Часть II

«Здесь, где волны, омывающие дурдом…»

Здесь, где волны, омывающие дурдом,

разбиваются с воплями о кордон

параллелепипедов и кубов,

наподобие соляных столбов,

стерегущих мою тоску,

я скучаю по голоску

девочки с голубым бантом,

что просвечивает сквозь содом

памяти, где процесс,

обратный гниению листьев, без

нее невозможен, где на ветру

колышатся лишь объявления, что я умру.

И мне хочется, покуда я жив еще,

улететь, как с веревки белье,

куда угодно, лишь бы сломать механизм

того, что называется коммунизм.

Милая, не осуждай меня,

всматриваясь в лепесток огня —

веко свечи, поставленное торчком

Богом, приказывающим молчком

убираться, – не отвергай его:

здесь проще смерти не высидишь ничего,

но пока он готов разорвать зажим,

дай мне твою ладошку и побежим.

«Здравствуй, Эвтерпа. Прости, что пишу со скуки…»

Ю. Мориц

Здравствуй, Эвтерпа. Прости, что пишу со скуки.

Все надоело. Особенно злые хари.

Так бы и выпалил в каждую из базуки.

Только напрасно. Опять разведутся – твари.

Что-то не так в этом мире, седом и глупом.

А балаболили в детстве, что он хороший.

Тошно смотреть, как он вечно идет по трупам,

Да и на книги давно не хватает грошей.

Не на что к празднику справить подарок Еве:

Сброд пучеглазый не хочет платить монету.

В этой стране не скоты только звезды в небе,

Но и они не способны помочь поэту.

Кто-то повыше заткнул облаками уши.

Некто в затылок мне дышит в безлюдном поле.

Будто вовек мне не скрыться от этой «руши»,

Где всем так нравится жрать на мои пистоли.

Скучное племя: ему что го. но, что слово.

Кажется, здесь мне уже не собрать сокровищ.

В общем, пока. Если сможешь, подкинь съестного.

И что-нибудь, отгоняющее чудовищ.

«Я пнул ногою камень, как итог…»

Я пнул ногою камень, как итог

проникновенья в разноцветный кабель

общения. Был март уже. И Бог,

весну мне дав в союзницы, на цапель

позволил поохотиться. Но бес,

вселившийся в паяльного «фольксдойче»,

на станции, признав мой интерес,

как факт, что я морально неустойчив,

или устойчив аморально, стал

в сеть подключать лимитчиков и вскоре,

как боцман, разошелся и свистал

их всех наверх. Встревоженное море

отхлынуло. Синичка не врала,

бахвалившись поджечь его с причала,

как видно, телефонного узла.

Мой «Роджер» возвратился на начало,

не одолев тупой антагонизм

российского упрямства, но, поскольку

во всем был виноват социализм,

к тому же не желавший неустойку

платить, я подцепил его строфой

заумной, но в траве стихотворенья

единственно уместной для такой

Классической Фигуры Преткновенья.

«Мне хотелось жить в доме на острове, чей фасад…»

Мне хотелось жить в доме на острове, чей фасад

не лишен интеллекта, что вообразимо в Санкт —

Петербурге, но в нищей стране судьба —

не Сезам, а душа – не Али-Баба.

Да и с кем бы мне было смотреться в его окно

на их светлости – звезды, раз здесь уже все равно

не увидеться с той, о которой мечтал, когда

башмачок еще не оставлял следа?

Жаль, что время прощаться с утопией сердца – злы

эфемерные сны, да и небо кричит «курлы»,

нежно плачет еврейская флейта сквозь свист и лай,

и каналы, дворцы и деревья таят «прощай».

В ожиданьи прощанья есть грустная прелесть – блеск

заходящего солнца, едва уловимый плеск

изумрудной воды о прогнивший настил мостков,

беспредельная нежность покрытых письмом листков.

Дай же мне наглядеться еще на тебя. Позволь

надышаться тобой перед смертью. Верни мне роль

дурака, возомнившего, что он любим и свят,

безоглядно счастливого от головы до пят.

Даст Господь, все само разрешится у нас. К часам

прибегать не придется, поскольку я стану сам

тенью древнего зданья, ночным ветерком с Невы.

Ибо проще расстаться с собой, чем с тобой. Увы.

«Замыкается время. Параша снова…»

Замыкается время. Параша снова

опорожнена. Жди. Поелику слово

получило за отпуск. И ты на горы

погляди. И прислушайся к морю. Скоро

будет осень здесь. Чайки оставят рыться

в искореженной гальке. Переместится

сброд, и ветер получит святое право

дуть на воду. Пустые холмы, как слава,

бесприютны, безлюдны. Но, если особь

исхитряется выбрать в колоде способ

выживания в мире посредством бегства,

ей холмы не помеха. Скорее, детство,

да молчунья-любовь ей терзают совесть

потому, что о них не напишешь – повесть

эта лишь для себя. Но зато к другому,

пятясь вслед за мычащей скотиной, дому,

смотришь в сторону неба. Да даром голи,

как на камне, на теле крупинки соли

да тепло в сердцевине еще не против

оставаться с тобою, хоть ты юродив

и уродлив, как карла китайский. В целом,

жизнь – дерьмо вперемежку. Ни ангел в белом

и ни в черном демон твою надежду,

что кого ты любил, тебя встретит между

изумительным раем и смрадным адом,

не утешил пока. Не приносят на дом

приглашений явиться в палату лордов.

Впрочем, хватит с тебя и глухих фиордов.

«Забегая назад, вижу осень в ордынском раю…»

Евгению Рейну

Забегая назад, вижу осень в ордынском раю.

Теплый дождь. Хорошо и безлюдно. Стою

у Скорбященской церкви. От гадин

отряхнувшись, гляжу, как сверкают сады.

Вечер светится в каплях небесной воды,

как внутри виноградин.

Грустный фатум. Наивный природный обман.

Верно, парки напутали что-то. Туман

спряли к новому утру. Им, выдрам,

лишь бы судьбы тряслись на третейских весах.

Что касательно выбора звезд в небесах —

я свою уже выбрал.

Никому во Вселенной она не посмеет гореть,

потому что моя. И ее ни узреть,

ни назвать мудрецам. По листочку

я сжигаю во имя ее все прожитые дни.

При церковных свечах и в бесовской тени

я стремлюсь в свою точку.

Будь покоен, Господь: для бессмертных стихов

хватит пищи – всех смертных грехов

дурака и мясца кровяного.

Все одно – на Ордынке ль прощаться с землей,

или в белую ночь захлестнуться петлей

на углу Дровяного.

«Поймаю шарабан – и в тину…»

Поймаю шарабан – и в тину

старинных переулков. Дальше

пойду к тебе пешком, за спину

запрятав торт с шампанским. Шваль же

останется за смутной гранью,

которая, скользя за мною,

безумную толпу пиранью

к Арбату ототрет. Закрою

глаза перед парадным входом,

и время на шпагат в пространстве

растянется. Повеет йодом,

и дверь, засеменив, как в трансе,

пропустит нас в былые чувства,

где, словно заблудившись в Лете,

мы будем удивляться грустно,

что все еще живем на свете.

«Послушай меня, мой Боже…»

Послушай меня, мой Боже,

про то, как у грязных дэзов

целуют в глаза прохожих

агаты древесных срезов,

как Муза в волшебной маске

среди итээров постных

отчаянно хочет ласки,

как девочка среди взрослых.

И утро сменяя новым,

под плач водосточных трактов,

внемли хоть кивком, хоть словом,

как в доме моем абстрактном

цветет, с каждым днем светлея,

лесной светлячок, свеча ли:

Поэзия-орхидея

моей о тебе печали.

«Здесь, как в пристанище Билли Бонса…»

Здесь, как в пристанище Билли Бонса,

вечно темно. Только под вечер солнце

отрикошетит лучом на петли

ржавого сундука, что не так страшно, если

он давно пуст и хранит хлам, как в данном

случае. Впрочем, ведь, клад все равно «Бен Ганом»

был бы разыскан и отдан ублюдкам, ибо

не в недоноске дело. Скажи спасибо

вещей судьбе, что помудрее лоций.

Всякому сквайру десятка твоих эмоций —

выср…ся круто хватит с лихвою навек.

Так и тебе не вскарабкаться, милый, наверх.

Лучше гляди, как закат в сизой зыби тонет,

с кружкою эля встречая конец на склоне

лет, потому, что хоть все словесами вашей

пяди Вселенной, досадно-таки, что к высшей

мере не приговорил ты, кого хотелось,

не произнес все, что на языке вертелось.

Но ведь на то и роль, что тебе от Творца досталась:

не озлобляйся всуе и не возводи на старость

скучных напраслин – все призрачно в этом мире,

а не находишь места – сыграй сам себе на лире,

вспомни любимую, если была она, в час отчаянья.

Не сожалей, что уходишь в страну молчанья.

«Все явственней я старею, все меньше мне остается…»

Все явственней я старею, все меньше мне остается.

Мне жить, как живут другие, на свете не удается:

и сердце ноет печальней, и воет ветер прощальней

на лампу мою из мрака, как знающая собака.

Какое мне все чужое! Какие мне все чужие!

Мне будто и стены шепчут: пожитки свои сложи и

беги, пока есть минута, пока еще не решили,

пока они не добрались, пока тебя не убили.

Мгновенья бегут, недели. Прошло Рождество, Крещеньем

повеяло. Жизнь все медлит, как улица с освещеньем:

находит себе причины, вселяет в тебя сомненья,

а после тебе приносит ненужные извиненья.

Так стоит ли суетиться? Достойно ли волноваться?

Никто на земле не знает, бежать или оставаться,

и сколькие под чужими дверями стоят с обедней,

кривою спиною слыша: ни первый ты, ни последний.

Я, право, не осуждаю, я тоже не правил строгих,

Я даже не утверждаю: еб…л я вас всех, двуногих…

Я просто, увы, старею. Как дерево, как картина.

И скоро мой шарм оценит прекрасная синьорина.

Послание Марии

А я живу не как надо. Печалюсь, горю неярко.

Не уважаю стадо. Плюю свысока на бедность.

Я удаляюсь в вечность, словно в аллею парка,

бегущую в неизвестность.

На улице отдыхают. Взрывают назло шутихи.

Что три часа ночи, православных не беспокоит.

Будь здесь океан, я бы срубил Кон-Тики.

Но здесь 30 ниже нуля, и воет

вьюга. Заснуть уже не удастся.

Но сдохнуть можно в любое время.

Моя главная роль – подбирать за всеми.

В остальное время – ругаться.

Я тоже мечтал о счастье.

Держал в объятьях девочку с темными волосами.

Но этот мяч забил далеко Агасси.

Хотя я чего-то жду еще под часами.

«Я, как грустный дом, обречен на слом…»

Я, как грустный дом, обречен на слом.

С юных лет усмешка мой вид кривит.

Пообтершись между добром и злом,

я от них обоих теперь привит.

Мною рок всегда вертел, как хотел:

я мечтал убежать, но не убежал,

и желал улететь, и не улетел —

только всех перепровожал.

И поэтому я окопался здесь,

где печалится слякоть, и меркнет свет,

где, чем быдлу доказывать, что ты есть,

самому себе легче внушить, что нет.

«Я расстаюсь с этим миром. Сто…»

Я расстаюсь с этим миром. Сто

столетий пройдет, а он будет такой же.

И все начнут говорить: а что?

Кто сказал, что мир спасет красота,

не понял в ней ни черта.

Стой же,

Ноябрь. Когда-то я был влюблен.

Жаль, что тогда я не видел того, что ближе,

Ступая кроссовками «Саломон»

По петербургской жиже.

Теперь иная печаль:

до смерти расставаться жаль

с лучшим моим дружком —

Ночным Снежком.

«Ах, как снега пушистого нынче много!..»

Ах, как снега пушистого нынче много!

Будто ваты на елке, и остального,

словно нет, и самому не видно,

как твоя очевидность неочевидна.

Хорошо убраться назло досадам

с февралем, с разошедшимся снегопадом,

позабыв, наконец, про свои невзгоды,

про печали, заботы, тревоги, годы.

Позабыть навсегда о своих свиданьях,

о своих ожиданьях и опозданьях,

о своих любимых и нелюбимых —

о своих ошибках непоправимых.

Вообще – исчезнуть с последним снегом,

заодно с опустевшим своим ковчегом,

позабыв о тепле, о весне, о лете:

обо всем, обо всем, обо всем на свете.

«Никому не хочу я петь…»

Никому не хочу я петь.

Разорвав, наконец-то, сеть,

я плыву не туда, куда

все. Сверкает кругом «вода».

Этот мир сочинил урод.

Все здесь нужно наоборот

понимать. Но теперь я «пас» —

обойдется кретинский класс,

и стихи, что слагались в знак,

пусть летят кто куда, кто как…

Что добавить к сему? Ни здесь,

ни на небе еще не весь

спектр познанья, что мне смешны

юбилеи и дурней сны.

А уж если и жалко кого – травы

да дегенератской молвы.

И иду я в густой толпе,

как в лесу по глухой тропе,

презирая сверканье звезд,

ненавидя бессилье слез,

лишь свое про себя шепча,

будто гаснущая свеча.

«С неких пор я все чаще…»

Загрузка...