С Антонидой Васильевной происходило что-то странное: она начала задумываться и скучать. По субботам труппа по-прежнему уезжала в Краснослободский завод. Додонов был предупредителен, вежлив — и только. Он только раз спросил Антониду Васильевну, правда ли, что его подарки выброшены из комнаты.
— Да, правда, — ответила она, опустив глаза.
— Это было ваше собственное желание?
— И да и нет… Сначала мне не хотелось расставаться с такими хорошими вещами, но потом я поняла, что принимать такие дорогие подарки неприлично…
— Почему?
— Потому что нужно уметь за них платить, а что может дать крепостная актриса?.. Кроме этого, с вашей стороны было просто неделикатно обязывать бедную, трудящуюся девушку такими денежными подарками. Поставьте себя на мое место и скажите, как вы поступили бы?
— Я?.. Я сказал бы, что этого слишком мало… да! Разве можно заплатить деньгами за то наслаждение, которое доставляется талантом?.. Нищим являюсь я, а не вы… Своим пением, своею игрой вы будите во мне живого человека… Ведь это называется воскресением из мертвых.
Они сидели одни в большой гостиной, где со стены смотрели хмурые фамильные портреты. Теперь Антонида Васильевна нисколько не боялась Додонова и спокойно ходила по всем комнатам, кроме девичьей. Ловкий Иван Гордеевич умел так устроить дела, что Крапивин не мешал этим tête-à-tête[7] тяжелой обстановке барского старого дома Антонида Васильевна являлась для Додонова блуждающим солнечным лучом, который на мгновение освещал его темную жизнь и исчезал. Она и сейчас сидела на бархатном диване такая красивая, свежая, и столько было чарующей прелести в этой белокурой грезовской головке, глядевшей прямо в душу Додонову своими серыми лучистыми глазами. У ней являлось желание помучить этого пресытившегося человека, и она заметно оживлялась в его присутствии.
— Вы меня презираете, Антонида Васильевна? — спросил Додонов тихо и протянул свою руку к ее руке.
— Да, да… Мне делается гадко, когда я думаю о вашей жизни. Бывший офицер, образованный человек, и так погрязнуть… Я удивляюсь, как можно унизить себя до такой степени! Есть просто известная порядочность, которая не позволяет людям делать гадости.
— Но если нет руки, которая вывела бы из этой обстановки, если нет ответа на самое святое чувство и если этим человека заставляют делать новые гадости?
— Что вы хотите этим сказать?.
Додонов взял ее за руку и с каким-то благоговением поцеловал кончики ее пальцев. Она хотела выдернуть руку и не могла — голова кружилась, в глазах завертелись красные пятна. Ей было страшно и хорошо, но она пересилила себя и засмеялась нехорошим, холодным смехом.
— Какие нежности, Виссарион Платоныч… Вы, кажется, принимаете меня за горничную. Не хотите ли, я вам подарю ленточку на память?
Этот смех точно ужалил Додонова, и он даже отскочил от нее. О, это было похуже того, что он слышал от нее раньше!
— Понимаю все, — шептал он, хватаясь за голову. — Вы любите другого… Для этого другого… вы найдете и другие слова.
— Вы меня оскорбляете, Виссарион Платоныч… Не забудьте, что я у вас в гостях, и это вдвойне обидно.
Она встала и с гордо поднятой головой вышла из комнаты. Как он смел так говорить с ней? Про себя она повторяла каждое его слово и открывала в нем что-нибудь обидное для себя. Но не все ли ей равно, что он говорит? Антонида Васильевна обманывала себя: ее уже начинало тянуть к Додонову. В нем было что-то такое особенное, чего нет в других. Такого человека можно бы и полюбить, если бы не эта проклятая девичья… Какой-то предательский голос нашептывал ей: «Ты будешь царицей в этом дворце… жизнь польется сплошным праздником… а там, в столице, ты сама будешь наслаждаться игрой лучших артистов…» Собственная бедная обстановка начала казаться еще беднее, а жизнь игрушкой. Конечно, пока она молода и красива, все будет хорошо, но ведь красота так быстро проходит, а там, впереди — тяжелое будущее состарившейся и пережившей себя примадонны. Антонида Васильевна часто плакала, оставаясь одна, и с Крапивиным была холоднее прежнего.
А кругом нее составился целый заговор, участниками которого были Иван Гордеевич, Яков Иванович и Улитушка. Они частенько собирались втроем и долго судили и рядили про барские дела.
— Гордячка она, — повторял Иван Гордеевич, приглаживая свою лысину. — Счастье лезет в рот, а она отвергает. По-моему, женское естество везде одинаково, и только одна барская прихоть, что подай вот эту, а остальных не надо. И нужно этим пользоваться… Другая бы даже весьма благодарна была… А уж как Виссарион Платоныч тоскуют-с. Можно сказать, спят и видят Антониду Васильевну.
— А сколько он даст за нее? — спрашивал Яков Иванович.
— Ничего, говорит, не пожалею… Пятьдесят тысяч сейчас наличными, а что касаемо подарков и благодарности — не в счет.
Яков Иванович и премудрый Соломон искренне жалели, зачем они не родились такою красавицей, как Антонида Васильевна.
— Все равно так, даром пропадет, — резонировал Соломон, — и после сама будет жалеть-с. Только будет поздно-с.
— Конечно, будет каяться, — поддакивал Яков Иванович. — Ну, выйдет она за Крапивина… ну, и вытягивайся из всех жил на сцене, пока в силах, а дальше-то что?
— Эх, молодо-зелено, — качал головой Соломон.
Привлеченная к делу. Улитушка сочувствовала этим взглядам и вносила еще свою рабью покорность барской воле. Она взяла на себя трудную роль переговорить с Антонидой Васильевной окончательно, потому что сезон подходил к концу и такого другого случая не дождешься. Старуха долго ходила около своей «шпитонки», прежде чем решилась выговорить все, что лежало на ее старой душе.
— Тонюшка, а ты напрасно Виссариона-то Платоныча обегаешь… — начала она однажды вечером, когда девушка сидела перед зеркалом в папильотках и выравнивала волосы. — Вон он что говорит-то: ничего, слышь, не пожалею… Только бери. Право… Иван Гордеич говорит, что пятьдесят тысяч отдаст, а подарки особо. На волю бы выкупилась и меня, старуху, выкупила, и стали бы жить да поживать… Девичья-то память до порога.
Прислонившись к спинке стула, Антонида Васильевна смотрела на няньку остановившимися от изумления глазами. Не во сне ли все это происходит?.. А расходившаяся старуха не унималась и продолжала свое:
— Тоже вот и Яков Иваныч, — ему-то какая корысть? — а он в один голос с Иваном-то Гордеичем… Добра тебе все желают, касаточка. Раз-то согрешишь, так и бог простит… Не ты первая, а с актрисами это даже и даром бывает. Подвернется какой худой человек — девушки как не бывало… А Виссарион Платоныч не обидит: в золоте будешь ходить.
— Так пятьдесят тысяч, няня?
— Пятьдесят, касаточка.
— Отлично… Я сама подумаю.
— Подумай, касаточка, господь с тобой… Этакого счастья в другой-то раз и не дождешься, а женская наша красота до времени.
Антонида Васильевна больше не плакала. Она целую ночь не сомкнула глаз и все думала… Припомнилось ей, как ее насильно взяли от семьи там, в России, и отдали в театральную школу; как она постепенно забывала своих родных, простых дворовых, и как теперь она была для них хуже, чем чужая. Впереди роскошь, богатое безделье… Ее и торгуют, как лошадь. От денег у всех закружилась голова, начиная с несчастной Улитушки. Стоит только решиться, и широкая дорога открыта. Утром Антонида Васильевна передала няньке, что сама желает переговорить с Додоновым, и сама назначила ему час, когда он может прийти к ней, не рискуя встретиться к Крапивиным.
— Давно бы так-то, касаточка… — обрадовалась старуха.
Заговорщики торжествовали. Яков Иванович сам полетел с радостной вестью в Краснослободский завод, и в назначенный час Додонов входил в комнату Антониды Васильевны.
— Вы меня желали видеть, Антонида Васильевна?
— Да… Я желала бы слышать от вас лично все то, что мне передавали. Вы сами назначили цифру в пятьдесят тысяч?
— Послушайте, это уже известно вам, и не все ли равно, кто назначал?…
— Значит, верно?
— Да.
— И будут подарки?
— Антонида Васильевна, что за тон?
Она посмотрела на него такими печальными глазами и замолчала.
— Девичья будет уничтожена немедленно… — заговорил Додонов, поощренный этим молчанием. — Я понимаю, что это грубо назначить цифру, но ведь это только гарантия.
— Благодарю вас, что вы так оценили мой позор… и знайте, что я, я любила вас… а теперь прощайте… навсегда. Вы меня убили…
Она не выдержала и громко зарыдала. Додонов хотел по дойти к ней, но она отстранила его движением руки.
— Если так, то вот мое последнее слово: выходите за меня замуж, — предлагал Додонов.
— Замуж?.. Чтобы вы бросили меня через неделю?.. Нет, одно мгновение я думала несколько иначе о вас, и если бы отдалась вам, то не за деньги и не за честь носить вашу фамилию… Прощайте, прощайте!..
— Опомнитесь, Антонида Васильевна…
— Довольно… будет…
Видимо, ей хотелось сказать ему что-то еще на прощание, но она только махнула рукой и убежала за ширму. Додонов постоял среди комнаты несколько минут и, стиснув зубы, проговорил:
— Тогда я вас куплю, Антонида Васильевна?
— Покупайте, как покупаете собак.
Додонов круто повернулся и торопливо вышел. У него голова шла кругом. О, он отомстит за это оскорбление!.. Какая-нибудь жалкая провинциальная актриса и так обращается с ним, Виссарионом Додоновым?.. Нет, это уж слишком…
Вечером этого же дня в театре Яков Иванович отозвал Антониду Васильевну за кулисы и, всплеснув руками, как-то простонал:
— Антонида Васильевна, что вы наделали… что вы наделали?!
— Да вам-то какая забота, Яков Иваныч?
— Бескорыстно-с, сударыня… Добра вам желал, единственно по этой причине. После меня, может, и добрым словом помянете…
— Оставьте меня!.. Вы все, кажется, помешались… А если вы еще осмелитесь приставать ко мне со своими сожалениями, я должна буду обратиться к Павлу Ефимычу…
— Нет-с, это пустое-с… Антонида Васильевна, в самом деле подумайте хорошенько! Если бы я был на вашем месте… да я…
— Вот и замените меня, а я буду вам очень благодарна.
— Погордились, сударыня…
— Вон!
Яков Иванович долго стоял на одном месте и все качал головой. Он даже забыл, что около театра его ожидает премудрый Соломон, приехавший из Краснослободского завода за окончательным ответом.
— Ну, что? — спрашивал он, когда показался, наконец, Яков Иванович.
— Ничего… прогнала…
Мудрецы только развели руками. Что же, своего ума к чужой коже не пришьешь…
Вся труппа уже знала о случившемся, и шушукались по всем углам. Актрисы выражали свое одобрение, актеры качали головами. Ничего не знал один Крапивин, который был занят с декоратором Гаврюшей и даже сам что-то красил и мазал, одевшись во вретище. У Гаврюши давно чесался язык, чтобы рассказать все патрону, но он чувствовал себя таким маленьким и ничтожным, что только кряхтел и вздыхал.
— Что у тебя, живот болит? — спросил, наконец, его Крапивин.
— Никак нет-с, Павел Ефимыч…
Гаврюша, наконец, не выдержал и рассказал все, что происходило сегодня в театральной квартире. Крапивин слушал его и понимал всего одно слово: Додонов… Додонов… Додонов. А где Антонида Васильевна?.. Потом он опомнился и закричал, как раненый зверь:
— Да ты все врешь, Гаврюшка?! Все это ваши закулисные сплетни и дрязги… Никогда и ничего не сметь мне говорить об Антониде Васильевне!
— Как вам будет угодно.