когда-нибудь наступит. Оно либо придет, либо нет. Нет смысла его подгонять. Попытки прорваться привели на край гибели, почти катастрофе, предупреждениям. Я развиваю осторожную пассивность, как бы наблюдая за противником в ожидании проявления малейшего признака слабости.
Конечно, всегда остаётся возможность отчаянного прорыва с пистолетом в руках, паля во всех, кто меня раздражает, беря поставку наркотиков под прицел — безумие в форме активного самоубийства. Даже для этого потребовался бы сигнал из вне или из глубины самого себя, что впрочем одно и тоже. Противопоставление внутреннего внешнему я всегда рассматривал как фальшивую дихотомию. Четкой границы нет. Возможно:
— Скажите мне прямо, док.
— Очень хорошо… Возможно, год, придерживаясь режима… — он потянулся к блокноту.
— Оставьте в покое режим. Это всё, что я хотел узнать.
Или просто взрыв знания в конце концов: «Это последний ваш шанс освободится от осторожной стареющей испуганной плоти. Чего же вы ждёте? Смерти в доме для престарелых, во время украшения своими хрупкими ягодицами лавочки в комнате для отдыха?»
Размышлял о выдумке, будто кошки садятся к тебе на грудь, и ты дышишь выдыхаемым ими воздухом и задыхаешься. Просто садятся, послушать только, нос к носу, и каждый раз ты вдыхаешь углекислый газ из лёгких кошки. История эта похожа на протоколы сионских мудрецов. Придумана кошконененавистниками. Так я зачинаю антикошачье движение, указываю на их подлый, чувственный, аморальный характер и начинаю их полное уничтожение, геноцид против самого понятия «кошачий». На ненависти всегда можно хорошо заработать.
Возможно, Гитлер был в каком-то смысле прав. В том смысле, что некоторые подвиды homo sapiens неконкурентоспособны. Жить и давать жить другим невозможно. Если ты позволишь им жить, тогда они уничтожат тебя, создав такую среду, в которой места для тебя не найдётся, и ты умрёшь. Теперешняя духовная среда для меня совершенно невыносима, но ещё есть свободное пространство, слабина, которой можно воспользоваться в любой момент. Безопасность заключается в истреблении типов, создающих для тебя среду, в которой тебе не выжить. Так что я скоро умру — к чему суетиться? Мне представляется возможной некая форма перевоплощения. Я есть, а следовательно, я был и всегда буду.
Глядя на свои лоснящиеся от грязи трусы, которые не менялись месяцами, незаметно проходящие дни, тонкой ниточкой крови нанизанные на шприц… так просто забыть секс и выпивку, и все острые удовольствия тела в этом забытьи негативного удовольствия, в этом толстом коконе покоя.
Всё больше и больше проблем с farmacia. Весь день до пяти часов вечера провёл в поисках юкодола. Всё кончается. Вены, деньги. В аптеке я чувствую статическое напряжение, контроль гудит как телефонная трубка.
«Muy dificil ahora», — говорит мне аптекарь.
Как выглядит угодливый рак контроля? Покончивший с собой немец — всего лишь уловка, предлог; несколько дней тому назад я стоял в баре, когда моей руки коснулся мужчина. Я тут же подумал, что он полицейский. В кармане у меня была коробка с ампулами метадона, которые я только что купил в Plaza Farmacia. Что он скажет на это? Ничего, во всяком случае в Зоне. Он спросил меня, не Макс Густав ли я? Естественно, я ответил «нет». У копа был его паспорт, и он показал мне фотографию Густава, на которого, по его мнению, я был похож.
На следующий день в газетах я прочёл, что Макс Густав был найден мёртвым в канаве за городом; похоже на самоубийство от передозировки нембуталом. Видимо тогда, когда коп спрашивал меня, а не Макс ли я, о его смерти ещё не знали. Он уехал из гостиницы, оставив чемодан. Через два дня из гостиницы позвонили в полицию. Те открыли чемодан, нашли паспорт и начали поиски Макса Густава… Да, в следующий раз без рецепта метадон в Plaza Farmacia не продадут. В связи со смертью Макса Густава в силу вступили новые правила. И это показывает, насколько взаимосвязаны вещи и вообще. Билл Гэйнз стал бы здесь последней каплей. Но у медали две стороны. Теперь кругом нужна бумажка. Почему бы не обратиться за разрешением на покупку героина?
Такая острая депрессия. Так плохо мне не было со дня смерти Джоан.
В ожидании юкодола всё утро ужасно себя чувствовал. Постоянно перед глазами стояли знакомые лица, люди, которые представлялись мне продавцами, официантами и тому подобное. Эти лица собираются и возвращаются к тебе в маленький город так, что ты просто задыхаешься от вида знакомых вещей на каждом шагу.
Сидя на террасе кафе Интерзоны, больной, в ожидании юкодола. Мимо проходит мальчик, и я поворачиваю голову, наблюдая за его поясницей, как поворачивает голову ящерица, наблюдая за полётом мухи.
Деньги заканчиваются. Должен бросить двигаться.
Чего я добиваюсь писательством? Этот роман о переходах, личиночных формах, неожиданно появившихся телепатических возможностях, попытках управлять и бороться за новые формы.
Я чувствую, что в мире освободилась какая-то ужасная новая сила, которая распространяется, несет гибель, как незаметно подкрадывающаяся болезнь. Дальние уголки мира кажутся сейчас более здоровыми потому, что она их почти не коснулась. Контроль, бюрократия, регламентация — это только симптомы более тяжкой болезни, от которой ни политические, ни экономические программы не панацея. Что же собственно такое болезнь?
Сон: нашёл человека с отрубленными руками. Чтобы остановить кровотечение я поливаю обрубки водой — несколько лет тому назад в Нью-Йорке один молодой хулиган одолжил у меня пистолет и не вернул. В порыве гнева я проклял его. Спустя несколько дней ему оторвало обе руки при взрыве бензинового бака, возле которого он работал. Он умер. Так проклятья действуют? Конечно, в какой-то мере.
Все больше и больше физических признаков депрессии. Последний — жжение в груди.
До 35 лет, пока я не написал «Джанки», у меня было какое-то особое отвращение к писательству, к собственным мыслям и чувствам, изложенным на бумаге. От случая к случаю я писал по несколько предложений и останавливался, переполненный отвращением и каким-то ужасом. В настоящее время писательство представляется мне абсолютной необходимостью, и в тоже время у меня такое чувство, будто мой талант утерян, и я ничего не могу довести до конца, чувство, похожее на понимание телом болезни, которой разум пытается не поддаваться.
Это ощущение ужаса теперь всегда со мной. В тот день, когда погибла Джоан, у меня было такое же ощущение; и как-то, когда я был ещё ребёнком, я выглянул в коридор, и меня без какой-либо на то причины охватило такое чувство отчаяния и страха, что я разрыдался. В тот день я заглянул в будущее. Я узнаю это ощущение, а то, что я увидел, ещё придется осознать. Я могу только ждать, чтобы это случилось. Это отвратительная случайность, как смерть Джоан, или просто дезориентация, неудача и, в конце концов, одиночество, тупик, в котором не к кому обратиться? Я — просто старый свихнувшийся зануда со своей ерундой в баре? Не знаю, но я чувствую себя в ловушке, обреченным.
Пока я ждал юкодол, ко мне пристали несколько нищих. Две парализованные ниже талии девочки, передвигающиеся на своих деревяшках. Они преграждают мне путь, цепляясь за мои брюки. На пляже английский моряк. Приближает своё лицо к моему и говорит: «Когда-нибудь на их месте можешь оказаться и ты». Я захожу в кафе и сажусь у стойки с чашкой кофе. Меня трогает за руку ребёнок лет семи, грязный и необутый. Эти люди вырастают в нищете и содомии.
Ощущение моего детского кошмара становится моим привычным состоянием. Может это предчувствие ядерной катастрофы? Сон норвежца, жившего в шестнадцатом веке: ему привиделось черное в форме гриба облако, закрывавшее собой небо.
Сейчас у нас новый тип власти. Не власть единоличного правителя, не власть аристократии или плутократии, но небольших групп людей, поднятых на вершину власти произвольным давлением и подвластных политическим и экономическим силам, почти не оставляющим места для манёвра. Они представители абстрактных сил, достигшие власти через отказ от самих себя. Жестокий диктатор — это экспонат прошлого. Не будет больше ни Сталиных, ни Гитлеров. Правители наименее безопасного из миров — это правители случайные, недееспособные, испуганные пилоты у приборной доски огромной машины, которой они не понимают, зовущие на помощь экспертов, чтобы те подсказали какую кнопку нажать.
Джанк — это ключ, модель жизни. Если бы кто-нибудь разгадал джанк, ему стали бы тогда открылись некоторые из секретов жизни, главные ответы.
Я уже упоминал возросшую чувствительность к ощущению ностальгии, схожему с грёзами наяву, которой всегда сопровождается джанк-болезнь в лёгкой форме. Сегодня утром, проснувшись без джанка, я закрыл глаза и увидел утесы на краю города, на вершинах которых стояли дома, и фарфоровое голубое небо, и белое полотно, трепещущее на холодном весеннем ветру.
Чистое наслаждение холодным «уистлом» жарким летним днём из моего детства. В 1920-х Соединённые Штаты, даже Средний Запад, были местом блестящих возможностей. Вы могли стать гангстером, репортёром-алкоголиком, нервным биржевым маклером, иммигрантом, удачливым писателем. Возможности расстилались перед вами, словно богатая товарами витрина. В сумерках летнего вечера сидя с бутылкой «уистл» в руке на ступеньках черного входа, слушая, как мимо, по Юклид-авеню, проносятся автомобили, я чувствовал возбуждение и ностальгию по двадцатым у себя в паху.
Интересно, что из морфина выделили прекрасное противоядие от морфина, и, что оно способствует выделению такого же противоядия в теле. А из болезненного состояния наркомана получается повышенная чувствительность к впечатлениям и ощущения на уровне сновидения, мифа, символа. На пенисе, возможно, есть места полу гнилой и зачаточной плоти, отделённые от организма и дегенерирующие в более аморфные образования типа желе жизни, которое где угодно пустит корни и вырастит.
Видения западного Сент-Луис, движущихся фар автомобилей на Линделл-бульваре. Очень реальные на какое-то мгновение. Я в комнате с мягким освещением, может быть даже жилой. Ужасное чувство одиночества. Представляю себя стариком, парализованным или слепым, и вынужденным принять милостыню какого-нибудь родственника из Сент-Луиса. Я продолжаю писать, не надеясь на публикацию. Книжный рынок насыщен. Его насыщают штатные писатели, и работа осталась только рекламным агентом. Нет даже никого, кому бы я мог это почитать, так что, когда я знаю, что получилось хорошо, я чувствую себя ещё более несчастным, потому что тогда чувство одиночества ещё больнее.
Возможно ли это — написать роман, основанный на реальных фактах из жизни Интерзоны или другого места?
Марв и Мохамед — эта «дружба», как говорит об этом Сэм:
— Как-то раз он принёс мне мёртвого воробья.
Скрипящий, продолжительный смех Марва, его костлявые, лишённые изящества движения. Их нельзя назвать неуклюжими. Быстрый, но не суетящийся, он двигается по траектории возбуждёнными рывками, никогда не переходящими в размазанное изящество или наоборот — в настоящий тик.
А Мохамед — надутая глупая шлюха до мозга костей. Он ценится у арабов из-за своей плотной толстой задницы. Толстая задница является у арабов очень желанной. Как по-восточному, и, в тоже время, тупо — перегон верблюдов на продажу.
Марв всё время твердит: «Я не против, когда он встречается с арабом, ты же понимаешь; но не дай Бог поймать мне его с другим американцем или европейцем. Лучше ему не попадаться. В этом мире тебе нужно бороться за то, чего ты хочешь».
Я размышляю о том, есть ли у Мохамеда какие-нибудь желания, которые бы были по-настоящему его желаниями, исходящими изнутри, ищущими своего исполнения? Но у них всё по другому. Их возбуждает ситуация, а не фантазия. Отчасти, это объясняется незамедлительной доступностью секса для арабов, что американцу, привыкшего к разочарованиям, определённым отсрочкам, затратам, хвастовству, понять непросто. Араб получает немедленное удовлетворение потому, что он готов согласиться на гомосексуальный контакт.
Как об этом говорит Марв: «Утро, три часа. Встречаются Ахмед и Али, один другого спрашивает: „Хочешь?“ — это стандартная реплика. Всё дело занимает пять минут». Считается, что тот который делает предложение, должен дать что-то другому. Несколько песет или сигарету. Что угодно. Вопрос формальности. Так что, возможно, у араба нет образа, который бы он искал, нет особенных желаний вообще. Женщина ли, мужчина — для него всё секс. Как еда. Как то, что ты делаешь каждый день.
Здесь я никого видеть особенно не хочу. Насколько далеко заходит дружба, я не могу уехать из страны. Так что нескольких людей я всё же видеть хочу. КиКи — это десять минут ничего не значащих слов или секса, а большую часть времени я вообще не способен из-за фамильных драгоценностей, заложенных китайцу. Я должен либо спрыгнуть, либо уменьшить дозу. Цены повышаются настолько, что я уже не в состоянии платить. С тех пор, как этому хуеву немцу нужно было появиться и покончить здесь жизнь самоубийством, каждый раз нужно покупать новый рецепт. Он что не мог сделать это где-нибудь в другом месте? Или как-то по-другому? Весь день до восьми вечера прождал две коробки.
Роман, состоящий из фактов такими, как я их вижу и чувствую. Откуда у него может быть начало и конец? Просто он какое-то время продолжается, а потом заканчивается, как арабская музыка.
Я слышу пение арабов, доносящееся из соседнего дома. Эта музыка плывет и плывет, вверх и вниз. Почему она им не надоедает, а они не заткнуться? Она ни о чем не говорит, никуда не ведет. В ней нет ни эмоций, ни настроения. Звучит как хор мальчиков, распевающих номера лотерейных билетов, или как табачный аукцион. Они, вроде бы, бьют в тамбурин, танцуют и поют. Периодически они достигают бессмысленной кульминации, и все пронзительно завывают. Затем на какое-то время останавливаются, видимо для того, чтобы передохнуть для следующей серии такого же воя. Это грустно, весело, дурно, приятно? Выражает ли она какие-то глубокие человеческие переживания? Если да, тогда я этого не чувствую.
Я размышлял о том, возможно ли найти музыкальную ноту, которая бы вызвала у слушателя оргазм, которая достигла бы позвоночника и коснулась бы длинного белого нерва. Напряжение нарастает в животе и длинными волнами врывается в тело, колебание кишечника достигает неожиданного крещендо. Вот так звучит арабская музыка. Механическое, без всяких эмоций, воспроизведение оргазма, действие на нервы, удар по внутренностям.
После укола, я отправился в «Багдад», встретил Лейфа и Марва. Хозяин художник-неудачник по фамилии Элгрен. Если у него и было имя, то я его никогда не слышал. Высокий, широкий в плечах, коренастый, холодный и высокомерный. Когда я только приехал в Интерзону, он выставлял некоторые из своих картин. Ничего впечатляющего. Виды Сахары, лучшие из которых напоминали голые обитаемые камни и пустыни пейзажей из снов Дали. Есть умение, он умеет рисовать, но у него нет на то никаких причин. Я нашёл, что в выражении собственных чувств он также скуп, как и в живописи. С ним я не мог разговаривать. Он живёт с молодым художником-арабом, фальшивым примитивистом. Элгрен великолепен в качестве хозяина модного ресторана — та самая частота кристаллизованной гениальности. Он надеется, что забегаловка прославится на весь мир.
«Вчера вечером гардероб был завален норкой. В Интерзоне полно денег», — говорит он. Возможно, но это не совсем так. Денег даст богатая старуха. У Элгрена нет и дайма, но он тип, который сумеет разбогатеть, если будет вести себя как богатый. И Элгрен так безумен, что это ему поможет. У него параноидальное тщеславие. Он из тех людей, у которых ни для кого не найдётся доброго слова, а таким и должен быть хозяином людного ночного заведения. Каждому захочется быть исключением, единственным, кто бы ему нравился.
У него были арабские музыканты из «Риф» — комбо в составе трёх человек — и маленький мальчик, танцор и певец. Ребёнку было четырнадцать, но для своих лет он был слишком маленького роста, как все арабы. Ни волнения юности на лице, ни брожения, никакого пробуждения. Лицо состарившегося ребёнка, похожее на лицо куклы с обезьяньей восприимчивостью. Деньги, которые вы ему даёте, он кладет к себе в тюрбан, так, что они свисают ему на лоб. Что он делает с деньгами? У него очень громкий голос, эта хваткая, кружащаяся кукла мычит подъёмы и спуски арабской музыки. Он по-особому дёргает губами не только из стороны в сторону, но и вверх-вниз. Его сексуальная и стяжательская напористость слились воедино. С ним никогда бы не случилось такого, чтобы пойти с кем-нибудь в постель по иной причине кроме как из-за денег. У него практически полностью отсутствует молодость, вся сладость и неуверенность, и застенчивость юности. Он груб и бесстыден как старая шлюха, и для меня представляет интерес только в качестве объекта сексуального удовлетворения.
В Интерзоне с ее переизбытком нейлоновых рубашек, фотоаппаратов, часов, опиатов, продающихся из-под прилавка, тебя охватывает ощущение кошмара. Что-то абсолютно злобное в состоянии полного попустительства. И новый шеф полиции там на Холме собирает досье — я подозреваю его в выполнении с этими данными невыразимых словами фетишистских упражнений.
Когда аптекарь продаёт мне ежедневную дозу юкодола, он ухмыляется так, словно я попался на наживку в ловушке. Вся Зона — ловушка, и однажды она захлопнется. Не резко, но постепенно. Мы будем свидетелями всего этого, но выхода не будет, некуда будет бежать.
Речь о полицейском напомнила мне о том, как тут мама Кики впервые угрожала мне пожаловаться в полицию на то, что я развращал её единственного ребёнка или что-то в этом духе. Я жил у Матти, и Матти клялся, что это правда, и повторял, что вокруг дома рыщет детектив; выяснилось, что это был не детектив вообще, а старый голубой, положивший глаз на Кики, и вся история была просто интерзоновской чепухой. Тогда же Антонио, вороватый португалец, пустил слух, что за мной следят. Надеется, что я свалю из Зоны.
Матти — это сутенёр, который любит свою работу, толстый, ещё не старый Купидон-гом. Он продолжает бросать на меня укоризненные взгляды в коридоре: «Ах, никогда ещё за пятнадцать лет в Интерзоне и до того не случалось со мной ничего похожего. Сейчас здесь уже две недели английский господин. С которым я мог бы делать хороший бизнес, но теперь за моим домом следят».
Фарс в спальне с полицией и матерью у дверей. Я пытаюсь втолкнуть Кики в комнату Марва, а он заявляет: «Поищи другое место для своих горячих мальчиков, Ли». Носовой платок со следами эякуляции — крайне изобличающая улика. Лучше всего его проглотить.
Я пишу это в больнице, в которой я снова лечусь. Типичная «интерзоновская» организация. Еврейская больница, испанский персонал и монахини-католички в качестве медсестер. Слава Богу, что как и всё испанское больницей управляют неряшливо и вяло! Ни сестёр, плещущих тебе в лицо по утрам тёплой водой. И не объяснишь никакой шведской сестре из Северной Дакоты, почему джанки терпеть не может воду у себя на коже. Я пробыл здесь уже десять дней, но ещё ни разу не принимал ванную. Сейчас восемь часов утра, и примерно через полчая начинается дневной обход. Кто-то стонет в комнате по соседству с моей. Исходящий из утробы ужасный нечеловеческий звук. Почему бы им не сделать ему укол и не заткнуть его? Это невыносимо. Я ненавижу слышать, как кто-нибудь стонет, не из-за жалости, но из-за того, что звук раздражает.
Это напоминает мне набросок, который я когда-то написал о джанки, мать которого умирает от рака, а он принимает её морфий, подменяя его кодеином. Заменять морфий кодеином ещё хуже, чем просто его воровать и подменять молочно-сахарным порошком. Порошок из-за шока — пустотой между разрывающейся от боли тканью, стремящейся к облегчению морфином, и полнейшей пустотой порошка может на диво возбудить тело — безупречно чистая доза. Но кодеин притупит боль, так что она превращается в жидкость и распространяется, заполняя клетки как серый туман, плотный, неподдающийся вытеснению.
— Теперь лучше? — стон прекратился.
— Намного лучше, спасибо. — сказала она сухо.
«Она знает, — подумал он, — что я никогда её не обману».
Возможно, что в таком тоталитарном полицейском государстве, как Россия, или в стране-союзнице было бы лучше. Худшее уже позади. Внешний мир знает все твои затаенные страхи — или желания? У тебя не перехватывает дыхание от неожиданных изменений давления. Внешнее и внутреннее давление уравновешенны.
Так что я написал рассказ о человека, который поменялся с кем-то паспортом в турецких банях в русской зоне Вены, и не может вернуться обратно за железный занавес. Конечно же, не оконченный. За кого вы, чёрт возьми, меня принимаете.
Над Веной было светлое суровое фарфоровое небо, и холодный весенний ветер срывал просторное габардиновое пальто с тощего тела Мартина. Он почувствовал боль желания в пояснице, как зубная боль, легкая и не похожая ни на какое другого ощущение. Он обогнул угол; Дунай ворвался в него сотнями светящихся точек, и он почувствовал всю силу ветра и, чтобы сохранять равновесие, наклонился вперёд.
Если охраны на линии нет, это будет не так уж и опасно, — подумал он. Они не смогут обвинить меня в том, что я шпионю в турецких банях. Он увидел кафе и вошёл. Огромная комната, почти пустая. Зелёные сидения как в старом пульмановском вагоне. Угрюмый официант с круглым в прыщах лицом и белыми ресницами принял заказ — двойной бренди. Он проглотил бренди одним глотком. На мгновение он почти задохнулся, затем его желудок успокоился в волнах теплоты и эйфории. Он заказал ещё бренди. На этот раз официант улыбался.
Какого чёрта, подумал он. Всё, что они могут — это вышвырнуть меня из русской зоны.
Он откинулся в кресле в предвкушении тёплых объятий пара, расслабление, превращение в жидкую амёбу, растворение в тепле, комфорте и желании.
Зачем проводить линию? То, что человек хочет делать, он рано или поздно сделает, в мыслях либо на деле… Но тебя никто не спрашивает. Третий бренди анестезировал центры, отвечающие за осторожность. У меня встал, и я хочу мальчика, и я собираюсь в римские бани, русская ли зона, нет. Очень жаль, что у нас не было голубого депутата, когда делили Вену. Мы бы вышли на баррикады защищать римские бани от русских.
Ему виделся легион голубых, построенных в боевые порядки, за баррикадами из шведской мебели «модерн». Они оборонялись и умирали с театральными жестами и патетическими возгласами. Все они были высокими худыми неловкими педиками в Levi’s и клетчатых рубашках с длинными желтыми волосами и голубыми глазами безумцев, орущими, орущими. Он вздрогнул. Возможно, мне лучше вернуться в отель и… нет, ради всего святого!
Трамвай был переполнен и ему пришлось стоять. Люди выглядели серыми, неприветливыми, подозрительными, избегали его взгляда. Они проезжали по Пратеру. Он был в русской зоне. Он помнил Пратер еще до войны: огромный парк, всегда полный людей и возможных знакомств. Сейчас это был сплошной пустырь из булыжника с гигантским колесом обозрения, смотревшемся на фоне холодного голубого неба уныло и угрожающе. Он вышел из трамвая. Кондуктор стоял, выглядывая из черной платформы, и наблюдал за Мартином, пока трамвай не повернул за угол. Мартин сделал вид, что ищет сигарету.
Да, вот и Римские бани, почти не изменившиеся с тех времен. Улица была пустынна. Мальчиков, возможно, тоже не будет. Но к нему подкрался молодой человек и попросил огня. Не очень, решил он, внутри я найду что-нибудь получше.
Он заплатил за комнату, оставив свой кошелек и паспорт в специальном ящичке.
(А это уже после того как ему подсунули чужой паспорт, арестовали и переправили в Будапешт или куда-нибудь еще дальше за железный занавес.)
Он познакомился с новым сортом свободы, свободой жить в постоянном напряжении и страхе на пределе своего внутреннего страха и напряжения так, что давление по крайней мере уравнивалось, и впервые за свою взрослую жизнь он понял значение полного расслабления, абсолютного наслаждения моментом. Он чувствовал себя живым всем своим существом. Силы, намеревавшиеся сокрушить его достоинство и существование как индивидуума, так очертили его, что он никогда еще никогда не был так уверен в своей ценности и достоинстве.
И он был не один. Постепенно он открыл для себя обширное подполье: коп, внимательно изучавший его бумаги, неожиданно превращался в друга. И он понял значение угрюмых отвернувшихся в сторону лиц в трамвае в Вене, научился не верить слишком скоро предложенной дружбе.
С тех пор как он покинул Запад, Мартин потерял пятнадцать фунтов. Теперь его руки покоились на животе, с животной настороженностью ощущали твердость и живость мускул. Шаги на лестнице. Два человека, незнакомца. Ему были знакомы шаги каждого, кто жил в пансионе «Единый мир». Он соскользнул с кровати. Передвигаясь с экономией и точностью, он передвинул тяжелый шкаф к двери. Пересек комнату, открыл окно и шагнул на пожарную лестницу, закрывая за собой окно. По шатающейся лестнице он взобрался на крышу. Семь футов до следующей крыши. Он огляделся. Ни дощечки, ничего. Он услышал, как отворилось окно.
Я должен прыгнуть, решил он.
(Продолжение следует)
Спал с КиКи. Он сказал, что никак не мог кончить, потому что сегодня ночью его измучили эротические сны обо мне. Это действительно меняет дело.
За обедом с Келлзом Элвинзом придумали номер. Мы похищаем Священный Черный Камень из Мекки и требуем за него выкуп. Бежим к вертолету, бросаем камень вовнутрь и, как огромная птица Рух, взмываем к небу, в то время, как арабы бегут за вертолетом, тянут к нему руки и извергают проклятия. (Но возможно камень слишком большой, чтобы сдвинуть его с места?)
Ли сидит с шприцом, торчащим из левой руки, размышляя над тайной крови. В некоторые вены можно мазаться в два тридцать после обеда. В другие — ночью; вены пропадали и появлялись без системы. Ли обнаружил, что чутье редко подводило его. Если правой рукой он протянулся за шприцем — это означает, что двигаться нужно в левую. Его тело знало в которую вену можно сделать укол. Он позволил телу захватить себя, как в автоматическом письме, когда он готов вступить в нужный момент.
В медной подставке на ночном столике горела одинокая свеча. КиКи и Ли сидели рядом в кровати, простыня наброшена на их тела, прикрывая их выше пояса. Они по очереди передавали друг другу сигарету с кейфом, глубоко вдыхая и задерживая дыхание. У КиКи был доброкачественный опоясывающий лишай, на спине его был огромный муравейник, и железы под мышками опухли. Ли нежно пробегал пальцами по воспаленным областям, задавал вопросы, время от времени тяжело качал головой. Горела и коптила свеча, низкие голоса, придавали сцене характер ритуала…
По поводу истории с молодым человеком в Испании, приговоренного к повешенью военным советом (в Испании государственные дела рассматриваются военными):
Антонио сел на железную полку, покрытую старыми газетами, которая служила ему кроватью. Он лег на бок и подтянул колени к подбородку, руки прижаты к гениталиям.
Военный совет! — подумал он. — Это дополняет картину варварского отвратительного ритуала как у индейского племени. Они пытались поймать меня с того самого момента, когда узнали о моем счастливом рождении. Но у меня было чуть зверя к ловушкам — пока они не нашли нужную приманку. Это была неловкая западня, и я мог бы разглядеть петлю под листьями в тот первый вечер в Тio Pepe. То есть я бы мог разглядеть, если бы не смотрел по сторонам…
Постепенное затемнение картинки… Обратный кадр… Музыка (я, определенно, знаю толк в ТВ и Голливуде).
Для Тio Pepe, которое открывалось, когда бары обычно закрываются, в час, это было рано. В баре никого. Я заказал коньяк. Перед музыкальным автоматом стоял парень. На нем была одна из тех летних рубашек с дырками, белая рубашка, торчавшая из штанов. Через рубашку в ореоле безобразных искусственных цветов — хлорофилловые зеленые, красные и оранжевые синтетических безалкогольных напитков, пурпурные цвета залов флюоресцентных коктейлей, мертвенно-бледные розовый и голубой предметов культа — мне открывалось худое юное тело, полное животной настороженности. Он наклонился перед музыкальным автоматом, одно его бедро в стороне, лицо склонилось, просматривая названия песен, в его позе вся неловкость и грация, и прелесть подростка.
Он выглядит как реклама чего-то, — подумалось мне, но это не совсем то, что я имел в виду. В юной фигуре, склонившейся над музыкальным автоматом, была какая-то ускользавшая от меня значимость. Затем он неожиданно повернулся. Я слышал, как мой рот с острым шипением всосал воздух. У него не было лица. Это была масса шрамов из-под ножевых порезов…
Я знаю способ разрешить противоречия, соединить фрагменты, несвязанные проекты: я просто запишу впечатления Ли об Интерзоне. Фрагментарное качество работы присуще методу и разрешит себя там, где это необходимо. А это означает, что я включаю автора — Ли — в роман и этим отделяю себя от него так, что он превращается в другого персонажа, главного конечно, занимающего особое положение, но не имеющего со мной ничего общего. Это может принять форму бесконечного последовательного расположения, но самим действием написания о герое, изображающем меня, я навсегда останусь наблюдателем, но не участником.
Меня охватывает чувство вины, когда я это пишу, в то время, как я по яйца должен быть в работе. Но приятель подбадривает: «Не все потеряно…» Ужасающее видение удушья под слоем мочи и говна, и обрезков ногтей, и ресниц, и соплей, выделенных моей душой и телом, поддерживаемых как ядерные отходы. «Убирайся ради всего святого!» Из писем роман я уже сделал. Я всегда смогу засунуть один куда-нибудь, заделать им дыру, ну ты сам знаешь…
Я слышу, как сердитый разжалованный лейтенант-коммандор курсирует по коридорам. С него сняли звезды и срезали полоски но к сожалению пренебрегли тем, чтобы повесить его утром или в другое время. Ссылка, на тот случай, если вам посчастливилось не знать, относится к «Повешенью Дэнни Дивера» Киплинга. Вместо номера юмориста вам нужно послушать гнилой затянутый в корсет тенор, поющий «Повешенье Дэнни Дивера», а затем в качестве непрошеного выхода на бис — «Деревья».
Как я уже сказал, ебаный экс-коммандор заклинает меня глупостью, так что я порой и сам произношу эти ужасные многозначительные пошлости. Вчера вечером я заявил ему прямо — Господи! я больше не собираюсь терпеть его дерьмо: «Ты разве не знаешь о Джо Ривзе? О, я слышал — ему нравятся мальчики! Ты когда-нибудь слышал о чем-либо подобном, Билл? Хи-хи-хи». Вращая глазами на Келлза.
Так что с меня хватит. И печатная машинка снова наебнулась. Я жертва хуевой машинки — человеку по сути своей не техническому, каким являюсь я, не следует покупать комиссионные механизмы — но перед тем, как попросить у командора о помощи, я буду писать кровью и иглой для подкожных инъекций.
Вмазанный метадоном. Я скупил весь юкодол Интерзоны и юга Испании. Как я уже сказал — вмазанный, неспособный, скорчившийся от бестелесного безграничного желания. Встреча с manana КиКи. Предполагается, что я снова буду лечиться. У КиКи моя одежда и деньги, и он скупо выдает мне ампулы
Я сделал заначку. С бельевой веревки свисают брюки, degage в грязном свитере как по возвращении с тенниса или прогулки по горам, наконец-то удалось обналичить один из моих особых дорожных чеков. Неладные даже мои дорожные чеки, вызывающие подозрение и тревогу. Никто не считает их поддельными или фальшивыми, вы же понимаете. Просто чувствуется что-то неладное со мной.
Толстая светловолосая тварь-сержант бросается в ноги худому уродливому рыжеволосому карманнику: редкие рыжие волосы, серая фетровая шляпа джанки, от которой, когда он ее снимает, на лбу остается полоса — такая тесная. Так вот, этот коп выходит из-за кафедры своего стола падает ниц перед этим тощим низкорослым средних лет карманником, известным как Рыжый из Бруклина, чтобы отличить его от другого Рыжего, у которого нет такого конкретного и определенного места жительства. Рыжий шарашиться назад, ожидая, что сейчас его будут обыскивать.
«Рыжий!» ужасный звук поражения, грязное сражение принято и проиграно в душе такой же угрюмой, что и тюремная камера. «Рыжик!» Он с поцелуем кусает ботинок Рыжего. Рыжий снова отходит.
«Лейтенант! Я ничего не сделал, только высунул руку из кармана».
Лейтенант делает прыжок словно огромная жаба-альбинос. Он протягивает к вору свои руки и хватает его за отвороты пальто.
«Лейтенант! Послушайте меня. Я ничего не сделал».
«Рыжик!» Он обхватывает Рыжего своими жирными но крепкими руками, сжимая обе руки Рыжего. Одной рукой он обнимает Рыжего за шею, грубо и быстро целует его.
«Рыжик! Как я хотел тебя все эти годы. Я помню твой первый привод сюда с Доланом с Пятнадцатой. Только то была не Пятнадцатая, а Девятая…»
Рыжий выдавливает из себя ужасную кривую осторожную улыбку. Коп свихнулся. Мне нужно вести себя спокойно… спокойно…
«Сколько ночей я вот так проплакал по тебе, Рыжик».
«Ух-ты, полегче, сержант. У меня геморрой».
«Ты ни с кем не капризничал, не так ли? Я думаю, сможем ли мы воспользоваться этим половым воском?» Это последнее предложение сухим голосом практичного полицейского.
Только что кто-то умер в больнице несколькими этажами ниже. Я слышу, как что-то кричат, и плачут женщины. Это старый еврей, который досаждал мне своим стоном… Ладно, уберите этот труп отсюда. Это имеет депрессивное действие на других пациентов. Здесь не похоронное бюро.
Какие уровни и сдвиги во времени участвуют в написание данных записок: воссоздание прошлого, незамедлительное настоящее, которое обуславливают выбор материала, наступающее будущее — все наваливается на мены сразу, сидящего здесь на ломках, потому что вчера вечером и сегодня утром мою дозу метадона урезали.
Я спустился к директору и проходил мимо палаты умершего. Его лицо задернуто простыней, две женщины шмыгают носом. Я видел его несколько раз, даже сегодня утром за полчаса до его смерти. Отвратительный лилипут с круглым животом и тощей грязной бородой, всегда стонущий. Как тосклива и убога, и бессмысленна его смерть!
Даст Бог — я не умру в этой долбаной больнице! Пусть я умру в каком-нибудь louche бистро: нож в печенке, мой череп разбит бутылкой пива, пуля в позвоночнике, моя голова в слюне и крови, и пиве, или на половину в писсуаре, так что последнее, что я почувствую, будет острый аммиачный запах мочи (я помню в Перу пьяница умер, когда мочился. Он лежал там на полу, его волосы слиплись от мочи. Писсуар протекал, как все южноамериканские писсуары, и пол был покрыт мочой на полдюйма), или пусть я умру в индейской хижине, на песчаном берегу, в тюрьме или один в меблированной комнате, или где-то на земле или в переулке, на улице, на платформе метро, в разбитом автомобиле или самолете, мои дымящиеся внутренности разбросаны по разорванным кускам метала… Где угодно, но только не в больнице, не в кровати…
Это настоящая молитва. «Если вы помолились, это может случиться». Конечно, умри я в свои ботинках — это было бы типичным для моего поколения. Дэйв Каммерер заколот своим мальчиком, Тайгер Терри убит арабским львом в ночном клубе приграничного городка, Джоан Берроуз застрелена пьяным идиотом — мной — во время игры в Вильгельма Телля, когда я пытался попасть из пистолет в стакан, стоящий у нее на голове, Каннастра погиб, выбираясь из движущегося метро за еще одним глотком выпивки — Его последними словами были: «Тащите меня обратно!» Его друзья попытались затянуть его назад вовнутрь, но его пальто порвалось у них в руках, и он ударился о столб Марви умер от передозировки героина
Я вижу Марви в дешевой меблированной комнате на Джейн-стрит, где я его одно время обслуживал — звучит вроде как грязновато, да? — Я хотел сказать: продавал ему капсулы с гариком, полагая, что будет лучше приносить их ему в комнату, чем встречаться с ним где-нибудь, в черных туфлях на босую ногу в декабре он выглядел жалко. Как-то я принес ему капсулу, и он перетянул себе вену. Я смотрел за окно — это не для слабых нервов смотреть, как ищут вену. Когда я повернулся, он уже умер, и кровь бежала обратно в пипетку, наполнившаяся кровью она торчала у него в руке, как стеклянная пиявка — Я вижу его там на кровати в меблированной комнате, медленно синеющим вокруг губ, пипетка, вся в крови, торчит у него в руке. За окном темнеет. Гаснет и зажигается вновь неоновая надпись, гаснет и зажигается, каждая вспышка вырывает из темноты его лицо и освещает его отвратительным красно-фиолетовым сиянием — «Потребляете гарик от Гимси. Он самый лучший!» Марви не нужно будет искать героин завтра. Он нашел свою Большую Вмазку.
— Лейф Датчанин со всеми руками утонул в Северном море — все равно он был занудой. Рой совершил ошибку и повесился в Катакомбах — он всегда приговаривал: «Я не понимаю, как стукач может ужиться сам с собой». А Пи Холт, самый близкий друг моего детства, перерезал яремную вену о разбитое стекло… его смогли вытащить из машины уже мертвым. Некоторые умерли в больнице или на станции скорой помощи, но у всех что-то случилось с ними до того. Фостер, один из моих друзей-антропологов в Мексике, умер от полиомиелита. «Он умер на пороге», сообщил позже доктор в больнице. «Мне хотелось ему сказать: „Почему бы вам не пойти прямо в похоронное бюро, не выбрать себе гроб и не забраться туда? Времени у вас осталось как раз на это.“»
У меня уже были проблемы с испанским метадоном. Я часто покупал коробки с одной или двумя пустыми капсулами. Случайность? Испанская небрежность? Случайность. Эти испанские заводы заводнили Южную Европу метадоном.
Что безопаснее — положить пустую ампулу в каждую десятую или какую-нибудь коробку или заливать разбавленную раствор во все? Трудно сказать. Люди, скорей всего, будут жаловаться на пустышки, но для них легче предоставить алиби. Случайности могут происходить, но они не должны происходить на метадоновой фабрике. Не такие во всяком случае. На разбавленный раствор жаловаться будут вряд ли, но могут возникнуть сложности, если кто-нибудь, от кого не откупились, или с целями политическими, начнет целенаправленный анализ продукта. Тут алиби предоставит будет трудно. А им подавай больше денег. Вчера вечером я задвинулся обыкновенной водой. Это не остроумно.
Человек становится раздражительным. Его мальчик громко требует звездный сапфир: «Папа, ты хочешь достать лучшее для меня». Его блондинчику так давно уже хочется выполненный по спецзаказу «Даймлер», что возражения здесь не уместны — только участие. Когда у тебя настоящий класс, ты смотришь только вперед. Удары звучат неритмично, какой-то гражданин выгрузил на него засоленный урановый рудник. (Урановый рудник — это новая мулька. Сажаешь трубку ядерных отходов в рудник, так что у счетчика Гейгера просто срывает крышу. Или можно воспользоваться приспособленным счетчиком Гейгера с электромотором, встроенным внутри, так что можно замедлять или ускорять его.)
Мои мысли позже обратились к преступлению. А из всех видов преступлений шантаж представляется мне наиболее удовлетворительным с художественной точки зрения. Я хочу сказать… Момент Истинны, когда ты видишь крушение всего его блефа и пустых угроз, и маски, когда ты знаешь, что он попался. Его следующие слова — когда он сможет говорить — будут: «Сколько вы хотите?» Это должно быть очень вкусно. Из дела как это может выгореть и секс.
Например, парень сталкивает своего мальчика с балкона, и заявляет, что это несчастный случай: парнишка поскользнулся на плевке Кей-Уай и катапультировался через поручни. Свидетелей нет. Он, похоже, чист. Тут высаживается Вилли Ли.
Ли. Видите ли, м-р Трокмортон, я на мели.
Трокмортон. На мели! Не знаю почему вы приходите ко мне с этим вопиющим открытием. Это совершенно безвкусно. У вас совсем нет гордости?
Ли. Мне казалось, что вы могли бы помочь американскому соотечественнику и купить у меня эту безделушку. (Он показывает на немецкий шпионский фотоаппарат, прикрепленный к мощному полевому биноклю для фотографирования на большом расстоянии.) Это чего-то стоит.
Трокмортон. Отнесите это в антикварную лавку. Я не интересуюсь фотографией.
Ли. Но это не обыкновенная безделица. Взгляните с балкона… Скажите, не тот ли это балкон, с которого свалился паренек?
Трокмортон холодно смотрит на него. Ли заикается, притворяется, будто он смущен.
Ли. Теперь я надеюсь, я ничего такого не сделал и не сказал. Это должно быть было ужасным шоком для вас — потеря друга… и такого хорошего друга… Что я хотел сказать, это что с того балкона вы с трудом можете рассмотреть мою берлогу в бедной части Медины, но если бы я фотографировал с того балкона, на фотографии было бы видно мою квартиру и грязные окна, и разбитое оконное стекло, отремонтированное с помощью клейкой ленты…
Трокмортон (поглядывая на часы). Мне не интересно. Сейчас, если вы меня извините, у меня назначена встреча…
Ли. Я сожалею, что отнимаю у вас время… Как я сказал, вы могли бы сфотографировать мое жилище, или я мог бы фотографировать с другого конца делать фотографии вашего места жительства. Я сделал несколько, м-р Трокмортон… Надеюсь, вы не сочтете меня самонадеянным. (Он достает несколько фотографий.) Я очень хороший фотограф. Может бы вам хотелось бы купить некоторые из этих фотографий вашего дома и того балкона, которые сделал я…
Трокмортон. Не могли бы вы покинуть дом.
Ли. Но, м-р Трокмортон, одна из фотографий очень интересная. (Он держит фотографию в трех дюймах от лица Трокмортона. Трокмортон отводит лицо назад. В булькающем звуке его горла умирает крик ярости. Он подходит к креслу и бросается в него, как старик, у которого удар.)
Ли. Как поется в песне, мистер Трокмортон, вы начинаете видеть свет… Как вас по имени, дорогой? (Он садится на подлокотник кресла Трокмортона и игриво ерошит его волосы.) У меня было что-то типа предчувствия, что мы познакомимся друг с другом получше… будем чаще видеться.
У меня такое чувство, что свою подлинную работу я не могу начать или, на более глубоком уровне, никогда не начну. То, чем я занимаюсь, — всего лишь отговорка, увертка, заметки. Я гуляю по берегу озера, боясь прыгнуть в воду и притворяясь, что изучаю флору и фауну — два эти старых мешка. Я должен предоставить себя, каждую ебаную клетку себя, в распоряжение этой работы.
Господи! Звучит как посмертный биографический материал, письма Ли его лучшему другу и агенту, который отвечает, что работа должна развиваться сама по себе и должна выявить мне столько себя самой насколько я смогу интерпретировать и записать. Я не должен ничего не делать, кроме как действовать на прямую без страха и без оглядки.
«В то время творческая энергия Билла находилась на спаде. Он переживал острую депрессию. „Порою,“ — он писал в своих письмах агенту, — „я задыхаюсь“, или: „Я должен не забывать дышать“».
Но фрагментарное несвязное свойство его работы присуще самому методу и разрешит себя ровно на столько, насколько это необходимо. Роман о Танжере будет состоять из представления Ли о Танжере вместо набившего оскомину притворства романиста, что он общается со своими героями и ситуациями напрямую. Это значит, что автора я включаю в роман.
Потери среди гражданского населения этих книг по боевому дзюдо и партизанской войне. Коктейль-вечеринка в провинциальном клубе: бывший в дни своей молодости мощным атлетом мужчина, все еще сильный, хотя и располневший, хмурый седовласый блондин с опущенными уголками рта, стоит перед другим мужчиной, разглядывая его с глупой воинственностью.
«Бовард, я мог бы убить тебя за тридцать секунд. Нет, за десять. У меня есть книга по боевому дзюдо… Вот так», он наклоняется к Говарду, целясь коленом ему в спину. «Своим средним пальцем левой руки тебе в правый глаз, а коленом — по твоей печени, а правым локтем я ломаю тебе адамово яблоко и ногой наступаю на подъем ноги…»
Объяснения с criada. Через полчаса после того как наступило время завтрака, я звоню и прошу завтрак, и глупая сучка заявляется с таким обиженным и удивленным видом, как будто я просил чего-то сверх положенного.
Я с раздражением заявляю: «Послушайте, сеньорита (в английском нет эквивалента для сеньорита, что означает молодая, хорошо воспитанная, нетронутая девушка, то есть девственница; даже к шестидесятилетним шлюхам обращаются сеньорита из вежливости, особенно если хотят чего-то от них получить, врубаетесь, я даже заподозрить не смел, что она — не сеньорита)», так я говорю: «Послушайте, сеньорита, завтрак в восемь. Сейчас восемь тридцать».
Я не из тех худосочных жизнерадостных американцев, которые хотят нравиться всем вокруг. Меня не волнует, если люди меня ненавидят; я допускаю, что таких немало. Важным вопросом является то, что они могут со мной сделать. Мои привязанности, относящиеся только к некоторым, не распространяются на весь ад с мерзким намерением умиротворить обиженное бесполезное дерьмо.
Конечно они могут перекрыть мне каналы получения джанка. Один раз так и случилось, и я жаловался громко, долго и дошел до главного злодея этой жалкой ловушки. (Я один из немногих их клиентов, которые платят наличными. Заяви я, что я наполовину еврей, меня бы содержали бесплатно.) Я жаловался на тот случай, если вдруг кто-то здесь подмутил ампулу, а мне вколол воду, хотя содержание ампулы возможно урезали прямо на фабрике, как обрезают еврейских детей, всех детей в наше время. Есть здесь одна сиделка, которая похожа на джанк, но с женщинами и китайцами никогда не скажешь наверняка. В любом случае как-то ночью он вколола мне воду, и я больше не хочу, чтобы она смотрела за мной
Я, в общем, смакую как старый коньяк, покручивая у себя на языке бессильную злобу людей, которые не могут, не способны отплатить той же монетой. А это значит, смотрите, что я был прав, когда опускал их, если они оказались таким дерьмом. Моя эпитафия по старине Дэйву Барыге, умершему в прошлом году в Мексике, Д.Ф.: «Он похож на джанк, поймавший в своих тяжких порывах благосклонности еще одного».
Дикое место. В моей палате сейчас шесть человек: моют пол, вешают зеркало, выносят одну кровать и вносят другую, вешают занавески, ремонтируют выключатель, все перекатываются друг через друга и вопят по-испански и по-арабски, и только элегантный до тошноты электрик снисходит до того, чтобы говорить по-французски: в Интерзоне это признак классовой принадлежности — говорить только по-французски. Спрашиваешь по-испански отвечают по-французски, что должно указать тебе на твое место. Граждане, заявляющие, что «я говорю только по-французски», — самые жалкие козлы в Зоне, все претенциозные, хрупкие, с отвратительной английской коннотацией фальшивой элегантности нижнего среднего класса, и обычно без гроша. Электрик похож на шагающий панцирь героя, под которым ничего нет. Я вижу какого-то райхианского аналитика, преуспевшего в раскрытии геройских лат. Аналитик отходит назад, с проклятиями, оглушенный разрушенными иллюзиями, дрожащей рукой прикрывая глаза: «Верните все на место! Ради Бога, верните на место!»
Я познакомился с Марком Брэдфордом, драматургом. Он говорит: «Я не расслышал вашего имени».
«Уильям Ли».
«О! — Он отпускает мою руку. — Мда… уф, простите». На следующий день он уехал из Интерзоны.
Уильям Ли — зловещий объект для человек в центре успеха. Вы знакомитесь с ним, когда вы катитесь вниз. Он никогда не появляется там, где идет активность. Когда появляется Уильям Ли, ветер с пустыни гуляет по опустевшим барам и гостиницам, нефтяные вышки обвивают лианы джунглей. В прозрачной конторе сидит сумасшедший агент по продаже недвижимости, его недвижимую изуродованную гангреной ногу грызет голодный шакал: «Да, сэр», говорит он. — «объемы строительства растут».
К своему протеже, молодому поэту-арабу, обращается преуспевающий композитор: «Собирайся, Синичка. Я только что в Socco Chico видела Вилли Ли. Вот он и в Интерзоне».
«Почему, он опасен? Почему с ним нельзя встречаться».
«Встречаться с ним… я думаю не следует. Дело в следующем: культура оставляет свой отпечаток — Майя, северо-западное побережье, северная часть Тихого океана — возможно один человек или небольшая группа индивидов, явившиеся создателями оригинальных архетипов. После чего архетипы принимаются в неизменной форме в течении тысячелетий. Так, в Ли проступают его собственные архетипы. Все. Кафе Интерзоны уже воняют гниющими, отторгнутыми, личиночными архетипами. Ты обратил внимание на этот вибрирующий звук в Socco? Это означает, что кто-то рядом работает на созданием архетипов, и тебе лучше убраться прямо сейчас… Слушай, я преуспеваю, потому что я вожусь с существующими архетипами. Если я приму или просто познакомлюсь с архетипом Ли… и его привычками!!!» Композитор вздрогнул. «Только не я. Собирайся, у нас встреча с Коулом на Капри».
Я просто загорелся… Очень опасная партия, мисс Грин. Всего лишь одна долгая затяжка от аномального соска у нее подмышкой, и ты убит, Попс… Как-то в Мексике я покурил смешливой травы и сел в автобус. У меня был маленький пистолет, двуствольный «ремингтон» 41 калибра в кобуре, пристегнутой под ремнем так, что пистолет был нацелен прямо в место соединения тела с ногами… Неожиданно я почувствовал, как пистолет снимается с предохранителя, ощутил запах пороха, тление одежду, пережил ужасный парализующий шок, затем капли крови, стекавшие на пол как моча… Позже я проверил пистолет и обнаружил, что полу-замок был неисправен, и такое случайное разряжение было вполне возможно.
Я вижу как Антиамериканская комиссия добралась до Криса Гудвина. Я его знал, дорогуша. Высокопоставленный Подонмист с партбилетом. Пидар, конечно. Он женился на трансвестите еврейке Лиз, которая работала в Sundial, том левацком таблоиде. — Вы помните лохмотья, свисавшие, когда их ангел, албанский кондомовый магнат, оказавшийся английским джентльменом знаменитый Торговец Сексом, устроивший скандал в Международной Команде, когда на костюмированный бал у Дьюка де Вентра он явился в виде самобеглого члена, одетого в огромный презерватив — разорился и застрелился во время Второй Мировой войны. Не мог достать резины, Альчибад Линтон, Хьюстонский король жевательной резинки, отбил у него мексиканский каучук — может быть эти длинные вставные слова следует перенести в примечания в конце страницы. — Я не знаю, почему Крис женился на ней. Возможно из-за внешней стороны вещей, понятия не имея об их действительном содержании… Я тебе уже говорила о своей карикатуре в New Yorker? Один жеманный кривляка из Государственного департамента приходит к другому. По ним ползают дети, гость говорит другому педику: «Говорю тебе, дорогой, эта ширма может зайти слишком далеко». — Как бы то ни было, его жену Лиз в Пакистане убили курды — я говорю не о породе птиц, а о разновидности гималайских бандитов. Ну Крис возвращается с убитой женой в джипе и говорит: «Бедняжка Рэчел. Она была душой вечеринок. Курды, понимаешь». Да, курды. Он ликвидировал ее по приказу из Москвы. На самом-то деле, она «приняла образ жизни приспешников аристократии» и, в конце концов, «стала грубой и оголтелой» — я цитирую Ультиматум Москвы. Милтону Берлу или любому другому, кто может пожелать этого, я оставляю ссылку на Турдов…
Кроме того улучшения антиэнземной зубной пасты, отгоняющей лейтенантов н. к. (низшего класса)… репеллент против голубых с запахом гниющей плоти гомосексуалиста. (У антиакульего репеллента, разработанного ВМС, запах как у гнилых акул. Отобьет аппетит даже у акулы.)
Разжалованный командор потерял свои трусики, как он их называет, свою ракушку, которая всего лишь скрывает его облачение. То есть, прислуга утеряла его трусики в прачечной, и он скандалил с ней по этому поводу всю прошлую неделю.
Сегодня прислуга показала мне трусики о словами: «Они его?», указывая на его номер, на что я сказал: «Я допускаю, что да… они определенно не ваши».
Типичный разговор в Интерзоне: «Дорогая моя, дай рассказать тебе, где можно купить самые вкусные пирожные. Пончик — тесто вокруг, крем внутри и все вываляно в сахаре… Прямо напротив платформы с автобусами на Мекку на оптовом рынке. Пирожные готовит очень привлекательный мальчик, который, между просим, свободен…»
С гор спускаются невероятно отвратительные и звероподобные женщины с вязками хвороста за спиной. Они — берберские женщины, без паранджи, с синей линией татуировки, спускающейся по впадине с переносицы до верхней губы, с нижней губы до подбородка. Линия по впадине продолжается с подбородка до пизды? Боюсь, что придется собрать это под общим заглавием «Таинства Востока». Наш исследователь — пижон… Я замечаю, что у многих из старых хворостяных животных выедены носы.
Два сноба проходят рядом с безносыми женщинами: «Ах, эти люди теряют свои носы по причине сущей неосторожности».
Интерзона кишит педофилами, типами, повернутыми на малолетках. Я этого не понимаю. Я заявляю, что всякий, не способный подождать до тринадцати, дегенерат.
Вышеприведенные записи для папки под названием В. П. — вставить позже… Здесь начинается рассказ о богатом писателе, на которого работает целый персонал, выполняющий такую ручную работу как «вставка». У меня группа мужчин и женщин «Мои беспокойные хомячки» — так я называю их… Так писатель — тиран с садистскими наклонностями, врубаетесь? Я прихожу и контролирую выполнение работы, создаю тошнотворную фикцию того, что они самые настоящие хомяки и должны носить костюмы и по команде выстраиваться на поверку… «Салли Хомячок, Марвин Хомячок», и т. д., и т. п.
«И смотрите, чтобы вас не привалило деревом», — по-дружески обращаюсь к ним, поднимая палец.
Что-то вроде ужасного tour de force, как книги Энтони Бёрджесса. Никого не волнуют то, через что должны пройти люди, пишущие книги для детей. Я открыл, что один детский писатель является самым настоящим героем произведений Кафки. Шутки ради он решил спрятаться в магазине для детей.
Например, есть рассказ о Старом Сварливом Пне, который заявил, что ему нужны личности-заместители — Замы, как он их называет — чтобы сохранять свою душу в чистоте и выполнять другую ручную работы на «ферме».
«Просто поставь здесь свою подпись, мой дорогой друг. Ты никогда об этом не будешь жалеть до конца своей жизни».
Но бедняга Альберт-лесоруб пожалел об этом тут же, как он добрался до своей неоплаченной квартиры, то есть до квартиры, которую уже сдали внаем кому-то другому, или срок аренды которой уже истек, так что ты можешь побыть здесь еще пару дней, пока не будут готовы все бумаги, необходимые для твоего выселения. Альберт прижил в таких квартирах всю свою жизнь.
Да, даже несмотря на то, что он не читал пункта 9(ф) договора, который можно расшифровать только с помощью электронного микроскопа и вирусного фильтра, Альберт каким-то образом узнал, что он здорово сделал, что продался Старому Пню, которого прозвали так за то, что он отрубил себе все пальцы кроме двух, чтобы удивить своих избирателей: «Они снова вместе!» с радостью заявлял он, потирая своими дефектными руками. «Я их соединил!»
«Я просто не знаю, — выразил свое мнение Альберт. — Сейчас Старый Пень приветлив, и отрубил для меня свой большой палец… Не то, чтобы все Замы мог похвастаться тем, что у них есть большой палец старика. У некоторых из них ничего нет».