Юрий Стоянов

Наша с Олейниковым жизнь делится пока на две части — до «Городка» и в «Городке».

Мои рассказы адресованы всем, кому интересно, как я жил до основания «Городка». Для того, чтобы узнать, как жил до этого Олейников, надо просто перевернуть книгу.

Юрий Стоянов

* * *

Детство. Десять-ноль в пользу Олейникова

Моя первая мыльная опера

Не сговариваясь с Олейниковым, я родился в тот же день, что и он, — 10 июля. Илье в этот день исполнилось десять лет. И когда на сладенькое Илюша поедал традиционный для южного праздничного стола «Наполеон» с компотом, я, наверное, жутко орал в роддоме.

Я помню себя с того времени, когда наш а семья жила в Бородино. Прошу не путать мое Б о р о д и н о с местом исторической баталии. Здесь никогда не бывали Наполеон, Кутузов, Багратион, Милорадович и др. Да и Михаил Юрьевич Лермонтов, сочиняя свое знаменитое стихотворение, не имел в виду деревню Бородино Одесской области. (Недалеко от моего Бородина была еще и станция Париж, и это не про нее Хэмингуэй сказал: «Париж — это праздник, который всегда с тобой». Там и по сей день находится исправительный лагерь для женщин. Вероятно, советские топонимики считали, что все женские пороки имеют французские корни, и потому благословили строительство Парижа за колючей проволокой, где вместо Эйфелевой башни стояла вышка с охранником).

В нашем Бородино была больничка, в которой мой отец — выпускник мединститута — проходил практику, и была сельская школа, где учительствовала моя мама. Отец, как говорят в Одессе, «работал в органах», то есть был гинекологом. Но поскольку в Бородино рожали и болели реже, чем требовало его призвание, он лечил всех подряд от всех болезней, а мама, когда требовалось, держала керосиновую лампу в операционной…

Телевизионная секунда состоит из двадцати пяти кадров, а киношная — из двадцати четырех. И мне, человеку, которого всю жизнь игнорировал кинематограф за «неопределенную внешность», ужасно нравилось, что в моем запасе телевизионщика всегда будет на один кадр больше, чем в кино. Так вот. Моей памятью «отснято» приблизительно двести пятьдесят кадров (или десять секунд) из бородинского детства…

Кусок душистого мыла на рукомойнике безумно притягивает к себе.

Рука тянется к мылу. Ни один фрукт не пахнет так вкусно… Начинаю есть мыло. Вкус не соответствует запаху, все равно ем… Приходит папа. Руки намылить нечем. У меня изо рта торчит обмылок… Далее со мной происходит то, что бывает со взрослыми дядями и с папой, когда они выпивают очень много сухого вина. После этого они обычно говорили: «Полегчало», — и продолжали пить вино. А мне не полегчало… Отец где-то слышал байку, что злые люди делают мыло в том числе и из собачьего жира. В какую-то секунду ему начисто отказали эрудиция и высшее медицинское образование. Если отбросить всю технологическую цепочку мыловарения, получалось, что я — съел собаку!..

Самолет санитарной авиации доставил меня в Одессу… С тех пор я не ем мыло и обожаю собак. И еще: мое детство все-таки не было голодным.

Есть Одесса Бабеля — это район Молдаванки, есть Одесса Паустовского — это Большой Фонтан и центр города, есть Одесса Катаева — это Пересыпь.

И вот мы возвращаемся из Бородино в Одессу, где наш район — Пересыпь — остается таким же, как во времена, описанные в повести «Белеет парус одинокий».

Частный домишко из ракушечника, две комнаты — двадцать восемь квадратных метров, кухня — четыре метра, отопление — печное.

«Удобства» зимой — во дворе, летом — в море. (До моря — метров триста.) Проживали в доме — дед Юра, баба Женя, тетя Варя (папина сестра), мама, папа и я. И была у нас корова Майка. Огромная, коричневая с белыми подпалинами. Очень добрая и умная. Я с ней любил разговаривать. Она давала двадцать литров молока в сутки и поила пол-улицы.

И вот Никита Сергеевич Хрущев в 1960 году (перед самым своим дембелем) издает указ, запрещающий содержать сельскохозяйственных животных в городской черте. Майку нужно было сдать государству. Это я позже узнал про постановление партии и правительства, а тогда казалось, что лично товарищ Хрущев ворует лично у меня мою корову.

Впрочем, все это, так сказать, — фон, на котором «отснято» еще несколько кадров из моего детства.

Отдать корову нужно было под расписку на железнодорожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.

Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал некоторую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках — русском, украинском и болгарском.

Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пересыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоенные коровы. К ним никого не подпускали — ни покормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а государственные.

Я спрашиваю деда Юру:

— Что такое — государственные?

— Ничьи, — отвечает он.

Как меня калмыки пытали

Отдали меня на Пересыпи в детский сад. Первый день. Завтрак. Кипяченое молоко с пенкой и манная каша. Мы, Юрий Николаевич, этого не едим, не пьем ни под каким видом.

Воспитательница говорит:

— Никто не встанет из-за стола, пока новенький все не съест!

Тогда мне привязывают руки полотенцем к стулу и кормят насильно, преподнося первый в моей жизни урок коллективного воспитания.

Давясь кашей, я успел сказать:

— Все, теперь папа вас убьет. Кто не спрятался — я не виноват!

Я не предполагал тогда, что финал детской считалки мог стать эпитафией всему коллективу детского сада завода «Продмаш».

После моего рассказа (мягко говоря, приукрашенного) о пытках, папа всю ночь не спал. Утром он завернул топор в белый медицинский халат, положил это в портфель и повел меня в садик.

Бабушка Женя короткой дорогой через железнодорожное депо первой прискакала в детский сад и, видимо, успела предупредить о грозящей опасности. Когда мы подошли к садику, двери и окна были наглухо закрыты. Тут подоспели моя мама, дед и папина сестра Варя. Начались увещевания и причитания, отца потащили к трамвайной остановке, а он кричал в сторону детсада:

— Калмыки! Калмыки! Калмыки!

Вечером мне разъяснили, что означает слово «калмыки». Первыми отцовское село в 1941 году оккупировали румыны. От них можно было узнать все последние новости «Совинформбюро», так как они ходили по дворам и меняли антифашистские и антирумынские листовки, которые разбрасывались с наших самолетов, на кур, брынзу, молоко и хлеб. После румын пришли немцы. Эти чуть не уволокли отца в Германию, но никого в селе не расстреляли. Некий стукачок-болгарин показал фашистам, где прячется бывший колхозный активист. Активиста выпороли. Стукача — тоже.

А потом в село вошла красная калмыкская дивизия. Эти все разорили, разграбили и перед уходом публично расстреляли парочку недовольных. Так что калмыками для моего папы были не те, кто живет в Элисте, а те, кто грабит, убивает или привязывает детей к стулу, чтобы накормить манной кашей.

Папа

Мой папа очень не любил считавшийся прогрессивным в свое время фильм «Председатель». Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской школы отпустить в город на учебу, а кого — нет.

— Подонок! — говорил папа. Позже я понял — почему.

Отец окончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью.

Паспорта колхозников, по заведенному тогда порядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель мечтал сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на маслозавод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушенные семечки.

Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.

Родители моего отца могли себе позволить дать образование ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфонического концерта в Филармонии, ни одной выставки в музее и все время читал, читал… Строил себя.

Папа очень следил и за своим внешним видом, и за своим здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и рубашка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».

При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил. Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща. На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костю ме, при галстуке и в домашних шлепанцах.

Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кроме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил:

«Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».

Когда мне было десять лет, папа уже продумал мою дальнейшую жизнь на четверть века вперед.

— Ты закончишь школу, тебе еще не будет семнадцати, значит поступать в мединститут можешь два года подряд, — говорил он с легким одесским акцентом. — Хотя, японский городовой, почему ты должен поступать подряд два года?! Какой-то мордоворот из Тарутино поступает сразу, потому что у него есть направление от председулькина колхоза! Неужели я не заслужил, чтобы мой сын пошел по моим стопам?.. Понимаешь, сыночка, это очень плохо, что я доцент мединститута. Детей преподавателей не принимают. Вот если бы я работал говновозом, у них не было бы никаких вопросов! Хорошо. Мы сделаем иначе. Ты поступаешь в Днепропетровский мединститут. Через два года переводишься в Одессу. Через четыре года заканчиваешь. Потом — ординатура, потом — клинординатура, потом — аспирантура. (Может быть, я путаю: сначала клинординатура, а потом — ординатура.) К моменту поступления в аспирантуру я уже соберу тебе почти все материалы для диссертации. Всё! В двадцать семь лет ты уже кандидат наук! Главное — это не жениться до окончания аспирантуры. Не лыбься, пожалуйста!..

Папа был упрямым человеком. И я был упрямым человеком. И вышло все не по папиному велению, а по моему хотению. Вместо одесского медицинского был московский театральный. Вместо ординатуры — Большой драматический театр в Ленинграде. Вместо клинординатуры — армия. Вместо аспирантуры — массовка в театре и песенки под гитару за восемь рублей. И женился я не в двадцать семь, а в девятнадцать. И вместо диссертации подарил отцу двух внуков, первого из которых он принимал сам как гинеколог. А потом внуков у него отобрали, потому что я развелся. А потом вообще лишили возможности видеться с ними, потому что я вторично женился.

А потом… отец умер, так и не увидев меня состоявшимся артистом, а ведь для него это было, может быть, важнее, чем для меня самого.

Папа был одним из самых известных в городе врачей. Когда всем его коллегам стало ясно, что он уходит (так говорят в этих случаях врачи), то его кабинет в родильном доме № 7 был переоборудован под палату, где за отцом ухаживали сестры — акушерки. Он уходил из жизни в том доме, где стольким помог появиться на этот свет. Я ночевал рядом с ним на полу.

За неделю до его смерти я вынужден был слетать на несколько дней в Питер (мы снимали один из первых «Городков»). Когда я вернулся, он смог сказать только одну фразу:

— Зачем ты прилетел? А как же там твое телевидение?

Эти его почти последние слова очень много для меня значат…

Я мог бы теперь показать ему весь мир, которого он не видел, подарить ему хорошую машину, которой у него не было, поселить в красивом доме, в котором он не жил, и прислать ему самые лучшие кремы для обуви, которыми он обожал натирать свои ботинки.

У меня так и не получается сыграть смешного врача. Что-то мешает.

Что-то, что сильнее желания рассмешить…

Болгары

Моя мать — русская, отец — болгарин, из тех, что полтора века тому назад поселились на юге России.

Их тайком вывозили морем русские моряки, спасая от турецкого ига. В шестнадцать лет я для экзотики решил записаться в паспорте болгарином.

Про таких, как я, в застойные годы говорили: «Полукровка — последняя надежда советской власти».

До 1963 года жили мы на Пересыпи.

Мои родственники по болгарской линии (выходцы из села Благоева) с разрешения властей нарезали себе участок, примыкающий к стене завода «Продмаш». А мои русские родственники работали на этом заводе и жили в ведомственном доме — в километре от болгарских. А я — паразитировал на их географической близости.

— Ну, Юрасик, чем тебя сегодня болгары кормили? — спрашивает меня русская бабушка.

— Ой, плохо дело у болгар, бабушка Тамара, — отвечаю. — Все на работе, на базар никто не пошел. Два яичка всмятку покушал и все.

— А бабушка Тамара тебе котлетки сделала с домашней лапшой!

Возвращаюсь домой к болгарам. Болгарская бабушка Женя спрашивает:

— Баба Тамара тебя кормила?

— Нет.

— А что делала?

— Поила. Компот дала и все.

— От кацапы, да еба мамка!

Я думаю, это болгарское выражение не нуждается в переводе.

В отместку бабе Тамаре меня кормят ихнией — курицей с картошкой и луком, тушенными в томате.

Благодаря моим пересыпским Монтекки и Капулетти я постоянно прибавлял в весе. И мать запретила кормить меня в ее отсутствие. Я нашел выход. Болгарским родичам я пел на кухне болгарские песни, а русским — показывал смешные истории из жизни болгарской диаспоры.

За это те и другие подкармливали меня исподтишка.

Однажды мой вес едва не стал причиной трагедии. Я нечаянно чуть не убил собственного двоюродного брата Вовку.

Девичья фамилия его мамы — моей тетки и крестной — Стоянова, и у его отца фамилия — Стоянов. Однофамильцы. В загсе, когда они регистрировались, одна идиотка спросила:

— Варвара Георгиевна, вы останетесь на своей фамилии или возьмете фамилию мужа?..

Брат Вовка — чистокровный болгарин. И кличка у него была — Болгарин. Разница в возрасте у нас — шесть лет (я старше).

Непредумышленное убийство могло состояться в конце 1-й Ильичевской улицы, недалеко от нашего дома. Была там огромная глубокая яма, в которую стекали отходы из коллективных дворов. Яма была огорожена невысоким заборчиком. На нем-то и сидели в жаркий июльский полдень мой пятилетний Болгарин и еще четыре пацана. Подхожу к ним и со словами: «Привет, дистрофики!» усаживаюсь рядом на забор. После сухого треска и крика «Ой!!!» последовало секундное ощущение невесомости, и небо оказалось уже не над головой, а перед глазами. Я вскочил. Смотрю: малышня валяется кто где. Пересчитал — три человека. А было четыре.

— А где Вовка?

Сашка Тюльбезов, Вовкин дружок, посмотрел в яму и сказал:

— Утонул твой Болгарин!

Мы склонились над ямой. Никого!

Один маленький паникер (не помню его имени) побежал по улице с истошным криком:

— А Жирный Болгарина убил!

В это время из фекальных вод, как поплавок, вынырнул Вовка с капустным листом на голове. Первые его слова были:

— Ну все, Юрочка, идет рассказ! Идет про тебя рассказ папке!

Дядю Ваню, его папу, я побаивался. Иногда казалось, что под горячую руку может и ломиком по голове тюкнуть. Но на любого дядю Ваню есть мой папа, который начнет искать топор. А у моего папы есть его папа, который этот топор обязательно найдет! Болгары, одним словом.

Я говорю Вовке:

— Спокойно, Болгарин, счас мы тебя вытащим. Я тебе велик подарю!

Спасали мы его, как альпиниста из расщелины. Поскольку яма была глубокой, приш лось Сашке Тюльбезову в нее свеситься и схватить Вовку за руки, а я держал Сашку за ноги. Сандалии у него были на вырост — на два размера больше. Естественно, он из них выскользнул и повторил полет Болгарина. А я остался наверху с сандалиям и в руках… Так как велосипед у меня был один, второму малому я пообещал марки.

У этой истории счастливый финал. Засранц ев с трудом, но все-таки отмыли. Меня никто не заложил. Правда, Болгарин какое-то время меня шантажировал. Чуть что ему не понравится, он мне подмигивал и говорил:

— Идет рассказ!

Мы, дети болгарского двора, очень любили, когда приходил с работы дядя Миша — муж тети Любы, еще одной папиной сестры. Дядя Миша трудился на мясокомбинате. С работы он всегда возвращался толще, чем уходил. И даже в жаркие дни носил пиджак.

На кухне дяде Мише помогали раздеться. Он топтался вокруг собственной оси и с него, как с катушки, падала лента молочных сосисок. Под майкой дядя Миша носил специально сшитый пояс с карманами для мяса и печени. От того, что он работал постоянно с сырым мясом, у него иногда возникало рожистое воспаление на руке. Тогда он брал больничный и семья переходила на постную пищу. Какая-то бабка с соседней улицы за кусок говядины заговаривала дядимишину болячку, и дом опять становился на довольствие мясокомбината.

Ах, как готовила бабушка Женя!

Рождественский стол. Перечисляю: ихния из курочки, тушеная капуста с грибочками, фасолица с жареным лучком, икра из синеньких, икра из кабачков (это из закруток), голубчики величиной с детский мизинец. Квашеные капустные листья для голубцов продают на Привозе, а мяско, я вас умоляю, не надо пропускать через мясорубку, его надо рубить ножичком долго и меленько. П о-болгарски! Что там ещё? Е стественно, много-много брынзы (и свежей, и выдержанной).

Не обходилось и без продуктов ассимиляции — дунайской селедочки, тюлечки, колбаски и чего-нибудь еще чисто одесского.

Но самое главное — на сладенькое — БАННИЦА. На приготовление — день. Пресное тесто раскатывают до толщины бумаги. Слой теста.

Растопленным маслицем его сверху.

Потом творожок. И сахарным песком из ладошки. И всё. И так двадцать пять слоев. И потом в духовку.

Покажите мне человека, который сумеет сегодня сделать настоящую банницу, — и я изменю национальность!

Баба Женя моя. Сколько народу она выкормила, вынянчила и вырастила. Почти не умела читать и писать. Могла быть властной и непреклонной. Любила, когда я кривлялся, и не разрешала моей шустрой двоюродной сестре Светке идти по улице впереди меня: «Бо он — мужчина!» Пережила и мужа, и сына. И тихо ушла к своему Богу, в которого скромно и непоказно верила всю жизнь…

Живут мои болгары в Одессе. Живут небогато. Рабочие, таксисты, учителя и врачи. И нет среди них больших начальников, нет бизнесменов.

Никогда они не были за границей. Даже в стране, на языке которой говорят по сей день.

Что посадит болгарин на земле, если у него будет один квадратный метр? Он посадит куст винограда и красный перец.

Они растут на нашей даче в Одессе, в районе Большого Фонтана в память о сам ом главном болгарине в моей жизни — папе.

Юра Стоянов в школе и дома

Урок рисования

Я очень плохо рисую. В сегодняшней своей работе особенно остро ощущаю это неумение. А ведь мог научиться, мог. Я был в третьем классе, когда у меня отбили всякую охоту к рисованию.

— Дети, послушайте тему домашнего задания, — говорит наша учительница Олимпиада Николаевна. — Тема такая: «Рабочее место моего папы». Рисунки сдадите завтра. Я разрешаю, чтобы ваши папы вам помогли.

Я решил обойтись без отцовской помощи. Пришел домой, достал с полки толстый, богато иллюстрированный том, изданный на иностранном языке и нашел фотографию, где было запечатлено нечто, напоминающее мне рабочее место моего папы.

Я не раз бывал у него на работе и имел представление о том, как выглядит это самое рабочее место. На кухне я нашел папиросную бумагу, которую бабушка обычно кладет на противень и см азы вает жирными гусиными перьями, чтобы испечь банницу. Эту прозрачную бумагу я положил на фотографию и аккуратненько прорисовал ее карандашом.

Получилось — один к одному. Черно-белую заготовку я произвольно раскрасил цветными карандашами и внизу подписал чернилами:

«Рабочее место моего папы — Стоянова Николая Георгиевича».

Я был уверен, что пятерка за домашнее задание у меня в кармане.

А назавтра был большой скандал. Олимпиада Николаевна не стала вызывать моего отца, ограничилась матерью, которая работала в моей же школе. Я стоял за дверью директорского кабинета и слышал, как наш директор Владимир Георгиевич Демидов все время повторял: «Конечно, это ужасно», — и начинал хохотать.

Помню и слова моей мамы, прогрессивного педагога, проходившего практику у самого Сухомлинского:

— Плохо не то, что он это нарисовал, а плохо то, что он это срисовал. Значит, нет ни памяти, ни фантазии.

— Понимаешь, Женя, — обратилась Олимпиада Николаевна к маме, — ладно бы он срисовал просто рабочее место, так он же изобразил итсамого папу, что называется, в деле.

…В нашей трехкомнатной хрущевской «распашонке» отцовский кабинет служил и моей комнатой. У папы была библиотека (одна из лучших в городе) по его медицинской специальности. Несколько тысяч книг. Когда я засыпал, мой взгляд невольно останавливался на какой-нибудь массивной монографии вроде «Пол, брак, семья», а когда я просыпался, то видел перед собой либо «Рак шейки матки», либо «Кесарево сечение».

Тиль Уленшпигель, Д’Артаньян и граф Монте-Кристо не были героями моего детства. М оим героем был человек в белом халате, шапочке и марлевой маске, в бахилах, с огромными щипцами в руках.

Я всегда гордился профессией своего отца. Ведь если бы не было на свете акушеров и гинекологов, то не было бы ни меня самого, ни всего третьего «А» класса 27-й одесской средней школы, ни даже Олимпиады Николаевны, так и не научившей меня рисовать.

Большая перемена

На двух лавках рядом с эбонитовым столом для игры в домино сутками сидели домохозяйки дома № 17 по улице Измаильской и обсуждали всё и вся.

Они знали, что сегодня будет на обед у Басарских — наконец-то мясное (!), что к Гендеку приехал внук — кацап из Москвы, что Дмитрашко из 37-й квартиры как всегда трезвый, а эти из 12-й, у которых нет детей, как всегда под газом, что Хромой, сволочь, устроился рубщиком мяса на Новом базаре, что Иванов — не обязательно русская фамилия (посмотрите на жильцов 21-й квартиры) и что Стояновы купили телевизор (интересно, на какие такие деньги?)

Прибежав на большой перемене домой, чтобы перекусить, с балкона пятого этажа нашего дом а я наблюдал за торжественным вносом телевизора в подъезд. Телевизор не был упакован, и я увидел, что это цветной телевизор. Почему? Потому что у него был цветной экран.

Я закричал на весь двор:

— Папа купил цветной телевизор!

Настоящие цветные телевизоры появились лет через пять, но кто-то из сидящих на скамейке снисходительно заметил: «Большое дело!», что в переводе с одесского на русский означает «Ну и что?».

Чудо с экраном в 36 сантиметров по диагонали называлось «Рубин-102». В нем, кроме самого телевизора, был еще и радиоприемник.

Может быть, вы помните эти целлулоидные с цветными полосами вставки в экран? Они-то и должны были имитировать цветность. Когда телевизор включили в сеть, на экране появился диктор. У него было синее лицо, зеленая шея и трехцветный костюм. Очень красиво. Но родителям не понравилось, и отец убрал с экрана прозрачный лист со всеми цветами радуги. Я устроил жуткую истерику и выдал все, на что способен обиженный семилетний одесский мальчик. Не помню, что я тогда орал, но явно ляпнул что-то лишнее, может быть даже нецензурное.

Ничем иным не могу объяснить поступок моей мамы, педагога со стажем, которая вытащила меня на балкон и закричала:

— Если ты не заткнешься, я выброшу тебя с пятого этажа! Я тебя убью!

Я посмотрел вниз. Внизу стояла тетя Фаня по кличке «Би-би-си», а рядом какала овчарка из 15-го дома. Падать на них мне не хотелось, и я завопил:

— Мамочка, не убивай меня, ты еще будешь мною гордиться!

С тех пор сменилось три поколения телевизоров, появились внуки у щенков той овчарки, в продукты жизнедеятельности которой я мог быть сброшен, сам я работаю на телевидении. И, мне кажется, на этом самом телевидении я только и работаю для того, чтобы тетя Фаня-Би-би-си говорила мне при встрече:

— Она-таки может тобою гордиться.

«Она» — это мама.

Урок физкультуры и труда

Жирный кабан

Залез в чемодан.

Чемодан провалился,

Жирный убился.

Эти вирши мне доводилось часто слышать в свой адрес. Я, плод кулинарного соперничества двух моих бабушек, гастрономическое поле битвы между конкурирующими болгарским и русским кланами, их заслужил. Родственники научили меня интеллигентному ответу: «Я не жирный, а упитанный».

В нашем дворе, конечно же, пели песни. Порой на политическую тему.

Например:

Куба, отдай наш хлеб!

И забери свой сахар!

Куба, Хрущева на свете уж нет.

Куба, пошла ты на…

По вечерам звучала лирика:

А я ли тебя не любил?

А я ли тобой не гордился?

Следы твоих ног целовал

И чуть на тебя не молился!

Вот это «чуть» мне безумно нравилось. Это очень по-одесски. То есть уже так сильно любил, что еще немного — и начал бы молиться. Но не начал. Просто целовал следы ног.

Поскольку Одесса — город многонациональный, то в межэтнических конфликтах последним аргументом часто становился не кулак, а слово:

Жид-жид-жид-жид

По веревочке бежит,

У него хвост дрожит…

Или:

Шел хохол,

наложил на пол.

Ответ:

Шел кацап,

зубами — цап!

Или: «А Гагарин — не болгарин!» И так далее.

Но ко мне чаще всего были обращены стихи про этого, который залез в чемодан. И я решил худеть. Я записался в секцию фехтования. Оружие — сабля. Тренер — Аркадий Самойлович Бурдан. Имя-отчество и фамилия тренера внушили доверие моему папе: «Значит, не какой-нибудь там мордоворот». Аркадий Самойлович, несмотря на фамилию, оказался настоящим извергом. Он издевался над нами по шесть часов в день. При этом обращался исключительно на «вы»:

— Стоянов, вы должны понять: при ваших габаритах по вашей роже я точно не промажу!

Надо отдать должное Аркадию Самойловичу. Четыре года тренировок — ежедневных кроссов, беготни в сорокакилограммовом жилете, бои с воображаемым противником и, не дай Бог, с самим Аркадием Самойловичем — сделали свое дело. Я начал сокращаться в ширину и вытягиваться в высоту. Школу я закончил с такими параметрами: рост — 183, вес — 70 кг.

Я — человек увлекающийся. И фехтование было огромной частью моей пацанячьей жизни. Папа даже говорил в пылу, что если мне вскроют черепную коробку, то там обнаружат только мятую фехтовальную перчатку.

Как-то на уроке по трудовому воспитанию, когда учитель вышел из мастерской, я показывал однокласснику Сереге Мельниченко какие-то фехтовальные приемчики на напильниках.

Нашего мастера по слесарному делу звали Феликс (отчества не помню). Кличка — Челюсти, потому что у него во рту было тридцать два железных зуба. Вообщ е железо было его любимым материалом. Он собирал по дороге в школу ржавый металлолом и заставлял нас делать из него всякие полезные, с его точки зрения, вещи: механизм для сгибания протеза в районе коленного сустава, силуэты писающих мальчиков из жести для обозначения мужского туалета, капканы для мышеловок и так далее. Как-то он спросил нас:

— А что бы вы сами хотели сегодня сделать из железа?

И Мельниченко ответил:

— Зубы.

— Почему?

Мельниченко, передразнивая Феликса (тот, когда улыбался, кокетливо прикрывал железный рот ладошкой), ответил:

— Потому что красиво!

Феликс подошел к нему с видом застенчивого убийцы и вежливо попросил выложить на верстак все содержимое портфеля. Серега вывалил все, что было. Феликс собрал ученические причиндалы в стопку и ею вломил Мельниченко по темечку. На Серегину беду в этот день по расписанию был и урок черчения. Так что огромный деревянный пенал пришелся на основание пирамиды, которой его припечатал Феликс. Серега так испугался, что, по-моему, даже не понял, больно ему или нет. А Феликс вдруг устроил какую-то жуткую уркаганскую истерику:

— Мочить вас буду, козлы вонючие! Мама, падлой буду!

Мы все драпанули из мастерской, потому что до нас стало доходить, где Феликс приобрел навыки работы по металлу. Мы так сдрейфили, что никому не рассказали о ЧП.

Со временем все как-то поутихло и подзабылось и бдительность наша притупилась. И вот показываю я Сереге фехтовальные удары с помощью напильников и учу его брать защиту. Искры летят во все стороны. В это время в мастерскую вошел Феликс. Серега первым заметил его и инстинктивно прикрыл голову руками, как бы говоря этим: «Товарищ< учитель, а вы меня уже били, помните?» Феликс взял меня за шиворот, подвел к дверям и ногой дал мне пенделя по мягкому месту. Я вылетел в коридор и совсем небольно приземлился. Вижу — по паркету двигаются знакомые каблучки. Идет мама с какой-то комиссией и объясняет:

— А здесь у нас проходят уроки трудового воспитания. Опытные педагоги. Прекрасное оборудование…

Я начал корчиться и постанывать:

— А-а-а, как больно, как же мне больно…

Мама, перешагивая через меня, тихо процедила сквозь зубы:

— Встань, клоун, не верю!

Так мне был преподнесен первый урок по мастерству актера. Остальные уроки того, как нужно корчиться, чтобы верили, я получил в Москве, в ГИТИСе (Государственном институте театрального искусства).

Там же я узнал о том, что авторство легендарной фразы «Не верю!» принадлежит не моей маме, а Константину Сергеевичу Станиславскому.

Ленин и Крупская — мои однокурсники

Как хорошо, что есть друзья!

Я к ним могу прийти голодным,

Не будет их прием холодным,

И мы закусим, как князья.

Но если у моих друзей

Мы не найдем и черствой булки, —

Вперед! — в соседнем переулке

Живут друзья моих друзей.

Друзья друзей моих друзей — друзья,

Конечно, неплохие,

Они и для меня такие,

Которых не любить нельзя.

Кого же из друзей моих

Люблю я больше, чем других?

Скажу вам честно, не тая:

Всех тех, что влюблены в меня!

О каких таких друзьях, живущих в соседнем переулке, я сочинил эту студенческую песенку на первом курсе? Все мои друзья жили в соседних комнатах на втором этаже общежития.

Очень немосковский был у нас курс. Совсем не блатной. На нашем курсе никто не продолжал актерской династии. Сплошь провинциальные основоположники династии собственной. Было, правда, несколько москвичей — замечательных ребят, которые проводили все свое свободное время с нами.

Адрес нашей общаги — Трифоновская, 45б. Поскольку нравы там царили довольно свободные, то в ходу была такая шутка: «А почему только сорок пять „б“, если б …. там значительно больше?»

Всем курсом мы вываливались в девять утра на Трифоновку, а если опаздывали, то разбивались на группы по четыре человека и брали такси.

Двадцать пять копеек с носа — и за рубчик нас подвозили по бульварам до Никитских ворот, а там — по Герцена налево уже рукой подать до Собиновского переулка.

Перед занятиями по мастерству актера у нас всегда была получасовая пауза, которую мы заполняли весьма оригинально. Два человека становились на шухер — один на лестнице, второй у дверей — и начинались подпольные практические занятия по истории КП СС в лицах.

В 19-й аудитории было свое закулисье и небольшая сцена, на которой мы инсценировали красные даты календаря. Например: «Ночь перед штурмом Зимнего».

В роли Ленина — Виктор Сухоруков, Крупская — Татьяна Догилева, Керенский — Юрий Стоянов, Лицо от театра — Геннадий Залогин, исполнители массовых сцен (революционные солдаты, матросы и проститутки) — студенты курса.

Мы ни о чем не договаривались заранее. Сценарий импровизировался на ходу.

Витя Сухоруков Ильича играл гениально. Маленький, лысый, с раскосыми глазами, он пародировал все штампы актерской ленинианы от Штрауха и Щукина до Каюрова и Ульянова.

Витька лежал с Таней Догилевой под одеялом. На авансцену выходило Лицо от театра, и Генка с пафосом говорил в зал:

— В ночь перед штурмом Зим него Ленину, как никогда, хотелось спать. Ничто человеческое ему было не чуждо.

При этих словах Сухоруков — Ленин начинал домогаться Догилевой — Крупской. Под одеялом шла возня. Догилева кричала:

— Володя, только не сегодня! Завтра наши мальчики берут Зимний! Тише, товарищ Ульянов, уберите ручонки. Феликс может услышать.

Лицо от театра торжественно-проникновенным голосом прерывало эту пикантную разборку под одеялом:

— «Ленин — человек». Как мало на сам ом деле мы о нем знаем! Ленин — сын, Ленин — муж, Ленин — отец… — Тут Генка Залогин поперхнулся, он понял, что его, с точки зрения исторической правды, занесло. — Ленин — друг и товарищ! — поправился он.

Сухоруков подхватывал:

— Гусь свинье не товарищ! Плевать я хотел на этого железного Феликса! На этого ржавого поляка! На этого стукача! Я хочу тебя! Надежда, я загадал, — вдруг он начинал по-поповски окать, — если ты не отдашься мне, дочь моя, то восстание провалится. Это такая примета.

В это время массовка сама начинала восстание. Драка, крики, стоны… И я в роли Керенского бегаю и кричу:

— Господа, одолжите кто-нибудь лифчик и чулки. Умоляю. Мне по учебнику истории КПСС положено драпать в женском платье!

На авансцене Надежда Константиновна выполняла требование вождя, а Лицо от театра резюмировало:

— Да, сегодня мы перелистнули еще одну неизвестную страничку из жизни Ильича. Он был суеверен. Эта распространенная человеческая слабость была присуща и ему — великому человеку. И кто из летописцев знает: не пойди Надежда Константиновна ему навстречу, чем бы обернулась для истории эта примета?!

Таким образом, когда в аудиторию входили наши учителя — Всеволод Порфирьевич Остальский, Евгения Николаевна Козырева и любимый мой, поистине гениальный, педагог Владимир Наумович Левертов, — мы уже были хорошо «размяты» с актерской точки зрения.

Всеволод Порфирьевич Остальский. Умный, добрый, толстый, смешной. Все время говорил:

— Вы все — мои дети. Здесь нет любимых и нелюбимых. Все вы — мои дети!

И договорился.

Однажды в три часа ночи к нему пришел мой друг и однокурсник латыш Арик под хорошим газом. Почти на бровях. Арик рос без отца. И когда на пороге появился Остальский в трусах, Арик сказал:

— Всеволод Порфирьевич, усыновите меня! Я хочу быть Арием Всеволодовичем… Папа!

Заплакал и упал.

Евгения Николаевна Козырева. Знаменитая Медея и исполнительница роли матери в кинофильме «Убийство на улице Данте». Красавица с огромными глазами и невероятным темпераментом. Показывая, как надо играть любовь, могла запросто сломать стул. Внушала мне, что я по амплуа — герой. Не внушила.

Владимир Наумович Левертов. Великий педагог. Сделал меня актером. Проходят годы. Прибывают понемногу профессиональная свобода и какие-то штампы, которые кое-кто называет мастерством. Но если иногда что-то получается у меня искренне и органично в кадре или на сцене, то именно потому, что был в моей жизни именно этот человек.

С появлением педагогов в аудитории замолкал шум Октябрьского переворота и начинались «петельки — крючочки», «верю — не верю» и так далее. Недавнего исполнителя роли Ленина Витю Сухорукова двадцать минут подряд заставляли продевать воображаемую нитку в ушко воображаемой иголки, а Таню Догилеву — делать бесконечный этюд по физическому самочувствию на тему: «Что такое — холодно?» Мы же с Залогиным обычно забивались в угол, потому что азы профессии нам давались с трудом…

Никто из нас не читал тогда Солженицына. Импровизируя на тему Октября, мы просто валяли дурака и, слава Богу, на нас не настучали куда следует. А если бы стукнули и если бы Витька Сухоруков не учился продевать нитку в иголку, то может и не сыграл бы он Ленина в фильме «Комедия особого режима» по Довлатову. И Танюша Догилева не стала бы выдающейся актрисой. И, возможно, Илья Олейников делал бы «Городок» с кем-нибудь другим…

Как давно все это было. В юности. В 1974 году.

…А в 1975-м я переехал из общежития на частную квартиру стоимостью тридцать рублей в месяц, включая коммунальные услуги. К этому же времени относится начало моего увлечения любительским собаководством.

В выходные дни я пропадал на Птичьем рынке недалеко от Таганской площади. Чего там только не продавали! Купить можно было все, что шевелится, бегает и плавает на земном шаре. Я околачивался преимущественно в собачьих рядах. Всех собак мне было жалко.

Первого моего пса мне продали как той-терьера. Щенок не рос, остался двадцати сантиметров в холке, не лаял, а мяукал, и язык не поворачивался назвать его кобелем. Через два месяца он перекочевал к отцу моей первой жены в Минеральные Воды и там продолжил свою странную породу.

Второго пса мне выдали за «русскую гончую». Три месяца я лечил еготот глистов, а потом подарил одному егерю.

Третьим был двухлетний курцхар, у которого затянулся период полового созревания. Однажды я пришел из института и застал жену сидящей на шкафу. Внизу лаял пес, и глаз у него был какой-то очень весенний. Курцхара я отвез обратно на Птичий рынок и подарил двум школьницам из Подмосковья, дав еще и денег на электричку. Как онитдоехали до дома, не знаю.

Так что благотворительность я понимал очень по-своему: помоги собаке и подари ее другому. Все же если я пропускал занятия, староста курса Юра Богданов объяснял педагогам мое отсутствие так:

— Он болен.

— Чем?

— Любовью к животным.

…Уже четырнадцать лет живет у меня Тиль — беспородный пес, обаятельнейшее существо с человечьим взглядом, которое я называю «карликовым ньюфаундлендом». Из всех команд он понимает только одну: «Сделай заиньку». Выполняя ее, он садится на задницу и ждет куска колбасы. С этим трюком Тиль и кочует из одного выпуска «Городка» в другой.

«Актёр клубов и библиотек»

Как я был Героем Советского Союза

В армию меня призвали в 1979 году. Служил чуть больше года. Вот как все это происходило.

Товарищи солдаты, сержанты, прапорщики, офицеры и генералы нашего Городка!

В «Городке» у нас было довольно много историй про армию. Ни один военный человек ни разу не обиделся на нас. По крайней мере, в глаза никто не высказывал никаких претензий. Передача у нас не злая, простодушная. И вообще «Городок» оценивается по очень простой шкале «смешно — не смешно». И я, и Илья, оба мы отслужили срочную службу. Поэтому все армейские типажи, знакомые вам по «Городку», — все они взяты нами, как говорится, с натуры. Все они родом из нашей молодости, и у большинства есть реальные прототипы. И прапорщик Пилипчук, и товарищ Генерал, и рядовой Урузбаев — наши старые знакомые. И мы с Олейниковым шлем им наш армейский дружеский привет.

Было мне в ту пору аж двадцать два. После окончания московского ГИТИСа работал я в Ленинградском Большом драматическом артистом.

Человек семейный и при ребенке, жил в общаге, играл одну главную роль и чуть ли не ежедневно бегал по сцене в бесчисленных массовках. Ясно, что как всякому перспективному артисту, мужу и отцу в солдаты мне идти не хотелось. Исполнение почетной обязанности гражданина грозило, как мне тогда казалось, потерей профессии. Только-только Георгий Александрович Товстоногов стал отличать меня при встрече в театральном коридоре от Юрия Томошевского, моего однокурсника, жившего в том же общежитии и столь же «плотно» занятого в текущем репертуаре, как на тебе — служи Советскому Союзу! Нам, «драматическим», светило по полтора года, а несчастных «балетных», скажем, забривали на два, потому что ни у кого из них не было высшего образования. Среднее специальное, то есть как бы хореографическое ПТУ — да, а высшего — нет.

(«Балетные» убивались пуще нашего — хореографические экзерсисы с киркой да лопатой еще никого не привели в Большой театр или в ансамбль Моисеева.) Если бы я знал, от какого источника вдохновения я пытался увильнуть!

В начале 1979 года, то есть когда нам грозил осенний призыв, а именно накануне афганской войны, был недобор солдатского поголовья в армии. Забирали всех подряд. Служить мне предстояло вместе с моим другом и партнером Юркой Томошевским, по кличке Томаш. Директор театра пообещал нам, что служба будет «не бей лежачего», блатная, будем отбывать свое в ансамбле Ленинградского военного округа, у Кунаева.

«Пойдете, куда вам скажут в военкомате, — сказал директор, — где-то распишетесь в бумажке, а вечером в театр, на работу. Вы остаетесь в репертуаре, заменять вас некем. Я обо всем договорился с вояками». Так говорил директор.

На городском сборном пункте рассортировали нас по командам с какими-то секретными мистическими кодами. Выкрикивает, например, дембель: «Команда шестьсот шестьдесят шестая Г, на выход», — и двадцать перепуганных архитекторов или клубных работников уходят в неизвестном направлении. (В тот день призывались только те, у кого высшее образование.) А Томаш мой все время чего-то шухерит, гоношится, крутится возле прапорщиков, и я так понимаю, что дорожки наши могут разойтись. Наверное, он, гад, думаю я, в другом ансамбле служить будет. В еще более блатном и халявном. Не знал тогда ни я, ни Юра Томошевский, что на ближайший месяц нашим ансамблем станет школа сержантов в полку имени Ленинского комсомола и что танцевать мы с ним будем в кирзе на плацу, а декламировать — в Ленинской комнате на политзанятиях. Ошибочка вышла у директора Академического Большого драматического театра имени Алексея Максимовича Горького. (Звали директора — Володя Вакуленко. Спасибо ему!..)

Посадили нас человек десять в автобус с черными занавесочками. Когда мы пересекали Невский проспект, прапорщик зашторил окна.

— Далее маршрут следования вам знать не положено.

Ехали часа два И приехали куда-то затемно. Мы с Томашем стоим под плакатом «Служу Советскому Союзу!». Подходит к нам солдатик, весь грязный, худющий, кашляет.

— Пацаны, нет ли у вас че-нибудь такого, шоб и вам не жалко было, и нам пригодилось?

Я понял, что с харчем и бытом у них тут хреново. Отвели нас в казарму. Дневальный, стоящ ий у тумбочки, отдал нам честь. Очень странно. Мы ведь с Томашем оба в костюмах. Как-никак в ансамбль шли служить! Кроме того, однокурсник мой был с хорошего бодуна и до сих пор не оклемался. Подошел к нам лейтенант, на вид моложе нас, и говорит:

— Счас рота с пробежки вернется, и я вас размещу, а утром переоденетесь.

Никогда не забуду, как возвращалась эта рота с пробежки. Дверь в казарму была узкая. С жуткой скоростью по одном у влетали в эту дверь новобранцы и механически отдавали честь тумбочке (мы с офицером стояли за колонной, а дневальный куда-то отошел). Солдатики все потные, запыхавшиеся, на одно лицо, каждый, как робот, отдает честь тумбочке и — бегом в казарму. Когда мимо нас пробежало человек семьдесят, я услышал за спиной какие-то странные звуки. Поворачиваюсь. И что же я вижу? Стоит мой Томаш, лицо бело-зеленого цвета, руки трясутся, глаза на выкате, язык на подбородке, а задом он раскачивает с такой скоростью, как будто крутит хулахуп. Картина Босха.

Или еще кого-нибудь. Одним словом, «Ужасы нашего городка». В довершение всего у Томаша подкашиваются ноги, и он со всей силой наворачивается на цементный пол. Ну, думаю, гад, косит по всем законам эпилепсии.

Гениально косит! Но что самое гнусное — косит в одиночку. Предатель. Я к нему наклонился и шепчу на ухо: «А как же я? Ты, клоун?!» И тут он начал меня душить, и душить по-настоящему. Только тогда до меня дошло, что я несколько переоценил талант однокурсника и что дело серьезное. Лейтенант оттащил Томаша от меня, куда-то позвонил.

Прибежали два санитара с носилками. Томаш к тому времени устаканился. Застыл в какой-то скрюченной позе и стал похож на полярника, много лет пролежавшего в вечной мерзлоте и обнаруженного челюскинцами…

Причину этого странного припадка позже объяснил врач. Неделю пить горькую, весь день ничего не есть, два часа трястись в темном автобусе и вместо ансамбля Кунаева оказаться в казарме, где мимо тебя пронеслось семьдесят человек, отдающих честь тумбочке, — вот тебе и вся причина поехавшей крыши…

Унесли Томаша — надежду и опору мою на ближайшие полтора года.

Остался я один. Подходит ко мне доброжелательный такой дядька — старшина, пожал руку и говорит:

— Побудь последнюю ночь гражданским. Сам найди себе койку. Рота еще формируется, перекантуйся одну ночь.

Вхожу в казарму. Горит тусклая синяя лампочка. Почти ничего не видно, но слышно, что рота уже дрыхнет — сопит, храпит и бредит во сне.

А один несчастный бормочет довольно громко:

— Наташа, не надо! Наташа, не надо!

Что же такого, думаю, должна была проделать с парнем Наташа, что он и во сне просит: «Не надо!».

Пробираюсь между нарами. На некоторых сдвоенных кроватях спят и по три человека. Постельное белье не у всех. Кое-кто просто на матрасе и с одеяльцем поверх. Где же мне пристроиться? Тут вижу я в полутьме, в самом торце казармы, особняком стоящую кровать. Делаю шаг и спотыкаюсь. Оказывается, кровать стоит на небольшом возвышении, вроде как на помосте. Я тихонько раздеваюсь, вещи аккуратненько, по-домашнему кладу на табурет и буравчиком ввинчиваюсь под одеяло. Хорошо-то как, Господи! Может, последнюю ночь сплю по-человечески. Подушка — пуховая, простыня — накрахмаленная, спокойной ночи, Юрик! И вдруг — вспышка света. Зажглись все лампы. Стоит старшина, держит в руках мои шмотки и орет:

— Куда же ты, падло, на кровать героя улегся?!

Я ничего не понимаю, начинаю вертеть башкой. Вижу только перепуганные лица проснувшихся солдат. Тогда старшина уточняет:

— Поверни свое хлебало назад!

Поворачиваю голову и вижу: рядом с кроватью стоит свежепокрашенный бюст, а под ним табличка. Читаю: «Герой Советского Союза В. Николаев — навечно зачислен в список роты».

Так за первый день службы я успел потерять своего будущего однополчанина и осквернить ложе героя…

Служили два товарища

Наутро мне выдали форму х/б и совершили постриг в солдаты. В прямом смысле слова. То есть подстригли меня следующим образом: одну половину головы обрили наголо, а другую оставили нетронутой.

Волосы у меня в ту пору были до плеч. Получился персонаж из фильма ужасов про индейцев. Стриг меня дембель механической машинкой и приговаривал нежно:

— Вот какой у нас красивый артист, никогда такого красивого не видел…

Сижу пришиваю красные погоны к форме, входит Томаш. Меня не видит. Настроение у него вроде приличное, пришел в себя. И тут он заметил меня. Сразу сбледнул с лица, слегка закачался. Ну, думаю, начинается рецидив «косяка». Подхватываю его, говорю:

— Спокойно, все нормально. Это по новому приказу министра обороны всех срочников с высшим образованием так стригут. Чтобы отличить можно было.

В общем, успокоил, как мог, выздоравливающего.

Через час для симметрии мне обработали и вторую половину головы.

Утром нас погнали на железнодорожную станцию для разгрузки цемента. Шли мы — второй взвод — через поселок Песочный. И почему-то почувствовал я себя не солдатом, а зэком. И сержант наш показался мне конвоиром. А ведь еще позавчера в «Пиквикском клубе» изображали мы английских студентов XIX века…

На путях у состава выдали банные тазики — шайки. Разгружайте! Поколено в цементе, без респираторов. Зачерпываешь полную шайку стройматериала и тащишь до грузовика, там высыпаешь, и весь цемент тебе в физиономию — в рот, в глаза… После работы тазики приказали взять с собой в полк. На обратном пути у полосы отчуждения сержант нас остановил:

— Нужно вас немного поучить, чтобы служба медом не казалась.

Взвод, сидеть! Вприсядку марш!

И пошел второй взвод на согнутых ногах, гремя цинковыми шайками…

В девять вечера начался просмотр программы «Время». Табуретки, так заведено, ставятся в каре напротив телевизора. Наступает «личное время бойца». Просто сидеть и смотреть — не положено. Положено пришивать подворотничок или писать письма домой. Старшине очень нравилось, когда пишут. «Мамке пишешь? Молодец!» В письмах не должно содержаться секретных сведений. Вся корреспонденция может выборочно перлюстрироваться.

Предупредили. Письмо одного новобранца нам зачитал замполит: «Здравствуйте, дорогие родители! Попал я в полк имени Ленинского комсомола. Проехать ко мне можно так: от Финляндского вокзала до станции Песочная — электричкой. Оттуда 6-м автобусом пять остановок до ворот части. На КПП дежурят в основном чурки… Я буду гранатометчиком. Это совсем новый, мощный гранатомет. Прилагаю рисунок гранатомета для деда-ветерана… Мама, дембеля говорят, что скоро нас будут сбрасывать с самолета на Новую Землю. Посмотрите по карте, где это. Нам выдадут только ножи, а заберут через неделю. Будут проверять на выживаемость. Я — точно не выживу. Заберите меня отсюда!»

И так далее. Чувствовалось, что письмо написано под впечатлением от информационной программы, под аккомпанемент свиридовских позывных из кинофильма «Время — вперед!».

Сидим мы с Томашем, слушаем сообщения ТАСС, и у меня возникает мысль.

— Товарищ старшина, разрешите обратиться?

— Разрешаю.

— Вот у нас стоит мемориальная кровать героя?

— Ну стоит.

— На построении сегодня его выкликают, а Дурдыев отвечает, что Герой Советского Союза Николаев — навечно в списках роты?

— Ну.

— Бюст красивый стоит?

— Стоит. Сам красил.

— А почему бы нам, когда смотрим программу «Время», не устанавливать его лицом к телевизору? Чтобы был в курсе. И на построениях ставить первым в шеренге, чтобы был как бы в строю? Это мы с Томошевским сейчас придумали.

Моя творческая инициатива была поощрена первым нарядом вне очереди. Мыл сортир. И Томаш мыл. Пострадал ни за что. Вторую часть наряда отбывали на подоконниках: из газет надо было вырезать только белые полосочки и ими оклеивать окна с помощью мыла. Эту подготовку к зиме мы закончили часа в три ночи. Тогда я сказал Томашу:

— И вот так, как сегодня, будет все полтора года. Все сто восемьдесят два дня.

Сказал эту зловещую фразу и тут же испугался, что его опять поведет.

Но обошлось. Ночью мы залезли под кровать и в темноте, на каком-то клочке бумаги, огрызком цветного карандаша, на полу, написали наше историческое письмо Георгию Александровичу Товстоногову.

Письмо напоминало гневное последнее слово революционеров на суде: мы «благодарили» Большой драматический театр и лично главного режиссера за «заботу». Спасибо, мол, дорогой Георгий Александрович, за школу мужества, в которую вы нас пристроили. И если вам в театре нужны два хороших охранника, то через полтора года вы их получите…

Некоторое время спустя (когда мы вновь оказались в театре), секретарь Георгия Александровича рассказала нам о реакции Мастера на наше послание. Во-первых, Товстоногов был ошеломлен огромным, буквально не поддающимся исчислению количеством ошибок. Письмо Вани Жукова «на деревню, дедушке» являло собой, вероятно, грамматический шедевр по сравнению с нашим. Товстоногов объяснил это по-своему, по-режиссерски: «До какого состояния нужно было довести людей с высшим гуманитарным образованием, чтобы они написали это?!» (Сейчас прикидываю: а если бы мы не сделали ни одной ошибки, как бы сложилась наша судьба?) Во-вторых, Товстоногова удивил сам тон письма, беспрецедентный для молодых артистов в нашем театре. Если подневольный люд позволяет себе, бия челом, возмущаться своей доле в такой дерзкой форме, значит дело серьезное. Вероятно, так он рассудил… Короче, письмо сработало. Гога (так в БДТ все любовно называли Георгия Александровича Товстоногова) учинил жуткий разнос директору. Выяснилось, что на сборном пункте перепутали списки и в блатной ансамбль попали выпускники Института физкультуры имени Лесгафта…

Прошла неделя. Подметаем мы с Томашем дорожки и видим, как от КПП идет заместитель директора театра Андрей Аркадьевич Бобыльков.

Мы бросились ему навстречу так, как будто роднее человека у нас не было. Он нас обнимает. Мы душим в объятиях его. В общем, сцена встречи семьи, которую разъединила лихая година, и вот, много лет спустя, уже взрослые сыновья нашли своего папу…

Георгий Александрович поступил очень мудро, послав нам на выручку именно заместителя директора по хозяйственной работе. Это был знак того, что в театре не намерены мириться с пропажей части театрального имущества (то есть Стоянова и Томошевского). Кроме того, Бобыльков, как опытный хозяйственник и снабженец, поставил отношения театра и полка имени Ленинского комсомола на бартерную основу.

Через час после разговора между заместителем директора и начальником штаба нам выписали увольнительную и в черной «Волге» мы покатили домой — на Фонтанку. А театр был нашим домом и в переносном, и в прямом смысле слова: общежитие находилось прямо во дворе театра…

Приехали. Стоим за кулисами. Финал спектакля «Прошлым летом в Чулимске». Мы в сапогах, в хэбэшной форме. Затухают аплодисменты.

Артисты начинают проходить мимо нас. Мы радостно здороваемся. В ответ — вежливые кивки. Нич-ч-чего не понимаю! Нас ведь очень любили и опекали… В театре всегда работали солдаты из разных частей: то снег разгребут во дворе, то мусор вывезут. Вот и приняли нас, обритых наголо, за этих подшефных. Не узнали даже на близком расстоянии. И только 3.М. — Зинаида Максимовна Шарко, игравшая в одном из спектаклей роль моей матери, воскликнула:

— Сынку! Що ж воны з тобою зробылы? — и заплакала… (Мы с нею любили поболтать на украинском языке.)

Пролетело четырнадцать дней. За это время сыграли мы несколько спектаклей: в одном из спектаклей гримеры за сутки (!) сделали нам парики. И вот на той же театральной черной «Волге» (!) нас провожают в полк. В багажник машины загрузили подарки от осветительного цеха — ящик киловаттных ламп, от монтировщиков сцены — ящик гвоздей, от бутафоров — ящик краски, от администраторов — расписание спектаклей и контрамарки для командования на любой спектакль. (А попасть в БДТ тогда было ох как не просто!)

Везет нас директорский шофер Коля, болтаем по дороге, и вдруг у меня возникает совершенно необъяснимое чувство тревоги. Такое ощущение, что должно произойти что-то нехорошее. По какому-то наитию говорю Томашу:

— Покажи увольнительную!

— Зачем? — как-то игриво переспрашивает он.

— Покажи, говорю!

— Юсик, все нормально.

— На сколько дней было увольнение?

— Ну, на четыре.

И заржал.

— Нас же две недели не было в части, это же не увольнение, а отпуск! Ты же мне сам сказал, что у нас четырнадцать дней в запасе.

Увольнительная же была у тебя, гад!

— Юсик (это он меня с института так называл), я еще в части к четверочке единичку пририсовал, получилось две недели. Что тебе, кисло было?! — И развалился на заднем сиденье, как король на именинах.

Воспитанный на лучших образцах литературы о войне, я изрек:

— Все. Это — трибунал.

У Томаша свои аргументы:

— Кому ты на хрен нужен — расстреливать тебя. Им лампы нужны и гвозди.

Подъехали к воротам части. И когда нужно было выходить из машины, я понял, что у меня отнялись ноги. По-настоящему отнялись ноги! С Томашем началась истерика, он ржет и говорит при этом:

— Выходи, Маресьев, выходи!

А шофер Коля, задыхаясь от смеха, приговаривает:

— Все это, конечно, смешно, но все равно вам ребята — п…ц!

Еле волочу конечности. Солдаты тащат ящики к штабу. Томаш идет за мной и напевает:

— Топ, топ, топает малыш…

…Очень нелегки первые шаги.

Взял мой однокурсник реванш за тот первый день наш ей службы, оттянулся по полной программе. Но, слава Богу, прав оказался Томаш, а не я.

Никто не задал нам ни одного вопроса, не сказал ни слова по поводу нашего отсутствия.

В кабинете начальника штаба перед нами предстала сцена из «Скупого рыцаря». Подполковник склонился над нашими ящиками. В одной руке он держит киловаттную лампу, другой нежно поглаживает ящик и приговаривает:

— Ах ты, Господи, ах ты, Господи…

Затем наступает гробовое молчание. После паузы подполковник вытирает платком пот со лба и на выдохе произносит:

— Господи, я же теперь ими все посты освещу!!!

Это был предпоследний день нашей службы в школе сержантов в полку имени Ленинского комсомола.

В память о нашем недолгом пребывании в казармах стояли свежевыкрашенные бюсты, была надежно приколочена гвоздями наглядная агитация и ночью часовых на вышках было видно издалека.

Потом мы попали в ансамбль 76-й Военно-воздушной армии. Назывался он «Политбоец». Организовал его для своего удовольствия замечательный дядька, начальник политотдела Управления ВВС Северо-Запада генерал-лейтенант Лезин Андрей Николаевич, а непосредственно руководил нами Капуллер Илья Фроимович. Больше никогда в жизни я не встречал такого словосочетания: подполковник Фроимыч. Главной задачей ансамбля было исполнение песен, сочиненных генералом Лезиным. Например:

Зловещие ракеты нацелены на нас,

Нам злые силы вновь грозят войною,

Но мы готовы выполнить приказ

И с честью отразить врага любого.

На мое предложение вместо последней строчки петь: «…и отразить врага любой ценою» был получен отказ.

Потом мы разучивали:

Ведь мы механики авиационные,

Надежный страж родной страны,

Готовим в бой машины грозные,

Чтобы уберечь от войны мир.

В ответ на вопрос, нельзя ли спеть: «…уберечь мир от войны», я услышал:

— На гражданке будешь рифмовать!

Но чтобы петь в рифму и в армии, я сочинил «Солдатскую актерскую песенку»:

После вторника — среда,

И четверг — за поворотом.

Дни проходят, как всегда,

В ожидании субботы.

Подтяните ремешок

И проситесь в увольненье.

Как в жару — воды глоток,

Для солдата — воскресенье.

Застегнешь зеленый ворот,

Выйдешь, сразу всех любя…

Как же твой огромный город

Обходился без тебя?!

И в твоих движеньях робость,

Будто в форме в первый раз.

Ты — нелепая подробность

На пути красивых глаз.

Ты знавал аплодисменты,

Но сегодня станешь ты

Только крошечным фрагментом

В пленке мирной суеты.

Что ж, дружок, прибавим шаг,

А не то часы погубят,

И ворвемся в дом, где так

Ждут тебя и очень любят…

Наступает понедельник,

Семь утра. «Пора. Прости!»

Красной Армии отшельник,

По уставу — в монастырь…

Халтура

Была у меня в 1981 году мечта.

Нет, не Гамлета сыграть. Я мечтал о зимних женских сапогах. Фирменных. Итальянских. Двести пятьдесят рублей они тогда стоили у фарцовщиков. Не поймите меня неправильно! У меня-то сапоги были. А у моей будущей жены — нет…

Знаете, как называется концертный костюм артиста? С подачи Вадима Александровича Медведева концертный костюм артиста — это кормилец. А любой побочный заработок театральные актеры называют халтурой. Концерты, съемки, радио — все это халтура. Но на халтуре никто не халтурит. Отношение к халтуре — святое. Ведь основные деньги артиста — на стороне.

Еще задолго до перестройки, до образования всяких там преступных сообществ и группировок в актерской среде уже были поделены сферы влияния в том, что касалось халтуры.

На ленинградском телевидении во всех детских сказках снималось от силы десять моих коллег, в телеспектаклях — тридцать, на радио звучали шесть до боли знакомых голосов. На дубляже фильмов — своя «братва». Самой демокоартичной халтурой, в которой могли забить себе нишу все остальные, оставались концерты.

Моей «крышей» стало Объединение Ленконцерт.

Низкий поклон всем редакторам и администраторам этой конторы.

Благодаря им я был сыт и сохранял человеческий внешний вид, достойный артиста Большого драматического театра, в котором мне платили 120 рублей.

Весной 1981-го артистка Ленконцерта Эрна Крепе набирала народ для грандиозной летней халтуры в Ивановской области. Обещали семьдесят «палок» за двадцать один день. Круто? Кстати, «палка» на профессиональном жаргоне — это концерт. И надо вам сказать, что если бригада дает больше двух концертов в день, то такая поездка называется уже не халтурой, а чёсом. Ставка у меня тогда была 9 руб. 50 коп. за выход, так что в итоге могла получиться круглая сумма. Хватило бы и на зимние, и на осенние сапоги.

В то время я выступал на эстраде как автор-исполнитель своих песен и всяких пародий. Песни были лирические, пародии — заумные. Правда, на гитаре я играл весьма прилично. Мне было выделено в программе пятнадцать минут. Больше бы я тогда и не потянул. По подсчетам Эрны каждый должен был продержаться на сцене определенное время. Иначеьбы концерт «посыпался».

Приехали мы в Иваново. Восемь человек. Среди нас двое из штата Ленконцерта. По сценарной легенде они должны выдавать себя за артистов БДТ. А мы должны их в этом ощущении поддерживать. Ведь на афише написано: «Артисты БДТ на эстраде». Какие именно артисты? Об этом афиша тактично умалчивала. В коллективе не было ни одного «паровоза», то есть актера, которого бы все знали и на которого пошла бы публика.

В связи с этим Женя Чудаков предложил Эрне вариант вступительного обращения к зрителям:

— Друзья! Сегодня! На этой сцене! В нашем концерте… народные артисты Владислав Стржельчик, Олег Борисов, Евгений Лебедев и Олег Басилашвили… НЕ участвуют!

Готовимся к первому выезду в райцентр Фурманов. Эрна сообщает:

— Ребята, с нами может поехать директор ивановской филармонии. Наденьте все самое лучшее.

(Что — «лучшее»? У всех с собой по одному «кормильцу». Он же — и лучший автоматически. У меня был «кормилец» цвета кофе с молоком. К последнему концерту этой поездки цвет молока был вытеснен цветом кофе.)

— Юра, — обращается ко мне Эрна, — вы с Женей Шевченко уже разучили романс?

— Какой романс? Первый раз слышу.

— Ну давайте, давайте, ребятки, у вас еще есть полчаса.

Заслуженный артист Женя Шевченко, милейший человек, работал чтецом в Ленконцерте. В этой поездке по замыслу Эрны он должен был запеть. С моей помощью. Мы на ходу разучили с ним «Поговори хоть ты со мной, гитара семиструнная».

Никакой директор филармонии с нами не поехал. У водителя «пазика» был на руках заказ-наряд. Водитель же был по совместительству и администратором. Звали его Вовой. У Вовы на лобовом стекле был закреплен портрет Сталина. Всю дорогу Вова излагал нам свою теорию относительно того, «почему в стране хреново».

По Вовику выходило, что все беды идут от того, что Брежнев хочет лежать в мавзолее рядом с Лениным. Что он (Брежнев) только о том и думает, как бы ему поскорее умереть и перебраться в мавзолей.

Кроме того, Брежнев на самом деле — еврей. Его настоящее имя — Леонид Израилевич Борхес. Еврей, в Вовиной трактовке, это не национальность, а «плохой человек».

На вопрос, где в Фурманове у нас будет концерт, Вова буркнул:

— Где надо, там и будет.

Приехали. Когда выходили из автобуса, Вовик решил со всеми познакомиться, чтобы каждый представился согласно списку в его заказ-наряде. Артист БДТ Изиль Захарьевич Заблудовский на всякий случай назвался Игорем.

— Ну-ну, Игорь, выходи.

Как вы думаете, где состоялась премьера нашей программы?

В Доме для умалишенных.

Стриженные наголо мужчины и женщины, одетые в больничную униформу, стали нашими первыми зрителями.

Обитатели сумасшедшего дома обедали по расписанию, а мы в это время должны были выступать между столиками в столовой. В порядке психотерапии, наверное. Директор Дома предупредила нас:

— Только, пожалуйста, категорическая просьба — ничего грустного! Здесь возможны неадекватные коллективные реакции. Что-нибудь веселенькое, пожалуйста!

Концерт открывала Эрна белыми стихами Владимира Солоухина под звяканье алюминиевых ложек:

Здравствуйте — то есть будьте в хорошем здоровье!

Я вам самого главного, сам ого лучшего в жизни желаю.

— Здравствуйте! Как я рада, что могу вам это сказать!

В столовой послышались первые одиночные всхлипывания. Эрна объявляет:

— Дорогие вы наши! Приятного вам аппетита! Посмотрите сцену из спектакля по повести Валентина Распутина «Последний срок».

Из моечной выходит актриса нашего театра Таня Тарасова в театральном костюме. Рваные валенки, ситцевый платочек, телогрейка… В общем — мало чем отличается от зрителей. Татьяна играет деревенскую бабку, но первую фразу, вводящую в сюжет, произносит «от автора», с трагической интонацией:

— Старуха Анна дожидалась смерти…

Ну а дальше по ходу отрывка старуха Анна долго рассказывает своей соседке, как ее надо похоронить, как обмывать, как отпевать и т. д.

К концу отрывка плач сумасшедших носил уже более организованный характер.

Я стою за стеной и лихорадочно перебираю в голове свой небогатый репертуар. Эрна шепчет на ухо:

— Забудь про свою лирику! Пой что-нибудь чужое. Умоляю, оживи зал!

Выхожу я с гитарой третьим номером и дрожащим голосом затягиваю, непонятно почему, Окуджаву:

Девять граммов в сердце…

Постой, не зови.

Не везет мне в смерти,

Повезет в любви.

Эрна издалека покрутила пальцем у виска и махнула на меня рукой.

Четвертыми отработали Женя Чудаков и Ира Комарова с какой-то сценкой, в которой, слава Богу, никто не умирал. Зал немного успокоился. Рыдания поутихли. Эрна с облегчением вздохнула.

Закрывал наш траурный вечер Евгений Шевченко. Он с моего разрешения перестроил гитару на семиструнный лад, вышел и запел:

Умру ли я…

Ты над могилою

Гори, сияй, моя звезда!

Провожали нас, естественно, со слезами…

Как вы думаете, где состоялся наш второй концерт?

Наш (точнее — мой) второй концерт состоялся в колонии общего режима.

Автобус с артистами остановился у ворот зоны, и в него вошел пожилой прапорщик. Он скептически окинул нас взглядом и спросил:

— Ну и какая у вас программа?

Эрна отрапортовала:

— «Артисты театра на эстраде».

— Это которые говорят все время? Не-е, это у нас не пройдет. Мы сегодня осужденных в соседний колхоз возили на сельхозработы, поэтому они все пьяные… Я вам наряд не подпишу. Вот если б у вас музыка была…

Все, кто сидел в автобусе, молча повернулись в мою сторону. Я начал перешнуровывать ботинки. Прапорщик спросил:

— А этот, с гитарой, играет или поет?

— И играет, и поет, — ответила Эрна с интонацией гипнотизера.

— Минут сорок продержится?

— Он и час продержится.

— Ну, пусть следует за мной.

Женька Чудаков напутствовал:

— На выход с вещами!

Когда передо мной со скрипом открылись железные ворота зоны, я обернулся и посмотрел на наш автобус. От него бежал ко мне Женька и размахивал шнурком от моего ботинка.

…Я так и не понял, были в этот день зэки пьяными или трезвыми, но этот концерт стал одним из лучших в моей жизни. Первый мой сольный концерт.

Я стоял в маленьком зале под плакатом «На свободу — с чистой совестью!» и говорил:

— У меня в руках гитара. Классическая шестиструнка работы ленинградского мастера Вениамина Михайлова. Гитары бывают кленовые, ореховые, красного дерева. Дешевые делают из сосны и березы.

Мой инструмент сделан из палисандра. Поскольку сам палисандр, или его шпон, должны быть многолетней выдержки, то, как правило, корпус изготовляется из деки старинного рояля. Для этого рояль надо…

— Стырить, — перебил меня пожилой зэк.

— Нет. Его нужно сломать.

— Замочить, — поправился зэк.

— Или так, — согласился я. — Таким образом большой инструмент, умирая, как бы дает жизнь маленькому.

Вот такое я ввинтил вступление. А потом начал петь все блатные песни, которые знал. Зэки подпевали… Напоследок подарили мне наборную самодельную шариковую авторучку из цветных пуговиц. «Какие милые люди», — подумал я. Один зэк, прощаясь со мной, пожал руку и хриплым голосом попросил:

— Передайте, пожалуйста, Брежневу, как нам здесь плохо. Хозяин лагеря, сука, голубю — птице мира — голову оторвал.

Когда прапорщик подписывал нам наряд за состоявшийся концерт, то объяснил, что голубь-почтовик доставлял в зону с воли пакетики с коноплей…

Кинешму, Плес, Заволжск, Фурманов, Палех и еще много городков, поселков и деревень объездили мы тогда. Нищета и запустение российской глубинки тех лет потрясли нас. Нас, живущих в Питере, который снабжался по первой категории. Нас — артистов привилегированного театра, иногда выезжающих за границу. Нас, приехавших в Ивановскую область, чтобы заработать на зимние итальянские сапожки.

Прошло много лет. Мы уже познакомились с Ильей Олейниковым. Он работал на эстраде, я еще служил в театре. Когда Илья уезжал в какую-нибудь поездку, я спрашивал:

— На халтуру едешь?

Он обижался:

— Это для тебя — халтура, а для меня это — работа!

В 1995 году я ушел из театра. И теперь мы с Олейниковым вместе выходим на эстраду.

Теперь это и моя работа.

Мы едем, едем, едем…

Заповеди «выездного» артиста

Мы едем, едем, едем

В далекие края —

Хорошие артисты,

На первый взгляд — друзья!

Эту, немного переиначенную, детскую песенку любил напевать народный артист России Юра Демич, направляясь с родным БДТ в очередную поездку.

Многие доперестроечные годы важнейшим стимулом и двигателем прогресса были в театре гастроли. Зарубежные, конечно. И я счастлив, что благодаря БДТ побывал в Германии, Польше, Швейцарии, Индии, Японии и даже на Тайване. Побывал в ту пору, когда о таких поездках простые смертные могли лишь робко мечтать.

Есть такой анекдот: действие происходит в Южно-Африканской республике, тогда — в стране апартеида. Едет междугородный автобус. Пассажиры — вперемешку белые и чернокожие. Один черный задремал и положил голову на плечо белому соседу. Белый его пихнул. Черный ответил. Началась потасовка. В драку ввязался весь автобус. В се вывалились в саванну и мочалят друг друга на природе. Белые — черных. Черные — белых. Вдруг один гуманист воздел руки к небу и заорал:

— Люди, остановитесь! — Народ прислушался. — Будьте людьми! Докаких пор мы будем делить друг друга на белых и черных?! Давайте объединимся по новому принципу: мы все будем зеленые. Мы будем бороться за охрану окружающей среды. Долой расизм! Не будет больше ни черных, ни белых, будут только зеленые. Сейчас мы все войдем в автобус и мирно рассядемся… темно-зеленые — на задние сиденья, светло-зеленые — на передние.

…Однажды я, молодой и шустрый, вскочил в автобус (дело было как раз на гастролях) и уселся на свое любимое с детства место — сразу за водителем. Заведующая труппой, милая, очаровательная женщина, смущаясь, объяснила мне:

— Юрочка, здесь уже есть кому сидеть. Вы еще просто не в курсе. Ваше место в конце автобуса. Не обижайтесь!

Так и расселись мы однажды и навсегда в нашем театральном автобусе: светло-зеленые — впереди, темно-зеленые — сзади. И мне было хорошо, уютно и весело рядом с темно-зелеными…

За восемнадцать лет работы в театре я сумел усвоить восемь заповедей выездного актера. Вот они:

1) Хорошо изучи свой аппетит накануне поездки, прислушивайся к желудку, составь рацион. Представь себе, что ты космонавт или что уходишь в автономное плавание на подводной лодке.

2) Главное, что ты должен знать о будущей стране пребывания, — это какое напряжение у них в сети.

3) Нож, отвертка и изолента помогут тебе внедриться в любую розетку без переходника.

4) Поскольку тебе предстоит питаться концентратами и консервами, содержащими консервант, не забудь о пачке слабительного и пачке соды.

5) Захвати с собой продукты питания, отбивающие аппетит.

6) Запасись жевательной резинкой или дезодорантом для рта. Понадобятся уже через неделю.

7) Не забудь о концертном костюме. Может состояться шефский концерт в посольстве. Там обычно кормят.

8) Не стесняйся брать с собой много продуктов. Не комплексуй перед именитыми старшими товарищами. Запомни: в чемодане любого артиста, будь он даже народным СССР, то же, что и в твоем.

Итак, чемодан упакован. В путь.

Наши в городе

Первыми моими гастролями могла стать поездка в Болгарию в 1982 году. Мне, болгарину по отцу, очень хотелось там побывать. Комсомольское собрание накануне выезда проходило быстро и формально. Но когда дошли до фамилии Стоянов, пришла заведующая отделом кадров и начала допрашивать меня: почему я развелся с женой. Дело, скорее всего, было не в разводе. Вероятно, у товарищей возникли опасения, что в Софии многочисленная и любвеобильная болгарская родня уговорит меня остаться на исторической родине моего отца. Но поскольку еще не прошло года со дня развода, в Болгарию я не поехал. Первой моей «заграницей» стала Польша 1983 года.

Варшава. Гостиница «Интерконтиненталь» — пятизвездочная. Фантастика! Номер на двоих. Сосед — Саша Романцов. В цокольном этаже — бассейн и сауна. Бесплатно. Из окна номера видны красивая площадь и Старо Място. На брусчатке площади тысячи огромных горящих свечей образуют крест. На этом месте выступал Папа Римский Иоанн Павел Второй, поляк. Напротив отеля — оперный театр, в котором нам работать.

Польша в 1983 году жила по карточкам. Неспокойное было время. Набирала силу «Солидарность», на улицах мелькали антисоветские лозунги.

Наше Министерство культуры решило на свой манер укрепить дух поляков и прислало им в качестве идеологической поддержки спектакль о Ленине, в котором помимо вождя революции фигурировал и особо «почитаемый» поляками «железный Феликс» — Дзержинский.

В этом спектакле, называвшемся «Перечитывая заново», я играл ответственную роль секретаря Ленина и произносил одну-единственную фразу:

«Владимир Ильич, к вам пришел какой-то часовщик». (С этой «хохмой» я побываю еще в нескольких странах светлой памяти Варшавского договора.) Классическая роль из разряда «Кушать подано» так меня достала, что я разразился песенкой, которую назвал «Монолог секретаря В. И. Ленина».

Однажды на банкете по случаю пятидесятилетия Кирилла Лаврова, игравшего в том спектакле вождя, я спел ее для юбиляра, появившись в гимнастерке, сапогах и… в парике лакея Сальери (роль Моцарта в «Амадеусе» я получил не сразу — сначала учился подавать камзол). Вот эта песенка:

Пусть у нас расписаны все роли

Где-то на пятнадцать лет вперед,

Все равно я еду на гастроли

И вхожу по трапу в самолет.

Я — не Лир, не Гамлет, не Каренин,

На ролях не притупил язык.

«Извините, к вам, товарищ Ленин,

Там пришел какой-то часовщик».

Что дала ты, новая эпоха,

Юному актеру на кулич?

Быть лакеем все же очень плохо,

Даже если твой партнер — Ильич.

От Москвы до Сочи и Тюмени

Шепот мой перерастает в крик:

«Извините, к вам, товарищ Ленин,

Там пришел какой-то часовщик!»

Все наоборот в моей карьере —

Нет ни повышений, ни чинов.

Нынче я лакеем у Сальери,

Но теперь совсем уже без слов!

И когда встаю я на колени,

Нацепив напудренный парик,

Я хочу, чтоб к вам, товарищ Ленин,

Приходил почаще часовщик.

Юбиляр и его гости очень смеялись…

Однако вернемся в Варшаву, где идет наш первый гастрольный спектакль. По трансляции слышно, что зрителей в зале много. Что странно. И тревожно как-то. Меня лично особенно беспокоит массовый проход артистов через партер в финале второго акта, когда мы идем с винтовками, пулеметами, транспарантами вдоль рядов. Привыкший оценивать ситуацию по-одесски, то есть всегда предполагая худшее, я опасаюсь сюрпризов при близком контакте с публикой. Покидание мужественно затапливаемых в первом акте кораблей, с моей точки зрения, также может быть чревато получением подножки от представителей братского народа.

Ленина, как я уже говорил, играл Кирилл Юрьевич Лавров, а инженера Забелина — Владислав Игнатьевич Стржельчик. Я, секретарь вождя, должен ввести Стрижельчика в кремлевский кабинет.

В это время шла сцена с часовщиком, которого в очередь играли Олег Борисов и Николай Трофимов, потрясающие актеры. Это была единственная смешная сцена в спектакле (благодаря часовщикам, разумеется). Стржельчик стоит буквой «Г» за кулисами, подсматривает в зал. Я — рядышком. А в зале смех.

Прием — совсем как дома. И все реакции зрителей — такие же живые. Как будто спектакль идет в Ленинграде.

Стржельчик — волнуется, крестится по-католически. Естественно, ведь в его жилах течет польская кровь! Стою я рядом с великим актером, молчу. И решил «прогнуться», «подшестерить», завязать беседу.

Говорю аристократической спине:

— Владислав Игнатьевич, какая хорошая реакция в зале! Как здорово поляки знают русский язык, правда?

Стржельчик повернулся ко мне и «пропел» своим удивительным голосом:

— Какие поляки? Идиот! Это же наших солдат нагнали! — И пошел на сцену под привычный шквал родных оваций.

Когда зажегся свет в финале, я убедился в правоте его слов.

Действительно, нагнали полный зал солдат и офицеров из группы советских войск в Польше. Весь варшавский гарнизон «перечитал заново» биографию человека, которого через десять лет мы изобразим в нашем «Городке» и которого Олейников сыграет смешно и почти без грима.

Это была моя первая и последняя доперестроечная «заграница».

Олег Басилашвили — потомок Афанасия Никитина

В 1988 году, в начале перестройки, мы поехали на гастроли в Индию. Руководителем поездки назначен какой-то член обкома обновляемой Горбачевым партии. Перед отлетом в тропики — пилюли и прививки под лопатку, после которых актеры старшего поколения еле передвигают ноги. С лабость и недомогание, однако, не мешают всем нам производить закупки мелким оптом — шампанского, сильно пахнущей парфюмерии, заводных игрушек (в городе были скуплены все железные курочки-рябы), дешевой оптики, наручных часов в стиле «а вот у моего дедушки были часы!» и других отечественных товаров для забодания. То есть для продажи и обмена. Народная артистка СССР Валентина Павловна Ковель разъясняет:

— Из Индии нужно везти только кожу и камни, камни и кожу! Мех в Индии — говно! Киплинга надо читать!

Валентина Павловна. Всегда в хорошем настроении, яркая, умная, подвижная, безумно смешная и на сцене, и в жизни. Модница.

Не знаю, как остальные, а я сразу решил слушаться во всем Валентину Павловну и «ударить» по коже и камням.

Бомбей. Отель «Оберой». Олег Валерьянович Басилашвили — главный этимолог театра, то есть человек, способный объяснить происхождение любого слова.

Вопрос:

— Олег Валерьянович, а почему отель называется «Оберой»?

Ответ:

— Когда Афанасий Никитин совершал «хождение за три моря», пришел он в Бомбей. Надо как-то расположиться, обустроиться. Сам видишь, как они живут — четыре палки, сверху тряпка, и дом готов.

Афанасию Никитину так не пристало. Он говорит Прошке, слуге: «Будем избу ставить, рой яму под фундамент». — «Одну яму рыть-то, ваше благородие? Или две?» — «Чего там, — отвечает Никитин, — обе рой!»

Так был заложен отель «Оберой». Основатель — Афанасий Никитин.

Вот так.

Вопрос:

— Олег Валерьянович, а почему город называется Бомбеем?

Пауза. Ответ:

— Град сей называется Бомбеем вот почему. Сошел Афанасий Никитин здесь на берег…

— Да, да… это я уже знаю.

— Не перебивай! Местные выскочили ему навстречу. Приветствуют, кланяются. И показалось Афанасию, что недостаточно аборигены прогибаются перед ним — русским первооткрывателем. И он заорал ихнему вождю: «Лбом бей!» Вождь упал на колени и давай — лбом о ракушки. А поскольку индусы плохо выговаривают букву «л», то вождь повторял вслед за Афанасием: «Бом бей, бом бей…» Вот и получилось вместо «лбом бей» — «Бомбей». Спасибо Афанасию Никитину!

— Олег Валерьянович, а Австралия — это тоже благодаря Афанасию Никитину?

— Не совсем.

— Как так?

— Тут дело в генетическом благородстве русского человека. В один и тот же день с Афанасием Никитиным высадился на материк австрийский маршал хер Австрал. И когда царь, указывая на карту, спросил Афанасия: «Ты открыл землю сию?», Афанасий ответил: «Не совсем, государь, землю сию открыли Австрал и я!»

Вот и получилось — Австралия. Так и нанесли на карту.

Ну и так далее…

Олег Басилашвили был одним из моих любимейших артистов еще задолго до того, как я попал в БДТ. Избавиться от подражания ему мне стоило больших трудов. Как-то, еще учась в институте, я увидел его в роли Хлестакова и на следующий день угробил наш дипломный спектакль «Много шума из ничего», потому что пытался повторить все внешние приемы, ужимки и манки чужой, гениально сыгранной роли. Владимир Наумович Левертов — реж иссер диплома — резюмировал:

— Олегу Басилашвили посвящается наш сегодняшний провал!

Олег Валерьянович один из самых эрудированных артистов, с которыми мне посчастливилось дружить. Он обладает замечательными и довольно редкими для актера качествами — полным отсутствием снобизма, заносчивости и высокомерия. И еще — он артист, постоянно сомневающийся в себе, изводящий и себя, и своих партнеров вечнымтнедоверием к кажущемуся успеху…

Сказать, что Бомбей — город контрастов, значит не сказать ничего.

Бомбей — город невероятных, чудовищных контрастов. Здесь не бедность соседствует с богатством, а нищета. Середины нет. Самое страшное — невероятная грязь. Грязь, так сказать, с большой буквы, везде и всюду.

Плюс экзотические болезни и инфекции, не переносимые европейцами.

Воду туристам рекомендуют кипятить не менее тридцати минут. За это время она почти вся выкипает, а на стенках чайника остаются белые сталактиты и сталагмиты. Когда я вернулся в Ленинград и показал свой чайник жене, она буквально потеряла дар речи. Этот чайник, а также спирт и одеколон, которыми приходилось постоянно дезинфицироватьтруки, спасли мне жизнь.

Во время утреннего морского отлива тысячи индусов, стоящ их на обнажившемся дне, медленно-медленно собирают в плетеные корзины ил. Говорят, это хорошее удобрение. Другие тысячи индусов на набережной, возле шикар ного отеля, в котором расположилась наша труппа, бегают, прыгают, ползают вокруг тебя, идущего с бутылкой шампанского на забодание, и просят милостыню. Страшное зрелище. К тебе тянутся руки (у кого их две — это хорошо), покрытые язвами, и требуют денег.

— Нету, ребята, денег. Нету… пока! Ноу мани, ноу! — кричали мы с моим другой Володей Козловым, пробираясь сквозь толпу нищих и калек.

Миновав тех и других, забегаем за угол и начинаем протирать руки одеколоном. Бежим дальше. Ага, вот эта улица, вот этот дом — начинается район магазинчиков, лавок и торговых рядов. Бегают мальчишки, заподозрившие в нас русских, и кричат (хотите верьте, хотите нет):

— Вова, купи х…ню! Вова, купи х…ню!

То, что они предлагают купить, другим словом, впрочем, и не назовешь. Иду и думаю, что же это был за Вова, который все это скупал? Но тут подъехал целый экскурсионный автобус этих наших Вов и начался обмен нашей… на ихнюю… Вечером Олег Валерьянович Басилашвили высказал свою догадку происхождения этого рекламного лозунга. Его версия на сей раз оказалась не связанной с Афанасием Никитиным:

— Это же самое распространенное выражение у моряков и туристов! Заходят, к примеру, двое наших в лавку. Один другого спрашивает: «Ну, че, будем покупать?» А второй в ответ: «Да ну, х…ня!» Вот индусы и думают: что же это за … такая, которую русские все время ищут?!

…Подходят к нам два местных джентльмена. Не ползают, не хромают, руки-ноги на м есте — и на том спасибо. Предлагают купить шампанское. На ловца, как говорится, и зверь бежит. Дают, по-моему, по 15 рупий за бутылку. Пошел торг. Ну, думаю, сейчас моему придется раскошелиться. Дело в том, что родители прислали мне из Одессы две бутылки самого дорогого и дефицитного по тем временам «Голден шампейн» — «Золотого шампанского», которое разливалось не в зеленую, как обычно, а в прозрачную тару. Для красоты. Ребятам я его не показывал, чтобы не возникало предложений насчет дегустации. Отвожу индуса в сторону и говорю:

— Счас я тебе покажу такое, чего ты здесь никогда не видывал. Голден шампейн! Андестенд? Понимаешь? — И достаю свои бутылки.

Он их как увидел, так замахал руками:

— Ноу, ноу! Голден — ноу! Грин бутылка давай!

— Стояшкин, чего там у тебя? — кричат коллеги.

— Нормально все, — отвечаю и продолжаю разборку с индусом: — Зачем тебе в зеленой бутылке? В прозрачной — дороже, лучше. Это вэри экспенсив шампань, понимаешь? Но я тебе, скупая твоя морда, отдам его по цене зеленой бутылки — грин бутылки, понимаешь? Хрен с тобой!

Бизнес не состоялся. Ребятам, которые идут уже налегке и при деньгах, я сказал, что индус мало денег предложил и что лучше мы этотшампанское выжрем, протерев предварительно бутылочку платочком, смоченным в еще непроданном, или необмененном, или неподаренном одеколоне. Что мы и сделали по пути в гостиницу.

Через неделю я узнал, для чего нужно индусам советское шампанское.

Наши друзья из торгпредства повезли нас на приличную ювелирную фабричку, к своим знакомым. Делают там все по-настоящему, «без дерибаса». Когда я рассказал хозяину про белую бутылку от «золотого шампанского», он долго смеялся, а потом все объяснил. Оказывается, индусы вообще не пьют шампанское. Его они просто выливают в сортир.

Им нужна именно бутылка. И именно зеленая бутылка. И эту зеленую бутылку, которая им нужна, они разбивают. Потому что от зеленой бутылки им нужно только зеленое донышко. Из него гранят «изумруд», вставляют в оправу и втюхивают тем же русским. Так что, как говорится, от нас пришло — к нам и вернется.

Главные события индийских гастролей развернулись в Дели, но прежде чем рассказать о них, — маленькое отступление в жанре «черной лирики», посвященное нашему пребыванию в Калькутте.

…О, Калькутта, я запомню тебя навсегда! Особенно фуршет на пароходике, шедшем по Гангу.

Несет свои мутные воды священная река в Индийский океан. Плывем вверх по течению с фужерами в руках. Халява, сэр! На набережной прямо в воду сходят каменные ступени. Молящиеся в реке совершают омовение и… пьют воду, которую мы кипятим 30 минут. Уже за городом на берегу кое-где виднеются костры. Это отправляют в последний путь усопших. Их здесь не предают земле, а по обычаю сжигают… А на пароходике весело. Звучит очередной тост за советско-индийскую дружбу. Поднимаем фужеры… и тут я вижу нечто такое, после чего еще долго не мог ни пить, ни есть. Плывет по реке труп. На нем сидит огромный то ли гриф, то ли орел, и поклевывает. Дальше — хуже. Еще труп, и еще, и еще… И на каждом — по пернатому… Оказывается, в бедных семьях не хватает денег на бревна для достойного костра. Поэтому они исполняют обряд сжигания формально и отправляют родственников в вечное плавание. И вот плывут они мимо участников фестиваля дней советской культуры в Индии…

О, Калькутта, спасибо тебе за то, что ты подарила нам с Володей Козловым ш естиногого друга! Мы нашли его на дне сковородки с тушенкой в ванной комнате нашего номера. Десятисантиметровый таракан! Мы поселили его в банке и назвали Кузей, в честь руководителя поездки. И питался он не хуже своего тезки (во всяком случае, теми же продуктами). И еще, Калькутта, я благодарен тебе за то, что здесь меня нашла чужая слава. Весь город был оклеен плакатами с физиономией местной кинозвезды, смазливого актера, на которого я былтбезумно похож. Под смех моих друзей я раздавал автографы мальчишкам и грелся в лучах его славы. И если со мной когда-нибудь, что-нибудь случится — пусть знает Олейников, что где-то в Калькутте живет мой двойник.

А теперь прощай, Калькутта! Мы улетаем в Дели. Там, в столице, развернутся главные события.

Человек меняет кожу

«Неужели это тот самый, прославленный, легендарный БДТ? — спросишь ты, читатель, пролистав эти страницы. — Неужели эти актеры только и делали, что хохмили и таскали чемоданы со снедью в одну сторону и с барахлом в другую?» Нет, конечно. Но писать о том, как они замечательно играли и играют, — дело театральных критиков. Я же буду рассказывать о том, о чем обычно рассказывают актеры, сидя после спектакля в хорошей компании. Потому что я сам актёр.

А насчет чемоданов замечу: за свой труд и талант наши актеры всегда получали очень мало. А теперь — еще меньше. Им так же трудно, как и большинству людей в нашей стране. Им тоже приходится выживать. И к том у же они просто обязаны «держать форму»: ведь актеры всегда на виду.

Заботы об этой самой форме не оставляли нас и в Индии. Усвоив от Валентины Павловны Ковель, что тут надо покупать кожу, мы посвящали этому занятию все свободное от спектаклей и экскурсий время.

Скажу сразу: для того, чтобы делать покупки в Индии, не мешало бы запастись прибором ночного видения. Идешь мимо лавки — внутри горит свет, все видно. Как только входишь — свет гаснет.

Хозяин начинает сокрушаться, языком жестов поясняя, что, мол, авария, но сейчас он сам даст свет. Выбегает на улицу и включает дизель, стоящ ий у входа. Загорается пятнадцативаттная лампочка.

Можно торговаться.

— Ай вонт портмоне! — кричит Олег Басилашвили. Кричит, потому что дизель работает, ничего не слышно.

Хозяин в темноте что-то протягивает артисту. Артист нащупывает это нечто и снова кричит:

— Это ко-о-о-жа?

— Ко-о-о-жа! Ко-о-о-жа! — орет в ответ хозяин. — Вери гуд ко-о-ожа!

Олег Валерьянович подносит портмоне к глазам, вертит его в руках, мнет, нюхает, пытается вывернуть наружу и снова кричит:

— Эт-о-о не ко-о-о-жа!

А индус в ответ радостно, как эхо:

— Не кожа! Вери гуд не ко-о-о-жа!

И так изо дня в день, в каждой лавке.

Я не большой спец в иностранных языках, но такого английского, как в Индии, я, говоря словами Гоголя, «нигде никогда не слыхивал». Послали Маугли в Китай и там научили английскому.

— Уань, тю, сри, — это продавец сосчитал до трех.

— Сенкя, сера, — поблагодарил вас официант.

Но нашего брата они понимать научились…

Про то, как поссорились Владислав Игнатьевич с Раджем Сигхом

Купил Владислав Игнатьевич Стржельчик гарнитур — колье, серьги и браслет из драгоценных камней — своей жене, Людмиле Павловне Шуваловой. Красивый жест красивого мужчины в адрес красивой женщины. Когда эта роскошная пара выходила из театра, время, казалось, поворачивало вспять. Как в песне Окуджавы: «Извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…», а рядом дефилируют Стржельчики.

Итак, купил Владислав Игнатьевич гарнитур своей жене. Купил в солидном магазине, где не выключают свет при виде покупателя, где не надо орать, где сертификат выдают, не говоря уже о бархатной коробочке. К слову сказать, покупка делалась в присутствии жены и была ею одобрена. Людмила Павловна — режиссер БДТ, поэтому тоже с нами в Индию ездила.

Показала она подарок нашим актрисам. Окружили ее женщины, стали рассматривать цацки. И у каждой, откуда ни возьмись, в глазу по окуляру — рабочему инструменту всех часовщиков и ювелиров. Жуткое зрелище!

Начались комментарии и приговоры:

— Люда, смотри, здесь на камне — скол.

— Люда, а вот на оправе — царапина.

— Да… одно слово — Индия.

— Владик сошел с ума!

— А вот здесь вообще камушка не хватает.

— Но в принципе — ничего, симпатичная вещица…

Короче говоря, порадовались за подругу.

Расстроились Стржельчики. Еще бы, истратили на этот гарнитур половину суточных!

В театре в ту пору существовала странная уверенность в том, что я знаю английский. (Им владела моя жена, работавшая в литературной части БДТ, и, вероятно, в труппе полагали, что знание иностранного языка передается мне просто половым путем.) Познания мои были на уровне «вот сайз? вот прайс?» — то есть «какой размер?» и «сколько стоит?».

Наслушавшись в свое время «Голоса Америки», я нахватался интонаций и ловко пародировал ведущих радиопрограмм. Этого хватило для укрепления мифа. Вот почему Владислав Игнатьевич в трудную минуту решил заручиться моей поддержкой:

— Котенок (это было его любимое обращение, и звучало оно в его устах как «коченок»), помоги, родной!

«Родной» — еще одно любимое его обращение.

— Что случилось, Владислав Игнатьич?

— Понимаешь, котенок, хотел сделать Людочке подарок, но одна дрянь в чалме всучила мне говно. Ты прекрасно знаешь английский, мой родной. Помоги.

Говорил Владислав Игнатьевич всегда чуть нараспев, растягивая гласные, и слегка в нос, с французским прононсом. Поэтому даже то слово, которым он обозвал покупку, звучало в его устах как нечто аристократическое. Если тема разговора была волнующей, он весь отдавался вдохновению: по-актерски начинал сам себя «заводить», распалять, сгущать краски, идя на поводу у своего недюжинного темперамента. И ты уже не понимал, что это — монолог короля Лира или просьба сходить вместе в магазин.

В данном случае речь все-таки шла о магазине:

— Котенок, мы возьмем моторикшу и поедем к этой сволочи. Я его уничтожу, мой родной! Никаких обменов! Пусть вернет мои деньги! Переведешь на английский все, что я скажу этом у говну, котенок! Их испортили русские, понимаешь? Наплыв скобарей из Союза! Этот горбачевский фестиваль развратил эту страну, мой родной! При англичанах этого не было, да, котенок?

— Не помню, Владислав Игнатьич.

— Я сейчас пообедаю с Людочкой. Потом я посплю. Потом мы возьмем моторикшу. И разнесем эту лавку!

— Можно взять велорикшу, это дешевле.

— Если мы втроем сядем, он сдохнет через десять метров, котенок! Только моторикша, мой родной!

Через два часа, еле уместившись в тесной кабинке моторикши, мы отправились в «Яшма плэйс» — крупный торговый центр.

По дороге я прочитал визитку продавца — Радж Сигх. В руке у меня был чек на ювелирный гарнитур. Цена 3333 рупии. Всю дорогу молчали. Затишье перед бурей. Я все же попросил В. И. предоставить все дело мне, по возмож ности не вмешиваться и молчать.

— Договорились?

— Конечно, договорились, мой родной!

Входим в небольшой магазин. Из десятков таких павильонов и состоит «Яшма плэйс». У прилавка стоит маленький человек в чалме. Глаза — хитрые, физиономия — злая. Да, думаю, этого голыми руками не возьмешь. Владислав Игнатьевич надел очки, заглянул в визитную карточку.

— Мистер Радж Сигх? — начал он с достоинством английского колонизатора, уважающего местное население.

— Ес, сэра, Радж Сигх. Дружба — Горбачев — перестройка — фестиваль — карашо!

Индус выдал всю порцию своих знаний русского. И сложил ладони на груди в благодарственно-молитвенном жесте. Не успел я и рта раскрыть, как В. И. напустился на индуса.

— Что же ты делаешь вид, что меня не узнаешь?! А? Люля, как тебе это нравится? Ты меня не помнишь? Это я, я, я — тот самый русский мудак, которому ты всучил вчера это говно в золотой оправе!

И пошел, и пошел! Никаких тебе «котят» и «моих родных». Этого я больше всего и боялся. Монолог Сальери из финала первого акта спектакля «Амадеус» продолжался:

— Забирай свое цыганское барахло! Где мои деньги? Где мои мани?

Радж Сигх пододвинул к себе коробочку с украшениями и спокойно с улыбочкой начал:

— Ноу мани. Мани — ноу. Онли ченч. Онли фор ю ай давай зис!

И протянул нам другую коробочку.

В. И. повернулся ко мне:

— Что он сказал, котенок?

— Сказал, денег не даст. Предлагает это.

И понеслось по-новой:

— Это ты наденешь на себя, когда в гроб будешь ложиться! И поплывешь в этом по Гангу! Понял? Понял? Требую мани! Мани!

А индус бубнит свое:

— Ноу мани. Онли ченч.

Людмила Павловна, до этого молчавшая, корректно отодвинула мужа рукой:

— Владик, дай я скажу.

Она долго с укоризной смотрела на торговца, давая понять, что потрясена его поведением. Она покачала головой из стороны в сторону, как это делают педагоги с большим стажем работы, и, с паузой после каждого слова, тихо проговорила:

— Как вам не стыдно…

После таких слов, произнесенных с такой интонацией, ученики обычно опускают головы, начинают плакать и правда всплывает наружу.

А индус только улыбается и разводит руками. Людмила Павловна продолжает:

— Вы же видели, что я вчера была без очков! Что я плохо видела!

— И опять коронное: — Как вам не стыдно!

Забыли милые мои соотечественники, что они не в ленинградском Гостином Дворе и что этот тип в чалме никогда не видел ни спектакля «Ханума», ни фильма «Адъютант его превосходительства». А поскольку в роли адъютанта его превосходительства сегодня выступал я, мне пора было выйти на авансцену. Тем более, что я не мог больше выносить издевательства над дорогими мне людьми.

— Хау мач зис? — строго спросил я, указывая на камни преткновения.

Хозяин с интересом посмотрел на меня и радостно выдохнул. Ну как бы дал понять, что наконец появился человек, с которым можно объясниться. Произношение у нас с ним было одинаковое.

— Фор оль пипл ин оль волд зис комлект кост — фо таузен сри хандрид сёти сри. Онли фор май совиет френд (дружба — Горбачев — перестройка — фестиваль!) — сри таузен сри хандрид сёти сри!

Владислав Игнатьевич не понял, что многократно произнесенное слово «сри» — это числительное, а не глагол, и решил, что нас в очередной раз обидели:

— Что он там сейчас вякнул, котенок?

— Говорит, что и так продал вам комплект на тыщу дешевле, за три тысячи тридцать три рупии… — И вдруг я сам с полоборота завелся и выдал из себя мини-Стржельчика для развивающихся стран:

— Слушай меня внимательно! — начал я фальцетом. — Лисн ми! Это мои фазер и мазер. Мой фазер из грейт рашн артист, а потому ни хрена вот в этом ни андестенд. Моя мазер — она вообще слепая, — и я показал руками, как слепые ощупывают пространство. — Я их очень люблю! Ай лав их! — Далее весь свой монолог я щедро иллюстрировал жестами. — Поэтому, если ты не отгиваешь мне сри таузен сри хандрид сёти сри рупии, то ай гоу ту совиет амбассадор и тебе — п…ец!

Ошеломленный индус забормотал:

— Ноу амбассадор, ноу — п…ц!

Не знаю, какое слово из двух убедило торговца больше, думаю, все-таки первое, «амбассадор», то есть посол. Не случайно же все автобусы с русскими подъезжают к одним и тем же магазинам. Значит, есть какой-то взаимный интерес?

— Ноу проблем, — сказал Радж Сигх. — Экскьюз ми! — И протянул мне 3333 рупии.

Когда мы вышли на улицу, душный воздух которой был пропитан специями, приправами, ароматическими благовониями и цветами, Владислав Игнатьевич до стал из сумки блок «Мальборо», протянул его мне и сказал:

— Спасибо, котенок. Если бы не твой английский…

Он не смог закончить, потому что у меня начался приступ нервного смеха. Смешинка упала и на Людмилу Павловну, а вслед за ней заразился и Сам…

Едет по Дели моторикша и везет трех истерично смеющихся русских.

Владислава Игнатьевича Стржельчика больше нет с нами.

Я узнал о его кончине, когда был на гастролях в Казахстане. Этот рассказ был написан задолго до смерти артиста, и какое-то время я не мог его перечитывать. Тяжелым грузом лежало на сердце то, что не смог прилететь на похороны, не проводил в последний путь.

Илюша сказал мне:

— Это хорошо, что ты не видел его мертвым. Будешь помнить его только живым.

Таким я его и помню.

Розетка для сушки рук, инвалидная коляска для полета и чай для ухода за обувью

На Тайвань в 1992 году мы летели сложно. Москва — Ташкент — Дубай — Дели — Карачи — Бангкок, пересадка на самолет компании «Тай» — полуторачасовой перелет над океаном и посадка в Тайбэе на островном Китае. Всё вместе — около суток. Над Дели кружили минут сорок. Позже выяснилось: на полосе загорелся наш «Ту-154» из Ташкента…

Уставшие и вымотанные болтанкой, перепутавшие все часовые пояса, мы приземлились в Бангкоке, столице Таиланда… Единственное, что внесло оживление в этот трудный перелет, так это бесконечные пересказы друг другу истории, которая произошла с одним нашим народным артистом еще в Шереметьево. Очевидцев было двое — Володя Козлов и я. Поведали мы ее двум нашим приятелям, способным оценить пикантность ситуации, но театральная почта разнесла эту байку по коллективу за полчаса. А дело было так.

Прошли мы таможенный и пограничный контроль. До вылета еще минут сорок. Кто пивко попивает, кто просто так слоняется. Я сижу, ковыряюсь в видеокамере. Вдруг в кресло рядом со мной падает Володя в приступе нездорового, с трудом подавляемого смеха. Тычет куда-то пальцем и выдавливает из себя:

— Там такое… такое…

— Где?

— В сортире!

Я протянул ему бутылку пепси, он отхлебнул, отдышался:

— Войдешь в сортир — там наш слева стоит в предбаннике. Ты только не расколись, не спугни чувака…

Вхожу в туалет. Слева у стены, спиной ко мне стоит наш и бубнит что-то себе под нос. Ничего смешного. Рядом с ним, согнувшись, ТоляьИксанов — заместитель директора — завязывает шнурок на ботинке.

Видно, опоздал я на репризу. А наш бормочет одну и ту же фразу:

— Еле работает, твою мать, еле работает…

Толя вышел, а я решил по-бытовому оправдать свой приход и пошел в сторону кабинки. В это время наш слегка повернулся, и я все увидел.

Знаете, бывают такие большие черные электророзетки на 380 вольт? В них обычно включают полотеры. Розетка эта прикрыта крышкой на пружине — от любознательных. Так вот, стоит наш и сушит руки под этой розеткой — как бы подставляет ладони потокам воздуха. Мы встретились глазами, и наш завелся:

— Ты представляешь, международный аэропорт называется! Сарай! Бардак! Она же почти не работает, эта фигня. Е-е-е-л-е-еле! — И он начал щелкать пластмассовой крышкой, будто это тумблер. — Нет, я тебе так скажу: не только этого аэропорта и этого города — этой страны не должноьбыть на карте!.. Неужели нельзя было повесить табличку: «Извините, еле работает»?! Нужно взять глобус, зарисовать нас белой краской и написать вместо названия страны: «Не работает». И все, и нет нас ни географически, ни политически. И изъять всякие упоминания о нас из всех энциклопедий. — И вдруг очень просто, без пафоса добавил: — Да нет, она почти не работает… ну так — еле-еле…

Он продолжает делать пассы руками под электророзеткой, а я чувствую, что сейчас начну ржать, поэтому направляюсь к выходу. И наш вдруг очень строго и в то же время заботливо спрашивает меня:

— А писать не будешь?

Я, как на плацу в армии, отрапортовал:

— Буду!

Постоял я в кабинке, отдышался и бочком, бочком из туалета — в чрево несуществующего аэропорта несуществующей страны…

До сих пор не дает мне покоя одна мысль: как понимать эти «еле работает» и «почти не работает»? Значит ли это, что розетка пусть чуть-чуть, но работала, хоть немного, но сушила? Вот в чем вопрос!

Пятьдесят лет работает у нас в театре артист Иван Иванович. За неделю до поездки на Тайвань подходит он ко мне и спрашивает:

— Юрка, как ты думаешь, мне палочку брать с собой?

Иван Иванович еще во времена финской кампании ноги простудил и поэтому без палочки ему трудно. Странно, почему это вдруг накануне гастролей возник вопрос о палочке?

— Иваныч, а вы что, уже выздоровели?

— Какое там выздоровел!

И Иваныч продемонстрировал печальное состояние своих конечностей: прошелся, сильно прихрамывая.

— Тогда не понимаю вопроса.

— Я боюсь, что эти, — он многозначительно показал на небо, — эти скажут: ну его на хрен, этого хромого, здоровых девать некуда. И больше никуда меня не возьмут.

Вообще-то, Иваныч — человек незаменимый. Точнее, не так: Иваныч — человек, которы м можно заменить любого актера. Он знает наизусть все роли из репертуара маститых артистов театра. Особенно пристально Иваныч следит за творчеством наших народных — Николая Трофимова и Евгения Лебедева. А поскольку и у того, и у другого иногда возникают проблемы с запоминанием текста, Иван Иваныч всегда на стреме. И если он идет по коридору и бубнит слова чужой роли, значит сверкнул ему софитик надежды со сцены, значит кто-то приболел или опаздывает на спектакль. При этом лично я не помню ни одного случая, когда бы постоянная готовность Иваныча к творческом у подвигу была реализована в нашем театре. Тем не менее Иваныч, говоря словами персонажа, которого он мечтал сыграть всю жизнь, «пошел другим путем». Нет в Ленинграде — Санкт-Петербурге такой клубной площадки, такого красного уголка, цеха, жэка, где бы Иван Иваныч ни подхалтурил от Ленконцерта.

Там — то ему и пригодился репертуар Трофимова — Лебед ева. В общем, на таких, как Иваныч, держится театр, а сам Иваныч держится за палочку…

Я в какие-то минуты бываю очень убедительным оратором. И все, что сам побоялся бы сказать в глаза начальству, выговариваю Иванычу, готовящемуся к поездке на Тайвань:

— Иван Иваныч, как вам не стыдно, елки-палки! Вы прошли две войны от звонка до звонка и боитесь тех, ради кого воевали?! Вы один работаете в театре столько лет, сколько все наше начальство вместе взятое! И вы, как никто другой, имеете право посетить мавзолей генералиссимуса Чан Кай-ши — практически вашего ровесника!

И полетел Иваныч на Тайвань с палочкой.

В аэропорту Бангкока выяснилось, что нам предстоит здесь кантоваться часов восемь в ожидании самолета на Тайвань. Каждый был предоставлен самому себе, но нас попросили далеко не разбредаться, потом у что возможен завтрак за счет проштрафившегося «Аэрофлота». Иваныч про ха лявный завтрак не расслышал и исчез за ближайшим киоском. Когда Иваныч был на виду у всех, он поигрывал палочкой, как будто это не подпорка, а так — реквизит заезжего жонглера.

На самом деле передви гаться на своих двоих ему было трудно, как никому.

Аэропорт в Бангкоке — это система длинных коридоров, находящихся на разных уровнях. Перепад между ними составляет метр — полтора.

Преодолеть этот перепад можно на эскалаторе, а можно пешком по гладкому некрутому пандусу, сделанному так, чтобы удобно было катить тележки и чемоданы на колесиках. И на каждом углу стоят инвалидные коляски. Причем этих колясок в аэропорту больше, чем инвалидов на всем Тайване…

Прошло какое-то время и представитель «Аэрофлота», сложив руки трубочкой, выкрикнул:

— Артисты, пожалуйста, за мной, в кафе!

Разновозрастная толпа уставших мужчин и женщин тронулась за элегантным молодым человеком и пошла вверх по длинному пандусу — в следующий зал. И вдруг…

Из-за горизонта (говоря телевизионны м языком, «из-за границы кадра») появился Иваныч — как будто пророс из верхнего коридора.

Иваныч сидел в инвалидной коляске. Под ним находилась труппа БДТ — сорок пар удивленных глаз. На лице Иваныча застыл ужас. Ведь его беспокоило даже наличие у него тросточки, а тут он предстал перед всеми в инвалидной коляске! Стало быть, он уже и ходить не может?!

Эта секундная немая сцена, этот стоп-кадр, вероятно, показались Иванычу вечностью. Он не выдержал. Его руки, державшиеся за резиновые колеса, дрогнули, и коляска с артистом покатилась вниз. С каждым мгновением набирая скорость, она врезалась в толпу и начала ее рассекать. Кого-то Иваныч сбивал с ног, кого-то успевал оттолкнуть руками. При этом вместо того, чтобы кричать «Поберегись!», он выкрикивал: «Покататься! Покататься!» Это должно было означать следующее: «Я — совершенно здоров, а в коляску сел для того, чтобы покататься! Всего-навсего покататься!»

Иваныч повторял это слово, пока один из рабочих сцены не поймал злополучную коляску…

И смешно, и грустно.

Обязательно сниму все это когда-нибудь. Желательно — в Бангкоке.

По дороге на Тайвань.

И вот мы наконец гуляем по Тайбэю, главном у городу Тайваня.

И захотел Ник-Ник (Николай Николаевич Трофимов) купить в Тайбэе черный чай. П од ходит он ко мне и просит написать на листке по-английски слово «чай». Я написал «теа», поскольку письменным английским владел еще хуже, чем устным. Бумажку он потерял и, попав в огромный, многоэтажный универмаг, стал вспоминать, как пишется этот самый «чай». И возникло в его воображении некое сочетание букв, которое в звуковом выражении оформилось как странное слово «мэа». Это слово он бережно понес на кончике языка к ближайшему продавцу.

Есть у Ник-Ника в театре прозвище — Великий немой. Дело в том, что, забыв текст своей роли, он гениально компенсирует его отсутствие пластикой и мимикой, как в немом кино. Он умеет создать у партнера и зрителя впечатление, что тот либо чего-нибудь не расслышал, либо сам перепутал слова. В спектакле «Смерть Тарелкина» он должен был спеть такую фразу (в роли Расплюева):

Легче с дьяволом в тарелке,

Все мертвы, а этот жив.

Великий немой выдал:

Легче… тушки-карабушки

тра-та-лай-ла марабу!!!

После этого «марабу» весь театр долго не мог прийти в себя.

Будучи феноменально музыкальным человеком, Ник-Ник замечательно уложил свои «тушки-карабушки» в размер забытой фразы. Зритель ничего не заметил…

Положившись на свой опыт, Ник-Ник обратился к продавцу. Выяснилось, что слова «мэа» в китайском языке не существует, но есть какие-то сходные по звучанию слова. Служащие шестиэтажного универмага начали водить бедного Ник-Ника по этажам. Все, что напоминает «мэа», было предложено потенциальному покупателю вежливыми китайцами. Ему принесли подарочный набор засушенных гадов, фломастеры, носовые платки и многое другое. С реди прочего был показан и чайный сервиз.

«Уже тепло!» — подумал Ник-Ник. Вспомнив то, что я ему написал, он попросил фломастер — в некотором роде тоже мэа, как выяснилось. Взяв листок бумаги, он изобразил наклоненный чайник, из которого льется струйка прямо в чашку. От струйки он провел стрелочку и нарисовал восклицательный знак.

— Это мэа. Мэ-а!

Китайцы радостно закивали и повезли Трофимова на эскалаторе на цокольный этаж. Там продавались продукты. Ник-Ника подвели к витрине, где были выставлены минеральные и другие воды.

— …вашу мать! Это не мэа! — закричал Трофимов и в эту секунду на соседних полках увидел упаковки с чаем.

— Вот оно мэа! Вот оно!

Ник-Ник пожал руки продавцам и помахал им ладошкой, мол, топайте, мэа я нашел, спасибо, до свидания. Китайцы раскланялись и убежали.

Осталось выбрать именно черный чай (а не преобладающий здесь зеленый). Но надписи-то все на китайском и английском языках! И сноватпришлось Ник-Нику идти к продавцу:

— Это — мэа, — сказал он, показывая на прилавок, — но мне нужен черный мэа.

Продавец непонимающе закивал головой. Тогда Ник-Ник вспомнил, что обут в ботинки черного цвета. Человек хоть и не молодой, но очень пластичный, он начал вертеть носком ботинка почти у носа продавца, тыкать в ботинок пальцем и приговаривать:

— Это — черный! Черный!

Продавец взял Трофимова под руку и повез на шестой этаж. Естественно, что после этюда под названием «играю черный цвет», показанного Великим немым, его привезли в обувной отдел и подвели к полке, где стояли только черные туфли.

От А до Я за три года

В 1991 году, весной, мы с Олейниковым пришли на Ленинградское телевидение. Илья решил сразу обратиться к Кириллу Набутову — лучшему ведущему лучшей программы того времени на 5-м канале «Адамово яблоко. Передача для мужчин», сокращенно — «А. Я.» Дело оставалось за малым: решить, в каком качестве нам предложить себя Набутову. О том, что такое телевидение, я тогда имел представление лишь как зритель. И подобно большинству зрителей считал телевидение искусством весьм а поверхностным, а подобно большинству артистов относился к нему только как к средству «раскрутки». За три года работы в «Яблоке» мои представления полностью перевернулись.

После трехдневных совместных раздумий мы пришли к идее экранизации анекдотов, и я, ничего не смысливший в телевизионной технологии, пытался подвести под эту идею большую теоретическую базу.

Редакторское чутье подсказало Кириллу, что нечто в нашей затее все-таки есть, и он дал добро. В «Адамовом яблоке» возникла новая пятиминутная рубрика — «Анекдоты от Адама до наших дней».

В моей жизни наконец-то появилось дело, в котором многое зависело исключительно от меня и моего партнера. И я никогда не забуду людей, учивших меня телевизионному делу. Они были моими ровесниками, а многие даже младше меня. Они не корчили из себя мэтров, а я не стеснялся учиться у них. Они мирились с моим характером. Я люблю их. Киру Набутова, Сашу Жукова, Митю Медведева, Юру Олиневича…

— Толстый, с сегодняшнего дня ты отвечаешь в «Яблоке» за эротику!

Эту историческую фразу Набутов произнес в 1992 году, когда копировать плэйбоевские VHS-ные кассеты стало уже неприлично.

— В каждом выпуске передачи должен быть оригинальный, смешной эротический клип! — заявил Кира.

— И эротический, и смешной? — переспросил я.

— Именно.

— Тогда я сам разденусь. Обхохочешься.

— Я не имею в виду фильм ужасов.

Ночью я сочинил сценарий клипа «Здравствуй и прощай» о выпускнице Смольного института, которая ждет в полночь своего возлюбленного — гусара. Пародия на немое кино начала века про роковой любовный треугольник. Предполагалось подать эту историю под видом архивного материала, чудом сохранившегося и свидетельствовавшего о том, чтоbэротика существовала и до передачи «Адамово яблоко».

Естественно, о приглашении на съемки профессиональных актрис неbмогло быть и речи. За эротические съемки надо платить. А платить былоbнечем. Набутов привел двух девиц из ночного варьете и, отведя меня в сторону, сказал:

— Вот. Что Бог послал.

Бог послал ему двух очаровательных восемнадцатилетних девчонок, лишенных всяческих комплексов. Пока Кира общался с девочками, я пошел в буфет за сигаретами. Возвращаюсь через пять минут. Застаю картину: Набутов развалился в кресле, а будущие героини клипа в чем мать родила показывают какую-то сценку из своего ночного шоу. Я так понимаю, что Кира изобразил из себя режиссера и устроил телепробы в кабинете.

— Я вам не мешаю? — спросил я.

— Нет, заходи. Девочки, это — Толстый, ваш режиссер.

— Смешная фамилия, — сказали девочки.

— Толстый — это не фамилия, это — имидж, — объяснил Набутов. — А фамилия его вам как раз очень понравится — Стоянов!

Впервые в истории ленинградского телевидения должны были сниматься в павильоне такие, мягко говоря, пикантные кадры. Чтобы не будоражить коллектив орденоносного телецентра, съемки решили сделать ночными. И, чтобы шлялось как можно меньше народу, заказали смену с 24-х часов.

Никогда, на моей памяти, коридор рядом с 1-й студией не был таким оживленным, как в ту ночь. Маленькое ромбовидное окошко в огромной звуконепроницаемой двери павильона было нами демонстративно задрапировано. Это не помогало. Непонятно из каких щелей возникали на съемочной площадке люди. То осветитель зайдет, которого днем с огнем не сыщешь, и начнет долго вкручивать ненужную нам лампочку, то пожарник появится и спросит:

— Не курите?

— Нет, — говорю и показываю на голых актрис, — они еще не умеют.

То охрана возникнет в полном мужском составе:

— Посторонних нет?

— Нет, — отвечаю, — все свои. Раздевайтесь.

То машинист незаказанного нами операторского крана влетит:

— Кран нужен?

— Не нужен.

— Так сверху же лучше…

— Это ты дома своей жене скажешь! — срывается оператор Митя Медведев. — А я вот люблю снизу… снимать.

И так далее.

Клип получился и смешной, и трогательный. И можно смело сказать, что он явился результатом коллективных усилий всех мужчин, якобы случайно оказавшихся в ту ночь рядом с нами…

— Толстый, в передаче мало музыки. Ты должен снять какую-нибудь песню. Чтобы обойтись без «попсы». Чтобы был эксклюзивчик! — очередная идея Кирилла Викторовича Набутова.

— Это дорого, — отвечаю.

— А ты свою песню сними — будет дешево.

— Сами снимайте. Это еще дешевле.

— И снимем!

— И снимайте!

— И снимем!

В ту пору в «Яблоке» работал славный паренек, ассистент с режиссерскими амбициями — Леша Щукин. Еще у нас был администратор Саша Медведь, который любил протирать видеокамеру и смотреть на нее. Им-то Кира и поручил съемки музыкального видеоклипа. Вероятно, это был тонкий педагогический ход. Остановились на моей песенке на стихи Анатолия Флейтмана «1812 год». В ней такой рефрен:

Слева, на флешах,

в созвездьи костров — Милорадович.

Справа, на фланге,

в безмолвии — Багратион…

Сюжет песни — Бородинское сражение. И через весь текст (довольно сложный и насыщенный образами) проходят эти строки: про то, что где-то слева — Милорадович, а где-то справа — Багратион. Петь песню в кадре должен был я. Пацаны (то есть «режиссер» и «оператор») поняли, что тут очень важно, кто из героев стоит справа, а кто — слева. И главное — не перепутать, где у нас «право», а где «лево» по телику, блин. Три дня они шушукались, что-то рисовали. Когда я подходил, бумажку прикрывали руками, как будто я — второгодник, жаждущий списать контрольную.

Наступил день съемок песни «1812 год», или «Песни про чуваков, которые слева и справа», как говорили между собой творцы видеоклипа.

Сели в автобус.

— Куда едем? — спрашиваю.

— К Казанскому собору, — отвечают.

Снимать про Багратиона и Милорадовича у собора Казанской Божьей Матери? Ну, думаю, Щукину и Медведю виднее…

Приезжаем. Нас поджидает машина «Ленэнерго» с телескопической вышкой для ремонта уличного освещения. Ее Саши Медведя дружбан за бутылку пригнал. Машину паркуют посредине между двумя памятниками. Медведь с камерой залезает в «люльку», и водитель поднимает его на высоту метров десять. А Леша Щукин — внизу. Руководить будет. «Постановку ставить». У обоих милицейские рации для переговоров друг с другом. Солидно подготовились.

Леша мне говорит:

— Ты — слушаешь фонограмму. Когда будут слова, что слева Милорадович, грустно так чапаешь к левому памятнику, а когда про то, что справа Багратион, — в противоположную сторону.

Он посмотрел на вышку и сказал по рации Медведю:

— Саня, когда Стоян пойдет налево, наезжаешь камерой на фамилию памятника, там должна быть табличка. То же самое — с правым. Ну, как договаривались. Поехали!

А народу собралось у Казанского немало. Съемка все-таки.

— Пишем! — командует Леха.

Зазвучало вступление. Пошли слова: «Слева, на флешах, в созвездьи костров — Милорадович…» Иду к левому памятнику. Щукин кричит Медведю:

— Саня, наезжай на памятник!

Вероятно, Саня по команде трансфокатором приблизил к себе памятник и наконец-то узнал, что за мужик с эполетами стоит на постаменте. Я слышу его голос по рации:

— Леха, фигня получается. Это Кутузов!

— А справа кто?

— Ща посмотрю.

Медведь использует камеру как бинокль и поворачивает ее направо.

— А там вообще Барклай де Толли!

…Как вы понимаете, этот съемочный день был у нас рекордно коротким, а наличные затраты минимальными — бутылка водки.

Действительно, дешево сняли.

Раз в неделю Кирилл спрашивал меня:

— Ты еще не ушел из театра?

— Нет.

— Все равно уйдешь. Твое дело — телевидение.

Он мог позвонить мне в два часа ночи:

— Давай покидаем!

«Кидать» — значит обмениваться идеями по передаче.

И мы кидали…

Он заставлял меня быть одновременно репортером, журналистом, сценаристом, режиссером, ведущим. Но больше всего приучал к телевизионной режиссуре.

Иногда он приходил на монтаж за час до выхода передачи в эфир начитывать закадровый текст и говорил:

— Я потерял бумажки. Но ничего, я все помню.

Я знал, что это неправда, что он устал и текст попросту не написан.

Кира брал микрофон и начинал наговаривать под картинку. Как правило, это выливалось в блестящую эмоциональную импровизацию.

Журналист Божьей милостью, эрудит, умница, трудяга. Огромного роста, с открытой улыбкой, ранимый, заводной, отходчивый, не знающий чувства зависти. И по сей день почти в одиночку везущий свой телевизионный воз.

В 1993 году он часто говорил нам с Ильей:

— Вам нужно делать свою передачу. Я договорюсь об эфире на нашем канале. Делайте, делайте.

И мы сделали. Только на другом канале. На Российском. Но если бы не было «Адамова яблока», не было бы и «Городка».

Я не забываю об этом.


Загрузка...