Здесь, где волны, омывающие дурдом,
разбиваются с воплями о кордон
параллелепипедов и кубов,
наподобие соляных столбов,
стерегущих мою тоску,
я скучаю по голоску
девочки с голубым бантом,
что просвечивает сквозь содом
памяти, где процесс,
обратный гниению листьев, без
нее невозможен, где на ветру
колышатся лишь объявления, что я умру.
И мне хочется, покуда я жив еще,
улететь, как с веревки белье,
куда угодно, лишь бы сломать механизм
того, что называется коммунизм.
Милая, не осуждай меня,
всматриваясь в лепесток огня —
веко свечи, поставленное торчком
Богом, приказывающим молчком
убираться, – не отвергай его:
здесь проще смерти не высидишь ничего,
но пока он готов разорвать зажим,
дай мне твою ладошку и побежим.
Ю. Мориц
Здравствуй, Эвтерпа. Прости, что пишу со скуки.
Все надоело. Особенно злые хари.
Так бы и выпалил в каждую из базуки.
Только напрасно. Опять разведутся – твари.
Что-то не так в этом мире, седом и глупом.
А балаболили в детстве, что он хороший.
Тошно смотреть, как он вечно идет по трупам,
Да и на книги давно не хватает грошей.
Не на что к празднику справить подарок Еве:
Сброд пучеглазый не хочет платить монету.
В этой стране не скоты только звезды в небе,
Но и они не способны помочь поэту.
Кто-то повыше заткнул облаками уши.
Некто в затылок мне дышит в безлюдном поле.
Будто вовек мне не скрыться от этой «руши»,
Где всем так нравится жрать на мои пистоли.
Скучное племя: ему что го. но, что слово.
Кажется, здесь мне уже не собрать сокровищ.
В общем, пока. Если сможешь, подкинь съестного.
И что-нибудь, отгоняющее чудовищ.
Я пнул ногою камень, как итог
проникновенья в разноцветный кабель
общения. Был март уже. И Бог,
весну мне дав в союзницы, на цапель
позволил поохотиться. Но бес,
вселившийся в паяльного «фольксдойче»,
на станции, признав мой интерес,
как факт, что я морально неустойчив,
или устойчив аморально, стал
в сеть подключать лимитчиков и вскоре,
как боцман, разошелся и свистал
их всех наверх. Встревоженное море
отхлынуло. Синичка не врала,
бахвалившись поджечь его с причала,
как видно, телефонного узла.
Мой «Роджер» возвратился на начало,
не одолев тупой антагонизм
российского упрямства, но, поскольку
во всем был виноват социализм,
к тому же не желавший неустойку
платить, я подцепил его строфой
заумной, но в траве стихотворенья
единственно уместной для такой
Классической Фигуры Преткновенья.
Мне хотелось жить в доме на острове, чей фасад
не лишен интеллекта, что вообразимо в Санкт —
Петербурге, но в нищей стране судьба —
не Сезам, а душа – не Али-Баба.
Да и с кем бы мне было смотреться в его окно
на их светлости – звезды, раз здесь уже все равно
не увидеться с той, о которой мечтал, когда
башмачок еще не оставлял следа?
Жаль, что время прощаться с утопией сердца – злы
эфемерные сны, да и небо кричит «курлы»,
нежно плачет еврейская флейта сквозь свист и лай,
и каналы, дворцы и деревья таят «прощай».
В ожиданьи прощанья есть грустная прелесть – блеск
заходящего солнца, едва уловимый плеск
изумрудной воды о прогнивший настил мостков,
беспредельная нежность покрытых письмом листков.
Дай же мне наглядеться еще на тебя. Позволь
надышаться тобой перед смертью. Верни мне роль
дурака, возомнившего, что он любим и свят,
безоглядно счастливого от головы до пят.
Даст Господь, все само разрешится у нас. К часам
прибегать не придется, поскольку я стану сам
тенью древнего зданья, ночным ветерком с Невы.
Ибо проще расстаться с собой, чем с тобой. Увы.
Замыкается время. Параша снова
опорожнена. Жди. Поелику слово
получило за отпуск. И ты на горы
погляди. И прислушайся к морю. Скоро
будет осень здесь. Чайки оставят рыться
в искореженной гальке. Переместится
сброд, и ветер получит святое право
дуть на воду. Пустые холмы, как слава,
бесприютны, безлюдны. Но, если особь
исхитряется выбрать в колоде способ
выживания в мире посредством бегства,
ей холмы не помеха. Скорее, детство,
да молчунья-любовь ей терзают совесть
потому, что о них не напишешь – повесть
эта лишь для себя. Но зато к другому,
пятясь вслед за мычащей скотиной, дому,
смотришь в сторону неба. Да даром голи,
как на камне, на теле крупинки соли
да тепло в сердцевине еще не против
оставаться с тобою, хоть ты юродив
и уродлив, как карла китайский. В целом,
жизнь – дерьмо вперемежку. Ни ангел в белом
и ни в черном демон твою надежду,
что кого ты любил, тебя встретит между
изумительным раем и смрадным адом,
не утешил пока. Не приносят на дом
приглашений явиться в палату лордов.
Впрочем, хватит с тебя и глухих фиордов.
Евгению Рейну
Забегая назад, вижу осень в ордынском раю.
Теплый дождь. Хорошо и безлюдно. Стою
у Скорбященской церкви. От гадин
отряхнувшись, гляжу, как сверкают сады.
Вечер светится в каплях небесной воды,
как внутри виноградин.
Грустный фатум. Наивный природный обман.
Верно, парки напутали что-то. Туман
спряли к новому утру. Им, выдрам,
лишь бы судьбы тряслись на третейских весах.
Что касательно выбора звезд в небесах —
я свою уже выбрал.
Никому во Вселенной она не посмеет гореть,
потому что моя. И ее ни узреть,
ни назвать мудрецам. По листочку
я сжигаю во имя ее все прожитые дни.
При церковных свечах и в бесовской тени
я стремлюсь в свою точку.
Будь покоен, Господь: для бессмертных стихов
хватит пищи – всех смертных грехов
дурака и мясца кровяного.
Все одно – на Ордынке ль прощаться с землей,
или в белую ночь захлестнуться петлей
на углу Дровяного.
Поймаю шарабан – и в тину
старинных переулков. Дальше
пойду к тебе пешком, за спину
запрятав торт с шампанским. Шваль же
останется за смутной гранью,
которая, скользя за мною,
безумную толпу пиранью
к Арбату ототрет. Закрою
глаза перед парадным входом,
и время на шпагат в пространстве
растянется. Повеет йодом,
и дверь, засеменив, как в трансе,
пропустит нас в былые чувства,
где, словно заблудившись в Лете,
мы будем удивляться грустно,
что все еще живем на свете.
Послушай меня, мой Боже,
про то, как у грязных дэзов
целуют в глаза прохожих
агаты древесных срезов,
как Муза в волшебной маске
среди итээров постных
отчаянно хочет ласки,
как девочка среди взрослых.
И утро сменяя новым,
под плач водосточных трактов,
внемли хоть кивком, хоть словом,
как в доме моем абстрактном
цветет, с каждым днем светлея,
лесной светлячок, свеча ли:
Поэзия-орхидея
моей о тебе печали.
Здесь, как в пристанище Билли Бонса,
вечно темно. Только под вечер солнце
отрикошетит лучом на петли
ржавого сундука, что не так страшно, если
он давно пуст и хранит хлам, как в данном
случае. Впрочем, ведь, клад все равно «Бен Ганом»
был бы разыскан и отдан ублюдкам, ибо
не в недоноске дело. Скажи спасибо
вещей судьбе, что помудрее лоций.
Всякому сквайру десятка твоих эмоций —
выср…ся круто хватит с лихвою навек.
Так и тебе не вскарабкаться, милый, наверх.
Лучше гляди, как закат в сизой зыби тонет,
с кружкою эля встречая конец на склоне
лет, потому, что хоть все словесами вашей
пяди Вселенной, досадно-таки, что к высшей
мере не приговорил ты, кого хотелось,
не произнес все, что на языке вертелось.
Но ведь на то и роль, что тебе от Творца досталась:
не озлобляйся всуе и не возводи на старость
скучных напраслин – все призрачно в этом мире,
а не находишь места – сыграй сам себе на лире,
вспомни любимую, если была она, в час отчаянья.
Не сожалей, что уходишь в страну молчанья.
Все явственней я старею, все меньше мне остается.
Мне жить, как живут другие, на свете не удается:
и сердце ноет печальней, и воет ветер прощальней
на лампу мою из мрака, как знающая собака.
Какое мне все чужое! Какие мне все чужие!
Мне будто и стены шепчут: пожитки свои сложи и
беги, пока есть минута, пока еще не решили,
пока они не добрались, пока тебя не убили.
Мгновенья бегут, недели. Прошло Рождество, Крещеньем
повеяло. Жизнь все медлит, как улица с освещеньем:
находит себе причины, вселяет в тебя сомненья,
а после тебе приносит ненужные извиненья.
Так стоит ли суетиться? Достойно ли волноваться?
Никто на земле не знает, бежать или оставаться,
и сколькие под чужими дверями стоят с обедней,
кривою спиною слыша: ни первый ты, ни последний.
Я, право, не осуждаю, я тоже не правил строгих,
Я даже не утверждаю: еб…л я вас всех, двуногих…
Я просто, увы, старею. Как дерево, как картина.
И скоро мой шарм оценит прекрасная синьорина.
А я живу не как надо. Печалюсь, горю неярко.
Не уважаю стадо. Плюю свысока на бедность.
Я удаляюсь в вечность, словно в аллею парка,
бегущую в неизвестность.
На улице отдыхают. Взрывают назло шутихи.
Что три часа ночи, православных не беспокоит.
Будь здесь океан, я бы срубил Кон-Тики.
Но здесь 30 ниже нуля, и воет
вьюга. Заснуть уже не удастся.
Но сдохнуть можно в любое время.
Моя главная роль – подбирать за всеми.
В остальное время – ругаться.
Я тоже мечтал о счастье.
Держал в объятьях девочку с темными волосами.
Но этот мяч забил далеко Агасси.
Хотя я чего-то жду еще под часами.
Я, как грустный дом, обречен на слом.
С юных лет усмешка мой вид кривит.
Пообтершись между добром и злом,
я от них обоих теперь привит.
Мною рок всегда вертел, как хотел:
я мечтал убежать, но не убежал,
и желал улететь, и не улетел —
только всех перепровожал.
И поэтому я окопался здесь,
где печалится слякоть, и меркнет свет,
где, чем быдлу доказывать, что ты есть,
самому себе легче внушить, что нет.
Я расстаюсь с этим миром. Сто
столетий пройдет, а он будет такой же.
И все начнут говорить: а что?
Кто сказал, что мир спасет красота,
не понял в ней ни черта.
Стой же,
Ноябрь. Когда-то я был влюблен.
Жаль, что тогда я не видел того, что ближе,
Ступая кроссовками «Саломон»
По петербургской жиже.
Теперь иная печаль:
до смерти расставаться жаль
с лучшим моим дружком —
Ночным Снежком.
Ах, как снега пушистого нынче много!
Будто ваты на елке, и остального,
словно нет, и самому не видно,
как твоя очевидность неочевидна.
Хорошо убраться назло досадам
с февралем, с разошедшимся снегопадом,
позабыв, наконец, про свои невзгоды,
про печали, заботы, тревоги, годы.
Позабыть навсегда о своих свиданьях,
о своих ожиданьях и опозданьях,
о своих любимых и нелюбимых —
о своих ошибках непоправимых.
Вообще – исчезнуть с последним снегом,
заодно с опустевшим своим ковчегом,
позабыв о тепле, о весне, о лете:
обо всем, обо всем, обо всем на свете.
Никому не хочу я петь.
Разорвав, наконец-то, сеть,
я плыву не туда, куда
все. Сверкает кругом «вода».
Этот мир сочинил урод.
Все здесь нужно наоборот
понимать. Но теперь я «пас» —
обойдется кретинский класс,
и стихи, что слагались в знак,
пусть летят кто куда, кто как…
Что добавить к сему? Ни здесь,
ни на небе еще не весь
спектр познанья, что мне смешны
юбилеи и дурней сны.
А уж если и жалко кого – травы
да дегенератской молвы.
И иду я в густой толпе,
как в лесу по глухой тропе,
презирая сверканье звезд,
ненавидя бессилье слез,
лишь свое про себя шепча,
будто гаснущая свеча.