Перед революцией

В январе месяце 1917 года Кавказская Туземная конная дивизия1, в коей я занимал тогда должность начальника штаба дивизии, стояла на отдыхе в Бессарабии после тяжелой боевой службы на Румынском фронте2 осенью 1916 года. Так как эта дивизия, известная в публике под названием «дикой», играла некоторую роль в событиях революционной эпохи и так как моя личная жизнь была с ней довольно тесно связана, я позволю себе дать некоторые краткие сведения о том, что представляла собой эта интересная воинская часть.

В самом начале войны на Кавказе были сформированы конные полки из добровольцев тех мусульманских племен, которые в мирное время были освобождены от воинской повинности. Полков этих было шесть: Кабардинский, 2-й Дагестанский, Татарский, Чеченский и Ингушский, они были сведены в дивизию, и начальником этой дивизии был назначен брат Государя, великий князь Михаил Александрович.

Цель этого формирования была не только боевая, но и политическая, чтобы показать неразрывную связь Кавказа с Россией привлечением в общерусское дело кавказских народностей, а назначение великого князя начальником дивизии являлось особой милостью Царя к этим народностям; некоторую роль играло и чисто утилитарное соображение: удалить с Кавказа на время войны наиболее беспокойные элементы, особенно мусульманские, среди которых могла бы иметь успех опасная туркофильская пропаганда или могли просто чрезмерно развиваться природные разбойничьи инстинкты.

Офицерский и унтер-офицерский составы были почти сплошь русские.

Мне пришлось сформировать Татарский полк из елисаветпольских и бакинских татар, командовать сначала ими, потом 2-й бригадой, а в 1916 году, после сдачи великим князем дивизии генералу князю Багратиону3, я был назначен начальником штаба дивизии. Дивизия два года дралась на Галицийском фронте4 с большой доблестью, несколько блестящих конных атак заслужили ей репутацию серьезной боевой части, а после удачных действий на румынском фронте при чрезвычайно трудной обстановке, у князя Багратиона явилась мысль увеличить состав дивизии и развернуть ее в корпус, благо на Кавказе подходящих элементов было еще много, да и на фронте было еще несколько мусульманских частей, которые можно было нам придать (1-й Дагестанский, Осетинский, Крымский-Татарский и Туркменский)[1].

Как только мы встали на отдых в Бессарабии, князь Багратион поехал в Ставку5, чтобы выяснить, как на это посмотрит начальство, и вернулся в восторге. Оказалось, что Государь этой мысли сочувствует и приказал представить соответственные соображения. Я моментально засел писать доклад и составил такую красноречивую поэму, что всякий, ее прочитавший, должен был убедиться в насущной необходимости для спасения отечества немедленно развернуть Туземную дивизию в корпус. Доклад отправили в Ставку, а на Кавказ полетели радостные письма, предупреждавшие о предстоящем в скором времени дополнительном наборе туземных добровольцев. Прошел месяц без ответа. Тогда князь Багратион попросил меня поехать в Ставку поторопить разрешение этого вопроса с тем, чтобы предварительно заехать в Петроград, явиться к великому князю Михаилу Александровичу, только что назначенному генерал-инспектором кавалерии и заручиться его одобрением.

Приехав в Петроград, испрашиваю аудиенцию у великого князя. Он меня принимает в понедельник, 20 февраля, на Галерной в Управлении его делами. Сначала беседуем о дивизии, о командовании которой великий князь всегда вспоминает с горячим чувством симпатии. Он меня расспрашивает про последние боевые дела, про судьбу отдельных командиров и офицеров и т. д. Затем я докладываю план расширения ее в корпус и говорю, что завтра еду в Ставку и хотел бы предварительно знать его взгляд на этот вопрос. Он мне отвечает, что вполне моему плану сочувствует и что если его запросят, то он, конечно, всячески нас поддержит. После разговора выхожу, очарованный, как всегда, сердечностью и теплой простотой, неизменно веявшей от великого князя.

В среду приезжаю в Могилев, отправляюсь в генерал-квартирмейстерскую часть6, где сначала беседую со всякими приятелями и товарищами по Генеральному штабу7, а затем добираюсь до генерала Лукомского8. Он меня встречает весьма радушно, но говорит, что весь вопрос о Туземной дивизии находится у дежурного генерала, т. е. Кондзеровского9, и рекомендует не питать особенно радужных надежд на благоприятный исход дела.

Отправляюсь в дежурство10, где разговор с генералом Кондзеровским сразу принимает оборот неприятный. Оказывается, было совещание главнокомандующих фронтами, на котором решили сокращать кавалерию ввиду трудности ее прокормления, и Кондзеровский заканчивает словами: «Если сокращать “настоящую” кавалерию, то как же вы хотите, чтоб мы увеличили вашу “дикую” дивизию?»

С гордостью заявляю, что мало есть «настоящих» кавалерийских дивизий, которые могут похвастаться 18-ю конными атаками за год, но удаляюсь с поджатым хвостом.

Обидно, что князь Багратион разгласил, что сам Государь одобрил план формирования корпуса. Теперь получится разочарование и недовольство и в дивизии, и на Кавказе. Вредно для царского авторитета.

Завтракаю в штабной столовой за столом военных агентов11. После завтрака делаю визит иностранным агентам, а затем, для очистки совести, делаю последнюю попытку спасти дело Туземного корпуса и отправляюсь к помощнику начальника штаба генералу Клембовскому12, считавшемуся главным врагом кавалерии. Встречает он меня весьма любезно, но говорит, что вопрос окончательно решен в отрицательном смысле, а затем делает энергичную контратаку, порицая меня за то, что я в это дело втягиваю великого князя Михаила Александровича, стараясь воздействовать на штаб высочайшей протекцией.

Отвечаю, что его высочество интересуется этим делом не как великий князь, а как бывший начальник дивизии и генерал-инспектор кавалерии. Совершенно ясно, что все мои карты биты и дело окончательно провалено.

Выхожу на двор, где встречаю своего друга флигель-адъютанта графа Замойского13, и с ним иду к командиру Конвоя14; оба стараются меня утешить и уговаривают меня не уезжать завтра, утверждая, что, наверное, Государь пожелает меня видеть. Ясно, что лица Свиты15 не любят, чтобы люди уезжали из Ставки недовольными, и теперь будут приняты меры, чтобы меня успокоить и огладить.

Перед обедом заезжаю с визитом к генералу Иванову16, бывшему главнокомандующему Ю.-З. фронтом, ныне состоящему при его величестве. Я служил у него в штабе в Японскую войну и очень любил его. Вспоминаем минувшие дни, Ляоян – Шахэ – Мукден17, попиваем чай с сухарями. Старик жалуется, что не у дела, что много видит мерзости, но ничему помочь не может.

Отправляюсь обедать к Замойскому. Во время обеда слушаю разные рассказы о жизни в Ставке. Очевидно, между царской Свитой и профессиональным штабом существует конкуренция, да она и неизбежна, но каково бедному Алексееву18 работать при этих условиях.

Один из рассказов особенно меня заинтересовал.

Оказывается, что после сокращений, произведенных в регулярной кавалерии, где в каждом полку из шести эскадронов два были превращены в пехоту, то же самое хотели сделать в казачьих полках. В кавалерии эти меры породили, само собой, большое неудовольствие, но у казаков, где лошадь являлась собственностью всадника, могли получиться крайне нежелательные последствия, а с казаками ссориться, в особенности при тревожном положении внутри страны, казалось неразумным. Если кавалерию трудно было довольствовать на фронте, следовало ее отвезти на зиму в тыл и сохранить для ее настоящей работы, т. е. преследования разбитого врага. Все считали, что летом 1917 года разгром немцев должен произойти, и тогда большие кавалерийские массы оказали бы неоценимые услуги.

Однако проект о сокращении в казачьих частях в Ставке был уже разработан, но тут произошел оригинальный инцидент. Один из досужих флигель-адъютантов, большой сторонник кавалерии, увидал в генерал-квартирмейстерском отделении перехваченную немецкую радиотелеграмму знаменитого фон Шметтова19, поздравлявшего своих коллег с сокращением кавалерии, как доказательством того, что русские отказались от надежды на победоносный исход войны. Эта телеграмма была окольными путями доведена до сведения Государя, и приказ о сокращении казачьей конницы никогда не был подписан.

С особым удовольствием слушаю этот анекдот и с трудом воздерживаюсь от искушения в приятельском кругу сознаться в том, что эта телеграмма была пущена в темную ночь на румынском фронте, но совсем не фон Шметтовым, а мною. Она была сейчас же подхвачена главной Берлинской станцией и повторена ею по всем фронтам.

Фон Шметтов, вероятно, сильно удивился за утренним кофе, но подлинности своей подписи никогда не опроверг, а моя провокация удалась блестяще. Особенных угрызений совести не чувствую, вспоминая имена других «великих провокаторов» из истории Генерального штаба, о подвигах которых нам в академии говорили при закрытых дверях и только тем офицерам, которые были уже выпущены в Генеральный штаб. Вероятно, на том свете остался доволен мной прусский майор Брайтенфельс, столь хитро и удачно втянувший все свое начальство в победоносное сражение 6 августа 1870 года при Верте20.

Во время обеда приходит записка с приглашением меня на высочайший завтрак на следующий день. Отправляюсь спать в вагон. В четверг утром штабной шофер, неизменная дружба коего куплена мною за 25 рублей, приезжает за мной на вокзал и везет меня в штаб. В ожидании царского выхода беседую со старыми знакомыми, с английским генералом, попадавшимся мне в Маньчжурии, с протопресвитером военного духовенства Шавельским21, тоже старым соратником, нежно кидающимся мне на шею, с министром двора графом Фредериксом, с Воейковым22 и другими.

Выходит Государь. Он в форме своего 6-го пластунского батальона. Черкеска сидит на нем хорошо, а между тем с элегантностью носить этот костюм не всякому дано.

Пьем великолепную водку, причем замечаю, что Государь пьет очень мало.

Рассаживаемся. Алексеева нет; характерно, что он предпочитает питаться в штабной столовой. Рядом с Государем справа старший из иностранцев, а слева Иванов. Я оказываюсь рядом с румынским генералом. Приходится ему говорить приятные вещи о его стране, когда я столько наводил критики на их порядки, которые были действительно крайне неудовлетворительными, когда они вступили в войну.

Напротив меня сидит отец Шавельский. Заговариваю с ним, стараясь поддержать своего дивизионного священника Поспелова, норовящего получить одновременно и Владимира на шею23 и медаль «За храбрость», но вместо того получившего лишь синодское благословение. Шавельский приходит в негодование и просит меня объяснить Поспелову, что лучшее украшение пастыря это – смирение, а не кресты и медали. Подмечаю, судя по взгляду, что Иванов разговаривает с Государем обо мне.

После завтрака все переходят в соседнюю залу, где меня ставят между окнами у стены, вдоль которой выстраивают тех, с кем Государь будет беседовать. Тут меня подхватывает Иванов и торопливо шепчет: «За завтраком мы с Государем говорили о том, какой вы молодец, а только, если вы теперь будете с ним беседовать слишком… определенно, буду дергать вас за фалды». Государь кончает разговор с Шавельским и подходит ко мне.

Те же светлые, голубые глаза, та же светлая очаровательная улыбка.

Я рапортую по положению: «Такой-то (должность, чин и фамилия) имеет счастье представиться Вашему Императорскому Величеству».

Государь, улыбаясь, говорит, что во время завтрака наблюдал мою дружелюбную беседу с румыном. Отвечаю, что поневоле пришлось, но что воевать у них неприятно.

Царь смеется, а сзади Иванов дергает меня за черкеску. Разговор переходит на дивизию, вкратце докладываю о современном ее положении. Государь говорит: «Да, хорошо работают кавказцы, даже здесь дух захватывает, читая донесения про их атаки. Очень хотелось увеличить дивизию, но совещание главнокомандующих фронтами, наоборот, нашло необходимым сократить кавалерию». На это я скромно заявляю: «А жалко, Ваше Величество, горцы такой чудный боевой материал», – сзади чувствуется очень настойчивое потягивание черкески. Разговор кончается пожеланиями здоровья, успеха и просьбой передать Царский привет кавказцам.

Царь переходит дальше по линии, потом удаляется в сопровождении Воейкова. Мне рекомендуют подождать, пока Воейков не выйдет от Государя, и поговорить с ним. Вскоре появляется Воейков.

Он жалуется на то, что в России всюду растет крамола, я ему выкладываю некоторые свои впечатления о Ставке и кончаю словами: «Пока у вас дела ведутся так, не жалуйтесь, что в России крамола. Крамола у вас здесь».

Захожу в Отдел военных сообщений24, где нахожу двух товарищей по Академии; они мне устраивают отделение в поезде на завтрашний день, а затем долго рассказывают про ужасающее положение железных дорог. Если поверить этим пессимистам, вся железнодорожная сеть должна прийти в ближайшее будущее в полную негодность. Вот такие разговоры не должны были бы допускаться в Ставке даже в товарищеском кругу.

На следующий день уезжаю. Поезд отходит с большим опозданием, а в Петроград приходит не в субботу днем, а в 5 часов утра, в воскресенье, 26 февраля, оказавшееся первым днем революции.

Загрузка...