— Разрешите еще вопрос, — продолжает наступление прокурор, — скажите, свидетель Горный, если продавщица магазина преподносит вам дорогой подарок, разве у вас не возникают мысли, откуда у нее такие средства?
— Казанцеву я бы во всяком случае не заподозрил. Скорее бы подумал, что часы принадлежат ее покойному отцу. Но разрешите объяснить, как было на самом деле.
Александр Семенович рассказывает, что Нина купила ему часы на его деньги. Рассказывает сбивчиво, торопливо, очевидно, волнуясь и чувствуя, что ему не верят.
— Значит, вы дали Казанцевой деньги и попросили ее купить часы, — как бы уясняя суть дела, говорит прокурор. — Странная фантазия… Странная…
«Если так, зачем же говорить о часах отца? — думает Тимофей. — Горный понимает, что никто не поверит этой довольно нелепой версии. И не хочет, чтобы на него пала хотя бы тень подозрений. Да, с виду ведет себя рыцарем, а на самом деле…»
Допрос Горного кончился, и настроение в зале заметно изменилось.
Тимофей знал процессуальный кодекс. Судебное заседание делится там на несколько частей: судебное следствие, судебные прения, подготовка и оглашение приговора. Но с первого дня он мысленно научился делить судебные заседания на две неравные части. Одна — большая и напряженная, когда судьи с помощью вступивших в борьбу адвоката и прокурора шаг за шагом сквозь дебри запирательства, хитростей, ненужных подробностей пробираются к выяснению дела. Другая — идущая вслед за ней, когда дело уже выяснено, а оставшиеся допросы свидетелей, заключительные речи, последние слова подсудимых, конечно, влияют на приговор, но не могут изменить основного.
Зал каждый раз безошибочно чувствовал, когда начиналась эта вторая часть. Рассеивалось напряженное внимание. Люди перешептывались, позевывали. Так случилось и теперь. Только два пожилых человека и две девушки по-прежнему ловили каждое слово. Тимофей заметил, что самый старый из этой группы нахохлился, как воробей. Другой, массивный, плечистый, морщился, будто от зубной боли. Девушка с косой еще безжалостнее теребила, словно рвала свои пышные волосы. А длиннолицая горестно, по-бабьи, сложила руки на коленях, и лицо ее, казалось, сделалось еще длиннее…
И только бритоголовый, что сидит в стороне от них, по-видимому, чего-то еще ждет. Чего он ждал, чего еще можно ждать — это не было понятно Тимофею. Но сам не сознавая того, Тимофей был доволен, что приметил хоть одного человека, еще не уверенного в исходе дела.
— Я прошу, — говорит адвокат, — вызвать дополнительно еще двух свидетелей.
Перед судом появляется полная, невысокая женщина, в черном полушубке, валенках, пуховом платке.
В ответ на вопросы судьи женщина словоохотливо объясняет, что она Попова Клавдия Семеновна, проживает последнее время в соседнем городе, а сюда прибыла специально на суд. Она так и говорит «прибыла». И для убедительности добавляет:
— Вот тут написано «прибыть». И передает судье аккуратно сложенную телеграмму.
Ирина Павловна пробегает телеграмму глазами.
— Кто же вас вызвал?
— А сам начальник, Юрий Филиппович, — не без гордости отвечает свидетельница. — Сначала к телефону меня вызывал. Я, говорит, беседовал с защитницей, — с вами значит, — оборачивается Клавдия Семеновна к адвокату, — нам, говорит, обязательно надо быть. А потом и телеграмму отбил.
Так же словоохотливо рассказывает Попова и о том, что она, по просьбе Нины, продала на ручном рынке две пары поношенных туфель. «У одних еще каблук сбился. Да я сумела их так поставить, что и заметно-то не сразу. Надо ведь суметь, чтоб туфельки или там платьишко, пальтецо какое понравилось, а уж потом-то неважно, потом кто хочет купить на изъяны-то и не смотрит».
Тимофей заметил, что показание Клавдии Семеновны несколько оживило интерес к делу. Это был штрих в пользу подсудимой. Штрих, хотя и не очень значительный, но все-таки заметный. Ждут теперь второго свидетеля, приглашенного по ходатайству адвоката. Невысокий пожилой мужчина оказывается б главным ухгалтером горпищеторга.
— Скажите, свидетель, знаете ли вы Михаила Сазоныча Кокорина.
— Да, он работал два года назад в нашей системе возчиком-экспедитором.
— Как он себя проявил?
— Плохо проявил. От молодых продавцов поступило несколько заявлений, что он склоняет их к хищению. За что был уволен.
Адвокат просит разрешения задать несколько вопросов свидетелю Кокорину.
— Гражданин Кокорин, вы утверждаете, что не имели никаких личных счетов с Казанцевой?
— Да, я утверждаю это.
— Почему же тогда другим вы предлагали сделки, а от сделки с Казанцевой отказались?
Сазоныч что-то мычит, запустив руку в нечесаную гриву.
— Встал на честный путь, — выдавливает он.
— Ах, на честный путь! Это очень хорошо, — опять хвалит Сазоныча адвокат. — А я-то полагала тут личные счеты.
На этот раз Тимофей замечает, что улыбается даже Ирина Павловна. Это бывает нечасто.
— Никаких у нас счетов нет, — твердит Сазоныч.
— А вот мы спросим Казанцеву, — говорит адвокат.
— Скажите, Казанцева, не рассердился ли на вас за что-нибудь гражданин Кокорин? Нет? Тогда остается предположить, что гражданин Кокорин действительно либо отказался от старых привычек, либо ему почему-то выгодно опорочить Казанцеву, у него есть какая-то цель.
Тимофей начинает понимать дальний прицел адвоката. Как ни казались в один из острых моментов суда убедительными улики против Нины Казанцевой, все-таки не покидало ощущение, что в деле есть какие-то неясности. Сейчас это ощущение перешло почти в убеждение. Какие-то тени мельтешатся вокруг Нины, кому-то выгодно опорочить ее…
Из суда Нина шла вместе с Ритой и Леночкой. Не успели они зайти в Нинину комнату, как прибежали Галка и Верочка, только что окончившие работу.
— Значит, дело передали на доследование, — с порога закричала Галка.
— А ты откуда знаешь? — удивилась Нина.
— Звонила Юрию Филипповичу. Он считает, что это неплохо, я — тоже.
— Конечно, неплохо. Мы же говорим ей, — подтверждает Леночка Штемберг. — Да мы еще не познакомились. Мы старые подруги Нины.
— А мы новые подруги Нины.
Девушки весело смеются.
— Итак, — заявляет Галка, — я считаю, что достигнут первый успех. Дело отправлено на доследование. Стало быть, у этого самого Дырина ничего не получилось.
— Но… — начинает, было, Нина.
— Подожди, не перебивай предыдущего оратора. Я предлагаю отпраздновать успех. Имеются две бутылки лимонада.
Галка достает из сумки лимонад и кое-какую снедь.
Нина вспоминает все, что произошло на суде. И еще сейчас невольно закрывает лицо руками. Как ей было стыдно и Михаила Борисовича, и Ивана Савельевича, и подруг, и того рыжего парня, с которым она танцевала тогда в клубе. А он сочувствовал ей, этот Рыжий. Хотел подойти после суда. Но ее окружили все свои, и он, видимо, не решился. Только так же, как тогда в клубе, потоптался, будто спутанный.
А Горный только кивнул ей издалека и быстро ушел. И на суде, хотя он и защищал ее, а все-таки в истории с часами решил и себя обезопасить. Нина не знает, как другие, а она-то поняла. За последние дни она не раз перебрала всю историю своего с Горным знакомства, от первой встречи, когда новый заведующий укрощал мерзавца Сазоныча, и до последней — в суде. И ей вдруг показалось, что никогда он не был по-настоящему искренен, за исключением разве вспышек непонятного раздражения, а всегда немного играл, всегда что-то представлял. Но нет! Ей только кажется. Конечно, только кажется. Александр Семенович не может быть таким… И Галка тоже верит ему…
— Ну, что ты, Нина, ну, не грусти, — ластится к ней Верочка.
— Легко говорить. А мне опять ходить к этому Дырину. Вы бы знали, как он разговаривает.
— А может быть, другого назначат? — предполагает Леночка. Ведь в постановлении суда сказано, что следствием не выяснены все обстоятельства дела.
— Вот он и будет выяснять, — возражает Рита Осокина.
— Другого назначат. Мы добьемся, — заявляет Галка. — Что мы все — слабее Дырина?
…Иван Ларионович Дырин абсолютно не понимал, чего от него хотят. Он, Дырин, провел следствие по делу о хищении в семнадцатом продуктовом магазине. Провел, что называется, без сучка, без задоринки. Комар носа не подточит. И вдруг оказалось, он же что-то недодумал и недоделал, ему же все время тычут в нос какой-то непонятной его виной.
Впрочем, его-то, Дырина, не просто объехать на кривой или обвести вокруг пальца. Он, слава богу, не какой-нибудь несмышленыш. У него есть нюх, и он чует, откуда ветер. Продавщица эта — дочка какого-то известного в городе доктора. Доктор хотя и умер, но у него остались друзья. Недаром, когда начальник отдела вызвал его, они сидели там всей оравой. И старики, и девушки из этого же семнадцатого магазина, и два парня. Один невысокий, щуплый, а другой коренастый. Этот коренастый был особенно неприятен Ивану Ларионовичу. Он смотрел куда-то мимо него, словно Дырин действительно был пустым местом. Ну, да этим Ивана Ларионовича не возьмешь. Хуже, что вмешался райком партии. Сам, говорят, секретарь звонил. Вот наши-то и всполошились.
Впрочем, и раньше, когда прокурор ознакомился с делом, он все морщился и кривился, как будто под языком у него лежала раздавленная кислица. Но Иван Ларионович обстоятельно все пояснил, не пожалел, правда, темных красок для характеристики Нины. Да чего их жалеть, расхитителей казенного добра! К ним всякий советский человек должен быть беспощаден. И, главное, конечно, не в том, главное, хищение налицо, И прокурор согласился передать дело в суд.
А теперь вот все шумят, что это была ошибка. А в чем ошибка? Оказывается, в том, что он, следователь Дырин, не до конца раскрыл дело. Отнесся к нему поверхностно. В чем же поверхностность? А, видите ли, в том, что недостаточно ясна психология подсудимой. Поскольку, дескать, она, подсудимая, так и не признала свою вину, следовало четко обозначить контуры ее преступления. Следовало проследить, когда это началось, как развивалось, что было толчком.
Вот оно куда пошло! «Психология», «контуры». Что он, Иван Ларионович, им всем — доктор, что ли? Он им не доктор. А начальник еще выводы делает: «Не идет у вас, товарищ Дырин. Не идет».
Самому Прокопьеву поручили заняться делом. Конечно, у Прокопьева нюх, первым следователем числится. Но тоже всяко может обернуться. Он как-то изловчился, Кокорина арестовал. Поймали, говорят, на месте преступления. Сбывал продукты какие-то. Но Кокорин что? Прокопьев, ясное дело, к Горному подбирается. А кто Горный?
…Для доктора Шумакова началась полоса огорчительных, досадно неприятных событий. Доктор с изумлением и неприязнью к себе замечал, что менялась даже его манера держаться. Прорывалась в ней неуверенность и даже подчас робость просителя.
С тех пор как еще юношей с новеньким, чуть похрустывающим, когда его раскрывали, дипломом Миша Шумаков пришел в туберкулезный диспансер, у него никогда не было по-настоящему свободного времени. Были, конечно, и выходные дни и отпуска, случалось ему к ездить к а курорты. Но и по выходным дням приходил он в свой стационар, чтобы кого-то осмотреть, за кем-то проследить, кому-то сделать укол или изменить назначение, и с курорта то и дело слал он письма, а часто и телеграммы с наказами «не упускайте из виду такого-то» или «не выпишите раньше срока такого-то», «не забудьте перечислить деньги за рентгеноаппарат, приобрести вентилятор, сообщите, завезено ли топливо».
Вся жизнь его шла в орбите этих забот. Огромный труд, знания, одаренность дали ему немалую власть над людьми, приучили говорить негромко и неторопливо, сделав его слова значительными и весомыми.
И вдруг доктор Шумаков вступил в какой-то новый неведомый мир, где слова его не имели привычной цены. Так деньги, на которые час назад можно было все, что угодно, купить, становятся бесполезными, как только человек пересек границу и оказался в чужой стране.
Все качалось в день суда над Ниной, когда ранним утром запыхавшаяся Любовь Ивановна, как всегда, длинно, с ненужными подробностями, рассказала ему о Нининой беде. Михаил Борисович телефонировал в больницу, что не будет на утреннем обходе.
— Что? — переспросил удивленный дежурный врач. — Не понял вас! — За много лет работы с Шумаковым он не помнил подобного случая.
— Чего тут не понимать! Я не буду на утреннем обходе, — раздраженно повторил Михаил Борисович.
Через полчаса он сидел в скромном кабинете судьи.
Ирина Павловна выслушала доктора Шумакова внимательно. Вот тут-то Михаил Борисович впервые с досадой убедился, что его слова не имеют привычной силы.
Судья довольно сухо сказала ему, что обычно родственники и друзья подсудимых считают их невиновными, но, к сожалению, это обстоятельство вряд ли имеет особое значение для суда. Узнав о том, что Михаил Борисович только сегодня услышал о деле Казанцевой, судья заговорила еще суше.
— Если Казанцева дочь вашего покойного друга, то это свидетельствует только о том, что мы не всегда выполняем долг перед друзьями…
С удивлением и горечью Михаил Борисович понял — он ничем не смог помочь Нине. Больно было ему видеть Нину на скамье подсудимых. Странным и оскорбительным казалось, что судят дочь его друга, судят, даже не принимая во внимание того, что он, доктор Шумаков, вступился за нее, сказал за нее свое слово.
История с подарками Горному и сдачей выручки неприятно поразила Михаила Борисовича. Оказывается, действительно все не так-то просто; оказывается, Нина очень скрытная девушка. Ведь не только он, доктор Шумаков, не только Иван Савельевич, но даже Рита и Леночка ничего не знали о Горном.
Михаил Борисович не раз видел человеческое горе, И тяжелые недуги, и подчас идущие рядом материальные лишения, растерянность и даже отчаяние были хорошо знакомы ему. Но никогда он сам не испытывал с такой силой противного вязкого чувства беспомощности. И доктор Шумаков растерялся. Он не знал, что говорить Нине, и бормотал что-то невнятное, когда посла суда подошел к ней. Чем помочь Нине? Михаил Борисович не знал. Но это было еще полбеды. В глубине души он понимал, что не знал и саму Нину. Он был другом доктора Сергея Артамоновича Казанцева. Бок о бок с ним вел суровые сражения за жизнь и здоровье людей. И верил ему, как себе.
Где-то рядом росла хорошенькая девочка, дочь доктора Казанцева. Он слышал когда-то, что девочка немного капризна, что у нее нет подруг, но пропускал это мимо ушей. И поскольку она была дочерью доктора Казанцева, она была близка ему; и он не допускал мысли, что она может быть плохим человеком. Да, теперь он понял, что не знал Нину. И это было настоящей бедой, потому что, не зная ее, он не мог с полной убедительностью защищать ее, не мог решить даже для себя, виновата ли она и если все-таки виновата, то насколько велика ее вина.
После суда они вместе с Иваном Савельевичем беседовали с прокурором и адвокатом. И прокурор и адвокат, которые не хотели верить в виновность Нины, говорили, что необходимо хорошенько разобраться. В судебной практике встречается всякое. В руки девушки попали деньги. Сегодня не сдаст в кассу десять рублей — надо срочно что-то купить, завтра пятнадцать: после отдам, после рассчитаюсь. А долг все растет и растет. К тому же девушка скрытная, болезненно самолюбивая.
Михаил Борисович пробовал возражать, говорил об отце Нины, его высокой порядочности, щепетильности. Его вежливо выслушивали, но он чувствовал, что слова эти никому не интересны, бесполезны. «Откуда у меня такой тон? — сердился на себя Михаил Борисович. — Тон чуть ли не профессионального просителя». Домой Михаил Борисович шел разбитым и подавленным. Даже походка сделалась менее уверенной и твердой.
Ночью доктор Шумаков уснул только перед рассветом. Приснился Сергей Артамонович Казанцев. Он шел по коридору диспансера веселый, молодой.
— Воздух и питание дают результаты. Посмотрите на Чеботарева, на нем пахать можно. — И вдруг спохватился: — А портфель куда я задевал? Там же для Ниночки книги, Леонида Мартынова стихи.
Он ведь и не знает, что Нина под судом. Как же теперь, сказать ему или нет?
С этой мыслью Михаил Борисович проснулся. Больше уснуть он не мог.
Куда идти? Как разобраться? Как помочь Нине?
Михаил Борисович решил, что идти нужно в райком партии. Там его поймут.
Верочка сокрушалась: Нину опять вызывают к следователю.
— Ну и что же? Этого надо было ждать, — возражала Галка.
— Надо было ждать? Легко нам рассуждать-то…
— А что же мы можем…
Девушки собрались вовсе не за тем, чтобы говорить о Нине. Галя пришла к Верочке сделать ей горячую завивку. В парикмахерской были большие очереди, и Верочка никак не успевала туда попасть. Они, словно по уговору, пытались сегодня ненадолго уйти от этой грустной истории. И все равно заговорили о том же.
— Эх, ты… — Верочка изобразила на своем круглом добродушном личике презрительную усмешку. — Комсорг так рассуждает… — И, сделав большие глаза, вскочила: — Плойка-то перекалится.
— Одна ты сознательная… — принимая из ее рук горячую плойку, возмутилась Галя. — Что толку от твоих рассуждений! Там факты давай, факты!
Короткое «там» означало для девушек следствие, суд и все другие инстанции, от которых теперь зависела судьба их подруги.
— А факты разные — я с адвокатом говорила. Несессер Горному преподнесла? Преподнесла. Часы преподнесла?
— Ой, ты не дергай волосы-то! — вскрикнула Верочка.
— Преподнесла, — не обращая на нее внимания, повторила Галка. — Шубку купила?
— А я знаю, — вдруг выпалила Верочка. — Александр Семенович один раз бестоварную фактуру получал.
— Да что ты? — встрепенулась Галя.
— Честное слово! Я одна в магазине была, выручку подбивала. Фактуру привезли на песочное печенье… Восемь ящиков. Я думаю: вот завтра возьму триста граммов. У меня мама это печенье знаешь как любит. Назавтра спрашиваю у Нины, а она говорит: песочного мы не получали. Я даже к Александру Семеновичу пошла, а он рассердился и говорит: «Зачем вам? Думайте о том, что продать, а не о том, что купить».
— Что ж ты молчала, умница! — Галя встала, поправила прическу, прошлась по комнате. — От кого была фактура?
— Кажется, Саморуковская.
— Кажется или точно?
— Не знаю.
— Не могла запомнить! Идем!
— Да ты кончай с завивкой-то.
— Я кончила.
— Вот тут еще.
— Ладно. Идем!
Верочка покорно, быстро надела шубку. Только на улице спросила:
— Куда?
— В райком. К Андрею. Он вечерами сидит.
Зуб был один. Он читал «Советский спорт» и, довольный прочитанным, улыбался. Увидев девушек, сразу помрачнел.
— Проворонила комсомолку, а теперь ходишь и плачешься, — недобро глядя на одну Галю, пробасил он.
Верочка поняла, что у них уже не первый разговор о Нине. Она смущенно теребила свою сумочку. Но Галя была невозмутима, она знала Зуба.
— Не плакаться, а советоваться, — сказала Галя.
— Ну, давай советоваться. Что вы стоите-то? Вырасти, что ли задумали? — рассердился секретарь.
Девушки сели.
— Понимаешь, Андрей, — начала Галя, — вот Верочка почти уверена, что Александр Семенович, ну, Горный, наш заведующий, получил бестоварную фактуру на печенье. Восемь ящиков…
— Подожди, — прервал Зуб. — Бестоварная фактура. С чем, как говорится, ее едят?
Галя переглянулась с подругой. Верочка впервые смело посмотрела на Зуба. То, что он не знал такой простой вещи, делало его менее грозным и недоступным.
— Бестоварная… — начала объяснять Галя. — Вот я завскладом. У меня не хватит восемь ящиков печенья — продала налево. И тут узнаю — должна нагрянуть ревизия. Я звоню: Андрей, пришлю тебе фактуру. Ты расписываешься, отсылаешь мне. Ревизор смотрит — печенье отфактуровано нашему магазину. А отфактурована только бумажка.
— Понятно, — басит Зуб. — Дальше.
— Вот Верочка видела, как однажды привезли такую фактуру.
— Так вы что — подозреваете Горного? — прямо спросил Зуб.
— Нина не такая… — впервые открыла рот Верочка и тут же осеклась, словно испугавшись своего голоса.
— Хорошо, но как у ней образовалась недостача?
— Не знаю.
— В том и беда, что не знаешь. Человек живет рядом, а вы не знаете. Вот теперь и сообразите, кого винить. Я ведь с твоими предположениями к прокурору не пойду. Ему нужны факты. — Секретарь помолчал. — Ну, а Горный не мог все это…
— Не похоже, — задумчиво протянула Галя. — В магазине порядок навел, — вслух соображала она. — На войне был. Орденоносец. Передовые методы внедряет…
— Он все правильно делает, — Верочка неодобрительно и смешно насупилась.
— Правильно, а вам как будто не нравится? — спросил Андрей и выжидающе замолчал.
— Будто души в нем нет, будто не настоящий он… — загорячилась Верочка.
Галя удивленно и уважительно взглянула на подругу. «Вот тебе и Верочка! Как она определила!»
— Придется пойти в райком партии, — сказал Зуб в заключение. — Самим нам тут, пожалуй, не разобраться.
Тимофей часто думал о Нине. Странно, перед встречей в суде он почти забыл о ней. А теперь вспоминал вновь и вновь. Вспоминал не ту, которую встретил в суде, которая была с тем, с Горным, а все ту, с которой познакомился на танцах.
Были минуты, когда откуда-то являлась томящая и жгучая ревность. Незнакомое, тяжелое, это чувство стирало краски, опресняло все окружающее.
Но, пожалуй, еще томительнее было другое. Девушка, очевидно, ни в чем не виновата. Она просто не может быть воровкой. Недаром тот пожилой артист сказал о ней на суде, что такие играют Джульетт. А приходится ей принимать такой стыд, такую муку. И сейчас, наверное, опять не дают ей покоя следователи, прокуроры?
Он должен вмешаться, он должен помочь ей… После суда Тимофей хотел пойти к Нине, но ее окружили друзья, он понял, что будет здесь лишним. Несколько раз хотел прийти к ней домой, но не решился. С чем он придет, что скажет?
Иногда Тимофею страстно хотелось с кем-то поделиться, кому-то рассказать обо всем. Но с кем? Если бы кто из его товарищей знал Нину, спросил его о ней. Но ведь никто из бригады не знал ее.
И вдруг Тимофей услышал о Нине. Услышал совершенно неожиданно.
К ним в клуб строителей на диспут о любви и дружбе приехал секретарь райкома комсомола Зуб. Тимофей не любил подобные диспуты: никогда не читал статей на тему о любви в газетах. Не представлял, как можно громко, с трибуны, в полном зале разглагольствовать о том, о чем и с близким другом, может быть, решишься потолковать один раз в жизни. Как можно писать статьи о тех чувствах, воспевая которые, даже великие поэты подчас только расписываются в своем бессилии.
И сегодня Тимофей решил остаться на диспут единственно из любопытства — что будет говорить Андрей Зуб.
Остальных выступлений он почти не слушал, листая свежий номер «Юности».
К удовольствию Тимофея, Зуб как раз начал с того, что он лично не большой сторонник таких диспутов. Главное — общие мысли всем ясны, а в конкретных случаях на диспуте вряд ли разберешься… Но коли его пригласили, то ему просто хочется привести несколько примеров из жизни наших комсомольцев.
— Недавно в кондитерском отделе одного магазина обнаружили недостачу. Продавщица там была девушка, окончившая среднюю школу. В магазине семь человек, из них шесть комсомольцев. Все они уверены, что девушка не виновата в недостаче. Но никто толком не может помочь этой девушке. Но никто толком не знает, как она жила. А спроси их, в один голос скажут: коллектив у нас дружный…
«Значит, и в магазине тоже не верят в ее вину. Интересно? Надо потолковать с Зубом».
С трудом дождался Тимофей окончания диспута. До Зуба было не так-то легко добраться. Комсомольцы: спорили о кинофильме «Иваново детство», что-то кричали о Ремарке, кто-то возмущался: «Заткнись со своим кубизмом! Правильно Никита Сергеевич сказал — хвостом осла рисуют».
— А Пикассо, Пикассо? — вмешалось сразу несколько голосов.
— Вот это все и делайте темами диспутов, — пробасил в заключение Зуб. — И вообще спорить — о спорном. О том, сколько дважды два — спорить не надо: уже известно.
— Мне нужно поговорить с вами, — наконец-то протиснулся к Зубу Тимофей.
Они вместе вышли из клуба.
— А почему она тебя интересует? — выслушав сбивчивый вопрос Тимофея, спросил Зуб.
— Я был народным заседателем на суде, когда ее судили.
— Вот как! — даже приостановился в свою очередь заинтересованный Зуб. Внимательно, снизу вверх посмотрел на Тимофея. — И как тебе показалось?
— Не знаю. Длинная история.
— Давай всю длинную. Ко мне с короткими-то нечасто обращаются.
Тимофей попрощался с Зубом очень поздно, около часа ночи.
— Сложно, — басил на прощание Андрей. — Тут тебе не диспут о любви и дружбе. Надо, по-моему, там присмотреться и к заведующему. В райкоме партии я уже говорил. Ну, бывай…
— Может, ревизию к нему? — уже пожав руку Андрею, предложил Тимофей.
— Не стоит, пожалуй. Только спугнем. Подумаем…
Нинины неприятности Любовь Ивановна восприняла по-своему. Ей было очень жаль Нину. Ясно же видно, что девочка ни в чем не виновата. Кое-как сводила концы с концами. Что они там не могут понять, кто прав, кто виноват. Тоже начальники!
С другой стороны, ее возмущало Нинино упрямство. Сразу же после обыска она собралась бежать к Михаилу Борисовичу. Человек солидный, главный врач, еще депутат городского Совета, он может сказать за Нину свое слово. Оно не мало весит. Он и деньгами может Нине помочь, наверное, зарплату-то немалую получает. Но Нина категорически запретила соседке идти к Михаилу Борисовичу или к кому-либо другому из друзей отца.
«Вот с детства такая упрямица! — возмущалась Любовь Ивановна. — Уж что скажет — все должно быть по ее. Все по ее! А у самой ведь скоро есть будет нечего. Гришу одной картошкой кормит. Ну и пусть! На меня пусть не рассчитывает! У меня не столовая чужих кормить!»
Однако, возмущаясь и ворча, Любовь Ивановна не только все время совала Грише разные ватрушечки, пироги, компоты, но не упускала случая накормить и Нину.
И с каждым днем, по мере того, как усугублялись Нинины беды, она становилась все щедрее и радушнее. Расходы ее увеличились. Но Любовь Ивановна успокаивала себя: «Ладно. Мое не уйдет. Нина потом рассчитается. А нет — скажу Михаилу Борисовичу». Когда Нина получила повестку в суд, Любовь Ивановна не спала всю ночь. Тут уж отошли на второй план все материальные соображения. Любовь Ивановна до слез жалела свою Ниночку. «Господи, как-то она там будет, с ее-то гордостью, да перед судом. Видел бы покойник Сергей Артамонович! Нет, так нельзя. Нельзя больше слушать Нину. Молода она еще. Гордости много!»
Утром Любовь Ивановна побежала к Михаилу Борисовичу…
Главный врач, прощаясь с ней, спросил между прочим:
— Как она там? Может быть, нужны деньги?
— Что вы! Что вы! — возразила Любовь Ивановна. — Если нужно, у меня для Ниночки найдутся.
Вернувшись, Любовь Ивановна решительно вошла в кухню, передвинула столы и начала переставлять посуду.
За этим занятием и застал ее пришедший с работы муж.
— Что за государственный переворот? — поинтересовался он.
— Ниночкин стол. Временно брала, на место ставлю.
Один за другим приходили к ней люди, принимавшие участие в судьбе Нины — школьные подруги, Михаил Борисович, Галя и Верочка, бывшие пациенты Сергея Артамоновича. И всегда, встречая их, Любовь Ивановна переживала незнакомое ей доселе высокое чувство удовлетворения нелегко давшимся, но правильным поступком.
Снова нехотя одеваясь, с трудом передвигая враз отяжелевшие ноги, Нина собирается в прокуратуру.
«Будет ли когда-нибудь конец всему этому? — думает она. — Развеется ли когда-нибудь серая наволочь».
Нине кажется сейчас, что за нее борются какие-то две силы. Одна непонятная и темная, но, очевидно, очень цепкая, все время влечет ее куда-то, ни за что не желая отпускать. А другая, светлая, хорошая, ходит вокруг и никак не может найти ту темную, чтобы побороть ее, чтобы вырвать от нее Нину.
Все реже возвращаются к ней те злые и невеселые мысли об одиночестве, о том, что никто не поможет в глухом горе. Нина знает теперь, как прогнать их. Стоит подумать о Гале, Верочке, о Ленке, Рите, о Михаиле Борисовиче, Иване Савельевиче, Юрии Филипповиче, о многих других. Они теперь все время с ней, каждый день навещают ее, стоит вспомнить о них, и эти черные мысли рассеиваются, как дым на свежем ветру.
Ничего, хватит ей бояться Дырина! В сущности, ведь он ограниченный, даже тупой человек. И он не верит людям. А кто не верит людям, тот нищий духом. Так не раз говорил отец. И как она, Нина, могла не верить людям? Ведь так можно уподобиться тому же Дырину. Нет, сегодня она найдет в себе силы поговорить по-иному с этим чванливо развалившимся в кресле человеком. Сегодня она выскажет ему все.
С таким намерением Нина постучала в кабинет следователя. Но что это? В кабинете совсем другой хозяин.
— Вероятно, мне не сюда? — растерянно спросила Нина.
— Нет, нет, сюда, — высокий полный мужчина приветливо поздоровался с Ниной.
Странно было видеть этого спокойного, доброжелательного человека на месте Дырина. На столе перед ним лежала объемистая папка. А слева — книга.
«Даниил Гранин. «Иду на грозу», — прочитала Нина.
— Знакомо? — поймав ее взгляд, улыбнулся следователь.
— Нет, еще не читала, но слышала. Говорят, хорошая.
— Очень. У нас ведь так об ученых пишут, вообще о специалистах, мыслей их не раскрывают, поисков, а просто изображают педантами, смешными чудаками.
— Папа тоже так считал, — вставляет Нина.
— А здесь, действительно, какой-то интересный мир открывается, — продолжает следователь. — Вы непременно прочтите.
— Обязательно прочитаю. Я вообще Гранина люблю. «Искатели» и «После свадьбы»…
Нина осеклась. «Что это я, так разболталась! Совсем забыла, где и с кем. Как будто я его сто лет знаю»…
Следователь тоже помолчал. Очевидно, понял ее состояние.
— Что ж, приступим к делу…
— Есть лишний билет в кино. Фильм — люкс. «Три мушкетера». Если заплатишь, возьму с собой.
— Зови Ваню. Он, как человек воспитанный, за оба заплатит. А я на один едва наскребу.
— Ладно уж, где наше не пропадало… Пусть за один…
Вечером Тимофей ждал Юльку на том же углу, где когда-то они встретились, чтобы пойти на танцы.
— Прогресс! — весело крикнула Юлька. — Смотрел в мою сторону. — И, как всегда, просунула ему под локоть свою маленькую руку. — Я тебя не случайно взяла. Французы. Галантность. Малость образуешься.
Юлька вежливо кивнула какому-то мужчине.
— Здравствуйте, Александр Семенович.
— Ты… Ты знаешь Горного?
— С незнакомыми пока не здороваюсь, — рассудительно ответила Юлька.
— Откуда ты его знаешь?..
От Юльки Тимофей узнал немного. У них на квартире жил некий Михеич, какой-то спившийся торговый агент, одинокий, больной старик… К нему-то иногда, правда нечасто, заходил Александр Семенович.
Юлькина бабушка удивлялась, что общего у такого солидного, симпатичного человека с потерянным пропойцей Михеичем. Александр Семенович однажды объяснил: они были однополчанами. «Фронтовая дружба крепче каната. К тому же Михеич, хоть и опустился, но человек израненный, заслуженный».
Однажды, когда Михеич долго не платил за квартиру, старуха даже бегала в семнадцатый магазин. Александр Семенович посетовал на Михеича и сам отдал за него деньги. Вообще, он иногда поддерживал Михеича материально.
Бабушке надоел Михеич, и она ему отказала. Однако Михеич не уходил, буянил и оскорблял бабушку. Тут вновь вмешался кстати подоспевший Александр Семенович. Он сказал, что квартира — дело добровольное: «Была без радости любовь, разлука будет без печали». И увел Михеича. Квартирует Михеич теперь в том же районе, у женщины по прозвищу «Шея». Говорят, совсем запился, работать бросил.
Тимофей решил познакомиться с Михеичем. Через него наверняка можно многое узнать о Горном. Если Горный замешан в каких-нибудь черных делах, он не может делать их один. У него должны быть помощники.
Но как познакомиться? Если зайти и спросить: «Не живет ли здесь» — и назвать любую первую попавшуюся фамилию… Ну, а что дальше? Встречаются, конечно, люди, которые в ответ на такой вопрос перечислят всех жильцов и расскажут их биографии. Но Михеич вряд ли из таких. Скорее он буркнет «не живет», и надо уходить.
Если явиться с приветом от Горного?.. Шито белыми нитками. Нет, надо зацепиться покрепче, привариться так, чтобы и шва не видно.
Лучше всего посоветоваться с Юлькой. Может, она найдет предлог. Вдруг Михеич забыл у них какую-нибудь вещь?
— Ты ко мне? Обь назад пойдет. Ну, проходи, проходи.
Юлька даже слегка задохнулась от волнения. Через кухню, где копошилась бабушка, провела Тимофея в небольшую комнатку. Стены были чисто-чисто побелены, кровать застелена снежно-белым покрывалом. Все небогатое убранство дышало чистотой и свежестью.
В этой девичьей светелке ничего не было от той суматошной и насмешливой Юльки, которая была у всех на виду. Здесь жила другая Юлька, та, что на стройке открывалась одному Тимофею, да и то несильно, чуть-чуть. Здесь была Юлька под стать убранству своей комнаты — домашняя и белоснежно чистая.
«У кого-то хорошая жена будет», — странно позавидовал Тимофей.
Он рассказал ей все о Нине, о цели своего прихода.
Юлька притихла, погрустнела. Не то ей жаль Нину, не то себя — Тимофей окончательно отдалялся от нее.
— Горного я не знаю, судить о нем не могу, — Юлька задумчиво водила указательным пальцем по скатерти, — но с Михеичем тебя сведу. Нет, вещей он у нас не оставлял. Какие там у него вещи. Да и не нужно. Мы можем без всяких предлогов сходить к нему, проведать..
— А не подумает… — начал было Тимофей.
Но Юлька убедила его, что ничего не подумает.
— У него, знаешь, где-то есть дочь. Он утверждал, что я на нее похожа. Звал меня «дочкой». И вообще, даже один раз угостил мороженым.
На улице тепло и тихо. Под ногами похрустывал весенний ломкий ледок. Юлька не ершится, не задирает Тимофея. Только на этот раз не сует ему под локоть свою маленькую руку.
Они входят во двор. С резким стуком захлопывается калитка.
«Как хлопка!» — думает Тимофей, вспоминая клетки, которые он в детстве развешивал по деревьям, чтобы ловить осенних цветастых птиц. Дверцы этих клеток были на пружинах, захлопывались с характерным стуком, и ребята называли их хлопками.
Даже Нина, вероятно, не узнала бы в квартирной хозяйке Михеича томную, в белых перчатках покупательницу, когда-то вымотавшую ее своими капризами. В ситцевом платке, в стареньком потертом платье, вытянув и без того длинную красноватую шею, она возилась возле огромной кухонной печи.
— Михеич-то дома. Где же ему быть, если он не просыхает. Окосеет, поспит и опять…
На пороге своей комнаты появился Михеич. Крутя в руках штопор, он то улыбался, польщенный приходом Юльки, то хмурился, бросая злые взгляды на хозяйку.
— Проходи, дочка, проходи. И вы, товарищ…
Михеич гостеприимно распахнул двери своей комнаты. Пропустив вперед гостей, он прошипел:
— За язык тебя тянут, Шея.
Юлька была уже в комнате и не слышала его слов. Зато Тимофей оценил меткость прозвища. «Действительно, шея у нее — высотное сооружение».
В комнате у Михеича — стойкий спиртной запах. Кровать аккуратно застелена. Это, видимо, усилия хозяйки. Зато на столе хозяйничает сам Михеич. На клеенке обломанный со всех сторон кусок хлеба. Консервная банка, кусок колбасы. Клеенка вся в пятнах и мутных озерках каких-то напитков.
— Садитесь, — суетился Михеич. — Как ты надумала-то, дочка, а? У меня тут… Я сейчас приберу маленько.
Дряблой ладонью старик сгребает со стола. Юлька отстраняет его. Она уже успела приметить где-то салфетку. Наводит на столе порядок.
— Вот так. Вот так, дочка.
Михеич силится занять гостей разговором, но только выкрикивает междометия, возбужденно топчется вокруг стола.
— Жених, а? — нелепо ухмыляясь и кивая на Тимофея, спрашивает он Юльку. — Ну, не красней, не красней. Ишь вспыхнула как! Дело житейское.
Разговор не клеится. Михеич снова переходит на междометия. Потом выпаливает:
— А как бабушка? Бабушка здорова?
И радостно вздыхает. Вновь нашел о чем спросить.
— Хорошо, хорошо. Здоровье — главное. Особенно, если человек пожилой.
Михеич расспрашивает о бабушке, сколько позволяет ему небогатая фантазия. Наконец, стремительно опускает руку под стол, извлекает оттуда бутылку столичной.
— Тебя Тимофей, говоришь? Тима, стало быть. Давай по одной для знакомства. И ты, дочка, с нами.
Юлька, морщась и закрывая глаза, выпивает полрюмки. Тимофей, преодолевая отвращение, вслед за Михеичем опоражнивает тонкий стакан.
— Да ты, брат, того — можешь. Ты, брат, из наших, — одобряет захмелевший Михеич. — Я уж вижу. Я ее, проклятой, цистерну выпил.
Тимофей сует Юльке хрустящую бумажку. Юлька понимающе скрывается за дверью.
— Хорошая дочка. Хорошая, — растроганно повторяет Михеич. — А я лишен, ты знаешь, я лишен…
«Чего он лишен? А где Юлька? Ах да, я же ее послал. Неужели уже пьянею? Такой медведь — с одного полстакана!»
Тимофей выпрямляется на стуле, шумно вдыхает воздух.
— А я лишен, — доносится откуда-то издалека.
«Лишен, и черт с тобой! Как к главному, к главному подобраться?»
— Ты закуску-то, закуску не забывай. Ту вот или эту.
«Старый черт забыл, наверное, как еда-то называется. Ему что колбаса, что консервы — все равно закуска. И суп, наверное, тоже закуска… Все чепуха. Как начать, как начать?»
Начала Юлька.
— В магазине никакого порядка, — ставя водку на стол, затараторила она. — Кассирша куда-то испарилась, а народ ждет.
— Ждет? — пьяно спросил Михеич.
— Ждет, — развела руками Юлька. — То ли дело у Александра Семеновича! Там уж всегда…
До чего же наивен переход к Александру Семеновичу. А самый тон Юльки, подозрительно естественный и беззаботный…
«Совсем не может врать!», — презрительно подумал Тимофей. Однако ринулся на поддержку.
Морщинистое лицо Михеича добродушно улыбалось. Один глаз был полузакрыт, а другой глянул трезво и жестко.
«Нет, тут вправду что-то непросто, — мелькнуло у Тимофея. — А может, все это только померещилось?»
Старик опять бестолково восхищался «дочкой» и горестно повторял: «А я лишен».
Они опорожнили еще бутылку. Михеич захмелел и хрипел полулежа на столе:
Шестой гвардейский славный взвод
Теперь моя семья.
— Сам сочинил, — внезапно соврал он и, пошатываясь, выбрался из комнаты.
— Заметил, как он глянул, когда… — шепнула Юлька.
Тимофей кивнул. Значит, и она заметила, значит, не померещилось…
— Я тебе покажу одеколон лакать! Я тебе покажу! — хозяйка вошла, грубо подталкивая Михеича. Не желая замечать гостей, она оглядела своего постояльца.
— Пожалуй, уже пора. — Это было сказано деловито, как о тесте, которое подошло.
Тимофей и Юлька недоуменно переглянулись. Но Михеич, очевидно, понял значение ее слов. Он опасливо вскинул руку:
— Ну ты, Шея!
Хозяйка уже была возле него. Ловким, очевидно, не раз проверенным сочетанием подножки и удара в грудь она молниеносно повергла Михеича на пол. Села ему на живот, вытянула нескладные длинные ноги.
— Шея! Разоденется, расфуфырится. Интеллигенция! Голой рукой не бери. А здесь что выкомаривает! Здесь что…
Михеич обличал долго, но все менее связно и задорно. Наконец, он пробормотал: «А я лишен» и замолк, окончательно покорившись своей участи.
Раздались первые переливы храпа.
— Все! — сказала хозяйка, быстро вставая.
— А что он все бормочет — лишен, лишен? — спросил Тимофей.
— Лишен отцовства, — не взглянув на него, ответила хозяйка.
— Они, видать, с Горным волки матерые… Вот черт. Извини, Юля. — Тимофей запнулся и чуть не растянулся на тротуаре. Голова его была ясной, но ноги отказывались подчиняться.
Юлька взяла его под руку.
— Эх ты, Шерлок Холмс, из народных заседателей. Тоже мне, берется распутывать нити!
Юлька насмешничала без обычной веселости, один раз даже тяжело вздохнула. Тимофей слабо защищался:
— Если я Шерлок Холмс, то ты доктор Ватсон. Ну, а что делать? — вдруг спросил он. — Что посоветуешь делать? Отступиться, бросить все?..
— Да нет, уж ты от нее не отступишься, — снова невесело пошутила Юлька.
— Да разве в ней дело! Разве только в ней? Я же ее судил. Понимаешь, судил. На то меня выбирали, что же я отмахнулся и все? Ты не думай, что я пьяный. Я трезвый, еще не столько…
— Я и не думаю, — перебила Юлька. — Только с Михеичем пить — многого не добьешься.
— Так я с Зубом разговаривал. Он в райкоме партии был.
— Другое дело!
— Если ничего не выяснит, я сам туда пойду.
Михеичу не спалось. Возбужденный страхом, склеротический его мозг рождал какие-то смутные догадки, предположения, сомнения.
Арестовали Сазоныча. Захватили на месте преступления. Сазоныч не раз передавал краденое ему, Михеичу. Но есть ли ему резон сейчас выдавать Михеича и Александра Семеновича? Он только закопает себя. Мужик он опытный. Должен понять.
Но как его схватили? Может, не случайно? Может, там уже догадываются? Вот и парень какой-то к нему приходил с Юлькой. Однако не зря он приходил. А может, и просто. Пуганая ворона, известно, куста боится. Нет, говорил он Александру Семеновичу, не связывайся с этим стариком, ненадежен. А тот со своей усмешечкой: «Кто надежный-то ко мне пойдет? У нас не государственное предприятие. Вот и на тебя гляжу, надежен ли, нет — не знаю».
Эх, сколько раз он, Михеич, в трудные-то моменты думал бросить все к черту да пойти с повинной. А как отпустит, опять все идет прежним порядком. Он, может, и пьет через это. Вот и сейчас бы пойти рассказать, какой веревочкой-то их судьба связала.
Память одну за другой воскрешала перед Михеичем картины нескладной его жизни, как двойной провод, переплетенной с жизнью Александра Семеновича Горного.
…В блиндаже тесно. С бревенчатого потолка, надоедливо шурша, неторопливыми струйками ползет песок. Песок хрустит повсюду — на полу, на зубах, в затворах винтовок. Потолок тоже постоянно напоминает о себе. Больше всех достается сержанту Гунько. Казалось, он и вымахал только для того, чтобы разбивать затылок о нетесаные бугристые бревна.
Стукнувшись, сержант длинно и беспомощно ругается. Разветвленную, как старое кряжистое дерево, окопную брань он перемешивает с жалобами на солдатскую долю.
— Подняться нельзя, ровно в гробу, и песок сыпется, как в могиле.
Сержант вообще любит жаловаться. Плаксиво кривя лицо, ноет в ухо соседу — щуплому ефрейтору Яковенко: «Судьба наша, и пожить-то не успели! Я вот перед войной велосипед купил марки «БСА». Да что велосипед! Мне двадцать пять лет… Что я видел? Только жениться успел, и на вот, пожалуйста. Оставляй жену дяде… А теперь что?.. Теперь крест на себя надо ставить. Да и креста-то не будет. Конечно, все говорят — мы герои, защитники. Память о нас… А какая память? В прошлых войнах сколько полегло. Генералов давно забыли, а уж солдат…
Однажды ефрейтор Яковенко не выдержал. Забрав винтовку и вещмешок, он перебрался на другой конец нар, к самой двери, откуда несло буранным холодом.
— Ты чего туда? — поинтересовался Виктор Востриков. — Жарко тебе?
— Погоди, и ты сюда перейдешь, — хрипло ответил Яковенко. — Теперь ты рядом с сержантом оказался. А от этой плакальщицы на край света сбежишь.
С тех пор сержанта Гунько так и звали плакальщицей. В отделении знали, что командир взвода решил заменить его, но медлил — со дня на день ожидалось пополнение из школы младшего комсостава. И хотя сержант продолжал свое нытье, вопреки предсказаниям Яковенко, Востриков не сбежал от Гунько.
В каждом отделении есть свой, на редкость ладный, удачливый солдат. Он умеет лихо и находчиво отрапортовать командиру. И шинель, и сдвинутая набок шапка сидят на нем, как влитые. И на кухне ему достается лишний кусок.
Таким был Витя Востриков. Правда, обычно у таких ребят полно друзей, Востриков же держался со всеми ровно, но близко почему-то ни с кем не сходился.
Востриков слушал Гунько внимательно и даже сочувственно.
«Как из него лезет, — размышлял он, — без перерыва, как тот песок сверху. Однако это ничего, пусть болтает, с меня не убудет».
Востриков поддакивал сержанту, а иногда даже притворно восхищался.
— Голова-то у тебя, видать, не для шапки! С такой головой не здесь сидеть.
— А куда денешься? — вздыхал Гунько.
— Ничего, с головой из любой ямы можно выбраться.
— Как вылезешь? — недоверчиво спрашивал сержант.
— Кумекаем, кумекаем, — уклончиво отвечал Востриков. — Держись за меня, хоть я и не командир… Со мной не пропадешь.
Случилось странное. Когда командир взвода вызвал добровольцев идти за «языком», Востриков сказал:
— Пойдем мы с сержантом Гунько.
В таких случаях обычно каждый говорил за себя. А что касается сержанта Гунько, то он упорно молчал, отводя глаза в сторону.
Комвзвод немного стеснялся своих солдат. Он был младше большинства из них. Год назад еще сидел за школьной партой, вставал, когда входили взрослые. Теперь, после окончания офицерских курсов, взрослые люди торопились вскочить при его появлении. Младший лейтенант делал замечания солдатам, только видя в этом крайнюю необходимость. Но и он однажды сказал сержанту:
— У Горького есть такие слова: «Безумство храбрых». Это не про вас.
Сейчас он был доволен. Кажется, Гунько понял его замечание.
Пока собирались, слушали инструктаж незнакомого штабного капитана, Гунько все заглядывал в темное скуластое лицо Вострикова: «Что он надумал? С ним еще попадешь, не выкарабкаешься».
По лицу Вострикова бродили тени от мигающего огонька неисправной керосиновой лампы. Они делали лицо непроницаемым, поминутно меняя его выражение.
Немцы в первые годы войны зимой обычно располагались по деревням. И здесь они разместились в деревне, за широкой полосой леса, который темнел впереди позиции батальона. На опушке у них стояли доты, а сам лес был ничейной землей.
Заговорить начистоту Гунько решился только, когда разведчики в вечерней тьме, выскочив из траншеи и пробежав несколько сот метров по снежной целине, оказались в лесу.
— Что это тебя за «языком» потянуло? — отдышавшись, спросил сержант.
Востриков, очевидно, ждал вопроса, но по своему обыкновению прямо отвечать не стал.
— А ты что, по блиндажу соскучился? — Востриков хрипло засмеялся, но лицо его оставалось серьезным.
Жаркий прокуренный блиндаж сейчас действительно казался сержанту Гунько родным домом.
— Ты скажи толком, посоветоваться надо, — просительно протянул он.
— Чего советоваться? Слыхал, что капитан говорил.
Они вышли на лесную тропку. Взошла луна. Оледенелые сосны словно готовились стеклянно зазвенеть своими бесчисленными иголками.
Солдаты шли, не замечая красоты леса, не чувствуя бодрящего запаха хвои.
«Где тут собака зарыта? — усиленно пытался понять Гунько. — Или вправду его в разведку потянуло? Хотя не похоже. С виду-то лихой, а так хитрый, расчетливый и, однако, трусоват. Только скрывает… Может, решил к немцам податься, а мне в последний момент: — Руки вверх, да и представит, как пленного. Может, остановиться, заставить его сказать, что задумал? Я все-таки командир!»
Востриков остановился сам.
— Слушай сюда, сержант… — Несмотря на то, что вокруг никого не было, Востриков говорил тихо и даже раза два оглянулся. — Нам из нашей ямы две дороги: либо в могилевскую, либо в госпиталь. По второй-то я думаю все ж-таки лучше, а? — В голосе его забулькало и оттуда вырвался нервный смешок. — Давай-ка постреляем друг друга. Легонько. В руку, в ногу — и айда в госпиталь. Я бы сам, да одному нельзя — следы остаются. Ожог, понимаешь. У врачей глаз наметанный.
— А как узнают? — испуганно прошептал Гунько. Губы его тряслись, лицо сделалось плаксивым.
— Как могут узнать? Ты, что ли, болтнешь? Тогда — вышка.
— Какая вышка?
— Ну, высшая мера. Расстрел перед строем. Устраивает?..
Сержант молчал.
— А как ребята? — плаксиво заговорил он.
— Ах, тебе ребят жалко? Тогда идем за «языком».
Гунько смятенно посмотрел на Вострикова. «Вот связался! Если немцы не убьют, он пристрелит. Что делать?»
— Я согласен, — боязливо прошептал он.
Они вышли на поляну. Было светло. Снег под луной казался золотисто-синеватым. Востриков встал за дерево и выставил левую руку.
Сержант отошел на середину поляны, прицелился, загремел выстрел. Гунько оглянулся вокруг и бросился к Вострикову.
— Ну как? — крикнул он.
И вдруг замер от испуга, Востриков, ловко вскинув винтовку одной рукой, наводит на него дуло.
— Ты что, ты что? Погоди, я встану…
Раздался выстрел. Сержант упал. Востриков подбежал к нему. Гунько лежал ничком, уткнувшись лицом в золотисто-голубой снег. Востриков взял его руку. Пульса не было. Он отпустил руку, и она деревянно упала в снег.
— Так-то лучше, — пробормотал Востриков. — А то с тобой трибунала не минуешь.
Он перезарядил винтовку и, отводя глаза от трупа товарища, зашагал к лесной тропке. Он шел по ней в обратном направлении, придерживая раненую руку и морщась от боли.
…Михеича подобрала разведка соседнего полка. Он долго валялся в госпиталях, копя бессильную злобу на Вострикова и боясь заявить на него.
Через два года после войны, далеко от родимых мест, бывший сержант Гунько повстречал бывшего рядового Вострикова. И с тех пор окончательно перекосилась, завихрилась его жизнь. Так и не решившись донести на Вострикова — это ведь было бы доносом и на самого себя, Гунько шантажировал своего неудачливого убийцу. А Востриков вершил одно темное дело за другим. И вершил не без его участия. Он крупно жульничал во время денежной реформы. Работая главным бухгалтером, организовал хищения на межрайбазе одного облпотребсоюза, занимался нелегальной торговлей автомашинами.
Были за ним и судимости, и побеги, приходилось не раз менять фамилию, пользуясь подложными документами, чужими паспортами, даже орденами.
Михеич всюду следовал за ним. Он спился, опустился, развелся с женой и любил повторять, что он «лишен», так как был лишен отцовства.
За ночь Михеич так и не сомкнул глаз.
Вставало пасмурное зимнее утро. За окном низко и плотно нависали облака. Маленькие домишки с непременным пышным хвостом дыма из трубы, возвышающиеся над домишками голые, с тонкими ветвями тополя — все это казалось немудрящей картинкой, нарисованной на тетрадном листочке неискусной детской рукой.
И Михеича вдруг неодолимо потянуло к простой, обыкновенной, немудрящей жизни, жизни без хитрости, без обмана, без постоянного страха.
«Пойду сейчас и расскажу все, все, — решил он. — Пусть делают, что хотят. Пусть отсижу пять, даже десять лет. Зато выйду человеком. Поселюсь в таком же домишке, никого не буду бояться. Хоть самая старость, хоть закат пройдет спокойно».
Надо идти. Прямо сейчас. В милицию.
«Прямо сейчас», — бормотал Михеич, но продолжал лежать на своей неширокой железной койке. В глубине души он понимал, что никуда не пойдет, что не хватит у него для этого ни совести, ни решительности.
Около полудня в комнату заглянула хозяйка.
— Новое расписание — дрыхнуть до обеда, — проворчала она.
И в эту минуту раздался резкий хлопок калитки.
— За мной! — Михеич решил так твердо, что даже сказал вслух.
И на этот раз он не ошибся…
…Ваня Латкин уезжал в отпуск. Председатель постройкома пригласил его к себе.
— Советую вам задержаться на неделю. Имеется бесплатная путевка на Южный берег Крыма.
Председатель весело улыбался, поглаживая объемистую лысину, потирая руки. Его радовала собственная щедрость.
— Н-не надо, — сказал Ваня.
— Как — не надо?
— Н-ни в коем случае! — подтвердил Ваня.
— Почему?
— Я еду в Красноярск. Там перекрытие, и я т-тороплюсь.
— Что вам там делать?
— К-как что? Смотреть.
— Смотреть?
— А к-как же!
Председатель оглядел оттопыренные Ванины уши, взъерошенные волосы. Ваня скользнул взглядом по гладкой его лысине, округлому животику. У обоих мелькнуло: «Вот чудак». Ваня вежливо попрощался.
На вокзал мастера провожала почти вся молодежь участка. Не было только Юльки. «Не хочет давать ему никаких надежд», — подумал Тимофей.
А Ваня все оглядывался. Все ерошил свои без того взъерошенные волосы. Но потом, как это чаще всего с ним бывало, завязал какой-то теоретический спор. Вокзальное радио уже объявило об отправлении поезда. Все давно вошли в вагоны. А Ваня с уплывающей подножки все еще кричал, все еще в чем-то убеждал своих неподатливых оппонентов.
— Т-только дискуссия! — кричал он, взъерошивая слова. — Она необходима для прогресса. Пусть спорят даже единомышленники, даже единомышленники. Не будет этого, все з-застынет, з-замрет…
Тимофей намеренно отстал от товарищей, шумной гурьбой проталкивающихся в калитку с надписью «Выход в город». Он любил вокзальную сутолоку. Она не стихала. Шла посадка на какой-то другой, стоящий на третьем пути, поезд. Вокзальный шум будоражил, куда-то звал, напоминал редкой точности строки:
Вокзал — несгораемый ящик
Разлук моих, встреч и разлук…
Тимофей подошел к туннелю и остолбенел. Навстречу ему спешил Горный. В одной руке у Александра Семеновича огромный кожаный чемодан, в другой — сетка, очевидно, с продуктами.
«Куда это он? А вдруг удирает? Не я ли спугнул его, когда был с Юлькой у Михеича? Как же теперь? Ведь уйдет. А что если подойти, заговорить? Мол, мы встречались тогда на суде. Как он поведет себя? Глупо, конечно, а все-таки…»
Тимофей шагнул к Горному, на секунду взгляды их встретились, и Тимофей понял, что Александр Семенович узнал его. И как раз в эту минуту из туннеля вырвался людской поток. Тимофея оттеснили. Когда люди прошли, Горного уже не было. Тимофей бросился к поезду, несколько раз обошел перрон, но нигде не обнаружил и следа Александра Семеновича.
Промелькнул какой-то человек, похожий на него, тоже с чемоданом и сеткой. Тимофей догнал его. Нет, не Горный.
Тимофей пошел к выходу. Неужели прозевал?
Гриша спит. Он лежит на спине. Ручонки закинуты под голову. Мягкие светлые волосы упали на высокий выпуклый лоб. Тихо-тихо, чтобы не разбудить, Нина целует его в мягкие теплые губы, поправляет волосы.
Как он похож на папу! Папа, что было, папа! Какой шквал пронесся надо мной.
Нина проходит по комнате, садится возле аквариума.
Гурами, что ты все шевелишь своими плавниками? Куда ты спешишь? Как ты поживаешь? Помнишь, я звала тебя Любовью Ивановной?
Любовь Ивановна! Болтливая, корыстная, мелочная. А стряслась беда — и вот она какая, Любовь Ивановна. Доброты и бескорыстия в ней куда больше.
Нина нажимает выключатель. И в маленьком гроте, в центре аквариума, загорается свет. Вмиг оживает крошечное подводное царство.
А ты, дания розовая? Ты же — Тимофей. Ты так же пронизана, пропитана солнцем. Оказывается, ты искал меня, искал после того вечера. Вот чудак! Но ты хороший. Ты не поверил, что я… что я могла взять чужое. Спасибо тебе за все, за все!
Здравствуй, лялиус — Иван Савельевич! И вам спасибо. Вам спасибо за Гришу. Не зря папа называл вас настоящим другом.
Я была неправа, папа. Я была очень неправа. Много-много хороших, много настоящих людей, и бессильны против них даже такие хитрецы, как Горный. А он еще прислал письмо. «Не считай меня злодеем. Я действительно обманывал тебя, но надеялся все перекрыть. Это ведь мелочи для меня. А ревизию сделали внезапно. И мне ничего не оставалось, как подставить тебя. Тут удачно подвернулся случай с часами. Уверяю тебя, когда я просил сделать надпись, ничего об этом не думал. Если будешь работать, лучше смотри, когда получаешь продукты с тарных весов. На них ведь вес каждой гири увеличивается в десять раз. И вообще, будь внимательна. А лучше тебе не ходить в торговлю…»
Мерзавец и шут! Фигляр, как любил говорить папа о таких людях. Он всегда играл. И с часами. Разыгрывал влюбленного, а сам строил свои подлые расчеты. И сейчас где-нибудь играет и комбинирует, если еще не попался.
«Не ходи в торговлю»… Нет, она пойдет. Пойдет! Дело ее теперь прекращено. Сегодня следователь, заменивший Дырина, извинился пред ней. За Дырина, за все причиненные ей неприятности.
Нет, Нина пойдет в торговлю, пусть там трудно, пусть там не все еще делается так, как нужно. Она пойдет туда. Хотя бы для того, чтобы таким, как Горный, как Алла Петровна, стало там тесно.
Нине кажется, что она видит, как наигранно-лениво улыбается своей фальшивой улыбкой Александр Семенович: «Страшно, когда надвигается такая грозная сила».
Будет страшно! Будет! Потому что сила-то грозная, все-таки грозная. Не одна она, Нина, — сила, а вместе с Галей, с Верочкой, с Юрием Филипповичем…
Вместе со всеми!