Часть первая

Глава первая

1

У трамвайной остановки, просматривая газету, стоял молодой лейтенант в новенькой пехотной шинели. Чувствовалось, что с формой своей он еще не освоился, но скрывал это, стараясь следить за малейшим своим движением.

Неподалеку от него две пожилые женщины о чем-то говорили друг с другом.

Военный опустил газету и невольно стал прислушиваться к беседе:

– ...Четвертый месяц от Митеньки-то известий не получала. Прямо как в воду канул,- говорила одна из женщин глухим прерывающимся голосом.- И вдруг вчера утром почтальон письмо несет. Посмотрела я на конверт – его рука! У меня и ноги подкосились... Села, гляжу, как дуреха... Все читаю и перечитываю адрес. И кажется: рука будто его и не его. Буквы какие-то неуверенные, дрожащие. Распечатала – из госпиталя пишет мой Митенька. Прощения просит за долгое молчание. Ранили его. И танк подорвали. А товарищей двух совсем убили. А теперь он в госпитале лечится, только без ног лежит – отрезали на операции. Скоро выздоровеет, и отпустят его домой... А ног-то нет – отрезали ноги-то...

Она хотела продолжать, но голос ее оборвался. Она всхлипнула, полезла в карман старенького пальто, доставая платок, и подала собеседнице письмо:

– Вот оно, Катерина Андреевна, ты сама почитай... Без ног Митенька-то, без ног,- прошептала она, и плечи ее судорожно задергались. Она закрыла лицо руками.

Кто-то тронул ее. Она обернулась. Военный, который слушал ее рассказ, протягивал маленькую фотографию:

– Возьмите, мамаша. Вы обронили ее, когда доставали письмо.

Женщина машинально протянула руку, взяла карточку и неожиданно сказала глухим голосом:

– Это – он, Митенька...

– Сын, что ли? – отозвался участливо военный.

– Сын... Без ног теперь. Отрезали...- Она обращалась к военному, желая, чтобы тот ее понял, и словно прося у него поддержки: – А раньше вот на тебя похож был: статный, красивый... В сапожках ходил. Теперь и сапожки-то не нужны: надевать-то их не на что.

Она продолжала говорить бессвязно, горько, не обращаясь уже ни к кому, скорее так, для себя, чтобы излить все накопившееся, чтобы выплакаться.

Военный чувствовал себя неловко. Он попытался сказать ей несколько слов утешения, но она уже не слушала их, да и самому ему они показались ненужными. Он отошел в сторону.

В это время он почувствовал, как на его плечо легла чья-то рука, и голос, показавшийся знакомым, произнес:

– Простите, если не ошибаюсь, – Борис Николаевич Ростовцев?

Лейтенант медленно поднял глаза.

– Ветров?... Юрка Ветров?- переспросил он, внимательно вглядываясь в лицо подошедшего человека. – Неожиданная и приятная встреча... Здравствуй...

Он произнес эти слова обычным голосом, ровным и спокойным. По его виду нельзя было понять, была ли эта встреча для него действительно неожиданной и приятной. Он автоматически пожимал руку Ветрова, а в ушах его все еще стояли горькие женские рыдания:

«...Ноги-то отрезали...»

Стараясь отвлечься, Ростовцев аккуратно сложил газету, перегибая пополам до тех пор, пока она не смогла уместиться в кармане. Потом опять взглянул на Ветрова и улыбнулся, заметив, что тот с недоумением посматривает на его шинель.

– Удивляешься?- спросил он, проведя рукой по колючему сукну отворота.

– Удивляюсь,- кивнул Ветров.

– Чему же?

– Твоему маскараду.

– Это не маскарад, – возразил Ростовцев, качнув головой.

– А что же?

– Одежда военного времени!

Подошел трамвай. Ветров указал глазами в его сторону и спросил:

– Торопишься?

– Нет.

– Тогда постоим?

– Постоим... – Ростовцев наблюдал, как входили и выходили люди. Отыскав среди других фигуры женщин, которые недавно стояли возле него, он следил, как они поднимались на площадку. Ветров, заложив руки с портфелем назад, чертил носком галоши по талому податливому снегу и смотрел под ноги. Когда вагон ушел, а они остались на остановке одни, он задумчиво сказал:

– Я бы не узнал тебя, Борис, если бы не вглядывался в каждого встречного. Все искал кого-нибудь из прежних знакомых. Ты оказался первым. Хотя признаюсь: тебя я меньше всего рассчитывал встретить здесь...

– И меньше всего желал, быть может? – вставил замечание Ростовцев.

– Меньше всего желал? Нет, я даже хотел встретить тебя. Мне кто-то говорил, что ты постепенно завоевываешь себе имя. И сейчас, когда увидел, что лирический тенор одет в шинель лейтенанта, я подумал, что ты репетируешь какую-нибудь новую роль.

Ростовцев снова улыбнулся.

– Ты плохо умеешь отгадывать самые простые истины,- сказал он.- Раньше я имел более высокое мнение о твоих способностях. Говорят, что врачи наблюдательны. Ты врач. И, тем не менее, просмотрел самое главное. Ты забыл, что сейчас – война. Война!- он сделал особое ударение на этом слове.

– Я помню об этом.

– Плохо помнишь. Если бы помнил хорошо, то не удивлялся бы, встречая людей в военном.

Ветров скользнул взглядом по новенькой пригнанной шинели, по петлицам с золотой каймой, по шапке, надетой немного набекрень, и сказал:

– Но когда я надену армейскую фуражку, то, поверь, никому не стану доказывать, что я – герой. – Помолчав, он серьезно продолжал: – Однако, Борис, не будем говорить колкости друг другу. Когда-то мы были с тобой чем-то наподобие соперников. И я знаю, встретив меня, ты сейчас же вспомнил о Рите. Я тоже о ней вспомнил, когда тебя увидел. Скажи лучше, где она теперь?

– Она здесь...- Ростовцев слегка покраснел и быстро добавил: -Ты можешь увидеть ее, если хочешь.

– Здесь? – переспросил Ветров.- И ты все-таки собрался на фронт?

– Все-таки собрался, – кивнул Ростовцев. – Я давно просился туда. Меня не отпускали. Пришлось писать в Наркомат. Только тогда мне разрешили и направили на курсы. Я окончил их и теперь еду в часть... Через несколько дней,- добавил он.- А ты?

– Я?... Я тоже скоро уезжаю. Меня назначили на работу в госпиталь. Хотя госпиталь, кажется, тыловой... – Ветров помолчал и, возвращаясь к прежней теме, осторожно спросил: – И ты решился оставить ее?

– Кого?

– Риту.

Ростовцев ответил не сразу.

– Я оставляю еще большее – мое искусство. После войны я вернусь к нему. А теперь... у меня одна мысль, один смысл жизни: драться и победить! – он плотно сжал губы.

Ветров думал о чем-то своем. Когда молчание показалось ему тягостным и он хотел заговорить, Ростовцев неожиданно спросил:

– Ты думаешь, мне не жалко сцены? – В голосе его прозвучала грусть.- Нет, брат, жалко!... А рабочему покидать свой завод – не жалко?... Всем жалко и тяжело. Да еще и как тяжело! А что делать? Всякий видит, что это необходимо. Знает, что может не вернуться, а ведь идет же туда, идет сам, добровольно. А почему? Потому что Родина, Партия, мать – все это в его сознании одно понятие. А разве есть сын, который, видя, что мать в опасности, будет сидеть, сложа руки?... Нет, доктор, таких сыновей не бывает!

– Да, конечно, не бывает,- спокойно согласился Ветров.- Только уж очень красиво ты изволишь выражаться. Я бы сказал то же, но попроще.

Ростовцев сделал нетерпеливый жест.

– Твоя ирония не совсем уместна,- сказал он с обидой. – Чувствую, что ты расцениваешь мой поступок как своего рода мальчишество. Возможно, мой вид и дает к этому повод. Ведь так всегда бывает: в новом костюме первое время не знаешь, как держаться. Но поверь: мой уход в армию – не ухарство, не потребность в сильных ощущениях, а шаг вполне обдуманный. Сейчас я видел женщину, у которой сын, единственный ее сын, потерял на фронте ноги. Он был молод, как и мы с тобой. Перед ним, так же как и у нас, была впереди большая жизнь... Подумав об этом неизвестном мне человеке, я снова спросил себя, а чем я лучше того, кто пострадал за меня, за тебя, за всех нас? – он сделал широкий жест рукой.- А я? Я – член партии? Неужели я должен сидеть в тылу, когда вопрос поставлен четко и ясно: быть России советской или не быть? Сколько было положено труда, чтобы сделать мою страну цветущей, радостной! И неужели я допущу, чтобы этот труд пропал даром? Нет, доктор, сейчас стране нужны поступки героев, сейчас, как никогда, нужно действовать!

– А искусство?-спросил Ветров.- Мне кажется, ты мог бы действовать им.

– Искусство? – повторил Ростовцев. -Я подумал и о нем. От того, что я увижу своими глазами фронт, мое искусство только выиграет. Я надеюсь дожить и до того времени, когда война кончится, когда будут написаны оперы о народе-победителе. И вот тогда я спою не партию какого-нибудь герцога, не партию тоскующего Ленского, а партию простого советского парня, умеющего трудиться и умеющего стоять насмерть и побеждать. А чтобы спеть эту партию по-настояшему, я должен увидеть таких парней и пожить с ними в одной землянке!

– Что ж, по-моему, ты прав, – произнес Ветров и улыбнулся.- Правда, я бы и Ленского в твоем исполнении не возражал послушать. Но что делать, – вздохнул он с притворной грустью, – придется отложить до конца войны.

Ростовцев вдруг оживился.

– Не надо откладывать до конца войны, – сказал он весело. – Если ты, действительно, хочешь меня послушать, приходи послезавтра в театр. Напоследок буду дебютировать здесь в «Евгении Онегине». Обязательно приходи, я попрошу оставить вам с Ритой билеты. Заодно и ее увидишь. Согласен?

Ветров молча кивнул головой.

2

В назначенный вечер Юрий Петрович Ветров шел в театр.

Проходя по затихшему городу и припоминая события, связанные с тем или иным местом, он невольно удивлялся, что память сохранила все это с поразительной ясностью.

В этом городе он, вместе с Ритой Хрусталевой и Ростовцевым, кончал среднюю школу пять с небольшим лет тому назад. В этом городе протекало его отрочество, отсюда он уехал полный радужных ожиданий и надежд на большую интересную жизнь.

За все время учебы в институте он лишь раз приезжал сюда, да и то с тех пор прошло около трех лет. Это случилось, когда он получил известие о болезни своей бабушки, старушки простой, словоохотливой и добродушной, у которой он, рано потеряв родителей, жил, учась в школе, и которая воспитывала его, как умела. Бабушку он не застал в живых и, погрустив о ее смерти, решил, что больше его уже ничто не привязывает к родным местам.

Через три дня он уехал, никого не повидав и ни с кем не поговорив как следует. Снова ушел он с головой в атласы и учебники, просиживал долгие вечера в читальнях, ходил по клиникам и кончил институт на целый год раньше срока с хорошим отзывом и стремлением во что бы то ни стало посвятить себя хирургии. По приглашению профессора, год проработал в клинике и, решив испытать свои силы, попросился на самостоятельную работу в госпиталь.

Ветров не относился к людям, которые живут воспоминаниями и которым бывает дорога подчас самая незначительная мелочь, связанная с их прошлым. Он не любил оглядываться назад тем более, что считал свое прошлое неинтересным и не особенно удачным. Он старался жить будущим, считая, что там его ждет действительно большое дело и что в этом он найдет удовлетворение.

Но сейчас, когда он шагал по опустевшим улицам и прислушивался к похрустыванию льдинок под ногами, его охватило чувство тоски по детству, по школе. И ему на секунду показалось странным, что это чувство не приходило к нему раньше. Он начал перебирать эпизоды своей школьной жизни, и почему-то сразу перед ним всплыло лицо Риты Хрусталевой.

«Тогда, пожалуй, я был в нее серьезно влюблен»,- подумал Ветров. Он попытался до мельчайших подробностей представить себе тот вечер, когда ему открыто предпочли другого, более красивого, более талантливого и более заметного. Этим другим был Ростовцев. В то время Ветров сильно обиделся, а неприязнь, которая тогда возникла у него к Ростовцеву, сохранилась, пожалуй, и до сих пор.

Это произошло на выпускном вечере.

Ветров вспомнил, как, сидя между одноклассниками, он слушал торжественные напутственные речи преподавателей. Он увидел себя получающим из рук директора похвальную грамоту и аттестат отличника.

Перед его глазами проплыл стол, покрытый красным сукном, зал, наполненный веселыми лицами, празднично украшенные стены, и Рита, сидевшая в первом ряду и аплодировавшая ему вместе со всеми.

После того, как окончилась торжественная часть, и шумная толпа хлынула к дверям, как-то само собою получилось, что они оказались в коридоре рядом. Ветрову захотелось взять ее под руку, и он сделал это неуверенно, робко – так, как делают это впервые. Он боялся, что она обидится, но она не отстранилась, и они вместе шли по коридору, постепенно отделились от других и свернули в первый попавшийся класс, где никого не было.

Они подошли к окну и распахнули его. Воздух наполнил комнату обаянием тихого летнего вечера. Все казалось Ветрову волнующе прекрасным, и это, верно, оттого, что рядом с ним стояла Рита.

– Мне жалко школы, Рита, – проговорил он мечтательно. – Но жалко не потому, что здесь было хорошо. Нет! Мне жаль расставаться с друзьями, с теми, кто мне... нравился. – Ветров хотел высказаться более определенно, но у него не хватило смелости прямо говорить о своих переживаниях.

Он не знал, когда началось это. Почему-то чаще, чем о других, он начал думать о ней, почему-то ее общество стало ему приятнее, чем чье-либо другое, почему-то он, разговаривая с ней о самых посторонних предметах, вдруг терялся, краснел, а потом сам себя за это ругал.

Его тянуло к ней. Часто, сидя на уроке, он пробегал глазами по классу и как бы невзначай останавливался на той парте, где сидела Рита. Случалось так, что она как будто ждала этого и почти всегда встречала его взгляд. Они смотрели друг на друга и потом, смутившись, отворачивались и краснели.

Ветров не знал, что за чувство появилось у него, но он сказал себе, что это – любовь. Может быть, это была, действительно, любовь. Первая, свежая, чистая – такая, какой она бывает только раз в жизни, только в самый первый раз.

Иногда в свободное время он выходил на улицу. И каждая прогулка кончалась тем, что он проходил мимо ее дома. Вообще получалось так, что куда бы он ни шел, путь его проходил именно по той улице, где она жила. Ему было приятно взглянуть на окна ее дома. Но смотреть, открыто повернув голову, он стеснялся. Он делал это невзначай, предварительно оглядевшись вокруг, чтобы никому не показалось странным, что он смотрит только в одну сторону. Если же он встречал ее, сидящую у окна, то делал вид, что заметил ее лишь в последнюю минуту, а иногда, словно не замечая, проходил мимо и страстно желал в душе, чтобы она его окликнула.

Увидев Риту на улице впереди себя, он прибавлял шаг, чтобы ее догнать, но в самый последний момент пугался и шел сзади до самой школы или сворачивал в первый переулок, чтобы она не подумала, что он спешил именно за ней. А свернув, начинал себя же высмеивать.

Он знал о ней все подробности, жадно ловя и запоминая каждое слово, сказанное кем-нибудь из товарищей. Он болезненно переживал все ее неудачи, волновался, если она сбивалась, отвечая урок, или долго не подавала учителю контрольную работу, злился, когда в его присутствии отзывались о ней плохо.

Ему всячески хотелось сделать ей приятное, но он боялся, как бы она не заметила это. Если у ней не было учебника, то ему хотелось, чтобы она попросила учебник именно у него. И если она не просила, то делал так, что его учебник передавал ей кто-нибудь другой, потому что сам не всегда решался на такой поступок. А когда учебник возвращался владельцу, он тщательно просматривал страницы, строчки, буквы, ожидая найти там какие-нибудь загадочные пометки. Разумеется, он ничего не находил и ему становилось досадно.

В то время Ветров много думал о том, как относится к нему Рита. Чем больше он размышлял, тем непонятнее она ему становилась. Ловя ее случайные взгляды, наблюдая за ее смущением, анализируя всякие мелочи, которыми изобилует школьная жизнь, Ветров временами приходил к выводу, что и он ей не безразличен. Но, с другой стороны, он болезненно переживал те мелкие признаки невнимания, которые она допускала по отношению к нему из чисто женского желания поволновать его.

Это невнимание, как ему казалось, усилилось с того времени, когда в классе появился Ростовцев, который поступил в школу, где они учились, всего за полгода до выпускных экзаменов. В нем Ветров сразу почувствовал соперника, и отношения их почти с первого дня сделались натянуто-официальными.

Веселый, общительный, незаменимый в компании Ростовцев быстро завоевал в классе всеобщую симпатию. Он занимался спортом, любил гимнастику, греблю, футбол и считался сильным боксером.

Присутствие Бориса заставляло Ветрова все сильнее волноваться. Он болезненно переживал то отчуждение, которое постепенно возникало между ним и Ритой, хотя внешне в их отношениях не произошло никаких перемен, и переживания его были ничем не оправданы.

Ветров тяжело воспринимал эту неопределенность, но с каждым днем откладывал момент решительного объяснения, пока не пришел выпускной вечер, и откладывать дальше стало некуда. И когда, стоя вместе с ней у открытого окна, Ветров сказал, что ему тяжело расставаться с теми, кто ему нравится, он про себя думал, что Рита поняла его намек. Он с тревогой ждал ее ответа, но она молчала. Тогда он прямо спросил ее:

– Рита, ты... ты любишь Ростовцева?

Она вздрогнула и, отвернувшись от него, сказала:

– Что за глупости! – и через секунду добавила: – А если бы это было даже и так, то уж, конечно, никому бы не стала докладывать об этом.

– Даже мне?

– Почему ты должен быть исключением?

– Мы же друзья...

– Есть вещи, – возразила она, – в которых не сознаются даже себе. А наша дружба никогда не была обоюдной, и ты сам в этом был виноват. К тому же и она кончается: мы покидаем школу и скоро разъедемся в разные стороны...

– Ты в Москву, – продолжал Ветров, – Ростовцев, наверно, туда же, а я... а я... – он задумался и не кончил.

– И ты, вероятно, поедешь с нами? – спросила она. Это «с нами» неприятно резнуло слух, и Ветров, действительно собиравшийся поступить в Московский медицинский институт, внезапно переменил решение.

– Я не еду в Москву, – сказал он резко, надеясь услышать в ответе Риты сожаление.

– Почему? – спросила она равнодушно.

– Потому что никому не хочу мешать! – отрезал он, внезапно обиженный ее тоном, и вышел из класса. Быстро миновал он коридор, вошел в зал, пробрался к последнему ряду и уселся в углу.

Ему стало вдруг ясно, что Рита его не любит. Но он не знал еще, что именно произошло между нею и Ростовцевым. Он решил наблюдать за ними в этот вечер.

Ветров следил за входящими и нахмурился, когда заметил, что Рита и Борис вошли вместе. Борис говорил ей что-то, слегка нагибаясь в ее сторону, а она улыбалась ему в ответ. Они подошли к сцене и скрылись за занавесом. Ветров не понял, для чего им понадобилось идти туда Недоумение его рассеялось, когда начался концерт и Стасик, небольшой вертлявый выпускник, взявший на себя ведение конферанса, после нескольких номеров вышел на сцену, поднял руку кверху, чтобы успокоить зал, и торжественно произнес:

– Прошу внимания, товарищи, особого внимания! Дело в том, что вам преподносится небольшой сюрприз. Вы и не подозревали, что среди нас находится будущая знаменитость, которая скоро едет в консерваторию. На наше счастье эта знаменитость пока не знаменита, а посему совершенно бесплатно исполняет ариозо Ленского из оперы «Евгений Онегин». Лично я гарантирую полный успех, потому что ариозо не какая-нибудь тригонометрическая формула, с которыми у нашего исполнителя в свое время бывали легкие недоразумения. Прошу...- обратился он в глубь сцены.

Ветров насторожился: из-за кулис спокойно вышел Ростовцев, а Рита заняла место у рояля. Никто в школе не знал, что Ростовцев имеет голос. Поэтому в зале приняли готовящееся выступление сдержанно.

Борис прислонился к черной лакированной стенке рояля, слегка откинулся назад, провел рукой по своим белокурым волосам, поправляя их, и, полуобернувшись к Рите, следящей за ним, кивнул головой.

В зал опустилось несколько бархатных аккордов.

Все насторожились, и Ростовцев, глядя перед собою, чуть приоткрыл рот и тихо, почти шопотом, произнес первую фразу:

Я люблю вас,

Я люблю вас, Ольга...

У него получилось как-то очень задушевно, нежно – так, что все, слушавшие его, замерли и, точно не веря себе, взглянули на него по-новому.

А Ростовцев продолжал, бросив в пространство новую, теперь уже полную страсти и возбуждения, фразу:

...Как одна безумная душа поэта

Еще любить осуждена...

Голос его внезапно зазвучал в полную силу, звонко и вместе с тем все так же нежно и вдохновенно. Все сразу поняли, что это поет далеко не любитель.

Ветров не менее других был поражен. Он дышал глубоко, порывисто и переводил взгляд то на Ростовцева, то на Риту. Он видел, как пристально следит Рита за мотивом, как она увлечена, как застывает, когда голос Ростовцева звучит широко и ровно, и как вдруг в нужный момент опускает руки на клавиши, заключая звучным аккордом музыкальную фразу. Он видел, как на губах Риты играла довольная улыбка, он видел, что она гордится Ростовцевым, и это больно задевало его самолюбие.

«Значит, она знала Бориса лучше, чем я думал,- пронеслось у него в голове. – И, может быть, они уже провели не один час вместе у рояля, без слов понимая друг друга».

Когда Ростовцев кончил, на мгновенье настала тишина. Потом ее спугнули аплодисменты. Многие бросились поздравлять дебютанта. Ему жали руки, а он, счастливый и улыбающийся, принимал поздравления, как должное. Рита поднялась и стояла поодаль, такая же счастливая и довольная его успехом. Сейчас она никого не видела, кроме Бориса.

Ветров остался один в своем углу. Он покусывал губы и исподлобья посматривал на сцену. Когда все стихло и Ростовцев, уступая желанию аудитории, приготовился к следующему номеру, Ветров демонстративно поднялся, с шумом отодвинул стул и стал пробираться к выходу. Кругом зашикали, но он, не обращая на это внимания, добрался до самой двери, шумно отворил ее и вышел в коридор. Медленно шел он, сам не зная куда, машинально отворил дверь комнаты и попал в класс, где были расставлены шахматные столики. Дойдя до одного из них, он сел и взял в руки точеную фигурку.

В комнату донеслись новые аккорды рояля и голос Ростовцева. Ветров нервно вскочил, подбежал к двери и захлопнул ее с такой силой, что задребезжали стекла.

Долго сидел он один, машинально вертя в руках шахматную фигурку, поднес ее к глазам и, словно удивившись, как она к нему попала, осторожно поставил на середину столика.

«И чего, собственно, я разнервничался?» – спросил он себя.

– Ведь это только начало жизни, – сказал он вслух. – Пусть будет неудачным начало, еще впереди будут и удачи!

Понемногу он начал приходить в себя. Но злоключениям его не суждено было кончиться. Когда он хотел выйти из комнаты, то в дверях столкнулся с Ритой и Ростовцевым, которые, повидимому, тоже искали уединения.

Ветров посторонился.

– Дебютанты пришли, – сказал он, криво усмехаясь. – Ну, проходите, пожалуйста, я вам мешать не буду.

– Куда же ты? – несколько смутившись, произнесла Рита и сделала движение, чтобы удержать его.

– Да ведь всюду известно, что третий – лишний, – хмурясь, ответил он.

– Брось ломаться, Юрка, – прервал его Ростовцев и добавил, кивнув головой в сторону расставленных шахмат: – Может быть сыграем, а?

Ветров, никак не ожидавший такой развязки, сначала остановился в нерешительности, но потом, подойдя к столику, твердо произнес:

– Сыграем!

Они сели. Рита поместилась возле Ветрова и приготовилась следить за странным поединком.

Ветров, намеревавшийся хоть здесь выместить обиду, начал партию на выигрыш. Не считая Ростовцева сильным партнером, он не особенно стеснялся в выборе ходов, предпринимал рискованные маневры и в конце концов слишком увлекся атакой. Он нервничал.

Ростовцев, наоборот, был очень спокоен и с улыбкой следил за Юрием. Он подчеркивал свою уравновешенность даже манерой ставить фигуры. Опуская их на доску, он не сразу отнимал руку, отчего казалось, что фигура словно влипала в темный квадратик шахматного поля. Это было красиво, и Рита любовалась им.

В партии наступил критический момент. Ошибись Ростовцев в выборе очередного хода, и он проиграл бы. Ветров заранее торжествовал победу, но его противник не спешил, думая о чем-то довольно долго. Наконец, он сделал ход и, откинув назад мешавшие волосы, пристально взглянул на Юрия.

Теперь настала очередь задуматься Ветрову. Ход, сделанный его партнером, опрокинул все его расчеты, и получилось положение настолько для него тяжелое, что он, даже растерялся. Теперь уже ему приходилось спасаться от поражения, И он искал спасения настойчиво, упорно, потому что проигрывать было ни в коем случае нельзя. Проиграть – значило признать снова превосходство Ростовцева. Превосходство даже там, где он считал себя значительно сильнее. И он напряженно всматривался в квадратики поля, перебирая всевозможные комбинации, которые все же оказывались плохими.

Время шло, но спасения он не видел, – его не было!

Ветров снова пересматривал уже виденное, передумывал, что было уже обдумано, и приходил опять к тому же выводу. И вдруг неожиданным движением руки сшиб на пол маленькие шахматные фигурки. Они рассыпались по всей комнате, жалобно постукивая о деревянные половицы.

– Что с тобой? – воскликнула вздрогнувшая от неожиданности Рита, хватая его за руку.

Он, не отвечая, вырвался и выбежал из комнаты.

Это было опять поражение.

...Теперь, за те двадцать минут, которые требовались, чтобы дойти до театра, Ветров вновь переживал события, происшедшие, как ему казалось, так давно. Но относился к ним он уже не так, как прежде. От них осталась какая-то смутная боль, но прежней остроты уже не было.

«Значит, я вылечился», – подумал он и довольно улыбнулся.

Он сумел заставить себя не вспоминать о прошлом, сумел увлечься своим делом и полюбить его. Это дало ему сознание своей силы. Он был почти уверен, что сейчас при встрече с Ритой не покраснеет, не опустит глаз, но, представляя ее лицо, все-таки чувствовал, что волнуется.

– Может быть, не ходить? – спросил он себя, но тут же возразил: – Глупости! Чего я должен бояться?

У входа в театр толпился народ. Касса была закрыта, а над окошечком висела дощечка со свеженаписанной фразой: «Все билеты проданы».

Намеренно задерживаясь в фойе, Ветров вошел в ложу только перед третьим звонком. «Все-таки я волнуюсь», – с досадой подумал он, осторожно прикрывая дверь.

У самого барьера в кресле сидела женщина. Ветров скорее догадался, чем увидел, что это была Рита. Заметив его, она привстала:

– Ты заставляешь себя ждать, – сказала она, приветливо улыбнувшись.

– Здравствуйте, – сказал он, пожимая протянутую руку и стараясь вложить в свои движения как можно больше равнодушия.

– Почему «здравствуйте», а не «здравствуй»? – спросила Рита, испытующе смотря в его глаза.

Ветров оговорился, называя ее на «вы», но, заметив ошибку, решил показать, что сделал это не случайно. Выдержав ее взгляд, он с ударением ответил:

– Так лучше.

Какая-то забытая струнка отозвалась в душе Ветрова на ее голос. И оттого, что этот голос смутил его, он рассердился на самого себя.

Отдаленно зазвенел звонок. Нестройный шум оркестра усилился. Звуки настраиваемых инструментов сливались в единую негармоническую мелодию, порой неприятно действовавшую на слух. Трели флейтистов, пробующих подвижность пальцев, смешивались со сверлящими нотками скрипок, спорили с бархатистым звучанием альтов, и в эту дисгармонию врывался голос виолончели, протяжный и стонущий. Казалось, что разнообразие звуков трудно объединить и направить по одному руслу так, чтобы каждому из них предоставить свою часть и чтобы вместе они дали единое целое.

В зале погас свет. На возвышении появился высокий мужчина во фраке с длинными, зачесанными назад волосами. Он постучал легкой палочкой о пюпитр и вытянул руки вперед. Выжидающе посмотрел в стороны, и его палочка сделала первое плавное движение.

Опера началась.

Первую картину зрители принимали довольно равнодушно, пока не настал момент выхода Онегина с Ленским. Раздались аплодисменты, но Ростовцев не обратил на них внимания, продолжая роль, и они постепенно затихли. Но вот через некоторое время он снова появился на сцене, чтобы начать свое коронное «Я люблю вас», – то самое ариозо, которое он исполнял впервые на выпускном вечере.

Вряд ли когда-нибудь он пел так, как сегодня. В этот вечер он не играл, он жил на сцене собственной жизнью, он был не кем-то иным, но самим собой, Борисом Ростовцевым. Он пел, смотря поверх Ольги в ложу, где сидела Рита. Сейчас ему не приходилось делать вид, что он любит. Он действительно любил. Он сознавал себя сильным, способным сделать любое дело и верил, что может спеть так, как еще не пел никто в мире.

Ветров наблюдал за Ритой. Она как-то вся преобразилась при первой же фразе Бориса. Грудь ее задышала прерывисто, пальцы впились в зеленый бархат барьера. Вся она словно тянулась к нему, полуопуская иногда длинные ресницы и чуть-чуть приоткрывая рот. Точно туман застилал ее глаза. Она почти не сознавала, где находится. Ощущение близости любимого человека закрывало от нее все остальное.

«Да, – подумал Ветров, – теперь, наконец, я вижу, как она его любит». Он попытался отыскать в себе прежнюю неприязнь к Ростовцеву, но от нее осталось очень немного. Он был почти равнодушен к тому, что они счастливы, хотя сознание этого не доставляло ему особого удовлетворения.

Взрыв аплодисментов нарушил его размышления. Из всего театра, пожалуй, один только человек не аплодировал Ростовцеву. Этим человеком была Рита. Отодвинувшись в глубину ложи и закрыв лицо, она сидела растерянная, непонимающая. Потом отняла руки и искоса взглянула на Ветрова, пытаясь отгадать по его выражению, заметил ли он, в каком состоянии она была. Ветров, как ни в чем не бывало, аплодировал и смотрел на сцену.

В перерыве между первой и второй картиной Рита исчезла. Ветров решил, что она пошла за кулисы. Письмом Татьяны он наслаждался один.

Иногда он следил за дирижером, от движений которого зависел весь ход этого хорошо налаженного механизма. Ветров даже увлекся, некоторое время наблюдая за ним и удивляясь, как тот смог поспевать всюду: вовремя подать знак артисту, указать какому-либо инструменту, когда начинается его партия, и одновременно управлять общим звучанием оркестра, придавая ему те или иные оттенки. Ветрову показалось, что дело этого незаметного труженика гораздо значительнее, чем труд любого из поющих артистов. И тем не менее ему, от кого зависит в конечном итоге все, воздается публикой менее, чем кому бы то ни было. Ему никогда не бросают букетов, его выхода из театра никогда не ждет многочисленная толпа поклонниц, ему никогда не кричат «бис», а те редкие аплодисменты, которые подчас выпадают и на его долю, никогда не переходят в овации. Но он довольствуется и этими незначительными признаками внимания и скромно делает свое незаметное, но большое дело.

«Вот с кого надо брать пример в жизни!» - подумал Ветров.

Рита вошла в ложу после первого действия.

– Вы были у Бориса? – спросил Ветров.

– Да. Он передает вам привет.

Равнодушный кивок, которым Ветров ответил на ее слова, слегка обидел Риту. За все это время он не задал ей ни одного вопроса, словно подчеркивая, что нисколько не интересуется ее судьбой. Официальное «вы», установившееся между ними, и молчание Ветрова сердили Риту. Находясь под впечатлением встречи с Борисом, она бросила недовольный взгляд в сторону своего неразговорчивого компаньона и невольно сравнила этих двух непохожих друг на друга людей – ее школьных товарищей.

Сидящий перед ней Ветров показался ей мелким обыденным человеком, живущим маленькими, никому, кроме него, не нужными интересами, думающим о сереньких скучных вещах и неизвестным никому, кроме небольшой кучки своих больных. Даже само сравнение его с Ростовцевым показалось Рите невозможным – до того была различной жизнь, ожидающая каждого из них в будущем и до того непохожим положение, занимаемое ими сейчас. Один – скромно сидящий в темном углу ложи, никем не замечаемый, и другой – окруженный всеобщим вниманием, восторгом, блестящий, красивый.

Она опустила руки на барьер и взглянула в зал. Ветров последовал глазами за ней и заметил, что некоторые из зрителей наблюдают за ложей, в которой находились они. Он подумал, что популярность Ростовцева распространилась на Риту, и сказал ей об этом.

Она неопределенно качнула головой и ничего не ответила. Ветрову показалось, что она даже еще больше подалась вперед, облокотясь на барьер, чтобы ее было лучше видно.

Каждое появление Ростовцева встречалось публикой восторженно. Он все более разыгрывался, и ария перед сценой дуэли была вершиной его вдохновения.

Пока оркестр играл вступление, Ростовцев в шубе и цилиндре сидел на одиноко торчащем пне. В его позе было тяжелое раздумье. Где-то вдали виднелась старая полуразрушенная мельница с запорошенным снегом одиноким колесом. Солнце бросало первые бледные лучи в небо, но само еще не поднялось над горизонтом. Падали редкие снежинки. Слабое голубоватое освещение, погружавшее большую часть сцены в мутный полумрак, навевало, тихую грусть. Но вот Ростовцев сбросил шубу, выпрямился. Сделал несколько неуверенных шагов к рампе, ищущим жестом вытянул вперед руку...

Куда, куда, куда вы удалились,

Весны моей златые дни?..

Его голос задрожал, усилился и потом вновь превратился в полушопот. Мелодия, начавшаяся едва слышно, слегка окрепла и замерла, оставив после себя безнадежную боль. Жалобно, спрашивающе зазвучали после паузы новые слова:

Что день грядущий мне готовит?

Его мой взор напрасно ловит,-

В глубокой тьме таится он...

И, оттеняя тревогу брошенного вопроса, из оркестра вырвался вибрирующий стон виолончели. Он нервно вспыхнул и затих, и потом повторился снова.

Паду ли я, стрелой пронзенный,

Иль мимо пролетит она, –

Все благо: бдения и сна

Приходит час определенный...

Ростовцев безукоризненно передавал теперь тихую грусть предчувствия гибели, которая надвигается, подступает все ближе и ближе. Ровные приятные звуки его голоса нежно царили в зале, забирались в самые отдаленные уголки его, несмотря на то, что пел он без всякого напряжения. Они проникали в души, тревожа самые сокровенные струны, и возбуждали захватывающее ощущение внутренней боли. А волнообразные, с паузами, вступления оркестра словно подчеркивали то, что хотел Он выразить. Ростовцев с какой-то особой педантичностью продолжал рисовать ужас небытия и, наконец, особенно громко произнес:

Забудет мир меня...

И затем, на мгновенье затихнув, как бы отыскивая что-то отрадное, дорогое, прошептал сначала едва слышно, а потом усиливая и спрашивая с душевным трепетом;

Но ты?

Ты, Ольга? –

Скажи, придешь ли, дева красоты,

Слезу пролить над ранней урной?

Зал вздохнул... Ветров, почувствовавший, что его горло спазматически сжимается, сам того не замечая, грустно вздохнул тоже. Повернувшись, украдкой взглянул на Риту. На ее щеке заметил узенькую дорожку от катящейся вниз светлой капельки. Глаза ее неестественно блестели. Внезапно она спрятала лицо, и плечи ее задрожали.

Ветров ей не мешал.

Донеслись последние слова арии:

Куда, куда, куда вы удалились,

Весны моей, златые дни моей весны?..

И опять вспыхнули овации. На сцену полетело несколько букетов. Рассыпавшись в воздухе, один упал к ногам Ростовцева цветочным дождем.

В антракте Рита снова исчезла. Соскучившись, Ветров вышел в фойе. Заложив руки за спину, он остановился у стены и наблюдал за пестротой нарядов. Постояв так, он решил пройтись по кругу и включился в людской поток. Но ходить одному ему показалось неудобным. Он не знал, куда девать руки и, не умея двигаться медленно, как ему казалось, мешал соседям. Испытывая стеснение, он отошел снова в сторону и вскоре вернулся на свое прежнее место в ложу.

Через некоторое время к нему присоединились Рита и Ростовцев. В зале заметили его появление. В ложу влетел букет, едва не задев Ветрова. Тот отодвинулся вглубь, чтобы не разделять предназначенного не ему внимания и заодно предохранить себя от его неожиданных последствий.

Ростовцев поднялся с места и, улыбаясь, смотрел в зал, изредка кивая головой. Глаза его блестели, на щеках играл румянец.

Он стоял до тех пор, пока не погас свет.

В середине действия Рита предложила пойти домой. Ветрову не хотелось уходить, не дослушав оперы до конца. Но, видя, что и Ростовцев поддержал ее, он, скрепя сердце, согласился.

Из театра они вышли вместе. Было темно и холодно. Порывами дул ветер. Колючий сухой снег переносился с места на место, отшлифовывая и без того скользкие обледеневшие тротуары. Прохожих на улице почти не было. Откуда-то издали доносился голос громкоговорителя, то отчетливый, то заглушаемый порывами ветра.

Тротуары были узки, и идти сразу троим было трудно. Ветров освободил руку, которую придерживала Рита, и, отстав, пошел сзади, следя за разговором и иногда вставляя свои замечания. Борис и Рита плохо его слышали, и он вскоре перестал вмешиваться в их оживленную беседу. Постепенно они забыли о нем и говорили только между собой.

Когда все подошли к перекрестку, где Ветров должен был сворачивать, он остановился. Его увлекшиеся спутники, слегка пригнувшись, шли дальше. Он постоял в раздумье несколько секунд, провожая их глазами и прислушиваясь, но они не замечали его отсутствия. Подождав, когда их фигуры скрылись в темноте, он застегнул наглухо пальто, поднял воротник и, придерживая рукой шляпу, повернул за угол навстречу новому порыву ветра.

3

Через два дня Ростовцев уезжал в свою часть. Провожали Бориса только Рита и его мать – Мария Ивановна.

Поезд отходил ночью.

В помещении вокзала мелькали серые шинели, вещевые мешки, солдатские котелки, то совсем новенькие, начищенные и блестящие, то закопченые и помятые.

Ростовцев, поставив свой чемодан в угол, где было спокойнее, пошел за билетом. Минут через десять он вернулся, застегивая на ходу карманы своей гимнастерки.

– Вот и готово!

– Народу-то, народу-то сколько, – сказала Мария Ивановна, окидывая взглядом помещение.

Поблизости сидел старик, сосредоточенно докуривавший цыгарку. Окурок был настолько мал, что жег пальцы, но старик хладнокровно высасывал все возможное, держа его за самый кончик. Когда курить стало уже совершенно нельзя, он бросил его, деловито растер ногой, и, погладив бороду, согласился за всех с Марией Ивановной:

– Да-а, народу страсть сколько, мамаша. Много народу...

Ростовцев, взяв Риту под руку, обратился к Марии Ивановне:

– Мама, мы погуляем на улице. Ты посидишь? – он произнес это, словно извиняясь за то, что оставляет мать.

– Да идите уж, – согласилась она. – Только ты, Боренька, застегни шинель. Еще простудишься, – добавила она вслед.

Старик, склонный к рассуждениям, произнес, не обращаясь ни к кому:

– Молодежь, вот и гуляют...

– Он на фронт едет, – заступилась за сына мать.

– Это правильно! – удовлетворенно заметил старик. – У меня тоже три сына воюют. А я бригадир в колхозе, – с солидной гордостью добавил он, искоса следя, какое впечатление произведет это на собеседницу.

Ростовцев и Рита вышли на улицу.

На здании тускло поблескивал молочный диск светящихся часов, закрытый сверху козырьком на случай воздушной тревоги. Черные стрелки стояли неподвижно, и потом, вздрагивая, одна из них прыгала на следующее деление. Станционные огни были затемнены. Лишь изредка на линиях, которые находились справа от здания вокзала, через невысокую решетчатую изгородь мелькал огонек фонаря. Огонек то пропадал, то появлялся снова, и казалось, что он сам плывет в темноте. Тишину нарушали гудки паровоза, доносившиеся издали. Иногда отдаленно дребезжала трель кондукторского свистка.

Ростовцев, опершись спиною на небольшое дерево, взял в свои руки холодные пальцы Риты.

– Ну вот и все. Уезжаю...- грустно произнес он.

– Да...- прошептала Рита, глотая слезы.

– Может быть, долго не придется увидеться. Но ты будешь обо мне помнить?

– Да, – еще тише ответила она.

– Ты должна вспоминать меня чаще. Как бы трудно мне ни пришлось, но, если я буду знать, что ты обо мне думаешь, мне будет легче...

Рита прижалась к нему и обвила руками его шею.

– Я не могу так, – вырвалось у ней. – Я не пущу тебя!

Борис перебирал ее мягкие волосы, спускающиеся из-под шляпки, гладил ее плечи и чувствовал, как они вздрагивали у него под рукой.

– Успокойся, – говорил он. – Не надо об этом думать... Все будет хорошо, я вернусь, и мы будем вместе.. Тебе не надо бояться за меня. – Он крепко обнял ее. – Видишь, как сильно я люблю тебя? – спросил он, отыскивая в темноте ее губы.

Рита прижималась к нему все ближе и ближе, словно боясь, что его может кто-то отнять. Она подняла голову и через плечо Бориса увидела молочный диск часов над вокзальным входом. Стрелка их перепрыгнула на следующее деление.

– Борис, – сказала она, – я никак не могу представить, что останусь одна. Смотрю на эти стрелки, и ужас охватывает меня, когда вспоминаю, что с каждой минутой все ближе и ближе подкрадывается начало моего одиночества. Я боюсь, – она перешла на шопот, – я боюсь, что теряю тебя навсегда. Ну, скажи же, что это не так. Скажи, что ты вернешься.

– Ну, конечно, дорогая, – нежно ответил Ростовцев. – Конечно, я вернусь, и мы будем опять вместе...

Она притянула его голову и благодарно поцеловала. Ее губы были мягкими, теплыми, и он почувствовал, как они трепетали. Через минуту она снова заговорила:

– Я не знаю почему, но мне так хорошо сейчас с тобой. Ты кажешься мне таким родным, близким... Как обидно, что ты уезжаешь!..

– Зато, – сказал Ростовцев, – подумай, какая будет у нас встреча. Ты только представь ее себе. Будет столько радости, столько счастья! Но, чтобы встретиться, нужно расстаться...

Издали донесся гудок паровоза. Ростовцев посмотрел на часы: до прихода поезда оставалось десять минут. Он сказал об этом Рите.

– Неужели? – тревожно воскликнула она. – Как быстро летит время. Вот, хотелось сказать тебе так много, а на самом деле ничего и не сказала...

– Все понятно, дорогая, – ответил тепло Ростовцев. – Ты все сказала, а я хорошо тебя понял... А теперь нужно идти.

– Да, – вздохнула Рита, – пойдем.

Марию Ивановну они застали сидящей на чемодане. Она радостно улыбнулась, но, заметив, что они невеселы, опустила глаза.

Носильщик в белом переднике с большим медным номером на груди объявил, что нужно выходить на перрон. Открылись тяжелые резные двери. Старик-сосед невозмутимо дождался, чтобы вышли все, и потом, кряхтя, поднялся. Нехотя, он продел руки сквозь лямки своей котомки и засеменил к дверям через опустевший зал.

– Пойдемте и мы,- сказал Ростовцев, берясь за ручку чемодана.

Поезд был где-то на стрелках. Издали доносился нарастающий шум колес.

Задрожала под ногами земля, и паровоз пронесся мимо, обдав людей струей разрезаемого воздуха. Совсем рядом простучали колеса вагонов, вдавливая в почву шпалы, промелькнули дрожащие слабенькие огоньки кондукторских фонарей, и поезд, скрипя тормозами, тяжело остановился. Лязгнули столкнувшиеся тарелки буферов, и колокол у станционного здания звонко отозвался одним ударом.

Ростовцев нашел свой вагон и вскочил на подножку. Заняв место, он вышел к ожидавшим его Рите и матери.

Суета на перроне понемногу стихала. Наспех давались последние советы, говорились прощальные слова. Кое-кто вытирал изредка предательские слезинки. Кто-то пытался знаками разговаривать через оконное стекло, размахивая руками и нервничая оттого, что его не понимают. Все слова, все действия были торопливы, как бывает всегда, когда нужно за небольшой промежуток времени договориться о многом.

Марии Ивановне давно хотелось расплакаться, но она крепилась, боясь расстроить сына. Сдерживая волнение, она застегивала наглухо его шинель, чтобы он не простудился. Руки ее дрожали. Пуговицы не проходили в тугие новые петли, ремень портупеи мешал, и у ней получалось все очень медленно.

– Ты будешь писать нам, Боренька? – спросила она, чтобы нарушить тяготящее молчание.

– Я надеюсь, что и вы не забудете меня?

– О, да! – нервно ответила Рита, теребя в руках тонкий ремешок своей сумочки.

Ростовцев подумал, что матери будет тяжело одной. Она, было, повеселела, когда он приехал, и сейчас уже привыкла к его присутствию.

«И опять она останется одна»,- мелькнуло в голове. – Ты, Рита, навещай маму, – попросил он вслух.

– Хорошо.

– А ноты мои, – сказал он Марии Ивановне,- ты, мама, убери с этажерки, чтобы зря не пылились. Отнеси в другую комнату. Там, знаешь, есть полка, туда и сложи.

– Сделаю, Боренька, сделаю...- шептала Мария Ивановна.

– Да смотри, храни их.

– Сохраню, милый,- кивнула она головой.

Ростовцев помолчал.

– Ну, вот и наказы все,- сказал он через некоторое время, вздохнув.- Что еще наказать вам и не знаю, пожалуй... Чтобы ждали, – только это разве. А ждать меня вы и так будете...

– Ой, будем ждать, Боренька, – почти всхлипнула Мария Ивановна. – Ой, будем...- На глазах у нее появились слезы.

– Не надо, мама,- тихо сказал Борис.- Этим делу не поможешь. Да и не из-за чего плакать...

Мария Ивановна попыталась что-то ответить, но из горла ее вырвались какие-то нечленораздельные звуки, и она, окончательно потеряв над собой власть, горько расплакалась. Ростовцев, больше всего боявшийся этого, успокаивал ее, прижав к груди седую голову старушки и ободряюще гладя ее плечи.

В воздухе резко прозвенели два удара станционного колокола. Поспешные поцелуи, дружеские рукопожатия, отрывки фраз, последние наказы, – все смешалось, чередуясь одно с другим.

Ростовцеву хотелось еще раз попрощаться с Ритой, но ему неудобно было оставить мать. Он чувствовал, что ей будет больно, если эти последние секунды он посвятит чужой девушке, а не ей. Он боялся задеть материнское чувство, эту бессознательную материнскую ревность.

Пронзительно, с переливами, разлилась трель кондукторского свистка. Мать порывисто обняла его, прижала к себе, поцеловала торопливым старческим поцелуем. Потом почти толкнула к вагону и сказала только одно слово:

– Иди!

И вдруг, спохватившись, удержала за рукав.

– Попрощайся же и с ней...- она указала на Риту.

Ростовцев остановился в нерешительности и протянул Рите руку.

– Прощай, – сказал он.

– До свидания! – ответила она, бросаясь к нему на шею.

Сжимая ее в торопливых объятиях, он, точно сквозь сон, услышал протяжный рев паровозного гудка. Он хотел оторваться, но не нашел силы сделать это. Ему внезапно показалось, что он не может уйти, что чья-то чужая воля удерживает его здесь, не давая разжаться рукам, приковывая к месту. И когда поезд дернулся, лязгнули буферы, она сама оттолкнула его.

– Иди же, иди же, – шептала она быстро-быстро, словно боясь, что вот сейчас потеряет власть над собой и будет уговаривать остаться.

Ростовцев на ходу схватился за поручни и вскочил на подножку. Рита вдруг торопливо расстегнула сумочку и поспешно шагнула за двигающимся вагоном. Догнав Бориса, она торопливо сунула ему в руку какую-то свернутую бумажку.

Он услышал, как она крикнула:

– Это отдашь, когда вернешься. Помни, что ты мне должен!

Медленно уплывал назад перрон. Слабый свет железнодорожного фонаря на мгновение вырвал из темноты группу провожающих.

Ростовцев оглянулся назад в надежде увидеть мать и Риту. Но темнота поглотила их. Люди и перрон слились в единую темную массу, и ничего нельзя было в ней различить.

Простучав на стыках, поезд вынесся за пределы станции, набирая скорость.

Ростовцев еще раз оглянулся в темноту и вошел в вагон. При свете электролампочки он посмотрел на то, что вложила ему в руки Рита. Это были три свернутые десятирублевые бумажки. Он вспомнил обычай давать взаймы отъезжающему деньги и грустно улыбнулся. Она дала их для того, чтобы с ним ничего не случилось, и он обязательно возвратился бы назад. Он долго смотрел на эти деньги, потом снова аккуратно сложил их, спрятал в самый отдаленный кармашек и опять улыбнулся с грустью:

«Придется ли отдать долг?»

Ему показалось, что в этот вечер что-то оборвалось в его жизни, и он почувствовал в груди щемящую пустоту.

Он представил себе, как там, позади, взявшись за руки, медленно идут две женщины. Молчаливо двигаются они по пустынным улицам, поддерживая друг друга и думая о нем каждая по-своему. Идут по тому самому пути, который ему так знаком и по которому так недавно еще шел и он с ними. А он с каждой минутой отодвигается все дальше и дальше.

«Придется ли отдать долг, придется ли вернуться?» – снова спросил он себя, и от этого стало еще грустнее. Он закрыл глаза и откинулся к стенке.

Колеса выстукивали свою монотонную песенку, вагон встряхивало на стыках. Лампочка у потолка мигала от сотрясения. На верхней полке кто-то спал, громко похрапывая. Из соседнего купе долетали голоса играющих в домино и щелкание костяшек. Голову Ростовцева раскачивало в такт сотрясению вагона, и это действовало успокаивающе. Ощущения становились расплывчатыми, неясными. Откуда-то издали выплывал знакомый мотив и, прилаживаясь к мерному постукиванию колес, настойчиво завладевал сознанием:

Куда,

куда, куда вы удалились,

Весны моей златые дни?..

Глава вторая

1

Была весна 1943 года, вторая весна великой битвы, которую вел свободолюбивый народ за свою независимость, за свою жизнь. В конце марта Красная Армия завершила зимнюю кампанию против войск противника. Более четырех месяцев советские войска вели наступление – наступление, грандиознее которого не видел мир.

Отгремели последние залпы у стен Сталинграда, и грозные звуки сражений отодвинулись от берегов Волги на запад. Свободнее вздохнул Ленинград после того, как могучим таранным ударом была прорвана блокада. Долины и горы Северного Кавказа, бескрайные поля Кубани, вспаханные и израненные тяжелыми артиллерийскими снарядами, сделались кладбищами тысячей тысяч немецких солдат. Вся длинная извилистая линия фронта от Балтийского моря и до южных морей России отодвинулась на сотни километров к западу. Немцы оставляли после себя разрушенные города, сожженные деревни, испорченные окопами поля.

После долгих боев на фронтах наступило временное затишье. Сводки Совинформбюро сделались лаконичными. Ежедневно они сообщали одно и то же: «За истекшие сутки на фронтах существенных изменений не произошло». Но за этими краткими сообщениями скрывалась большая подготовительная работа к новым наступательным операциям. Части закреплялись на завоеванных рубежах, вели бои местного значения, разведывали слабые места в обороне противника. Подвозились боеприпасы, снаряжение, уставшие дивизии заменялись свежими. Все делалось планомерно, спокойно, с глубоко продуманным расчетом.

Полк, в который был назначен Ростовцев, стоял на отдыхе. За последние два месяца люди сильно устали, пройдя с упорными боями более двухсот километров на одном из особенно трудных направлений фронта. Возможность отдохнуть была очень кстати. Только Ростовцев, еще ни разу не бывавший в бою, считал, что начинать свою фронтовую жизнь сразу с отдыха как-то не совсем удобно.

С бессознательным уважением посматривал он на тех, кто был уже обстрелян, кто побывал в атаках и мог рассказать не одну историю из своего боевого прошлого. А за то, что это прошлое у многих заслуживало внимания, говорили подчас совсем новенькие ордена, блестевшие на видавших виды гимнастерках.

Ростовцеву дали квартиру в компании с одним из офицеров – младшим лейтенантом Николаем Ковалевым.

Ковалев был человек среднего роста с ничем не выделявшимся лицом и манерами. Он относился к той категории людей, которые, встречаясь на улице, ничем не обращают на себя внимания.

Появление нового жильца на Ковалева не произвело особенно хорошего впечатления, и он, после обычного представления, которое полагается при знакомстве, вновь уселся на свою койку и занялся чисткой пистолета. Осведомившись у Бориса, откуда тот приехал, и, узнав, что он явился из тыла и в боях не был, Ковалев нахмурился и замолчал, очевидно, на что-то обидевшись и предоставив новому постояльцу устраиваться по своему собственному усмотрению.

Ростовцев обосновался довольно быстро. Умывшись, растерев докрасна полотенцем лицо и шею, он уселся на заправленную койку и, расстегнув воротник гимнастерки пошире, спросил Ковалева, пытаясь втянуть его в разговор:

– Ну, как у вас тут?

– Ничего, живем помаленьку,- ответил односложно тот, возясь с пистолетом и не обнаруживая большой склонности к разговорам.

– Небось, скучно? – спросил Борис снова.

– Скучновато...- процедил сквозь зубы Ковалев и щелкнул затвором пистолета так звучно, что Борис вздрогнул.

– Нервничаете? – иронически спросил он, подметив движение Ростовцева, хотя до этого, казалось, совсем не замечал его.- Погодите, не то еще будет! И от чего бы это вам нервным быть? На фронте не были, пороху не нюхали, все время, сдается мне, в тылу пробыли... Трофеи, верно, считали или бумаги сочиняли,- донесения там разные, а нервы порасшатались...

Видя, что собеседник сердится, Ростовцев решил в душе, что у него невозможный характер, и полез в чемодан. Достав банку консервов, полбуханки хлеба, он разложил все это на столе и под конец вытащил закупоренную полбутылку водки.

Ковалев, искоса наблюдавший за его действиями и не показывавший внешне, что они его сколько-нибудь интересуют, слегка оживился. В глазах, обращенных на усердно смазываемый пистолет, блеснул определенный интерес.

Когда же он услышал, как Борис, достав одну кружку, осведомился, нет ли в комнате еще и второй, последние морщины на его лице разгладились. Он с готовностью предложил кружку Ростовцеву и, отложив, наконец, пистолет в сторону, стал открыто наблюдать за дальнейшими приготовлениями.

Ростовцев вышел из комнаты и вернулся вскоре с большим чайником. Осторожно поставил его на стол и затем, откупорив бутылку, наполнил молча одну из кружек водкой. Достав из чемодана еще фляжку, он налил в другую кружку немного какого-то красного сиропа и всыпал сахар. Все это он медленно помешивал ложечкой, не обращая ни малейшего внимания на следящего за его действиями неразговорчивого соседа. Физиономия Ковалева постепенно вновь начала хмуриться и окончательно вытянулась, когда вторая кружка была наполнена не водкой, как первая, а сиропом. Вторично осердившись, Ковалев опять схватил пистолет и, посапывая носом, с остервенением принялся натирать его тряпкой.

Заметив это, Борис лукаво улыбнулся, но вскоре сделался снова серьезным. Перемешав жидкости, он освободил кружки, ополоснул водой из чайника и снова поставил на стол. Ковалев уже не следил за всем, что происходит, и, когда на его плечо легла рука Бориса, невольно поднял нахмуренное лицо, намереваясь, повидимому, надерзить.

– Может быть, со знакомством...- услышал он осторожное предложение.

– Я – что ж... Я – пожалуй.

После второй порции Ковалев нашел, что смесь, приготовленная Ростовцевым, очень вкусна, и выразил сожаление, что бутылка уже опустела.

– Ты, Борис, хороший парень. Я тебя встретил неважно, ну, да ты не сердись. Кто старое помянет... знаешь? А у меня – тоска. Через эту тоску я и младший лейтенант до сих пор. Кто со мной кончал, пишут: кто старшим лейтенантом, кто капитаном, а один майором ходит. А я все младший.

– Так ты не пей,- в тон ему ответил Ростовцев.

Новые друзья закурили.

За окном темнело. В комнате стало мутно от сумерок и табачного дыма. Ростовцев попытался зажечь свет и несколько раз щелкнул выключателем. Ковалев, следя за его попытками, махнул рукой и сказал:

– Брось, все равно не зажжется. На станции топлива нет.

Ростовцев сразу вспомнил, где он находится. Там, откуда он приехал, были и топливо, и свет.

Ковалев поднялся и, пошатываясь, достал из-под кровати хитроумное приспособление, составленное из двух консервных банок и фитиля.

– Лампа «Чудо», – произнес он торжественно, водрузив на стол сооружение. – Да будет свет!

Лампа «Чудо» долго не хотела зажигаться. Пришлось употребить булавку, чтобы расправить фитиль. Только после этого она нерешительно выпустила вверх коптящий язык пламени, подмигнула по-свойски кому-то и, наконец, успокоилась.

– Фронтовое изобретение,- кивнул Ковалев в сторону «Чуда».- Еще в землянке зажигал, когда в обороне сидели.

– И давно ты воюешь? – спросил Ростовцев, понимая, что к Ковалеву надо обращаться на «ты».

– Да уж поболее года,- ответил тот.- За это время всего испробовал. Но самое тяжелое – это отступать! Проходишь, бывало, через деревеньку, свою, русскую деревеньку, и сердце коробом ведет. Люди на тебя смотрят, как на защитника, а ты уходишь. Идешь, и глаза не знаешь куда девать. Так бы вот взял и провалился сквозь землю. Совестно!.. Ну, зато последнее время дали мы немцу! Как нажали, так сотни две километров и гнали, не останавливаясь! Вот это война! Вот это по-моему!

Ковалев заметно воодушевился, вспомнив прошлые дела. Но вдруг он понизил голос до шопота и, нагнувшись, таинственно спросил Ростовцева:

– А слышал, куда нас теперь отправят?

– Нет, а что?

– Говорят, будем воевать на севере, в Карелии. После отдыха перебросят туда. А здесь, дескать, и без нас справятся.

– Откуда ты знаешь?

– Земля слухом полнится,- неопределенно ответил Ковалев и, помолчав, добавил: – Об этом все говорят.

Ростовцев нахмурился. Он подумал, что мало хорошего в том, что секреты так быстро перестают быть секретами, и обратил внимание своего собеседника на это обстоятельство. Тот равнодушно махнул рукой и заявил:

– А чего ж тут удивительного? Писаря-то в штабе ведь ребята свои. Языки им не завяжешь...

– Это и плохо,- возразил Ростовцев.- Вот потому вы и отступали, наверно, что языки кое-кому не прижали.

– Чудной ты человек,- снова махнул рукой Ковалев и замолчал, считая, что бесполезно говорить на тему, которая, по его мнению, не заслуживала внимания.

2

На другой день Ростовцева вызвал к себе начальник штаба полка майор Крестов. Ростовцев слышал от других, что это был требовательный к себе и подчиненным человек. Многим из командиров он не нравился потому, что эта его требовательность порою переходила в грубость. Но другие, напротив, восхищались им как человеком, слова которого никогда не расходились с делом.

– Что ж такого, что кричит иногда? – говорили они.- Зато уж если скажет что-нибудь, то как топором отрубит. Твердый характер! С таким воевать можно!

У двери кабинета начальника штаба никого не было. Ростовцев хотел было постучать, но вдруг услышал, как из комнаты донесся повышенный хриплый голос.

«Ого, – подумал он, – Крестов уже крестит кого-то. Подожду, пожалуй». Он отошел от двери и встал у стены, вслушиваясь в прорывающуюся временами из комнаты речь. Повидимому, тот, к кому она относилась, основательно провинился, и возражений не было слышно. Ростовцеву ожидание показалось томительным, и от неизвестности защемило в груди. Он с опаской подумал, что человек, кричащий за дверью, может накричать ни с того. ни с сего и на него, хотя он и не чувствовал за собой никаких провинностей. Он поспешно осмотрел себя, одернул гимнастерку и попробовал, туго ли затянут ремень Все оказалось в порядке.

Из комнаты вышел старший лейтенант. Он закрыл за собой дверь и, поймав спрашивающий взгляд Ростовцева, отдуваясь, сказал:

– Ох, и дает жизни старик.

– За что это он вас? – пособолезновал Ростовцев.

– Да ведь, по правде говоря,-вздохнул тот, – за дело, за грехи... А вы к нему?

– Да.

– Лучше подождать, а то попадете под горячую руку. – Старший лейтенант сделал какое-то движение, намереваясь показать, что получится, если Ростовцев попадет «под горячую руку», и пошел прочь. Ростовцев постучал и вошел в кабинет.

Он очутился в маленькой комнате с пустыми стенами. Одно окошечко пропускало с улицы скудный свет. В углу стоял письменный стол, за которым сидел майор. Против него стояли два стула. На столе лежали карта и куча бумаг. Возле примостилась пепельница, заваленная доверху окурками.

Ростовцев, вспоминая строевую науку, которой его обучали на курсах, сделал два строевых шага вперед и остановился. От волнения его шаги были скорее похожи на. походку гуся. Сознавая это, он смутился и, приложив руку к козырьку, уже менее уверенно отрапортовал, как положено по уставу.

С первого взгляда майор не показался Ростовцеву страшным. Это был приземистый человек с серыми худыми щеками. Кожа его лица морщинилась, собиралась в складки. Усы, щетинистые, седеющие, закрывали совершенно губы, потому что при разговоре он наклонял голову вниз и смотрел на собеседника исподлобья. Форма на нем сидела безукоризненно. Было заметно, что майор тщательно следил за одеждой. Звездочки на новеньких полевых погонах блестели желтоватым светом. Выслушав рапорт, майор уперся глазами в лицо Ростовцева, затем скользнул взглядом по его фигуре и грубовато бросил:

– Почему одеты не по форме?

«Начинается!»-тоскливо подумал Борис, не понимая толком, в чем дело.

– Почему не одели погоны, я вас спрашиваю?- повторил майор, раздраженный молчанием Ростовцева.

Борис вспомнил, что еще будучи в пути он узнал о введении новых знаков различия. Нашить погоны он так и не собрался и явился по вызову в старой форме с кубиками в петлицах. Он заговорил не совсем уверенно, объясняя, что у него не было времени сделать это. В середине объяснения майор резковато отрезал:

– Чтобы больше со старыми знаками различия я вас не видел! Поняли?

– Понял, товарищ майор!

– Ну и хорошо. – неожиданно смягчился майор. – А теперь здравствуйте и садитесь.

Ростовцев, слегка ошарашенный переходом с гнева на милость, осторожно опустился на стул.

– Скажите, пожалуйста, что вы умеете делать? – спросил майор.

– Я приехал сюда воевать, – ответил Ростовцев, которому вопрос показался неуместным.

– Вы хотите сказать – учиться воевать? – поправил его майор. – Вы ведь из гражданки?

– Да.

– Ваша гражданская профессия?

– Я работник сцены.

– Оперный артист, то-есть?

– Да.

– Ага, – удовлетворенно произнес майор. Он вытащил портсигар, закурил сам и предложил Ростовцеву;

– Спасибо, – ответил тот и взял папиросу..

– При штабе дивизии, – заговорил после паузы майор, – организуется ансамбль песни и пляски. К нам поступил запрос о выявлении и подборе сил.- Он замолчал и выжидающе посмотрел на Ростовцева. – Не находите ли вы, что ваша кандидатура подойдет?

– Я бы просил не посылать меня в ансамбль, – ответил Борис.

– Почему?

– Я хочу на фронт и не испытываю особого влечения к... пляскам.

– А если я откомандирую вас приказом?

– Простите, но я подам рапорт по команде о направлении меня на передовую.

– Гм...- произнес майор. – Упрямый вы человек... Впрочем, я упрямых люблю. Так, значит, решительно отказываетесь?

– Решительно.

– Ну, хорошо. Неволить не буду. Вернемся к тому, с чего начали. Что вы умеете делать кроме игры на сцене? Вы не обижайтесь, пожалуйста, – поспешил добавить майор, заметив недовольную мину Ростовцева.- На войне очень важно делать то, к чему человек больше привык.

Ростовцев на секунду замялся, но потом решительно сказал:

– Товарищ майор, кажется, единственное, что я хорошо знаю, это – музыка. Но было время, когда я не занимался и музыкой. Однако я научился! Я полюбил ее и поэтому научился понимать и выражать так, чтобы и другие поняли. Мне кажется, что самое важное – это захотеть, и тогда можно овладеть любым делом, любой специальностью. Я думаю, что вы можете дать мне любое задание.

Майор, попыхивая папиросой, исподлобья посматривал на Ростовцева. По его лицу нельзя было понять, нравились ли ему те слова, которые он слышал. Но Борис не искал эффекта. Ему просто хотелось доказать этому суровому человеку, что он, хотя и не бывавший в настоящих переделках, все же не представляет собой такого неженку, каким, вероятно, был в глазах майора. С другой стороны, ему было досадно и оттого, что люди, с которыми он сталкивался, сразу меняли к нему отношение, когда узнавали, какова его профессия. Они начинали смотреть на него, как на какое-то чудо. Вначале ему это нравилось, но постепенно стало даже неприятным, потому что порождало какую-то отчужденность. То, что в нем видели нечто необыкновенное, делало его взаимоотношения со знакомыми натянутыми, официальными. А здесь, среди новых для него людей, кроме всего прочего, примешивалось и еще одно: Борису казалось, что они не верили в его способность так же переносить опасности и трудности боевой жизни.

Когда Борис замолчал, майор не спеша потушил папиросу в переполненной пепельнице, вздохнул почему-то и из-под бумаг вытащил карту.

– Идите сюда, – сказал он, разостлав ее на столе.

Борис поднялся.

– Вот это, – сказал майор, ткнув пальцем в карту, – район наших боевых действий. Кстати, вы имеете понятие о военной тайне?

– Так точно, товарищ майор!

– Ладно. Итак, к делу. В этом месте мы будем через десять дней. Мы должны высадиться на станции Кочкома и занять оборону на шестьдесят шестом километре к западу. Нашу оборону и станцию связывает вот эта шоссейная дорога, – майор скользнул карандашом по извилистой линии. – Это будет магистраль, по которой мы будем получать снабжение припасами и продовольствием. В каком состоянии находится эта дорога, сказать трудно. Думаю, что в незавидном. Местность здесь болотистая, трудно проходимая, поэтому дорога будет для нас чрезвычайно важна. Что из этого следует? – спросил он неожиданно Бориса.

– Что ее нужно улучшить...

– Правильно. Еще?

Борис замялся, не зная, что ответить.

– А еще надо на станции, являющейся связующим звеном с железной дорогой, иметь боевое охранение. Здесь мы устраиваем перевалочную базу, которая будет для нас сердцем. Дорога же будет нашей артерией. Понятно?

– Понятно, товарищ майор.

– Начальником перевалочной базы назначается лейтенант Ростовцев, его помощником младший лейтенант Ковалев. Старшина медслужбы Голубовский будет заведывать медпунктом и эвакуацией раненых. Гарнизон базы будет состоять из пятнадцати человек бойцов взвода младшего лейтенанта Ковалева и двух санитаров.

Лицо Бориса вытянулось.

– Товарищ майор...- разочарованно начал он, но Крестов перебил:

– Вы хотите сказать, что вам будет трудно?

– Нет, напротив, я хотел бы...

– Так, – резковато, с раздражением заговорил майор, – вы, вероятно, все про то же. Хотите заявить, что предпочитаете передовую? Но не думайте, что будете на станции жить, как на курорте. Это вам не дом отдыха. Работы будет много, опасностей, о которых вы так мечтаете, тоже хватит. Поймите, что воевать – это совершенно не означает только ходить в атаку и колоть штыком. Войну надлежит понимать шире, и геройство состоит не только в том, чтобы штурмовать противника. Такого геройства мало. Нужно прежде всего подготовиться для штурма, материально обеспечить успех и, поверьте, что это тоже дело немалое... Ваша задача будет состоять в том, чтобы принимать, сохранять и переправлять в полк без задержек грузы. Сообщение между нами будет поддерживать автовзвод... Имейте в виду, что мелкие группы противника могут просачиваться через нашу оборону и, просочившись, естественно, будут ставить задачей нарушение наших коммуникаций. К этому нужно быть готовым. Знайте, что базу нельзя отдавать ни в коем случае. О подробностях мы найдем время поговорить позже. Свяжитесь с помощником командира полка по хозчасти капитаном Сизовым. Сейчас, если нет ко мне вопросов, можете идти. Я вызову вас, когда понадобится.

Борис разочарованно поднялся и пошел к двери. Ему было обидно, что назначение, которое он получил, не давало ему возможности осуществить свои мечты. Понимая, что спорить в данном случае бесполезно, он углубился в себя и мало слушал, о чем говорил майор. Как в тумане, он взялся за ручку двери...

– Отставить! – загремело сзади. – Отставить! Кто вас учил так отходить от начальника?

Борис спохватился и, выпрямившись, снова подошел к столу. Он покраснел и молча стоял, опустив руки по швам.

– Вы что? В гости ко мне приходили? – гремел майор. – Где ваша выправка? Что это за поза? – Он некоторое время хрипло отчитывал Бориса, но постепенно успокаивался и, наконец, стих.

– Разрешите идти? – спросил Борис.

– Идите.

Ростовцев, козырнув, щелкнул каблуками на повороте и, чеканя шаг, вышел из комнаты. Затворив за собой дверь, он приложил руку к лицу. Лоб оказался влажным от испарины. Он покачал головой и вдруг тихо рассмеялся.

– Попало? – сказал он себе вслух. – И поделом. Не будь мокрой курицей! Не раскисай в другой раз!

По дороге он обдумывал назначение. Конечно, оно не пришлось ему по душе. Перспектива сидеть на глухой железнодорожной станции была не из приятных. Ему хотелось увидеть собственными глазами врага, помериться с ним силами, победить его. И вместо этого ему придется мирно разгружать вагоны, складывать грузы и переправлять раненых. Хороша романтика! И что он скажет друзьям, когда встретится с ними? Поведает, сколько ящиков прошло через его руки? Или расскажет, как он спокойно почивал ночами в то время, как другие где-то совсем рядом сражались за родную землю? Или будет передавать боевые истории, услышанные от других?

«Материально обеспечить успех! -вспомнил он слова майора. – Хорошо ему говорить. Вот бы посадить его на мое место!» – Борис представил себе крепкую фигуру Крестова, морщинистое лицо с обвисшими щеками, зеленые новенькие погоны. Он намеренно отыскивал в нем отталкивающие черты и раздувал в себе неприязнь к нему. И в этот момент перед его глазами всплыл орден Ленина, прикрепленный к гимнастерке майора, на который во время разговора он как-то не обратил внимания. И сразу Борису стало стыдно за то, что в душе его зародилась неприязнь к этому заслуженному человеку. Что сделал он, Борис, чем возвысился настолько, чтобы судить опытного, знающего свое дело, старого ветерана, который, может быть, посвятил армии не один десяток лет и заслуги которого так высоко оценены? В конце концов, раз этот человек находит, что он, Борис, лучше всего подойдет для хозяйственной работы, значит, видимо, так и надо. Значит, его место действительно там. Кроме того, ведь не все же время он будет находиться именно в этой должности. Присмотрится, проявит себя, освоится с армейской жизнью, и может быть, тот же майор даст ему более опасное и более почетное задание.

Рассуждая так, Борис несколько успокоился. Но все-таки некоторое раздражение было в его голосе, когда он, вернувшись домой, рассказывал Ковалеву о своем назначении.

Ковалев выслушал Бориса и неожиданно развеселился.

– Ха-ха-ха! – смеялся он. – Поздравляю! Поздравляю и приветствую! Кладовщик! Взвесьте два фунта колбасы и полкило сахару! Ну и должность!.. Заведующий кооперативом... Ха-ха!

Борис спокойно переждал, когда у Ковалева кончится приступ неуместного веселья, и безразличным голосом сказал:

– Рано смеешься, товарищ Ковалев.

– Почему?

– Да забыл я тебе сказать, что младший лейтенант Ковалев назначается мне в помощники. Такие-то дела, товарищ помощник заведующего кооперативом, – нажимая на последнее слово, добавил он и прошел мимо остолбеневшего Ковалева. Опустившись на кровать, он хладнокровно потянулся и заложил руки за голову.

3

Чем дальше к северу уходил эшелон, тем угрюмее становилась природа, расстилавшаяся по обеим сторонам железнодорожного полотна. На смену безбрежным равнинам и густым лесам, освободившимся уже от снега, приходили мелкие кустарники и болота. Кустики, торчавшие то там, то здесь, сиротливо тянулись вверх, слабые и одинокие. Попадавшиеся изредка небольшие лесные участки состояли из низеньких деревьев. Корявые ветви как будто не имели сил подняться высоко и стелились почти у самой земли. Деревья стояли без листвы, темнея тонкими заскорузлыми стволами, едва приподнимаясь над серыми, в изобилии заросшими мхом, островками. Только ели, густые и зеленые, чувствовали себя на этой земле превосходно и выделялись среди остальной растительности своими пышными зелеными телами. Постепенно их становилось все больше и больше. Они то вырастали у самого железнодорожного полотна, закрывая от глаз остальные деревья, то показывались вдали, образуя темные массивы, среди которых порою поднимались голые серые спины сопок.

И все-таки, как ни убога была растительность, как ни пустынна местность, во всем, если присмотреться, таилась какая-то особая красота. Здесь было все сурово и просто. И в этой-то простоте была особая привлекательность. Чувствовалось, что для того, чтобы жить здесь, расти и зеленеть, нужна была особая стойкость, особое упорство, особая жажда жизни. Нужно было взять от почвы все, что она могла дать. Нужно было уловить все те короткие мгновенья, в которые заглядывает сюда солнце. И, наконец, приходилось быть таким гибким и стойким, чтобы бешеные ветры осени не сломали, а лютая зимняя стужа не заморозила. И поэтому здесь не было ничего лишнего, ничего замысловатого. Здесь было самое необходимое, самое важное для того, чтобы выжить.

С каждым километром, остававшимся позади, делалось все холоднее, и однажды утром, выглянув в окно, Ростовцев увидел на земле еще не растаявший снег. Сначала он лежал отдельными островками, прячась в ложбинках и ямках. Но к середине дня уже на всем пространстве был виден его тонкий, но ровный покров, слегка посеревший от солнечных лучей. Весна еще не дошла сюда, она только приближалась.

Ростовцев, смотря на открывавшиеся перед ним панорамы, подумал, что в этом году ему придется пережить две весны. Одну он уже встретил, а другую будет встречать по прибытии на место.

Кругом было безлюдно. Изредка попадались одинокие служебные здания, несколько раз промелькнули мелкие поселения, покинутые жителями. Станции находились далеко друг от друга и были большею частью разрушены бомбежками.

Местами попадались участки лесных пожарищ. Деревья здесь представляли печальное зрелище. Некоторые из них едва держались на подгоревших истонченных основаниях, другие, падая, зацепились за верхушки соседей и, поддерживаемые ими, еще стояли в наклонном положении. Большая же часть их превратилась в головешки и осталась гнить на почерневшей земле.

До сих пор движение эшелона было счастливым. В наиболее опасных местах, куда часто залетали самолеты противника, эшелон не останавливался. Он проходил их ночью, пережидая день где-нибудь в укрытии. Но ночи стали короткими и светлыми, поэтому к такому способу передвижения прибегали редко, лишь в случаях крайней необходимости.

На одном из маленьких полустанков поезд задержался. Проходя мимо одной из теплушек, Ростовцев услышал доносившиеся оттуда звуки баяна. Он остановился и прислушался. Кто-то мастерски исполнял собственную фантазию на русские темы. Казалось, что баян плакал надрывно и тягуче. Но вот грустная мелодия, тоскливо пробивавшаяся через стенку, вдруг сменилась залихватским перебором и перешла в быструю, захватывающую плясовую. Баянист ускорял темп, и скоро звуки так и заплясали, обгоняя друг друга, торопясь, разбегаясь в стороны. Слушатели отбивали такт ногами. Кто-то гикнул, и топот усилился. Ростовцев понял: это пошла настоящая пляска. Постояв некоторое время в нерешительности, он отодвинул тяжелую дверь и влез в теплушку. В тесном пространстве между нарами плясал боец. Плясал с присвистом, гиканьем и дробной чечеткой, сотрясавшей пол вагона. Подошвы четко выбивали дробь, поспевая за быстрым темпом музыки, а зрители хлопали в ладоши и возгласами выражали одобрение, которое разжигало плясуна еще больше. В заключение он пошел вприсядку по тесному кругу, выбрасывая с необыкновенной легкостью ноги, и вдруг, подпрыгнув, как мячик, остановился.

Только теперь все заметили присутствие Ростовцева, и в вагоне стало тихо.

– Ну, что ж вы замолчали?- спросил Борис. – Продолжайте!

– Есть продолжать, товарищ лейтенант!- отозвался из своего угла баянист, растягивая меха.

Борис с интересом взглянул в его сторону. Оказалось, что это был старшина Голубовский, тот самый старшина медслужбы, который должен был оставаться на базе вместе с ним и Ковалевым.

Пока Голубовский играл, Борис всматривался в его лицо. Оно было задумчивым, и задумчивость эта была особенно заметна сейчас, когда он был поглощен игрой. Тонкие темные брови, полураскрытые губы, в уголках которых таилась едва уловимая грустная улыбка, правильный нос с маленькой горбинкой и слегка выдающимися ноздрями, глубокие синие глаза, устремленные в сторону, – все это было красиво.

Борис с искренним удовольствием любовался им. Он жалел только волосы Голубовского, коротко по-солдатски остриженные и торчавшие ежиком. Ему представлялось, что они должны быть длинными, волнистыми, зачесанными назад.

Склонив голову набок, Голубовский прислушивался к звукам. Длинные тонкие пальцы его изящно нажимали кнопки баяна, без напряжения и торопливости. Потом он поднял голову и встретился глазами с Борисом. Заметив, что тот следит за его игрой, он оживился. И Борис вдруг уловил, как на смену прежней мелодии пришли какие-то новые чрезвычайно знакомые аккорды.

«Да ведь это «Евгений Онегин», – подумал он.

Опытное ухо Бориса улавливало, как правильно передавал Голубовский мотив, не упуская ни одной, даже самой ничтожной детали. И особенно поразило Бориса то, что манера исполнения была подражанием – и подражанием очень точным – его партии. Именно так пел партию Ленского он сам. Борис уже не сомневался в том, что Голубовский где-то слышал его и сейчас давал понять, что они знакомы. И он почему-то обрадовался этому.

Голубовский заключил свою фантазию только что придуманной концовкой.

– Может быть, споете, товарищ лейтенант? – неуверенно обратился он к Ростовцеву, поправляя на плече ремень.

Борис котел отказаться, но не сумел. Слишком много просьбы послышалось в голосе юноши. Он кивнул головой в знак того, что согласен:

– Только не то, что вы играли сейчас, потому что повторяться я не люблю,-сказал он, желая показать Голубовскому, что понял его музыку.

– Хорошо,- ответил тот.- Тогда, может быть, вот это...

Баян отрывисто сыграл вступление и перешел на мелодию. Борис, вслушавшись, вторично кивнул головой и, дождавшись нового куплета, запел:

Я на подвиг тебя провожала,

Над страною гремела гроза...

Я тебя провожала,

Но слезы сдержала,

И были сухими глаза...

Ростовцев впервые дебютировал в такой обстановке. Вместо рампы перед ним лежала неизвестно для какой цели принесенная доска, вместо оркестра ему аккомпанировал баян и вместо арии он пел простую песенку. Но петь ее было, пожалуй, более приятно, потому что она больше подходила к настроению слушателей, которые сидели не в мягких креслах и обитых бархатом ложах, а на грубо сколоченных нарах, свесив ноги в грубых солдатских сапогах. Они не разойдутся по домам после окончания концерта. Нет, они останутся в вагоне, вдали от своих жен и детей, с тем, чтобы через три-четыре дня, выбросившись из окопа, кинуться в атаку и бежать вперед и вперед, проваливаясь в оттаивающих болотах, слушая хищное посвистывание пуль.

Ты в жаркое дело

Спокойно и смело

Иди, не боясь ничего,

Если ранили друга,

Сумеет подруга

Врагам отомстить за него!

Ростовцев не закончил песню. Вагон сильно качнуло. Все почувствовали, что поезд неестественно быстро стал набирать скорость.

– Ну, вот,-сказал Борис,-допелся я до того, что теперь придется ехать в чужом вагоне.

Он отодвинул дверь и выглянул наружу. Мимо пролетела будка стрелочника, семафор, маленькое озерцо, и дальше замелькали редкие деревья вперемежку с кустарником. Поезд вдруг резко замедлил ход и остановился так внезапно, что некоторые едва удержались на ногах. От штабного вагона бежали вдоль состава командиры. В наступившей тишине послышался сигнал горниста.

– Воздушная тревога! – воскликнул кто-то.

– Из вагона выйти! – донеслось снаружи. – Остаться дневальному.

Люди выскакивали из открытой двери на насыпь. Только теперь сделался слышным нараставший гул моторов. С каждой секундой он становился грознее. Два самолета шли со стороны станции на небольшой высоте.

Борис слегка растерялся. Ему показалось, что кругом царила суматоха. Опустевший состав дернулся и пошел вперед. Через несколько секунд на насыпи не осталось никого. Борис бегом кинулся за всеми и оказался рядом с Голубовским. Отбежав, люди залегли под покровом мелкого кустарника. Самолеты разделились. Один пошел вслед удалявшемуся поезду, другой сделал круг над местом, где залегли бойцы. Черная стальная птица с оглушительным шумом пронеслась над головами. В уши ударил злобный рев ее моторов.

Борис почувствовал, как по спине поползли мурашки. Неприятное ожидание овладело им. Он облегченно вздохнул, когда самолет прошел мимо и взрывов не последовало. Но все-таки ему захотелось быть поближе к кому-нибудь в эту минуту. Подняв голову, он заметил Голубовского, лежавшего у небольшого камня. Прижимаясь к земле, он пополз к нему и улегся рядом.

– Ну, как, старшина, страшно?- спросил он шопотом, чтобы нарушить тягостное молчание.

Голубовский, или не слыша его, или не замечая, молчал.

Самолет, вновь развернувшись, пошел на бомбежку. Снова нарастал его гул, заполняя до предела воздух.

Издали донеслись звуки глухих разрывов: второй самолет с хода бомбил уходящий состав.

Борису захотелось слиться с землей, врасти в нее, чтобы оттуда, с воздуха, его не заметили. Он ниже опустил голову и коснулся лбом земли. Снежинки защекотали разгоряченный лоб. В сознании промелькнула слабенькая мысль:

«Струсил? Испугался?»

И сразу стало как-то совестно от этой мысли. Он хотел поднять голову, но в этот момент где-то совсем рядом засвистело, и ему показалось, что земля раскалывается пополам. Вверх полетели осколки камней, ветви. Борис почувствовал, как в грудь заползает холодок ужаса. Появилось желание вскочить и бежать куда-нибудь, ничего не видя перед собой, ни о чем не думая. Но он сумел побороть это чувство и остался на месте.

«Вот она какая, война»,- подумал Ростовцев и осмотрелся.

До него донесся тихий, едва различимый, стон. Кто-то, ругаясь, потребовал санитара. Борис оглянулся на лежавшего рядом Голубовского. Тот не двигался. Голова его была опущена на руки. Спину перекрещивал широкий брезентовый ремень санитарной сумки, а сама сумка, подвернувшись под живот, торчала уголком кнаружи. Борис дотронулся до него, и ему показалось, что тело Голубовского сотрясает мелкая дрожь.

– Старшина, вы живы?- спросил он, толкая его в плечо. – Там раненый, вас зовут.

Голубовский, не меняя положения, молчал.

– Слышите, старшина?- снова повторил Борис.

Голубовский поднял голову. Лицо его было бледно, глаза смотрели непонимающе. В них стоял ужас – бессмысленный ужас насмерть перепуганного человека. Губы тряслись, и в них уже не было той печальной улыбки, которая пленила Бориса, когда он слушал его игру на баяне в вагоне. Теперь он казался просто жалким.

Раздражаясь, Борис понял, что Голубовский от страха ничего не в состоянии делать. Он попытался снять с него сумку, но лежа это было неудобно. Он приподнялся на колени, вытащил сумку и, не особенно стесняясь в движениях, освободил ремень.

Самолет тем временем прочесывал кустарники пулеметным огнем. Откуда-то сбоку донеслась короткая автоматная очередь. Кто-то не выдержал и, обнаруживая себя, открыл огонь. Это было нарушением приказа, запрещавшего стрельбу в таких случаях.

Борис с сумкой пополз в ту сторону, откуда требовали санитара. Вернулся он скоро. Ранение не было серьезным: одному из бойцов слегка повредило руку. Борис быстро перевязал ее бинтом из индивидуального пакета и, на всякий случай, чтобы было вернее, положил еще и жгут выше локтя.

Самолет, сделав круг и напоследок бросив еще пару бомб, упавших далеко в стороне, ушел. Наступившая тишина казалась странной и необычной.

4

Голубовский постепенно пришел в себя. Избегая смотреть на Бориса, он принял сумку и перекинул ее через плечо. Он явно стыдился своего малодушия. Оправив обмундирование, он молча пошел в сторону раненого.

Вскоре, пятясь, подошел пустой состав. Все прошло благополучно, и от налета не пострадал ни один вагон. Однако продолжать движение было нельзя, так как путь впереди, километрах в восьми от этого места, был разрушен упавшей поблизости бомбой.

Ростовцев направился к группе толпившихся бойцов и среди них отыскал Голубовского.

– Ну, старшина, – сказал он весело, – теперь можно, пожалуй, и песни петь...

Все еще смущаясь, Голубовский ничего не ответил.

– Что ж вы скучаете? – продолжал Борис, как ни в чем не бывало.- Серьезно, пойдемте-ка в вагон и продолжим наши музицирования. Кстати, и познакомимся получше. Как-никак, а служить ведь нам придется вместе.

Голубовский нехотя двинулся вслед за Борисом. Сначала он шагал сзади, потом догнал и пошел рядом.

– А жгут раненому вы зря положили, товарищ лейтенант,- сказал он, наконец. В голосе его послышалась неуверенность. Чувствовалось, что ему очень хотелось узнать, как отнесся Ростовцев к его поведению, и не осуждает ли он его теперь. – Не надо было его накладывать. Рана-то пустяковая.

– Так я же не медик, – улыбнулся Борис. – Слышал, что когда кровь идет, нужно остановить, вот и постарался на всякий случай. Надеюсь, особенно плохого не сделал?

– Нет.

Старшина влез в теплушку первым. Борис последовал за ним. Когда Ростовцев, вскарабкавшись, поднимался на ноги, из глубины вагона донеслось слабое восклицание, скорее похожее на вздох. Шагнув вперед, он спросил:

– Что случилось?

Голубовский, до этого что-то рассматривавший на полу, выпрямился.

– Разбили, сволочи! – воскликнул он со слезами в голосе. – Взгляните сами...

На полу лежал баян. Меха его наискось были разодраны пулей. Отверстие зияло неровными развороченными краями. Несколько железных угольников, окаймлявших сгибы, оторвалось. Лакированная деревянная колодка раскололась, обнажив внутренности с погнутыми металлическими проволочками.

Борис приподнял остатки инструмента. Меха от тяжести растянулись без звука, втягивая воздух через широкий разрыв. Получился своеобразный тяжелый вздох.

– Да-а, – протянул он в раздумье и взглянул на старшину: – Вы сидели как раз на этом месте.

На глазах Голубовского появились слезы. Чтобы скрыть их, он поспешно отвернулся.

– Не придется играть больше, – тихо сказал он. – Не на чем. Эх!.. – Постояв, он взял баян в руки, потрогал кнопки, покорно вдавливавшиеся под его пальцами. Потом, вздохнув, шагнул к выходу. Выпрыгнув на насыпь, он на мгновение остановился и вдруг, широко размахнувшись, швырнул баян в придорожную канаву, затянутую тонкой корочкой льда. Баян ударился о лед и, проломив его, наполовину погрузился в воду. Часть черной коробки осталась сверху, и на ней мутно блеснули уцелевшие перламутровые кнопки.

– Зачем бросаете, товарищ старшина? – спросил удивленно пожилой солдат, куривший козью ножку.

– Сломался... – монотонно ответил Голубовский.

– Коли сломался, так починить надо. Может потом и сгодится.

Он переждал, пока старшина удалился и, подумав, подошел к канаве. С хозяйственной солидностью он извлек баян из воды и покачал головой.

– Ишь, как садануло. Верно, из пулемета, – пояснил он подошедшему товарищу.-Видишь, дневалил я. Вы-то повыскакивали, как зайцы, а я остался. И только отошли мы немножко – немец нас и накрыл. Да только зря. Машинист наш, видно, лихой парень. Его не проведешь. Летчик думал, что мы ехать будем, а он возьми да и останови поезд. Затормозил так, что я чуть было о стенку лбом не грохнулся. И не попали бомбы. Так мы его и надули. Он думает, что мы встанем, а мы едем. Он рассчитывает, что мы поедем, а мы стоим. Однако, зря немец старался. Баян, правда, как видишь, того... подбил... – Солдат добродушно усмехнулся в усы и деловито задымил цыгаркой, перекинув разбитый баян из одной руки в другую

– Ну, а страшновато было? – спросил его собеседник.

– Да ведь страх – не деньги. Чего его при себе держать? Нешто я в первый раз самолетики эти самые вижу? Слава богу, за год-то и не в такие переплеты попадал. Нашему брату-солдату о страхах говорить не приходится. Русские мы! Понял?

День клонился к вечеру. Стало холоднее. По снегу от теплушек побежали длинные тени. На насыпи никого не осталось. Лишь изредка кто-нибудь появлялся с котелком в руках, набирал снег и опять возвращался в теплушку.

Ростовцев подошел к своему вагону, где его ждали бойцы и Ковалев. При его появлении все поднялись. Ковалев, игравший в карты, доложил:

– Товарищ лейтенант, взвод находится на отдыхе. Происшествий никаких не случилось. Все в порядке.

– Вольно! – ответил Ростовцев и подсел к столу, на котором были разбросаны карты.

– Не хотите ли с нами в козлика, товарищ лейтенант? - предложил сержант Антонов, парень с веснушчатым лицом. – Только не садитесь с младшим лейтенантом, – предупредил он, улыбаясь. – Ему сегодня четвертого козла рисуют.

Все осторожно засмеялись. На импровизированном столе, действительно, лежала бумага с четырьмя нарисованными чудовищами.

– Ну-ка и мне сдайте, – попросил Ростовцев. – Хочу сразиться с моим помощником... А тревога как у вас прошла? – спросил он Антонова, принимая карты.

– Все благополучно. Только когда немец отбомбился, младший лейтенант угостил его из автомата. Ему это не совсем понравилось, и он соответственно нас поблагодарил. Ни в кого не попал – все мимо.

Ростовцев нахмурился. Стрелять без разрешения по инструкции не полагалось, потому что это могло выдать местоположение замаскировавшегося взвода. Горячность Ковалева могла обойтись дорого.

– Кто вам разрешил открывать по самолету огонь?- спросил он строго.

– Не вытерпел, товарищ лейтенант, – нехотя ответил Ковалев. – Душа горит, когда тебя бьют, а ты лежишь, как кролик.

– Счастье ваше, что никого не тронуло, – сдерживаясь, сказал Ростовцев. – А то бы я побеседовал с вами по-другому.

Ему хотелось отчитать своего помощника, но при всех это было не совсем удобно. Однако оставлять все, как есть, тоже не годилось. Подумав, он пока ограничился замечанием, но при случае решил подтянуть Ковалева.

Занятый своими мыслями, Ростовцев сделал в игре несколько ошибок. Два его партнера сделали вид, что не заметили их, хотя, обычно, в таких случаях всякая оплошность вызывала серию острот.

Ковалев играл с присущим ему азартом. Он переживал каждый свой ход и отчаянно шлепал картами. Но если случалось, что его трефовую даму били шестеркой, то его горю не было предела.

В эту игру у Ковалева как раз была дама, и он никак не мог ее выпустить. Карт в руках оставалось все меньше и меньше, и вместе с тем он становился все печальнее и печальнее. Борис, который держал шестерку, заметил это. Он даже отдал крупную взятку, чтобы сохранить шестерку при себе. Ковалев, наконец, выпустил даму со слабой надеждой, что она пройдет. Но как только дама упала на стол, Борис спокойно накрыл ее шестеркой.

– И везет же человеку! – обиженно воскликнул Ковалев под дружный хохот, бросая с сердцем карты.- Опять просчитался. Вот ведь день какой неудачный выдался...

Ростовцев, улыбнувшись, поднялся.

– Довольно, больше не играю, – сказал он.

– Еще разик, товарищ лейтенант? – Ковалеву страстно хотелось отыграться. – Право, еще бы одну партию, а?

– Нет, закусить надо.

– Тогда и я с вами.

Они вышли вместе.

Было очень тихо. Может быть, там, далеко отсюда, куда война не приходила, тоже был тихий звездный вечер, и люди, возвращаясь из театра, тоже смотрели на небо и любовались созвездиями. Может быть, и Рита шла сейчас по улице, по той самой улице, по которой они ходили вместе с Борисом. Было очень странно думать, что, несмотря на его отсутствие, там ничего не изменилось. Остались такими же дома, тротуары, столбы, заборы, перекрестки. И комната такая же, и рояль, и ковер, и все, все...

Борису стало грустно. Ему захотелось с кем-нибудь побеседовать по-дружески, откровенно. Захотелось, чтобы его грусть поняли. Он дотронулся до плеча своего спутника и сказал:

– Какой хороший вечер, Ковалев!

Ковалев осмотрелся и, пожав плечами, равнодушно ответил:

– Вечер, как вечер.

– Нет, а вы посмотрите на небо, в вышину. Разве не красиво?

– Небо, как небо. Каким же ему быть еще? Оно, по-моему, такое всегда. Впрочем, в небесах я плохо разбираюсь.

– А мне нравится, – сказал Борис.

– Это оттого, что вы кушать хотите. А я сыт.

Борис замолчал. Он испытывал досаду от хладнокровных сентенций Ковалева. Но через минуту он опять спросил:

– Неужели вас не трогает эта красота природы?

– Нет„ почему же? Иногда трогает. Вот, например, когда я выпью. Или когда с девушкой иду под ручку вечером. Она смотрит так же вот на небо, вздыхает, восхищается. Ну, и я смотрю тоже... А сейчас чего же им восхищаться? Сейчас надо воевать. А небо наблюдать потом будем.

Борис почему-то рассердился.

– Ладно, Ковалев, – сказал он, -не будем говорить о небе. Но вот замечаю я за вами одну нехорошую черту. Любите вы рассуждать о войне, а воевать хорошо или не хотите, или не умеете.

Неожиданный переход обескуражил и обидел Ковалева.

– Это как же вас понимать, товарищ лейтенант? – спросил он.

– Очень просто понимать. Кто на командирскую учебу опаздывал? – Ковалев... Кого за пьянство на партсобрании отчитывали? – Ковалева... У кого дисциплина прихрамывает, кто сегодня отличился, нарушив приказ? – Опять же Ковалев. Я не хочу сказать, что вы военного дела не знаете. Очень хорошо вы его знаете. Лучше меня, наверное, раз в десять. И не мне бы говорить вам об этом. Я и по годам моложе вас и в армии недавно. Мне бы у вас учиться надо, а на деле что получается?.. Ну, скажите, хорошо все это? – Ростовцев помолчал и, не слыша от Ковалева возражений, докончил:- Давайте, Ковалев, по-товарищески договоримся: бросьте вы это разгильдяйство.

Некоторое время Ковалев молчал, поеживаясь, как от холода. Потом тихим голосом ответил с паузами:

– Верно вы это.. Да я и сам все понимаю... Трудно мне: порой вспылю и с собой не могу сладить. Нервы шалят...

– Ну, вот вы уже чепуху говорите, Ковалев. Нервы тут не при чем. Мы с вами не маленькие и с нервами справиться можем. Да к тому же нервные люди таких подвигов, как вы, не совершают. Вас же орденом награждали за них... Нет, дело тут в другом. Распустили вы себя, не следите за собой. Помнится, в детстве отец приучал меня зубы чистить. А уж как не хотелось спросонья подниматься и полоскать рот холодной водой. Все же постепенно это вошло в привычку, хотя сначала приходилось принуждать себя. Но вот однажды отец уехал в командировку, следить за мной стало некому. На следующий день я разоспался и отложил чистку зубов до завтра. Завтра же я рассудил, что ничего не случится, если я оставлю свои зубы в покое еще на один день... Вот и вы так. Думаете, что ладно, мол, и так пройдет. Конечно, это трудно, взять себя в руки... Но ведь это ребенку, у которого папа с мамой за спиной, простительно, а вам, взрослому человеку, надо обходиться без нянек.

– Я никогда не видел ни своего отца, ни своей матери, – задумчиво произнес Ковалев. – И не знаю даже, были ли они у меня когда-нибудь. Меня никто не заставлял чистить зубы. Меня воспитывала улица, а первую рюмку водки я выпил, когда мне не было и семи лет.

Борис почувствовал, что нечаянно задел больное место Ковалева.

– Извините меня, – сказал он, – я не знал. Я не хотел вас расстраивать...

– За что же извинять? Вы говорите правильно. Извиняться я должен. Действительно, пью, недисциплинирован...

Они замолчали. Впереди у паровоза покачивался трепещущий огонек факела. В одном из вагонов пели. Дружный хор голосов звучал приглушенно, как будто боясь спугнуть тишину короткой ночи.

5

К вечеру следующего дня эшелон прибыл к месту назначения. Станция, где он остановился, мало была похожа на обычную станцию. Скорее это был небольшой полустанок. Справа от полотна лежало большое озеро, покрытое местами протаявшим льдом. Посередине его выделялись темными массами вытянутые островки. Они были разбросаны беспорядочно и закрывали собой противоположный берег.

Слева лежал маленький поселок с разбросанными то тут, то там домиками. Позади него виднелся редкий перелесок. Он начинался на значительном расстоянии от домиков. Вблизи торчали пеньки. Шоссейная дорога, образовывавшая главную улицу, проходила параллельно железнодорожной линии, а потом терялась в перелеске.

В домиках никто не жил. Только несколько железнодорожных служащих оставались здесь, верные своему делу.

Когда бойцы, узнав, что их путь окончен, высыпали из вагонов, стало как-то веселее. Послышались голоса, звякание котелков, снаряжения, скрип отодвигаемых дверей. Сразу началась деловитая суета. Несложное солдатское имущество извлекалось из вагонов и разбиралось по рукам. С платформ, поставив скаты, спускали автомобили. К тем, которые стояли уже на земле, подбегали шофера и заводили моторы. Грузовики фыркали, чихали, выбрасывали струи сизого дыма и, перевалившись через бугор у насыпи, выходили на дорогу. Несколько солдат расчищали подход и площадку для выгрузки имущества из запломбированных вагонов.

Ростовцеву было поручено выбрать наиболее подходящие помещения для складов. Он отыскал начальника станции, и тот ему сообщил, что на окраине поселка сохранилось несколько бараков, построенных для рабочих лесоразработок. Бараки оказались вполне пригодными для того, чтобы развернуть настоящую базу.

До самой темноты грузовики подвозили ящики и бензиновые бочки к складам. Борис сам распоряжался их временным размещением.

Когда наступила ночь, все было сделано. Ростовцев, выставив часовых, отправился в один из домиков, где расположился его взвод. Пустой состав ушел вперед, чтобы где-то забрать эвакуируемых жителей. На прощанье паровоз трижды отсалютовал протяжными гудками. Постепенно его пыхтение и шум колес становились тише и, наконец, замерли вдали.

«Вот и начинается новая жизнь», – подумал Борис, подходя к избушке.

В помещении было тесно и холодно. Только что затопленная печь еще не успела нагреть комнату. Бойцы расположились прямо на полу. Сержант Антонов возился у окна, вставляя вместо выбитых стекол где-то раздобытую фанеру. Огонь, пробивавшийся из топки, не прикрытой заслонкой, освещал его согнутую спину красноватым светом.

– Как устроились? – спросил Борис, закрывая дверь.

– Сносно, товарищ лейтенант, – за всех ответил Антонов. – Вот дырку законопачу, и тепло будет. Тесновато, правда...

– Да уж в козлика играть пока не придется, – пошутил Борис.

– В козлика, товарищ лейтенант, можно сыграть, даже сидя вверх ногами. Для хорошего игрока это препятствием не.является, – ответил сержант и добавил:- А чемоданчик ваш на печке. Если промерзли – располагайтесь там. Я вам и палатку постелил...

– Спасибо, – поблагодарил Борис.

Он основательно замерз, и это предложение было кстати.

– Темно там, товарищ лейтенант. У меня вот свечка завалялась – возьмите, – предложил Антонов, протягивая огарок. – Ужин сейчас разогрею. Я на вас котелок захватил. Сегодня суп расчудесный, со свиной тушенкой... – он взял котелок, поставил в печь и возвратился к своему окну. – Чудной народ, – ворчливо продолжал он, приколачивая фанеру, – сами уехали и окна все повыбивали. Не думали, что они нам понадобятся.

– А ты, небось, думал, что они перину тебе приготовят? – отозвался чей-то рассудительный голос из комнаты.- Может, ждал киоска с квасом и модной барышней?

Борис узнал Ковалева.

– Перину не надо. А зачем окна бить?

– Не нарочно, видимо, – сказал Ковалев. – Люди спешили, а второпях чего не сделаешь. – Помолчав, он продолжал: – Здесь условия необычные. И война здесь особенная. Я говорил тут с одним железнодорожником. Он рассказывает, что иногда финны на лыжах проходят к нам в тыл километров на пятьдесят. Мину поставят, навредят и уйдут. Поди их потом догоняй... Но наши пограничники молодцы. Они здесь приспособились и разгадывают всякие финские штучки. Рассказывают, в одном месте они нажали на них здорово. На финнов, то-есть. Те отошли. Они за ними на лыжах двинули. Только шли не по лыжне, потому что лыжню они, черти, обязательно минируют, когда отходят, а рядом. Но когда финн удирает, его догнать трудно. Как ребята ни жали, а настигнуть их не сумели. И видят – землянка, и дверь у ней приотворена гостеприимно так. Ребята завязали за ручку веревку, отошли подальше за сосны и потянули... Ничего! Открыли дверь настежь. Взрыва нет. В чем дело, думают? Они уж заранее знали, что раз финны здесь побывали, то что-нибудь да приготовили... Осторожно вошли в землянку... Ни звука. Видят, на полке сбоку лежат пачки галет, и одна из них раскрыта. Один потянул, было, руку, чтобы взять, да его во-время остановили. Осмотрели галеты – оказалось, что к одной пачке привязана нитка. Пошли по ниточке – а под полкой мина заложена... Вот ведь что выдумывают!

Ковалев смолк.

– Товарищ лейтенант, суп разогрелся, – доложил Антонов, посмотрев в печку.

В избушке стало заметно теплее. Борис начал отогреваться. Он снял шинель, расстелил ее, чтобы было мягче сидеть, и принял от Антонова дымившийся котелок. Зажигая свечку, он пригласил Ковалева поужинать, но тот отказался, говоря, что сыт. Расположившись поудобнее, он принялся за еду. Горячая жидкость приятно обжигала рот, и теплота разливалась по всему телу. Ему показалось, что такой вкусной пищи он не пробовал никогда. Поужинав, он напомнил Антонову о смене часовых, потушил огарок, бережно его припрятал и вытянулся на печке.

Это было большим наслаждением – чувствовать, как ровная горячая поверхность жгла спину. Замирая от удовольствия, он закрыл глаза. Стало совсем тихо. Только кто-то внизу сладко посапывал во сне, да неизвестно откуда появившийся сверчок, отогревшись, затянул свое монотонное скрипенье.

Ростовцев заворочался на печке. Кирпичи накаливались сильнее и ему уже пришлось сложить шинель вдвое, чтобы было не так жарко. Снизу громким шопотом Ковалев спросил его:

– Не спите, товарищ лейтенант?

– Не сплю. Жарко стало...

– А внизу немножко прохватывает.

– Так идите ко мне, – предложил Борис, – места здесь хватит.

Ковалев поднялся и забрался на печку. Он устроился у стенки, подложив под голову захваченный вещевой мешок.

– Истинный рай, – сказал он. – Кабы разрешили мне завтра со всеми двинуться на позиции, так я бы сейчас совсем был счастлив... Только не разрешат. Придется нам с вами на этом полустанке киснуть.

– Зато на печке будем греться, – пошутил Борис печально.

– Знаете, товарищ лейтенант, о чем я вас попрошу? -горячо зашептал Ковалев после некоторой паузы. – Доложите завтра начштабу, что я ничего не понимаю в хозяйственных делах, что я, мол, здесь ни к чему, что, мол, растаскаю все запасы и водку выпью, которая через нас пойдет, что... Ну, в общем, раскритикуйте меня покрепче и попросите вместо меня кого-нибудь другого. А меня чтоб на передовую направили. Как бы я был вам благодарен!

Бориса не очень удивила эта просьба. Он видел, как Ковалеву хочется настоящего дела, и, может быть, попытался бы удовлетворить ее, если бы не знал заранее, что из этого ничего не выйдет. Он чувствовал, что Ковалева дали в его распоряжение как опытного командира, способного помочь в трудную минуту. Кроме того, тут был расчет и на то, что Борис будет в свою очередь влиять на Ковалева. Поэтому он ответил:

– Нет, Ковалев, я не буду наговаривать на вас небылицы. И вы плохо знаете устав, если просите меня докладывать неправду.

– – Как же быть, если иначе ничего не получается? – воскликнул огорченный Ковалев. – Уж я ли не возражал майору, когда узнал о назначении? Он меня в конце концов повернул «кругом» и больше ничего. Сами знаете нашего майора. – Он несколько раз тяжело вздохнул и продолжал очень вкрадчивым голосом: – Вы же хороший человек, с душой, вы же понимаете. Вам, небось, тоже хочется туда...

Борис не поддался на эту невинную лесть.

– Не могу, Ковалев. Не могу и не хочу! Лучше договоримся вот так: когда вы покажете себя с самой хорошей стороны, я доложу об этом майору, и он переведет вас, куда вам хочется.

– Не переведет он...

– Переведет, я вам обещаю, – сказал Борис.

– Поскорее бы!

– Это уж от вас будет зависеть.

Ковалев замолчал. Конечно, вполне удовлетворить его такой исход разговора не мог. Но, видя, что большего ему не добиться, он произнес:

– Что ж, спасибо на добром слове, товарищ лейтенант...

Через минуту он обнаружил, что на печке жарко, и удалился на прежнее место. Долго еще до Бориса долетали его скорбные вздохи.

Наступившее утро застало всех на ногах. Одно единственное окно с уцелевшими стеклами пропускало в комнату слабый свет. Погода ухудшилась. Небо скрылось за мутным слоем сырого воздуха.

Борис наскоро умылся холодной водой и позавтракал, обдумывая, что ему предстоит сегодня сделать. Едва он кончил, как его вызвал майор Крестов. Беседа с ним не была продолжительной. Получив последние указания, Борис поспешил к баракам.

Выступление было назначено через час. Это время в хлопотах прошло незаметно. Вместе с капитаном Сизовым Борис наблюдал за погрузкой автомашин, выслушивал наказы, оформлял документы. Все необходимое автомашины взять не могли. Тотчас по прибытии на позиции они должны были пойти в обратный рейс, чтобы захватить оставшееся.

– Станови-и-сь! – протяжно донеслось издали.

Люди зашевелились, разбираясь по своим местам.

– Слушай мою команду...- вновь долетели растянутые слова. – Сми-и-рно! Ша-а-гом... арш!

Колонна двинулась вперед.

Борису стало грустно. Ему захотелось пойти следом за этими людьми, но он только мог поднять руку и помахать удалявшимся. Вряд ли кто обратил внимание на этот жест. Люди шли, не оглядываясь назад. Только вперед смотрели они, туда, где их ждали бои. Они шли молча, сосредоточенно, сознавая всю значимость момента. Глухое рокотание грузовиков стояло в воздухе...

Борис медленно шел по опустевшему поселку. Кое-где попадались пустые консервные банки, кое-где были открыты двери покинутых домиков. На крыльце избушки, где он провел эту ночь, стоял Ковалев. Выпрямившись, он смотрел в ту сторону, откуда еще доносился слабый шум автомобильных моторов. Его простое лицо выглядело теперь суровым. Брови сошлись у переносицы, образовав две глубокие поперечные морщины. Нос как-то заострился, и все черты стали более резкими. Он стоял неподвижно, положив обе руки на перекладину, прибитую к столбикам крыльца, и подавшись вперед всем корпусом.

– Вот и ушли наши, – сказал Борис, подходя к нему.

Ковалев не ответил ничего и даже не изменил позы. Только плотнее сжались его губы, да морщин на лбу стало больше. Когда все стихло, он резко повернулся и, сильно толкнув дверь, вошел в дом.

Глава третья

1

Было утро, когда Юрий Петрович Ветров отыскал госпиталь, куда он назначался.

Здание госпиталя находилось в глубине большого парка, обнесенного железной оградой. Сквозь ее украшения местами пробивались голые кусты сирени, а за ними были видны развесистые деревья.

Ветров показал в проходной будке документы, и пошел по дорожке, посматривая на прошлогодние пустые клумбы и думая, как хорошо здесь будет летом. Зазеленеет трава, распустятся цветы на клумбах, покроются листьями деревья, просохнут дорожки, посыпанные песком, и будет много воздуха й света, которые так необходимы для его будущих больных.

Начальник госпиталя, человек пожилой и энергичный, принял Ветрова в своем кабинете.

– Я прислан для работы в вашем госпитале, – сказал Ветров, подавая свои документы.

Начальник, не спеша, просмотрел предписание.

– Хорошо, – сказал он. – Я сегодня же проведу вас приказом. А теперь – будем знакомы. Моя фамилия – Бережной. Вашу я знаю.

Он протянул руку. Ветров крепко ее пожал.

– Когда вы сможете приступить к работе? – спросил Бережной.

– Хоть завтра.

– Хорошо... Ну, а как у вас с квартирой? Где думаете остановиться?

Ветров замялся. Здесь у него не было ни друзей, ни знакомых.

– Видите ли, – сказал он, – я еще не задумывался об этом. Я приехал сюда только сегодня. Если сумею, то постараюсь найти какой-нибудь частный угол или что-нибудь в этом роде. Я неприхотлив.

– Со своей стороны могу вам предложить комнату в общежитии при госпитале. Вы один?

– Да, конечно...

– Тогда вам будет ее вполне достаточно. Ручаюсь, что в ней вы устроитесь удобнее, чем где-либо. А сейчас, если не возражаете, могу познакомить вас с ведущим хирургом.

– Я был бы очень рад, – ответил Ветров.

Бережной поднялся и вышел из комнаты, попросив собеседника подождать. Через минуту он возвратился и сел на прежнее место.

– Может быть, у вас есть ко мне еще какие-нибудь вопросы?

– Нет, – ответил Ветров, – мне остается только поблагодарить вас.

Они помолчали. Спустя некоторое время раздался нетерпеливый стук в дверь, и в комнату, не дожидаясь разрешения, вошел высокий человек в халате. Не обращая внимания на Ветрова, словно того и не было в комнате, он деловито поздоровался с Бережным и уселся на свободное кресло.

– Мне передали, что вы хотите меня видеть?

– Да, я вызывал вас, чтобы сообщить приятную новость,- сказал Бережной. – К нам, Лев Аркадьевич, назначается новый доктор... Вот он – прошу любить и жаловать... Доктор Ветров, майор Михайлов, – добавил он, представляя друг другу своих посетителей.

Ветров поднялся и протянул руку.

– Я очень рад, – сказал он,

Майор, не вставая, слабо пожал его пальцы. Без особого интереса он скользнул взглядом по его фигуре и, решив, повидимому, что следует улыбнуться, сделал это одними углами губ, одновременно склонив голову. Это не понравилось Ветрову. Вновь садясь, он принялся рассматривать Михайлова, стараясь по внешнему виду определить, что представляет собою человек, с которым ему придется работать и у которого он должен будет одновременно учиться.

Лицо Михайлова было пухлым, гладко выбритым. Волосы на голове были подстрижены под машинку. Толстая шея и начинающийся второй подбородок свидетельствовали о хорошем аппетите. Серые выпуклые глаза были невыразительными. Казалось, что, когда он мигал, его веки не могли сомкнуться плотно из-за чрезмерной выпуклости глазных яблок. Большой нос и мясистые губы придавали лицу грубоватый оттенок. Из одежды его прежде всего обращали на себя внимание пуговицы у ворота гимнастерки. Они были по величине похожими на шинельные – такие же крупные и блестящие. Халат был распахнут ровно настолько, чтобы был виден орден Красной Звезды, прикрепленный на груди рядом с каким-то значком. Сначала Ветров подумал, что халат распахнулся случайно, но, наблюдая дальше, заметил, как Михайлов время от времени сам отворачивал его в сторону, то шаря зачем-то в правом боковом кармане, то, словно невзначай, просто задевая за его полу. И пуговицы, и массивная медная пряжка на поясе, и значок, – все это блестело и в то же время отдавало безвкусицей. Большие волосатые руки с надувшимися венами часто доставали опять же из правого кармашка часы. Делал он это торопливо, порывисто, словно желая подчеркнуть, что страшно занят.

– Вы только что окончили институт? – спросил он Ветрова, застегивая кармашек после очередной экскурсии за часами.

– Нет, я уже около года работал при хирургической клинике.

– У кого?

Ветров назвал профессора.

– Ага, слышал... Не он ли выпустил недавно работу о природе шока?

– Он самый.

– Читал, читал... Работа интересная, но мало обоснована практическим материалом. Нам, практикам, знаете ли, нужны факты.

Михайлов не выговаривал букву «р». Вместо нее у него получался неопределенный звук, похожий не то на «г», не то на «х». Ветрова несколько рассмешило его произношение, но внешне он остался совершенно серьезным.

– Насколько я помню, – возразил он, – там довольно много примеров и наблюдений. Поэтому в данном случае я не могу с вами согласиться.

Михайлов нахмурился и не ответил. Потом он обратился к Бережному, и его лицо сразу переменилось, сделавшись вежливым:

– На какую должность назначается доктор Ветров?

– Я думаю, Лев Аркадьевич, мы дадим ему отделение, которым заведывал Сидоров, – полувопросительно ответил Бережной.

– Считаю, что рано, – коротко заявил Михайлов. – Пусть лучше поработает ординатором, освоится, а таи видно будет. Не надо спешить.

– Ну что ж,- наполовину соглашаясь, сказал Бережной,- можно и так. Вы, товарищ Ветров, ничего не имеете против?

– Я согласен.

Михайлов, считая, что разговор окончен, порывисто поднялся и вышел, проворчав на ходу что-то о своей занятости.

Через четверть часа Ветров ехал в легковой машине за своим несложным имуществом.

Шуршали колеса, мелькали по бокам силуэты зданий. Улица, прямая и широкая, точно набегала на машину, раздаваясь в стороны. Встречный ветер рвал треугольный флажок на радиаторе.

Шофер вел машину уверенно и легко.

– Лихо вы ездите,- сказал Ветров, когда на повороте тот затормозил так, что тормоза скрипнули.

Шофер самодовольно улыбнулся.

– На фронте всему научишься,- сказал он степенно.

– А вы и на фронте были?

– А как же! С самого начала, можно сказать. Комдива нашего возил. – Он переключил скорость и продолжал: – Мы с ним в таких переплетах бывали, что и рассказать трудно. Он отчаянный был, наш комдив, то-есть. Хороший человек, деловой. Последний раз, когда меня ранило, поехали мы с ним в полк – у них там какая-то заваруха получилась... В одном месте никак проскочить было невозможно. Дорога километра на два совсем открыта и обстреливается. Как на тарелке все видно. Только кто покажется – немцы сразу один снаряд сзади, другой – вперед, а уж третьим знай накроют!.. Предупредили нас, а комдив говорит – все равно проехать надо! И меня спрашивает: «Проедем, браток?» Я говорю: «Коли надо, так проедем, товарищ комдив!» – «Так жми!» – говорит и меня по плечу похлопал... Ну, и нажал я... Так нажал, что только в глазах замелькало! Немцы лупят, а я жму! Только слежу, чтоб в воронку не залететь... Проскочили, хоть бы что!.. Правда, когда назад ехали, накрыло-таки нас снарядом. Руку мне перебило. Пришлось одной баранку крутить.

– После этого вы сюда и попали?- спросил Ветров.

– Вот именно! Когда меня отправляли в госпиталь, комдив сам ко мне прощаться заходил. Взял меня за руку и сказал: «Спасибо». Так прямо и сказал! А потом пообещал к награде представить. И, верно, представил... Узнал, в каком я госпитале, и представил...

– И наградили?

– А как же! Одним приказом вместе с доктором нашим, майором Михайловым. То-есть приказ-то был разный, но в одной и той же газете про это было напечатано...

Заинтересованный Ветров, улучив момент, искоса взглянул на грудь шофера. Сквозь его распахнутую кожанку проглядывала чистенькая гимнастерка с аккуратно пришитым воротничком и маленькими начищенными пуговицами. Там, где должен был находиться орден, ничего не было. Ветров не удержался и спросил:

– Чего ж вы его не носите?

– Кого?- не понял шофер.

– Да орден-то.

– Зачем же я его на работе надевать буду? Наше дело грязное, иной раз и под машину залезать приходится. Неровен час, зацепишься за что-нибудь или запачкаешь...

На обратном пути между ними снова завязался разговор. Ветров попытался расспросить шофера о тех людях, с которыми ему придется служить. Он узнал, что начальник госпиталя – превосходный человек, что все врачи тоже очень хорошие люди, но что все они все-таки хуже начальника. Из услышанного ему пришлось заключить, что его собеседник относится к категории тех, кто никогда не бывает недовольным. В его характеристиках было одно хорошее, и только когда речь, зашла о Михайлове, он заявил, что ведущий хирург, повидимому, тоже хороший человек, но ничего определенного о нем он сказать не может, потому что с ним не беседовал. На вопрос Ветрова, знающий ли он врач, шофер сказал, что, вероятно, знающий, раз назначен ведущим хирургом.

– Впрочем,- добавил он,- я в медицине плохо разбираюсь...

Ничего больше от него нельзя было узнать, и Ветров прекратил расспросы.

2

Первый рабочий день для Ветрова начался с операции. Доктор Михайлов, оперировавший аневризму плечевой артерии, пригласил его ассистировать. Он с удовольствием принял приглашение и быстро оделся.

Наблюдая за работой Михайлова, Ветров пришел к выводу, что врач он опытный и свое дело знает очень неплохо. Его неуклюжие с виду пальцы оказались чрезвычайно подвижными и вязали узлы словно играючи. Он очень быстро ориентировался в ране, и в его резких на первый взгляд движениях была строгая последовательность. Подающая инструменты сестра с трудом поспевала за ним, и стоило ей на секунду замешкаться, как Михайлов грубовато возвышал голос и бросал в ее сторону злой взгляд. Раза два, получив плохо работающий инструмент, он швырял его, не глядя, через плечо, и металл жалобно звенел, ударяясь о каменные плитки пола. В этой выходке был особый шик. Вообще было заметно, что Михайлов слегка рисовался той виртуозностью, с которой он владел операционной техникой.

Вначале Ветров плохо понимал его и был за это награжден несколькими весьма нелестными эпитетами, сказанными сквозь зубы. Но понемногу он перестал волноваться, и дело пошло гладко. После того, как основное было сделано, Михайлов положил инструменты и сказал:

– Зашивайте сами.

Ветров самостоятельно наложил швы. Михайлов молча следил за ним и, убедившись, что все идет хорошо, пошел мыться.

– Давайте следующего, – сказал он, полощась под краном, и добавил, обратившись к подошедшему Ветрову: – Будете делать сами ампутацию бедра. Я буду вам ассистировать.

– Хорошо.

Ветров понимал, что ему готовится экзамен. От того, как он справится с операцией, будут зависеть его взаимоотношения с Михайловым. Он чувствовал, что майор будет уважать его только в том случае, если увидит в нем хирурга. Но он был уверен в себе и не волновался, потому что подобную операцию делал неоднократно, и техника ее не считалась сложной. Он тщательно тер руки щеткой и временами улавливал на себе любопытные взгляды операционной сестры, позвякивавшей инструментами на своем столике. Его положение напоминало положение дебютирующего артиста.

Привезли больного. Это был слабый истощенный человек. Желтая кожа его лица, казалось, лежала прямо на костях. Скулы резко выдавались вперед, на шее, худой и тонкой, вырисовывался большой кадык. Запавшая грудь дышала поверхностно и часто. В горле при каждом выдохе что-то свистело.

Надев халат, Ветров подошел к больному и бегло осмотрел ногу. Показания к ампутации были яные. Однако общее самочувствие больного его несколько смутило.

– А терапевт его осматривал?- спросил он Михайлова.

– Что вы хотите этим сказать?

Ветрову показалось, что в его выпуклых глазах мелькнул хитрый огонек.

– Я хочу узнать, осматривал ли больного терапевт, и не нашел ли он противопоказаний к даче наркоза?

– Это нужно посмотреть в истории болезни.

– Тогда попросите принести ее.

В истории болезни заключения терапевта не оказалось.

– Я не буду оперировать больного под общим наркозом,- твердо сказал Ветров.

– Почему?

– Потому что его общее состояние, по моему мнению, не позволяет этого.

– Но новокаин для местной анестезии еще не готов, – робко вмешалась слышавшая последние слова сестра.

– Потрудитесь побыстрее его приготовить.

Михайлов, стоявший до этого времени неподвижно, приблизился к больному, откинул его рубашку, посмотрел подмышечные железы и, уловив на себе спрашивающий взгляд сестры, сказал:

– Коллега прав. Операция откладывается. Приготовьте новокаин, увезите больного... А вы, доктор, зайдите ко мне.

Не говоря ничего больше, он вышел, бросив халат на белый табурет. Ветров последовал за ним.

– Что больному нельзя давать наркоз, я знал еще до того, как его привезли,- сказал Михайлов, когда они вошли в кабинет.- Если бы вы и вздумали дать эфир, я бы вам не разрешил. Короче говоря, я вас проверял. Оказывается, вы кое в чем разбираетесь. Рад это констатировать.

Для Ветрова это откровение было неожиданным. Он никак не предполагал, что ему была приготовлена ловушка, в которую он мог очень легко попасться.

«В дальнейшем с ним нужно быть поосторожнее»,- подумал он.

– Операцию эту сделаете все-таки вы,- продолжал Михайлов. – Однако с новокаином здесь работать труднее. Не знаю, справитесь ли.

– Думаю, что справлюсь,- возразил Ветров.

Он осмотрелся. На массивном дубовом столе, возле которого они остановились, царил беспорядок. Книги, газеты, истории болезни лежали без всякой системы, перемешавшись друг с другом. Одна чернильница была изъята из прибора и стояла рядом без крышки. Прямо по середине стола, поверх бумаг, лежала распахнутая полевая сумка, из которой выглядывала пачка табаку и еще какой-то сверток. На сумке возвышалась фуражка со звездочкой, а шинель была брошена по соседству на стул. Ветров подумал, что этот беспорядок на столе никак не совместим с теми качествами, которыми должен обладать хирург. Отводя взгляд от стола, он сказал:

– Мне бы хотелось сейчас, пока есть время до операции, познакомиться с теми палатами, которые передаются мне.

– Не лучше ли это сделать после? – возразил Михайлов.- Я бы на вашем месте сейчас заглянул в учебник, чтобы вспомнить топографию области, на которой вам предстоит оперировать.

– Это приказ?

– Нет, совет старшего товарища.

– Тогда благодарю вас, – насколько мог вежливее сказал Ветров.- Но, право, я хорошо помню эту область.

Михайлов пожал плечами.

– Как хотите... Можно пройти и в палаты.

Они вышли в коридор и, минуя изредка попадавшихся больных, прошли в отделение. Большие застекленные двери бесшумно пропустили их и так же бесшумно закрылись. Молодая полная сестра, сидевшая за столом, почтительно приподнялась с места.

– Катя,- сказал Михайлов,- пойдемте на обход.

К Ветрову переходили четыре палаты. Три из них были на 8-9 коек каждая, а одна была маленькой, вмещавшей с трудом две кровати, которые пока пустовали.

В первой палате было неуютно. Пустые серые стены, большие окна, тоже почему-то серые, однообразные больничные одеяла, неровные кровати, – все это создавало скучную обстановку. Часть столиков была без салфеток, и на них ничего не стояло. Температурные доски висели на спинках кроватей как попало. Листки к ним были частью приклеены, частью небрежно вложены так, что углы их отгибались и свешивались вниз. У одной из кроватей, которая была приподнята подложенными под обе ножки кирпичами, совсем не было температурного листка, и через спинку свешивался груз для вытяжения. Повидимому, этот больной лежал с переломом бедра. Его лицо было скучным, он односложно отвечал на вопросы, которые задавал ему хирург. На его столике стояла пепельница с целой грудой недокуренных папирос. Все это Ветрову страшно не понравилось. У себя в клинике он привык видеть веселую блестящую чистоту и уют. Привык делать так, чтобы больному было хорошо, чтобы никакие тяжелые мысли его не беспокоили. Он считал, что мало сделать блестяще операцию, кроме этого нужно еще знать, чем больной живет, о чем он думает, что его беспокоит. Нужно проникнуть в отдаленные тайники человеческой души, потому что это поможет врачу облегчать страдания уместно сказанным словом, шуткой, взглядом. Ветров по собственному опыту знал, как много иногда значат эти уместные слова, эти во-время брошенные шутки.

А здесь в этой палате было совсем не то. Чувствовалось, что здесь больным интересовались либо во время операции, либо во время врачебного обхода. За это говорили и пустые стены, и вид кроватей, и пепельница с грудой окурков, и, наконец, сами лица больных, скучные, невеселые.

Когда Михайлов, сопровождаемый Ветровым и сестрой, собрался уходить, к нему нерешительно обратился больной, лежавший на приподнятой кирпичами кровати:

– Доктор, – тихо позвал он, – доктор, а скоро у меня кровать опустят? Вот уже вторая неделя кончается, а я лежу, как подвешенный. Уж так надоело, что и не скажешь. Хоть бы по одному кирпичу вытащили...

Михайлов слушал с нетерпеливым выражением и, не дав договорить, сухо сказал:

– Когда будет надо, тогда кровать будет опущена без ваших просьб! Как вам, Золотов, не надоест говорить каждый день одно и то же!

С этими словами он повернулся и вышел. В коридоре он недовольно сказал Ветрову:

– Будьте с ним построже. Это такой человек, что угодить ему никто не может. Все ему не так, все плохо, всем он недоволен. Терпеть не могу нытиков!

Ветров хотел возразить, но, передумав, смолчал.

В следующей палате обстановка была несколько лучше. Здесь лежали ходячие больные, и они, повидимому, сами заботились о том, чтобы помещение выглядело привлекательнее. Койки были заправлены, но тумбочки все-таки имели жалкий вид. От внимания Ветрова не ускользнули несколько окурков, брошенных в угол, и сизый дымок в воздухе от недавно выкуренных папирос. В третьей палате было примерно то же.

Для Ветрова стало ясно, что ему придется начать свою деятельность с самого прозаического – приведения в порядок своих палат. О дальнейшем он не успел подумать, потому что нужно было уже идти в операционную.

Операция прошла благополучно, и, когда после нее Ветров спросил Михайлова, какие у него будут замечания, тот, подумав немного, ответил:

– Особенно никаких. Вижу, что вы кое-что умеете.

Для Ветрова это уже было много. Он видел, что за его работой строго наблюдали, и ожидал, что критика будет беспощадной.

Вечером Ветров возвратился к себе в комнату. Включив чайник, он прилег на кровать и открыл книгу. Но чтение плохо давалось. Невольно он возвращался снова и снова к событиям прошедшего дня, и в голову одна за другой приходили мысли о том, что ему предстояло сделать. Их было так много, этих дел, что, не успев обдумать одно, он уже вспоминал новое и, думая о нем, боялся забыть прежнее. Это немного нервировало. Ветров отложил книжку в сторону и закрыл глаза. Он попытался успокоиться и отогнать от себя все назойливые мысли. В эту минуту в комнату постучали.

– Войдите...

Дверь, осторожно приоткрылась. Показалась сначала голова, а потом и вся фигура стучавшего.

– Можно, дорогуша?- спросил вошедший, нерешительно останавливаясь у порога.

– Да, конечно,- ответил Ветров, приподнимаясь с кровати.

Перед ним стоял пожилой человек небольшого роста, в поношенной, но чистой одежде, и домашних туфлях. Лицо его с седой бородкой и такими же усами было добродушным и приветливым. Сквозь очки, обтянутые проволочной оправой, смотрели добрые умные глаза. Ветрову не был знаком этот человек, и он подумал, что это, должно быть, комендант, пришедший по поводу прописки. В его представлении коменданты и управдомы выглядели именно так, как этот посетитель.

– Вам, вероятно, нужен мой паспорт?-сказал он извиняющимся тоном.- Я должен был бы сам занести, но уж, простите, задержался.

– Нет, дорогуша, мне не нужен ваш паспорт,- возразил вошедший.- Я, видите ли, ваш сосед по комнате и некоторым образом ваш сослуживец. Меня зовут Воронов, Иван Иванович. Моя обитель, если можно так выразиться, рядом – за стенкой. А как ваше имя – я уже узнал, не сердитесь.

Ветров понял свою ошибку. Он вдруг вспомнил, что шофер рассказывал ему о докторе Воронове, начальнике терапевтического отделения, человеке превосходном, по его словам, и слегка чудаковатом. Он смутился и почти насильно усадил старика на стул.

– Уж вы меня простите,- сказал он.- Я ведь вас принял за...

– За коменданта, – докончил с улыбкой Воронов.- Ничего, ничего. Это бывает. Комендант – лицо важное, и не всякого за него принять можно... А я к вам по делу. Вы не очень заняты?

– Я вас слушаю.

– Видите ли, дорогуша, ровно пятьдесят восемь лет тому назад, вот в такой же превосходный весенний вечер, я имел удовольствие впервые увидеть белый свет. Короче говоря, сегодня у меня день рождения. И, как вы думаете, можно ли миновать эту дату, не отметив ее ничем? Нельзя, дорогуша! Поэтому я торжественно приглашаю вас присутствовать у меня на банкете, где я буду хозяином, а вы будете представлять собою общество. Может быть, вам и не будет особенно весело, но уж, уважьте старика, согласитесь. Сегодня так сложились обстоятельства, что никто из моих знакомых посетить меня не может – все заняты. На вас вся моя надежда. Выпьем по рюмочке, попьем чайку, побеседуем немного – и разойдемся. Много времени я у вас не отниму. Согласны?

– Я очень обязан вам за приглашение.

В это время чайник, включенный ранее Ветровым, зашумел и выбросил из-под крышки струю пара.

– Вот и этот с нами просится, – пошутил Воронов.- Вы не возражаете? У меня есть, конечно, свой, но с двумя дело пойдет быстрее.

Комната Воронова оказалась несколько большей. Кроме кровати, стола и стульев в ней поместился шифоньер и аккуратная этажерка. Рядом на стене висела скрипка, старая, как и сам ее хозяин. Темный, скрепленный проволокой в нижней трети, смычок висел поверх.

– Вы играете на скрипке?- спросил Ветров Ивана Ивановича, который в это время расставлял на столе посуду.

– Немного, когда взгрустнется.

– Как бы я хотел вас послушать...

Воронов не ответил. Ветров подошел к этажерке и стал рассматривать фотографии, которые стояли здесь в простеньких рамочках. Одна из них заинтересовала его. Улыбаясь, с нее смотрело миловидное девичье лицо.

– Иван Иванович, это ваша дочь? – спросил Ветров.

– У меня не было детей,- ответил Воронов, не оборачиваясь. – Я не женат.

Ветрову показалось, что чашка, которую ставил Воронов, стукнула о блюдце сильнее.

– Это просто моя знакомая... Давнишняя знакомая.

– Красивая девушка.

– Да, когда-то я был такого же мнения. Но с тех пор прошло очень много времени. Целых тридцать лет! Вы представляете, сколько воды утекло с тех пор, и как все изменилось?.. Ну, а теперь прошу садиться! Вот сюда, – он пододвинул стул.

– Спасибо.

Он налил вино, и Ветров поздравил его со знаменательной датой. Иван Иванович лишь пригубил рюмку.

– Что ж вы не пьете?

– Не обессудьте. Сколько могу. Старику скидка,- ответил Воронов, наливая собеседнику снова.

– Так не годится. Ради такого случая и не выпить...

– Нет, нет. Вы на меня не смотрите. Вы человек молодой, вам можно и даже, знаете, полезно выпить, а я, извините, дожил до старости и не научился. Я с вами лучше чайком чокнусь.

Воронов налил чаю, темного, густого.

– Люблю крепкий,- сказал он.- В привычку вошло...

Ветров опрокинул в рот рюмку и отодвинул ее подальше. Он бросил в стакан ломтик. лимона и, помешивая ложечкой, старался его раздавить. Ложечка глухо позванивала о стекло, а лимон выскальзывал.

– Иван Иванович, – спросил Ветров, возвращаясь к прежним мыслям,- давно вы здесь работаете?

– Да уж с полгода.

– Вот вы всех здесь знаете, вероятно. Скажите мне, что за человек этот Михайлов?

Воронов ответил не сразу.

– Я понимаю ваш интерес, – произнес он, подумав. – Вы хотите знать, с кем вам придется работать. Говорить о знакомых за глаза я не люблю, мне кажется это нечестным. Но здесь я, пожалуй, удовлетворю ваше любопытство... Насколько мне известно, это опытный и хорошо знающий свое дело врач. Операции он делает мастерски. Послеоперационная смертность у него чрезвычайно мала, и в этом отношении ему следует воздать должное. Но мне кажется: он считает, что все его дело – хорошо проведенная операция. Он следит за больным до тех пор, пока не минует непосредственная опасность, а потом сразу забывает. Когда он видит, что теперь уже оперированный не умрет, он охладевает, и ему становится все равно, месяц или два проваляется тот в кровати... А хирургию неоперационную он вообще не любит. Вы посмотрите, в каком положении у него больные с переломами! Он их иногда просто не замечает, перепоручая сестрам. И в результате здесь его показания хуже... И еще есть у него одна черта, которую, кстати, не все знают. Он, по-моему, в некотором роде перестраховщик. Это, конечно, звучит несколько грубо, но по существу это так. Я знаю несколько случаев, когда он, не задумываясь, делал ампутацию конечности, если воспалительный процесс грозил распространиться. Это, может быть, в принципе правильно, но лично я постарался бы использовать сначала менее радикальные меры, чтобы предотвратить процесс. И только потом решился бы на ампутацию. Отрезать и выбросить ногу нетрудно. Но надо подумать о том, как такой человек будет жить дальше? Ведь у него впереди целая жизнь... В таких случаях не надо спешить. Нужно очень много думать, взвешивать, поставив на место больного себя. Нужно иметь, я бы сказал, особое чувство меры... Вам я это говорю потому, что вы еще молоды, и, вероятно, горячи. Не увлекайтесь чрезмерно ножом, помните, что врачевать – это еще не означает: резать! Почему я вам характеризую так Михайлова, вы должны понять. Вам необходимо взять от него все хорошее, но не перенимать плохое, которое, собственно говоря, есть в любом из нас.

– Я понимаю вас и благодарю за совет,- ответил Ветров. – Но мне бы хотелось, чтобы вы охарактеризовали его и как человека.

Воронов, не торопясь, допил свой стакан, налил его снова и лишь после этого ответил:

– Это к делу не относится. Извините, не скажу.

– Почему?

– Потому что каждый человек, оценивая другого, может ошибаться. Я могу думать о нем так, а кто-нибудь еще иначе. Все зависит от личности оценивающего... Да вам это и не нужно. А если понадобится, разберетесь и сами.

– Но ведь вы уже много мне сказали, – попытался возразить Ветров.

– Все то, что я вам говорил, было мнением врача. Врач рассказал вам о собрате по профессии. А сейчас вы потребовали совершенно иного...- Он отправил в рот кусочек сахару и замолчал, добродушно поглядывая на собеседника.

3

Ветров постепенно привыкал к новой обстановке, знакомился со своими сотрудниками. Через неделю он уже окончательно освоился. Кроме Ветрова и Михайлова в отделении работала еще одна женщина – врач Анна Ивановна. Она вела несколько палат преимущественно с нетяжелыми больными. Заняться хирургией ее вынудило военное время, и Ветрову, как только он познакомился с ней, стало ясно, что у нее нечему было учиться. Наоборот, когда Михайлов, убедившись, что на Ветрова можно положиться, разрешил ему оперировать самостоятельно, Анна Ивановна высказала желание постоянно ему ассистировать.

Быть хорошим ассистентом при операции не так легко, как это кажется. Для ассистента требуется не только безукоризненное знание процесса операции, но и умение приспособиться к оперирующему, понимать каждое его движение. Прежде чем научиться помогать, необходимо умение не мешать и терпеливо сносить все те замечания, которые делает хирург и которые зачастую бывают не особенно лестны. Нужно уметь расплачиваться за свои ошибки и не обижаться, когда оперирующий, ошибаясь сам, винит в этом помощника, наговаривая ему кучу пренеприятных вещей. Одним словом, ассистенту требуется иметь ряд особенностей и качеств в своем характере, основным из которых является чуткость. Анна Ивановна обладала ими, и Ветров в конце концов остался доволен своим помощником.

Следующим человеком, с которым Ветрову пришлось познакомиться, была палатная сестра Катя. Она совсем недавно окончила фельдшерскую школу и о своих обязанностях имела еще довольно смутное представление. Часто, не делая того, что ей следовало бы делать, она имела обыкновение считать себя правой и с уверенностью это доказывать. Кроме того, она была высокого мнения о своей внешности и любила, когда мужчины оказывали ей внимание. На третий день после своего появления в госпитале Ветров заметил, что она уже смотрит на него как-то по-особенному. Еще через два дня она завилась и окрасила ногти в красный цвет. Желая положить конец этим превращениям, Ветров в свободную минуту высмеял ее волосы, а ногти приказал остричь, предварительно соскоблив краску.

– И запомните на будущее, – добавил он резковато,- что вы не танцовщица, а медицинский работник.

Это коротенькое вступление подействовало на Катю отрезвляюще. Ногти ее на другой день опять побелели, на голове появилась белая косынка, а в отношениях к новому доктору, оказавшемуся таким сердитым, вкралось уважение и некоторая боязнь.

Ветров решил воспользоваться этим и как-то раз после обхода пригласил ее зайти в ординаторскую.

Катя выжидающе остановилась у порога. Он предложил ей сесть и спокойно сказал:

– Хотелось бы мне посмотреть, Катюша, как вы живете...

Катя обрадованно взглянула на него своими водянистыми глазами и, решив, что она возбудила-таки к себе интерес доктора, ответила:

– О, я буду так рада! Заходите к нам в общежитие. Вы, вероятно, никого здесь не знаете, вам бывает скучно...

– Нет, спасибо. Я о другом. Мне бы хотелось знать, такой ли у вас беспорядок дома, какой царит в наших палатах? Неужели вы живете так же неуютно, как и наши больные? Думаю, что не так.

– Конечно, доктор,- поторопилась разуверить его Катя.- Конечно, не так.

: – Ну, а почему же тогда,- спросил Ветров,- вы не замечаете беспорядка в палатах? А если замечаете, то почему проходите мимо? Ведь первая и основная ваша обязанность – заботиться о раненых. Поверьте, они заслужили ваше внимание и имеют на него полное право. Вы должны относиться к ним чутко, жертвуя даже своими интересами. Вы – женщина, и не мне бы говорить вам о заботе и чистоте. Я не буду рассказывать, что надо сделать, чтобы наши больные чувствовали себя как дома. Вы сами должны это увидеть. Думаю, что одной недели вам хватит на то, чтобы наши палаты изменились. Вот все, что я хотел вам сказать.

Катя намеревалась по обыкновению что-то возразить, но сдержалась. Помолчав, она спросила:

– Я могу идти?

– Да.

– Хорошо,- сказала она, поднимаясь,- я поняла.

То, что она не принялась спорить, было уже хорошим признаком.

Дня три спустя после этого разговора, делая обход, Ветров заметил, что в его палатах стало как будто светлее и чище. Тумбочки покрылись салфетками, а на одной из них, которая стояла у кровати больного с вытяжением, появилась вазочка с искусственными цветами.

После обхода Ветров похвалил Катю, однако сделал это довольно сдержанно.

– Но вот занавесок на окнах я не вижу, – сказал он в заключение. – О них вы забыли.

– Из чего же их шить? – спросила Катя.

– А из чего они сшиты у вас в общежитии?

– Из марли.

– Вот и здесь сделайте из нее же. Только нужен этакий, знаете, вкус, чтобы они походили не на простой обрывок марли, а на настоящую занавеску, хотя бы и скромную.

– А где я возьму марлю? Нам ее отпускают в обрез. Не могу же я использовать ту, которая дается на операции.

– Конечно. Я схожу к Бережному, и он пойдет нам навстречу.

Бережной, выслушав Ветрова, помялся, но все же не отказал. Подписывая требование, он улыбнулся:

– Слышал я, что вы в палатах переворот устраиваете. Дело это хорошее, давно бы надо, но работы было столько, что до этого просто руки не доходили. Михайлов один до вас прямо запарился. Ему ведь все самому делать приходилось. Кстати, как вы с ним сработались?

– Как будто бы ничего...

– Ну, ну... Он вообще-то молодец. Хороший врач. Знаете, смертность после операций у него так низка, что его в управлении хвалят.

– Видите ли, товарищ Бережной, – сдержанно сказал Ветров,- статистика – вещь хорошая, но ею нельзя прикрываться.

Бережной внимательно взглянул на собеседника:

– Вы хотите сказать...

– Я ничего не хочу сказать,- перебил его Ветров.- Это пришлось к слову. Разрешите идти?

– Да.

Он поблагодарил и вышел из кабинета.

Вечером Ветров зашел в госпиталь. Было поздно, и в коридоре ярко светило электричество. В палатах горели синие лампочки. Их слабый свет наполнял помещение сказочным полумраком. Ветров останавливался у каждой койки, прислушивался к ровному дыханию спящих и затем осторожно двигался дальше. Когда он подошел к приподнятой кровати, больной Золотов, лежащий здесь, открыл глаза.

– Спите, Золотов,- прошептал Ветров.- Спите, я не буду вас беспокоить.

– Нет, доктор, не хочется,- слабым голосом ответил больной и спросил: – А вы дежурите?

– Нет, зашел на минутку вас навестить.

– Специально меня?

– Да, – слукавил Ветров, – специально вас. Как вы себя чувствуете?

– Спасибо, кажется ничего. Только не спится.

– Почему?

– Не знаю... Вот, видно, положение мое висячее надоело. Все лежат, как люди, а я чуть не вверх ногами. И мысли разные в голову лезут.

– Какие же мысли?

– Да разные, – уклончиво ответил больной.

– А вы скажите мне, и мы вдвоем с вами подумаем.

Ветров взял стул, осторожно, чтобы не шуметь, поставил его у кровати и сел.

– Ну, говорите...- тепло сказал он. – Не бойтесь, что мы с вами незнакомы. Мы еще будем друзьями,- он положил руку на грудь больного.

– А почему вы вдруг ко мне пришли? – спросил тот неожиданно. – Может быть, с ногой у меня хуже стало?

– Нет, с ногой хорошо.

– И резать не нужно?

– Вот чудак!- улыбнулся Ветров.- Зачем же ее резать? Или она у вас лишняя? Конечно, если она вам не нужна, – пошутил он, – скажите мне, и я, уж так и быть, по дружбе, могу отхватить ее там, где вы укажете. Но, на мой взгляд, ноги вам еще пригодятся, хотя бы для того, чтобы после войны потанцевать с девушкой, которая вам письма каждый день присылает.

– А откуда вы знаете?- смущенно улыбнулся больной.

– Я все знаю. Знаю, что вы читаете эти письма, грустите и думаете: «Вот останусь я без ноги, она меня разлюбит, и буду я самый несчастный человек на свете...» Потом вы достаете папиросы и курите пачку за пачкой, портя себе легкие и отдаляя свою с ней встречу.

– Почему?

– Потому что хворать будете дольше, если не бросите курить.

– Я тогда брошу, доктор.

– Опять крайность! Зачем же сразу бросать? От этого ваше настроение еще сильнее испортится. Курите, но только немного.

– Три папиросы можно?

– Можно даже десять сначала, а потом меньше. Не беритесь сразу – надорветесь. Надо все делать терпеливо... И хворать надо терпеливо, и нервничать не надо. Потерпите, и летом мы еще с вами в догонялки играть будем.

– Неужели я даже бегать смогу? – с надеждой спросил больной.

– Еще как! Но при одном непременном условии.

– Каком же?- больной с тревогой ждал ответа.

Ветров вздохнул и сказал:

– О, условие это тяжелое. Боюсь, что вы его не выполните, и тогда – все пропало.

– Ну, какое же, доктор? Ну, говорите!

– Вы должны хорошо кушать. Съедать все, что вам приносят, и еще просить добавки! Поняли?

– Понял,- облегченно вздохнул Золотов.- А я уж испугался... Думал, что-нибудь трудное... Это я могу!

– А чего же раньше не ели?

– Не хотелось...

– А теперь?

– Теперь хочется, доктор. Вот сразу сейчас и захотелось.

– Вот это хорошо, Золотов. За это хвалю... Ну, а о мыслях ваших вы мне расскажете сегодня или нет?

Золотов смущенно заулыбался и ответил с расстановкой:

– Чего же о них говорить... Вы, оказывается, сами все знаете... Вы какой-то всевидящий... Удивительно!

Ветров засмеялся и встал.

– Ладно, ладно, давайте-ка спать, а то мы всех разбудим. Спокойной ночи!-он пошел к выходу, но на дороге его остановил громкий шопот Золотова.

– Доктор, там в тумбочке папиросы... Возьмите, пожалуйста.

– Это зачем же?

– Возьмите и курите.

– Нет, нет, спасибо,- запротестовал Ветров.- У меня есть свои. Мне не надо. Сами курите, пока разрешаю...

– Ну, доктор,- умоляюще зашептал Золотов,- возьмите, пожалуйста. Я вас очень прошу... Не обижайте меня.

В тоне его было столько просьбы, что Ветров, пожав плечами, нагнулся, открыл тумбочку и, вытащив нетронутую пачку, сунул ее в карман халата. Придя домой, он достал неожиданно полученные папиросы, повертел в руках и положил в чемодан, чему-то улыбнувшись.

На другой день ему сообщили, что больной Золотов преобразился. Он улыбался, разговаривал с окружающими, с сестрой, и в обед съел все, что принесли, потребовав даже добавки. За время пребывания в госпитале это случилось с ним в первый раз.

Услышав об этой перемене, Ветров невольно подумал, как мало иногда нужно, чтобы преобразить страдающего человека. Стоит только уделить ему лишних пять минут, чтобы вдохнуть надежду несколькими теплыми словами, стоит только показать, что врач интересуется им и абсолютно уверен в его выздоровлении, и больной приобретет интерес к жизни, будет стараться поскорее приблизить это выздоровление и поэтому выполнять все указания и назначения.

Срок, который дал Ветров Кате для наведения порядка, истек. Благодаря ее стараниям палаты преобразились, и Ветров счел возможным похвалить ее. Однако он предупредил, что наведенный порядок должен сохраняться и в будущем, и что за это она должна будет отвечать в первую очередь.

Катя растаяла от похвалы и кокетливо сощурила глазки. Она, повидимому, очень любила, когда ее хвалили, Это надолго сообщало ей хорошее настроение, и она весело летала по отделению с лекарствами, стуча своими сапожками о паркет и вполголоса мурлыкая песенку. В это время ее невыразительные водянистые глаза приобретали какой-то новый оттенок. Но хорошее настроение Кати, как оказалось, могло отражаться на ее работе далеко не в хорошую сторону, в чем вскоре Ветрову пришлось убедиться.

Осматривая одного из своих больных, он осведомился о его самочувствии. Больной, молодой парень с широким добродушным лицом, медлительный и степенный, ответил, по обыкновению сильно упирая на звук «о».

– Вообще-то ничего, доктор. Но вот голова побаливает.

Ветров, убедившись, что эта жалоба не существенна, сказал все же:

– Ну, это пустяки. Я вам выпишу порошочки, и все пройдет.

– Да мне уж дали порошочек, – нехотя заявил больной.

– Кто же дал?

– Сестра дала. Да уж больно порошочек-то горький. Его и не съешь. И много очень. Я, было, попробовал, но уж очень не вкусно. А сестра велит все сразу...

– Где же он у вас? – спросил Ветров, заинтересовавшись таинственным порошком.

– Вот лежит.

На столике, рядом с кружкой, лежала белая горка порошка величиной с добрую столовую ложку.

«Неужели слабительное? – подумал Ветров, пораженный количеством порошка. – Нет, на слабительное не похоже. Может быть, кофеин? Но почему так много?» – Вы пока не принимайте его,-сказал Ветров вслух. – Я вам выпишу порошок получше, повкуснее.

Проходя мимо сидящей за своим столом сестры, он, как бы между прочим, сказал ей:

– Катя, в третьей палате Иванов жалуется на головную боль...

– Да, да, – перебила она его, – я знаю. Я ему уже дала порошок.

– Какой же порошок?

– Кофеин...

– Вы что! Угорели? – вырвалось грубо у Ветрова. – Немедленно бегите в палату и принесите ваш порошок сюда!

Катя удивленно подняла брови, готовясь заспорить.

– Немедленно! Сейчас же бегите! Сию минуту!

Испуганная окриком Катя побежала в палату.

Обратно она вернулась, неся на раскрытой ладони бумажку с злополучным порошком. Осторожно, чтобы не рассыпать, она положила его на стол и выжидающе взглянула на Ветрова.

Ветров, не говоря ни слова, нагнулся, отделил от общего количества порошка малюсенькую частичку, положил ее на отдельную бумажку, не торопясь, свернул, и насмешливо посмотрел на Катю, которая следила за его действиями:

– Отнесите это больному. Здесь на один прием!

Катя, поняв свою ошибку, вспыхнула и закусила губки.

– Отныне, – жестко сказал Ветров, – вы не должны давать больным ничего без моего ведома! Надеюсь, что таких случаев больше не будет. А вам порекомендую впредь почаще заглядывать в учебник.

Когда в следующий раз Ветров встретился с больным и спросил, прошла ли голова после его лекарства, то услышал, что голова прошла моментально, а порошок был даже вкусным. Если бы он знал, что катиной дозы хватило бы, чтобы вылечить больных чуть ли не целого отделения!

Ветров часто встречался с Иваном Ивановичем Вороновым. Они подружились. Проводя за чаем тихие вечерние часы, они подолгу беседовали, и Ветров, слушая старого врача, вбирал в себя, как губка, все то хорошее и ценное, о чем ему рассказывал Иван Иванович. А тот со свойственным ему юмором детально разбирал каждый поступок Ветрова, каждое его слово и, если находил что-нибудь неправильным, подвергал беспощадной критике. Иногда Ветров пытался протестовать, защищаться, но почти всегда получалось так, что ему приходилось признавать свою неправоту. Иван Иванович знал бесчисленное количество самых разнообразных историй, примеров из своей собственной практики, и даже простая беседа с ним могла доставить удовольствие. Ему, видимо, тоже нравилось общество Ветрова. Он относился к нему с какой-то отеческой теплотой, которая так присуща людям, не имеющим собственных детей. Ему доставляло удовольствие исправлять те мелкие промахи, которые делал иногда Ветров. Он видел, что из молодого человека со временем вырастет настоящий большой врач, умеющий не только залечивать раны физические, но и лечить раны душевные, которые зачастую доставляют большие страдания и тревожат дольше. И он говорил ему, добродушно улыбаясь:

– Вы, дорогуша, переживаете интересное время. Вы сейчас рождаетесь как врач. Но счастье ваше, что эти роды не так трудны, потому что вы сильный человек, а ваш багаж, приобретенный за годы учебы, солиден и значителен. И, кроме того, вы не один. Вам помогают в этом люди, которые руководствуются чувством долга, чувством любви к родине, частичкой которой вы являетесь!

Глава четвертая

1

Как ни медленно пробиралась к северу весна, все же, в конце концов, стало чувствоваться и здесь ее согревающее дыхание. Она давала знать о себе сначала неуверенно, робко, посылая изредка на холодную землю Карелии потеплевшие солнечные лучи, растапливавшие ее глубокие снега и истончавшие лед ее озер. И вместе с этим таяли и укорачивались ночи. Наступало время, когда солнце, едва спрятавшись за горизонт, снова поднималось, словно стремясь наверстать упущенное за продолжительную зиму.

Оживала природа, и в предутренней тишине все чаще и настойчивее доносились с островков на озере призывные клекоты тетеревов, справлявших свои брачные церемонии. Их нимало не тревожило, что в нескольких десятках километров, за крутыми синими спинами сопок, шла война. Прилетели первые утки, притягиваемые в эти глухие края проснувшейся силой инстинкта. По утрам у озер их стремительно-вытянутые тела со свистом чертили воздух.

Жизнь на перевалочной базе текла однообразно.

Это однообразие нарушалось, правда, с каждым приходом автомашин, которые перебрасывали в полк боеприпасы. Вместе с ними прибывали и последние новости. Их выслушивали с интересом. Шоферам приходилось отвечать на многочисленные вопросы. Прежде всего бойцов интересовало одно – как идут дела в обороне и не ожидается ли в ближайшем будущем нашего наступления. Шофера были, кажется, самыми осведомленными людьми, но и они не всегда могли дать исчерпывающие ответы и, покуривая самокрутки, предпочитали в таких случаях важно хмуриться и многозначительно сплевывать в сторону, стараясь прикрыть этим свое незнание.

Самые первые дни пребывания на базе Ростовцев чувствовал себя несколько неуверенно. Люди, с которыми он еще только начинал знакомиться и сближаться, положение начальника, к которому он еще не успел привыкнуть, – все это было для него не совсем обычным. Внешне он старался вести себя так, чтобы его подчиненным казалось, что для него все ясно и определенно. А между тем, отдав какое-либо распоряжение, он долго думал потом, правильно ли поступает. Этот самоконтроль не покидал его, даже когда дело касалось мелочей.

Наблюдая, как ведет себя Ковалев, он иногда в душе ему завидовал. Младший лейтенант чувствовал себя среди бойцов словно рыба в воде. Приказания он отдавал коротко и даже, как казалось Ростовцеву, резковато, но понимались эти приказания с полуслова и исполнялись точно и быстро. Для Ковалева не существовал ответ «нет» и, действительно, такого ответа ему никогда не приходилось слышать. Если он говорил: «Достать!», то требуемое обязательно доставалось, а пропавшее отыскивалось. Ростовцев видел, что Ковалева солдаты любят, и он им отвечает тем же. Почти все свое время он проводил вместе с ними. Когда Ростовцев предложил ему переселиться в отдельный домик, где он сам поселился,Ковалев ответил:

– Нет уж, товарищ лейтенант, разрешите мне с ними остаться. Среди народа как-то веселей, да и сподручней. Все видно...

И Ростовцев как-то совершенно непроизвольно стал подражать Ковалеву в его манере обращения с подчиненными. Он старался так же, как и тот, говорить коротко, четко и ясно, старался быть по возможности требовательнее и справедливее. Кроме того, он приглядывался к своим людям, пытаясь узнать их слабые и сильные стороны.

Свою деятельность на базе Ростовцев начал с постройки двух дзотов в местах, наиболее уязвимых в случае нападения. Оборону он спланировал так, что к домам, где расположились бойцы, подходили ходы сообщения, соединявшие их с ячейками и дзотами.

Земля, смерзшаяся и каменистая, плохо поддавалась лопатам. Пришлось ее взрывать, закладывая тол. Гулко грохотал взрыв, кидая вверх глыбы в несколько десятков пудов весом и оставляя в земле воронку. Щебень выбрасывали лопатами. Когда понадобились бревна, чтобы рубить срубы дзотов, Ковалев предложил разобрать один из покинутых жителями домов. Но Ростовцев решительно этому воспротивился и приказал рубить лес для дзотов на корню.

– Так ведь это же дольше, – попытался было возразить младший лейтенант. -А тут совсем рядом: разобрал и готово!..

– А вы думали о том, что война когда-нибудь кончится, и сюда вернутся наши советские люди? – спросил его Ростовцев. – С нас довольно и тех разрушений, которые сделали немцы!..

К вечеру на машине доставили первую партию свежих бревен.

И только что кончился день, как на базу просочилась тревожная весть: на участке обороны соседнего полка финны прорвались к железной дороге. Это создавало опасность перебоев в снабжении всех расположенных севернее войсковых соединений.

Капитан Сизов, с которым Ростовцев говорил по телефону, приказал усилить наблюдение за. местностью и быть готовым к обороне.

– Разве положение настолько серьезно? – спросил обеспокоенный Ростовцев.

– Пока ничего не известно, но нужно приготовиться ко всему, – ответил Сизов и в свою очередь спросил: – А как у вас с поездами? Проходили сегодня?

– Сегодня не было ни одного, товарищ капитан.

Сизов долго молчал. Потом в трубке послышалось его ругательство:

– Если движение не восстановится в эту же неделю, то нам, чорт побери, кору глодать придется!.. У вас на базе продуктов, конечно, нет?

– Нет, товарищ капитан. Все вывезены. Осталось для бойцов моего взвода дней на двадцать. Боеприпасов имею достаточно... Какие будут распоряжения?

– Да какие тут к чорту распоряжения! – снова не выдержал Сизов. - Ждите, когда подойдет эшелон. Он уже два дня тому назад придти должен...

Ростовцев и сам знал, что с продовольствием было плохо. Завезенные продукты подходили к концу. Их было немного, потому что транспорт использовался в первую очередь для переброски материальной части и боеприпасов. Эшелон с продовольствием шел следом. Его прибытия ожидали со дня на день. Но время шло, а эшелона все не было.

В этот же вечер Ростовцев собрал своих бойцов.

– Товарищи! – сказал он. – Я собрал вас по очень важному вопросу... Курить можно, не выходя, – вставил он, заметив, как Тимошихин, страстный курильщик, вынул было свою трубку, взглянул на нее и снова спрятал в карман. – Дело в том, товарищи, – продолжал Ростовцев, – что положение наше изменилось. Вы, вероятно, заметили, что через станцию сегодня не прошло ни одного поезда. Думаю, что поездов не будет и завтра, и послезавтра, а, возможно, и еще несколько дней. Финны перерезали железную дорогу. Связь со штабом дивизии временно прервана...

Тимошихин, набивавший трубку, поднял голову, словно желая проверить, не ослышался ли. Пальцы со щепоткой табаку на мгновение застыли в воздухе. Шофер Зарубин зачем-то распахнул полушубок. Остальные сидели, не двигаясь, и напряженно вглядывались в лицо командира.

– Эшелон с продовольствием, как вы знаете, задерживается, – спокойно продолжал Ростовцев. – В полку, вероятно, будут срезаны нормы питания. У нас продуктов оставлено на три недели. Это для базы более чем достаточно. Мы с Ковалевым решили отделить двухдневную норму, а остальное отправить в полк. Это первое...-Ростовцев остановился, ожидая вопросов, и, так как их не последовало, продолжал: – А второе то, что наша оборона еще не готова. Для нас ясно, товарищи, что сейчас придется кончать строительные работы в самое ближайшее время.

– Раньше четырех дней не закончим, – сказал один из бойцов, качнув головой. Он взглянул на Ростовцева и, встретившись с его упрямыми серыми глазами, неожиданно смутился.

– Надо закончить завтра к вечеру, товарищ Веселов, и не позже! Для этого я и собрал вас, – жестко возразил Ростовцев. – И плюс ко всему надо построить еще и третий дзот с бойницами в сторону железнодорожного полотна и озера. Младший лейтенант правильно подметил, что именно этот участок у нас слаб, потому что лед на озере еще крепок и свободно может выдержать тяжесть человека. Если нас при нападении обойдут, то мы не будем в состоянии защищаться с этой стороны. Все это, повторяю, должно быть кончено не позднее, чем завтра к вечеру.

Тимошихин, раскуривший, наконец, свою трубку, выпустил клуб дыма и утвердительно кивнул головой:

– К вечеру надо кончить.

Тимошихин не любил говорить много. Смуглый, морщинистый и уже немолодой, он казался с первого взгляда медлительным и неповоротливым. Вначале, наблюдая за его работой, Ростовцев даже раздражался. Прежде, чем что-либо сделать, он долго размышлял о чем-то, присматривался, потом, словно нехотя, брал топор и опять думал. И лишь после этого не спеша начинал работать. Щепки из-под топора никогда не улетали далеко и, казалось, падали они тоже медленно. И, однако, когда наступал перерыв, то у Тимошихина было сделано больше, чем у кого-либо другого. Он не любил и праздного любопытства. Заметив, что за его работой наблюдают, он начинал хмуриться, сопеть и, наконец, с сердцем вонзал топор в бревно, садился, закуривал свою трубку и неторопливо говорил:

– Шел бы лучше, браток, на свое место. Чего ты на меня уставился, а?

Однако, сам он видел все, даже если был занят своим делом. Заметив неумелые движения новичка, он обычно подходил к нему, молча показывал, как следует держать инструмент, молча делал несколько показательных взмахов и спрашивал:

– Понял?

Если новичок говорил «да», то он оставлял его. Если же у новичка опять ничего не получалось, то все повторялось со строгой последовательностью с самого начала и оканчивалось тем же вопросом.

До войны Тимошихин был плотником. Поэтому он любил топор и мог им сделать любую вещь, не употребляя никакого другого инструмента. Но кроме топора он прекрасно умел работать в бою и штыком. Про него рассказывали, что в тот день, когда его приняли в партию, он, участвуя в боевой операции, без всякой спешки заколол двух немцев, вступивших с ним в единоборство, а третьему скрутил руки за спину и приволок его к своим. Опустив его на землю перед командиром батальона, он хмуро взглянул на пленника и по привычке спросил:

– Понял?

Может быть, до немца тогда и не дошло это русское слово, но вид пленного говорил, что после этого случая о русских он все-таки понял многое.

И сейчас, когда Тимошихин поддержал его, Ростовцев сразу проникся уверенностью, что завтра к вечеру строительство дзотов будет окончено обязательно. Он с уважением посмотрел на Тимошихина, ожидая, что тот будет говорить еще, но Тимошихин молчал и лишь невозмутимо покуривал свою трубку.

– Разрешите мне, товарищ лейтенант? – звонким голосом спросил Веселов.

– Пожалуйста.

Веселов поднялся с места и, сбиваясь, сказал:

– Я предлагаю отослать в полк все продукты. Нам легче. Мы будем только работать, а там воюют. Мы должны помочь им. В полку труднее... Я предлагаю отдать им все. А дзоты, товарищ лейтенант, мы построим. Я давеча не подумал. За сутки построим, – он сел и с некоторой гордостью посмотрел на окружающих.

– Неверно, товарищ Веселов, – резковато возразил ему со своего места Ковалев. – Неверно! Этого нельзя. Мы должны кормить людей. С голодным брюхом работать трудновато, да и сделаешь немного. Лейтенант прав: нужно оставить двухдневный паек, остальное отдать. Тридцатью порциями все равно полк не накормишь. Ты, Веселов, погорячился просто.

Веселов обиженно заморгал глазами, но ничего не сказал.

Некоторое время все молчали. Потом неожиданно поднялся Тимошихин, который до этого о чем-то сосредоточенно думал.

– Я хочу сказать, – произнес он с расстановкой. – Мое мнение такое: сейчас же всем выйти на работу. Чтоб и санитары, и фельдшер, и повар, – чтоб все вышли. А продуктов оставить на двое суток. Это я не о себе беспокоюсь. Беспокоюсь о складах. Если их не отстоять, всему полку плохо будет. А чтобы отстоять, нужно дзоты скорее построить. А чтобы построить – работать лучше надо. А чтобы работать лучше – нужно людей покормить. И еще у меня такая мысль. Без махорки там тяжело. По себе знаю, что значит махорка. Чтобы подбодрить товарищей, давайте нашу махорку соберем и в полк отправим... – он, не торопясь, вытащил свой кисет и положил его на стол возле себя. – У меня в вещевом мешке еще есть. И ту отдам... Но одной махорочкой нам отыгрываться нельзя. Нужно выделить охотников, чтоб на лосей поохотиться. Я тут в лесу помет лосиный видел и следы. У нас тихо, и лоси должны быть. Подстрелить их парочку, вот и мясо свежее будет... А за тех, кто на лосей пойдет, мы отработаем... И вообще все члены партии и комсомольцы пример показывать должны... У меня все...

Устав от непривычно длинной речи, он сел, вытащил было свою трубку, но, покосившись на кисет, вспомнил о своем же предложении и спрятал трубку подальше в брючный карман, чтобы не было соблазна.

Ростовцев посмотрел на часы.

– Через пятнадцать минут поднять людей на работу, – сказал он Ковалеву. – Вы, Зарубин, – обратился он к шоферу, – подвезете лес и сразу отправляйтесь в рейс с продуктами и махоркой. На охоту, действительно, послать кого-нибудь нужно. Всему личному составу раздать патроны и быть в боевой готовности... На этом считаю повестку исчерпанной. Можете расходиться по своим местам. Товарищи коммунисты и комсомольцы, помните, что по вам равняются остальные...

Молодцевато поднялся Веселов, медленно встал Тимошихин, четко, по-военному выпрямился сержант Антонов.

А через полчаса уже глухо стучали по сырому дереву топоры, звенели пилы, бросая на снег сочные древесные опилки.

На месте, где предполагалось строить третий дзот, выдолбили ячейку для взрывчатки. Двойное против обычного количество ее рвануло почву так, что вздрогнула под ногами земля. Не успело смолкнуть эхо взрыва, как к воронке кинулись, словно на штурм, люди с лопатами.

Работали по такому же распорядку, какой обычно устанавливается для марша: через каждый час устраивался перерыв на пять минут. Но и эти пять минут не всеми использовались для отдыха. Многие не выпускали из рук лопаты подряд несколько часов.

Ростовцев и Ковалев работали вместе со всеми. И хотя у Ростовцева с непривычки давно уже ныла спина и болели руки, он с каким-то своеобразным азартом швырял лопату за лопатой, отрываясь лишь для того, чтобы проверить, как идут дела у соседней группы. Под утро, делая один из таких обходов, он заметил Голубовского, сидящего в стороне. Лопата, воткнутая в снег, торчала рядом, а сам старшина, сняв рукавицу, внимательно рассматривал что-то на своей руке.

– Что с вами, Голубовский? – спросил Ростовцев, подходя ближе.

Старшина устало посмотрел на него, но с места не встал.

– Мозоли, – односложно ответил он, показывая на белый пузырь у края ладони. – Не могу больше...

– А другие?.. У них тоже, наверное, мозоли...

Старшина, не отвечая, смотрел себе под ноги.

– Вставайте же, старшина, – продолжал Ростовцев. – Мозоли будем лечить потом... – он не повышал голоса, хотя впервые у него появилось желание крикнуть, выругаться, потому что Голубовский работал меньше, чем кто бы то ни было. И вместо этого Ростовцев вдруг вытащил из снега лопату, молча повернулся и подошел к работающим бойцам.

Голубовский понуро следил, как он, ритмично сгибаясь и выпрямляясь, сильно и пружинисто бросал в cтoрону комья мерзлой земли, работая наравне с остальными. Посидев еще с минуту, Голубовский вздохнул и, морщась от боли, натянул рукавицу. Потом медленно подошел к Ростовцеву, тронул его за плечо и с запинкой сказал:

– Товарищ лейтенант, дайте... я сам...

– А мозоли? – спросил Ростовцев, возвращая лопату.

– Я осторожно...

Утром Ростовцев объявил получасовой перерыв на завтрак. Усталые люди расходились молча. Не слышно было обычных шуток. Но когда Ростовцев через некоторое время зашел в дом, где завтракали бойцы, к нему навстречу донесся смех. При появлении его все умолкли, но на лицах были еще улыбки.

– Что это у вас за веселье? – спросил он удивленно.

– Да вот Тимошихин насмешил, товарищ лейтенант, – ответил за всех Веселов. – Ну-ка, Тимошихин, расскажи товарищу лейтенанту, как ты на медведя охотился.

– Чего ж по два раза одно и то же рассказывать, – возразил тот, отставляя в сторону консервную банку.

– Нет, действительно, Тимошихин, расскажите, – попросил его Ростовцев, чувствуя, что бойцы не прочь послушать еще раз.

Тимошихин по привычке вытащил свою трубку и опять, как уже не раз за сегодняшние сутки, спрятал ее подальше. Медленно, с паузами, он заговорил:

– Это, товарищ лейтенант, давно было. Я еще пареньком тогда бегал, лет пятнадцать тогда мне было... В деревне мы жили. Отец мне ружьишко подарил. Ну, я и баловался, ходил охотиться... В ту пору в наше общественное стадо медведь повадился. Стадо на ночь в загоне держали. Вот он туда и ходил. Придет ночью, задерет корову и уйдет. А на следующую ночь опять является. Ну, и решили мужики подкараулить мишку. Сели в засаду... А я обо всем узнал и тоже решил поохотиться. Потихоньку засел с вечера в кусты у самого загона и жду... Стемнело... Сижу это я и подрагиваю. Как-никак, а одному страшно... И слышу – по кустам трещит. Кажется мне, что лезет кто-то черный. Ну, думаю, медведь. Хотел было деру дать, да ноги со страху не двигаются. Чую, волосы на голове даже шевелятся. И тут только и вспомнил о ружье. Поднял его, да в черное-то как бабахну. Заревел медведь не своим голосом... Тут ко мне мужики сбежались. Я им кричу, что медведя убил и в загон показываю. Они – туда...

Тимошихин замолчал. Слушатели, хотя и знали конец, но напряженно ждали продолжения.

– Ну, а дальше что? – спросил Ростовцев.

– А дальше мне от отца выволочка была. И ружье он у меня отобрал и спрятал.

– Почему же?

– Так он, товарищ лейтенант, не медведя убил, – ответил за Тимошихина кто-то из бойцов. – Он свою Буренку покалечил.

– Покалечил Буренку, – согласился Тимошихин все так же серьезно. – Свою же корову и покалечил. Пришлось потом прирезать. А был бы медведь – непременно я бы его положил...

Бойцы снова засмеялись. Ростовцев тоже не мог не улыбнуться.

– Однако, и на работу пора,-сказал Тимошихин, неторопливо поднимаясь. – Побалагурили – и хватит.

Он первым вышел из помещения. Вслед за ним двинулись улыбающиеся люди. Теперь они уже как-то меньше чувствовали усталость, и кое-где слышались шутки.

К вечеру основное было сделано. Спустя несколько часов через станцию прошел первый поезд, и стало известно, что опасность миновала. Клин, забитый финнами в оборону соседнего участка, был пересечен у основания в результате двухдневных боев. Противник оказался в окружении. Ему пришлось разбиться на отдельные группы и выходить из окружения частями. Эти группы благодаря маневренности просачивались обратно в свое расположение, но часть из них, столкнувшись с подразделениями регулярных войск и пограничных отрядов, несших на себе задачу охраны тыла, была или истреблена в мелких стычках, или рассеяна.

Узнав об этом, Ковалев как-то сразу охладел и перестал интересоваться оборонительными работами. Когда Ростовцев сделал ему замечание, он недовольно ответил:

– По-моему, хватит и того, что уже построили. Все равно финнам сюда не добраться: далеко очень, и снег скоро растает. Кабы зима была, тогда другое дело. Когда снега нет, финн не страшен...

Ростовцев выслушал его и холодно ответил:

– Я вас не спрашиваю, страшен вам противник или нет. Я только напоминаю вам, что вы становитесь слишком беспечным. Мне кажется, что в делах подобного рода лучше перетянуться, чем недотянуться, чтобы потом не жалеть о невозвратном...- он помолчал и добавил.- Кроме того, я думаю, что вы помните о нашем уговоре?..

После того, как напряжение, вызванное известием о прорыве финнов, миновало, все вошло в прежнюю колею. У Ростовцева появилось больше свободного времени, и он употреблял его, в основном, на писание писем. Однако было рано ждать ответа, потому что той недели с небольшим, которая прошла со времени его пребывания здесь, было мало, чтобы письмо дошло до места назначения. Тысячи километров отделяли его от знакомых и родственников, и порой ему было как-то странно думать, что где-то существуют люди, с которыми он еще так недавно виделся, говорил. Закрывая глаза, он представлял себе лицо Риты, пытался отгадать, о чем она думает и что делает в это самое мгновение.

Он вспоминал ее последние слова, сказанные ему на вокзале, вспоминал, как касались его лица ее мягкие волосы и как холодна была нежная кожа ее лица. Оставаясь наедине, он вынимал из бумажника ее карточку и деньги, которые она дала ему, чтобы он вернулся, надеясь в тот момент даже на призрачную примету. Три новенькие бумажки слабо шуршали в его руках, и какая-то особая душевная боль заполняла его. С грустной улыбкой он смотрел на ее фотографию. Ее прическа, овальный медальон на шее, маленькое, с булавочную головку, белое пятнышко у угла ее глаза, своенравная морщина между сходящимися бровями, – все эти детали казались ему бесконечно дорогими.

Когда расстаешься с человеком, которого любишь, то в воспоминаниях о нем сохраняется всегда одно хорошее. И даже то, что при общении с ним прежде не нравилось, приобретает после разлуки особый оттенок. Думая о Рите, Борис также не вспоминал о тех мелких размолвках, которые временами у них бывали. И если они, помимо его воли, возникали в памяти, то он вспоминал лишь, как она, всегда гордая, приходила к нему первой и, смущаясь, признавала свою неправоту. Потом она делалась с ним нежнее и проще, стремясь загладить прежнее, потому что в большинстве случаев причиной таких размолвок являлась она сама.

Внешне Ростовцев был всегда спокоен. По его поведению трудно было бы догадаться, что он думает еще о чем-то кроме своих служебных дел. Но временами ему мучительно хотелось иметь рядом человека, который бы его понял и которому бы он мог спокойно доверить свои думы.

В мыслях Рита была всегда вместе с ним, но это не мешало ему. Наоборот, это порождало в нем желание выполнить как можно лучше задачу, за которую он добровольно взялся, ибо он знал, что за его действиями следит она и его народ. Ему приятно было погрустить о ней и подумать о том времени, когда они снова будут вместе.

Однажды, размышляя так, он встретил Голубовского, который искал его, чтобы договориться об эвакуации первых раненых, поступивших с рубежа обороны полка. Раненые прибыли вместе с машинами, пришедшими в этот день на базу. Их привезла жизнерадостная краснощекая сестра Фаина Парамоновна, лейтенант медслужбы. Санитарный поезд ожидался часа через два, и Голубовский пришел просить нескольких бойцов для переноски раненых в вагоны.

После того, как поезд скрылся из глаз, Ростовцев зашел в домик, где Голубовский развернул свой медпункт. В домике было чисто и уютно. Весело потрескивали дрова в печке, которую растапливал один из санитаров. В углу были сложены носилки, а на стене висело несколько санитарных сумок. В следующей комнате, где жил сам старшина, стоял небольшой стол, на котором расположились медикаменты, блестящая коробочка со шприцем и резиновый жгут.

– Вы устроились, кажется, неплохо, – сказал Ростовцев, присаживаясь. – Можно вам и позавидовать. Даже и открыток успели навешать, – добавил он, указывая на лист серой бумаги с приклеенными к нему открытками, который был прибит над топчаном с плащ-палаткой.

– А вам они не нравятся? – спросил с тревогой Голубовский.

– Наоборот, очень нравятся. Я бы у себя сделал то же, да прибивать нечего.

– Возьмите мои. У меня их много. Можете даже выбрать себе по вкусу.

– Хорошо, как-нибудь потом, – согласился Ростовцев. – Я ведь не в последний раз пришел к вам в гости...

Из-за перегородки слышалось потрескивание дров в печке, да одно из плохо вставленных стекол отзывалось временами на шум мотора, который пробовал кто-то из шоферов. Голубовский стоял у окна, опершись плечом о стену. Он смотрел себе под ноги. Потом поднял голову и нерешительно, как застенчивая девушка, спросил:

– Борис Николаевич, а вы меня не очень презираете после того случая? Помните, когда я струсил во время налета? Вероятно, я... я был тогда не очень... симпатичен?

– Чудак вы, – ответил Ростовцев. – Вы думаете, я тогда не испугался? Совсем не испугаться, по-моему, было нельзя, невозможно просто. Только я сумел побороть свой страх, а вы – нет. Погодите, – успокоил он его, – поживете немного и научитесь владеть собой не хуже других.

– Нет, не научусь, – возразил Голубовский, – не смогу научиться. Это... это свыше моих сил!

– Ну, это какой-то бред! – вырвалось у Ростовцева.- Вы просто не думаете, что говорите... Я не хотел вас обидеть, – поправился он, заметив, как при этих словах сжались губы у собеседника. – Сколько вам лет?

– Девятнадцать...

– А мне скоро двадцать шесть. Тоже, конечно, мало, но все же больше, чем вам. Поэтому вы уж не сердитесь на мое замечание и примите его, как от старшего.

– Я не знаю,- сказал Голубовский, успокаиваясь,- я не знаю, возможно, вы и правы. Но я ехал сюда, чтобы оказывать помощь страдающим от ран людям. Я окончил два курса медицинского института. Я немного умею лечить, а воевать не умею.

– Вам никогда не стать хирургом с такой философией,- заметил Ростовцев.

– А я и не собираюсь. Я буду невропатологом. Я уже решил. Хотя... – он застеснялся.- Хотя... я больше люблю музыку. Это как-то случайно я поступил в медицинский. Мама хотела отдать меня в консерваторию, а папа... не захотел... Знаете, у меня замечательная мама. Такая добрая, добрая...

При этих словах Голубовский слегка покраснел. В его глазах отразились нежность и смущение. Он потупился, но неожиданно поднял голову и с чувством произнес:

– Мы вместе с ней раза два ходили в оперу, где выступали вы. Однажды она даже бросила вам цветы, когда вы пели Ленского. Ах, как вы тогда пели! Это было перед самой войной, когда я оканчивал первый курс... И как удивительно сложились обстоятельства! Могла ли мама в то время предполагать, что я когда-нибудь смогу разговаривать с вами – таким талантливым человеком – как равный с равным? Я так счастлив находиться в вашем обществе!

Он долго выражал свое восхищение достоинствами Бориса. Восторженные фразы по поводу его голоса и профессии сначала доставляли некоторое удовольствие Ростовцеву, но потом ему стало даже неловко. Он попытался сменить тему, но это не удалось. Старшина вновь вернулся к ней и, вздохнув, сказал:

– Вы себе представить не можете, как бы мне хотелось быть похожим на вас хоть капельку, хоть чуть-чуть! Иметь голос, это такое счастье, такое счастье! И именно – тенор! Как я всегда мечтал о той карьере, какую сделали вы! И мама меня понимала... Помнится, я даже написал когда-то стихотворение, начинавшееся так...

Он провел рукой по лбу, вспоминая, и начал декламировать...

Следя за его интонацией, за его красивым лицом, постоянно менявшим выражение, Ростовцев с удивлением спрашивал себя, откуда взялось в нем то бесполезное мудрствование, с которого началась их беседа. Он чувствовал, что этот юноша обладал утонченной натурой и вместе с тем настолько не знал жизнь, что казался порой совершенным ребенком. Борис подумал, что когда он с ней столкнется, ему будет очень тяжело.. Она может сломить его, сделать бесполезным эгоистом, вечно копающимся в своих переживаниях, вечно тоскующим и нигде не находящим себе места. Он понял, что перед ним находился ребенок, который воспитывался вдалеке от других, которого нежили и холили папа с мамой и который провел свое детство за допотопными книгами, не увидел окружающей жизни и не сумел понять всего ее величия. Ему захотелось подружиться с ним, руководить им, выправляя те недостатки, которые создало воспитание. Без сомнения, он был талантлив, этот юноша, и в хороших руках из него мог выйти полезный деловой человек. Борис подумал, что стихи являются его больным местом, и, заинтересовавшись ими, он мог бы легко расположить его к себе, одновременно проникая в его внутренний мир. Он похвалил их, сказав, что стихи ему понравились, и он не предполагал, что беседует с поэтом.

– О, нет, что вы! – смущенно потупился Голубовский.- Это – просто так, для себя. В стихах, верно, много недостатков...

– Но звучат они хорошо, – возразил Ростовцев. – Я надеюсь, что вы почитаете мне еще что-нибудь? Я послушал бы с удовольствием.

Голубовскому удивительно шло, когда он смущался и краснел. Это случалось с ним часто. Стоило с ним заговорить, и густая краска заливала его щеки. Чувствуя это, он краснел еще больше. И сейчас, стараясь подавить свое смущение, он проговорил:

– Мне немного стыдно... Вы можете подумать, что я нарочно читал вам стихи, чтобы напроситься на похвалу. Пожалуйста, не думайте так. Вы слишком тонкий ценитель...

– Перестаньте! – запротестовал Борис. – Перестаньте, и лучше почитайте еще. Я всегда говорю, что думаю.. Читайте же, а то я, действительно, подумаю иначе.

Голубовский достал из кармана потертый блокнот, полистал его и, остановившись в одном месте, сказал:

– Вот это написано не очень давно... – он начал декламировать, сначала неуверенно, потом все более оживляясь:

То мгновенье ясно удержала память:

Полотно дороги и пустой перрон,

Силуэт вокзала и вьюга над нами,

И в холодном небе дребезжащий звон.

Полусвет вечерний, опустевший, синий,

И летящих хлопьев белоснежный рой,

Поглощенных далью станционных линий,

Безразличной стали безразличный строй...

И когда, качнувшись, громыхнув металлом,

Застучав на стыках, побежал вагон,

Почему-то грустно и обидно стало,

И взглянул назад я – на пустой перрон.

Там вдали, закрытый снеговым разбегом,

Под напором вьюги, заметавшей след,

Я увидел скромный, опушенный снегом,

Одиноко серый милый силуэт...

Слушая, Ростовцев невольно вспомнил вокзал, Риту, свое прощание с ней. Опять в памяти встало ее лицо, ее слова и молочный диск часов с черными стрелками, отсчитывающими последние минуты. Он отвернулся и вздохнул. Потом задумчиво спросил:

– Зачем вы принимаете все в таком свете?

– По-моему, – нервно возразил Голубовский,- жизнь не так уж весела, чтобы постоянно смеяться.

Ростовцев медленно покачал головой.

– Нет, дорогой мой, вы не правы. Жизнь – очень хорошая штука. Очень интересная и очень веселая! Особенно наша жизнь! Но всегда, во всякие времена встречались и встречаются мелкие неприятности. Их надо уметь преодолевать, бороться с ними, а порою и просто не замечать. И, самое главное,- не отчаиваться! Есть люди, которым страдать доставляет своеобразное наслаждение. Они копаются в себе, в окружающем, отыскивают самые незначительные поводы для этого, концентрируют на них все свое внимание. Не помышляя ни о чем другом, они раздувают свое маленькое горе, делают из него целую трагедию и, любуясь ею в душе, нарочно растравляют свои раны. На таких людей не надо походить. Все им тяжело, и всем они недовольны. Они никогда не совершат ничего значительного и в жизни не оставят после себя никакого следа. Вы же – человек молодой, способный. Вам предстоит громадное поле деятельности, перед вами открыты все пути. Вы свободны в выборе любого из них. Зачем же грустить, для чего настраивать себя так мрачно?

Голубовский задумчиво смотрел в окно. Лицо его отражало какую-то усталость – и моральную, и физическую. Когда Ростовцев кончил, он шагнул к топчану, покрытому лежащей поверх сена плащпалаткой, сел и с расстановкой произнес подавленным тоном:

– Знаете, Борис Николаевич, мне кажется, что я не вернусь домой. Эти болота и леса не выпустят меня... -Он закрыл глаза и устало откинулся к стене.

– Вы боитесь смерти? – спросил Ростовцев.

Голубовский приподнял веки и долго, не мигая смотрел перед собой.

– А разве вы ее не боитесь? – ответил он вопросом.

– Мне кажется, – возразил Ростовцев, – что по-настоящему страшна бессмысленная смерть. Если же человек вооружен идеей, верит в нее, то пойдет на все, что угодно. Мать, защищая ребенка, отдаст жизнь. Преданный товарищ, чтобы спасти друга, примет какие угодно муки. И мы, защищая родину и миллионы жизней, тоже должны пойти на смерть, если это понадобится.. Но заранее хоронить я себя не намерен. Прежде чем умереть, я сделаю все для того, чтобы выжить...

Долго еще они беседовали. Постепенно темнело, и полумрак создавал какую-то интимную обстановку. Ростовцев поднялся и сказал, дружески взяв старшину за плечи:

– Бросьте хандрить, Голубовский! Кончится война, и нас встретят те, о которых мы вспоминали. Это будет чудесное время, и, чтобы оно пришло, стоит и потерпеть немного... Встретимся мы с вами где-нибудь в Москве. Нальем бокалы и вспомним вот этот домик и это время, которое будет уже позади. Ах, как будет хорошо! А потом я спою вам, а вы мне будете аккомпанировать, как недавно в вагоне. И исполним мы ту же песенку. Согласны?

– Хорошо, – улыбнулся Голубовский.

Когда Ростовцев был уже у самой двери, он нерешительно остановил его.

– Борис Николаевич,- сказал он с усилием,- я хочу вас попросить об одном... Только пообещайте, что вы исполните это.

– А что же именно?- спросил Ростовцев.

– Нет, вы пообещайте. Это совсем маленькая просьба. Она не доставит вам особых хлопот... Пообещайте же...

– Ну, хорошо, если в моих силах, обещаю.

– Если будет несколько не так, как мы условились,- заговорил Голубовский, запинаясь,- то-есть я хочу сказать, если меня... убьют, и нам не придется встретиться в Москве... Нет, нет, не перебивайте,- заторопился он.- Это я так, на всякий случай... Все ведь может произойти... Так вот, если это будет, я прошу вас взять мой блокнот, из которого я вам сегодня читал, и письмо – они лежат у меня всегда вместе, вот в этом кармане- и переслать все это домой. Адрес написан на конверте... Это будет мой... последний подарок... маме. Она меня так любит... Я вас очень прошу.

– Опять вы про это!- с досадой сказал Ростовцев.- Я уверен, что ни с вами, ни со мной ничего не случится. Попомните мое слово, еще по театрам вместе ходить будем!

– Нет, я верю вам... Я хочу верить, но... но вы уж пообещайте. На всякий случай...- он так умоляюще взглянул на Ростовцева, что тот сказал:

– Ну, хорошо. Согласен. Только берегитесь. Я еще припомню вам эту просьбу и проберу, когда встретимся в Москве. При всех прямо и проберу! Так и знайте.

Ростовцев на мгновение задумался:

– Кстати, скажите, Голубовский,- осторожно произнес он,- в стихах, нто вы мне прочли, о ком, это написано: «...Я увидел скромный, опушенный снегом, одиноко серый милый силуэт». Кто это? Ваша девушка?..

Голубовский отрицательно качнул головой. Фигура Ростовцева внезапно расплылась перед его глазами от набежавших слез. Он хотел что-то ответить, но образовавшийся в горле комок задержал готовые вырваться слова.

– Нет,- наконец, произнес он полушопотом, делая усилие, чтобы не расплакаться.- Нет, это... мама...

2

Голубовский несколько раз прошелся из угла в угол, потом, занавесив окно плащпалаткой, зажег свечу и приклеил ее на середине столика. На свет из щелей выползло несколько тараканов. Деловито шевеля усами, они забегали по шершавым доскам стола, куда-то торопясь и что-то отыскивая. Голубовский присел на табурет, вытащил из полевой сумки листок бумаги и начал писать. Тараканы двигались в разные стороны. Некоторые из них попадали на лист и останавливались, когда он в раздумье переставал писать. Брезгливо морщась, он концом карандаша скидывал их на пол, не решаясь раздавить.

Пламя свечи коптило и колебалось. Стеарин, плавясь, скоплялся в лунке, переполнял ее и медленно скатывался вниз, образуя на свече причудливые фигуры. Из-за двух перегородок доносилось приглушенное похрапывание спящих санитаров.

Кто-то постучал в окно. Голубовский поспешно вытащил из кармана гимнастерки конверт, вложил туда исписанный листок. Вошедшая сестра застала его сидящим в прежней позе. Она шумно опустилась на топчан и сказала:

– Я к тебе, старшина. Пусти переночевать. Наша машина барахлит: что-то с мотором случилось. Поедем утром.

Пламя свечи заколебалось сильнее от ее порывистых движений. Голубовский прикрыл его рукой и ответил:

– Располагайтесь на топчане, а я могу перейти в другую комнату.

Он хотел выйти, но сестра остановила его.

– Куда это ты собрался? Только я пришла, а он уж и бежать! Хорош хозяин, нечего сказать. Разве так гостей развлекают?

– Перестаньте, Фаина,- попросил Голубовский.- Я устал и хочу спать. И что за охота дурачиться? Ложитесь и вы лучше.

– Ух, какой строгий,- шутливо обиделась Фаина. – Смотри, я рассержусь, и тебе будет плохо – у меня чин постарше твоего... – Она сделала строгое лицо и грудным голосом скомандовала:- Товарищ старшина медицинской службы Женечка Голубовский, приказываю вам сидеть около меня и развлекать до тех пор, пока мне спать не захочется!

Она звонко расхохоталась. Смех ее был настолько заразителен, что и Голубовский устало улыбнулся. Фаина уселась поудобнее и, болтая в воздухе ногами, неожиданно попросила:

– Дай водички, старшина. Сейчас ваш Ковалев накормил селедкой, умираю – пить хочу.

– Может, чаю согреть? – предложил Голубовский.

– Не надо. Давай воды...- Она осушила поданную кружку, поставила ее на стол и сказала: – Скучно вы живете. У вас и вода какая-то кислая. От скуки, наверно, испортилась. В нашей санчасти куда лучше. Мы и песни поем в землянках, и сказки рассказываем, когда работы бывает не очень много. В этом отношении в обороне хорошо. Обживешься в землянке, привыкнешь к месту, и уходить не хочется. Как в наступление пойдем, будет труднее.

– А скоро?

– Кто ж его знает. По-моему, скоро. Финны выдыхаются. Сначала атаковали, а теперь все больше постреливают и только. В землю закапываются. Ну, мы им скоро подсобим в этом...

– Фаина,- прервал ее Голубовский,- а у вас в санчасти никого не ранило?

– В санчасти – нет. В батальоне одного фельдшера миной поцарапало, но легко. Через недельку отлежится, Сергеева знаешь?

– Да.

– Вот его.

– Значит, у вас все-таки опасно?

– Кто ж об этом думает? – удивилась Фаина.- Не в солдатики играем, всякое случиться может. Как кому повезет... А ты что, боишься?

– Нет,- замялся Голубовский. – Просто интересуюсь товарищами.

– Это хорошо, – сказала Фаина, не заметившая, как покраснели его щеки.- Когда знаешь, что о тебе кто-то вспоминает, работаешь лучше, и работа спорится.

Они беседовали еще некоторое время. Фаина часто возвращалась к тому, как идут на позиции дела, расскаэывала, как чувствуют себя их общие знакомые, каково их настроение. Она рассказала, что начальник санслужбы очень беспокоится о своей семье, от которой давно не получает никаких известий, сообщила, что майор Крестов недавно крепко отчитал ее, когда она, торопясь куда-то, забыла его приветствовать. Под конец, заметив, что Голубовский плохо слушает, она положила руку ему на плечо и сказала:

– Утомила я тебя своими разговорами. Ну, не сердись, я сейчас уйду...

Голубовский медленно поднял взгляд и вдруг как-то воровато подумал:

«А что, если ее поцеловать?.. Вот так взять и поцеловать. Ведь мы одни, и никто об этом не узнает!.. И именно сейчас, потому что она уже уходит...»

Сначала он испугался этой мысли. Но руки сами собой потянулись к ней. Она заметила его движение, но не поняла его и с недоумением остановилась. Подумав, что она ждет его, он как-то помимо сознания обнял ее за талию. Он почувствовал, что она отталкивает его и внезапно, струсил.

«Вот сейчас она ударит меня по щеке, – промелькнула новая мысль. – Как это стыдно!..»

Но она не ударила, а лишь отстранялась от него, закрываясь руками.

И тут же он подумал, что она может обидеться. Смущаясь, он отпустил ее и вполголоса произнес:

– Простите меня... Я... я... нечаянно. Я...- он не докончил, потому что ему показались глупыми и неуместными собственные слова и этот извиняющийся тон. Он окончательно смешался и покраснел густо, как напроказивший ученик.

«Зачем я это говорю? – тоскливо подумал он, смотря, как колеблется огонек свечи. – И зачем все это сделал?»

У него вдруг появилось желание попросить Фаину никому ничего не рассказывать. Но он удержался, потому что эта просьба опять ему показалась глупой и неуместной. Он попытался успокоить себя мыслью, что в его поступке не содержалось ничего особенного.

«Почему же, однако, она не уходит?» – спросил он себя. И внезапно возненавидел ее. Отвернувшись, сказал.

– Уже поздно... Вам надо выспаться...

Она, не отвечая, поднялась и вышла в другую комнату. Устроившись на топчане, Голубовский еще долго слышал, как она собирала постель. Когда, наконец, все стихло, он потушил догоравшую свечу и закрыл глаза. В голову лезли самые неприятные подробности прошедшего вечера, и, вспоминая их, он морщился. Дорого бы дал он, чтобы всего этого не было!

Еще два часа назад ему не в чем было упрекнуть себя. А теперь? Теперь появилась какая-то грязь, что-то очень нехорошее. И все это из-за одного неосторожного движения.

Стекла маленького оконца посерели от первых признаков начинающегося рассвета, когда он, наконец, забылся беспокойным тяжелым сном.

Утром, не простясь, Фаина уехала.

Невыспавшийся Голубовский в этот день был бледнее обычного. Ему казалось, что все уже знали о том, что с ним случилось. При встрече с кем-нибудь он невольно опускал глаза. Чувство омерзения к самому себе, возникшее ночью, не покидало его весь день. И особенно неприятно стало ему, когда он встретил Ковалева.

Ковалев недолюбливал старшину. Ему не нравилось в нем решительно все: и его голубые глаза, и тонкие губы, и застенчивость. Ковалев считал его неженкой и буквально выходил из себя, если слышал восторженные отзывы о внешности старшины. Он никогда не упускал случая сказать ему что-нибудь язвительное, если представлялась хоть какая-то возможность. И сейчас он не сдержался.

– Чего-то у тебя, старшина, вид больной, – сказал он, поздоровавшись. – Надо бы полечиться. Жаль, Фаины нет... Она б полечила.

Густая краска покрыла щеки Голубовского. Стараясь побороть смущение, он грубовато ответил:

– Не беспокойтесь о моем здоровье. Это мое дело.

– Конечно... Я между прочим, вообще говорю. Может, думаю, у тебя порошки все вышли. Можно бы Фаине позвонить, чтобы выслала с записочкой какой-нибудь. Это бы, по-моему, помогло. А то ты, наверное, все вздыхаешь. Дескать, благополучно ли доехал товарищ по службе?..

– Я не имею желания с вами беседовать, – отрезал Голубовский.

– Еще бы! – понимающе воскликнул Ковалев. – С девочками разговаривать интереснее... Кислятина! – добавил он тихо вслед удалявшемуся старшине.

В поисках человека, с которым можно поделиться, Голубовский направился к Ростовцеву. Чтобы как-нибудь оправдать свое посещение, он захватил с собою открытки, которые накануне пообещал занести. Ростовцева он застал за изучением карты местности, в пределах которой была расположена база.

– Хорошо, что вы пришли, – сказал Ростовцев, принимая принесенные открытки.- Мне сообщили, что сегодня у нас будет майор Крестов. Он хочет посмотреть нашу оборону и поинтересоваться, как мы живем. Он зайдет, вероятно, и к вам. Надеюсь, не застанет врасплох?

– Я постараюсь все привести в порядок.

– Нет, старшина, не надо,- возразил Ростовцев. – Плохо, если мы будем наводить порядки только тогда, когда к нам прибывает начальство. По-моему, это выглядит как-то не совсем честно.

Голубовский, выслушав, осторожно спросил:

– А чем вызван приезд Крестова? Неужели есть какие-нибудь новости?

– Не знаю, – уклончиво пожал плечами Ростовцев. – Может быть, есть, а может, и нет... А что с вами? – спросил он неожиданно, заметив необычайную бледность Голубовского. – На вас лица нет. Вы нездоровы?

– Нет, ничего. Спасибо... Утомился немного...

– Верно, переволновались вчера после нашей беседы? Или же опять стихи писали?

– Нет, не писал, – возразил Голубовский.

Внимание лейтенанта тронуло его. После язвительных замечаний Ковалева оно показалось ему особенно приятным. Голубовскому захотелось рассказать о происшествии последней ночи и узнать, как Ростовцев к этому отнесется. Однако он так и не решился объяснить цель своего прихода.

Вместо этого он с завистью произнес:

– Смотрю я на вас, Борис Николаевич, и удивляюсь, откуда в вас берется эта энергия. Вы и со мной побеседовать успеваете, и с бойцами пошутить можете, и оборону вон какую построили за несколько дней. И что это за источник, откуда вы черпаете силы?..

– Так и быть, открою его по секрету. Даже больше того – покажу, если вы не догадываетесь. Вот он,- сказал Ростовцев, вытаскивая из кармана аккуратно обернутый партбилет. – Пока я жив, он вдохновит меня на любой подвиг. А теперь идите спать, чтобы к приезду майора у вас не было такого кислого вида. За открытки спасибо.

Он проводил Голубовского и опять уселся за карту.

Майор Крестов приехал вечером. Он осмотрел оборонительные сооружения, воздвигнутые Ростовцевым, побывал в медпункте, в домиках, где расположился личный состав. Он интересовался самыми незначительными, казалось бы, деталями жизни, и Ростовцев, присматриваясь к нему, невольно удивлялся, как спокойно и методически делал он все это. Чувствовалось, что этот человек считал все относящееся к службе своим кровным делом. После осмотра он подробно указал Ростовцеву на замеченные недостатки. Их было не так уж много, и, в конце-концов, он заявил, что осмотром остался доволен.

– Вижу, что справляетесь, – сказал он в заключение. – Хочу пожелать, чтобы и в дальнейшем все шло так же.

Когда стемнело, майор Крестов, расположившийся на ночлег в домике Ростовцева, заявил, что было бы недурно попить чайку.

– Я уже распорядился,- ответил коротко Борис.

Через некоторое время на шатком сосновом столе появился самовар, извергавший целый столб пара. Увидев его, майор сначала удивился, а потом обрадовался.

– Чай из настоящего самовара... Ах, здорово!.. Ну-ка садитесь вместе, – пригласил майор Ковалева и Ростовцева.

Ростовцев сел. Ковалев из вежливости отказался, сказав, что он и постоять может.

– Чего там стоять! – возразил майор. – Садитесь, если приглашают.

Когда в кружки был налит густой чай, Ковалев беспокойно завозился, выжидающе посмотрел в сторону Ростовцева, и, осторожно кашлянув, спросил: – Разрешите отлучиться на минутку, товарищ майор?

Получив согласие, он накинул полушубок и выбежал из комнаты. Через некоторое время он вернулся, придерживая карманы.

На столе появились консервы и вино.

– Это откуда? – удивленно поднял брови майор.

– С собой привез, товарищ майор.

– С собой?

Так точно!

– Что-то плохо верится, чтобы сей предмет залежался у вас так долго.

– Однако же залежался, – скромно ответил Ковалев.

– Чудеса... Ну, если залежался, так ему нужно и должное воздать... – майор протянул руку к бутылке, откупорил ее, налил Ростовцеву и себе. Когда очередь дошла до кружки Ковалева, тот закрыл ее рукой и отодвинул в сторону.

– Не надо, товарищ майор, – произнес он твердо.

– Почему же?

– Не пью, товарищ майор.

– Помнится, раньше пили...

– Пил, да бросил. Обещание дал себе такое. Не надо. Это я для вас принес.

Начальник штаба пожал плечами и поставил бутылку на стол.

- Неужели за все это время ваш помощник ни разу, как говорится, за воротник не закладывал? – обратился он к Ростовцеву.

– Ни разу.

– Ей-богу, чудеса у вас творятся. Настоящие чудеса. Если так, то помощника вашего хвалю. Молодец! За его здоровье! – он осушил кружку, крякнул и поднес к усам кусок хлеба.

Ростовцев последовал его примеру и, закусив, хотел налить новую порцию. Крестов остановил его:

– Больше нельзя. Давайте чаю... Или я сам.- Он с видимым удовольствием подставил кружку и повернул кран. – Хорошо, – продолжал он, следя за горячей струйкой. – Как будто бы дома. Помнится, в мирное время придешь домой, устав немного, усядешься вот так же за стол, а старуха моя чай наливает. Самовар ворчит, пар кверху поднимается, радио напевает, и в комнате уютно-уютно... Бывало, посидим мы с ней этак с часок-другой, сыновей вспомним, поговорим. Потом я ей газетку почитаю. Хорошо было... Немец все испортил. Ну, будет ему за это. Вздуем мы его.

– Обязательно! – с жаром подтвердил Ковалев.

Самовар постепенно остывал. Ковалев, посидев еще немного, поднялся и вышел, попросив разрешение проверить посты. Майор проводил его глазами и с расстановкой проговорил:

– Хороший парень, как вы думаете?

– Да, – отозвался Ростовцев. – Только горяч немного.

– Это ничего. Настоящий солдат иногда должен быть горячим. Если бы он действительно бросил пить, цены б ему не было... Как вы, ладите с ним?

– По-моему, ладим, – сказал Борис.- Сначала, правда, трудно было: все донимал, чтобы я походатайствовал за него перед вами. Чтобы на позицию его перевели.

– А вы что?

– Я ему пообещал, если он пить бросит и будет вести себя дисциплинированнее.

– Правильно, – одобрил майор, барабаня по столу пальцами. – Правильно... И переведу. Обязательно переведу, когда исправится. Его место – там.

– А мое? – осторожно спросил Ростовцев.

– Ваше – здесь.

Борис закусил губы. Эти слова задели его за живое. Он не переставал надеяться, что настанет время, когда и его переведут в полк на передовую. Не сдержавшись, он обидчиво спросил:

– Неужели вы не верите в меня? Неужели вы думаете, что я трус? Я не собираюсь хвалиться, но, поверьте, я сумею справиться со своими обязанностями в бою не хуже других.

– Я не сомневаюсь в этом.

– Тогда почему же вы обрекаете меня на бездействие? Почему?

– Почему? – майор улыбнулся и односложно ответил: – Так... Причуда у меня такая. Я ведь изверг... – в его глазах блеснули искорки смеха. Он отодвинул кружку. и добавил: – Об этом мне еще старуха моя твердила, когда бывала не в духе.

Но Ростовцеву было не до шуток, и он настойчиво возразил:

– Простите, товарищ майор, но я спрашиваю вас серьезно.

– Серьезно? Ну, хорошо, давайте говорить серьезно.- Майор наморщил лоб и сказал: – Прежде всего, я не обязан вам отчитываться в своих действиях. С этого бы нужно начать, если беседовать серьезно, как вы требуете. Но уж, ладно, на сей раз отчитаюсь... Жизнь вашу сохраняю, вот почему вы и здесь. И, пожалуйста, не обижайтесь. Ваше место тоже очень нужное и полезное. Кому-нибудь необходимо занимать и его.

Не ожидавший такого ответа, Ростовцев умолк. Но, собравшись с мыслями, он заговорил снова. Он сказал, что свою жизнь и здоровье он расценивает ничуть не выше жизни других и что он перестал бы уважать себя, если бы такие соображения у него появились. Его всегда нервировало, когда его выделяли из тех людей, которые его окружают. Он привык считать себя обычным рядовым человеком и свой голос не ставил себе в заслугу. Обо всем этом он возбужденно говорил майору, а тот слушал его, морщился и барабанил пальцами по столу.

– Видите ли, – начал Крестов, когда он замолчал,- вы можете смотреть на себя, как вам угодно. Это ваше дело. Но вы не можете не согласиться с тем, что ваш голос принадлежит не одному только вам. И здоровье ваше поэтому нужно не только вам, а и еще многим. Однако... однако, погодите...- он медленно вытащил из кармана портсигар, закурил и, щелкнув крышкой, продолжал: – Вижу, что вы не успокоитесь дотех пор, пока не узнаете всего. Я делаю не совсем правильно, посвящая вас в некоторые секреты, но уж так и быть -прочтите вот это и не обижайтесь на меня...- Он расстегнул планшетку, порылся в ней и, достав сложенный вчетверо лист бумаги, положил его на стол перед собеседником.

Ростовцев с недоумением пробежал глазами текст, удивленно поднял брови и, словно не веря самому себе, прочитал все снова.

– Ну? – спросил майор, принимая бумагу. – Прочитали?

– Да...

– Как видите, не один я забочусь о вашем здоровье. О нем заботятся и люди повыше меня. А я в данном случае лишь исполняю указания. Поняли?

– Кажется, да.

– Наконец-то!

– И, все-таки, это неправильно.

– Что?

– Да вот то, что пишет командование.

– Не знаю... Не знаю, но думаю, что правильно. – Майор помолчал, потушил папироску и заключил: – Я не очень большой знаток музыки, но, если там так написано, значит Ростовцев и его голос, действительно, очень нужны для советского народа, для советского искусства. Значит, вы не имеете права рисковать своими данными. Но довольно об этом. Лучше покажите, где мне устроиться на ночлег. Завтра нужно рано подниматься... На печке можно?

– Конечно.

Майор залез на печь. Ростовцев подал ему горящую свечу, а сам улегся на полу, подстелив шубы.

3

В этот день на базе было много работы: прибыло несколько вагонов с боеприпасами и продовольствием. Переброска грузов к складам продолжалась до самого вечера.

Вместе с грузами пришла и первая почта. Это было большим событием, и все с нетерпением ждали, когда ее разберут. Бол.ьше всех, кажется, волновался Голубовский. Он несколько раз спрашивал, нет ли писем на его имя, и уходил, огорченный отрицательным ответом. Только в самом конце дня ему вручили обведенный аккуратной голубой каемкой конверт.

Ростовцеву также хотелось получить что-нибудь, но он сознавал, что писем ждать было рано. И поэтому он не очень удивился, когда ему объявили о том, что на его имя пока ничего не поступало.

– Ладно, – ответил он, – скоро поступит.

Письма разобрали вечером. Ростовцев знал, что в полку их ждут с нетерпением. Очередная колонна машин должна была выйти лишь послезавтра. Значит, письма, в которых, вероятно, было столько ободряющего для людей, заброшенных так далеко от своих жен, детей, родных, должны были лежать еще около двух суток нераспечатанными. Подумав, Ростовцев вызвал к себе Антонова и приказал ему попросить разрешение отправить почту в штаб завтра утром на машине. Минут через пятнадцать сержант вернулся и нерешительно остановился у порога.

– Товарищ лейтенант, штаб не отвечает. Связи нет.

– Как нет? – тревожно воскликнул Борис. – Я же недавно сам говорил со штабом!

– Так точно. Но сейчас штаб не отвечает. Молчит. Сначала мне показалось, что ответили, но потом сразу все стихло. Ровно кто провода порвал. И сколько я потом ни звонил – ничего не получается.

– Может быть, аппарат испортился? – предположил Борис. – Подключите новый и попробуйте дозвониться еще раз. Сделайте это сейчас же.

Козырнув, Антонов вышел. Вскоре он возвратился.

– Ну, – нетерпеливо встретил его Ростовцев.

– Ничего не получается, товарищ лейтенант. Аппарат работает, а связи нет.

– Плохо... Может, снаружи где-нибудь контакт плохой. Вы проверяли?

– Проверял, товарищ лейтенант. У нас все в порядке. Повидимому, обрыв на линии.

Ростовцев нахмурился. Нарушение связи сейчас не предвещало ничего хорошего. Нужно было что-то придумать. Посылать бойцов ночью на поиски обрыва едва ли целесообразно. Хорошо, если повреждение находилось близко, но что, если провод оборвался где-нибудь за десятки километров отсюда! К тому же и тревожить уставших после дневной работы людей Ростовцеву не хотелось. Он решил посоветоваться с Ковалевым.

– Позовите ко мне младшего лейтенанта, – сказал он Антонову, – Вас же попрошу лично дежурить у телефона. Постарайтесь соединиться с полком, потому что это очень важно.

Ковалев пришел сейчас же. Он браво отрапортовал и вытянулся по уставу с нарочитой тщательностью.

– Да бросьте вы это... Садитесь, – пригласил Ростовцев и, когда тот уселся, медленно продолжал: – Я вызвал вас, чтобы посоветоваться... Мы потеряли телефонную связь с полком.

– Я уже знаю, – ответил Ковалев.

– Вот. Меня это беспокоит. Что-то нужно предпринять.

– Нужно послать людей. Я могу пойти с ними. Дело это нехитрое. Может, дерево где-нибудь свалилось на проводку. Линия эта старая. Наши ее не ремонтировали, да и не проверяли как следует.

– Да, но если обрыв очень далеко?

– Тогда можно на машине. Будет быстрее.

– Нет, Ковалев, – возразил Ростовцев, – это опасно. Будем ждать рассвета.

– Почему?

– Потому что если обрыв этот самопроизвольный, то большой беды не будет, если мы исправим его утром. Но если провода кто-то порвал намеренно, то уж, очевидно, это сделано не из любви к нам. Посылая ночью машину, мы, во-первых, рискуем ее потерять, а, во-вторых, распылим свои силы.

– Я не думаю, что линия испорчена умышленно, – возразил Ковалев.

– А вам известно, что вот в этом месте, – Ростовцев показал на карте,- была разгромлена группировка противника, но часть ее вышла из окружения и бродит где-то в лесах?

– Но это же далеко...

– Финны, верно, не сидели это время на месте.

– Так вы ждете нападения? – спросил Ковалев, и глаза его загорелись особенным светом.

– Боюсь, что оно возможно, – ответил Ростовцев. После небольшой паузы он продолжал:- Во всяком случае, нужно быть ко всему готовым... Проверьте посты, прикажите личному составу спать не раздеваясь. Оружие должно быть в полной боевой готовности. Пусть даже это излишняя предосторожность, но вы сами как-то раз сказали, что финны опасны, когда еще есть снег. А снег пока не растаял.

Ковалев вышел.

Беспокойство не покидало Бориса. Спустя несколько минут он оделся и решил сам проверить посты и предупредить бойцов.

На улице подмораживало. Несмотря на позднее время, было светло. С высоты неподвижно, словно приклеенный, смотрел узкий серп луны. У домика, где помещался медпункт, Ростовцев разглядел чью-то фигуру. Подойдя ближе, он узнал Голубовского.

– Что вы здесь делаете, старшина? – спросил он, останавливаясь.

– Любуюсь небом, Борис Николаевич, – ответил Голубовский. – Очень тоскливо стало отчего-то, я и решил перед сном прогуляться... – он сделал паузу и спросил: – А вы тоже любуетесь?

– Да, между делом... Почему же вы затосковали? -Скучно?

– Немного... – Он помолчал. – Вы куда идете?

– Да вот посмотреть решил на свои владения.

– Можно с вами?

– Пожалуйста.

Они пошли рядом.

– Послушайте, Голубовский, – продолжал Ростовцев прерванную беседу, – вот вы любуетесь небом, природой, самим собой иногда. Но почему вы не любуетесь людьми, которые окружают вас, их жизнью, их поступками? Право же, к ним стоит присмотреться и о них стоит написать стихи.

– Не вам спрашивать об этом, Борис Николаевич,- укоризненно вздохнул Голубовский.

– Почему же не мне?

– Потому что вы сами художник. А художник любит красивое, великое, бессмертное.

– И вы считаете, что красивым, великим и бессмертным является тоска и грусть? – возразил Ростовцев. – Если вы будете думать только о себе, работать для себя, любить для себя, то не получится ничего великого и бессмертного. Но если вы будете жить для благополучия общества, то оно вас не забудет. Именно так живут наши люди. И в этом их простая настоящая красота, которую вы не хотите видеть. Посмотрите на наших солдат. В своих шинелях они кажутся на первый взгляд самыми обыкновенными, а между тем сколько таится в них этой простой красоты! Вызови я их сейчас и скажи, что нужно отдать жизнь за общее дело, и ни один из них не заявит, что ему страшно... Разве это не красота, разве это не величие? — Ростовцев испытующе взглянул на старшину и добавил: — Давайте говорить начистоту. Вот вам кажется, что вы лучше их... Нет, нет, не возражайте, — остановил он Голубовского, видя, что тот морщится. — Скажите, смогли бы вы поступить так же? Только откровенно.

Голубовский ответил не сразу.

— Я не задавал себе такого вопроса, — произнес он осторожно.

— А все-таки?

— Вероятно, поступил бы так же.

— Добровольно?

Голубовский замялся, подумал и, наконец, сказал тоном, в котором слышалась неуверенность:

— Добровольно...

— И сумели бы не испугаться так, как пугались прежде?

— Постарался бы...

— Смотрите же, старшина, — предупредил его Ростовцев, — одна из сторон человеческой красоты — это не бросать слов на ветер. Мне хотелось бы, чтоб наш разговор вы запомнили...

Вместе они прошли к Антонову, дежурившему у телефона. Связи попрежнему не было. Отдав необходимые распоряжения, Ростовцев вернулся к себе. Не раздеваясь, он лег и вскоре забылся в тяжелом полудремотном сне.

Проснулся он от ощущения чего-то необычного Он открыл глаза, и в это время с улицы донесся сухой звук одиночного выстрела. И сейчас же его сменила отрывистая резкая дробь автомата.

«Так и есть, — подумал Ростовцев, мгновенно вскакивая, — бьют со стороны дороги. Значит, я прав был!»

На ходу одевая полушубок, он выскочил на улицу. Навстречу ему бежал Ковалев. У крыльца они столкнулись.

— Что случилось? — почти крикнул ему Ростовцев.

— Часовой второго поста обнаружил противника. Со стороны дороги...

— Поднять людей! Дать осветительные ракеты!

В небо белой лентой взвилась ракета. Падая, она разгорелась ослепительным светом. На несколько секунд местность осветилась, как днем, и каждая ямка на снегу, каждый холмик в окружности стали отчетливо видны. Из обоих дзотов, обращенных в сторону шоссе, хлестнули пулеметные очереди. Трассирующие пули резали темноту. Казалось, кто-то проводил по воздуху маленьким красным угольком.

Противник залег, и первая атака, рассчитанная на неожиданность, захлебнулась.

Ростовцев, пригибаясь, добежал до крайнего дзота.

— Как дела? — крикнул он расположившимся здесь пулеметчикам.

— Дела нормальные, товарищ лейтенант, — ответил один из них. — С рассветом посчитаем, сколько уложили...

Самое опасное миновало. Теперь, когда не удалось базу застать врасплох, финны должны были либо уйти, либо попытаться взять ее приступом, нащупав слабые места. Так или иначе, но было необходимо дать знать о случившемся в полк и вызвать оттуда подкрепление. С тех пор, как обнаружилась потеря связи, прошло около двух часов. Если считать, что финны нарушили ее по пути, то обрыв должен бы находиться близко. У Ростовцева мелькнула мысль послать кого-либо из бойцов к дороге в обход со стороны озера. Пока темно и пока финны не окружили базу, чего можно было ожидать, это казалось вполне осуществимым.

Ростовцев сообщил этот план Ковалеву и спросил, кого, по его мнению, можно было бы послать.

— Нужен сильный, выносливый и осторожный боец, хорошо умеющий ходить на лыжах, — сказал он. — Может быть, нужны даже два таких человека.

— Каждый боец нам сейчас дорог, — возразил Ковалев. — Достаточно послать одного.

— Согласен. Кого же?

— Разрешите, я пойду, — предложил он просто. — Я справлюсь и один.

— Но вы нужны здесь, — неуверенно произнес Ростовцев, которому не хотелось отпускать Ковалева. Он понимал, что дело, за которое тот брался, было чрезвычайной важности, но в то же время ему не хотелось оставаться одному без такого опытного и энергичного советчика, каким становился Ковалев в минуту опасности. И, кроме того, он боялся за него, хотя и не признавался в этом себе. — К тому же я не уверен, хороший ли вы лыжник, — добавил он.

— В училище я не занимал на соревнованиях места, ниже третьего, — отпарировал Ковалев. — С тех пор не так-то уж много времени прошло. Обещаю вам возвратиться не позднее, как через три часа.

Ростовцев снова хотел возразить, но вдруг как-то неожиданно для самого себя согласился. И сразу же после того, как дал согласие, передумал, досадуя на свою слабость. Сейчас уже было поздно брать слова обратно, и он, махнув рукой вслед удалявшемуся для сборов Ковалеву, крикнул только:

— Не забудьте маскхалат надеть...

Собрался Ковалев быстро. Поверх белого маскировочного халата, он повесил за спину телефонный аппарат, приладил железные когти для залезания на столб, сунул за пазуху пару гранат, и, отстегнув кобуру, положил пистолет прямо в карман. В другой карман он положил ракетницу. Некоторое время он думал, брать ли автомат, тяжесть которого становилась весьма ощутительной в сочетании с тем, что он уже взял. Повертев автомат в руках, он все же повесил на себя и его. В таком воинственном виде он вновь предстал перед Ростовцевым.

— До скорой встречи, товарищ лейтенант, — сказал он, улыбаясь. — Если увидите красную и вслед за ней зеленую ракеты, знайте, что дело сделано, и я пускаю от радости фейерверки.

— Хорошо. Желаю успеха... Да, — спохватился Ростовцев, — может быть, на дорожку для обогревания того... хочешь? — он указал на свою фляжку, непроизвольно переходя на «ты».

— Что вы! Нельзя. Меня уж однажды это «того» подвело. Теперь научен. Давайте лучше на всякий случай вашу руку... — Он крепко, по-мужски, сжал его ладонь. — Счастливо оставаться!

Застегнув крепления лыж, он выбросил вперед палки и взял с места упруго и сильно, всем корпусом.

Ковалев двигался вперед мягкими ритмическими толчками. До полотна железной дороги местность была ровная, и лыжи хорошо скользили по хрустящему снегу, покрытому сверху промерзшей корочкой. Ветер отполировал ее поверхность, и она, потрескивая, выдерживала тяжесть человеческого тела.

У железнодорожной линии Ковалев был уже через несколько минут. Насыпь в этом месте была невысокой. С хода перемахнув через ров, Ковалев поднялся на линию и осторожно, опираясь на палки, чтобы не сломать лыжи, ступил на рельсы. Съехав вниз, он остановился и прислушался. Между одиночными выстрелами он различил глухой звук взрыва. Привычным ухом определил, что это легкий миномет.

«Миномет надо подавить, — подумал он про себя, — иначе будет скверно. Догадается ли лейтенант?»

Ему вдруг захотелось вернуться и сказать Ростовцеву, что следует делать. Он не был уверен, что лейтенант сумеет руководить обороной правильно. Ковалеву всегда казалась излишней та осторожность, которую проявлял его начальник во всех мероприятиях. Но, постояв в раздумье некоторое время, он, наконец, решил, что еще успеет и вернуться, чтобы принять личное участие в бою. Он поправил автомат, устроил удобнее когти и широкими шагами двинулся направо вдоль насыпи. Мелкий кустарник мешал ему развить скорость. Приходилось лавировать, чтобы не запутаться. Опасаясь, что финны оседлали и железную дорогу, он шел осторожно.

Пройдя километра полтора, он пересек линию и пустился по кустарнику наискось вправо к тому месту, где, по его расчетам, должно было проходить шоссе. Он не чувствовал усталости, потому что движения его были ритмичны. Как-то автоматически со строгой последовательностью он делал сначала толчок, потом несколько шагов и, когда руки выносились вперед, снова толчок и опять несколько шагов, и так до бесконечности. Он шел, ни о чем не думая и не останавливаясь, чтобы не сбиться со взятого темпа и не потерять скорость. Хруст снега, концы лыж впереди и кружочки бамбуковых палок сливались в какое-то единое ощущение и составляли сейчас весь его мир.

Местность начала подниматься в гору. Идти стало труднее. На пути появились камни, торчавшие из-под снега, как огромные серые зубы. Их приходилось обходить. Чтобы не делать резких поворотов, он, завидя их, сворачивал заранее и проходил рядом на таком расстоянии, чтобы только не задеть палкой.

Кустарник исчез. Вместо него начался настоящий высокий лес. Это было признаком того, что шоссе близко. Остановившись у высокого камня, Ковалев осмотрелся. Небо, просвечивающее через вершины деревьев, сделалось сероватым, а ветви в предутренней дымке казались темными и нерезкими.

Ковалев вытер вспотевшее лицо, нагнулся и, подняв пригоршню слежавшегося снега, положил в рот. Снег охладил разгоряченные пересохшие губы, и это было приятно. Ковалев положил в рот новую порцию, отряхнул рукавицу и двинулся вперед, прислушиваясь и оглядываясь по сторонам.

Вскоре он вышел на шоссе. Дорога со следами от автомашин, извиваясь, уходила в обе стороны. Следуя за ее изгибами, рядом тянулись два провода, подвешенные на низких, плохо обструганных столбах.

На этом участке следов повреждения линии Ковалев не обнаружил. Он пересек шоссе и на всякий случай двинулся рядом, следя за проводами, то пропадавшими, то появлявшимися среди деревьев. Предположив, что место обрыва осталось позади, он влез на столб и подключил аппарат. Полк, несмотря на все его старания, не отвечал.

«Значит, обрыв дальше», — подумал Ковалев. Спустившись, он снова пошел вдоль линии.

В том месте, где шоссе пересекало овраг и через него был перекинут небольшой мостик, находившийся от базы километрах в восьми, Ковалев вдруг потерял провода из вида. Он внимательно всматривался в промежутки между вершинами деревьев, надеясь отыскать их снова, но ничего не видел. Сделав несколько толчков, он остановился.

Проводов не было!

Выждав и прислушавшись, он приблизился к дороге. С этого места хорошо был виден шаткий бревенчатый мостик. Там, где начинался обрыв, и земля уходила вниз, Ковалев заметил черное тело телефонного столба, повалившегося набок и доходившего своей вершиной почти до середины дороги.

Забыв об осторожности, Ковалев подъехал к поваленному столбу. Он был подрублен, и свежие щепки валялись на снегу. Не теряя времени, Ковалев быстро съехал в овраг и поднялся на противоположную сторону. Следующий столб стоял на месте, но провода были оборваны примерно на уровне верхней его трети. Извиваясь, они свободно и недоступно висели в воздухе.

Ковалев расстегнул крепления лыж, отставил их в сторону и рядом положил автомат. Торопясь, он нагнулся, чтобы укрепить на ногах тяжелые железные когти. Смерзшиеся ремни плохо проходили в пряжки. Чтобы облегчить себе работу, он снял рукавицы и, не глядя, положил их прямо на снег. Холодное железо обжигало руки. Затянув ремни, он повернулся, чтобы поднять рукавицы, и в это время неожиданно заметил маленький окурок.

Сначала он не обратил на него внимания, но через мгновенье нагнулся и поднес его к глазам. Окурок был свернут из газетной бумаги. Буквы на ней были нерусские.

Ковалев, собравшийся уже шагнуть к столбу, замер на месте, пораженный неожиданной мыслью. Находка показалась ему подозрительной. Здесь кто-то побывал уже до него, и это открытие его обеспокоило. Он вновь нагнулся и обшарил глазами до мельчайших подробностей каждый сантиметр пространства, отделявшего его от столба. Ему показалось, что снег в этом месте был совершенно не смерзшимся. Было похоже, что кто-то набросал его недавно, чтобы скрыть следы. Обдумывая это новое открытие, он перевел глаза дальше.

Что это? От самого основания столба, сантиметров на тридцать выше земли, тянулся в сторону какой-то тонкий, едва заметный белый шнур.

«Мина!» — мелькнула в голове Ковалева жуткая мысль. Он почувствовал, как по спине поползли холодные мурашки. Не попадись ему случайно этот спасительный маленький окурок, он обязательно задел бы шнурок и погиб бы глупо и бессмысленно, не выполнив задания!

— Чорт возьми! — сказал он вслух, чтобы подбодрить себя, и криво усмехнулся. — Чуть-чуть не вознесся к господу богу без пересадки. Однако ж я счастливый. Везет мне здесь, не то что в козла.

Широко расставляя ноги, чтобы не мешали железные когти, он вперевалку подошел к столбу и осторожно перекусил кусачками шнурок. Теперь, когда опасность миновала, он не хотел терять времени на разрядку мины, тем более, что когти связывали его движения. Чтобы не искать потом шнурок, он привязал к его концу валявшуюся здесь же ветку и, нагнувшись, отложил ее подальше от столба. Через несколько секунд он был уже у оборванных проводов.

Быстро подключив аппарат, он вызвал штаб.

— Перепел, Перепел, Перепел, — повторял он в трубку позывные. — Перепел, Перепел, слушай... Я — Чайка, я — Чайка...

Называя себя, он невольно улыбнулся. Его птичье положение сейчас как нельзя более подходило к этому названию. Но он подумал, что, сидя на своем столбе, он больше похож на воробья, чем на чайку.

— Перепел слушает. У телефона дежурный Вербицкий... Почему молчали раньше? — донесся, наконец, из трубки далекий голос, заставивший Ковалева радостно вздрогнуть.

— Говорит Чайка, — взволнованно заторопился он. — У телефона младший лейтенант Ковалев... На базу ночью совершено нападение. Доложите командиру полка, что лейтенант Ростовцев просит подкрепления... Противник испортил связь. Он...

В этот момент тишину рассвета нарушила короткая очередь автомата. Над головой Ковалева что-то свистнуло. Столб загудел от удара, и щепка, отбитая пулей, ударила в лицо. Не выпуская трубки, Ковалев повернулся в сторону выстрелов. Метрах в ста от него по дороге от мостика бежал человек. Ковалев переместился так, чтобы столб защищал его от выстрелов и, наблюдая за бегущим, лихорадочно закричал в трубку:

— Противник имеет миномет. Положение базы тяжелое... Я говорю с вами со столба у мостика, в восьми километрах от базы... Подвергся обстрелу. Кончаю, до свидания... Обязательно дайте подкрепление... — Он бросил ставший ненужным аппарат и поспешно стал спускаться. От того, что Ковалев торопился, когти цеплялись друг за друга, скользили. Бегущий почему-то больше не стрелял. До земли оставалось все меньше. Казалось, что время идет бессовестно медленно. Полтора метра... метр... полметра... В голове билась только одна мысль:

«Скорее, скорее, как можно скорее...»

Нужно было еще освободиться от мешавших когтей. Наконец, ноги Ковалева коснулись снега. Он нагнулся к пряжкам. У самого уха что-то стукнуло. Он увидел, как в дерево впился узкий финский нож с полированной костяной ручкой. Лезвие хищно блестело и дрожало от удара. Ковалев не успел выпрямиться. Кто-то сзади навалился на него всей тяжестью. Опрокидываясь, он заметил подбегавшего со стороны дороги человека, который стрелял по нему, когда он был еще наверху.

«Значит, их двое, — подумал Ковалев, пытаясь достать из кармана пистолет. — Неужели конец?.. Нет, врешь!»

Наваливаясь сверху, кто-то схватил его за плечи. Внезапно он почувствовал острую боль и понял, что это оттого, что ему выворачивают руку. Он попытался вырваться, но когти, которые он не успел снять, связывали ноги, делая его неспособным к сопротивлению. Слабо хрустнула разрываемая материя халата. Пистолет, запутавшийся в кармане, не вынимался. Ковалев рванулся еще раз из последних сил, чтобы освободить правую руку. Освободив ее, он ткнул кулаком наугад и по тому, как засопел нападавший, понял, что удар попал в цель. Сознание этого доставило ему какое-то наслаждение. Он хотел повернуться и ударить еще раз, но новый противник, подбежав, с хода перехватил его руку.

«Теперь — все, теперь — конец! — пронеслось в голове Ковалева, и он сразу как-то обессилел, чувствуя, что ему скручивают руки за спину. — Живьем хотят взять, гады!»

— Не дамся живьем, сволочи! - зарычал он вдруг. — Не дамся!

Боль, обида и бешенство на то, что приходится погибать так глупо, придали ему силы. Нечеловеческим усилием он снова высвободил руки. От напряжения застучало в висках, перед глазами побежали разноцветные круги. Шапка слетела с головы, волосы рассыпались и лезли на глаза. — Не дамся живьем! — снова прохрипел он. — Погибать так вместе, сволочи!

С надеждой он смотрел на лежавший неподалеку сучок с привязанным шнурком от мины. Сучок был близко, но все-таки недостаточно близко, чтобы до него дотянуться рукой.

«Еще немного, еще чуть-чуть», — билась мысль в его мозгу.

Ощущения стали как-то необычайно остры и ясны. И заснеженный куст, и камень, и его ноги, скованные как кандалами этим проклятым железом, и лыжи, лежавшие вместе с автоматом, и утро, поднимавшееся над оврагом, — все это запечатлелось в его памяти. В отчаянном броске он метнулся всем телом и с необычайной злостью и своеобразным удовлетворением почувствовал в руке желанный сучок.

— Вот вам! — крикнул он всей грудью и что есть силы рванул шнур.

Грохот покрыл его слова. Эхо побежало по оврагу, и камни, перемешанные с землей, взметнулись в высоту, стряхнув снег с близлежащих сосен. Долго еще падали с них снежинки, блестя в первых лучах восходящего солнца.

4

Три атаки одну за другой отбил Ростовцев. Финны, не считаясь с потерями, упорно наступали на базу в надежде поживиться за счет складов.

Время, после которого намеревался вернуться Ковалев, истекло. Ростовцев с надеждой посматривал в ту сторону, откуда должны были взлететь обещанные ракеты, но они не появлялись. Борис начал серьезно беспокоиться. Однако обрыв мог быть далеко, и, чтобы до него добраться, Ковалеву потребовалось больше времени, чем он рассчитывал.

Положение обороняющихся становилось тяжелым. Во время перестрелки пятеро было ранено, причем четверо настолько серьезно, что их пришлось сдать на попечение Голубовского. Таким образом, в распоряжении Ростовцева оставалось одиннадцать человек.

После того, как финны не смогли взять базу лобовым ударом, они начали обходить ее, намереваясь атаковать со стороны станции. Дома, стоявшие здесь, создавали узкий участок, не простреливаемый из дзотов. Чтобы, попасть в эту мертвую зону, нужно было преодолеть метров двести совершенно открытого пространства, по которому бил станковый пулемет крайнего дзота. На нем они и сосредоточили свой огонь. Пули впивались в бревна, ударялись поблизости в снег, поднимая легкие облачки снежной пыли, и рикошетировали, взвывая как-то по-особенному. Но пулемет, смолкнув, внезапно снова давал длинную очередь, как только финны, ободренные его молчанием, бросались вперед.

После нескольких попыток они начали минометный обстрел. Первая мина легла далеко позади, возле дома, где ночевал Ростовцев. Взорвавшись, она разбила крыльцо.

— Чорт возьми, — выругался Ростовцев, когда очередная мина взорвалась поблизости, — чего доброго, еще подобьют пулемет!

— Не подобьют, товарищ лейтенант, — сказал находившийся рядом Антонов. — Дзот сделан на совесть. Вот если только сзади попадет, в ход сообщения, тогда плохо... А подобьют — другой поставим.

— Верно, сержант. Кстати, слушайте: если со мной что-нибудь случится, а Ковалев к этому времени не вернется, командовать обороной будете вы.

— Есть!

— Базу не отдавать ни в коем случае. Защищаться до последнего человека! В самом крайнем случае, если другого выхода не будет, приказываю последнему из оставшихся взорвать склады... Повторите!

Антонов повторил приказание в точности.

Не успел он кончить, как у входа в дзот снова рванула мина. Куски земли взлетели в воздух. Пулемет, словно захлебнувшись, смолк. Воспользовавшись этим, в направлении станции переметнулось через дорогу несколько фигурок, казавшихся отсюда маленькими, словно игрушечными. Они бежали во весь рост, стремясь подпасть в пространство, защищаемое от огня домами. Они уже пробежали треть пути, а пулемет молчал.

— Санитара!.. — донесся из дзота чей-то голос.

Голубовский, бывший ближе всех, бросился по ходу сообщения туда. Обвалившаяся земля преградила ему путь. Над пулеметчиком, склонившись к его ноге, сидел на корточках второй номер.

— В чем дело? — спросил взволнованно Голубовский.

— Оглушило его... И ногу вот...

Стопа раненого отогнулась в сторону, и через наполовину разодранный сапог виднелось красное месиво. Поверх что-то белело.

«Кость!» — подумал Голубовский, дотронувшись до стопы. Она свободно подвинулась от его прикосновения, удерживаемая лишь оставшейся частью сапога и обрывками мышц. Кровь струйкой стекала на землю.

Раненый пошевелился. Повернувшись на бок, он сел. От этого движения стопа еще больше отвисла, почти подвернувшись под голень. Не понимая, он смотрел на изуродованную ногу.

— Что с ней? — наконец, спросил он.

— Пустяки, — ответил Голубовский, накладывая ему жгут на бедро прямо поверх одежды, и стараясь загородить от глаз раненого перебитую голень. — Пустяки... Повредило немножко.

— А финны?

— Что — финны?

— Так финны ж атакуют?

— Не знаю...

Не обращая внимания на боль и словно ее не чувствуя, раненый попытался выглянуть в бойницу.

— Сидите смирно, — сказал Голубовский. — Я наложу вам шину и перебинтую.

Раненый, не слушая обращенных к нему слов, тянулся к бойнице. Увидев маленькие бегущие по снегу фигурки, он злобно выругался. Порывистым движением он повернулся всем корпусом и взглянул на свою изувеченную ногу. На скулах вздулись упрямые желваки. Голубовский попытался удержать его, но он оттолкнул старшину.

— Пусти, я сам... — Он что-то шарил у себя за поясом и вдруг, вытащив нож, полоснул им по оставшейся части сапога и по размозженным мышцам, удерживавшим еще болтающуюся стопу. Отделив ее, он бросил нож рядом и припал к пулемету. Точно застоявшийся конь, обрадовавшийся свободе, пулемет вздрогнул и забился в его руках.

— Ленту... Ленту готовь, — хрипел пулеметчик в сторону изумленно застывшего товарища, не отрываясь от прицела. Голос его тонул в дробном рокоте выстрелов. Холщевая лента, извиваясь, ползла вниз. Стреляные дымящиеся гильзы сыпались рядом.

Бегущие фигурки ткнулись в снег, прижимаемые свинцовым шквалом. Некоторые из них, не выдержав, поворачивали обратно и падали.

Голубовский повернулся, чтобы выйти. У входа он столкнулся со спешившим сюда Ростовцевым.

— Борис Николаевич, это же безумие. Ему нельзя, — крикнул он, силясь перекричать грохот выстрелов и показывая на кровоточащий обрубок ноги стреляющего.

— Пустите меня на ваше место, — сказал раненому Ростовцев, когда кончилась лента. — Вас должны перевязать.

— Ничего, я еще могу. Я еще|... могу, — повторил тот, опуская голову на руки. Слабость овладевала его телом. Возбуждение, придавшее ему силы, улеглось, и он почувствовал, что ему убийственно хочется спать.

Ростовцев лег у пулемета.

«Осталось десять, — подумал он. — Десять утомленных работой и бессонницей человек... А Ковалева нет. Что с ним?»

С какой-то злобой отчаяния он веером ударил по ровному снежному пространству с прижавшимися к земле финнами, заставляя их подняться. У самого конца простреливаемой площади взметнулись несколько фигур и побежали вперед к станционному зданию. Ростовцев, тщательно целясь, пересек им дорогу. Вот упала одна фигура, вот вторая, словно запнувшись, ринулась на землю. Но остальные еще бежали. Они уже приближались к зданию. Пулемет неистовствовал. Дрожа и сотрясаясь, он выбрасывал все новые потоки свинца. Вот среди бегущих упало еще несколько человек... Но остальные уже успели скрыться за зданием.

«Плохо», — подумал Ростовцев, поднимаясь, чтобы уступить место новому бойцу, присланному Антоновым взамен раненого. Под защитой домов финны могли теперь подойти вплотную, не опасаясь выстрелов. Нужно было немедленно преградить им путь.

Ростовцев бегом вернулся к Антонову.

— Сержант, — сказал он ему, — нам придется разделиться. Возьмите пулемет и попытайтесь занять ближайший к станции дом. Их нужно остановить во что бы то ни стало. Вторым номером возьмете... — Ростовцев на мгновение остановился, окидывая взглядом оборону. — «Кого же?.. — подумал он. — Ведь осталось всего десять, и каждый боец необходим на своем месте... Кого же?..»

— Разрешите пойти мне? — нерешительно попросил Голубовский, словно отвечая на его мысли. Он находился поблизости и слышал приказание.

Ростовцев недоверчиво посмотрел в его сторону:

— Вам?

Он хотел спросить старшину, не испугается ли он, но почему-то вместо этого подумал, вспоминая беседу перед боем:

«Хочет доказать, что взял себя в руки... А справится ли? Ну, да вместе с Антоновым ничего...»

Рассуждать было некогда. Время приходилось исчислять секундами, и Ростовцев, кивнув головой, согласился:

— Хорошо, идите! Возьмите автомат и патронные коробки. — Он пристально взглянул старшине в глаза и отчетливо добавил: — Но помните: вместе с Антоновым вы берете ответственность за жизнь сотен людей. Не подводите!

— Постараюсь, — прошептал Голубовский, смутившись.

Перебегая от дома к дому, они двинулись вперед. Заметив их, финны усилили огонь. Пули свистели в воздухе порой где-то совсем близко. Ударяясь в снег или бревна, они сухо щелкали, издавая своеобразный отрывистый звук. Впереди двигался Антонов, тащивший пулемет. Местами, где было снегу больше, колеса пулемета вязли, но Антонов не останавливался, напрягаясь изо всех сил. Сзади с патронными коробками бежал Голубовский. Он отстал от сержанта, как только они вступили на первое открытое пространство. Посвистывание пуль и снежные облачки, взбиваемые ими, как-то сразу подействовали на Голубовского, и он понял всю опасность дела, за которое взялся сам по своей доброй воле. Там, в траншее, было сравнительно легко решиться на подвиг. Но на открытом месте ему показалось, что весь огонь сосредоточен только на нем. И знакомый холодок страха снова заполз в его душу, заслоняя собой все остальное, унося способность соображать. Бросившись на снег после первой же перебежки, он уже пожалел, что вызвался сопровождать Антонова и не предоставил это кому-нибудь другому. Снег показался ему спасительным, и оторваться от него он смог, лишь увидев во взгляде сержанта, обернувшегося к нему, нетерпение и даже, как он со страхом подумал, какую-то особую злость.

— Смотри, старшина, — процедил сквозь зубы Антонов, когда Голубовский его догнал, — без патрон мне делать нечего. Испугаешься — всех подведешь. Тогда воентрибунала не минуешь.

Больше он не прибавил ничего и снова двинулся вперед.

До Голубовского не дошли его слова. Но, чувствуя раздражение сержанта, он постарался улыбнуться ему серыми губами, словно тот мог увидеть это и извинить его. Теперь он уже старался не отставать. И оказалось, что бежать вдвоем было как-то менее страшно.

Благополучно добравшись до крайней избенки, Антонов выбрал место за углом. Отсюда вплоть до станционного здания начинался ровный простреливаемый с новой позиции участок.

— Теперь не пустим, — удовлетворенно сказал Антонов, ложась за пулемет. Примериваясь, он долго и тщательно выцеливал, ловя в прорезь щита еще далекие фигурки.

Трясущимися руками старшина раскрыл коробку, подвинул ее ближе и подал конец ленты. От волнения он сделал это не так, и сержант строго поправил его.

— Переверни коробку!

Голубовскому казалось, что ленту Антонов вставляет слишком долго. Выглянув, он заметил, как к ним бегут люди. Они были пока далеко, но с каждой секундой приближались, и Голубовский подумал, что их очень много. Если они придут сюда и застанут его за пулеметом, тогда — смерть!

— Стреляйте же! — беспокойно поторопил он Антонова, не понимая, почему тот медлит. — Стреляйте!

— Погоди.

Закусив губы, Антонов напряженно выжидал. Наконец, давнул гашетку и, упираясь локтями, веером повел стволом пулемета.

Цепь залегла.

Антонов пачками вел прицельный огонь, удерживая финнов в снегу. Кое-кто попытался подняться, но сержант, ударив по флангу, снова прижал поднявшихся к земле. И тогда они начали ответный обстрел. Опять засвистел воздух, и вокруг поднялись облачки снежной пыли. Загудел от попадания пулеметный щит, и пуля, взвыв, ушла рикошетом.

Голубовский отпрянул за угол. Антонов повернул к нему голову со строгими прищуренными глазами:

— Куда? Боишь...

Он не окончил и вдруг, не выпуская рукояток, захрипев, мягко осел на землю...

Ростовцев, обеспокоенный молчанием пулемета, выскочил из траншеи и отбежал на несколько шагов, чтобы посмотреть на происходящее. Он увидел, как заметалась у бревенчатой стены дома белая фигура Голубовского, и понял все.

«Струсил, опять струсил», — подумал он и, выпрямляясь во весь рост, кинулся вперед. По пути, обернувшись к траншее, он крикнул как можно громче:

— Тимошихин, за мной! Скорее!

Он бежал, не разбирая дороги, спотыкаясь, проваливаясь в снегу, не обращая внимания на обстрел. От быстроты теперь зависело очень многое.

Заметив его, Голубовский кинулся навстречу, словно видя в этом спасение.

— Куда? — закричал Ростовцев и впервые за все время прибавил крепкое ругательство. — Куда? Назад к пулемету! Трус!.. Назад!.. — он выхватил пистолет и взмахнул им в воздухе.

Не слыша его слов, Голубовский в нерешительности остановился.

— Назад! — хрипло повторил Ростовцев, приближаясь. — Под суд захотел, трус?..

Только сейчас понял Голубовский смысл происшедшего. Он вспомнил строгое лицо Антонова и его жесткое предупреждение. Воентрибунал! Конечно, потому что им нет никакого дела до его жизни. Им важно лишь то, что он покинул поле боя, подвел взвод... И холодок ужаса, поселившийся в нем раньше, превратился в панику. Мелкая дрожь ударила в ноги, и он сразу забыл обо всем, что касалось других. Ему страшно захотелось жить самому, жить во что бы то ни стало.

И вдруг далекая и еще неясная мысль показалась ему спасением. Он бросил автомат и метнулся в сторону, поднимая руки, чтобы показать, что не имеет оружия. Споткнувшись, он упал, тут же поднялся и опять побежал.

«Что это? — спросил себя Ростовцев, не веря своей догадке. — Куда он? Неужели — к ним?.. Негодяй!..»

Он снова окликнул старшину, но тот не остановился.

Его пистолет поднялся словно сам собой. Силой отдачи бросило вверх руку. Он выстрелил еще и еще, потом, не задерживаясь, побежал дальше.

Приближаясь к пулемету, Ростовцев подумал только одно:

«Успел!»

Задыхаясь, он с хода кинулся на землю и поспешно, но осторожно отодвинул тело Антонова. Что-то зацокало рядом, но пулемет был уже в его руках, и начатая сержантом лента, дергаясь, поползла из коробки.

— Та-та-та-та-та...

Рослые фигуры замерли, остановились. Смешавшись, повернули обратно. Теперь это была беспорядочная толпа.

— Не уйдешь, не уйдешь, — возбужденно повторял шопотом Ростовцев. С помощью подоспевшего Тимошихина, торопясь, он сменил ленту и опять приник к рукояткам: — Теперь не уйдешь! Поздно!..

— Та-та-та-та-та...

Наступившая затем тишина казалась неестественной. Устало опустив руки, Ростовцев осмотрелся.

Было спокойное солнечное утро. С крыши домика падали редкие капли. Одна из них случайно скользнула на его разгоряченную щеку. Впереди расстилался крупитчатый снежный наст, и то там, то здесь на нем виднелись неподвижно застывшие тела. Больше всего их было вблизи.

— А здорово вы его, товарищ лейтенант, — проговорил неожиданно Тимошихин, застегивая наполовину пустую патронную коробку.

Ростовцев понял, что он говорит о Голубовском. Он вспомнил распластавшееся на снегу тело старшины и почему-то вздохнул. Ему захотелось узнать, как относится к его поступку Тимошихин. Он поднял глаза и встретил спокойный, как само утро, взгляд пожилого солдата. Тимошихин словно понял его мысль и с расстановкой ответил на вопрос, который Ростовцев не решился произнести вслух:

— Что ж, товарищ лейтенант, все правильно... Так и надо. — Он помолчал и добавил: — А сержанта нашего жалко. Стоящий человек был. Даром что молодой.

Он опустил глаза, вздохнул и снял каску. Ростовцев невольно последовал его примеру. Молча они смотрели на тело Антонова, лежавшее вниз лицом. Пальцы одной его руки случайно покоились на металлическом колесе станка пулемета, словно и после смерти он не хотел расставаться со своим оружием.

Ростовцев первым надел каску.

— Ну, Тимошихин, пойдемте назад. Делать здесь больше нечего. — Он поднялся и замер, напряженно прислушиваясь.

Издали, как раз оттуда, где должно было находиться шоссе, донеслись звуки яростной перестрелки.

— Да ведь это же наши, товарищ лейтенант, — догадался Тимошихин. — Подмога нам, а?.. Пришли родные, а?..

Он с наслаждением смотрел в сторону, откуда приходили звуки, и радовался им, как чему-то бесконечно дорогому.

«Значит, дошел-таки Ковалев! Молодец!» — тоже радуясь, подумал Ростовцев.

Назад они возвращались прежней дорогой.

— Заметили, черти! — выругался Ростовцев, когда неподалеку разорвалась мина.

Все произошло в какие-то доли секунды. Он услышал, как что-то, приближаясь, задребезжало противно и свистяще, и одновременно почувствовал, как Тимошихин опустился на него сверху, плотно закрывая и прижимая к земле.

— Лежите! — услышал он повелительный шопот.

«Опять мина», — успел подумать Ростовцев, и в уши его бросился какой-то всепоглощающий грохот. Ему показалось, что кто-то со всей силой резко ударил его хлыстом. Потом стало темно, как будто мир, окружавший его, выпал куда-то, оставив после себя пустоту...

Боль появилась только, когда он пришел в себя. Тело Тимошихина, прижимавшее его к земле, как-то странно дергалось. Это тревожило ногу, вызывая острую боль. Преодолевая нахлынувшую слабость, он попытался освободиться. Подергивания Тимошихина показались страшными своей неестественностью. С трудом выбравшись из-под него, Ростовцев заметил, что солдатский маскировочный халат разорван на спине в нескольких местах осколками. Отчаянье овладело им. Не обращая внимания на боль в собственной ноге, он перевернул Тимошихина лицом вверх и невольно отшатнулся: правая половина лба была начисто снесена. Потрескавшиеся солдатские пальцы на выброшенной вперед руке судорожно сжимались в кулак и царапали ногтями хрустящую корочку снега. Пальцы, которые так любили держать трубку!..

Ростовцев смотрел на него, словно зачарованный, чувствуя, как слезы застилают глаза.

«Он закрыл меня своим телом!..»

Лежа на снегу, Ростовцев совершенно потерял ощущение времени. Ему казалось, что он очень долго находился здесь, но солнце почему-то стояло на одном месте. Оно было ярким и красивым, это утреннее северное солнце, но Ростовцев не видел его красоты.

Приподнявшись, он попытался ползти. Осторожно перенес вперед руки, подтянул тело, сморщился от нестерпимой сверлящей боли в ноге. Ползти было очень трудно, почти невозможно, но он все-таки полз, закусив до крови губы, чтобы не застонать.

С трудом он различил фигуры, бегущие со стороны траншеи.

— Наши, наши идут! — донеслось до него откуда-то издали. — Товарищ лейтенант, наши! Подмога!..

Снова теряя сознание, он различил среди опускавшегося тумана знакомое лицо. Ему показалось, что это Антонов. Он тут же понял, что ошибся, вспомнив ясно смерть сержанта и Тимошихина. Выстрелы, которые он слышал, сделались сильнее и чаще.

— Что с вами? — спросил его знакомый голос.

Собрав до конца остатки сил и сконцентрировав внимание на одной мысли, он ответил:

— Ничего... Немного ранили... А наши?..

— Наши атакуют. Финнов отбросили и зажали.

— И вы... вы... — он хрипло зашептал, злясь на то., что не в состоянии говорить громко: — Вы тоже... должны преследовать...

Туман, давящий своей невесомой тяжестью, завладел им, заслоняя все происходящее вокруг. Ему стало душно, и мир снова провалился куда-то.

Спустя некоторое время, в комнату, куда перенесли Ростовцева, зашел начальник штаба, прибывший лично на выручку гарнизона базы. Он на носках подошел к раненому и, следя, как Фаина Парамоновна перевязывает его, спросил:

— Ну, как он?

— Не знаю... Плохо. Рана серьезная.

Фаина, оторвавшись на мгновенье от своего занятия, подняла беспокойные глаза на Крестова и, словно стесняясь, осторожно спросила:

— А здешний фельдшер? Его нашли?..

— Ему не нужна ваша помощь. Убит.

Фаина как-то очень быстро замигала глазами и отвернулась. Бинт выскользнул из ее рук, но она тотчас же подняла его. Пальцы ее вновь быстро забегали, может быть, даже несколько быстрее, чем это было нужно.

Майор стоял еще несколько минут, молча наблюдая за ее работой. Потом сказал находящемуся здесь же связисту:

— Восстановите связь с дивизией. Повреждение где-нибудь близко, у железнодорожного полотна. Необходимо срочно вызвать санитарный самолет... Если раненый придет в сознание, и мне можно будет его видеть, позовите меня.

Он резко повернулся, чтобы выйти, и у самых дверей произнес в усы тихо, так, что его никто не услышал:

— Не уберег все-таки! Эх, старый...

Загрузка...