Вторые сутки поезд шел по желтой, сухой, пустынной степи, накаленной все еще жарким октябрьским солнцем. Вокруг, докуда видел глаз, не было ни жилищ, ни людей, одна голая всхолмленная равнина с маячившими на горизонте горами, рельсы, редкие железнодорожные будки да телеграфные столбы с гудящими проводами. Когда поезд останавливался на какой-нибудь маленькой захолустной станции с убогим зданием вокзала, через открытое окно вместе с ветром врывался мощный треск кузнечиков, доносившийся из островков чахлой травы. Иногда вдалеке, на безопасном расстоянии от человека, столбиком вставал суслик и смотрел на поезд.
Вагон третьего класса был переполнен, и в нем было нестерпимо душно. Ванин отчим, мать с крохотной дочкой Анютой на руках, сам Ваня всю дорогу, занявшую вместе с пересадками почти неделю, провели на жесткой вагонной полке. Вещи: сундучок отчима со слесарным инструментом, большой тюк с постелями, плетеная корзинка с кухонной утварью и провизией, узелки с разной мелочью — все это лежало на той же полке.
Спали — кто лежа, кто сидя — по очереди. Анюта на руках у матери, Ваня — сам по себе, свернувшись калачиком. Был он худ, мал ростом и, поджав к подбородку колени, умещался на тяжелой домашней подушке.
Ваню не пугало будущее, как пугало оно отчима дядю Сашу — он так и не научился звать его отцом — и пугало мать, еще молодую женщину, рано овдовевшую и вскоре вышедшую замуж за Александра Петровича Знаменского. Был он из того же крестьянского племени, что и она, и из-за вечной нехватки хлеба каждую зиму уходил из своего Туголукова в уездный город Борисоглебск, где понемногу и научился слесарному делу.
Четыре года назад покинул родное село сосед Знаменских Петр Иванович Переделкин. Уехал он в Баку, на берег солнечного моря, устроился слесарем в одной из мастерских нефтепромышленника Нобеля и недавно отписал Александру Петровичу письмо, в котором советовал, ежели в Туголукове ничего к лучшему не изменилось, бросить все и податься к нему в Баку. Знаменский стал собираться в дорогу.
Все дела удалось закончить только к покрову. Тогда, помолясь, по обычаю, в церкви, они и подались на соседской телеге к ближайшей станции. Ревели в голос, провожая, бабы, ревела жена, да и у самого Знаменского навертывались на глаза слезы: ведь не на сезон покидал он насиженное место — навсегда.
Спокойней всех вел себя Иван. Накануне отъезда, вечером, он сходил к учителю Василию Никифоровичу, у которого в прошлом году закончил курс одногодичной церковноприходской школы и получил в подарок книгу под названием «Рассказы о великих событиях разных времен и народов», а заодно и доброе напутствие:
— Учись, Ваня, и побольше читай. Без книги трудно стать счастливым и полезным обществу человеком. Помни об этом.
В поезде Ваня иногда доставал из корзины подаренную книгу, единственную, которая была среди всех их вещей, и жадно читал.
Но сейчас ему было не до чтения. Поезд приближался к Баку, и, как сказал усатый попутчик в барашковой шапке, скоро должно было показаться Каспийское море.
И вот оно выглянуло на минуту, скрылось и показалось снова.
Зрелище было настолько новым и захватывающим, что Ваня как припал к оконному стеклу, так и не отходил от него до тех пор, пока поезд не ушел в сторону от моря.
— Ты посмотри на той сторону, малчик, — сказал усатый попутчик, и Ваня поспешно подошел к противоположному окну.
То, что он увидел там, показалось ему выхваченным из сказки, только не доброй, а злой и мрачной. Среди голых холмов, возвышаясь над ними, то сбегая, то поднимаясь по склонам, виднелся лес деревянных, суживающихся кверху построек, и Ваня догадался, что это и есть нефтяные вышки.
И сразу в вагоне запахло керосином, тем самым керосином, который так берегла мать, наливая в лампу.
Поплыли, замелькали придорожные строения — кое-как слепленные из досок и ржавого железа хижины, приземистые, черные каменные здания заводов и мастерских, круглые и неимоверно широкие резервуары, прикрытые коническими колпаками, стелящиеся по земле, переплетенные между собой трубы. И все это было опутано смрадным, густым и черным дымом, который висел над строениями, укрывая их своим плотным облаком.
— Господи, да куда ж это мы приехали!.. — тяжело вздохнула Ванина мать и перекрестилась.
— Ничего, Александра… Как-нибудь обойдется, — пробормотал Знаменский. Он и сам не ожидал увидеть такое.
Вскоре поезд, лязгнув последний раз буферами, остановился у каменного вокзала с башенками и тупыми зубцами на крыше.
Еще из Грозного Знаменский отбил телеграмму дружку Переделкину: мол, еду, встречай такого-то — и теперь во все глаза искал его на перроне среди гомонящей и пестрой восточной толпы. Уже давно вынесли вещи из вагона, и они грудой лежали на жирной и черной земле. Уже успела наплакаться маленькая Анюта, уже потерял надежду на встречу сам Знаменский, когда вдруг — наконец-то! — показался Петр.
— Что ж ты мне про вагон, какой он есть, не написал, — сказал он. — В этаком базаре сразу кого разыщешь? Это тебе, брат, не Туголуково… Ну, здравствуйте. — Он протянул руку сначала Знаменскому, потом его жене. — С благополучным прибытием вас на нашу теплую землю.
— Да уж теплей некуда, пекло, да и только, — ответила Ванина мать.
— А это ж кто? — Переделкин показал взглядом на Ваню. — Да никак сынок Иван… Изменился, однако, за четыре года. Не узнать.
— Помощник растет…
— Ко мне пока поедем, — сказал Переделкин. — В Балаханы. Покуда у меня несколько дён поживете, а там тебе и работенку с квартирой подыщем.
Он долго торговался с владельцем арбы, в которую был запряжен ослик с большой головой и непомерно длинными ушами. И арбу и ослика Ваня тоже видел первый раз в жизни. Он не мог понять, как все они, да еще с вещами, поместятся в этой повозке на двух огромных колесах; однако ж все поместились, уселись кое-как, кроме аробщика, который пошел рядом с безмятежным и флегматичным осликом.
За вокзалом начались промышленные корпуса заводов и растущие прямо из земли резервуары, наполненные нефтью, все в грязных черных подтеках. Стало больше нефтяных луж, стала еще хуже дорога, на ухабах арбу неимоверно встряхивало, и Ваня предпочел слезть и пойти рядом.
Хозяин был стар и любил поговорить. Делать ему было нечего, и он стал рассказывать Ване, что еще на его памяти вдоль этой шумной дороги крестьяне сеяли пшеницу и она давала хорошие урожаи. А потом, когда в тех местах, куда едет русский мальчик, нашли нефть, поля у крестьян отобрали и начали строить заводы.
…Часа через четыре они наконец-то добрались до Балахаы, в прошлом большого азербайджанского села. Владелец арбы и ослика получил свой честно заработанный двугривенный и низко поклонился на прощание, прижав руку к сердцу.
— Да будет аллах добр к вам…
Жили Переделкины в одной комнате без кухни — он, она и сын-сорванец, который куда-то убежал, так и не дождавшись гостей. Иметь отдельную комнату в Балаханах считалось счастьем, и Переделкиным многие завидовали.
С улицы доносился металлический гул буровых машин, глухие удары чугунных баб, падавших на сваи, грохот перетаскиваемых с места на место труб. Через мутное окно виднелись нефтяные вышки, их высокие тупые башни с дощатыми пристройками, сколоченными кое-как, трубы и прорытые в земле желоба, по которым невесть куда бежала нефть.
— Мам, Анюта заснула… Можно я пойду погуляю? — спросил Ваня.
Мать кивнула.
— Иди, иди, сынок. Погляди, как тут люди работают. Может, и для тебя что подходящее найдется.
…Солнце палило нещадно. Расплавился кир, лип к босым ногам, обжигая их, и Ваня отбежал в тень, которую отбрасывала ближайшая вышка.
Тяжелые черные капли падали на землю из безоблачного затянутого дымкой неба — это накрапывал нефтяной дождь, отброшенный ветром в сторону от бьющего нефтяного фонтана. Его толстая струя упиралась вверху в дымное, им же созданное облако и с шумом нескольких летних ливней возвращалась обратно на землю, образуя темное озерцо.
Десятка два оголенных до пояса рабочих сгребали землю по его краям, наращивая берега, чтобы сберечь нефть. Другие рыли в песке канавы, по которым она стекала. Песок тоже был черный, с жирным сизым отливом, но не от рождения, а все от той же нефти, которая ого пропитала.
И вдруг Ваня услышал отчаянный плач. Плакал, судя по всему, мужчина. Ваня невольно вздрогнул. Он не мог переносить, когда плачут взрослые люди, хотел уйти подальше от этого плача, но ноги почему-то сами двинулись к тому месту, откуда он доносился.
Там рыли нефтяной колодец.
Нефти в Балаханах еще было так много, что некоторые хозяева, особенно из тех, кто победнее, приобретя клочок земли, принимались на свой страх и риск рыть колодец — авось повезет; колодец стоил во много раз дешевле, чем скважина. Его не надо было рыть глубоко, часто случалось, что нефть лежала всего в пятнадцати саженях и ее можно было черпать как воду.
Работали на рытье колодца всегда втроем и всегда только персы, приезжавшие в Баку на заработки. Двое спускали на веревке третьего, который углублял колодец, рыл мокрую землю, накладывал ее в брезентовое ведро, а потом дергал за веревку — подавал сигнал. Если сигнала долго не было, то ведро все равно поднимали. Иногда оно оказывалось пустым, и это означало, что человек в колодце задохнулся. Тогда человека вытаскивали, клали на землю и начинали плакать по умершему.
Так было и в этот раз. Ваня увидел распростертого на земле молодого мужчину с лицом землистого цвета и остекленелыми, мертвыми глазами. У головы и ног погибшего сидели на корточках два его товарища и плакали, закрыв лицо руками. Рядом стояла санитарная повозка, и два дюжих санитара в халатах мышиного цвета терпеливо ожидали, пока оставшиеся в живых закончат плач и прочитают молитву.
Вокруг образовалась реденькая толпа женщин и детей, на которых беззлобно и безрезультатно покрикивал полицейский в белом кителе.
— Ра-зой-дись, — вяло повторял он. — Эка невидаль…
— Хоть и нехристь, а все одно жалко, — сказала какая-то старуха и перекрестилась.
— На этой неделе второй уже, — сказала другая женщина, закутанная покрывалом так, что остались видны только глаза, и тяжело вздохнула.
Смотреть на мертвого было страшно, и Ваня заторопился домой. На обратном пути он заблудился и уже хотел было спрашивать, где тут сорок девятый участок; как вдруг его кто-то окликнул.
Ваня оглянулся на голос и узнал вчерашнего хозяина арбы.
— Здравствуй, русский малчик, да будет твоя жизнь безоблачной, как это небо, — сказал старик, прикладывая руку к сердцу. — Ты куда и откуда идешь так шибко?
— Немножко заблудился… Забыл, где барак.
— Не в ту сторону идешь. — Старик улыбнулся. — Я сейчас покажу тебе, куда надо идти. А еще лучше пошлю с тобой моего сына Абдулу, ему все равно делать нечего… Скажи, тебе понравился наш поселок?
— Нет, дедушка, не понравился, — не стал лукавить Ваня. — Страшный он какой-то…
— Страшный, говоришь? Это, малчик, с непривычки страшный.
Владелец арбы жил на краю поселка; окна его домика выходили в степь. Дом, как полагается, был с плоской крышей, низенький, и его почти не было видно из-за глухого забора.
— Заходи, русский малчик, — сказал старик.
Через узкую калитку — единственное отверстие в каменном заборе — они вошли в опрятный, чисто подметенный двор с очагом в углу, возле которого хозяйничала пожилая женщина. При виде незнакомого человека она поспешпо закрыла лицо чадрой.
— Жена моя, Бахшанда, — сказал старик. — А меня зовут Ибрагим. Ибрагим Байрамов. А тебя? Хотя я помню — Ваня.
По южной степе домика вился виноград и висели его тяжелые спелые грозди.
— Угощайся, Ваня, — сказал старик, показывая на виноград. — А я пока пойду поищу Абдулу. Наверно, он пошел на свалку. Чтобы найти какую-либо полезную вещь — пуговицу или пряжку от ремня. — Старик беззвучно засмеялся, тряся своей редкой бороденкой.
Сына он нашел быстро.
Абдула оказался черноглазым и черноволосым пареньком, примерно одних лет с Ваней, шустрым и довольно хорошо говорившим по-русски.
— Возьми с собой винограду, угостишь мать, — сказал старый Байрамов Ване и срезал несколько тучных гроздей…
На работу отчим в конце концов устроился. Переделкин предложил мастеру десятку, отчим поставил две бутылки водки, и на следующий день в табеле слесарной мастерской Товарищества братьев Нобель появилась фамилия нового слесаря.
А через месяц отчим явился домой угрюмый и едва держась на ногах. Свою первую получку он пропил с мастером, уговаривая его похлопотать насчет казенной комнаты.
— Все, Александра… Ни денег нет, ни квартиры, — сказал он.
Мать тихонько заплакала в ответ, и Ване стало очень жалко ее.
— На что-то жить будем? — спросила она.
— Ты, мать, не голоси, — невнятно пролепетал Знаменский и обернулся к пасынку: — Слушай меня, Иван. Я тебе нонче работенку подыскал. Будешь на слесаря учиться. Двенадцать годов тебе. Нагулялся на дармовых хлебах, пора и за работу приниматься.
— И то правда, — согласно сказала мать и тяжело вздохнула.
— Хорошо, дядя Саша, — ответил Ваня и даже обрадовался, что теперь не будет для семьи обузой.
— Завтра утром вставай до гудка. Вместе пойдем, — сказал отчим.
Прошло четыре года. За это время Фиолетов выучился на слесаря и работал теперь в механических мастерских.
Он возмужал, подрос, на верхней губе появился заметный пушок, и он решил отрастить небольшие усики — исключительно для солидности, ибо в свои шестнадцать лет выглядел недопустимо молодо. Во взгляде темных больших глаз осталось у него что-то детское, будто и не корежила его все эти годы промысловая жизнь, не учила уму-разуму, не напоминала на каждом шагу, как она трудна для таких людей, как Фиолетов.
Скорее всего, из-за этого наивного взгляда и добродушного выражения лица с отроческим румянцем на щеках, из-за чуть припухших губ, которым позавидовала бы любая красавица, друзья в мастерской звали его не иначе как уменьшительным именем Ванечка. Сначала Фиолетову это казалось странным, было неловко, а потом привык, сжился.
Механическая мастерская Товарищества братьев Нобель хотя и называлась Балаханской, но в самом деле помещалась в Сабунчах, и Фиолетову приходилось каждый день ходить на работу пешком — восемь верст туда и столько же обратно, до казармы, в которой отчим получил все-таки казенное жилье.
Казарма напоминала лошадиное стойло, где вместо положенных десяти человек помещалось более тридцати. К одноэтажному зданию были пристроены сколоченные из неструганых досок темные клетушки, в одной из которых поселились Знаменские.
По сравнению с казармой их лачуга казалась не такой уж и страшной, но возвращаться с работы туда не хотелось, и Фиолетов с удовольствием задержался в мастерской, чтобы поговорить со своим напарником — слесарем с нерусской фамилией Вацек. В мастерских он появился недавно и сразу всем понравился. О себе Вацек никогда не рассказывал, но Фиолетов слышал от другого слесаря — Пшебышевского, будто родители Вацека были не то австрийцы, не то — скорее всего — чехи, и что они приехали в Россию из Вены, да тут и осели.
Был Вацек немного старше Фиолетова, носил маленькую, аккуратно подстриженную бородку и когда по праздникам наряжался в темную пару с галстуком-бабочкой, то вполне мог сойти за какого-нибудь управляющего, а то и директора.
Но сейчас Вацек был в спецовке, с засученными до локтя рукавами и в надвинутой на лоб фуражке, которую он в мастерской всегда надевал козырьком назад.
— Что это ты домой сегодня не торопишься? — спросил он у Фиолетова. — Или дома делать нечего?
— Дома всегда дело найдется, да только идти туда не больно тянет, — ответил Фиолетов.
— Чего ж так?
Фиолетов отмолчался.
Ему не хотелось говорить, что сегодня день получки у отчима и его отчим явится домой пьяный, сядет на нары и, обхватив обеими руками колени, будет качаться вперед-назад и проклинать свою исковерканную жизнь. В кармане у него будет недопитая бутылка водки, и он станет угощать, навязывать ее то жене, то пасынку, и, разозленный их отказом, примется буянить или плакать… Так было много раз, и так будет сегодня, — стоит ли ради этого торопиться домой, в эту дощатую щель рядом со зловонной канавой?
— Тогда, может, меня проводишь? — предложил Вацек.
— Это можно…
— Ты где живешь? — спросил Вацек.
— На восемнадцатом.
— Комната?
— Да какая там комната… — Фиолетов махнул рукой. — Собачья конура, семь шагов в один конец, пять в другой… Никак с приказчиком насчет квартирных денег не договорюсь. Все отказ да отказ. И чего так?
Вацек усмехнулся.
— Чудак человек. Если ты получишь квартирные, так сразу небось удерешь из своей казармы.
— Само собой.
— И принесешь господину Нобелю убыток. Да какой там убыток для такого богача!
— Ну, от одного тебя и верно невелик убыток, а если и другие за тобой потянутся? Совсем обнищает господин Нобель.
Они привычно перешагивали через трубы и месили ботинками весеннюю грязь. После зимнего ненастья и валящих с ног ветров было приятно подставить обнаженную голову теплому солнцу. Ночью выпал снег, но днем начал таять, и по земле к морю бежали булькающие на перекатах ручейки.
— Дома-то у тебя все в порядке? — спросил Вацек.
— Да не очень. — Фиолетов вздохнул. — Отчим пьет… А когда мы в селе жили, в рот не брал.
С Вацеком он расстался у поворота на балаханскую дорогу. Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться — успокоить мать, поиграть с сестренкой, сходить в лавку и упросить хозяина, чтобы тот поверил до получки и записал долг в свою замусоленную книгу. Да и поспать тоже надо: завтра опять подниматься ни свет ни заря, чтобы к шести утра поспеть в мастерские…
Уже прогудели вечерние гудки, рабочий люд валил валом, и Фиолетов смешался с толпой. Ему нравилось идти вместе со всеми, с такими же, как и он, рабочими, пропитанными мазутом и прокопченными на южном солнце; рядом с ними он чувствовал себя увереннее и сильнее.
Кого только не было в этой толпе! Русские, в подавляющем большинстве пришлые люди из разных российских губерний, бородатые мужики — рослые и тщедушные, окающие, цокающие, но одинаково усталые от изнурительной работы изо дня в день… Поджарые кавказцы с тонкими талиями, а всего больше — коренные жители этих мест, понаехавшие из разных уездов Бакинской губернии, — разорившиеся крестьяне, ремесленники, торговцы, бросившие свое дело в поисках легкой добычи, а всего чаще просто ради куска хлеба. Они понавезли из своих сел высокие, из бараньего меха шапки и не расставались с ними даже в адскую жару. И еще привезли они в Баку из своего былого патриархального бытия исконную родовую честность, про которую тут говорили русские, что «от татарина не надо требовать собственноручную подпись, достаточно одного его слова». Татарами тут по недоразумению называли азербайджанцев.
Было среди рабочей толпы и немало персов — самых забитых и самых бесправных из всех, кто жил на бакинских промыслах. Они работали на трудных и опасных участках и получали самое нищенское жалованье — десять рублей в месяц, в казармах спали по двое на одной наре и чаще всех платили штрафы — шестьдесят копеек «за непослушание» и тридцать копеек «за нарушение тишины». Персы резко выделялись из толпы — смуглые, высокие, стройные, с лицами, казавшимися продолговатыми от остроконечных шляп и длинных крашеных бород.
Постепенно толпа стала редеть, люди сворачивали в кривые улочки и расходились по своим баракам и казармам.
Фиолетов шел медленно, придумывая себе занятия, чтобы отсрочить встречу с домочадцами. Подошел к чану с пресной водой, которую по трубам гнали из Куры и здесь продавали по копейке за ведро, и бесцельно несколько минут постоял. Поговорил о том о сем со знакомым тартальщиком. Забрел во двор какой-то казармы и стал смотреть, как несколько взрослых рабочих и горожан играют в орлянку.
Эта азартная игра распространилась по промыслам с быстротою чумы. Играли все: котельщики, мастера, конторщики и просто шулера, приезжавшие из Баку, как на работу. Ставки были разные — от нескольких копеек до десятков, до сотен рублей. Здесь просаживали получку, выигрывали и смертным боем били проигравших, которым нечем было расплатиться.
На земле рядком по кругу стояли невысокие стопки серебряных монет; Фиолетов насчитал их двенадцать — числу игроков, уже достаточно накаленных азартом, с красными, возбужденными лицами и выпученными от ожидания глазами. Вокруг толпились и с интересом следили за игрой несколько любопытных подростков, должно быть из ближней казармы.
Держал банк мастерового вида человек в синем картузе и косоворотке, подпоясанной узеньким ремешком.
— Где наша не пропадала!
Он отошел чуть в сторонку, поцеловал пятак и высоко подбросил его. Несколько секунд монета вертелась в воздухе и наконец шлепнулась о землю, подпрыгнула и перевернулась.
— Орел! — закричали все сразу.
— А я что говорил! — Сорвавший банк мастеровой стал трясущимися руками сгребать с земли монеты.
Фиолетов машинально нащупал в своем кармане медный пятак. «Если выпадет орел, можно сразу с одного кона заработать не меньше, чем в получку…» Он пересчитал всю мелочь, вышло что-то рубля на два с копейками… «Играют двенадцать душ. Два рубля с копейками помножить на двенадцать…» Соблазн все сильнее давал себя знать.
О том, что будет, если его затея не удастся, Фиолетов пока не думал.
— Ребята, примите в пай, — сказал Фиолетов.
— А денег много? — спросил губастый парень с пудовыми кулаками.
— Не боись, на всех хватит…
Наконец настала очередь Фиолетова.
Он сложил в охапку свои пятаки и алтыны и поставил их на кон. То же сделали и другие.
— Ну, была не была, — пробормотал Фиолетов, подбросил высоко пятак и зажмурился.
— Решка! — услышал он голос губастого парня, открыл глаза и с ужасом убедился, что его пятак действительно лежит орлом вниз. — Гони деньгу! — продолжал губастый.
Проигравший должен был выложить каждому игроку столько монет, сколько тот ставил на кон.
Фиолетову осталось только одно — бежать.
Он сделал вид, что роется в карманах, ищет, даже вывернул один из них, потом не спеша полез в карманчик для часов…
— Ребята, да он банкрот! Бей его! — вдруг закричал губастый и первый кинулся на Фиолетова.
Фиолетов отпрянул, но сильный удар по голове чуть не свалил его с ног. Треснула телогрейка, за которую схватил губастый.
…Показаться в таком виде домой он не мог и решил сперва зайти к Байрамовым, чтобы там привести себя в порядок.
— Вай-вай-вай! — отец Абдулы всплеснул худыми руками. — Что с тобой, Вайя?
— Подрался маленько, дядя Ибрагим. — Фиолетов виновато улыбнулся. — В орлянку играл… Проигрался.
— И платить было нечем, — догадался Байрамов. — Зачем играл?
— Думал — выиграю… Деньги шибко нужны.
— Почему к нам не зашел? За деньгами.
Тут вышел из дома Абдула, сразу все понял и тоже набросился на Фиолетова.
— В самом деле, почему у нас не попросил денег? Мы же друзья.
— Баш уста, Абдула, — ответил Фиолетов. — Так точно.
Он довольно свободно разговаривал по-азербайджанскп и хотел еще выучиться читать, но арабская вязь букв показалась ему такой трудной, что он отступил, хотя и не оставил своего желания.
Абдула тоже уже давно работал; сначала поступил учеником на одну из скважин на промысле Мусы Нагиева, закончил обучение и вот уже два года занимал должность тартальщика. С Фиолетовым он теперь встречался нечасто — не было времени, одиннадцатичасовая работа все тридцать дней в месяц, без праздников и воскресений, отнимала слишком много сил.
— Идем, умоешься, — сказал Абдула. — Сейчас воды согрею.
— Да мне главное как-нибудь телогрейку залатать. На работу идти не в чем.
— Мать сделает… Только сейчас, наверно, не успеет… Ладно, пока в моей походишь.
— Спасибо, Абдула… — Фиолетов по-восточному приложил руку к сердцу.
— Сколько денег нужно, Ваня? — спросил старый Байрамов.
Фиолетов замялся.
— Рублей пять… До получки… Пять — это не много?
— Это смотря для кого. Для Мусы Нагиева совсем немного. — Старый Байрамов рассмеялся коротким смешком. — И для Манташева, чтоб его миллионы стали ему поперек горла, немного, и для Питоева немного… А для нас с тобой много. — Он помолчал. — Есть у нас маленько денег. Не беспокойся.
…На работу Фиолетов пришел в чужой, много раз стиранной телогрейке, которая, несмотря на стирку, пахла нефтью и стояла колом, как накрахмаленная.
— Где это тебя так угораздило? — Вацек даже причмокнул языком от удивления.
— Ладно, тезка, потом как-нибудь…
— А все-таки? — Вацек пристально взглянул ему в глаза.
Гудка еще не было, и Фиолетов рассказал о том, что с ним вчера приключилось.
— Ну и глупо поступил, — сказал Вацек. — Зачем рисковал? На судьбу надеялся? Зря! Не на судьбу надо полагаться, а на себя. На собственные силы, способности, ум.
— Да кому они тут нужны — способности, ум, силы?
— Тебе нужны! — жестко ответил Вацек. — И таким, как ты, бедолагам. Чтобы не испытывать судьбу и не гадать, каким местом она к тебе повернется — передом или задом. Ты меня понял?
Фиолетов молча пожал плечами.
Чувствовал он себя плохо. Болела голова, ныла поясница, правый глаз заплыл, саднила ранка на рассеченной губе.
Время тянулось нестерпимо медленно, и он едва дождался конца смены.
Домой шли опять вместе с Вацеком. Вацек старался отвлечь его от невеселых дум и рассказывал про город Ковно, где жил до переезда в Баку, какие там, в Ковно, красивые костелы, старинный замок на берегу Немана, какая вкусная вода…
— А жизнь, Ванечка, там такая же поганая, как и тут. Всюду в России жизнь для нас поганая.
— Чего ж так? Почему? — вырвалось у Фиолетова. Он и сам не раз задумывался над этим и не находил ответа.
— Так сразу твой вопрос не осилишь. — Вацек помолчал. — Знаешь что, Ванечка, давай-ка мы с тобой как-нибудь выберем свободный вечер да зайдем в один дом. Там, может быть, и получим ответ, почему в России повсюду жизнь поганая.
— В какой же это дом?
— Вот пойдем, тогда и узнаешь, — ответил Вацек.
Минуло несколько дней.
Однажды, подойдя к мастерской. Фиолетов обратил внимание на листок бумаги, прикрепленный к выходным воротам. Возле листка стояли несколько рабочих, среди которых он узнал Вацека и вагранщика Мамедова. Вацек что-то говорил, глядя на листок, должно быть, читал, что там было написано, для Мамедова и других неграмотных азербайджанцев.
Фиолетов тихонько подошел к воротам и стал слушать.
«…Чтобы одолеть наших пауков-хозяев, — продолжал читать Вацек, — чтобы изменить современный хищнический порядок, необходимо знать, как нужно бороться. Этому научимся в нашей организации, в наших кружках и из чтения правдивой литературы… Так организуйтесь же, товарищи, под красным знаменем Российской социал-демократической партии для великой борьбы с царским самодержавием. Посещайте наши кружки».
— А теперь… — Вацек оглянулся, — быстро по местам! Одноглазый!
Механик имел привычку ходить как-то рывками. Несколько шагов он шел ровно, потом делал короткий рывок, словно лошадь, которую ударили кнутом, и опять переходил на спокойный шаг.
— Што за сборище! — крикнул он еще издали. — Скольки разов твердил, чтоб к гудку кажный на своем месте стоял… А это што? — Он заметил листок и впился в него единственным глазом. — А-агитация! — взвизгнул он. — Хто вывесил? Чья, спрашиваю, работа? Не хочете признаваться? Да я вас… — Последовала нецензурная брань, и механик со злостью сорвал листок. Он хотел было его выбросить, но раздумал и, расправив, сунул в карман. — Я вас, негодяев, навчу уму-разуму. Снесу энту пакость куды след, не зарадуетесь!
Никогда раньше Фиолетов не читал ничего подобного. Правда, не раз случалось, когда, собравшись на какую-нибудь рабочую вечеринку, поругивали за столом и царя и царицу, но это было между своих, устно, а тут печатно, как будто вырвано из книги. Только откуда?..
Дом, куда повел Фиолетова Вацек, находился в Черном городе, сплошь застроенном нефтяными вышками, вечно дымящимися трубами, резервуарами, закопченными цехами керосиновых заводов, между которыми ютились каменные жилые дома, обмазанные глиной.
У одного из них, опершись на палку, сидел старый азербайджанец.
— Здравствуй, дедушка! — приветствовал его Вацек. — Кто-нибудь уже пришел?
— Пришел, пришел… Проходи и будь спокоен, сын мой. — Старик пропустил бороду через растопыренные пальцы.
В комнате сидели трое — два парня и девушка в дешевом ситцевом платье.
— Принимайте новичка, товарищи, — сказал Вацек. — Зовут Иваном. Работает вместе со мной слесарем. Знакомься, Ванечка: Вано, Аветик, Ольга…
В ответ оба парня чуть привстали, а Ольга робко, искоса взглянула на новичка. Из-под длинных пушистых ресниц на миг блеснули карие, с золотистым отливом любопытные глаза и тотчас скрылись за полуопущенными веками.
В новой обстановке Фиолетов чувствовал себя неловко.
— Тут все свои, Ванечка, рабочие, под стать тебе, — пришел ему на помощь Вацек. — Знакомься.
Своей фамилии никто не назвал, только имена, и Фиолетову показалось, что это не случайно. Но ребята были как ребята, свои, девушка тоже, видать, не господского роду-племени. Худенькая, простоволосая, одета скромно.
Через несколько минут в комнату легкой походкой вошел изящный молодой человек в длинном и узком пиджаке, красиво облегавшем его складную фигуру горца, и весело поздоровался сверкнув большими темными глазами.
— Здравствуйте, товарищ Авель! — раздалось в ответ.
— О, в наших рядах пополнение, — сказал вошедший, глядя на Фиолетова.
— Наш, балаханский. Зовут Иваном, — представил Ванек.
— В грамоте сильны? — спросил у Фиолетова горец. Речь у него была быстрая, отрывистая, с заметным кавказским акцентом.
— Читать-писать умею.
— И много читаете? Что? Систематически или урывками?
— Читаю мало. Что придется.
— Это плохо… Записаны в библиотеке?
— А разве она есть на промыслах?
— В Черном городе. На заводе Гелиха.
— А балаханским туда можно?
— Скажете библиотекарше, что от «интеллигента». Она вас запишет.
Фиолетов подумал, что, наверное, «интеллигент» и есть этот кавказский человек, которого здесь называют; Авелем.
— Ну что ж, должно быть, товарищи Ахмет и Федор не придут, начнем занятия, — сказал горец. — Прежде всего разрешите сообщить новость: несколько писателей во главе с Максимом Горьким (на одном из занятий я вам расскажу про него) направили в редакции петербургских газет протест против расправы над студентами.
Горец вынул из кармана брошюру.
— На прошлом занятии мы разбирали с вами, кто кого кормит — капиталисты рабочих или рабочие капиталистов. И в этой связи читали… Что мы читали?
— «Кто чем живет?», — ответили хором несколько голосов.
— Совершенно верно. «Кто чем живет?». И что вы вынесли из сочинения Дикштейна? Вы хорошо поняли, кто и чем живет? — Он выделил голосом слова «кто» и «чем». — Чем живет наш брат рабочий и чем живут хозяева промыслов и заводов, например господин Малышев или господин Нагиев?
— Поняли, товарищ Авель. Чего тут не понять?
— Отлично. Тогда я вам прочитаю сказку. Но это будет особая сказка. Не для детей. Ее сочинил русский писатель Щедрин, и называется она «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил».
Все последние годы, с той поры, когда Фиолетов пошел работать, он читал мало, урывками. В казарме, где они жили, не водилось ни одной книги — неграмотным на что книга? — а в их лачуге был лишь молитвенник у матери да несколько книжек, которые он купил на заработанные гроши.
— «Жили да были два генерала, и так как оба были легкомысленны…» — начал читать Авель, и с этой секунды Фиолетов обратился в слух. Он никогда не думал, что сказка может быть такой правдивой, и горячо переживал все, что слышал.
— Ай да м-мужик! — Вано даже причмокнул языком от удовольствия. — Вот если б-бы все так-кими смекалистыми б-были! А?
— А я б на месте мужика вообще не кормил бы этих дармоедов, а уморил бы их голодом, — сказал Фиолетов.
— Очень правильная мысль, товарищ, — поддержал Авель.
— Именно так следует расправляться с эксплуататорами. Со всеми этими попами, муллами, банкирами, заводчиками, которых рабочие и крестьяне кормят, которым строят дворцы…
— А зачем кормят и строят? — Фиолетов ухмыльнулся и для убедительности пожал плечами. — Зачем? — повторил он.
— Вот именно — зачем? Абсолютно справедливый вопрос! Я попрошу товарищей дома подумать над этим вопросом и на следующей встрече ответить на него. Договорились?
Час, отведенный для занятий, пролетел быстро, но дольше задерживать слушателей «горец» не стал.
— Все сразу не выходите, — предупредил он. — И вообще нам надо будет подыскать другое место для занятий. Когда я сюда шел, мне встретился возле самого дома один тип. Я его по Тифлису знаю. Довольно опасная личность. По-моему, он меня приметил и, возможно, видел куда я зашел…
С занятий Фиолетов возвращался с Вацеком.
— Ну как, понравилось тебе? — спросил Вацек.
— Очень… А кто этот кавказский человек, товарищ Авель?
— Енукидзе.
— Образованный… — Фиолетов помолчал. — Послушай, Иван Прокофьевич, можно я одного хорошего парня на следующее занятие приведу?
— Если хорошего, то, конечно, можно. А кто он?
— Абдула Байрамов. Тартальщиком у Нагиева работает.
— Приводи!
…В библиотеку Фиолетов пошел на следующий день после смены. Она помещалась в небольшой комнате с одним окном, выходящим на грязный двор. Посредине стоял длинный стол, за которым несколько человек читали газеты.
Фиолетов по привычке поискал глазами портрет царя, икону в красном углу, но ни того ни другого не нашел. На стене висел литографированный портрет Пушкина, точно такой, как в туголуковской школе.
За столиком возле шкафов он увидел молодую барышню, очевидно библиотекаршу, в белой ситцевой блузке с высоким стоячим воротником и сером, уже не новом полосатом халатике.
— Здравствуйте, молодой человек. Вы, наверное, хотите записаться? Где работаете? — спросила она, вставая.
— В Балаханских мастерских Нобеля… Слесарь я.
— В Балаханах скоро своя библиотека откроется. А здесь мы черногородских обслуживаем.
— Я от «интеллигента», — сказал Фиолетов, инстинктивно переходя на шепот.
Библиотекарша улыбнулась, и на ее щеках появились две ямочки.
— Что-то он давно не заходил. Здоров ли?
— Здоров. Я его вчера видел.
— Увидите еще — передайте, пожалуйста, пусть зайдет. А вас я сейчас запишу. Ваше имя, отчество, год рождения, фамилия? Восемьдесят четвертый? — удивилась она. — Выглядите вы еще моложе.
— А как вас величать? — спросил Фиолетов.
— Лидия Николаевна… Вот мы и познакомились, Иван Тимофеевич.
— Да какой я Тимофеевич. — Фиолетов смутился. — Просто Ваня.
— Тогда уж лучше Ванечка. Вы знаете, к вам как-то удивительно подходит это уменьшительное имя.
Библиотекарша Фиолетову понравилась. Было в ней что-то от его школьного учителя, этакая мягкость в обращении, основательность, доброта.
— Что бы вы хотели почитать, Ванечка? — спросила она.
— Это уж что вы мне посоветуете. Я читал мало, совсем мало…
— Ничего, это дело поправимое. На первый раз я вам предложу…
— Да, совсем забыл, — перебил Фиолетов, — Щедрина у вас что-либо есть?
…Из библиотеки он ушел нагруженный большой стопкой книг, и всю дорогу мечтал о том, как, придя домой, он сначала полюбуется этим вдруг привалившим богатством, посмотрит картинки, а потом, пододвинув к постели лампу, начнет читать.
— Батюшки-светы! Да откуда у тебя столько книжек? — удивилась мать. — Неужто деньги на них истратил?
— А что, если б и истратил? Книги ведь, — весело ответил Фиолетов. — Не картошка.
— То-то и оно, что не картошка. Без картошки, Ваня. не проживешь, а без книжек я жизнь прожила. И ничего.
— Но беспокойся, мать. Целы деньги… В библиотеку я записался. Там бесплатно книжки дают читать.
— Ну, это хорошо, ежели бесплатно. — Мать успокоилась.
Отчима не было, — наверно, опять забрел к дружкам в казарму, сестренка Анюта спала, и Фиолетов раскрыл томик Щедрина.
— Спать бы ложился, а то завтра не встанешь, — сказала мать.
— Ничего, встану.
В Туголуково она обязательно заметила бы, что нельзя так долго жечь лампу, накладно, но здесь керосин стоил дешевле хорошей воды и его не очень берегли.
Отчим пришел поздно, как всегда навеселе, буркнул что-то невнятное про пожар, который обязательно будет, если опрокинуть лампу, и залез под одеяло.
А Фиолетов все читал, никак не мог оторваться, и утром взял с собой на работу книжку — авось удастся докончить в обед.
…До гудка еще оставалось несколько минут, и он успел рассказать Вацеку про библиотеку и симпатичную библиотекаршу.
— Ты знаешь, у этого Щедрина есть еще сказки, — сообщил Фиолетов тоном человека, сделавшего великое открытие.
Вадек улыбнулся.
— Знаю, Ванечка. Читал.
— Вот как? Ты, может, и «Севастопольские рассказы» графа Льва Толстого читал?
— Нет, этого не читал. «Войну и мир» читал, а рассказы — нет.
— Прочитай. Я принесу… Послушан, Иван Прокофьевич, ты, часом, не скажешь, где мне товарища Авеля увидеть? Библиотекарша велела передать ему, чтоб он к ней зашел. Срочно. Говорит, для него кое-что интересное есть. Наверно, книжки.
— Книжки? Это хорошо!.. А товарища Авеля, пожалуй, я раньше тебя увижу.
Ольга не всякий раз приходила на занятия кружка, но сегодня пришла.
Последнее время Фиолетов стал ловить себя на том, что подозрительно часто думает о ней. Даже читая, он вдруг замечал, что порой совершенно не помнит содержания целых страниц — о чем они. В это время его мысли были заняты Ольгой. На улице, заметив впереди женщину, хоть немного похожую на нее, он убыстрял шаги, догонял, осторожно заглядывал в лицо и, убедившись в своей ошибке, отставал, разочарованный. Опять не она.
Но сегодня Ольга пришла, и он уселся напротив.
Нет, она не выглядела писаной красавицей, однако было в ней что-то такое, что обращало на себя внимание и заставляло смотреть именно на нее. Тяжелые темно-русые косы обвивали голову, красиво оттеняя высокий, чистый лоб. Большие карие глаза смотрели открыто, и от всего ее облика, от статной фигуры веяло уверенностью и спокойствием. Одета она была очень просто, даже бедно: длинная суконная юбка почти до пят, белая кофточка с пышными рукавами и стоячим воротничком, наглухо закрывавшим шею, вишневого цвета платок, наброшенный на покатые плечи…
Кто она такая, откуда, где работает, где живет — ничего этого Фиолетов не знал. «Вот наберусь храбрости и обо всем расспрошу», — решил он.
…Несколько раз за это время «горец» менял место собраний кружка, пока Абдула не предложил свой дом — стоит на самом краю поселка, далеко от полицейского участка, да и к старому Байрамову часто заходят посторонние люди нанять арбу.
Сегодня на занятиях читали и обсуждали последний помер газеты «Искра», и товарищ Авель намекнул, что она хотя и издается за границей, но, возможно, скоро будет печататься здесь, в Баку.
— У меня к вам просьба, товарищ Иван, — сказал он, когда закончились занятия. — Вы не составите мне компанию в следующее воскресенье сходить к одному человеку?
Фиолетов замялся.
— Может быть, я нарушаю ваши планы? — спросил «горец».
— Нет, нет… Я свободен.
У Фиолетова действительно были другие намерения на это воскресенье. Он собирался договориться с Ольгой и провести вместе воскресный день, но отказать «горцу» не хотел да и не мог.
— Я свободен в воскресенье, — повторил он.
— Тогда условимся. Встречаемся в два часа в городе у вокзала. Хорошо?
…Обычно с занятий кружка он возвращался всегда вместе с Вацеком — им отсюда было по дороге, — но сегодня, смутившись и краснея, пробормотал что-то невнятное насчет того, что немного задержится и ждать его не стоит.
Вацек дружески похлопал Фиолетова по плечу.
— Ладно. Беги уж. Видишь, ожидает… — И он показал глазами на Ольгу.
…Они молча шли рядом по узкой тропинке, заменявшей тротуар, и Фиолетов, беспричинно смущаясь, никак не мог начать разговор.
— Сегодня погода хорошая, — выпалил он, краснея от своей беспомощности.
Она улыбнулась и посмотрела на него.
— Разве ты это мне хотел сказать?
— Нет, конечно… — Он вдруг облегченно засмеялся («Чудак, чего стесняешься?») и сказал уже совершенно свободно: — Я хотел предложить тебе съездить вместе в город… Погуляем. На лодке по морю покатаемся…
Она повернула к нему голову.
— Я ведь замужняя, Ванечка…
— Замужняя? — Ему показалось, что он ослышался. — Что ты говоришь?
Она вздохнула.
— Что слышишь… Семнадцати мне не было, когда меня за него выдали. Насильно обвенчали…
— И кто он?
— А тебе зачем это? — Она подняла на него глаза. — Ну, слесарь… Банников по фамилии.
Фиолетов долго молчал, переживая только что услышанное.
— Как же это тебя муж на занятия кружка отпускает? — спросил он.
— Про кружок я ему не говорила… Мне у чужих людей часто приходится бывать… Белошвейка я. Хожу по домам и шью, что закажут.
— Кофточку, что на тебе, сама сшила?
— А то кто же.
Фиолетов погрустнел снова.
— Значит, мне нельзя с тобой встречаться? — спросил он.
— Почему нельзя? Встречайся… в кружке. А вот в город я с тобой не поеду. Мужик у меня больно ревнивый.
Остаток дня Фиолетов ходил сам не свой. Перед сном решил почитать, долго тупо смотрел в раскрытую книжку, думая об Ольге.
— Что с тобой, сынок? — спросила мать. — Уж не захворал ли?
— Да нет, ничего…
— Разве не видишь, мать, влюбился он. — Отчим хохотнул. — Шестнадцать годов стукнуло парню. Самая пора.
— Да ну тебя, дядя Саша! — Фиолетов покраснел и, чтобы скрыть смущение, погасил лампу.
…Читал он теперь очень много, из библиотеки приносил тяжелую стопку книг и, чтобы они не валялись где попало, смастерил полку перед постелью.
Теперь он книги выбирал сам, тем более что по придуманной им системе чтения это не составляло особого труда. Он брал все, что имелось какого-нибудь одного автора, и читал запоем.
Часто среди ночи просыпалась мать и, увидев, что горит лампа, сокрушенно качала головой:
— Все читаешь… Глаза бы свои поберег…
— Ничего им не станет, моим глазам-то.
Иногда среди взятых книг попадались мало ему интересные, вроде романов Шеллера-Михайлова, но он добросовестно прочитывал и это.
— Послушайте, Ванечка, — сказала ему однажды библиотекарша. — Вы действительно читаете все, что берете? — Она достала карточку, в которую записывала взятые пм книги.
— Конечно, Лидия Николаевна.
— Но это же почтп невозможно! Работать с шести утра и до шести вечера, ходить несколько километров от дома до мастерских — и столько читать! Нет, простите, но я вам не совсем верю.
— А вы проэкзаменуйте, Лидия Николаевна. — Фиолетов задорно посмотрел на нее.
— Ну что ж, могу и проэкзаменовать… Кто был по профессии Базаров?
— Студент-медик… Очень легкий вопрос, Лидия Николаевна.
— Хорошо… А что посоветовали Кити, когда ее покинул Вронский?
— Поехать на воды.
Лидия Николаевна рассмеялась, довольная.
— Вас, однако, голыми руками не возьмешь. Молодец, Ванечка! Вижу, что вы все прочитанное усвоили и… — она посмотрела, не зашел ли кто в пустую комнату, — и считаю, что вам пора в добавление к классикам познакомиться еще и с другой литературой. Например, вот с этой…
Лидия Николаевна приподняла крышку своего стола, Достала несколько брошюр и подала их Фиолетову.
— «Рабочее дело в России», — прочел он заглавие одной из них. — «Издательство РСДРП».
— Только, чур, с этими книжками, пожалуйста, будьте поосторожней, кому попало не показывайте.
— Понял, Лидия Николаевна, — ответил он. Брошюры библиотекарша в читательский формуляр Фиолетова не записала, и он осторожно спрятал их в боковом кармане пиджака.
— Послушайте, Ванечка. Вы не смогли бы завтра это время поехать со мной в город за книгами?
— Если после работы, то с удовольствием, Лидия Николаевна.
…Еще по дороге домой Фиолетова подмывало вытащить какую-нибудь книжицу и начать читать на ходу, но он преодолел искушение и взялся за чтение лишь после того, как все заснули и он остался наедине с висевшей на стене семилинейной керосиновой лампой.
Он еще раз перечел заголовки и снова обратил внимание на непонятные буквы: РСДРП — что они означают? Но гадать не стал, все равно не угадаешь, и решил, что завтра обязательно спросит об этом Вацека.
…Обычно почти все рабочие обедали вместе, сидя на нефтяных трубах, редко кто ходил в соседний духан, чтобы поесть горячего, а большинство пробавлялось тем, что ели всухомятку принесенное из дому.
Так получалось, что в центре внимания во время обеда неизменно оказывался Вацек, — может быть, потому, что он никогда не унывал и умел ответить почти на каждый вопрос, который ему задавали.
Сегодня с вопросом решил обратиться Фиолетов. Он понимал, что при всех спрашивать не стоит, народу в мастерских много, к каждому в душу не заглянешь, и постарался увести Вацека в сторонку.
— Дело есть у меня к тебе, Иван Прокофьевич, — сказал Фиолетов.
— Слушаю, Ванечка.
— Объясни мне, пожалуйста, что такое означают буквы РСДРП?
— А ты где их видел?
— На одной брошюре. «Рабочее дело в России» называется.
— И ты ее прочитал?
— Прочитал, Иван Прокофьевич.
— Выходит, однако, что читал ты не очень внимательно. — Вацек дружески улыбнулся. — Там ведь не раз упоминается про партию. Про Российскую социал-демократическую рабочую партию. Сложи первые буквы, и ты получишь РСДРП. Вот тебе и ответ на твой вопрос.
— А я и не сообразил…
— За что борется наша партия, ты, я думаю, знаешь из той брошюры. (Фиолетов согласно кивнул в ответ.) Если коротко сказать, то за лучшую жизнь всего народа. А эта лучшая жизнь не может наступить сама собой, ее надо завоевать. Ты понял?
— Вроде бы понял, Иван Прокофьевич. — Он поднял на Вацека глаза. — И кто в этой РСДРП? Много людей?
— Не так много, но с каждым годом становится все больше.
— Ты кого-нибудь из них знаешь?
— Знаю… Да и ты знаешь.
— Я? — Фиолетов удивился.
— Например, меня.
— Так ты, значит, партийный?
— Да, я член Российской социал-демократической рабочей партии.
— А еще кто?.. Из тех, кого я знаю.
— Товарищ Авель… Вано… Библиотекарша…
— Лидия Николаевна? Так вот чего она мне эти брошюры дала… А Ольга?
— Нет, Ванечка, Ольга пока не в партии… Если у тебя есть охота, мы с тобой еще потолкуем после смены.
— После смены я в библиотеку должен пойти. Мы с Лидией Николаевной за книгами в город поедем. На лихаче!
— Вот оно что… — Вацек весело хмыкнул. — Смотри, как бы тебя твоя Ольга к ней не приревновала.
— Да какая она моя, Иван Прокофьевнч, — вздохнул Фиолетов.
…В город они ехали на рысаке. Фиолетов сидел удобно, на пружинящих, обтянутых кожей подушках, рядом с Лидией Николаевной, от которой пахло духами. Она была в легонькой накидке и, несмотря на теплый вечер, прятала руки в маленькую меховую муфту. Фиолетову казалось неудобным сидеть с ней вместе. Он был в сатиновой косоворотке, подпоясанной ремешком, стареньком пиджачке и картузе, из-под которого выбивались русые волосы.
Извозчик подбадривал лошадей кнутом, и они резво бежали по разбитой балаханской дороге.
Магазин, у которого они остановились, находился на Великокняжеском проспекте, в первом этаже большого дома. Стеклянная дверь была закрыта, и, когда они входили в полутемную, пахнущую книгами залу, звякнул маленький колокольчик на двери.
Посетителей в магазине не было, и на звонок вышла пожилая дородная дама с пышными седыми волосами.
— Здравствуйте, Мариам Карахановна, — приветствовала ее библиотекарша. — Я к вам за обещанным.
— Этот господин с вами? — Хозяйка показала взглядом на Фиолетова.
— Это мой добровольный помощник, Мариам Карахановна.
У Фиолетова разгорелись глаза, когда он увидел забитые книгами полки. Теперь он смотрел на книги с некоторым знанием дела и, заметив несколько знакомых томиков, с удовлетворением отметил, что они уже читаны им. Толстой, Тургенев, Чехов…
Черногородскую библиотеку содержал совет съезда нефтепромышленников, невероятно богатая организация, в которую входили самые денежные владельцы промыслов. Из своих многомиллионных прибылей они отпускали гроши на содержание двух-трех народных домов, нескольких фельдшерских пунктов и крохотной библиотеки, единственной на весь промысловый район. На эти гроши Лидия Николаевна и покупала книги.
Хозяйка магазина получала литературу из Петербурга, Москвы, Тифлиса, кое-что поступало из Женевы, и это «кое-что» она бесплатно передавала знакомым, в числе которых была черногородская библиотекарша.
— Ох, попадусь я когда-либо с этими вашими брошюрами, — сказала Мариам Карахановна, принеся из другой комнаты тщательно завернутый сверток.
— Здесь на пятьдесят два рубля и пятьдесят копеек, но рабочей библиотеке они будут стоить только двадцать рублей. Ведь вы же бедны, как церковные мыши. Я знаю.
Извозчик ждал, и они сложили у себя в ногах все связки, а сверток Лидия Николаевна спрятала себе под накидку.
— На всякий случай, Ванечка…
Всю обратную дорогу они разговаривали о книгах. Лидия Николаевна поинтересовалась, какое у Фиолетова образование, и, узнав, сказала, что из разговоров с ним никогда бы не подумала, что он закончил только один класс.
— И все же, Ванечка, вам надо засесть за учебники, пройти курс математики, литературы, физики, естествознания. Если хотите, я буду вашей наставницей в этом деле.
— Спасибо, Лидия Николаевна. Я с удовольствием.
Книги они снесли в библиотеку и заперли в шкафу.
Фиолетов хотел распрощаться, уже было поздно, но Лидия Николаевна его задержала:
— У меня к вам просьба, Ванечка… Не могли бы вы этот сверток подержать у себя дома денька три-четыре? А после за ним зайдет один человек, скажет вам, что он… от Александра Сергеевича Пушкина, и вы ему отдадите.
От Пушкина? — Фиолетов рассмеялся. — Ладно, давайте сверток, Лидия Николаевна. Какой разговор…
О том, что в свертке лежало что-то «противоуправительственное», Фиолетов не только догадывался, но и был в этом совершенно уверен.
В воскресенье в назначенное время он подошел к вокзалу. Авеля еще не было и Фиолетов стал прохаживаться возле входа.
— Вы давно ждете? — услышал он гортанный голос, оглянулся и увидел «горца». Он появился почти внезапно, молодой, изящный, по-восточному красивый.
— Нет, только что пришел… Здравствуйте, товарищ Авель.
— При всех и тем более так громко не надо меня называть товарищем. Господин… ну, предположим, господин Гогашвили, это ведь тоже неплохо звучит?
Он повел Фиолетова к остановке конно-железной дороги, как официально называлась конка. Спереди на вагончике висела металлическая табличка «Вокзал — Баилов». Всякий раз табличку заносило слоем пыли, но на конечных остановках кондуктор протирал ее тряпкой, и она снова блестела.
— Поедем до конца, — сказал «господин Гогашвили». — Вы любите ездить на конке, Ваня?
— Никогда не ездил, — простодушно признался Фиолетов. — Я все больше пешком, оно дешевле.
Проезд на конке из конца в конец стоил пятнадцать копеек — семь фунтов черного хлеба.
Прозвенел колокольчик, кучер взмахнул кнутом, и вагон быстро покатился по рельсам.
Да, не стоило жалеть пятиалтынный, чтобы получить такое удовольствие! Вагончик двигался ровно, как по настоящей железной дороге, мерно цокали подковами лошади, понукаемые кучером, позвякивал колокольчик.
От вокзала до Баилова мыса конка тащилась часа полтора. Остановок было много, сходили и садились пассажиры, а они все ехали — мимо старой крепости, Девичьей башни, похожей на огромный, высунутый к морю язык, и набережной Александра Второго, засаженной чахлыми, изнывающими от недостатка воды деревцами. По улицам сновали скупщики старья, держа на полусогнутой руке подержанные вещи. Лоточники выкрикивали название своего товара — фруктов, галантереи, прохаживались городовые в серых от пыли кителях.
Остро вдающийся в море Баилов мыс застраивался быстро. Рядом со старым доком для ремонта судов появилось здание центральной электростанции, призванной перенести промыслы с пара на дешевую электрическую силу, несколько жилых домов, водокачка, склады… Несмотря на воскресный день, строительная площадка кишела людьми с тачками, носилками и лопатами.
— Приехали, — весело сказал Авель и легко соскочил с низкой ступеньки вагона.
Через несколько минут к ним подошел молодой человек в студенческой фуражке, с портфелем в руке, и они отошли в сторонку от прохожих.
— Познакомьтесь, — сказал «горец». — Товарищ Иван… Товарищ Сергей… Продукты при вас? — обратился он к Сергею.
— Так точно, товарищ Авель.
— Давайте.
Сергей посмотрел по сторонам, достал из портфеля небольшую завернутую в оберточную бумагу пачку и протянул ее Авелю.
— Пока только пятьдесят штук.
— Маловато… А что случилось?
— Георгий заболел, и некому было набирать.
— Понимаю.
— Поправится — вернем долг.
«Горец» посмотрел на Фиолетова.
— Есть поручение, товарищ Иван… Конечно, вы вправе отказаться, потому что оно небезопасно, но я надеюсь на вас.
— Слушаю, товарищ Авель…
— В этой пачке листовки. Надо, чтобы они завтра же были расклеены в Балаханах.
…Утром Фиолетов поднялся еще затемно.
— Ты куда это собрался, Ваня? — спросила мать. Она всегда вставала раньше всех, готовила завтрак и сейчас забеспокоилась, подумав, что проспала, опоздала.
— На работу… Мне сегодня пораньше надо.
— Ох, что-то ты частенько стал уходить ни свет ни заря, — вздохнула мать. — Не к добру это… Кисель-то съел?
— Съел, съел, мама.
С вечера он попросил ее сварить на завтрак жиденький кисель и приспособил для него плоскую флягу, в которой отчим однажды принес водку, оторвал от старого полотенца тряпицу, чтобы мазать листовки киселем. Фляга помещалась в левом кармане, листовки — в правом, так что их легко было вытаскивать по одной.
— Хоть с работы-то вовремя приди, — крикнула ему вдогонку мать.
Ему нравилось выполнять поручения, которые давали то Вацек, то Лидия Николаевна, то Авель. Поручения были связаны с опасностью, с риском, и он знал об этом, по именно это, возможно, и составляло особую, жуткую прелесть. Раздавал открытки с карикатурным изображением царя. Хранил у себя пакет с «противуправительственной литературой». И вот сейчас готовился расклеивать листовки.
Ночью он конечно же прочитал одну из них. Впрочем, они все были одинаковые, напечатанные на осьмушке серой бумаги:
«Российская социал-демократическая рабочая партия. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Приближается наш пролетарский праздник — Первое мая.
Товарищи рабочие! Выходите смело на улицу, стройтесь в ряды! И как только гордо взовьется наше красное знамя, сомкнитесь теснее вокруг него и несокрушимой стеной оградите его от нашего общего врага… Покиньте же тротуары! Завладевайте скорее широкими улицами!
Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода!»
Балаханские улицы были еще безлюдны, пусты, но промыслы работали, для них не существовало ни ночи, ни обеденного перерыва, ни праздников. Надрывно гудели нефтяные фонтаны. Скрипели лебедки, булькала выливаемая из желонок нефть. Вечно горящие газовые факелы освещали копошащихся вокруг буровых людей, похожих на тени.
Фиолетов выбрал место потемнее, достал листовку, смазал ее киселем и прилепил к забору. Через час мимо пройдут сотни рабочих — со смены и на смену, — и кто-нибудь увидит, прочтет… Вторую листовку он приклеил к двери казармы. Это было рискованно — внутри всегда кто-нибудь бодрствовал, — но Фиолетов, казалось, забыл об осторожности и третью листовку оставил на стене конторы промыслового участка. На крылечке сидел старый сторож и мирно спал.
Фиолетова охватило радостное чувство удачи, когда все кажется выполнимым, все по плечу. Да и как было не радоваться! Он молод, здоров, в меру своих шестнадцати лет силен, и, главное, он делает сейчас полезное порученное ему дело. Он дал слово и держит его! И если на первомайский праздник выйдут рабочие Балахан, если они покинут тротуары и займут улицы, то в этом будет хоть маленькая, но и его заслуга.
Думая об этом, он не заметил, как очутился вблизи скважины, на которой работал Абдула, решил заглянуть к нему.
Фиолетов налепил на входные ворота листок и подошел к сторожу.
— Салям алейкум (здравствуйте)! — обратился он по-азербайджански. — Мне надо видеть Абдулу Байрамова. Я его друг.
— Абдулу? — переспросил старик. — Да прольет аллах свой свет на этого доброго юношу! Если ты его друг, то пройди.
Под копытами ходившей по кругу лошади с завязанными глазами чавкала грязь — смесь земли, воды и нефти. Остро пахло чем-то гнилым, серой, першило в горле, но Фиолетов ко всему этому уже привык и не обращал внимания.
Через раскрытую дверь башни, возведенной над скважиной, был виден дрожащий, туго натянутый канат, которым вытаскивали наполненную нефтью желонку — длинное узкое и липкое ведро с клапаном на конце, как на рукомойнике. Во все стороны тугими нитями брызгала нефть.
Абдулу он нашел там, где и полагалось находиться тартальщку, — в тартальной будке, сколоченной из досок. Тартальщик должен был следить за движением желонки, чтобы она не застряла при спуске в скважину.
Вот она вышла из земли, проплыла чуть в сторону, к желобу, силой своей многопудовой тяжести нажала на клапан внизу, и в желоб хлынул черный поток нефти.
— Здравствуй, Абдула! — крикнул Фиолетов.
Абдула отвел взгляд от желонки.
— Здравствуй, Ванечка! Что-нибудь случилось, что пришел?
— Ничего не случилось, Абдула. Просто был по соседству.
— Это хорошо, что зашел… Обожди маленько, скоро гудок.
Смена на скважине заканчивалась за час до начала работы в мастерских, и у Фиолетова оставалось немного свободного времени.
— Все ли здоровы у тебя? — спросил Абдула, выйдя из будки. По восточному обычаю он обязательно осведомлялся о благополучии всех родственников.
— Здоровы, Абдула. И когда я отучу тебя каждый раз об этом спрашивать… Ладно, как твои отец, мать, здоровы ли?
— Спасибо, Ванечка, здоровы… Так зачем ты все-таки пришел? Неужели просто так?
Фиолетов прищурил глаз и улыбнулся.
— Ну, не совсем так… — Он сунул руку в карман и достал последнюю листовку. — Я тебе тут кое-что интересное принес. Возьми. На свободе прочитаешь.
— Ай-ай-ай, Ванечка! Ты опять забыл, что я плохо читаю по-русски. О чем листок?
— Первое мая будем праздновать. С красным флагом! Рабочих зовут на улицы… Ты пойдешь?
— Если все пойдут… А что я, хуже других, да?
В мастерские Фиолетов пришел возбужденный и довольный, минут за десять до гудка, и сразу же разыскал Вацека.
— Что это ты такой веселый? — поинтересовался Вацек.
Фиолетов задумался: сказать или не сказать? Но тут же укорил себя: разве от Вацека могут быть в таком деле тайны!
— Листовки я, Иван Прокофьевич, расклеивал.
— Авель поручил?
— Ага… Вчера за ними на Баиловский мыс ездили.
— Листовку ты, надеюсь, прочитал?
— Наизусть выучил!.. Значит, будем Первое мая отмечать?
— Готовимся… Вот ты листки расклеил. Прочтут люди. Подумают.
— Может, еще что надо сделать? Ты только скажи. Я готов.
— Надо, Ванечка. Дел еще непочатый край. Народ надо сагитировать, чтоб за нами пошел.
— Абдула пойдет. Я с ним говорил.
— Это хорошо… Еще его увидишь — передай, пускай и он кого-либо сагитирует. Если каждый завербует хоть одного человека, знаешь сколько нас соберется — туча!
— Понятно… — Фиолетов помедлил. — У меня к тебе еще разговор есть, Иван Прокофьевич… Просьба, вернее.
— Слушаю, Ванечка.
— Даже не знаю, как и начать.
— А ты смелее! — Вацек ободряюще улыбнулся.
— Видишь ли, я хочу просить тебя, чтобы вы приняли меня в партию… Чтоб я мог вместе с вами… — Он с трудом подбирал нужные слова, и его без того румяное лицо стало еще румянее.
Вацек слушал, не перебивая.
— А ты хорошо подумал о своей просьбе?
— Хорошо, Иван Прокофьевич. Я готов выполнить любую работу. Самую трудную.
— Трудную — это еще не все. Быть членом партии, Иван. — Это идти на риск, это жить в постоянной тревоге, что тебя в любой момент могут арестовать, бросить в тюрьму, отправить в ссылку, а то и убить.
— Ничего, жив буду — не умру. — Фиолетов через силу улыбнулся. — Так как, примете?
Вацек положил ему руку на плечо.
— Примем, Ванечка… Мы уже о тебе говорили с товарищами, и мнение было единодушным. Так что поздравляю. — Он протянул руку, которую Фиолетов крепко и благодарно пожал. — Будь честным и принципиальным. Ничем не запятнай высокого звания социал-демократа.
— Спасибо, Иван Прокофьевич! Уж такое спасибо… — пробормотал Фиолетов.
— Между прочим, Ванечка, я давно ждал, что ты начнешь этот разговор.
В те грозовые годы революционеры мужали быстро. Ощущение постоянной опасности, необходимость все время быть начеку, быть готовым ударом ответить на удар, а где нужно, отступить, чтобы спасти и товарищей по борьбе, и себя, мужественно встретить беду — все это закаляло людей, делало их старше, чем они числились по паспортной книжке.
Фиолетову было шестнадцать лет, когда он стал членом РСДРП. Его сверстники в Туголукове все еще играли на лугу в лапту или гоняли голубей, мало думая даже о собственном будущем, и уж конечно не углубляясь в то, что станет с Россией в недалеком будущем, а он уже рисковал собой.
На Баку опустилась весенняя ночь, когда Фиолетов толкнул лодку от берега. Монтин взялся за весла. Вацек сидел на корме у руля. Фиолетов устроился на среднем сиденье.
— Может быть, споем? — предложил Фиолетов. Особенно хорош был голос у Монтина. Мелодичный, сильный, под стать всей его ладной, крупной фигуре с добродушным, улыбчивым, очень русским лицом. Этот голос посреди моря звучал чисто и звонко.
Старый строй разрушал капитал-властелин,
С корнем рвал он дворянские роды,
Мужиков и ребят из родных палестин
Гнал на фабрики, верфи, заводы,—
пел он на мотив знаменитой «Дубинушки».
— Будто про меня сказано. — Монтин оборвал песню. — Ведь я тоже мужик, и мои Палестины в Тифлисской губернии, в большом селе…
В Баку Монтин приехал из Тифлиса и сразу же стал своим среди бакинских революционеров. Рассказы о его храбрости и находчивости передавались из уст в уста. Не так давно его задержал пристав. Улики были налицо — в кармане револьвер и листовки, — и пристав арестовал его, усадил в фаэтон и повез в полицейское управление. Этот новый, далеко не первый арест грозил несколькими годами тюрьмы. Монтин не растерялся. Он вынул из кармана двадцать пять рублей и предложил деньги приставу. «Отпустишь с миром — твой четвертной, не отпустишь — пеняй на себя: освобожусь — угощу тебя бомбой». И пристав струсил. Он взял деньги и остановил фаэтон…
Ветра почти не чувствовалось. Светила полная луна, и по морю были рассыпаны золотистые блики. Позади остались причалы, склады, заставленная судами гавань, лесная биржа, набережная с сонным городовым, охранявшим дворец губернатора. Вскоре за Баиловым мысом скрылись редкие огни уснувшего города, и только мигал, посылая острый луч света, маяк.
Ни в каком другом месте — ни на горе Степана Разина, ни на заброшенном мусульманском кладбище, ни на виноградниках около озера Биюк Шор, где чаще всего устраивались собрания и массовки, — они не чувствовали себя так свободно, как на лодке среди моря. Полная гарантия, что тебя не подслушают, не ударят исподтишка, не спровоцируют. Кругом одно море, а оно не выдаст.
— Хорошо! — промолвил Вацек. — Хорошо хоть на часок скрыться от всевидящего глаза, от всеслышащих ушей.
— Однако попели, почитали, и хватит, — сказал он, помолчав. — Пора и о деле поговорить.
— А песня разве не дело? — спросил Монтин. — Разве не с песней народ на демонстрацию идет?
— И то верно, — согласился Вацек. — Но все-таки давай о манифестации подумаем. Как народ будем готовить?
— Вот именно, товарищи, как? — спросил Фиолетов. — Сам народ ни с того ни с сего на демонстрацию не пойдет, да он и знать о ней не будет, пока мы его не расшевелим.
— Да, не десятки людей надо поднять, а сотни, тысячи, — сказал Вацек.
— Тучу! — Фиолетов вспомнил слова Вацека и улыбнулся.
— Агитаторов у нас маловато — вот в чем беда. — Вацек вздохнул. — А надо побывать в казармах, на вышках, в мастерских — всюду, где скапливается народ.
— Народу всего больше на базаре, — заметил Фиолетов.
— Значит, и про базар не надо забывать, Ванечка.
К берегу причалили на рассвете. Легкий туман висел над морем, пахло водорослями, рыбой и нефтью.
Несмотря на бессонную ночь, Фиолетов чувствовал себя бодро, спать не хотелось, и он, не заходя домой, пошагал в мастерские.
На круглой афишной тумбе около конторы висело свежее объявление. Он подошел поближе: не листовка ли? На серой бумаге большими черными буквами было напечатано:
«Обязательное постановление градоначальствующего на Кавказе.
Сходбища и собрания на улицах, площадях, скверах, садах, караван-сараях, вокзалах… для совещаний и действий, противных общественному порядку и спокойствию, a равно и скопление при этом любопытствующей публики воспрещаются; собравшиеся обязаны по первому требованию полиции немедленно разойтись, неподчинившиеся беспрекословно и немедленно требованию полиции подвергаются аресту».
— Ну, это мы еще посмотрим, кто кого, — пробормотал Фиолетов. Он хотел было сорвать объявление, но раздумал. Пускай прочитает народ, злее будет.
Праздничную первомайскую демонстрацию Бакинский комитет постановил провести 27 апреля с таким расчетом, чтобы к одиннадцати часам дня всем демонстрантам быть на Парапете. До этого срока оставалась еще неделя.
На следующий день Фиолетов ушел из дому без завтрака, чтобы до гудка успеть на базар. Ни в каком другом месте не собиралось так много разноплеменного народа, как на базаре, так нужном всем, независимо ни от места работы, ни от занимаемого положения. Здесь можно было встретить преуспевающих купцов и стоящих на самой низкой ступени рабочей лестницы мазутчиков — собирателей нефти из луж, тучных торговцев и приехавших на заработки истощенных персов, за каждого из которых офицеры русской пограничной стражи брали выкуп в двадцать копеек, прежде чем пропустить их через границу, сухопарых мусульманок с закрытыми чадрою лицами и простоволосых русских женщин — жен и матерей рабочих — и, конечно, самих рабочих — тартальщиков, кочегаров, масленщиков, проворных мальчиков на побегушках из многочисленных нефтяных контор.
В этом людском скопище можно было без особого риска встретиться с нужным человеком и даже, собрав кучку народа, выступить с речью, например, сказать о намеченной демонстрации, сунуть кому-нибудь в карман листовку, а в случае опасности мгновенно смешаться с толпой.
Несмотря на ранний час, на базаре уже было полно народу, и Фиолетову пришлось протискиваться через ворота, ведущие на площадь, тесно застроенную лавками и лавчонками из необтесанного известняка. Пахло жареным мясом, пряностями и чем-то кислым, в глухой и нестройный гул сливались голоса толпы, то тут, то там слышались выкрики торговцев, зазывавших покупателей.
Фиолетов поискал знакомых с промысла Гукасова — казармы, где жили рабочие этого миллионера, были неподалеку, — но не нашел и стал пробираться к харчевне, намереваясь перекусить. Дверь туда была почему-то прикрыта, и возле нее стояла кучка глазеющих, переговаривающихся между собой людей.
— Что-то случилось? — спросил Фиолетов, обращаясь к босоногому верзиле со всклокоченными волосами.
Тот невесело усмехнулся:
— Дохтур нз санитарного отдела прибыл. Порядок наводит.
Через несколько минут Фиолетов увидел «дохтура», который вышел с черного хода. За доктором показался солдат с медным котлом в руках, за солдатом — жирный, причитающий что-то хозяин харчевни. Все трое подошли к помойной яме, куда солдат и выбросил содержимое котла. Запахло тухлым и кислым.
— Мясо! — ахнул босоногий, облизывая сухие губы. Доктор с солдатом и хозяином сразу же возвратились в харчевню, и в ту же минуту босоногий рывком бросился к помойной яме, схватил кусок тухлого мяса и набил им рот.
— Ты что делаешь! — в ужасе крикнул Фиолетов.
— Не видишь, что ли, — ответил верзила, разрывая руками скользкие шматки. — Я три дня ничего не ел.
К яме подбежала тощая собака, понюхала и пустилась прочь.
Тем временем подошли еще несколько голодных и стали есть тухлятину. Через несколько минут от мяса не осталось и следа.
Фиолетов стоял, потрясенный увиденным. И этим мясом хозяин кормил людей! Брал с них последние копейки! Нет, такое безнаказанно оставить нельзя. Он посмотрел по сторонам — не видно ли полицейского? — и вскочил на оставленный хозяином стул.
— Товарищи! — крикнул он в толпу. — Только что вы были свидетелями потрясающего зрелища: голодные рабочие съели тухлое мясо, которое не стала есть собака. То самое мясо, которое собирался продать нам хозяин этого заведения. — Он показал рукой на харчевню. — Сотни кровопийц, подобных ему, впились в тела рабочих и сосут их кровь. Им все дозволено, потому что за их спинами стоят владельцы промыслов, полиция, стоит сам русский царь со сворой своих чиновников. Настал час положить конец их власти!
— Легко сказать! — крикнул кто-то из толпы.
— Да, сделать — куда труднее. Даже очень трудно. И все же возможно. Но при одном условии: если мы все, сообща…
— Кончай, браток, полицейский топает, — перебил Фиолетова тот же голос.
Фиолетов заторопился (он не сказал еще самого главного):
— В следующее воскресенье на Парапете будет первомайская демонстрация. Я зову всех вас прийти туда. Вы слышите меня, люди?
— Слышим, слышим! — раздалось с разных сторон.
Фиолетов бросил в толпу пачку листовок, соскочил со стула, и толпа поглотила его прежде, чем через нее пробрался полицейский.
Утро 27 апреля выдалось росное, предвещавшее погожий день, и Балаханское шоссе давно не было таким оживленным. Люди шли, ехали на попутных подводах, у кого нашлись лишние двадцать копеек, нанимали извозчиков. Некоторые извозчики, узнав, куда и зачем идет народ, подвозили бесплатно. Был тут и старый Байрамов с осликом и арбой, на которую сажал детей. Но чаще всего люди просто шагали пешком много верст под весенним, но горячим солнцем.
— Ну, кажется, народ будет, — облегченно вздохнул Фиолетов.
Теперь его знали не только в мастерских Нобеля, но и на соседних промыслах, заводах, и многие, поравнявшись, перекидывались с ним несколькими словами.
— Остановитесь на Колюбякинской… На Николаевской… На Воронцовской, — напоминал Фиолетов. Это были улицы, прилегающие к Парапету. — И помните про воздушные шары!
На заседании комитета было решено, что сигналом для начала демонстрации будут несколько детских шаров, которые выпустят в небо назначенные для этого товарищи.
Порадовала встреча с Вано. Он шел с палочкой, и Фиолетов улыбнулся, зная ее секрет. Это было древко для знамени. Древко изготовляли в мастерских, оно складывалось втрое, превращаясь в трость.
Чем ближе подходили к городу, тем теснее становилось на улицах. Люди шли нарядные, веселые, как на праздник. Фиолетов смотрел на них, и у него от радости блуждала по лицу довольная улыбка.
Навстречу в лаковом фаэтоне с фонарями ехал управляющий одного из промыслов, солидный, с массивной золотой цепью от часов, покоившейся на животе. Кто-то из толпы вдруг схватил лошадей под уздцы, другие загородили дорогу.
— Не туда едешь, ваше благородие! — крикнул молодой рабочий в кожаной куртке. — А ну-ка поворачивай обратно!
В толпе рассмеялись.
— Да что вы, господа! Это безобразие! Вы что надумали? Я полицейского позову! — испуганно затараторил управляющий.
— Зови, зови. Только сперва повороти оглобли!
К половине двенадцатого все прилегающие к Парапету улицы были запружены народом. С точки зрения властей, ничего предосудительного в этом еще не было: ну собрались люди погулять, как-никак воскресенье. Но Фиолетов заметил, что полицейских было гораздо больше, чем обычно. Они расхаживали с невозмутимым видом, будто их нисколько не беспокоило это необычное скопление народа.
Фиолетов остановился на Кривой улице, где собирались рабочие механических мастерских Нобеля, и в это время услышал, что башенные часы пробили без четверти двенадцать.
Он разыскал токаря Гаджибекова, с которым работал в мастерских.
— Запускай шар, Расул!
— Один минут, Ванечка…
Гаджибеков поискал глазами мечеть, не нашел, вздохнул, повернулся лицом к востоку и отпустил шар.
— Пошли, товарищи! — крикнул Фиолетов, и рабочие двинулись на площадь.
Выбежал из соседней лавки Вано, где он ждал сигнала, на ходу превратил свою трость в древко и прикрепил к нему кусок красной материи со словами: «Да здравствует пролетарский праздник!»
Первомайская демонстрация началась.
На Парапете росли неказистые деревца, несколько человек взобрались туда, и сверху в толпу полетели листовки, выпущенные к этому дню Бакинским комитетом РСДРП. Они начинались словами: «Свобода! Восьмичасовой рабочий день!» Листовки читали вслух и прятали по карманам, засовывали за пазуху, чтобы потом передать другим.
Рабочие с Биби-Эйбата подняли еще один флаг с лозунгами: «Долой самодержавие! Да здравствует социализм!»
Какая-то женщина сильным высоким голосом запела «Варшавянку» — ее разучивали на предмайских сходках, — и песню сразу подхватили.
И вдруг…
Фиолетов был готов к этому, но все же у него заколотилось сердце, когда он увидел, как со стороны набережной показался взвод конных казаков с винтовками за плечами. Из-под околышей казацких фуражек торчали взлохмаченные чубы. Впереди скакал офицер в синей шинели и с медалью «За усердие» на груди.
На площади офицер, а вслед за ним и казаки резко осадили коней.
Подъехал закрытый пароконный фаэтон; из него вышли полицеймейстер и пристав и молча рассматривали толпу. Растерявшиеся было рабочие осмелели, стали грозить им кулаками. Слышались выкрики:
— Долой казаков!
— Долой полицейских собак!
Тучный пристав, придерживая рукой шашку, сделал несколько шагов вперед и остановился, глядя в упор на оказавшегося перед ним Фиолетова.
— Чего вы хотите — вы, так называемые пролетарии? — в голосе пристава слышалась издевка.
— Политических свобод. Восьмичасового рабочего дня. России без царя, — ответил Фиолетов.
— Молчать! — взвился пристав, хватаясь за пистолет. — Разойдись!
— Вы же сами просили ответить. — Фиолетов усмехнулся.
— Господа! Я прошу разойтись! — вторил приставу полицеймейстер.
Никто не пошевелился.
Полицеймейстер переглянулся с казачьим офицером, и казаки защелкали затворами винтовок.
— Готовсь! — раздалась команда.
Толпа шарахнулась в сторону, закричали женщины, подхватывая на руки детей.
Некоторые рабочие были вооружены, и они тоже приготовили револьверы, ножи, палки. Другие стали выворачивать булыжники из мостовой.
К Фиолетову подбежал Вано, все еще со знаменем в руках, и встал рядом. Стало тихо и жутко.
— Взвод, пли! — прозвучала короткая команда.
Грянул залп, но пули никого не задели: казаки стреляли поверх толпы. Побежавшие было люди остановились, кто-то крикнул:
— Молодцы, казаки! В своих не стреляют!
— Ах, так? — пристав выхватил револьвер, но выстрелить не успел. Рабочий с завода Питоева швырнул в него камнем и попал в голову.
Это было настолько неожиданно, что пристав выронил револьвер и пустился бежать. За ним, оглушительно свистя, бросились несколько рабочих. Полицеймейстер стоял растерянный и напуганный. Казаки безмолвствовали.
Дом пристава был рядом, и Абдула, который оказался среди тех, кто гнался за приставом, потом с удовольствием рассказывал, как перепуганная насмерть жена блюстителя порядка умоляла рабочих, чтобы они пощадили ее мужа. «Он больше не будет, — лепетала она и, вталкивая своего благоверного в дверь, кричала в сердцах: — Я ж тебе, дураку, говорила — не ходи!»
Площадь стала пустеть, ушли казаки, уехал в своей закрытой карете полицеймейстер, и Фиолетов облегченно вздохнул.
Он думал: демонстрация удалась. Обошлось без жертв. Рабочие почувствовали свою силу. За один этот день люди стали намного ближе друг другу.
Фиолетов возвращался домой поздней ночью — мастер заставил работать сверхурочно — и вдруг при свете вечно горящих газовых факелов, заменявших на промыслах уличные фонари, увидел вдалеке силуэт женщины, которая что-то торопливо приклеивала к забору. Когда он подбежал к тому месту, женщины уже не было, а на заборе висела листовка, подписанная Кавказским союзом РСДРП.
Фиолетов знал об этих листовках, недавно их привез из Тифлиса грузин, назвавшийся Шота. Но кто же наклеил эту?
Он бросился было вслед за женщиной, но потерял ее из виду. Прошел еще квартал, вернулся назад, посмотрел по сторонам и остановился, не зная, куда идти дальше.
И тут он услышал голос Ольги:
— Это ты, Ванечка? А я думаю: кто это за мной следит? — Она вышла из своего укрытия — сторожевой будки возле заброшенного промысла.
— Ольга? Вот так встреча! — Он обрадовался вдвойне: и тому, что ее увидел, и тому, что именно она, а не кто-либо другой делала это опасное дело. — Я почему-то так и подумал, что это ты… И перепугался…
— Почему испугался, Ванечка?
— Опасное это дело.
«Опасное», «опасное»… — дружелюбно передразнила она. — Лучше возьми да помоги мне. Видишь, сколько еще осталось.
Вдвоем они справились быстро, и сумка, в которой Ольга хранила листовки, опустела.
— Тебе кто их дал? — спросил Фиолетов. — Авель?
— Нет, Петр… не знаю его фамилии.
— Монтин. Слесарем в Черном городе работает… — Он чуть помолчал. — Послушай, Ольга, почему ты на демонстрации не была?
— Как не была? Была и даже красный флаг несла.
— Почему же я тебя не видел? Я искал…
Она рассмеялась:
— …Иголку в стоге сена. Народу-то сколько было!
— Это верно… Одна была или с Иваном?
— Одна. Он не пошел. Да и мне не велел. Считает, что не женское это дело. А я пошла…
— Ты, оказывается, к тому же еще и непослушная жена.
— Ага… Не по Евангелию… Как это там говорится: «Жена да убоится своего мужа». — Она чуть помолчала. — Послушай, Ванечка, ты вроде приглашал меня по городу погулять, так ежели не раздумал, давай в воскресенье в крепость съездим.
Фиолетов обрадовался.
— С удовольствием, Оля.
— Меня Лелей дома мать звала. И ты так зови.
— Как хочешь. Могу и Лелей… Где мне тебя ждать?
— Ждать меня не надо. Я сама за тобой зайду часов в десять. Мне по дороге…
С самого утра в воскресенье Фиолетов не находил себе места. Надел новую вышитую косоворотку, до блеска начистил штиблеты и долго перед зеркальцем расчесывал волосы смоченным в воде гребешком.
— Что это ты прихорашиваешься, Вайя? Собрался куда? — спросила мать.
— На свидание готовится. Не видишь, что ли? — подал голос отчим.
— В город поеду, мама.
— А может, и вправду на свидание? — спросила мать. — Давно ль зазнобу нашел?
— Какую там зазнобу, мама. Просто знакомую. Она модисткой работает у нас в Сабунчах. Сегодня обещала зайти.
— Что ж, поглядим, кого ты мне в невестки выбрал.
Фиолетов хотел сказать, что Ольга замужем и о невесте говорить нечего, но не сказал. Мать была строгих правил и его знакомство с замужней женщиной, конечно, не одобрила бы.
…Ольга пришла почти точно, как обещала. Фиолетов уже давно ходил взад-вперед около дома, поджидал, нетерпеливо поглядывая в ту сторону, откуда она должна была показаться.
Из дверей хибары, которую занимали Знаменские, вышла мать и посмотрела из-под руки на Ольгу.
— Кто это? — спросила Ольга. — Мама?
Он кивнул.
— Видать, строгая женщина. Небось меня за невесту принимает?
— Угадала. — Он обернулся к матери. — Мам, мы пошли… Вернусь, наверно, поздно.
…В воскресный день на балаханской дороге извозчики часто возвращались в Баку порожняком, и Фиолетов остановил одного из них.
— Прошу вас, госпожа Банникова. — Он церемонно поклонился. — Садитесь. Экипаж подан!
— Ты меня, Ванечка, Банниковой не называй, — сказала Ольга, когда они уже отъехали.
— А как же прикажете вас величать? — Его все еще не покидало шутливое настроение. — Фиолетовой, что ли?
— Ну, до этого далеко, как до бога.
Дорога была знакомая, и Фиолетов не обращал внимания на многочисленные лавчонки и харчевни, на чеканщиков и слепцов персов, сидевших с протянутой рукой у края дороги.
— До чего ж есть хочется, — вдруг объявила Ольга. — Я сегодня позавтракать не успела.
— Что ж до сих пор молчала! Вот чудачка… Сейчас мы это исправим.
Они все же доехали до вокзала, где он рассчитался с извозчиком, даже шиканул, дав ему алтын на чай.
— Может, в ресторан зайдем? — спросил Ольгу.
— В ресторан? — Она искренне удивилась. — Зачем деньги лишние тратить? Или их у тебя много? Ты купи мне теплый лаваш. Страсть как люблю лаваш.
— Только и всего? — Фиолетов даже чуть-чуть обиделся за то, что так скромны ее желания.
— Только и всего… Лучше потом что-нибудь еще купим.
Лаваш пекли тут же на привокзальной площади.
Под навесом от солнца была устроена в земле круглая, обмазанная глиной печь вровень с полом. На дне ее голубоватым пламенем горел слой древесного угля. Работали трое. Один месил тесто в бадье, другой его раскатывал валиком, третий растягивал, придавая форму лепешки, и укладывал на деревянную доску с ручкой. Одним взмахом руки он припечатывал лепешку к накаленной стенке печи. Лаваш тут же вздувался, пузырился, румянился и через минуту-другую был готов.
Они купили по горячему лавашу и, укрывшись в тени вокзала, с аппетитом поели.
На улицах шла бойкая торговля, из подвальчиков доносились веселые голоса, запахи плова и шашлыка, кричали разносчики сладостей, на все лады расхваливавшие свой товар.
И вдруг все стихло. Выбежали из лавок торговцы, высыпал народ из харчевен, и все стали смотреть в сторону дороги. Оттуда доносились истошные многоголосые крики толпы. Все слышнее, слышнее…
— Что это? — Ольга испуганно схватила Фиолетова за руку.
— Не знаю, Леля…
Крики приближались, и вскоре они увидели большую толпу мусульман, одетых в черные до пят балахоны с овальными вырезами на спинах. Каждый держал в руке тонкую металлическую цепь, которую с криком «шахсей-вахсей!» опускал себе на спину, уже превращенную в кровавое месиво.
Позади шли люди в балахонах белого цвета. Они наносили себе удары кинжалами по бритым головам. Мулла — мусульманский священник — в белоснежной пышной чалме, с толстой священной книгой в руках возглавлял это жуткое шествие и заунывным бесстрастным голосом читал нескончаемую молитву. Его нисколько не беспокоило, что вокруг ручьями лилась кровь.
Все тротуары и плоские крыши домов были заняты людьми. У мужчин были безучастные, окаменевшие лица, женщины, наоборот, вели себя истово: кричали, царапали лицо ногтями, рвали на себе волосы.
— Ванечка, что это? Что? Мне страшно…
— Не бойся, глупенькая… Им не до нас.
— Грехи у аллаха замаливают, — объяснила какая-то русская женщина.
— Грехи? — переспросил Фиолетов. — Так вот оно что…
Он поморщился, словно от боли. И не потому, что вдруг испугался этих людей, потерявших человеческий облик. Ему стало страшно при виде дикого невежества и религиозного фанатизма. Сотни только что прошедших перед ним людей, чьей энергии хватило бы на свершение большого, доброго дела, проливали кровь и тратили силы на самоистязание во имя аллаха.
Как же суметь направить эту силу в нужную сторону, на благо, а не во вред им самим?
…Остаток дня Фиолетов находился под впечатлением увиденного. Радостное настроение, с которым он встретил утро, было испорчено. Они с Ольгой зашли в чайхану, пили там вкусный чай из тонких, как бы перетянутых посредине пояском стаканов.
— Ты о чем все время думаешь? — спросила Ольга.
— Об этих фанатиках.
— Дались они тебе.
— Дались, Леля. Ведь нам с ними и жить и работать. Рядом. Вместе.
Дул свирепый норд-ост, и поднятая им пыль осыпала прохожих, слепила глаза и норовила сорвать шляпу с Авеля. На Фиолетове была фуражка, и он ее лишь плотнее надвинул на лоб.
— Ну и погодка в этом Баку, — проворчал Енукидзе. Уроженец благодатной Кутаисской губернии с ее мягким, теплым климатом, он никак не мог привыкнуть к бакинским ветрам, которые называл не иначе как самумами.
Он недавно, и снова нелегально, вернулся в Баку после недолгой отсидки в тифлисской тюрьме. Его арестовали в Баку с чемоданом, в котором лежали номера «Искры» с проектом программы партии и несколько брошюр Ленина «Что делать?». Когда допрашивавший его следователь на минуту вышел из кабинета, Енукидзе взял со стола газету и брошюру. «Ты что делаешь!» — заорал на него полицейский, опешивший от дерзости арестанта. «Ничего особенного. Меня уже обыскали», — спокойно пояснил Енукидзе. Стражник так ничего и не сказал следователю, и Авель унес в камеру номер «Искры» и ленинскую работу…
Ветер трепал афиши, наклеенные на круглых тумбах под железными конусообразными крышами. Рядом с анонсом какого-то одноактного водевиля, извещением о предстоящих бегах, объявлением о выступлениях учеников мусульманской школы висели старые афиши, на которых крупными буквами было написано: «Вера Федоровна Комиссаржевская в спектакле „Бой бабочек“ Зудермана».
— Смотрел? — поинтересовался Енукидзе, показывая взглядом на афишу.
— Не довелось, товарищ Авель.
— Жаль. Успех потрясающий! Ай, какой успех! — Енукидзе даже причмокнул от восторга. — Бешеные деньги за билеты. Выручка от каждого спектакля пятьсот, восемьсот, тысяча рублей.
— Так она, выходит, буржуйка. — Фиолетов ухмыльнулся.
— Не говори так, кацо, если ничего не знаешь, — оборвал Енукидзе.
Его так и подмывало поделиться тем, что он недавно услышал об актрисе от самого Красина, к которому они сейчас и шли, но, поразмыслив, решил повременить с рассказом.
Инженер Красин, работавший на строительстве электростанции, жил в небольшом особняке, стоявшем на ее территории, огороженной массивной оградой. У ворот в будке постоянно дежурил сторож. За квартал от проходной Енукидзе остановился.
— Сначала я пойду, генацвале, потом ты. Пароль помнишь? — спросил Енукидзе.
У проходной Фиолетова встретил, могучего телосложения горец в белой барашковой шапке и бешмете, с которыми, говорили, он не расставался ни при какой погоде.
— Куда идешь, дарагой? Кто тэбэ надо? — Сторож сурово сдвинул широкие черные брови и преградил Фиолетову дорогу.
— Меня ожидает моя сестра…
Если бы в этот неурочный час сторож не услышал пароля, он заподозрил бы — и не без основания — в пришедшем шпиона и отшил бы его давно заученной фразой: «Лэаиыд Барысовыч нэт дома!» Но пароль был произнесен, и Георгий Дандуров — так звали привратника — приветливо улыбнулся.
— Прахады, дарагой. Лэаныд Барысовыч сыдыт дома.
Енукидзе поджидал Фиолетова под чахлым деревцем акации, бросавшим на землю редкую узорчатую тень.
— Как тебе поправился наш Георгий? — спросил он. — Очень надежный товарищ! Сколько запрещенной литературы перепрятал…
Подойдя к домику, Енукидзе несколько раз нажал кнопку электрического звонка — устройства нового для Баку (здесь в богатых домах пользовались подвешенным к воротам молотком) — и прислушался. Звонок, очевидно, был условным, потому что дверь сразу же отворилась, и Фиолетов увидел худощавого высокого человека с ухоженной бородкой, изящно одетого, с галстуком на стоячем накрахмаленном воротничке.
— Здравствуйте, Авель Сафронович! — голос у Красина был низкий, с басовитыми нотками. — А, вы с незнакомым мне гостем?
— По рассказам вы его давно знаете: Фиолетов с Балахан.
— Иван Тимофеевич? Очень рад. Я много слышал о вас и давно хотел с вами встретиться.
Красин протянул руку, на которую Фиолетов невольно обратил внимание: она вся была в желтых пятнах.
— Это от проявителя, — сказал Красин. — Не успел оттереть… Прошу!
Приветливым жестом он показал на дверь в кабинет, заставленный полками с книгами, на которые жадным взглядом уставился Фиолетов. Здесь были книги по технике, по истории, по искусству, беллетристика… На степе рядом с семейными фотографиями висели прикрепленные кнопками афиши выступлений Комиссаржевской.
Красин сразу заговорил о деле.
— Есть новости на промыслах, Иван Тимофеевич?
— Новости, Леонид Борисович, есть, однако не очень приятные. Уж больно плохо живет народ. — И он рассказал про случай с тухлым мясом.
— Да, это страшно. — Красин тяжело вздохнул. — Нужны самые решительные меры…
— Вот мы и пришли к вам посоветоваться… насчет забастовки.
— Да, да, я знаю… — Красин задумался. — Видите ли, товарищи, стачечная борьба как один из способов улучшения жизни рабочих средство эффективное и проверенное всем ходом революционного движения. Далеко не все стачки закончились победой рабочих, но они мобилизовали их на продолжение борьбы, которая в конце концов приведет к поражению не только капиталистов, но и того политического строя, при котором капитализм процветает.
Красин говорил легко, интересно, и Фиолетов слушал его с искренним вниманием.
— Так, значит, вы одобряете решение комитета, Леонид Борисович? — спросил Фиолетов.
— Конечно! И начинать надо не затягивая. Полагаю, что этим мы покажем пример революционным рабочим всей России… Кстати, на забастовку понадобятся деньги.
— И немалые, — сказал Енукидзе. — Товарищ Вацек жаловался, что партийная касса почти пуста.
— Вот, вот… — Красин вынул из бумажника несколько крупных купюр. — Я на неделе отлучусь и не скоро увижу Ивана Прокофьевича. Не откажите в любезности передать ему это для партийной кассы.
— Спасибо, Леонид Борисович. — Енукидзе сделал вид, что принюхивается к деньгам. — Пахнут типографской краской?
Красин весело усмехнулся, очевидно вспоминая что-то интересное.
— Нет, Авель Сафронович, это уже не те. Те, как вы знаете, целиком ушли на покупку печатной машины.
— Да, вот это был подарок… Какая чудесная женщина! — воскликнул Енукидзе.
— Вера Федоровна? Изумительная! — Красин взглянул на Фиолетова. — Иван Тимофеевич не в курсе дела? Нет? Тогда можете рассказать ему при случае. История действительно поучительная… А пока, друзья, у меня просьба — срочно отнести «Нине» пару листов из «Искры». Я только что проявил и отпечатал полученные утром пленки. — Красин вышел в прихожую и вернулся с пачкой фотографических оттисков. — Отдайте сие наборщикам. Между прочим, Владимир Ильич пристально следит за тем, как мы печатаем и транспортируем газету. Здесь, — он показал глазами на шкаф, — лежат шифровки, полученные от редакции «Искры».
— А вы не боитесь их хранить у себя? — спросил Фиолетов.
— Боюсь. Но не потому, что меня могут за них упрятать в тюрьму, а потому, что, попав в руки жандармов, они безвозвратно исчезнут. А ведь в них — история нашей партии.
Енукидзе положил в карман драгоценные листки. Пленку, с которой они печатались, вчера привезли из Батума. Туда ее доставили на пароходе, пришедшем из Марселя. Свой человек бросил ее с палубы в море, другой выловил ее в воде и отвез на вокзал…
От Красина Фиолетов и Енукидзе тоже вышли порознь и встретились уже на соседней улице, чтобы вместе пойти в подпольную типографию «Нина».
По дороге Фиолетов вспомнил, что Авель хотел рассказать ему о Комиссаржевской.
Енукидзе хлопнул себя ладонью по лбу.
— Конечно, дорогой! Совсем забыл. Я бы держал это в секрете, но раз Леонид Борисович разрешил… В общем, так. Вера Федоровна дала благотворительный концерт в пользу… бакинских социал-демократов. И где! На дому у начальника жандармов, который в нее по уши влюбился. Явилась вся знать. Леонид Борисович тоже был. Билеты — не дешевле пятидесяти рублей… В антракте Вере Федоровне поднесли букет из сторублевок, Красин понюхал и шепнул ей: «Типографской краской пахнет». Намекнул, что эти деньги пойдут на покупку печатной машины… В общем, Комиссаржевская ссудила Леониду Борисовичу около трех тысяч рублей.
— Вот это да… — протянул Фиолетов. — Теперь я вдвойне жалею, что не сходил на ее спектакль.
Они долго брели глухими улицами, пока не подошли к одноэтажному малоприметному дому в татарской части города, стоявшему в глубине неуютного двора, обнесенного высокой стеной. Улица была пустынна. Только один мужчина стоял возле лачуги ремесленника и что-то разглядывал там. Енукидзе незаметно перемигнулся с ним.
— Порядок, — сказал Енукидзе.
Дверь была заперта, но у Авеля оказался ключ, и они вошли в помещение, похожее на жилье небогатого торговца. У одной из стен стоял застекленный шкаф. Енукидзе открыл его дверцу и поднял дно. Под ним открылись ступеньки подземного хода, ведущего в другое помещение. Оттуда доносились голоса и шелест машины.
Большая калильная лампа освещала типографию — наборщиков, печатников, корректора за конторкой и тщедушного грузина, изо всех сил крутившего медленное колесо машины. В углу лежали кипы листовок, прокламаций, брошюр, готовых к отправке во все концы России.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал Енукидзе и подошел к стоящему у талера наборщику. — Это очень срочно, Сильвестр. Набирай, а я займусь корректурой.
— П-пачему друзей не узнаешь, В-ванечка? — услышал Фиолетов.
Так заикаться мог только Вано.
— Прости, со свету не разглядел. Ты что здесь делаешь?
— Вано ведает отправкой всей нашей продукции, — ответил Енукидзе. — Пакует, отвозит на вокзал. Очень ответственная работа…
— Я пришел к тебе, Ванечка… Я не пошел к господину Гукасову и к господину управляющему. И к мастеру тоже не пошел, а пошел к тебе. Потому что ни господин Гукасов, ни господин управляющий, ни мастер не станут меня слушать.
— Да ты успокойся, Ахмет, и расскажи все по порядку.
— Не могу успокоиться, Ванечка. Разве я могу быть спокойным, если этот мерзавец, этот шайтан ночью выбил все стекла в моей квартире и один раз выстрелил по моим детям? Разве дети виноваты, что их отец не может отдать долг? Скажи, разве дети виноваты?
Ахмет, пожилой тартальщик с промысла Гукасова, видел Фиолетова впервые. Он жил в другом районе, но кто-то из рабочих посоветовал, что ему, Ахмету, обязательно надо разыскать русского человека, которого все зовут Ванечка, и он поможет, скажет, что надо делать… И Ахмет разыскал.
— Как фамилия этого лавочника? — спросил Фиолетов.
— Султанов. Такой жирный, пузо висит, как курдюк у хорошего барана. Может, ты его знаешь?
— Не знаю, Ахмет. Лавочников много толстых. Но это неважно. Они все на один манер — и толстые, и тонкие.
— Нет, Ванечка. Такого толстого, как Султанов, нету на всем базаре. Но не в этом дело. Когда моя бедная Сальминаз-ханум шибко заболела, — Ахмет поднял глаза к небу, — да ниспошлет аллах благословение на ее безгрешную душу, я не вышел на работу. И меня выгнали как собаку, сказали, что такие, как я, им не нужны, есть много людей, которые меня заменят. Но работай или не работай, а есть все равно надо. Правильно я говорю? И я пошел к этому жирному в лавку, и низко поклонился ему, и даже заплакал, потому что у меня было очень тяжело на сердце. Тогда этот шайтан сказал, что входит в мое положение и будет отпускать мне товар по распискам. Я опять низко поклонился ему, хотя за фунт баранины, который на базаре стоит шестнадцать копеек, он брал с меня двадцать две. Фунт риса стоит восемь копеек, а по расписке — двенадцать. Так же — хлеб, спички, сахар. Мне все это очень было нужно, потому что Сальминаз-ханум сильно болела, и скоро аллах взял ее к себе на небо…
Ахмет замолчал и вытер слезы большим красным платком. Фиолетов слушал, не перебивая. Он сидел, закрыв глаза, вроде бы безучастно, и только дробь, которую невольно выбивали его пальцы, показывала, как он взволнован.
— И тут пришел срок платить, — продолжал Ахмет. — А чем я мог заплатить, если не работал? И я не заплатил. Тогда пузатый шайтан позвал своих молодчиков, и они вышибли мне все стекла и один раз ночью выстрелили в комнату. А там спали дети. Сальминаз-ханум нету, а дети остались, трое мальчиков и один девочка.
Их тоже надо кормить… Вот так, Ванечка. А теперь скажи, что мне делать. Мне сказали, что только ты можешь дать хороший совет.
Фиолетов вздохнул.
— Ты сколько должен Султанову? — спросил он.
— Пять рублей и двадцать семь копеек, чтоб он подавился теми костями, которые он продавал за мясо.
Фиолетов достал из кармана бумажник.
— Вот тебе пять с полтиной. Отдашь, когда разбогатеешь… А насчет того, что тебе делать дальше… давай мы так условимся. Приходи завтра часам к семи вечера к Волчьим Воротам. И своих товарищей приведи, если сможешь. Будем говорить, что делать и тебе, и таким, как ты. Большой разговор будет.
…Деньги Фиолетов отдал последние. Он понимал, что помог только одному человеку, а на промыслах по распискам брали у лавочников продукты тысячи бедняков и безработных, которых грабили настолько беззастенчиво, что об этом писали даже официальные бакинские газеты «Баку» и «Каспий». «Нересс кидался на должника с ножом и ранил в руку». Эту заметку Фиолетов прочитал сегодня в «Каспии». Рядом была другая заметка: «Управляющий „Бакинским нефтяным обществом“ Маншин принимает на работу только тех, кто ему даст подписку — не бастовать».
— Не бастовать… — повторил Фиолетов и усмехнулся. На сходке, которую Бакинский комитет назначил у Волчьих Ворот, речь пойдет как раз о забастовке.
…К полудню окружавшие Волчьи Ворота холмы кишели народом, собравшимся сюда со всех бакинских промыслов. Ни песен, ни шуток не было слышно. Люди пришли не веселиться, а решать свою судьбу: что делать дальше, как жить. Палило летнее солнце, но никто не жаловался на жару, на мучительное безветрие, все ждали, что скажут ораторы.
Фиолетов пожал руку Вацеку, Монтину, другим товарищам. Все они готовились выступить на сходке, но первое слово, как договорились раньше, должен был сказать Фиолетов.
— Ну что ж, Ванечка, начинай…
— Товарищи!
Гомонящая до этого толпа притихла, все обернулись к Фиолетову, который взобрался повыше, чтобы его было лучше видно и слышно. Он ничем не выделялся из собравшихся на сходку рабочих, был в своей обычной косоворотке навыпуск, с картузом в руке.
— Товарищи! Мы сегодня пришли сюда, чтобы подумать сообща, как нам жить дальше, потому что жить так, как мы живем сейчас, в бесправии, в нищете, в обиде и зле, — так жить дальше нельзя. Нас эксплуатируют капиталисты, платят нам гроши за наш адский труд (я сам рабочий, и я знаю, что это за труд), нас обсчитывают приказчики, на нас наживаются лавочники… — Фиолетов поискал глазами Ахмета, которого вчера приглашал на сходку, но, конечно, не нашел в многотысячной толпе. — Мы пробовали говорить с капиталистами по-хорошему, но такие разговоры ни к чему не привели, разговора по-хорошему капиталисты не понимают. С этими господами надо говорить по-другому, другим языком.
Несколько голосов поддержали Фиолетова:
— Правильно, Ванечка!
Он уже не удивлялся, как прежде, что его узнают совершенно незнакомые ему люди, кланяются при встрече и запросто называют по имени.
На сходку пришли и персы. Они ни слова не понимали по-русски, но слушали внимательно и аплодировали вместе со всеми. Один из них, очевидно немного знающий язык, время от времени переводил соплеменникам какую-нибудь фразу.
Много было азербайджанцев с буровых вышек. Фиолетов видел устремленные на него задумчивые глаза.
— Однако и на капиталистов можно найти управу. Не так они и сильны, если хорошо разобраться. Нас ведь много, в сотни, в тысячи раз больше, чем их. И мы — сила, если выступим сообща, все, как один. Забастовка — вот что заставит капиталистов выполнить наши требования.
Увлекшись, он не заметил, что стоявший перед ним рабочий несколько раз взглядом показывал ему на соседний холм. Там, на вершине, уже стояло несколько всадников с винтовками за плечами.
— Казаки!
Толпа встрепенулась, вздрогнула, но скоро успокоилась; Фиолетов продолжал говорить, будто и не видел опасности.
Через несколько минут на холме уже была вся казацкая сотня. На других высотках появились полицейские, дворники с бляхами на груди, солдаты в белых фуражках.
— Продолжай, Ванечка. Мы слушаем…
Кольцо окружения смыкалось, и вот уже продрался через толпу к оратору уездный начальник, выкрикивая на ходу:
— Прекратить речи и разойтись!
— Мы тебя слушаем, Ванечка! Продолжай!
Фиолетов сделал вид, что не замечает стоящего в двух шагах от него офицера.
— …причиной всех наших бед, причиной всех наших несчастий, нашей трудной, голодной, бесправной жизни является царский строй… Только уничтожив самодержавие…
— Молчать! — заорал уездный начальник. — Закрыть собрание и разойтись! — Он повернул к Фиолетову багровое от напряжения лицо. — А еще русский! Якшается с этакими черномазыми… Тьфу! Молчать! — снова крикнул он.
— Извините, я еще не кончил… Впрочем, если вам не по душе, что я русский и говорю по-русски…
Он с ходу перешел на азербайджанский, и надо было видеть, как всколыхнулись, как зааплодировали ему рабочие с буровых! Они впервые услышали, что русский человек, выступая, обращается к ним на их родном языке.
Уездный начальник растерялся.
— Говорите хотя бы по-русски… Фиолетов насмешливо глянул на него.
— Приведите своих казаков, свое доблестное войско, и я с ними буду говорить по-русски. А здесь, для этих слушателей, позвольте мне самому определить, на каком языке говорить с ними.
Последнюю перед забастовкой ночь Фиолетов провел почти без сна, несколько раз забывался в полудреме, но тут же вскакивал с постели — боялся опоздать на промысел Мусы Нагиева, где ему поручили выступать на митинге.
Как всегда, в пять часов проснулась мать и начала готовить завтрак. Отчим тоже оделся и стал собираться на работу.
— А ты куда? Ведь забастовка! — накинулся на него Фиолетов.
— Забастовка забастовкой, а к работе быть готовым надо.
— Ты что это, в штрейкбрехеры задумал податься?
— Не знаю такого мудреного слова, Иван. Вот вчерась с Переделкиным Петром видался, он сказывал, что пустое это дело — забастовка, надо на работу ходить. Вот я и собрался.
— Ты против своих пойдешь? Поперек дороги им хочешь стать? Так?
— Мне, Иван, жить надо. И семью кормить…
— Много ты ее кормишь! — Фиолетов обозлился. — Твое, конечно, дело, но после этого рядом с тобой ни один человек работать не станет. И руки тебе не подаст.
Отчим растерянно посмотрел на него.
— Так кого ж мне слушаться, Ваня? Тебя или Петра?
— Совести своей слушайся, дядя Саша.
Фиолетов подошел к промыслу Мусы Нагиева в то время, когда народ только стал собираться. Ночная смена еще работала — забастовка должна была начаться с семи утра, — дневная подходила к буровым, надеясь послушать кого-нибудь из вожаков стачки.
Фиолетов поискал Абдулу. Вчера на сходке ему поручили дать гудок, который возвестит о том, что промысел Нагиева начинает забастовку.
Вид у Абдулы был встревоженный.
— Ванечка, хорошо, что пришел. Кочегарка заперта. Что делать?
— Ломать дверь.
— Ай-ай-ай! Ломать чужую дверь! А это хорошо?
Фиолетов хмыкнул.
— Нет, плохо. Между прочим, бастовать тоже плохо… с точки зрения господина Нагиева… Ладно, Абдула, идем к кочегарке.
— Они там заперлись, Ванечка. Это Садыков. Плохой человек. Я его знаю.
— А ну, ребята, кто с нами? — крикнул Фиолетов. — Дверь в кочегарку ломать будем.
Добровольцы нашлись сразу. Несколько человек подняли с земли бревно, и дверь рухнула от ударов.
— Не пущу! — крикнул кочегар, широко расставив руки. — Не имеете права! Буду жаловаться!
Его оттолкнули в сторону, и Абдула потянул за сигнальную веревку. Над промыслом заревел протяжный, долгий, тревожный гудок. Сначала он ничем не отличался от привычного, множество раз всеми слышанного гудка, но потом вдруг словно застонал, смолк и застонал снова. Так гудели во время пожара. И тут в ответ на этот первый гудок застонали так же другие гудки — басы, дисканты, альты — со всех сторон Черного города, Балахан, Белого города, Биби-Эйбата. Эти гудки не приглашали рабочий люд начать свой трудовой день, а призывали к другому — не выходить на работу, и тысячные толпы рабочих сгрудились у проходных ворот, так и не пройдя через них.
— Товарищи! Поздравляю вас с началом забастовки! — крикнул Фиолетов, выйдя из кочегарки. — Помните, мы не одни. Завтра к нам присоединятся рабочие самого Баку, и тогда забастовка охватит все промысловые районы и станет всеобщей!
«Мы»… Это слово как-то незаметно вошло в его обиход и все чаще заменяло привычное «я». Выступая перед рабочими, он теперь говорил не от своего имени, вернее, не только от своего, но и от имени тех, кто взвалил на свои плечи великую ношу ответственности за рабочее дело. И в то же время «мы» означало, что он отождествляет себя и с Абдулой, и с овдовевшим Ахметом, и с Ольгой — с любым из тех, от судьбы которых он отныне не отделял свою судьбу.
Фиолетова долго не отпускали, он все отвечал на вопросы, пока к нему не подошел Абдула.
— Отец приехал…
Вчера вечером, когда Фиолетов зашел к Байрамовым и сказал, что завтра ему надо выступать в трех местах, старый Ибрагим тут же предложил свою помощь.
— Здравствуй, Ванечка, да сделает аллах твою жизнь сладкой и безмятежной…
— О нет, дядя Ибрагим! Сладкой и безмятежной — это не для меня… Спасибо, что приехали. Мне на промысел Бенкендорфа к десяти часам надо. Успеем?
— Успеем, Ванечка… А потом куда тебя отвезти?
— В Белый город, дядя Ибрагим. А вечером — на Баилов. Но туда я конкой поеду.
…Воспользоваться конкой не удалось: к этому времени работники бакинской конно-железной дороги ужо забастовали, и на Баилов мыс Фиолетов шел пешком. Ему надо было повидать Красина и передать ему листовку Бакинского комитета.
Город трудно было узнать. Это был другой, как бы застывший, остановившийся город. Не было видно ни извозчиков, ни ломовиков, лишь изредка по притихшим улицам проезжал фаэтон с каким-нибудь важным чином. Многие лавки были закрыты, торговали только водой на выносных столиках да чаем в чайханах.
— Я к вам с поручением комитета, Леонид Борисович, — сказал Фиолетов. — Просят срочно отпечатать тысячу штук.
Листовку Красин прочел при керосиновой лампе. Рабочие Баиловской электростанции уже бастовали.
— «Силою вещей забастовка, объявленная черногородскими и биби-эйбатскими товарищами, стала всеобщей стачкой всех рабочих бакинской промышленности. Промышленная жизнь Баку-Балаханского района замерла. Забастовка железнодорожных рабочих распространилась по всей Закавказской линии. Товарные поезда встали, пассажирские идут с большим опозданием. Нефтепромышленники терпят большие убытки. Товарищи! Держитесь крепко и дружно, и победа за нами!»
Лампа коптила, и Красин, читая, то выкручивал, то вкручивал фитиль.
— Я строил электростанцию для того, чтобы она давала свет и энергию. А сегодня я очень рад, что она не дает ни того, ни другого. — Леонид Борисович тихонько засмеялся. — Такова диалектика.
Он подошел к окну и открыл его.
— Георгий, зайдите, пожалуйста, ко мне.
— Слушаюсь, Лэаныд Барысович.
— Будьте добры, голубчик, отнесите это письмо «Нине» и попросите, чтобы к утру была отпечатала тысяча экземпляров… А сейчас, — Красин взглянул на Фиолетова, — я вам покажу кое-что весьма интересное — номер «Искры» со статьей о бакинской стачке. Вот послушайте: «Телеграф принес известие о всеобщей стачке в Баку… Это грандиозное восстание бакинских рабочих…» Вы слышите, Иван Тимофеевич, гран-ди-оз-ное! «Рабочее движение на Кавказе, — продолжал он, — еще очень молодо, но оно имеет уже за собой целый ряд блестящих выступлений пролетариата. В короткое время кавказские рабочие опередили товарищей многих местностей, ранее их захваченных движением».
— Вот это да! — радостно промолвил Фиолетов.
— И что особенно приятно, мы не одиноки. — Красин вынул из стола карту Российской империи. — Смотрите, Иван Тимофеевич, сколько промышленных городов уже откликнулись на нашу стачку! Тифлис, Батум, Поти, Кутаис, Киев, Николаев, Одесса, Екатеринослав. Весь Юг охвачен стачечным огнем. Это ли не победа! Один товарищ рассказал мне, что шеф жандармов Плеве изволил заявить, что именно Баку является «гнездом всероссийской анархии». — Красин улыбнулся. — Можем гордиться, ибо в охватившей ваш город «всероссийской анархии» есть пусть малая, но и наша с вами заслуга.
Стачка продолжалась уже третью неделю, и нефтепромышленники забеспокоились не на шутку. Каждый день забастовки им обходился в сотни тысяч рублей. На время были забыты взаимные раздоры. Миллионеры стали лихорадочно искать выход.
Мысль попробовать договориться с рабочими принадлежала «отцу нации» — гаджи Зейналу-Абдин Тагиеву, действительному статскому советнику, чью грудь украшали орден Святой Анны первой степени и персидская орден «Льва и солнца». Тагиев был совершенно неграмотен и вместо подписи на всех документах ставил свою именную печать и чертил шестнадцать палочек.
Перед этим невероятно богатым человеком пресмыкались даже его соперники. Когда гаджи собирал у себя бакинскую мусульманскую знать, чтобы посоветоваться, как поступить в том или ином случае, и спрашивал, откуда дует ветер, справа или слева, ему подобострастно отвечали: «Достопочтенный гаджи! Зачем спрашиваешь? Твоя нога знает больше, чем наши головы».
И вот этот человек решил, что время не терпит и надо, смирив гордыню, поговорить с рабочими.
Тагиев позвал в свой особняк всего двух человек. Пришли миллионер Аршак Гукасов и пристав балахано-сабунчинского полицеймейстерства Касумов, очень толстый, в форме, перетянутой сделанным специально по заказу ремнем: обычный ремень не сходился на необъятном животе пристава. Аршак Гукасов тоже не жаловался на худобу. Он был важен, как и полагается человеку, стоящему во главе совета съезда нефтепромышленииков — организации, объединяющей всех нетитулованных королей бакинской нефти. Совет диктовал рынку цены на нефть и обеспечивал себе гигантские прибыли.
Однако сейчас миллионеры несли сплошные убытки.
Тагиев принял гостей в комнате, украшенной знаменитыми табризскими коврами. Сам он полулежал на обитой атласом тахте и перебирал худыми старческими пальцами янтарные четки, необычайно важный, рыжебородый, в турецкой феске, которую не снимал и дома.
— Садитесь, господа, — сказал он, показывая рукой на инкрустированные перламутром кресла. — Я позвал вас, чтобы выразить вам свое неудовольствие. Вы знаете по какому поводу. Дальше так продолжаться не может, и надо принимать меры.
— Что же вы предлагаете, достопочтенный гаджи? — спросил Гукасов. Он не очень надеялся на совет этого баловня судьбы, но и сделать собственный шаг, не посоветовавшись с гаджи, было рискованно.
Тагиев уклонился от ответа. Он уже принял решение и теперь лишь тянул время, не рассчитывая на то, что Гукасов, а тем более пристав скажут что-либо умное.
— С кем мы воюем, господа! — воскликнул он. — С нищими, недостойными занять место у стен мечети. Они бунтуют оттого, что не хотят работать. Тот, кто хочет и умеет работать, может достичь всего! — Он взглянул в угол комнаты, где на украшенной золотом подставке лежал деревянный, обшарпанный куртан — приспособление для переноски тяжестей на спине. — На этом куртано я за гроши таскал сундуки богатым людям. Вот с чего начинал гаджи Зейнал Тагиев!
— Да, да, да, это всем известно, достопочтенный гаджи, — пробормотал пристав, расплываясь в подобострастной улыбке.
Больше Тагиев о себе не рассказывал. Он не стал вспоминать о караульщике нефтепровода Зейнале Тагиеве, который из казенной, положенной ему как сторожу винтовки прострелил трубу и, подкупив полицию, целый год продавал беднякам добытую таким способом нефть. На вырученные деньги он купил крохотный заброшенный участок, копнул на нем землю, и из нее ударил невиданной силы фонтан нефти.
— Они бунтуют, потому что не хотят работать, как в свое время работал я, — продолжал Тагиев. — И их надо было проучить…
— Вы показали всем нам пример, достопочтенный гаджи, — сказал Гукасов.
Тагиев кивнул… Пример он действительно показал. Когда началась забастовка, он не стал разговаривать со своими рабочими, а вызвал по телефону казаков.
— И все же забастовка продолжается. — Гукасов сокрушенно покачал головой.
— Поэтому я и позвал вас, достопочтенный Аршак. — Тагиев поднял на него выпуклые холодные глаза. — Выход я вижу только один: вам, Аршак Осипович, надо немедленно связаться с вожаками этой шайки и узнать их условия.
— Вы это поручаете мне? — Гукасов не на шутку испугался. — Они могут меня убить.
— Возьмите охрану… Более подходящей кандидатуры, чем ваша, я не вижу… Кто у них там главари? — Тагиев посмотрел на пристава, который при этом поспешно вскочил с места и вытянулся:
— По имеющимся у меня сведениям, ваше превосходительство, к таковым относятся Енукидзе, Фиолетов, Монтин и Стуруа.
— И это все? — в голосе Тагиева звучала явная насмешка.
— Все, ваше превосходительство.
— Вы плохо работаете, пристав. К сожалению, их гораздо больше…
Вацек и Фиолетов встретились в маленьком тесном дворике механической мастерской, принадлежавшей владельцу по имени Гога. Гога умел все. Он чинил часы, паял прохудившиеся кастрюли, вытачивал ключи и гравировал на металлических сосудах посвящения, вроде «Господину начальнику от любящих ого подчиненных». И еще Гога предоставлял свою квартиру подпольщикам.
Сейчас он сидел в мастерской и должен был в случае опасности дернуть за шнур, который вел к звонку во дворе.
Дворик выглядел уютно: колодец, возле которого стояло ведро с веревкой, вкопанный в землю стол под старым платаном. На столе лежала потрепанная колода игральных карт и два арбуза — начатый и целый.
— Так на чем мы остановились? — спросил Монтин, отрывая взгляд от листа бумаги.
— На том, что наша стачка делает успехи, — ответил Фиолетов.
— Совершенно верно, Ванечка. — Он взялся за карандаш. — «Стачка в Баку делает поразительные успехи. Вот уже третью неделю не дымят кочегарки, на вышках не бурят и не тартают…»
— «Конка стоит, — продолжил Фиолетов. Он шагал по двору из угла в угол, вопросительно взглядывал на Монтина — правильно ли говорит — и шагал дальше. — Команды прибывающих судов немедленно присоединяются к забастовке. Бастуют маляры, сапожники, даже приказчики местами бросают работу…» Ну помогайте же, товарищи! Иван Прокофьсвич! — Он ненадолго замолчал, глядя на Вацека.
— Ну что ж, пиши, Петр Васильевич: «Эти успехи, эта скованная железом солидарность пролетариев поразили до глубины души наших нефтяных королей, всех этих нобелей, ротшильдов, манташевых, воображающих, подобно всем королям, что их царство вечно. Они чувствуют, что наступает конец их бесконтрольному распоряжению трудом и жизнью тысяч и десятков тысяч людей. И они решили бросить нам подачку. Вчера парламентеры нефтепромышленников — управляющий советом съезда и его помощник явились на сходку и пробовали увещеваниями усмирить „непокорных рабочих“. Но из этого ничего не вышло…»
— А ведь здорово мы их тогда отшили! — Фиолетов Улыбнулся, вспоминая, в какой спешке ретировались эти Два нефтяных туза, красные от негодования, от неуступчивости рабочих, которые в ответ на их обещания повысить наградные и своевременно выдавать рукавицы дружно крикнули им: «Вон!»
— А помните…
Монтин запнулся. Над дверью тихонько звякнул колокольчик.
— Спокойно, товарищи… Ванечка, раздавай карты.
Монтин быстро подошел к ведру, бросил на дно исписанные листы бумаги, сверху положил арбуз и опустил ведро в колодец.
— Чей ход? Твой, Иван? — спросил он нарочито громко.
В эту минуту дверь из мастерской резко распахнулась, и на пороге появились полицейский и городовой, оставшийся стоять у входа.
— Господа, я должен сделать у вас обыск, — сказал полицейский.
— Но какому праву? — поинтересовался Фиолетов. Обыск при нем производили первый раз, но он не испугался.
— Я бы советовал вам не спрашивать об этом, молодой человек.
Хорошо наметанным глазом полицейский оглядел всех троих.
— Попрошу выложить на стол все, что имеется в карманах… Карманы вывернуть… Обувь снять…
Он обошел дворик, постучал по столу — нет ли тайника — и заглянул в колодец.
— Арбуз охлаждаете?
— Так точно, ваше благородие. Может, желаете попробовать?
Полицейский зло посмотрел на Фиолетова. Потом ковырнул и, резко повернувшись, вышел вслед за городовым.
Расходились по одному. Вацек пошел с листовкой в типографию, Монтин — на электростанцию, Фиолетов — домой, надеяеь на Балаханском шоссе найти какую-либо попутную подводу.
По-прежнему стояла жара, хотелось пить, и он ненадолго заглянул в чайхану и, усевшись у окна, стал наблюдать за улицей.
У дома напротив остановился крытый пароконный фаэтон в сопровождении двух конных жандармов. Из фаэтона вышел полицейский чин и подошел к группе рабочих, стоявших у входа в лавку.
— Ого! Сам господин полицеймейстер, — сказал чайханщик. — Интересно, что ему надо…
Несколько минут полицеймейстер беседовал с рабочими, судя по всему мирно, улыбался, похлопал по плечу одного из собеседников и на прощание протянул руку в белой перчатке.
Фиолетов видел, как отъехав, он высунулся из фаэтона и что-то сказал казакам, показывая назад кивком головы. Старший разъезда козырнул, и в тот же миг казаки бросились на кучку рабочих и стали полосовать их плетками.
— Негодяй! — стиснув зубы, процедил Фиолетов, выскакивая из чайханы.
Казаков уже не было, они исчезли так же внезапно, как и появились.
— Ну что, покрестили вас царевы слуги? — спросил Фиолетов у одного из парней.
— Да уж не оставили без внимания. — Он потряс в воздухе кулаком. — У, сволочь! Сперва руку жал, а потом казаков науськал… Я ж видел.
— Что ж, будешь знать, чего стоит рукопожатие господина полицеймейстера.
Домой Фиолетов возвращался с тяжелым сердцем. Не сломят ли рабочих казачьи нагайки? Вчера ему рассказали, что один из хозяев конки предложил казакам на его же глазах избить забастовавших служащих, обещая поставить им на водку. И казаки избили… Правда, забастовка продолжается, по-прежнему стоят промыслы и заводы, но долго ли смогут продержаться рабочие? Третья неделя пошла стачке…
Возле вокзала дорогу Фиолетову преградила длинная колонна пехотинцев с опознавательным номером на солдатских погонах. Это шел в отведенные казармы только что прибывший в Баку 262-й резервный Сальянский полк. Министр внутренних дел Плеве и командующий Кавказским военным округом Голицын не обошли вниманием просьбу бакинских властей о новых контингентах войск для расправы с забастовщиками…
Пожары возникли через три педели после начала забастовки.
Была ночь. Фиолетов проснулся оттого, что через открытую дверь его ослепило вдруг вспыхнувшее багровое пламя. Он открыл глаза и увидел, что на соседнем промысле полыхает вышка. Через минуту она с треском рухнула, и ее горящие части, падая, прочертили по небу широкие огненные полосы.
— Мам, пожар!.. — Фиолетов дотронулся до плеча матери.
Теперь пламени уже не было видно, его поглотили, вобрали в себя гигантские, шевелящиеся клубы черного дыма.
— Господи, да откуда ж на нас напасть такая! За что? — заголосила мать. — Вставай, Саш… — Она стала теребить мужа. — Видишь, что делается!..
Тем временем заполыхала еще одна вышка, за ней другая, третья. Взорвался резервуар с нефтью, его конусообразная крыша, подобно гигантской птице, поднялась в воздух и спланировала на землю.
Испугалась и заплакала маленькая Анюта. Проснулись соседи, обитатели казармы, и забегали по двору.
Фиолетов побежал к горящим вышкам.
Огня по-прежнему не было видно, лишь изредка он на мгновение пробивался среди дымовых гор и тут же исчезал, поглощаемый ими.
Поселок напоминал развороченный муравейник. Со всех сторон — кто к горящим вышкам, кто от них — бежали люди. Пожилой перс, расстелив на земле коврик, клал частые поклоны, бормоча молитву. Никто толком не знал, отчего начался пожар.
— Подожгли, кажись, — услышал Фиолетов. Порывы ветра бросали ему навстречу клубы едкого дыма, першило в горле, с каждым шагом становилось труднее дышать.
Вблизи было настоящее пекло. Возле горящего фонтана копошились десятки похожих на тени людей. Они таскали на спинах мешки с песком и бросали их, стараясь попасть в пылающее жерло. Пожарные обливали людей водой из шлангов.
Поодаль, на безопасном расстоянии, стояла большая толпа. Фиолетов посмотрел, нет ли знакомых, и узнал Абдулу.
— Один плохой человек вышку поджег, — сказал Абдула. — Сам видел.
— Кто — не знаешь?
— Вроде бы он в твоих мастерских работал. Кривой такой, без глаза.
— Механик! Да зачем ему это?
— Откуда я знаю, Ванечка… Тебе лучше знать. Или Вацеку… Ха, не успел сказать про него, как он сам идег.
Вид у Вацека был взволнованный.
— А вы чего стоите сложа руки? — напустился на них Вацек.
— А что нам делать? Тушить?
— Да разве такое потушить! Поджигальщиков надо ловить.
— Немножко не понимаю, Иван Прокофьевич, — сказал Абдула. — Чьи вышки горят? Рабочих? Нет, не рабочих, а капиталистов…
— Ты и верно не понимаешь, Абдула. Разве, сжигая вышку или резервуар с нефтью, мы только и делаем, что разоряем капиталистов? Да, разоряем. Но вместе с тем лишаемся работы сами. Капиталист быстро оправится от потерь. У него есть деньги в банке, и они не горят. А что имеет рабочий? Деньги? Какое-никакое имущество и то пожар уничтожит.
— Да, ты, наверное, прав… — согласился Фиолетов. — Манташевы и тагиевы теперь совсем обозлятся. Видел, сколько войска нагнали? Вчера пехотный полк на станцию прибыл. Должно быть, подмога казакам.
— В газетах пишут, что из Петербурга приезжает фон Валь.
— Кто это?
— Генерал. Товарищ министра внутренних дел и командир отдельного корпуса жандармов.
— Ого! Видно, здорово мы насолили своей стачкой.
— Бакинская стачка как кость в горле у Николая Второго. Вот он и шлет в Баку то войско, то этого палача фон Валя… — Он помолчал. — Теперь во всех газетах затрубят: мол, рабочие бесчинствуют — поджигают вышки, уничтожают народное добро и так далее. Они варвары, враги, с ними нельзя по-хорошему договориться.
— А значит, выход один — принудить их силой.
— Вот, вот, Ванечка. Вижу, что ты меня хорошо понял, — сказал Вацек.
— Э… э… позвольте. — К ним неслышно подошел довольно молодой человек с бледным лицом и бородкой. Маленькими острыми глазками он впился в Вацека. — Мне кажется, что вы несете чепуху.
— То есть как это чепуху? — Вацок возмутился.
— Очень просто. Если мы хотим добиться победы в стачке, то надо действовать, а не сидеть сложа руки. Ломать машины, устраивать пожары на промыслах! Капиталистов, — он посмотрел на Вацека, как учитель на нерадивого ученика, — капиталистов надо бить по карману, чтобы они были уступчивы.
— Так вот, оказывается, кто затеял поджоги!
— Не отрекаюсь. Да, я призвал к этому сознательных рабочих. Ну и что?
— А то, что мы тебя сейчас заставим таскать мешки с песком. Понятно? Ишь нашелся защитник рабочего класса!
Человек с бородкой поспешно ретировался.
— Не знаешь, кто это? — спросил Фиолетов.
— Узнаем… А сейчас давай расскажи-ка им, — Вацек показал на стоявшую в стороне кучку рабочих, — почему мы за стачку, но против поджогов. И Абдула пускай выступит.
— Да что вы, Иван Прокофьевич, какой из меня оратор!
— А ты учись… Вон Ванечка тоже не умел выступать, однако научился. А я до мастерских попробую добраться.
Фиолетов умел приспосабливаться к аудитории и знал, с кем и какими словами надо разговаривать. С рабочими мастерских он говорил иначе, чем с рабочими нефтяных вышек, преимущественно мусульманами. К ним он обращался по-азербайджански, и это всегда вызывало повышенное внимание и уважение слушателей к русскому парню.
Он всегда увлекался, выступая. Начинал негромко, чуть растягивая слова, медленно, даже запинаясь, но чем дальше, тем громче и увереннее звучала его речь.
Так было и сейчас, и он не обратил внимания на околоточного надзирателя, который подошел к толпе. Много раз за время забастовки выступления Фиолетова слушали и околоточные, и полицейские, даже жандармы. Их «по-хорошему» просили не вмешиваться, и они не вмешивались, даже не перебивали выступавших, особенно если те ругали только правительство и дворян, а самого царя-батюшки не касались. У ораторов это называлось «посуду бей, а самовар не трогай». Сегодня все получилось иначе.
— Разойдись! — крикнул околоточный.
Точно так он кричал и раньше, в другие дни, по тогда никто не расходился и околоточный молча сносил это. Сейчас он проявил настойчивость, подошел к Фиолетову сзади и положил ему руку на плечо.
— Поговорили, и хватит! Попрошу следовать за мной!
Фиолетов хотел броситься в сторону, затеряться в толпе, но двое переодетых полицейских крепко схватили его за руки и усадили в стоявшую неподалеку пролетку. Фиолетов нашел глазами перепуганного Абдулу.
— К матери сходи, передай, чтоб не волновалась. Я скоро вернусь.
— Ну, это как сказать, — усмехнулся околоточный. Ехали долго и остановились возле казенного вида здания с часовым у входа.
— Вот сюда прошу пройти, молодой человек.
Фиолетов вошел в кабинет и за письменным столом увидел того самого пристава, с которым схлестнулся на прошлогодней первомайской демонстрации; он чуть не расхохотался, вспомнив, как перепуганный насмерть пристав опрометью мчался домой под свист и насмешки, которыми его награждали рабочие.
— Вот, ваше высокоблагородие… Задержан в Сабунчах. Выступал перед мусульманами с подстрекательской речью, — доложил околоточный.
Пристав Фиолетова не узнал. Он указал рукой на стул и, не отрываясь от бумаг, которые просматривал, начал задавать привычные вопросы:
— Паспортная книжка при вас?
— Не имею обыкновения ее носить в кармане.
— Напрасно… Фамилия, имя, отчество?
— Гоголь, Николай Васильевич.
— Место рождения?
— Местечко Сорочинцы Полтавской губернии.
— В каком году родились?
— В тысяча восемьсот девятом.
— Что-о? — Пристав потряс головой и уставился на Фиолетова.
По обыкновению, он записывал ответы автоматически, не вдумываясь в их смысл, и только сейчас понял, что этот дерзкий мастеровой в косоворотке попросту издевается над ним.
— Прекратить комедию! — крикнул пристав. — Ваша фамилия?
Придумывать что-либо новое не имело смысла: его настоящая фамилия была хорошо известна полиции. Пристав тем временем поостыл и внимательно смотрел на Фиолетова.
— О вас я слышал неоднократно, однако встретиться до сих пор не пришлось… Ну что ж, господин Фиолетов, расскажите, как вы занялись противуправительственной пропагандой и кто вас настрополил в сем преступном деле. Ведь вы еще слишком молоды. Перед вами вся жизнь, а вы уже стали на скользкий и опасный путь. Хочу предупредить, что чистосердечное признание, раскаяние может ослабить меру наказания, которого вы заслуживаете.
— А мне раскаиваться не в чем, господин пристав. Ничего противуправительственного я не делал, революционной пропагандой не занимался…
— А подстрекательство к забастовке? — перебил его пристав. — Ведь вас неоднократно уличали в этом. И господин околоточный, и некоторые чины полиции слушали ваши зловредные речи.
Фиолетов молчал.
— Ваше право… — Пристав пожал плечами. — Но в таком случае я вынужден буду вас задержать.
…Камера, куда тюремный надзиратель привел Фиолетова, была полна народу. Все почему-то стояли, переминаясь с ноги на ногу.
— Ванечка! — окликнул его один из заключенных, и Фиолетов узнал токаря Гаджибекова из их механических мастерских.
— Здравствуй, Расул… А тебя за что?
— Листовки раздавал… Тут нашего брата, Ванечка, много.
Настроение у Фиолетова было подавленное. Угодить в тюрьму в то время, когда решается вопрос, быть дальше забастовке или не быть, когда до предела накалилась атмосфера на промыслах, когда надо бороться с поджогами и выступать, выступать… Томила неизвестность: что с ним будет? Как там мать, сестренка, отчим? А он еще сдуру пообещал скоро вернуться. Вернулся!.. И как там пожар? Не дойдет ли огонь до их казармы?..
Нары на день поднимались и закрывались на замок, а на липкий кировый пол наливалась вода, чтобы заключенные не могли днем лечь. К ночи надзиратель принес мешок трухлявой соломы и бросил на пол. На нее улеглись те, кому не хватило нар. Маленькая керосиновая лампа над железной запертой дверью скоро погасла — так мало было в комнате кислорода.
А утром Фиолетова и еще десять человек из камер вызвали к начальнику тюрьмы и объявили, что все они свободны.
— Благодарите господина Гукасова. — Жирный, с бульдожьим лицом начальник тюрьмы подобострастно улыбнулся.
Фиолетов сперва не понял, при чем тут председатель совета съезда нефтепромышленников, но, подумав, догадался. Полиция загнала за решетку многих специалистов, потеря которых весьма чувствительна для промыслов. И вот господин Гукасов решил сделать вид, что он ценит хороших рабочих и не помнит зла.
«Неужели мы проиграли?» — подумал Фиолетов и тяжело вздохнул от тревожного предчувствия.
Закапчивалась третья неделя забастовки. Промыслы продолжали гореть. В первый день пожар уничтожил сто вышек, во второй — восемьдесят, какой урон был нанесен в последующие дни, никто не считал. Дым застилал не только промысловые районы. Когда ветер подул на Баку, белые рубахи расквартированных в центре города солдат потеряли свой первоначальный цвет. Вынесенные из лавки лепешки лаваша через минуту покрывались черными хлопьями сажи.
В один из таких дней Фиолетов шел пешком в типографию. Если бы работала конка, он бы истратил последние копейки и за полчаса добрался бы до типографии, а так придется по жаре плестись полдня. Но конка бастовала. Хотя… Фиолетов вдруг услышал звонок маленького колокола, в который обычно ударял кондуктор. «Неужели они вышли на работу?» — с тревогой подумал Фиолетов. Да, конка работала. Кучер нервно гнал лошадей, почему-то поминутно поглядывая направо. Из-за своей близорукости Фиолетов не мог понять, что там заинтересовало кучера, и подошел к вагончику на остановке. «Так вот в чем дело…» — протянул он. Рядом с кучером гарцевал приставленный к конке верховой казак, который то и дело грозил ему своей плеткой…
Кое-где забастовщики сами стали выходить на работу. Вышел и отчим Фиолетова. Однажды утром он стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Баста! Больше не могу. Есть нечего, Иван. Кори ты меня, не кори, а сегодня я выхожу.
А еще через несколько дней рабочие промыслов читали свежую листовку Бакинского комитета. Она закапчивалась словами: «Победил царь-голод, а не царь-самодержец». Еще догорали нефтяные ямы, а на черной обугленной земле плотники рубили новые вышки. Вместо сгоревших паровых машин выписывали новые. Заново строились доки. Впервые после трех недель заголосили гудки.
Начал работу и Фиолетов, но работал без охоты, с оглядкой, словно чувствовал, что долго оставаться ему в мастерской не придется. Так оно и вышло.
Как-то перед концом смены явились двое полицейских в сопровождении табельщика из конторы.
— Фиолетова не видел? — спросил табельщик у попавшегося на глаза Вацека.
— Он, по-моему, на работу не вышел, — сообразил ответить Вацек.
— Как не вышел? — удивился табельщик. — Утром я его видел.
— Очевидно, обознались.
Вацек поискал глазами кого-нибудь из своих, увидел слесаря Пидорича и скосил глаза в ту сторону, где работал Фиолетов.
Пидорич вытер руки о паклю и не спеша направился в конец мастерской.
— Полиция… За тобой, — шепнул он Фиолетову. Медлить нельзя было ни минуты. Фиолетов подбежал к открытому окну, вскочил на подоконник и спрыгнул на землю.
В мастерских он больше не появился.
Стояло раннее туманное утро, одно из тех, когда еще не ушла слякотная зима, но и не пришла еще бурная южная весна с ковром красных тюльпанов на окрестных холмах. Фиолетов медленно брел по Николаевской улице, намереваясь зайти в паровозное депо: не попадется ли там какая работенка.
На Николаевской находилась редакция местной газеты «Каспий». Фиолетов взглянул на добротное каменное здание типографии и увидел, как из подвала гурьбой выбегали мальчишки с пачками газет.
— Высочайший манифест! Япония напала на русский флот в Порт-Артуре! — кричали вразнобой мальчишки. — Читайте высочайший манифест!
Через несколько минут Фиолетов читал этот «высочайший»: «Объявляем всем нашим верным подданным… японское правительство отдало приказ своим миноносцам внезапно атаковать нашу эскадру… По получении о сем донесения наместника нашего на Дальнем Востоке, мы тотчас же повелели вооруженною силою ответить на вызов Японии».
«Час от часу не легче», — подумал Фиолетов. У него еще не сложилось свое отношение к услышанному, он не мог понять, кто прав, кто виноват и что он будет говорить рабочим. Вспомнились рассказы покойного деда о русско-турецкой войне, Шипке и Плевне. Тогда русские войска пришли в Болгарию как освободители. А сейчас кого будут освобождать? Корейцев? Маньчжуров?
С этими невеселыми мыслями он зашел в библиотеку. Лидию Николаевну он не видел давно, все некогда было: сначала забастовка, потом поиски работы…
— Ванечка! — Лидия Николаевна даже всплеснула руками, увидев Фиолетова. — Я уже потеряла надежду вас встретить. Что с вами было?
Он рассказал.
— Я боялась расспрашивать о вас читателей. Увы, не каждому можно доверять. Трудные времена.
— Еще какие трудные, Лидия Николаевна. Вот скоро начнут забривать нашего брата.
— Да, война… Но рабочих с промыслов, пожалуй брать не будут. — Она запнулась. — Простите, забыла, что вы не работаете. Хотя… Знаете что, Ванечка? Есть у меня знакомый инженер в ремонтных мастерских Питоева. Зайдите-ка туда, а я с ним поговорю.
— Спасибо, Лидия Николаевна.
— А пока, может быть, займемся вашим образованием, как в добрые старые времена? С чего бы нам начать?
— Давайте с истории, Лидия Николаевна. И политической экономии.
— Хорошо, Ванечка, я постараюсь вам помочь. — Она перешла на шепот. — Все листовки, которые выпускались во время стачки, я сохранила.
Фиолетов благодарно кивнул.
Из библиотеки кроме книг, которые Лидия Николаевна называла «прочетными», Фиолетов унес брошюры «Второй съезд РСДРП», «Наши разногласия» и толстую книжку князя Кропоткина «Записки революционера».
И снова семилинейная лампа над кроватью Фиолетова стала гореть далеко за полночь. Чтение его утомляло, и он стал замечать, что, читая, ему приходится все ближе придвигать к глазам книгу.
— Что это ты стал щуриться, Ваня? — спросила мать.
Он отшутился, не сказал, что у него неладно с глазами, но решил сходить в балаханскую больничку к доктору Окиншевичу. Больничка была маленькая, и доктор лечил все болезни, рвал зубы и принимал роды. Он попросил Фиолетова назвать большие и маленькие буквы на таблице, закрыть то один глаз, то другой, после чего заявил, что зрение у его пациента оставляет желать лучшего и надо обязательно носить очки.
Очки ему подобрали овальной формы, с тонкими металлическими дужками. Он посмотрел на себя в зеркало и решил, что очки ему идут и даже делают его чуть старше и солиднее. Для конспирации это было не так и плохо.
В следующее свое посещение библиотеки Фиолетов попросил «Капитал».
— Сочинение Карла Маркса, — уточнил он, и Лидия Николаевна улыбнулась.
— Я знаю, Ванечка… Но эту книжку вы не прочтете залпом, как читали другие книжки. И если вам встретятся трудности, заходите, может быть, я помогу.
— Спасибо, Лидия Николаевна. — Он чуть замешкался. — Скажите, у вас не записана Банникова Ольга?
Еще в прошлый раз он хотел задать этот вопрос, но почему-то постеснялся.
— Нет, не записана.
…Он много раз вспоминал об Ольге во время забастовки, надеялся на чудо: вдруг увидит ее во время своего выступления. Но чуда не произошло. Ольга как в воду канула. Расспрашивать о ней было не у кого, она нигде не работала. Конечно, можно было справиться в конторе Русского товарищества «Нефть», на каком участке работает у них Иван Банников, а потом разыскать этого Банникова, но не хотелось: негоже молодому человеку спрашивать у мужа, где найти его жену.
Ольга нашла Фиолетова сама.
Библиотекарша сдержала слово и помогла ему устроиться в мастерские Питоева. Он недавно вернулся со смены, поужинал, вышел на улицу и уселся на водяной трубе почитать. Был у него такой закуток в тени, где не так пахло выгребной ямой и чувствовался маленький сквознячок. «Капитал» действительно оказался книгой очень трудной, и он читал ее с карандашом в руках — легонько подчеркивал непонятные слова, чтобы потом их выписать на отдельном листе и узнать у Лидии Николаевны, что они означают.
— Да никак это Ванечка! — вдруг услышал он знакомый голос, обернулся и увидел Ольгу.
— Леля! Какими судьбами?
— Неподалеку была, заказ относила, дай, думаю, загляну, живой ли Ванечка?
— Живой, Леля, живой! — ответил он, радостно суетясь. — Да ты садись. — Он подвинулся. — Тут хорошо, тенек…
Она села рядом.
— Что читаешь?
— «Капитал» называется. Карла Маркса… В новом кружке изучаем. Я думал — тебя там встречу.
— Не встретишь, Ванечка. Уезжаю.
— Уезжаешь? — Он удивился. — Куда?
— На родину. На Воткинский казенный завод.
— Чего ж так, Леля? — Он недоуменно и жалостно посмотрел на нее.
— Да за муженьком… Надоело ему тут. Решил вернуться.
— А тебе? Тебе тоже надоело?
— Мне не надоело, Ванечка. Только куда иголка, туда и нитка… Завтра вечером едем. Уже вещи сложили.
— Я тебя на вокзале провожу… Отпрошусь у мастера…
— Не надо… — Она погладила рукой его волосы. — А ты очки начал носить? Плохо видишь? Тебе идет в очках.
— Неужели мы с тобой больше не увидимся?
— Выходит, что нет. — Она вздохнула. — Мне самой не хочется ехать. Тут кружок был. Листовки расклеивала. На манифестацию ходила… А там что?
— Там тоже можно в кружок ходить. Наверно, есть. Теперь повсюду на заводах есть кружки. И забастовки бывают, и манифестации… Какой это губернии твой Воткинский завод?
— Вятской. А тебе зачем?
— Думаю, если ссылают в эту губернию, то, может, я туда попаду. Говорят, место высылки можно выбирать.
— Не знаю, Ванечка… А чего это ты о ссылке заговорил? Грозит что?
— Всяко, Леля, может случиться.
— Я тебе свой адрес дам. Может, письмецо когда пришлешь.
Он проводил ее почти до дома. Стемнело. Где-то тоскливо пела гармонь. Плакал ребенок.
— А теперь прощай, Ванечка. Вон окошко наше горит. Не хочу, чтоб мой Иван тебя видел.
— Прощай, Леля. — Он силился улыбнуться, но улыбка получилась жалкой и вымученной.
— Не поминай лихом… — Она вдруг обняла его и крепко поцеловала в губы. — Прощай!
«Ну вот и все», — невесело думал Фиолетов, возвращаясь ночью домой.
Кажется, совсем мало знал он Ольгу, и виделся с ней скудно, и разговоры с ней вел не столько наяву, сколько в мыслях, лежа на узкой койке, а глянь, ушла Ольга, чтобы никогда больше не встретиться с ним, — и что-то вдруг оборвалось у него внутри.
Не помня себя от огорчения, он долго шел без всякой цели, только бы идти, и очнулся лишь на какой-то незнакомой шумной улице. У большого магазина собралась толпа. Фиолетов машинально глянул на витрину и увидел там портрет адмирала Макарова, про которого часто упоминали сводки с театра военных действий. Все так же машинально он присоединился к толпе и тоже стал смотреть на витрину. К портрету подошел приказчик и обвил его черным крепом. И в этот миг все, кто был в толпе, обнажили головы, и кто-то тихо, но так, что все услышали, произнес: «Упокой, господи…»
Партийные активисты Баку работали в разных местах, порой очень далеких друг от друга. Вместе они собирались раз в месяц, а в экстренных случаях прибегал посыльный.
Сегодня к Фиолетову домой приехал на отцовском ослике Абдула.
— Здравствуй, Ванечка! — сказал он, просовывая в дверь голову. — Тебя можно на минутку?
Фиолетов вышел. Он знал: если Абдула не заходит в дом и не интересуется здоровьем всех его родственников, значит, он должен сообщить что-то секретное.
— Завтра после смены приходи к Красину, — шепнул Абдула.
…Собирались по одному, тихонько проходили в комнату с зашторенными окнами, здоровались. Фиолетов пожал руку Вацеку, Енукидзе, нескольким парням, которых видел впервые. Вздохнул, что нет Монтина — еще в прошлом году Петр попал в тюрьму. Наконец шумно отворилась дверь и быстрой, решительной походкой вошел, как всегда, подтянутый, щеголевато одетый Красин.
— Здравствуйте, товарищи! Простите, что заставил вас ждать.
Он не сказал, что, засучив рукава крахмальной сорочки, только что помогал рабочим кантовать ротор вспомогательной динамо-машины, которую должны были установить на станции.
— Как вы знаете, мне выпала честь принимать участив во Втором съезде РСДРП, — начал Красин. — Съезд был во всех отношениях примечательный. Достаточно сказать, что съезд принял революционную, — он выделил голосом это слово, — Программу партии. Проект Программы, принадлежащий Плеханову и Ленину, — вы все его читали, он был опубликован в «Искре» и «Заре» — отличается от всех других программ, в частности от программ партий Второго Интернационала, четко сформулированной идеей диктатуры пролетариата.
Красин умел говорить горячо, образно, и Фиолетову казалось, что он сам побывал на съезде, до хрипоты спорил с противниками Ленина, клеймил оппортунистов, противников «Искры», голосовал за Программу партии и за ее Устав, первый пункт которого вызвал такие ожесточенные споры.
— После всего, что вы услышали о съезде, — сказал Красин, — я бы хотел знать, с кем вы пойдете — с Лениным или с Мартовым? С большинством или с меньшинством?
Первым ответил Фиолетов:
— С Лениным, конечно!
За ним поднял руку Вацек:
— С Лениным!
За Вацеком — Енукидзе:
— С Лениным!
— Что касается меня, то я бы предпочел пока воздержаться от ответа, — произнес незнакомый Фиолетову полный мужчина, похожий обликом на восточного князя. — Мой народ намерен создать свою партию.
— Собираетесь пойти по стопам Бунда, товарищ Аракельян? — быстро спросил Красин.
— Каждая нация, и особенно такая угнетенная, как армянская, должна отстаивать свои узконациональные интересы. — Он демонстративно поднялся и взялся за шляпу.
— Что ж, товарищ Аракельян, дело ваше, — сказал Красин. — Не смею задерживать.
Засиделись допоздна. Пили вприкуску крепкий чай из грушевидных стаканов. Леонид Борисович долго не отпускал никого.
— Возможно, мы больше с вами не встретимся, друзья, — сказал он на прощание. — Мне очень нравится здесь, я искренно полюбил и вас, и этот чудесный город. Но… он развел руками. — Цека предложил мне покинуть Баку…
Во второй половине 1904 года в Баку на жительство приехали два человека, обратившие на себя внимание губернского жандармского управления.
Один из них, прибывший из Грузии, был исключен из Тифлисского учительского института за участие в «противуправительственных действиях», «член преступного сообщества, именуемого Российской социал-демократической партией» Прокофий Джапаридзе, партийная кличка которого — Алеша — также была известна жандармскому управлению. В Баку Алеша прибыл по направлению Кавказского союзного комитета РСДРП. Второй человек, взятый на заметку, из Ярославля, сын военного лекаря Александр Митрофанов Стопани, земский статистик, делегат Второго съезда партии, состоявший под гласным надзором полиции. Его направил в Баку Центральный Комитет РСДРП.
— Стопани и Джапаридзе — стойкие большевики, настроены по-боевому… Да ты сам увидишь, — говорил Вацек Фиолетову по дороге на конспиративную квартиру.
Оба новых товарища уже были на месте. В сторонке, у окошка, сидел Петр Монтин и наблюдал за улицей — не покажется ли соглядатай.
— Знакомьтесь, товарищи, — сказал Вацек. — Это член Бакинского комитета РСДРП Иван Тимофеевич Фиолетов. Между прочим, мы все зовем его просто Ванечкой.
— Что ж, подходит, — блеснув глазами и улыбаясь, заметил Джапаридзе.
Фиолетова поразили большие, цвета спелой сливы глаза Джапаридзе, необычайно выразительные, глядя в которые было легко догадаться о настроении этого человека. На матовом лице резко выделялись черные закрученные кверху усики и небольшая ухоженная бородка. В сравнении с жизнерадостным кавказцем Стопани выглядел не так живописно. Его узкое, худое лицо казалось еще длиннее от острой бородки, обвислых усов и взъерошенных волос. Но так же, как и у Джапаридзе, из-под густых бровей глядели внимательные, умные глаза, с интересом смотревшие на Фиолетова.
— Александр Митрофанович устроился статистиком в совете съезда нефтепромышленников, — пояснил Вацек. — Хорошо устроился. Теперь будем знать про всякие закулисные махинации наших благодетелей.
Больше никого не ждали, и все уселись за стол.
— Что ж, товарищи, начнем, — сказал Стопани. Среди присутствующих он был самым старшим по возрасту и по стажу революционной борьбы. — Я не так давно в Баку, но, как мне кажется, успел разобраться в обстановке, а посему разрешите мне высказать свои соображения о положении дел. В нашей организации берут верх меньшевики. Они пролезли в местный комитет партии и изо всех сил стараются расколоть рабочее движение. Братья Шендриковы, вы знаете, пытаются помешать объединению рабочих и сеют между ними национальную рознь. Получается, товарищи, печальная и тревожная картина. Кучка авантюристов, спрятавших свой меньшевистский хвост за беспартийную «организацию балаханских рабочих», на каждом шагу вредит нам, вставляет палки в колеса.
— А чего стоят их демагогические призывы к стачке! — сказал Вацек. — Причем немедленно, без подготовки.
— Полностью согласен с Александром Митрофановичем, — сказал Джапаридзе.
— Вот-вот, — оживился Стопани. — С этими опасными людьми надо бороться беспощадно. А на борьбу направить человека обязательно из рабочей среды. Ну хотя бы… — Стопани остановил свой взгляд на Фиолетове, — хотя бы Ивана Тимофеевича. Как, товарищ Фиолетов, но возражаешь против моего предложения?
Фиолетов не возражал.
Братья Шендриковы — Лев, Глеб, Илья — и жена Ильи Клавдия появились в Баку как-то внезапно и сразу же дали себя знать крикливыми речами на многочисленных митингах, которые сами же и организовывали. Их наглость в полемике с большевиками не знала предела. Фиолетов вспомнил, как во время его выступления на промысле Нагиева Илья Шендриков крикнул во весь голос: «Не слушайте этих большевиков-интеллигентов в крахмалах!» Фиолетов даже опешил: это он-то «в крахмалах»?! Ответить Шендрикову не удалось, тот уже вскочил в пролетку и умчался на соседний промысел, где быстро собрал народ и стал агитировать за наградные к праздникам и рабочие рукавицы, — по его мнению, главное, чего рабочему классу надо было требовать от капиталистов.
Сильнее всего влияние Шендриковых чувствовалось на крупнейшем из бакинских промыслов — Балаханском, и Фиолетова утвердили пропагандистом этого района. Партийным организатором в Балаханах назначили Джапаридзе.
— Значит, Иван Тимофеевич, будем работать вместе, — весело сказал Джапаридзе.
— Будем… — Фиолетов замялся, не зная, как ему назвать своего собеседника: по фамилии? по имени-отчеству?
Джапаридзе почувствовал это и пришел на помощь.
— Меня в рабочих кругах знают под моей партийной кличкой. — Он рассмеялся. — И не только в рабочих. Даже жена и дочки часто называют меня Алешей. Как вам это нравится… Ванечка?
С заседания Бакинского комитета они возвращались вместе. Джапаридзе расспрашивал Фиолетова о Балаханах, с которыми еще не успел как следует познакомиться. Фиолетов охотно рассказывал — никакой другой район он не знал так хорошо, как Балаханский.
— В кочегарке на фирме Арафелова работает наш человек, по фамилии Ахундов, большим авторитетом пользуется среди рабочих. Познакомьтесь с Риза Алиевым, тартальщиком. Он наши листовки у себя дома в печи прятал. Тоже надежный товарищ…
— А кого надо опасаться? — спросил Джапаридзе.
— К сожалению, их тоже немало. К примеру, конторщик на фирме Нобеля, по прозвищу Одноглазый. Или писарь Мирошниченко на фирме Нагиева, явный провокатор…
— А Шендриковы, которых вам предстоит обезвредить?
— Эти, пожалуй, самые коварные, потому что прикрываются революционными фразами, а воду льют на мельницу хозяев.
На дверях заброшенного склада, приспособленного для проведения собраний, висело объявление:
«Сегодня в 5 часов вечера назначается рабочая сходка. С беседой на тему „За что сегодня должны бороться рабочие“ выступит Илья Шендриков».
Фиолетов немного опоздал, склад был полон, но рабочие потеснились, и он пристроился на скамейке в последнем ряду.
На помосте, заменявшем сцену, уже ораторствовал Илья. На нем был потрепанный костюм и косоворотка с расстегнутым воротом. Редкие бесцветные волосы не могли прикрыть начинавшуюся со лба лысину. Нестриженая хилая бородка Ильи ходила ходуном в такт его словам, которые лились, словно вода из кувшина. Маленькие холодные глаза остро глядели в зал. Фиолетова поразила плавность его речи. Илья говорил, ни на секунду не задумываясь, не запинаясь, будто где-то внутри его была запрятана граммофонная пластинка, которая без конца крутилась.
— …лучше синица в руках, чем журавль в небе, — неслось с помоста. — Не верьте большевикам! Они затуманивают ваши головы вредными лозунгами о классовой борьбе и таким образом отвлекают вас от защиты ваших же кровных интересов. То, что предлагают они, не даст и не может дать рабочим никакой материальной выгоды. Наша цель — заставить предпринимателей пойти на экономические уступки, а не запугивать их экспроприацией, иными словами, уничтожением всего класса капиталистов.
Речь Ильи не раз прерывалась одобрительными выкриками, но Фиолетову бросилось в глаза, что эти выкрики неслись из одних и тех же рядов. Одни и те же люди начинали отчаянно бить в ладони и били до тех пор, пока их не поддерживал весь зал.
Слушая Шендрикова, Фиолетов не мог отделаться от мысли, что уже где-то встречал этого человека. Но где? Когда? И вдруг его осенило: да ведь это тот самый тип, который во время пожара на промыслах доказывал, что капиталистов надо бить по карману, чтобы они стали уступчивее. Так вот, оказывается, кто сейчас разводит турусы на колесах!
Да, ему аплодируют, размышлял Фиолетов. Значит, его речь пришлась по сердцу, и не кому-нибудь, а рабочим, своим, кровным. Чем же он взял, этот Илья? Что говорить, в его выступлении была своя логика, но ведь это логика соглашателей. Заботясь на словах о рабочих, он на деле заботится о хозяевах промыслов. Он соблазнял рабочих стать на самый легкий путь борьбы — экономический, и эта вредная легкость кажется им притягательной. Отсюда эти дружные хлопки.
Фиолетов встал, протиснулся к помосту и попросил слова.
— Товарищи! Я хочу рассказать вам одну притчу. Пришел мужик к мудрому старцу и спросил, не знает ли он, как ему, мужику, сделать лучше свою жизнь. Уж очень тесно ему живется. Задумался старец и спрашивает: «А что, мужик, у тебя есть в хозяйстве?» — «Коровенка, коза да поросенок», — отвечает мужик. «Ну что ж, — сказал старец, — понравился ты мне, и дам я тебе совет: придешь домой — заведи в избу поросенка». Удивился мужик, однако внял совету старца, пустил в избу поросенка. А в избе детишки, жена, теща — кто на полатях спит, кто на лавке, кто на полу. А тут еще поросенок. Хрюкает всю ночь, чистоты не соблюдает. Подумал, подумал мужик и опять к старцу пошел. Мол, так и так, старец, не помог твой совет. Еще хуже жить мне с поросенком стало. «Хуже? — удивился старец. — Тогда я дам тебе другой совет: пусти в избу еще и козу».
Кто-то из задних рядов тихонько засмеялся, кто-то толкнул соседа в бок: мол, смотри, что рассказывает этот рабочий парень, сжавший картуз в откинутой назад руке.
А парень и впрямь разошелся. Глаза его хитровато улыбались, а голос окреп, и теперь каждое его слово было слышно во всех уголках притихшего склада.
— Опять не осмелился ослушаться мужик и пустил в избу козу. А коза бодается, блеет всю ночь, с поросенком дерется, детишкам спать не дает. Пошел мужик в третий раз к старцу, жалуется, еще, говорит, хуже жить стало. А старец в ответ: «У тебя, мужик, коровенка еще есть, так возьми и ее в избу. А через три дня приди ко мне…» Не выдержал трех дней мужик, через день прибежал к старцу, в ноги упал: «Мудрый старец, теперь и в избу войти нельзя, одна скотина хозяйствует. Скажи, что делать». Подумал, подумал старец и ответствует мужику: «Возьми-ка ты, мужик, да выведи из избы скотину. Через три дня приди ко мне, скажешь, не полегчало ли». Послушался мужик. А через день пришел к старцу. Радостный такой. «Спасибо тебе, мудрый старец, совсем хорошо мне жить теперь стало».
В складе стоял хохот. Смеялись все — дружно, весело, от души.
— Вот и у вас получается, товарищи, как у того мужика, — продолжал Фиолетов. — Сначала вас капиталисты прижали так, что дышать нечем стало, а потом начали понемногу отпускать, подачки вам бросать: то кусок мыла, то рукавицы, а кое-кому и наградные к празднику, десять целковых, — вам вроде бы и полегчало. И невдомек кое-кому, что от этих подачек ничего у вас в жизни не изменилось, что остались вы у разбитого корыта, в нищете и бесправии. Вам бы взять да швырнуть эти подачки в физиономию капиталисту. Потому что не крохи нам нужны, а все! Ан нет, христосик Илья призывает вас: будьте смирненькими, берите, что дают, да еще и в ножки дающему поклонитесь…
— Демагогия! — закричал Шендриков. — Вы сначала обеспечьте рабочих едой…
— И фартуками, — перебил его Фиолетов.
— Да, и фартуками. Фартук нужен рабочему. Он ближе ему, чем призрачная революция в России.
— Это смотря для кого. Вы, меньшевики, ратуете за рукавицы и фартуки, а мы — за свержение самодержавия.
— Всего-навсего, — иронически заметил Илья, улыбаясь и показывая острые, как у хорька, зубы.
— Да, всего-навсего! — с вызовом ответил Фиолетов. — Никакие экономические завоевания не могут быть прочны, если рабочие и впредь будут оставаться бесправными. А они будут оставаться бесправными столько времени сколько будет держаться на Руси самодержавный строй. Вы, меньшевики, хотите, чтобы рабочие боролись лишь до тех пор, покуда будут им даны рукавицы и фартуки, а мы за то, чтобы они боролись до того момента, пока сами не станут хозяевами страны.
— Не слушайте, товарищи, этого фанатика! — Илья вскочил на помост. — Разве вы не видите, что этот левак, этот политикан против того, чтобы рабочий зажил лучше… Не слушайте его, он продался интеллигентам!
— А ты кому продался? — послышался из толпы грозный голос. — Долой его!
Шендриков задохнулся от злости. Его холодные, как льдинки, глаза остановились на Фиолетове.
— Придет революция, и мы, рабочие, таких, как ты, на фонарях вешать будем, — сказал он сквозь зубы.
Дальше ему говорить не пришлось. Несколько парней, сидевших с ним рядом, подтолкнули его взашей к широко открытой двери склада. Фиолетов наблюдал за этой сценой с явным удовольствием.
Стоял гнилой и зябкий декабрь 1904 года. Несколько раз на день дождь сменялся мокрым снегом и ветер с силой швырял в лицо тяжелые хлопья. Часто снег не успевал растаять, забивал колеи конно-железной дороги, и вагончики конки переворачивались. Напуганные пассажиры перестали в них ездить, предпочитая извозчиков. Иногда выглядывало солнце, и тогда хотелось снять теплое пальто, но набегала туча, и снова становилось холодно и неуютно.
Бакинцы, однако, радовались наступившим холодам: пошла на убыль эпидемия холеры. Она началась еще летом, докатилась из Персии. В газетах писали, что в столице этого соседнего государства умирало ежедневно по полторы тысячи человек.
Бакинские власти переполошились. На промыслах построили несколько холерных бараков. Санитарный обоз обследовал пятьдесят пять бань, и в двенадцати из них в воде нашли холерный вибрион. По той же причине закрыли тридцать пять колодцев, и часть промыслов осталась без питьевой воды. Вскоре число больных достигло нескольких сотен, и выживал только один из трех. Смерть собирала свой урожай почти исключительно среди рабочих, которые жили в бараках и казармах.
Барак на семнадцатом промысле Манташева, населенный большей частью персами, гудел, как потревоженный улей. В полумраке и духоте длинной цепочкой двигались люди. Проходя мимо лежавшего на деревянных нарах покойника, они бросали к его ногам горсть мокрой, пахнущей нефтью земли. Короткий зимний день почти не давал света, и люди казались тенями, которые пришли откуда-то из загробного мира за своим товарищем.
Тихо текла молитва двух стариков, сидящих на коленях возле мертвеца и припадавших челом к джутовой подстилке, заменявшей молельный коврик.
— Нет бога, кроме бога, и Мухаммед пророк его. Правоверные! Сердца наши исписаны грехами чернее, чем книга Седжиль, в которую заносит архангел Джабраил злодеяния человеческие. Подумаем же о том, как вымыть сердце свое в молитве и посте…
Фиолетов и Джапаридзе возвращались с одной из сходок, которые в эти декабрьские дни стали стихийно возникать на промыслах, и в нерешительности остановились возле барака. По дороге они заходили в казармы и бараки, чтобы узнать о настроении рабочих.
— Сюда тоже зайдем? — спросил Джапаридзе.
— Зайдем, Алеша… Только, пожалуйста, говорите со мной по-грузински.
С некоторых пор Фиолетов и Джапаридзе подружились. Алеше сразу понравился этот не по летам серьезный человек, «с лицом юноши и умом убеленного сединами старца», как о Фиолетове по-восточному напыщенно, однако ж совершенно искренно сказал как-то старый Байрамов.
— Однако там покойник, и наверняка холерный. — Джапаридзе прислушался к доносившимся из барака голосам.
Фиолетов болезненно улыбнулся.
— Я чеснок ем, — сказал он.
— Я тоже, — в тон ему ответил Джапаридзе. — Тогда все в порядке, Ванечка.
То, что они увидели в бараке, произвело на них удручающее впечатление. Поговорить о стачке не пришлось, и они, постояв немного возле умершего, вышли на улицу.
— Откуда эта покорность судьбе? — волновался Джапаридзе. — Их товарища убила не холера, а его величество капитал, а они безмолвствуют и лишь воздают молитву аллаху. Убили варварски — гнилой водой, дикой антисанитарией в бараке, нищенским жалованьем, непомерно длинным рабочим днем. Владельцы особняков в Баку пуще любого перса боятся холеры, но их она большей частью обходит стороной, потому что они живут в роскоши и могут своим богатством отгородиться от персидской гостьи. Дезинфекция, чистота, домашний врач… А что творится на промыслах? В бараках вроде этого? …Мне думается, Ванечка, что холера будет той каплей, которая переполнит чашу терпения рабочих. И нам будет легче организовать забастовку.
Фиолетов вздохнул.
— Ох не вовремя мы начинаем все это!
— Да разве ж мы! Если б не Шендриковы с компанией…
— Время неподходящее, Алеша, — продолжал Фиолетов. — У промышленников скопилась уйма нефти, девать некуда. Навигация закрыта. Им впору самим останавливать промыслы. Правильно я говорю?
— О настроении нефтяных тузов всего лучше узнать у Александра Митрофановича, — ответил Джапаридзе.
— И то верно. Он вроде бы должен скоро кончать; службу.
Они наняли извозчика и поехали в сторону особняка, занимаемого советом съезда нефтепромышленников. Остановились около чайханы «Черный лебедь». Это было условленное место, где всегда можно было встретить Стопани, когда он возвращался с работы.
Ждать пришлось недолго, и скоро все трое свернули в боковую узкую улочку, почти безлюдную в это время.
— Есть ли новости, Александр Митрофанович? — спросил Джапаридзе.
— Есть одна, и притом ошеломляющая. Просочился слух, будто Манташев или кто-то еще из этой компании готовы отвалить нам пятьдесят тысяч рублей, лишь бы мы… — Стопани чуть помолчал, — лить бы мы не переносили забастовку на весну.
— Вот это да! — воскликнул Фиолетов.
— Вот так, друзья… Положение очень сложное. Что нам скажут рабочие, если мы сейчас выступим против стачки?
— Что же делать?
— Что делать? — переспросил Стопани. — Будем, Ванечка, бастовать. Рабочая масса, сбитая с толку шендриковцами, настроена на немедленную стачку, и нарушить единство рабочего фронта, лишить рабочих надежды мы не можем. Хотя сейчас, в разгар зимы, стачка рабочим невыгодна.
— Согласен с вами, Александр Митрофанович, — сказал Джапаридзе. — Бастовать, очевидно, придется. Будем бастовать, — повторил он уже более уверенно. — И будем во время стачки разоблачать меньшевистскую, вредную рабочему классу тактику.
— А как же с обещанными пятьюдесятью тысячами? — Фиолотов усмехнулся.
Усмехнулся и Стопани.
— Думаю, что это очередной трюк нефтепромышленников. И уж если они надумали отвалить такую сумму, то дадут ее не нам, а своим холуям, вроде шендриковцев… Давайте-ка мы в пятницу соберем членов комитета, там все окончательно и решим.
На душе у Фиолетова было тревожно и радостно. Что принесет новая стачка? Удастся ли она? Справится ли он с обязанностями члена стачечного комитета? На эти сомнения ему ответил внутренний голос: «Конечно, справлюсь! Ведь рядом товарищи, тысячи рабочих, которым я верю. А если так, то стачка должна окончиться только победой».
— Да, да, победой! — повторил он вслух и быстрее зашагал в направлении Балахан, где вот-вот должна была начаться стачка.
Было раннее утро 13 декабря 1904 года.
Стачка вспыхнула сразу, словно нефтяной фонтан от горящей спички, охватив вскоре все нефтяные промыслы, а также предприятия самого Баку. Последней остановилась текстильная фабрика гаджи Тагиева, известная тем, что там за малейшую провинность рабочих секли розгами. На фабрике «отца нации» работали исключительно мусульмане. Самый богатый человек в Баку платил им по двадцать копеек в день. Даже чернорабочие персы на промыслах получали больше.
Прекратилась работа в порту и доках, остановилась конка, нефтяников поддержали служащие почтового ведомства и моряки, Забастовка стала всеобщей.
От меньшевиков в стачечный комитет вошел Лев Шендриков, от партии дашнаков — Аракельян, с которым Фиолетов впервые встретился у Красина.
О дашнаках Фиолетов был наслышан, но на первом же заседании стачечного комитета нарочно спросил у Аракельяна:
— А вы, собственно, кто будете, дашнаки? Вы за кого?
Аракельян нахмурился, и его одутловатое лицо стало еще полнее.
— Мы — за объединение всех армян.
— Пролетариев с буржуями?
— Да… В вопросе создания великой Армении нет и не может быть места розни внутри нашего многострадального народа.
— Все ясно, господин Аракельян… Простите, чуть было не назвал вас товарищем.
Забастовка длилась уже третьи сутки, а в стачечном комитете никак не могли договориться о требованиях, которые будут предъявлены капиталистам.
— Переход на восьмичасовой рабочий день, — сказал Фиолетов. — Большевики считают этот вопрос одним из самых важных.
— С одиннадцати часов на восемь — не много ли сразу? — Илья Шендриков, прищурясь, с ехидцей посмотрел на Фиолетова.
— Если бы вы знали, почем рабочему обходится фунт лиха, — почти по слогам произнес Фиолетов, — вы бы обеими руками проголосовали за это требование.
— Хорошо, пусть будет по-вашему. Но я считаю необходимым вставить пункт о замене деревянных коек на железные кровати.
Фиолетов стал протирать очки. Он это делал всегда, когда волновался.
— Нужны и железные кровати, и кипяченая вода, о чем совершенно справедливо заботятся товарищи меньшевики. Но надо же выставлять и более серьезные требования! Большевики придерживаются того мнения, что ни одно самое примитивное экономическое требование, ни одно экономическое завоевание не может быть закреплено, если не будут решены политические вопросы, и прежде всего вопросы власти.
— Боже мой! — Илья театрально схватился за голову. — Вы все витаете в облаках. Не пора ли спуститься на грешную землю?
— Ладно, спустимся на землю, — согласился Фиолетов. — Но даже если речь идет об экономических требованиях, нельзя их сводить к доставке кипяченой воды и железным кроватям.
— Что же вы предлагаете? — спросил Аракельян.
— Надо требовать от капиталистов выплаты больничных пособий, месячных отпусков с сохранением жалованья, коренного улучшения жилищных условий…
— Уплаты за забастовочные дни, — добавил Джапаридзе.
— Платить за то, что рабочие не работают? Это же нонсенс! На это никто не пойдет, — решительно заявил Илья.
— Очень может быть. Но потребовать этого мы обязаны.
Бакинский губернатор князь Накашидзе, сухой, поджарый, с тяжелыми золотыми эполетами на узких плечах, нервно ходил по своему домашнему кабинету.
В кабинете собралось почти все бакинское начальство: полицеймейстер Деминский, начальник губернского жандармского управления Козинцев, начальник бакинского гарнизона контр-адмирал Валь, градоначальник Мартынов, председатель совета съезда нефтепромышленников Гукасов.
С минуты на минуту должен был подъехать только что прибывший скорым поездом чиновник особых поручений генерал-майор Джунковский.
— Положение очень тревожное… Что будем делать, господа? — спросил Накашидзе.
— Действовать! — за всех ответил Гукасов. Забастовка била по карману нефтепромышленников, и их председатель был настроен весьма решительно.
Губернатор кисло усмехнулся.
— Я это и без вас знаю, Аршак Осипович. Но как?
— Во-первых, надо послать экстренную депешу в Петербург, — сказал начальник жандармского управления. — По имеющимся у меня достоверным сведениям, полученным от агентов, которым я доверяю, забастовщики готовят вооруженное восстание с целью захвата всех правительственных учреждений города…
— Этого еще не хватало! — Гукасов схватился за голову.
— Известим об этом государя, — сказал Накашидзе после некоторого раздумья.
— Полагаю, ваше превосходительство, что нет особой нужды беспокоить по пустякам его императорское величество…
— Хорошие пустяки! — возмутился Гукасов.
— …достаточно направить телеграмму шефу жандармов. А самим принять решительные меры.
— Пожалуй, вы правы, полковник…
— Нужны прежде всего войска, нужны казаки, — сказал контр-адмирал Валь. — Тем контингентом, который имеется в Баку, нам не справиться с бунтовщиками. Они и так слишком подняли голову, и если рабочие приведут в исполнение то, о чем только что говорил полковник…
— Заготовьте шифровку господину министру внутренних дел и попросите усилить гарнизон в Баку, — распорядился Накашидзе.
— Слушаюсь, ваше превосходительство!
— И передайте мою просьбу командующему Кавказским военным округом. Пусть он немедленно направит в Баку один из своих полков.
— Ваше превосходительство!.. — Гукасов впился заплывшими глазками в губернатора. — Неужели власти будут дожидаться прибытия войск? Ведь время не терпит!.. Мы несем колоссальные убытки. Они еще больше, чем в прошлом году.
Накашидзе остановился против Гукасова и, прищурясь, посмотрел ему в глаза.
— Есть два способа, уважаемый Аршак Осипович, изменить создавшееся положение. Первый способ — заставить ваших коллег пойти на уступки рабочим. И второй способ — арестовать и выслать по этапу в места не столь отдаленные всех забастовщиков. Вы, естественно, предпочитаете второй способ. Но к моему глубокому сожалению, он неосуществим. Десятки тысяч человек не арестуешь и не вышлешь.
— Да, да, вы правы. — Гукасов согласно закивал головой. — И кроме того, кто же тогда будет работать на промыслах?
— То-то ж…
— Генерал-майор Джунковский, — доложил вестовой, и все встали, чтобы приветствовать высокого гостя. Губернатор Накашидзе сделал несколько шагов ему навстречу.
— Здравствуйте, господа! — сказал, входя, Джунковский. Он был в синем мундире и с желтой атласной лентой через плечо. — Рад видеть вас всех вместе в эти тревожные для России часы.
— Для России? — переспросил начальник жандармского управления.
— Да, господа. Для России. Есть веские основания полагать, что примеру взбунтовавшегося Баку последуют другие города империи. Узнав о бакинской стачке, подняли голову так называемые большевики в Петербурге и Москве…
Полицеймейстер пожал плечами.
— Никак не возьму в толк. Почтовые служащие бастуют. Из Баку нельзя отправить ни одной телеграммы, за исключением как по военным каналам связи. А в Петербурге и Москве уже знают о событиях в Баку.
— Это не делает нам чести, господа, — заметил Джунковский. — Революционеры в некоторых случаях действуют более расторопно, чем мы с вами.
Джунковскому доложили об экстренных, только что намеченных мерах, и он их одобрил.
— Но пожалуйста, господа, больше гибкости в переговорах с забастовщиками. Конечно, это не исключает возможности в особо опасных случаях применить военную силу, но сначала надо испробовать мирные методы борьбы. Гибкость и еще раз гибкость! В Петербурге очень опасаются резонанса, который уже вызывают события Баку.
С начала забастовки, когда отпала необходимость ходить на работу, Фиолетов все время проводил в помещении стачечного комитета. Давно опустилась на Баку хмурая декабрьская ночь, без единой звездочки на небе, давно ушли изрядно надоевшие за день своей демагогической болтовней Лев и Илья Шендриковы, а Фиолетов все еще сидел за столом, положив усталую голову на руки.
Весь день здесь было шумно. Не утихали споры с меньшевиками, приходили и уходили связные из разных районов и докладывали о положении на промыслах. Прибегали мальчишки, расклеивавшие листовки.
Неторопливо открыл дверь Александр Митрофанович Стопани.
За годы работы статистиком при совете съезда нефтепромышленников он научился анализировать разрозненные цифры и факты и делать правильные и подчас весьма нужные выводы. У него была прекрасная память. Он, например, наизусть помнил, сколько и в каком году было пробурено нефтяных скважин и сколько человек при этом потеряло трудоспособность из-за жутких условий труда — десять человек на каждую скважину. Это была убийственная цифра, и бакинские большевики использовали ее в своей борьбе с нефтепромышленниками.
Стопани, понятно, бастовал вместе со всеми служащими совета съезда, но по поручению Бакинского комитета ежедневно заходил то в одну, то в другую контору, чтобы выведать при случае настроение нефтяных тузов.
— Что нового, Александр Митрофанович? — спросил Фиолетов. — Чем порадуешь?
— Кое-что есть, Ванечка. Господин Гукасов вчера попросил меня подсчитать его убытки, — понятно, в виде личного одолжения… Он, видите ли, понимает, что я тоже бастую, — само собой, не из своих убеждений, а исключительно в силу солидарности с товарищами, которые попались на удочку большевиков. Ну, я подсчитал и выдал ему цифру… У меня такое впечатление, Ванечка, что этот долго не вытерпит и пойдет на уступки.
— Твоими бы устами да мед пить, Александр Митрофанович, — сказал Фиолетов. — Только что-то я плохо верю в уступчивость господ капиталистов.
— Нужда заставит, Ванечка… Нужда!
Они сидели до тех пор, пока на востоке не проступила узкая полоска зари, разговаривая все об одном — как выиграть забастовку.
— Ты домой идешь? — наконец спросил Стопани. Фиолетов улыбнулся.
— Да какой там дом… Я и дорогу к нему забыл.
— Значит, не ждет тебя там зазноба.
— Что верно, то верно, Александр Митрофанович, — не ждет…
Этот разговор натолкнул Фиолетова на грустные мысли. Ольга прислала ему всего одно письмишко, в котором жаловалась на судьбу, на то, что все здесь не так, как в Баку, и она скучает без настоящего дела. Он написал ей в тот же день, но ответа не получил и теперь терялся в догадках: что с ней? Впрочем, долго предаваться размышлениям об этом не было времени. Стачка захлестнула его целиком, как захлестывает пловца штормовая каспийская волна.
Днем Фиолетов выступил перед рабочими на промысле Нагиева, где работал Абдула, и, держа в руках только что напечатанную листовку, крикнул в мгновенно выросшую толпу:
— Товарищи! Мы не одиноки! Нас поддерживают рабочие самого крупного в Петербурге завода — Путиловского. Они прислали нам свое пролетарское рабочее приветствие, пожелали нам успеха и собрали деньги, которые уже поступили в фонд бастующих рабочих.
Члены стачечного комитета по нескольку раз в неделю встречались с представителями нефтепромышленников, и те понемногу раз от разу шли на уступки. Сначала мизерные, наименее существенные, доставившие немало удовольствия братьям Шендриковым: от имени совета съезда господин Гукасов согласился заменить в казармах деревянные нары на железные кровати.
— А насчет кипяченой воды? — не унимался Илья Шендриков. — Это пункт шестой наших требований.
— Да будет вам кипяченая вода!.. — Гукасов отмахнулся от Ильи, словно от надоедливой мухи.
Дальше дело пошло хуже. Особенно яростный спор разгорелся вокруг одного из главных требований забастовщиков — о восьмичасовом рабочем дне. Присутствовавший на всех совместных заседаниях генерал Джунковский делал вид, что одинаково беспристрастно относится как к той, так и к другой стороне.
— Как представитель правительства я хочу только одного: чтобы все спорные вопросы между промышленниками и рабочими решались исключительно мирным путем.
— И с этой целью вы затребовали пехотных пластунов и конных казаков. — Фиолетов посмотрел в глаза Джунковскому, и тот, не выдержав, отвел взгляд. — Баку и промысловые районы наводнены войсками.
— По нашим сведениям, их более двух тысяч, — добавил Джапаридзе. — Не считая двух батальонов Кавказской стрелковой бригады и двух сотен Горско-Моздокского казачьего полка.
— О, большевикам, оказывается, известно больше, чем представителю правительства! — воскликнул Джунковский.
— Помилуйте, господин Джунковский, при чем тут большевики? — в тон ему возразил Джапаридзе.
Джунковский покачал головой. Он вспомнил, что не далее как вчера вечером начальник губернского жандармского управления передал ему свежую конфискованную листовку, подписанную «Бакинский комитет РСДРП большевиков» и обращенную как раз к новоприбывшим войскам. «Братья солдаты! — прочитал он в той листовке. — Вас привели сюда, чтобы стрелять в нас, рабочих людей, добивающихся улучшения своей и вашей, солдаты, участи…»
— Как вам это нравится, Ванечка?
Фиолетов и Джапаридзе возвращались с заседания стачечного комитета, и оба мысленно еще были там, еще не остыли от жаркого бесполезного спора.
— Сказать по правде, Алеша, не очень. Даже совсем не нравится.
— Мне тоже.
— Наш стачечный комитет трогательно напоминает персонажей крыловской басни…
— Лебедь, рак да щука? — догадался Джапаридзе.
— Совершенно верно… После сегодняшних разговоров я начинаю опасаться за судьбу стачки.
— От них можно ожидать любой подлости… Меня поражает этот Аракельян. Предложить выйти на демонстрацию, чтобы первыми открыть стрельбу по казакам и полиции, — что может быть абсурднее?
— А грабить магазины?! Нет, господа Шендриковы или беспросветно глупы, или… провокаторы.
— Думаю, Ванечка, что последнее вернее. С каждым днем они прилагают все больше усилий, чтобы сорвать забастовку.
Разговор на заседании стачечного комитета шел о рабочей демонстрации, провести которую предложил Джапаридзе. Вопрос предварительно обсуждался на заседании Бакинского комитета, и все единодушно согласились, что демонстрация должна быть обязательно мирной. Многотысячные колонны забастовщиков пройдут по улицам города до Парапета, неся плакаты с требованием восьмичасового рабочего дня и свободы собраний. Это были два основных пункта, на которые не соглашались нефтепромышленники, и внушительная демонстрация должна была им напомнить о решимости рабочих бороться до конца.
И вот теперь эти провокационные заявления шендриковцев и дашнаков. Дашнаки вообще потребовали отсрочить манифестацию на десять дней, чтобы за это время привезти оружие из Эривани. Большевики, естественно, отказались звать народ под пули и нагайки, после чего Илья Шендриков бросил в лицо Джапаридзе свои излюбленные словечки — «оппортунисты» и «трусы».
…— Зайдемте ко мне, — прервал размышления Джапаридзе. — Мои домочадцы всегда рады вам.
— С удовольствием, Алеша. Мне тоже очень нравится у вас.
Семья Джапаридзе жила в Сабунчах. Квартиру получила жена Алеши — Варвара Михайловна, Варо, как называл ее муж по-грузински, устроившаяся учительницей в школе, которая открылась на нефтепромыслах «Московского товарищества».
Квартирка была маленькая, но как разительно отличалась она от конуры, в которой ютился Фиолетов! Высокие потолки, каменные, а не дощатые степы, много цветов на подоконниках, этажерка с книгами, небольшой письменный стол, за которым Варвара Михайловна проверяла ученические тетрадки.
— Заходите, Ванечка. — Джапаридзе пропустил Фиолетова вперед и улыбнулся: — Только, пожалуйста, помните о пороге.
У входной двери был высокий порожек, и Фиолетов по близорукости часто спотыкался о него и всякий раз весело смеялся над собственной неуклюжестью. За это Варвара Михайловна в шутку прозвала Фиолетова Иваном Спотыкалычем.
Фиолетов все-таки споткнулся, но не нечаянно, а из простого озорства; под настроение он любил и умел пошутить, и при этом объектом шутки чаще всего избирал собственную персону.
— А у нас, кажется, гость, — сказал Джапаридзе, заметив в прихожей на вешалке инженерскую фуражку. — По-моему, это Мешади Азизбеков, о котором я вам давеча рассказывал. Я с ним впервые встретился несколько дней назад, но когда мы разговорились, мне показалось, что я знаю его по меньшей мере лет сто. Удивительно интересный человек.
Мешади Азизбеков был коренной бакинец и возвратился в Баку из Петербурга по той причине, что Технологический институт, в котором он учился, власти закрыли. Учась в институте, он не раз участвовал в политических демонстрациях, студенческих сходках. Первый раз был арестован в 1897 году, а через год стал членом РСДРП. По приезде в родной город он по явочному адресу разыскал Джапаридзе, который сразу же свел его с большевиками.
…— Эту литературу дома держать небезопасно.
— Я ее снесу в библиотеку и сразу же раздам, кому следует.
— Очень хорошо, Варвара Михайловна.
— Кажется, к нам кто-то приплел. Судя по небольшому грохоту, это должен быть Ванечка. Он, наверное, опять споткнулся о наш порог.
— А нам можно? — спросил улыбающийся Джапаридзе, распахивая дверь в комнату.
— Да уж так и быть, — в тон ему ответила жена. — Здравствуйте, Ванечка! Вы, кажется, опять изволили споткнуться?
— Изволил, Варвара Михайловна. Я же ведь Спотыкалыч.
Джапаридзе протянул Азизбекову руку.
— Здравствуйте, Мешади… И познакомьтесь. Это Ванечка Фиолетов. Вы о нем уже слышали от меня.
— И не только от вас, — добавил Азизбеков, дружески улыбаясь Фиолетову. — Рад вас видеть.
В отличие от Джапаридзе лицо Азизбекова почти все заросло дремучей черной бородой, широкими усами и густыми бровями, выразительно оттенявшими острые, чуть навыкате глаза.
— Что нового в стачкоме? Вы, наверно, оттуда? — спросил Азизбеков.
— Срывается демонстрация.
Джапаридзе рассказал о последнем заседании стачечного комитета.
За каждого убитого на манифестации армянина дашнаки намереваются убить десять казаков. Не больше и не меньше!
— Ну и ну… — Азизбеков покачал головой. — Впрочем, ничего другого от них и ждать нельзя.
Несмотря на свою типично восточную внешность, он не отличался кавказским темпераментом, а был неизменно спокоен и добродушен.
— Обидно-то как, — сказал Фиолетов. — Победа близка, а они только тем и занимаются, что вставляют нам палки в колеса.
— По дороге в этот гостеприимный дом, — Азизбеков бросил беглый взгляд на Варвару Михайловну, — я зашел к товарищу Монтину и там встретил нашего связного, запамятовал его фамилию, кажется Байрамова, и он рассказал, что Шендриковы уговаривали его и других рабочих с промысла Нагиева завтра выйти на работу. Мол, мы уже добились всего, чего можно, а что касается свободы собраний, то пролетариату не привыкать собираться и без разрешения властей.
— Каковы негодяи! — воскликнул Джапаридзе. — Самовольно прекратить забастовку…
— На заседании стачкома об этом они не обмолвились ни словом!
— Надо срочно выслать пикеты на промыслы Нагиева. — Джапаридзе посмотрел на Фиолетова.
— Хорошо, Алеша, я этим займусь.
Фиолетов надолго запомнил пасмурное холодное утро двадцать третьего декабря. Шел мокрый снег, с моря дул порывистый, слепящий ветер, под ногами хлюпала жирная нефтяная грязь.
Ночевать он пошел к Байрамовым, но спать не пришлось. То, что он услышал от Абдулы, было очень тревожно. Все трое Шендриковых, действуя исподтишка, развили бурную деятельность. Им удалось сагитировать несколько сот человек, которые пообещали завтра утром прийти на промысел и пустить буровые.
— Ничего, Ванечка, я тоже кой-чему научился, — сказал Абдула. — Пока ты шел ко мне, я обегал десять, нет, одиннадцать казарм, и все, кто там живет, мусульмане и русские, не пустят завтра этих… как ты их называешь?
— Штрейкбрехеров?
— Вот-вот… Мне трудно выговорить это слово.
— Ничего, научишься… Ты здорово помог нам, Абдула, — похвалил Фиолетов товарища. — Но давай-ка сходим с тобой еще в другие казармы.
Всю ночь они собирали добровольцев и вместе с ними пошли к буровым Нагиева.
— Стойте здесь… — распоряжался Фиолетов. — Здесь… Здесь… — Он расставлял рабочие пикеты на пути тех, кто собирался утром пойти на работу.
В шесть часов еще было совсем темно и тихо, только гудел вдали неумолчный нефтяной фонтан и бесцельно лилась, растекаясь по долине, нефтяная река.
Фиолетов с Абдулой обходили пикеты.
— Кажется, идут… — шепнул Абдула. Послышались приглушенные голоса, все ближе, ближе. Фиолетов пошел им наперерез.
— А вы куда? — спросил он у первого, кто направлялся к вышке.
— Не знаешь, что ли? — угрюмо ответил тот.
Голос показался Фиолетову знакомым, он поднял фонарь, осветил лицо и узнал Переделкина.
— Дядя Петя! — воскликнул Фиолетов. — Вот так встреча!
— А, это ты, Ванюшка… Ну здорово… Ты чего?
Он попытался пойти дальше, но Фиолетов загородил ему дорогу.
— Туда не положено, дядя Петя.
— Но, но… Что значит «не положено»?
— Есть решение стачечного комитета…
— Плевать я хотел на твой стачечный комитет. Хватит! Набастовались! Я на работу иду, понял?.. Нам жрать неча.
— А нам есть что жрать, да?
Из темноты вышли пикетчики и неровной стенкой стали поперек дороги.
— А ну-ка отойдить в сторону! — вдруг гаркнул Переделкин. — Ребята! За мной!
Откуда-то из закоулков и дворов вынырнули несколько десятков человек и бросились на пикетчиков. Завязалась борьба. В руке одного из нападавших блеснул кинжал, но Абдула успел выбить его.
— Ты на кого замахиваешься, шайтан! — крикнул Абдула.
Штрейкбрехеры наседали. Казалось, еще минута — и они прорвут жиденькое заграждение, но тут на помощь пикетчикам из бараков и казарм стали выбегать рабочие.
Раздалось несколько выстрелов, и вслед за этим кто-то отчаянно крикнул:
— Казаки!
Рядом были бараки, склады, но никто не успел спрятаться. Затрещали выстрелы, засвистели нагайки. Несколько человек замертво упали на землю. От попавшего в голову булыжника свалился с лошади казак. С факелом в одной руке и с револьвером в другой бежали полицейские, путаясь в длиннополых шинелях. От порохового дыма запершило в горле.
Казачья пуля миновала Фиолетова, он отделался синяками, полученными в драке, и теперь с отчаянием искал в мятущейся толпе Абдулу: ему показалось, что его друг свалился на землю после первого залпа.
— Абдула!.. Абдула!.. — звал Фиолетов. Полицейские хватали первых попавшихся рабочих и тащили к тюремной карете. От них тоже надо было спрятаться.
— Абдула!.. Абдула!.. Где ты?
Казаки, сделав свое черное дело, отступили, увозя своего мертвого товарища, а толпа, осмелев, бросилась к тем, кто остался лежать на земле.
— Эти готовы… — сказал кто-то и, сняв шапку, перекрестился.
Абдулы среди убитых не было, и Фиолетов продолжал звать его.
— Я здесь, Ванечка… — услышал он наконец.
— Живой!.. Ну и напугал ты меня.
— Маленько раненный я, Ванечка. В руку… Как теперь работать буду, а?
— Идти можешь?
— Идти могу. В руку я раненный.
— Тогда скорей, а то еще в участок угодим!
Они добрались до пустого склада. Фиолетов зажег кусок пропитанной нефтью пакли — фонарь он потерял в свалке — и осмотрел рану. Пуля попала чуть пониже плеча, прошла насквозь, но кость как будто не задела.
— Счастливо отделался, Абдула. До свадьбы заживет.
…Через день в газете «Каспий», издававшейся на деньги «отца нации» Тагиева, появилась коротенькая, напечатанная петитом заметка:
«Забастовка продолжается. Сегодня, 23 декабря, в Балаханах произошло столкновение рабочих с казаками. Убиты шесть рабочих и один казак. Много раненых».
— Ну что, добились своего? — Фиолетов в упор посмотрел на Илью Шендрикова. — Шесть убитых рабочих, раненые. А если быть точным, то раненых более сорока.
Они встретились в комнате стачечного комитета. Илья пришел возбужденный, его маленькие глазки горели, на щеках снял лихорадочный румянец.
— Шесть убитых рабочих и более сорока раненых, — удрученно повторил Фиолетов.
— Не так уж и много, — бросил Шендриков. Фиолетова он побаивался, но держался с ним нагло.
— Какую подлость вы еще придумаете?
— Подлость? Однако вы неразборчивы в выражениях.
— А вы — в действиях, что куда хуже… Так что вы еще придумали?
— Мы будем мстить капиталистам. Око за око, кровь за кровь! Ни один убитый рабочий не останется неотмщенным!
Месть… Фиолетов вспомнил прошлогоднюю забастовку, когда тот же Илья подстрекал рабочих поджигать нефтяные пышки и ломать станки. А что, если этот авантюрист решит опять взяться за свое?
Фиолетов хотел посоветоваться с Джапаридзе и Стопани, но они еще не пришли, и он решил действовать на свой страх и риск. Очередное совместное заседание представителей рабочих и промышленников пока не началось, но уже подъехал генерал Джунковский и, заложив руки за спину, прохаживался по тротуару.
Фиолетов следил за ним через окно, все еще не решаясь выполнить задуманное, но наконец решился и вышел на улицу.
— Господни Джунковский…
— А, господин Фиолетов!.. Здравствуйте! Сегодня отличная погода. Вы не находите?
— Бог с ней, с погодой. — Фиолетов машинально снял очки и стал протирать их носовым платком. — Я хотел поговорить с вами наедине. Разрешите?
Джунковский кивнул и с любопытством посмотрел на Фиолетова. О чем собирается говорить с ним этот большевик?
— Просьба у меня к вам есть, господин Джунковский. Не как к представителю правительства, с которым, как вы знаете, мы боремся, а просто как к человеку, что ли…
— Слушаю вас, Иван… Простите, запамятовал ваше отчество.
— Тимофеевич. Так вот просьба к вам есть. Повлияйте вы на промышленников, чтоб они не затягивали заключение договора… Видите ли, у нас есть сведения, что не сегодня-завтра начнутся поджоги промыслов. Как в прошлом году. А кому это выгодно? Ни нам, ни вам…
— Вы отвечаете за свои слова, господин Фиолетов?
— На девяносто процентов.
Джунковский задумался.
— Хорошо, я поговорю с промышленниками. Пожары — это действительно невыгодно ни той, ни другой стороне.
…Но было поздно. В час ночи на квартиру Джапаридзе прибежал запыхавшийся Фиолетов.
Дверь открыла встревоженная Варвара Михайловна.
— Что случилось, Ванечка?
— Беда, Варвара Михайловна, промыслы горят. — Он посмотрел на Джапаридзе. — В Балаханах горит несколько вышек. Что будем делать?
— Надо сегодня же подписывать договор.
— Шендриковцы заартачатся. Теперь они будут горой стоять за стачку «до конца».
— Само собой разумеется… И провалят стачку.
— С промышленниками теперь станет разговаривать еще труднее.
— И все равно забастовку надо кончать. Затягивая ее из-за гадательной прибавки в несколько копеек, мы рискуем очень многим — тем, чего уже добились.
Фиолетов оказался прав: промышленники подняли шум.
— Где же ваше слово, господа рабочие — процедил сквозь зубы Гукасов. — Кто говорил, кто обещал, что не повторится печальная история августа прошлого года?
Конечно, можно было ответить, что до поджогов рабочих довели те самые капиталисты, от имени которых выступает Гукасов, но учить политграмоте миллионеров едва ли имело смысл.
— Разрешите? — Джапаридзе обратился к председательствующему Джунковскому. — Наша сторона снимает свое требование о выплате половины жалованья за дни стачки.
Гукасов одобрительно кивнул головой.
— Не хватало того, чтобы мы платили бездельникам, вогнавшим нас в убытки. — Он почувствовал, что «рабочая сторона» стала уступчивее. — Что касается ваших требований о восьмичасовом дне, мы по-прежнему считаем его абсолютно неприемлемым.
— На прошлом заседании речь шла о девятичасовом рабочем дне, — напомнил Джапаридзе. — Чтобы не затягивать забастовку, мы пойдем навстречу господам промышленникам. Пусть будет девятичасовой.
— Ну что же, — процедил Гукасов.
Шендриковы на это заседание не явились, очевидно боясь попасть под перекрестный огонь с той и с другой стороны, и Джапаридзе мог действовать решительно. Примерно так же был настроен и Джунковский.
— В таком случае, господа, — сказал он, — все спорные вопросы как будто решены. И обе стороны могут подписать договор.
Гукасов кивнул головой. Джапаридзе и Фиолетов выразили свое согласие. Представитель дашнаков промолчал.
В тот же день на афишных тумбах, на стенах домов, на заборах были расклеены прокламации:
«…Поздравляем себя с победою! Капиталисты уступили нашим последним требованиям, и организация рабочих прекращает забастовку. Теперь мы должны стать на работу, но теперь же мы должны дать себе клятву, что забастовка эта не последняя. Борьба наша за лучшую долю не кончена, она только что начинается».
Прокламации полиция почему-то не срывала, а может быть, просто не успела сорвать, и Фиолетов с удовлетворением увидел ее на дверях акционерного общества «Электросила», где проходили совещания.
— Любуетесь, господин Фиолетов? — услышал он голос Джунковского. — На сей раз вы одержали победу. Такого договора между рабочими и представителями власти, насколько мне известно, еще не было в России.
— Ничего, господин Джунковский. Лиха беда начало, — весело ответил Фиолетов…
С последнего заседания стачечного комитета все три большевика шли вместе.
— Вот теперь можно и товарищу Ленину сообщить, — сказал Стопани. — Владимир Ильич просил меня писать ему каждую неделю, но я, грешный, не смог выполнить его просьбу. А сейчас напишу, Есть о чем.
Вечером он сел за стол и написал письмо Ленину.
«Бакинский комитет принимал в стачке энергичное участие… В первый же день взялся руководить стачкой: выставил свои требования, организовал переговоры и вел их. Главнейшие требования… удовлетворены при организованных им переговорах».
— Как это ни грустно, Ванечка, но вам необходимо уехать из Баку. Увы, мы не можем гарантировать вам безопасность, а сидеть в тюрьме — какой смысл!
Фиолетов выслушал это решение Бакинского комитета молча. Уезжать из Баку, с которым было так много связано, ему совсем не хотелось, но и перспектива попасть за решетку его тоже не устраивала.
— Поедете в Грозный. Там надо налаживать работу, — сказал Азизбеков.
— И надолго, Мешади?
— Кто знает… Как только шпики потеряют вас из виду…
— Потеряв, они все равно его не забудут, — заметил Джапаридзе. — Говоря откровенно, Ванечка, мне очень жаль расставаться с вами.
— Мне тоже, Алеша.
— По восточному обычаю вслед отъезжающему надо выплеснуть воду, — сказал, улыбаясь, Азизбеков.
— Ну что ж, выплесните, Мешади, я не против. Вот вам кувшин…
Поезд еле тащился. Долго стояли в Перовске, ждали, когда отправится воинский состав с ранеными, которых везли с Дальнего Востока через всю страну. Около вагонов ковыляли на костылях солдаты, бегали молоденькие, в белоснежных наколках сестры милосердия, сердобольная старушка совала солдатам коржнки.
«Эти уже отвоевались», — невесело подумал Фиолетов.
В его вагоне было тесно, душно, он рассеянно смотрел в окно и думал о том, что едет в чужой, незнакомый город и совсем неизвестно, что его там ждет, справится ли он с поручением и где найдет пристанище, хотя бы на первые дни. Правда, в голове он держал адресок, которым его снабдили в Бакинском комитете.
Грозный встретил Фиолетова легким морозцем и солнцем, на котором ослепительно блестели и отливали синевой алмазные шапки близких гор.
Город чем-то напоминал ему Баку, точнее, его старую часть; такие же закоулки, узкие улочки и спускающиеся ступенями слепые каменные дома, будто съежившиеся от тесноты.
Идти по адресу пришлось на далекую окраину, заселенную рабочими паровозного депо и мастерских. Фиолетов нашел дом, постучал в калитку, взбаламутив стуком рыжую собаку на цепи. На лай вышел бородатый мужик в посконной рубахе и накинутой на плечи железнодорожной шинели и поинтересовался, кого надо.
— К Федору Петровичу я… От Варвары, — сказал Фиолетов.
— Федор Петрович уехал.
— Тогда, может быть, Иван Иванович дома?
Хозяин улыбнулся и протянул Фиолетову руку. Хозяина дома звали Сергей Петрович. Он рассказал, что работает кондуктором на товарных поездах и живет бобылем.
— Из членов РСДРП кроме тебя кто на примете?
— Один кочегар в паровозном депо работает, двое на водокачке. Да и на промыслах должны быть…
— Вот видишь, люди, выходит, есть. Надо только связать их друг с другом. Начнем со сходки… Ну, хотя бы на железнодорожной станции, где ты работаешь.
— Это можно. Надо только, чтоб случай представился.
Ждать пришлось недолго. На другой день по приезде Фиолетова в Грозный по городу поползли слухи о том, что в прошлое воскресенье в Петербурге царь расстрелял мирную манифестацию рабочих.
Фиолетов бросился искать петербургские газеты, не нашел и решил, что, наверное, забастовали или железнодорожники, или печатники. На третий день газеты наконец-то пришли, и Фиолетов стал жадно читать скупые сообщения о кровавых событиях в столице. Более тысячи одних убитых! Вызванные расстрелом рабочих забастовки в Петербурге, Москве, Риге, Варшаве. И всюду пули, всюду кровь. Послание Святейшего синода ко всем православным. Фиолетов прочитал и его: «Подстрекатели, имея в среде своей недостойного священнослужителя… дали рабочим насильственно взятые из часовни крест, иконы и хоругви, дабы вернее вести к беспорядку и гибели… Святейший синод, скорбя, умоляет чад церкви повиноваться власти».
Фиолетов отбросил газету. Что ж, картина более или менее ясна, и теперь можно, да что значит можно, необходимо рассказать народу о том, что произошло в Петербурге.
Он пришел в железнодорожные мастерские перед обеденным перерывом. Тут все было ему привычно. Визжало железо под острием резца, дышали жаром печи, в которых накалялся металл, ухали и глухо стучали паровые молоты, снопы холодных искр летели из-под точил.
Сергей Петрович подошел кое к кому из рабочих, что-то сказал им, показывая на стоявшего поодаль Фиолетова. Мастер тоже на него скосился, но ничего не сказал.
Прогудел гудок, и в мастерских стало тихо. Фиолетов вышел на середину и взобрался на верстак.
— Товарищи!
Многие рабочие переглянулись. Их еще никто так не называл.
— Товарищи! — повторил Фиолетов. — Только что получено известие: девятого января в Петербурге рабочие организовали мирное шествие к царю, чтобы рассказать ему о своей горькой доле. Они шли с детьми. Они несли иконы и хоругви и ждали, что царь встретит их и выслушает. И царь их встретил. Но не добрым словом, на которое они по простоте душевной рассчитывали, а солдатскими пулями, ружейными залпами по безоружной толпе, по таким же пролетариям, как мы с вами.
В мастерских собрались люди, многие из которых впервые слышали революционное слово, и Фиолетов старался говорить просто.
— Тысячи… вы слышите, товарищи, тысячи убитых, раненых и покалеченных людей! Они взывают к мщению. Мы не можем безучастно смотреть, как по велению царя гибнут наши братья по классу. Пусть же пролитая кровь рабочих падет проклятием на царское правительство! Пусть захлебнется оно в народной крови! Народ всей России будет протестовать и уже протестует против учиненного царем кровопролития. Настал момент, когда всеобщая скрытая злоба в ненависть к самодержавию превращается в грозный клич: «Долой героев кнута и насилия! Долой хищника-кровопийцу и его прислужников!»
Фиолетов обвел собравшихся беглым взглядом и успокоился. Его слушали жадно, с той затаенной опаской, которая придает услышанному особый, жгучий интерес.
Народу в мастерских прибывало. Пришли эксплуатационники со станции, конторщики, рабочие паровозного депо. Некоторые протискивались вперед, чтобы лучше слышать этого незнакомого рабочего паренька. А он говорил, все более воодушевляясь.
— Только что закончилась нашей победой всеобщая политическая стачка в Баку. Да вы об этом, наверно, знаете, потому что наша стачка нашла отклик по всей России. Мы добились многого. Где на час, где на два сократили рабочий день, подняли оплату за труд. Пора и вам присоединиться к общей борьбе. Бросайте работу! Предъявляйте требования своей администрации. Боритесь за восьмичасовой рабочий день, за свободу собраний и демонстраций! За демократическую республику!
Митинг начался настолько неожиданно, что полиция узнала о нем, когда все разошлись.
— Однако ты мастак говорить, — похвалил Фиолетова Сергей Петрович. — Складно у тебя получается.
…Планы у Фиолетова были большие и нелегкие. В Баку он постоянно чувствовал локоть друзей, здесь был один. Там он мог в трудную минуту пойти к Вацеку, Алеше, Мешади, чтобы посоветоваться. Здесь, по крайней мере на первых порах, он должен был любое решение принимать самостоятельно, на собственный страх и риск, и это вызывало у него противоречивые чувства — гордость за то, что ему доверили важное и трудное дело, и опасение: а вдруг он что-нибудь сделает не так, не на пользу, а во вред?
В Баку была своя типография, где за время одной лишь декабрьской стачки напечатали тысячи листовок. Тысячи! Здесь же не было даже примитивного гектографа, не было бумаги, красок, помещения. Правда, на все это Кавказский союзный комитет РСДРП отпустил деньги, об этом, посылая Фиолетова в Грозный, сказал Вацек, по-прежнему выполнявший обязанности казначея.
Отпущенные деньги хранились у Сергея Петровича.
— Я их, Иван Тимофеевич, в душнике на кухне храню.
Сергей Петрович пошел в кухню и через несколько минут вернулся с завернутым в холстину толстым свертком.
— Сколько здесь? — спросил Фиолетов.
— Передавали, что тыща.
— Добро… Теперь эти деньги нам бы с толком истратить. На первых порах гектограф приобрести. А потом и типографию организовать. Листовки, брошюры печатать…
Печатать листовки было негде. Фиолетов сунулся было в полукустарную местную типографию, но натолкнулся на какого-то типа, который в ответ на его просьбу пообещал немедленно сообщить о нем полиции. После нескольких дней поисков удалось связаться с милой барышней из гимназии, должно быть учительницей, которая взялась размножить листовку на пишущей машинке. Получилось около ста штук, и это было каплей в море.
Он шатался по базару, ходил по кустарным мастерским, приглядываясь, нет ли у кого гектографа. Спрашивать напрямик было опасно, многие лавочники хорошо знали, для каких целей покупают эту нехитрую машинку. Да ее ни у кого и не было.
И вдруг он вспомнил, что перед отъездом из Баку видел старенький гектограф в лавке Азаряна, что на Торговой улице. Азарян сочувствовал революционерам и откуда-то доставал для них то типографский шрифт, то бумагу, то краски.
— Придется мне, наверно, в Баку ненадолго съездить, Сергей Петрович, — сказал Фиолетов. — Может, гектограф достану.
— А не сцапают тебя там?
— Постараюсь, чтоб не сцапали… Надо нам гектограф вот как! — Он провел по горлу ребром ладони…
В Баку поезд пришел под вечер. Домой Фиолетов решил не заходить, чтобы не расстраивать мать: мол, показался на минутку и опять уезжает, — а направился с вокзала к Джапаридзе.
— Ванечка! — удивилась Варвара Михайловна. — Ведь вы же в Грозном… Алеша, посмотри, кто к нам пришел!
Джапаридзе удивился не менее жены, хотел было поругать Фиолетова, но когда услышал о цели приезда, успокоился и даже похвалил за инициативу.
— А у нас, Ванечка, очень тревожно, — сказал он. — Ходят упорные слухи, что не сегодня завтра начнется армяно-татарская резня. На всякий случай мы уже сорганизовали на промыслах дружины по десять человек — два азербайджанца, два армянина и шесть русских. Будут ходить по казармам и следить за порядком.
— Пожалуй, тогда мне надо сейчас сбегать к Азаряну.
— Не советую. Уже поздно, и Азарян вам не откроет. Все армяне страшно напуганы и стараются, когда стемнеет, не показываться на улицах.
— Утро вечера мудренее, Ванечка, — сказала Варвара Михайловна. — Переночуете у нас. Небось устали с дороги… Сейчас будем ужинать. Я вас таким пловом угощу…
За ужином тема разговора была все та же — об опасности братоубийственной резни.
— Вот уже две недели, — сказал Джапаридзе, — как полиция распространяет среди мусульман слухи о том, что армяне готовятся к бунту против царя и хотят перебить всех азербайджанцев и русских.
— Какая чушь! — воскликнул Фиолетов.
— А власти палец о палец не ударили, чтобы рассеять нелепую молву. Больше того, полиция и ее агенты стали раздавать мусульманам оружие и патроны и делали это открыто, прямо на улицах.
— Мешади, конечно, в курсе всех дел?
— Само собой. Он сейчас днюет и ночует в помещении правления «Гуммета»… Как-никак, а это — его детище.
— Да, тут Мешади проявил огромную энергию… Кстати, «гуммет» в переводе «энергия».
Джапаридзе улыбнулся.
— Я знаю, Ванечка. В этой мусульманской рабочей организации, которая, между прочим, все теснее примыкает к нашей партии, действительно собрались очень энергичные люди. Мешади, Эфендиев, Нариманов. Этот последний — без пяти минут доктор, исключенный за студенческие беспорядки из Новороссийского университета.
…А назавтра началось.
Шестого февраля, в воскресенье, в армянский собор, где еще шла служба, вбежал армянин в рваной одежде и закричал не своим голосом:
— Братья армяне! Нас режут мусульмане!
Одновременно с криком «Правоверные! Нас режут армяне!» вбежал в тазанирскую мечеть азербайджанец.
Весть о случившемся мгновенно распространилась по всему Баку и перекинулась на промыслы. В городе началась паника. Возле Парапета появилась группа вооруженных мусульман, паливших в окна квартир, занятых армянами. Из окон им отвечали тем же…
Фиолетов проснулся при первых же выстрелах. Они были едва слышны, и он скорее почувствовал их, чем услышал.
— Кажется, началось, — сказал Джапаридзе, и в его голосе слышалась неподдельная тревога.
— Что будем делать? — спросил Фиолетов.
— Надо немедленно связаться с Мешади. Быстрее! Может быть, поймаем извозчика.
— Алеша, Ванечка! Я вас умоляю, будьте предельно осторожны, — упрашивала Варвара Михайловна.
Им повезло. Извозчик-молоканин, с огромной бородой лопатой, прикрывавшей полгруди, только что привез из города насмерть перепуганного армянина и порожняком возвращался обратно. Он рассказал, что на прилегающих к Парапету улицах видел несколько убитых. Они лежали на мостовой в луже крови.
— А что делают полицейские? — спросил Джапаридзе.
— Ходят… ручки в перчатках за спину, будто прогулку совершают… Тьфу ты господи! — Он снял картуз и перекрестился.
— На Торговую, пожалуйста.
— Ежели проедем, господа хорошие. Там, кажись, самая стрельба.
На Торговой улице пахло порохом, окна многих домов были выбиты, на тротуарах валялись выброшенные из квартир вещи, в воздухе носился пух распоротых подушек.
Напротив лавки Азаряна стояли несколько молодых мусульман с револьверами за поясом и кинжалами в богатых ножнах.
— Подождите нас здесь, — сказал Джапаридзе извозчику. — Оружие, надеюсь, при вас? — спросил он, обернувшись к Фиолетову.
Фиолетов кивнул. Перед отъездом в Грозный он получил в Бакинском комитете пистолет и носил его постоянно в боковом кармане пиджака.
Они подошли к массивной железной двери, ведущей в лавку Азаряна, и Джапаридзе, стараясь оставаться на виду, достал из кармана связку ключей. Молодчики подвинулись ближе к двери.
Джапаридзе резко обернулся.
— Что вам угодно, господа? — У Джапаридзе был весьма представительный вид, и он вполне мог сойти за какого-либо важного чиновника. — Что вы делаете у моего магазина?
— Вон отсюда, если не хотите, чтобы я вызвал полицию! — крикнул Фиолетов по-азербайджански.
Молодчики недоуменно переглянулись и попятились.
— Навэрпа, мы ашыблысь, — пробормотал один из них, должно быть главный. — Аида отсюда!
Джапаридзе выждал несколько минут и неторопливо постучал в дверь: тук — пауза — тук-тук… Так он стучал, когда по ночам приходил сюда за «товаром» для типографии.
— Это вы, господин Мухадзе? — послышался из-за двери дрожащий голос.
— Да, да, господин Азарян… Откройте скорее.
Было слышно, как хозяин отодвигал тяжелый скрипучий засов и повертывал ключ в замке. Дверь наконец открылась и закрылась сразу же, как только вошли в лавку Фиолетов и Джапаридзе.
Вид у Азаряна был перепуганный, руки дрожали.
— Они меня убьют, о господи! — Он поднял глаза к небу, словно ища там спасения. — Детей и Сильвию, господин Мухадзе, я отправил в село, а сам остался. Я не могу бросить магазин на произвол судьбы. Боже, что со мной будет…
Джапаридзе прервал его излияния:
— Немедленно одевайтесь. Поедете с нами.
На лице Азаряна появилась слабая улыбка.
— О, вы хотите спасти бедного армянина… Чем я могу отблагодарить вас?
— Скорее! У нас мало времени.
Первым вышел Фиолетов и огляделся. Мусульманские молодчики стояли в сотне шагов, не спуская глаз с дома Азаряна.
— Они не ушли, — сказал он в раскрытый проем двери. — И кажется, собираются стрелять.
Джапаридзе выглянул на улицу.
— Азарян, будьте мужчиной. Быстро!
Хозяин лавочки, съежившись, будто это могло сделать его невидимкой, шагнул через порог и бросился к пролетке, но тут же рванулся назад.
— А дверь? Я не запер дверь! — крикнул он в отчаянии.
Фиолетову стоило немалого труда удержать его.
— Этому человеку лавка дороже жизни, — пробормотал он, усаживаясь в пролетку. — На Азиатскую, сто пять, — крикнул он кучеру. — И как можно быстрее.
Дом номер сто пять на Азиатской улице принадлежал Азизбековым и стоял на узенькой, мощенной булыжником улочке, в глубине двора. На удар молоточком в калитку вышла мать Азизбекова Сальминаз-ханум; она придерживалась старых обычаев и носила чадру.
— Заходите, заходите… Гость в дом — радость хозяину, — сказала она, пропуская всех троих во двор. — О аллах, что творится в городе!.. А кто этот господин? — Она показала на понуро стоявшего Азаряна.
— Его надо спрятать, Сальминаз-ханум, — сказал Джапаридзе.
Мать Азизбекова согласно кивнула головой.
— Да, да, у нас ему будет спокойно… Нас тревожат только полицейские и жандармы, но теперь им не до того. Правда, Алеша?
— Правда, Сальминаз-ханум… Мешади дома?
— Дома… Всю ночь где-то был, говорит — работал, и вернулся час тому назад. Я его уложила спать… Может быть, надо разбудить?
— Ни в коем случае. Пусть поспит.
— Спать он не будет, — услышали они голос Азизбекова, и сам он легкой походкой хорошо выспавшегося человека спустился с лестницы. — О, здесь Ванечка! Какими судьбами?
Вслед за Сальминаз-ханум Азарян спустился в подвал через потайной лаз в коридоре, где уже сидели несколько армян.
— Их привел с собой сын… Сказал, что за ними гнались эти кочи, чтоб всемогущий аллах поразил громом их поганые головы.
Азизбеков пригласил Джапаридзе и Фиолетова в кабинет.
— Благодаря принятым мерам на промыслах почти спокойно, — сказал он. — Зато в городе творится что-то ужасное. Мы организовали боевую дружину, но она не может справиться. Армян и азербайджанцев, которые шли на работу, сегодня сопровождала конная полиция, но эта же самая полиция не пошевелила и пальцем, видя, как на ее глазах люди убивают друг друга.
Фиолетов встал и нервно прошелся по кабинету.
— Вы как хотите, но я не могу больше сидеть дома. Надо же что-то делать! Обратиться к народу, что ли…
— Вы наивны, Ванечка. Народ, — Азизбеков подчеркнул голосом это слово, — в братоубийстве не участвует. Конечно, и с той и с другой стороны есть фанатики, готовые на все из-за ложно понятого национального чувства. Но в основном, в подавляющем большинстве резней заняты мародеры, разные отбросы общества, потенциальные и действительные преступники, кочи.
Кочи… Фиолетов, конечно, знал этих наемных убийц, которые состояли на службе у нефтяных королей. От руки кочей пал не один рабочий, которого хозяин признал смутьяном.
— Сегодня утром, — продолжал Азизбеков, — мы написали листовку. — Он взглянул на часы. — Через час ее надо забрать из типографии и немедленно распространить в городе.
— Разрешите, Мешади, я это сделаю.
— Что ж, если вас не пугает перспектива попасть под шальную пулю…
— Двум смертям не бывать, — махнул рукой Фиолетов. Его деятельная натура не терпела покоя.
…За листовками надо было идти через Большую Крепостную улицу. Там, возле казарм Салынского полка находился винный склад Касабова. Сейчас склад был разграблен, и толпа доканчивала рубить топорами огромные бочки с вином. Мусульмане по закону не могли пить вино, и оно текло по улице широкой красной рекой.
Фиолетов не сразу услышал, что его кто-то окликает. Голос был знакомый, Фиолетов обернулся и увидел Вацека, быстро шагавшего во главе маленького отряда рабочих. Фиолетов обрадовался.
— Иван Прокофьевич! — крикнул он. — Там кочи свирепствуют. — Он кивнул в сторону подожженного дома. — На глазах у солдат и губернатора. Помочь надо людям.
— Поможем, Ванечка… А ты куда? — спросил Вацек.
— За листовками бегу.
— Ну-ну, беги. Может, тебе человека дать?
— Ничего, сам доберусь. Вы лучше тем людям помогите.
…Листовки были готовы, и Фиолетов, забыв об опасности, стал разбрасывать их на улице и совать прохожим. Опасаться полицейских было нечего. Ни одного из них не было на посту. Прогулочным шагом проехал казацкий разъезд. Кто-то из казаков, соскочив с коня, поднял листовку и спрятал в карман. Еще одну листовку схватил тучный, богато одетый чиновник, стал читать, но тут же разорвал ее в клочья. «Значит, здорово написал Мешади», — с удовлетворением подумал Фиолетов и сам поднес листок к близоруким глазам.
«…Вы, граждане мусульмане, больше всего обманутые царским правительством, должны немедленно отвернуться от него! Оно сделало вас орудием своих преступных замыслов, а теперь всю вину будет сваливать на вас… Граждане армяне! Для вас тоже должно быть очевидным, что виновником бывшей в Баку резни является не темная мусульманская масса, а общий враг всех национальностей — царское самодержавие… И вы, русские граждане, как свидетели только что бывших на улицах Баку зверств, должны обрушиться с удвоенной силон против того же палача…»
…— Ну что ж, друзья, подведем невеселые итоги, — сказал Азизбеков, когда собрались на экстренное совещание члены большевистской фракции Бакинского комитета. — Правительство прибегло к своему испытанному методу натравливания одной национальности на другую. Мы не могли, у нас не было сил остановить резню, но мы сделали все возможное, чтобы братоубийство не перекинулось на промысловые рабочие районы. Побоище возникло не на почве национальной вражды, не на почве социально-экономического антагонизма или религиозного фанатизма, ибо ни вражды, ни антагонизма между мусульманами и армянами не было и нет. Кровавая резня подготовлена исключительно провокацией тайной и явной полиции, распускавшей чудовищные слухи, будто армяне намерены резать татар…
Фиолетов, слушая Азизбекова, согласно кивал головой. Он думал с горечью, по-детски недоумевая: почему люди разных наций, те самые люди, которые работают бок о бок, одинаково гнут спину на хозяина, одинаково страдают, живут в одних казармах, — почему эти люди вдруг начинают ненавидеть и истреблять друг друга?
…Как только в городе стало спокойно и из дома Азизбекова вышли спасенные им армяне, Фиолетов вспомнил, за чем он приехал в Баку. Увы, рассчитывать на то, что в лавке у Азаряна сохранился гектограф, было бы наивно, но он все же, без всякой, впрочем, надежды на успех, спросил об этом у хозяина лавки.
— Гектограф? — Азарян хитровато взглянул на Фиолетова. — Может быть, я смогу помочь вам. Вы, наверное, думаете, что этот глупый армянин, — он ткнул себя в грудь пальцем, — ничего не предусмотрел и оставил свою лавку на растерзание? Так нет! Все ценное он припрятал в такое место, куда не догадается забраться самый хитрый разбойник. Пойдемте.
Дверь в лавку была выломана, внутри все перебито, искорежено, но хозяина это не очень расстроило. Он достал топор и взломал им несколько досок пола.
Под досками виднелась крышка люка, которую Азарян поднял и по лестнице спустился вниз.
— Подождите меня здесь, и вы через несколько минут будете иметь гектограф, — сказал Азарян.
И верно. Прошло совсем немного времени, и из подвала показался сначала деревянный ящик, а затем и сам хозяин.
— Вот! — сказал Азарян торжественным голосом и вынул из ящика новенький гектограф. — Это, конечно, не печатный станок, но в вашем хозяйстве, я знаю, пригодится и он.
Фиолетов обрадовался.
— Спасибо, господин Азарян. Сколько я вам должен?
Азарян смерил его удивленным взглядом.
— Фи, молодой человек! Неужели вы могли подумать, что у старого армянина повернется язык спросить деньги у людей, которые его спасли? Вам, наверно, еще нужна краска и восковка, так они тоже у меня есть. У старого Азаряна для хорошего человека все есть, так и знайте.
…Фиолетов выехал через день после того, как в Баку прекратилась резня. Поезд в Грозный пришел днем; Фиолетов подождал, пока стемнело, и, взвалив на плечо тяжелый ящик, отправился по старому адресу.
— Ты не будешь против, Сергей Петрович, если я это хозяйство у тебя приспособлю? — спросил Фиолетов.
— Какой разговор, Иван Тимофеевич. Домишко мой стоит в стороне, и улочка тихая. Лучше места не найдешь.
— И вот еще что… — Он смущенно глянул на хозяина. — В этом свертке разные запрещенные брошюры, подарок бакинцев, их бы подальше спрятать, пока не раздадим кому следует.
— Можно и это…
Всеобщей забастовки в Грозном не произошло, но там, где выступал на сходках Фиолетов, рабочие присоединялись к стачечникам железнодорожных мастерских.
Странное чувство овладело Фиолетовым. Он понимал, что в силу сложившихся обстоятельств в Грозном он, а не кто другой теперь вершит всеми революционными делами. Он мечтал о подмоге, завязывал связи с членами партии, но их было мало, и основная тяжесть лежала все-таки на нем. Каждую ночь он печатал листовки, которые сам и писал, каждый день он выступал на сходках перед бастующими рабочими.
Последние дни Фиолетов стал замечать, что во время его выступлений всегда присутствует одетый по-рабочему голубоглазый маленький человечек в картузе с лакированным козырьком, из-под которого торчат красные, видно отмороженные когда-то, уши. С первого взгляда он даже внушал симпатию; настораживало только то, что этот человек бывал решительно на всех сходках — на железнодорожной станции, в мастерских, на кожевенном заводе. Он не таился и ничем не выделялся среди рабочих, просто приходил на сходку, устраивался в уголке слушал.
За человеком в картузе стали наблюдать и однажды заметили, что он поздно вечером тихонько шмыгнул полицейский участок.
А на следующий день среди ночи в дом Сергея Петровича требовательно и громко постучали:
— Откройте! Полиция.
Спрятать гектограф не удалось. На столе лежали стопки отпечатанных листовок, восковка, несколько привезенных из Баку брошюр.
Тюрьма в Грозном была похожа на тысячи других тюрем России. Приземистое каменное здание со щелями окошек под потолком камер, угрюмый и тесный колодец двора, карцер с ослизлыми от сырости стенами. Начальство в грозненской тюрьме оказалось тупым и жестоким.
Конфликт с начальником тюрьмы произошел в первый же день.
— Я требую, — сказал Фиолетов жестко, — чтобы со мной поступали как с политическим. Надеюсь, вам известна разница между политическими заключенными и уголовниками?
После таких речей Фиолетов попал в карцер — хлеб и вода, которые получал он там, были, по крайней мере, съедобнее, чем тухлая капуста и затхлое пшено — обычное меню заключенных в камерах.
После недели карцера Фиолетова поместили в одиночку.
Его железную койку всегда поднимали на день, противно щелкал автоматический запор, прижимавший ее к стене. Писем не разрешали писать, не разрешали и свиданий.
Книг для чтения в грозненской тюрьме получить было нельзя — их просто там не было. Министерство внутренних дел отпускало российским тюрьмам какие-то гроши на приобретение литературы, но в Грозном эти гроши присваивало себе тюремное начальство.
И была еще одна особенность в грозненской тюрьме: в ней пороли розгами не только уголовников, но и политических.
Каждый день их выводили на получасовую прогулку по темному тюремному двору, напоминавшему каменный глубокий ящик, вымощенный булыжником. Сейчас между камнями пробивалась зеленая травка.
На четырех угловых вышках стояли часовые с винтовками, нацеленными на заключенных, которые двигались по кругу и цепочкой, обязательно заложив за спину руки. Разговаривать, конечно, не разрешалось, но иногда удавалось кое-кому поделиться невеселыми тюремными новостями.
— Вы знаете, юноша, за что бы я сейчас отдал полжизни? — спросил шагавший впереди Фиолетова пожилой интеллигентного вида человек. — За кусок свежего мяса.
— А я за свежую газету, даже за «Каспий», — ответил Фиолетов.
— Может быть, вам больше подошла бы «Искра»?
— Прекратить разговоры! — крикнул часовой.
Они замолчали, но продолжили разговор, как только вышли из поля зрения этого часового. Из всех четырех часовых он был самым вредным, другие иногда «не замечали», что заключенные нарушают порядок.
— Политик?
— Да. А вы? — спросил Фиолетов.
— Тоже. «За принадлежность к преступным сообществам».
— Рад познакомиться с вами… Фиолетов.
— Савиных.
— Надо составить коллективный протест и передать начальнику тюрьмы. С политическими обращаются хуже, чем с уголовниками.
— Начальник тюрьмы сволочь.
— Если он не удовлетворит наши требования, объявим голодовку. Говорят, это помогает.
— Хорошо. Я поговорю со своими.
— Прекратить разговоры! В карцере давно не сидели? — снова крикнул тот же часовой.
Требования составили через неделю. Остановились на трех, главных: улучшить питание, доставлять в тюрьму книги и свежие газеты, вежливо обращаться с заключенными.
К начальнику тюрьмы пошел Фиолетов.
— Имейте в виду, — сказал он, — что в случае отказа выполнить эти минимальные требования, политические заключенные объявят голодовку.
Начальник тюрьмы расхохотался.
— Вот уж, действительно, нашли чем испугать!
На очередной прогулке Фиолетов успел перекинуться несколькими словами с Савиных.
— Ну что ж, Иван Тимофеевич. Будь по-вашему. С завтрашнего дня начнем голодать, — сказал Савиных.
На следующий день утром тюремный надзиратель, как обычно, открыл окошечко в двери тринадцатой камеры и поставил на полочку миску с кислыми, дурно пахнущими щами. Обычно Фиолетов тут же быстро съедал это варево, но теперь не притронулся к еде.
Первый день он продержался довольно бодро. Даже не хотелось есть, просто сосало под ложечкой, но, настроившись на длительную голодовку, он старался не замечать этого.
На второй день появилось острое чувство голода, и Фиолетову стоило немалого труда не прикоснуться к миске с едой.
На третий день начала кружиться и тяжелеть голова и огромный комок стал в горле. Суп пах аппетитно, и Фиолетов даже помешал его ложкой. В миске лежал кусок свежего, хорошего мяса. Соблазн был слишком велик, и Фиолетов вылил суп в парашу.
Как сквозь сон он помнил, что в камеру заходил смотритель, несколько минут молча глядел на него, а затем плюнул и удалился, бросив на прощание:
— Подохнешь — никто и знать не будет!
— Ничего, узнают… — через силу ответил Фиолетов.
На четвертый день в теле появилась какая-то необычная легкость, есть совершенно не хотелось, и обед не пришлось выливать в парашу; нетронутый, его унес вечером надзиратель.
На пятый день Фиолетов почувствовал страшную слабость и в изнеможении лег на пол. Койку опускать по-прежнему не разрешали.
В камере снова появился смотритель. И уже не грозил, как в прошлый раз, а христом-богом просил прекратить голодовку и не смущать своим примером других, говорил, что о «печальных событиях в тюрьме» узнали в городе, кое-кто поднял шум. Просил пожалеть его: «У меня ведь семья, молодой человек, дети…»
О том, что было в последующие дни, Фиолетов помнил плохо. На девятый день голодовки он очнулся в тюремной больнице, куда его перевели по настоянию врача.
Сознание возвращалось медленно. Страшно кружилась голова. Тупо болел живот. Не хотелось двигаться, даже шевелить пальцами, стоило неимоверных усилий приподняться на локтях, чтобы взглянуть на себя в маленькое зеркало, висевшее над койкой. В зеркальце отразилось серое, изможденное лицо незнакомого человека с глубоко запавшими глазами.
Подошел доктор в пенсне, старенький, с острой седой бородкой. Из нагрудного кармана халата торчала деревянная трубка для выслушивания.
— Ну вот мы и очнулись, — сказал он, присаживаясь на край кровати. — Дайте-ка мне вашу руку…
Это случилось в конце ноября.
Фиолетова вместе с другими политзаключенными вызвали в кабинет начальника тюрьмы. В кабинете он увидел человека в судейском мундире, с газетой в руке.
— Милостью его императорского величества, — торжественно произнес судеец, вставая из-за стола, — манифестом от семнадцатого октября сего года вы все освобождены из-под стражи.
После этого он сел, давая понять, что разговор окончен.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок, — пробормотал Фиолетов, выслушав царскую милость.
И вот снова Баку — город, который он уже давно считал родным. С радостным, почти сыновним чувством смотрел он на плоскокрышие дома, на золотые купола собора, на минареты, дышал сладковатым запахом нефти, смешанным с запахом соленой морской воды, рыбы и только что выпавшего, но уже начавшего таять на солнце декабрьского снега.
Точно так же, как год назад, кричали мальчишки, продававшие сладости — липкую пахлаву, маленькие кусочки сахара, белую, с орехами, косхалву и коричневую, медовую малхалву. Все так же у крепостной стены сидели продавцы с гюлабом — камешками голубой глины, употребляемыми мужчинами для того, чтобы снять волосы, не прибегая к бритве. В плетеных сумках из тростника лежали пучки сухой мяты и сухого тархуна — душистой травки, которой принято сдабривать овечий сыр. По-прежнему резко, на весь город кричали упрямые ишаки и медленно, важно, независимо шествовали верблюды с седобородыми стариками, уютно устроившимися между двух горбов.
И вдруг в этот привычный городской шум ворвались какие-то дикие выкрики вперемежку с нестройным пением. Фиолетов прислушался.
Возвеселися, царь, о боге,
Ликуй, Россия, о царе…—
донеслось со стороны собора Александра Невского.
Через несколько минут показалась процессия, направлявшаяся к Николаевской улице. Впереди шло духовенство, за ним солдаты Салынского полка, а дальше разношерстная толпа без шапок, с развернутым черным знаменем.
— Что такое? — спросил Фиолетов у прохожего.
Тот усмехнулся.
— Патриотическая демонстрация. В честь государева манифеста. — Он помолчал. — Вот вчера тут другая демонстрация прошла. С красным флагом. Народу — видимо-невидимо. Митинг на Парапете был. Оттуда к баиловской тюрьме пошли, потребовали, чтобы политических выпустили.
— И что же? — живо спросил Фиолетов.
— Сам не видел, врать не буду, но говорят, что не устояло тюремное начальство.
Вот это была новость! Фиолетов остановился в раздумье: куда пойти? К Джапаридзе? К Азизбекову? Домой?.. Вещей у него не было, он был свободен в своем городе, и радостное чувство не могла омрачить даже эта черносотенная демонстрация с хоругвями и крестами.
«Нет, сначала все-таки домой!» — решил он и пошел искать попутную подводу.
…Отчим еще не пришел с работы, а мать, как всегда, хлопотала по хозяйству. Увидев сына, она всплеснула руками, и крупные слезы потекли из ее глаз. С радостным криком бросилась к нему сестренка и повисла на шее.
— Ну вот и я… — сказал Фиолетов, растерянно улыбаясь.
— Сыночек. Вернулся… Господи! — Мать глянула на икону в углу и перекрестилась. — Все глаза свои старые выплакала, тебя дожидаючись.
Он бегло, путаясь рассказал о том, где и как провел этот год.
Мать от Абдулы знала, что сын попал в тюрьму, и чуть не умерла от горя. Ей было непонятно: ведь не вор же ее Ванюшка, не убивец какой, не разбойник — и вдруг тюрьма. За что? За какую провинность? Однажды зашел Джапаридзе, долго толковал, рассказывал, почему попал за решетку ее сын, чем он не угодил государю императору. От этого разговора не стало легче. И вот ее Ванюшка опять дома. Но надолго ли? Спрашивать об этом не хотелось.
— Тут тебя письмо дожидается, однако с полгода лежит, — сказала мать и полезла в сундучок, где хранились разные нужные бумаги.
— Мне? Письмо? — удивился Фиолетов.
Он взял в руки конверт, надписанный крупными неровными буквами, посмотрел на почтовый штемпель и обмер: Воткинский Завод — поселок, куда уехала Ольга!
— От кого письмо-то? — спросила мать. — Да не прыгай ты, коза! — прикрикнула она на Анюту. — Может, и хранить не стоило?
— Стоило, стоило, мама…
Ольга писала все о том же: что ее истомила праздная жизнь, что Иван опять собирается в Баку на легкие заработки и, возможно, они приедут к зиме или весной… («Может быть, она уже здесь, — мелькнула мысль, — и не зашла?.. Нет, должна была бы зайти…») И была в том письме просьба, которая тоже обрадовала Фиолетова, — прислать его фотографию.
— Мам, у тебя найдется рубль? — спросил он.
— Найдется, найдется, сынок. Для тебя найдется, — ответила мать и снова полезла в заветный сундучок…
Фотография получилась хорошая, по крайней мере, он остался доволен. Старый фотограф выдал ему белоснежную манишку, галстук-бабочку, пиджак и, лишь нарядив его во все это, сфотографировал на фоне нарисованного на полотне шикарного морского пейзажа.
«Приехала не приехала, а я отошлю», — решил Фиолетов.
Он зашел в ближайшую почтовую контору, где в высокую деревянную стойку были врезаны чернильницы, и написал на обороте карточки: «…Дорогому товарищу от И. Т. Фиолетова. 1905 год».
С Джапаридзе он встретился только на другой день.
— Ба, кого я вижу! Дорогой! — Джапаридзе обнял Фиолетова.
— Здравствуйте, Алеша… Не ждали?
— Почему не ждал? Как можно сказать такое — не ждал? После опубликования манифеста я вас ждал со дня на день. Что нового?.. Нет, сначала о здоровье.
— Здоровье, Алеша, не очень, — ответил Фиолетов. — Глупость я одну в тюрьме допустил: в виде протеста объявил голодовку, да еще других втравил в это дело. На девятые сутки попал в тюремную больницу. Вот с тех пор и маюсь. Живот, простите, болит, да и зрение хуже стало. Очки менять надо.
— Это плохо, это очень плохо… Я слышал о голодовке заключенных в грозненской тюрьме, о том, что она закончилась победой.
— Эта победа, Алеша, далась дорогой ценой.
Джапаридзе внимательно посмотрел на Фиолетова и только теперь заметил, насколько он осунулся.
— Послушайте, Ванечка, вам надо обязательно сменить работу… Хватит стоять за верстаком по девять часов. Мы подыщем вам что-нибудь полегче. Например… Например, есть возможность устроить вас на должность заведующего Балаханским народным домом… Как вы на это смотрите?
— Отрицательно смотрю, Алеша… Когда я работаю слесарем, я каждый день общаюсь с рабочими. Я у всех на виду, и все на виду у меня. А в народном доме? Народный дом — учреждение, конечно, нужное, полезное, но не по мне. Спасибо, но я пойду опять в мастерские или на завод.
— Ну как хотите, Ванечка. Конечно, работа в массах дает больший эффект. Тут вы совершенно правы.
— А что нового в Баку? — спросил Фиолетов. — О последней демонстрации я немного слышал.
— А про бунт в военной флотилии? Черносотенцы устроили демонстрацию с черным флагом, а матросы ее разогнали. Понятно, не без нашей помощи. Матросов арестовали и хотели предать военно-полевому суду. И тут на их защиту поднялся весь Баку. Наш Совет рабочих депутатов вынес решение о том, что не позволит упасть ни одному волоску с головы своих товарищей матросов. И что бы вы думали? — Джапаридзе весело глянул на Фиолетова. — Люди, которым грозила смертная казнь, отделались всего несколькими месяцами тюрьмы… Да, чуть было не забыл. Есть еще новость, на сей раз касающаяся лично вас.
— Меня? — удивился Фиолетов.
— Именно. Пока вы отсутствовали, вас избрали в Бакинский Совет рабочих депутатов.
— Вот как! Спасибо, Алеша.
— Между прочим, первым предложил вашу кандидатуру Монтин.
— Петр Васильевич? Его освободили? — спросил Фиолетов.
Джапаридзе помрачнел:
— Его убили, Ванечка.
— Что вы говорите, Алеша!..
— Да, Петра Васильевича нет в живых. А какой был человек!.. Его нашли убитым возле православного кладбища. Он лежал у ворот, припорошенный снегом. Случайные прохожие видели, как под вечер он выходил из дома Азизбекова на Азиатской улице. Мы ведь устроили ему проводы, он уезжал на конференцию в Таммерфорс… Через несколько дней мы хоронили Петра Васильевича. Несметные толпы народа — двадцать тысяч человек — с обнаженными головами шли за гробом, на который была возложена гора венков. С обеих сторон процессию сопровождали вооруженные дружинники «Гуммета». Впереди шагали полицейские, но город вышел из-под их повиновения. Сто пятьдесят предприятий Баку и промысловых районов в этот день прекратили работу, чтобы проводить погибшего революционера…
Фиолетов был потрясен рассказом Алеши. Гибель товарища по борьбе он воспринял как личное горе.
Наступила ранняя бакинская весна, самое хорошее для этого города время года. Фиолетов уже давно научился находить ее приметы среди грохочущих и задымленных промыслов. То где-то через слой пропитанной нефтью, казалось бы, мертвой земли вдруг пробьется зеленая травка. Набухнут почки на одиноко стоящем деревце. Пролетит высоко в небе стая птиц, торопящихся на родину после зимовки на берегах Каспия.
В один из таких дней Фиолетов возвращался с ночной смены. Низкое утреннее солнце окрасило в розовый цвет верхушки буровых вышек. Обычно домой он не спешил, часто задерживался на часок-другой, чтобы встретиться с рабочими дневной смены, но сегодня почему-то заторопился и пошагал, тихонько напевая веселую поселку.
Еще издали, подходя к своей казарме, он увидел сестренку, которая вприпрыжку бежала ему навстречу.
— А тебя тетя искала! — выпалила она на ходу.
— Какая тетя?.. Мам, кто ко мне приходил? — спросил он, войдя в комнату.
— Да эта ж… с которой ты в город ездил.
— Ольга?
У него защемило сердце от радости, что она наконец-то приехала, и досады, что он разминулся с ней.
— Что-нибудь передавала?
— Записку оставила.
Он схватил сложенный наподобие аптечного порошка листок бумаги, развернул и прочел:
«Ванечка! Если хочешь меня видеть, то приходи в воскресенье к мусульманскому кладбищу. Утром часов в десять. Я буду ждать тебя у входа. Леля».
Ошалелыми от радости глазами он посмотрел на мать.
— Мам, какой сегодня день недели?
Мать покачала головой:
— Да что с тобой, сынок? Пятница с утра была.
Пятница… До воскресенья надо было ждать двое невероятно долгих суток.
Магометанское кладбище было огорожено невысокой каменной стеной. За ней тут и там торчали каменные надгробные плиты, воткнутые в твердую землю. На плитах арабской вязью было высечено имя того, кто лежал под этой плитой.
Фиолетов пришел за полчаса до назначенного срока, так ему не терпелось поскорее увидеть Ольгу.
Но и она появилась тоже раньше десяти. Он заметил ее издали, в легоньком платьишке и платочке, стянутом у подбородка узлом, и, улыбаясь, не сдерживая своей радости, побежал ей навстречу. Она тоже ускорила шаг, заулыбалась и не успела оглянуться, как он крепко обнял ее и прижался лицом к ее лицу.
— Я так соскучился по тебе… А ты?
— И я, Ванечка… Что уж тут скрывать.
— Ты насовсем приехала в Баку?
Она согласно кивнула.
Его подмывало узнать про Ивана, но он не хотел портить себе настроение, нарушать очарование минуты и ничего не спросил; она первая завела разговор об этом.
— Чего ж про Ивана не спросишь? Небось интересно знать.
— Скорей боязно.
— А чего бояться? — Она вздохнула, но без боли. — Не получилась у меня с ним жизнь.
— Он проехал?
— А куда ему деться?.. К Бенкендорфу на завод пошел… Ну а ты как? Все время тут?
Он рассказал ей про последнюю забастовку, про Грозный, про тюрьму и голодовку.
— А чем сейчас занимаешься?
— Да все тем же. Вот на новую стачку собираемся народ подымать.
— Ох и достукаешься ты… Опять посадят.
— Не посадят. — Он весело хмыкнул. — Теперь, Леля, я стреляный воробей, голыми руками не возьмешь.
— Неугомонный ты, Ванечка, — сказала Ольга, и по интонации ее голоса он почувствовал, что она одобряет это.
Ночная работа имела для Фиолетова то преимущество, что он мог в любой день поехать в город и побывать в Бакинском комитете. Сегодня он застал там братьев Шендриковых и яростно дискутирующего с ними Джапаридзе. Спор заканчивался, Шендриковы поспешно ушли, но экспансивный, легковозбудимый Алеша никак не мог остыть после этого разговора.
— Эти продажные шкуры получили от господина Джунковского тридцать тысяч рублей. Как вам это нравится, Ванечка? — Джапаридзе взмахнул руками. — Чиновник особых поручений при кавказском генерал-губернаторе дает деньги — и немалые! — партийцам, членам РСДРП!
— Да какие они партийцы! — Фиолетов поморщился. — Соглашатели они, а не партийцы.
— И на эти деньги шайка Шендриковых строит завод, на котором будут мирно уживаться труд и капитал. Типичная зубатовщина на шендриковский манер!.. Нет, за такое надо сразу же отдавать под строжайший партийный суд… — Джапаридзе немного успокоился. — Что нового на промыслах, Ванечка?
— Пока ничего особенного.
— А у нас есть новость, и притом приятная. ЦК направляет к нам товарища Макара — Виктора Павловича Ногина…
Через несколько дней, придя в Бакинский комитет, фиолетов увидел молодого, немного сурового на первый взгляд человека в очках, с пышной шевелюрой, усами.
Джапаридзе познакомил их:
— Товарищ Макар будет работать партийным организатором в Балаханах, а числится он конторщиком на «Электрической силе». Со Старковым все договорено. Вам же, Ванечка, поручается охранять товарища Макара и беречь его пуще глаза.
— Не беспокойтесь, Алеша, в обиду товарища Макара не дам.
Директор завода «Электрическая сила» Старков был у бакинских большевиков своим человеком. Он хорошо знал Ногина еще по петербургскому «Союзу борьбы».
С Ногиным Фиолетов сошелся быстро, оба были рабочими, один слесарем, другой текстильщиком, оба выросли в нужде, оба рано вступили в РСДРП, оба уже успели побывать в государевых тюрьмах за революционную пропаганду. Не так давно Ногин бежал из ссылки в Швейцарию, к Ленину, и там три месяца работал в женевской группе большевиков. Потом был Петербург, подготовка к восстанию осенью девятьсот пятого.
— В Питере мы с Красиным бомбы делали, — пояснил Ногин.
— С Леонидом Борисовичем? — Фиолетов обрадовался, услышав эту фамилию.
— С ним, Ванечка. Для баррикадных боев. Сначала из консервных банок мастерили, потом Красин достал на заводе чугунные муфты, заказал будто для фабрики, на которой служил. Ну, мы эти муфты маленько подправляли на токарных станках — и в дело. Хорошие бомбочки получались.
У парторганизатора Балахан Ногина было много работы, но главной своей целью он поставил окончательное разоблачение Шендриковых и поэтому немало расспрашивал о них рабочих.
— Один интересный документик, Виктор Павлович, я тебе достану, — сказал Фиолетов.
«Интересный документик» он видел у меньшевика Тер-Нерсесова.
Этот человек однажды заночевал у Льва Шендрикова. Хозяин заснул, а гостю не спалось, и он от нечего делать подошел к письменному столу и увидел письмо, адресованное «глубокоуважаемому господину Джунковскому». Писал Лев Шендриков. «Если с Вашей стороны, а также со стороны правительства, — прочитал Тер-Нерсесов, — будет нам оказана материальная поддержка, то окажется возможным направить рабочее движение в желательную для правительства сторону». Это уже пахло предательством, и Тер-Нерсесов переписал письмо.
— Это же чудесно! — воскликнул Ногин, познакомившись с копией письма. — Лучшего документа для обвинительного заключения не придумаешь!.. Ты не очень устал после ночи? — Он взглянул на Фиолетова. — Нет? Тогда проводи до библиотеки. Туда один мусульманин обещал заглянуть, а я, как ты знаешь, не шибко силен в азербайджанском.
— А я вот выучил. И сразу стал ближе к народу. У нас ведь нефтяники почти все из местных. Многие из деревень. Бегут от голода. Ты бы видел, как их нанимают: осматривают, как скот, щупают мускулы, в рот заглядывают, а потом на испытание — крутить барабан часов пять подряд, желонку с нефтью поднимать. Кто не свалился с ног, того берут, кто свалился — выгоняют.
По дороге Фиолетова не раз останавливали идущие навстречу рабочие, и Ногин заметил, что все они, даже старики, старались первыми поздороваться с Фиолетовым — мусульмане прикладывали руку к сердцу, а русские стягивали с головы картуз.
— Прижился я тут, в Балаханах, — словно оправдывался Фиолетов. — Все вроде родными стали.
— Я вижу, Ванечка… Эх, таких бы, как ты, да побольше!
Они не торопясь шли по узеньким грязным улочкам, разговаривая о Шендриковых, о том вреде, который они наносят рабочему движению, и незаметно добрели до библиотеки.
— Подождем маленько, — сказал Фиолетов, замедляя шаги. Через незанавешенное окно он увидел знакомого полицейского из балаханского участка. Он стоял у шкафа и листал какую-то книгу.
Ждать пришлось недолго. Распахнулась дверь, и из библиотеки выкатился толстенький блюститель порядка. Козырнув провожавшей его Лидии Николаевне, он медленно удалился.
— Наверно, пронесло, — сказал Фиолетов.
Лидия Николаевна была спокойна и даже весела.
— Между прочим, в Баку, в отличие от Петербурга, полиция еще ни разу не прибегала к личному обыску. И посему сегодня все обошлось просто чудесно. Отвернитесь на минутку, — попросила Лидия Николаевна. Она достала из-за пояса, из внутренних карманов жакета, несколько брошюр и листовок. — Я его увидела из окошка и приняла меры. Он порылся в шкафу, в который раз спросил, почему нет портрета государя, и ушел с носом.
— Разрешите? — Ногин взял со стола брошюрку. — «Проект программы Российской социал-демократической рабочей партии»… — прочитал он вслух. — Ты знаком, Ванечка, с этой книжицей?
— Я как раз приготовила ее для Ванечки, — сказала Лидия Николаевна. — И еще у меня есть для него…
Фиолетов вопросительно посмотрел на нее.
— Ленин. «Две тактики социал-демократии в демократической революции». Привезли из Петербурга.
Пришел тартальщик Галеев, которого и ждал Ногин. По-русски он почти не говорил, и Фиолетов был за переводчика. Ногин расспрашивал Галеева, о чем с ним вчера беседовал Илья Шендриков, и выяснилось, что тот просил его поджигать вышки. Галеев отказался, и тогда Шендриков пригрозил ему, что поговорит «с самим управляющим» и его, Галеева, уволят с волчьим билетом.
— Каков подлец! — возмутился Ногин. — Но ничего, найдем и на него управу.
В последнее время Фиолетов стал замечать, что по следам Ногина ходит подозрительный субъект в кожаной куртке и кепочке. Иногда он оказывался и без куртки, но с кепочкой не расставался.
Ногину о филере Фиолетов пока не хотел говорить, а с Сулейманом, вместе с которым они охраняли Ногина, поделился.
— Интересно, на кого он работает. Может быть, на Илью? Надо б немного поумерить пыл этого типа.
— Апустыть его в мазут, — решительно сказал Сулейман.
— Можно и так. Пусть покупается.
Случай выполнить задуманное представился через несколько дней. Вечерело. Ногин вышел из конторы «Электрической силы», и за ним словно тень последовал человек в кепочке. До этого он битый час прохаживался возле конторы со скучающим видом.
Фиолетов и Сулейман двинулись следом. В это время Ногин всегда направлялся в библиотеку за свежими газетами, приходившими из Тифлиса вечерним поездом. Путь его был хорошо известен: мимо нефтяного промысла Нобеля, складов и открытых хранилищ мазута.
Возле одного из них они нагнали филера, и Сулейман, тихонько подкравшись сзади, накинул ему на голову мешок. Филер даже не успел вскрикнуть, как его подхватили на руки, пронесли несколько шагов и бросили в яму с мазутом.
Судил братьев Шендриковых рабочий суд. Зал был полон народу. На сцене за столом сидели Джапаридзе, Азизбеков, Вацек, Фиолетов. Сбоку, на скамье подсудимых, все четверо Шендриковых — три брата и Клавдия.
Защищал Шендриковых меньшевик Сандро Девдариани, обвинителем был большевик Виктор Ногин.
Обвинение Ногин сформулировал резко и точно. Шендриковы предали интересы рабочего класса, вошли в сговор с буржуазией. Боясь оттолкнуть буржуазию, они пошли на сделку с правительством, с представителем наместника Джунковским, от которого получили, якобы на борьбу с безработицей, тридцать тысяч рублей, но безработные из этих денег не увидели ни гроша. Зато близ Баку под лживой вывеской «Союз балаханских и биби-эйбатских рабочих» появился завод, или, как господа Шендриковы назвали его, «трудовая артель», где по их бредовой идее рабочие будут мирно уживаться с капиталистами.
— Это ли не ярчайший пример полицейского социализма! — воскликнул Ногин. — А вот и не менее яркий акт предательства.
Ногин вынул из кармана копию письма Льва Шендрикова Джунковскому и прочитал ее. В зале зашумели. Раздался свист, крики «Позор!».
— Я не посылал этого письма Джунковскому, — крикнул Лев с места.
— Это наглая ложь! Все инспирировано! Провокация! — поддержали брата другие Шендриковы.
Защитник Девдариани в запальчивости так стукнул тростью по столу, за которым сидел обвинитель, что сломал ее.
— Тише, товарищи! — Председатель тщетно пытался призвать к порядку сторонников Шендриковых. В зале их было мало, но шумели они за всех.
— Слово имеет Газар Айрапетян.
Маленький человек с лицом, почти сплошь заросшим волосами, быстро поднялся на сцену. Увидев его, Лев Шендриков опустил голову.
— О, он боится посмотреть мне в глаза! — крикнул Айрапетян. — И знаете почему? Потому что он перед армяно-татарской резней продавал оружие и нам, и мусульманам. Да, да! Я купил у него, — он ткнул пальцем в сторону Льва Шендрикова, — пятнадцать револьверов по двадцать два рубля за штуку… Но не в этом дело. Дело в тех словах, которые я от него услышал. Он сказал: «Ты распространяй эти револьверы среди армян, — по-моему, тюрки затевают против вас темное дело, и армянам надо вооружаться». А когда я пришел к нему через несколько дней, то застал там мусульманина. Сначала Лев не заметил меня, и я слышал, как мусульманин его ругал за то, что Лев забрал у него триста рублей, а дал совсем мало револьверов. Разве поступают так честные члены партии?
— А кто, как не Шендриковы, подослали к представителю ЦК двух молодчиков, которые действовали от имени Нобеля! — говорил другой свидетель. — Эти двое предложили члену ЦК от имени Товарищества сначала двадцать, потом пятьдесят тысяч рублей, лишь бы он настоял на продолжении забастовки. И это в то время, когда настала необходимость срочно закончить стачку, чтобы не потерять и того малого, чего добился стачечный комитет. Шендриковы кричали на всех углах о стачке до победы и поджигали промыслы, чтобы дать предлог капиталистам провалить заключение коллективного договора. Что вы скажете на это, господа Шендриковы?
Шендриковы ничего не сказали. Вместо ответа один из их прихлебателей прибегнул к испытанному приему — бросил в середину зала большую тощую кошку. Ошарашенная кошка, истошно мяукая, начала метаться и прыгать по плечам и головам собравшихся.
— Товарищи могут воочию убедиться, какие методы используют в споре господа Шендриковы! — крикнул в зал Фиолетов.
Заседали всю ночь. Дело не раз доходило до драки, до пощечин, которыми встречали сторонники Шендриковых ораторов, выступавших против них. Страсти не утихали и во время перерыва.
— Ванечка, пожалуйста, смотрите за Макаром, — предупредил Джапаридзе. — Противники обнаглели, и я очень боюсь за него.
Фиолетов кивнул и спустился в зал к толпе, окружившей Ногина. Ногин стоял на возвышении, и его статная фигура хорошо виднелась на фоне белой стены.
И вдруг… Это произошло совсем невольно, скорее, интуитивно. Фиолетов обернулся и увидел в сторонке худощавого молодого человека, который вытаскивал из кармана револьвер. Иван мгновенно бросился к нему. Еще секунда, и раздался бы выстрел, но этой секунды оказалось достаточно, чтобы выбить уже нацеленное в Ногина оружие.
— Негодяй! В кого стреляешь! — крикнул Фиолетов по-азербайджански.
Парня сразу окружили и повели к Ногину.
— Отпустите его, — сказал Макар. — Он еще очень молод и, очевидно, совсем не разбирается в политике.
Приговор вынесли на рассвете. Льва Шендрикова исключили из партии, остальные выкрутились, отделались испугом, но их политическая репутация была навсегда испорчена.
Фиолетов часто встречался с Ольгой. Она сама назначала место и время встречи, и он прибегал туда всегда чуть раньше и всегда радостный и возбужденный. Правда, выпадали дни, когда он не мог встретиться с ней: то надо было выступить на сходке, то охранять Макара, то, съездить на заседание в Бакинский комитет; — она не обижалась, понимающе кивала головой с тяжелыми косами и только тревожно поглядывала на него.
— Трудную ты себе выбрал жизнь, Ванечка, — сказала она однажды. — Может, я тебе чем могу помочь?
Он обрадовался:
— Конечно, можешь… А не боишься?
— Если б боялась, не набивалась бы в помощницы… А что надо делать?
— Дел, Леля, много. Опять же — листовки расклеивать. В типографию за ними ходить. Рабочих подбивать на забастовку.
— Это я смогу.
Фиолетов задумался. Вправе ли он толкать любимую женщину на тот опасный путь, который выбрал сам? Возможно, что он отговаривал бы ее от опрометчиво принятого решения, от рискованного дела, находись они далеко друг от друга, но сейчас они в одном городе, вместе, насколько будет легче и радостнее ему, если Ольга будет с ним рядом!
— Ладно, Леля, — сказал он. — Если ты решилась, давай завтра сходим к хорошему человеку.
— Что ж, давай сходим, — ответила Ольга.
— Послушай, Ванечка, я лучше тебя тут подожду, — сказала она, когда они подошли к домику, где жил Джапаридзе.
— Чудачка. Тебе ж надо с ним познакомиться… Пошли, пошли. — Он легонько подтолкнул ее. — Только, пожалуйста, осторожней. Тут у них высокий порожек, о который я всегда спотыкаюсь.
Джапаридзе сидел один в маленькой комнате, которая служила одновременно и гостиной, и столовой, и кабинетом. Рядом, на столике, на стульях, лежал ворох газет, только что принесенных из книжного магазина, а сам хозяин был настолько углублен в чтение, что не слышал, как в комнату вошли Фиолетов и Ольга.
— К вам можно, Алеша?
— А, это вы, Ванечка? — ответил Джапаридзе, узнав гостя по голосу. Он держал перед собой полосу «Нового времени» и не видел, кто пришел. — Садитесь. Я быстренько дочитаю одну паршивенькую статейку и буду к вашим услугам.
Через минуту Джапаридзе отложил газету и только тут увидел, что Фиолетов не один. Ольга робко стояла у того самого порога, о который часто спотыкался ее спутник.
— Простите, ради бога, Ванечка! Я не предполагал, что вы с дамой, — сказал Джапаридзе виноватым голосом. — И кто эта дама?
— Банникова Ольга. Она уезжала из Баку на родину, а недавно вернулась… Наш человек. Ее Вацек хорошо знает.
— Очень приятно. — Джапаридзе поклонился. — Да вы проходите. Вот только негде сесть. — Он стал сбрасывать со стульев газеты.
— Она в кружок ходила, — продолжал Фиолетов. — На манифестации, на сходки. Листовки расклеивала…
— Что ж, это похвально… Вы кем работаете, товарищ?
— Модисткой… — Ольга уже немного освоилась.
— Очевидно, ходите по своим клиентам? Да? Прекрасно. Нашему брату не часто приходится бывать в домах… Простите, вы обшиваете только рабочий класс или также чиновников?
— Всяко бывает… На прошлой неделе к госпоже Одинцовой пригласили — дочке платье сшить к первому причастию.
— К жене сабунчинского полицейского? — Джапаридзе удивленно поднял брови. — Ее благоверный — довольно мерзкая личность.
Ольга смутилась.
— Может, не надо было ходить к ней?
— Что вы, напротив! Если вам и дальше удастся поддерживать связь с этим домом, мы, возможно, заранее узнаем, какую пакость нам готовит глава этого неблагородного семейства.
Джапаридзе поинтересовался, откуда Ольга родом, где научилась шить, живы ли родители.
— Живы… Мать с отцом на Воткинском заводе остались. Старенькие уже. Братик есть, семь сестер…
— Ого! Большая семья… Вы замужем?
Ольга на секунду задумалась и вдруг ответила решительно:
— Нету у меня мужа!
— Что ж, это бывает… А вот у меня семья. Жена, дочурки. Скоро должны прийти…
С этой минуты Фиолетов плохо понимал, о чем же разговор, — он переживал только что услышанное: Ольга сказала, что у нее нет мужа!
— Вы читали свежие газеты, Ванечка? — вернул его к действительности голос Джапаридзе.
— Еще не успел.
— Тогда почитайте. Наше заботливое, великодушное, гуманнейшее и так далее правительство соизволило разрешить организацию профессиональных союзов. Отныне они могут существовать легально, — правда, при условии, если их устав будет зарегистрирован в правительстве… Вы понимаете, Ванечка, что из этого следует?
— Вроде бы догадываюсь, Алеша. Станем организовывать союз на промыслах.
— Совершенно верно. И заняться этим нам надо будет в самое ближайшее время. На первых порах поможет товарищ Макар, но я боюсь, что нам придется с ним скоро расстаться. Наверное, его отзовут в Москву.
Ногин уехал из Баку в начале апреля. На прощальном вечере у Джапаридзе он напомнил бакинским большевикам о том, что правительство перешло в наступление, относительное спокойствие кончилось и надо быть очень осторожными.
И одним из его последних дружеских напутствий было: «Берегите Ваню Фиолетова».