Зинаида Мокиевская-Зубок Гражданская война в России, эвакуация и «сидение» в «Галлиполе» глазами сестры милосердия военного времени (1917–1923)

В 1974 году, вскоре после высылки из СССР, А.И. Солженицын обратился с призывом ко всем еще здравствующим свидетелям событий Гражданской войны в России отозваться и написать свои воспоминания об этом времени для задуманной им Всероссийской Мемуарной Библиотеки.

Моя мать, автор предлагаемых здесь воспоминаний, была добровольная сестра милосердия — с конца Первой мировой войны и на протяжении всей Гражданской. До поступления на ускоренные курсы сестер милосердия военного времени она подавала большие надежды как пианистка. Она долго колебалась, отозваться ли на вышеуказанный призыв, не будучи уверенной в своих литературных силах, говоря: «Я хорошо владею пальцами на клавишах рояля, но не пером». И все же она поддалась нашим уговорам, для пробы написала две-три страницы и отослала А.И. Солженицыну. Александр Исаевич заинтересовался, обменялся с мамой письмами и посетил наш дом в 1976 году. Встреча его с Зинаидой Степановной была сердечной; они как земляки вспомнили Ростов-на-Дону и условились, что мама будет писать свои воспоминания. С этого момента мама взялась серьезно за дело.

С тех пор прошло уже много лет, за это время мама скончалась (без трех месяцев не дожив до 90 лет), копии ее записей выцвели и перемешались; и, пересматривая недавно ее бумаги, я натолкнулся на рукопись. Начав читать и заинтересовавшись написанным, я не мог оторваться, пока не прочел ее до конца. Мне стало ясно, что события, описанные моей матерью, далеко не заурядны, и особая ценность их в том, что писала непосредственная участница событий той исторической поры. Язык их простой и легкий.

Ставшая сестрой милосердия по идейным соображениям и добрая по душе, она глубоко переживала человеческие страдания и всячески хотела помочь. Поэтому и вызвалась на фронт, добровольно и сознательно пойдя на лишения и тяготы войны, ставшей особенно тяжелой, когда она превратилась в братоубийственную, с одной только целью — помочь страдающему защитнику Родины, а в революцию — защитнику моральных устоев России. Все, что происходило тогда, глубоко врезалось в память, и, таким образом, 60 лет спустя, когда моя мать согласилась описать виденное и пережитое, она с поразительной точностью вспоминала имена, места и даты происходящего. Когда не удавалось, писала «не помню».

Все, что она видела, запомнила и передала на бумагу, является как бы частью семейной хроники, и для этого я взялся перепечатать воспоминания, разделив их по ходу действий на несколько глав (чего не было сделано в оригинале), чтобы моему младшему поколению, да и последующим, было легче воспринимать написанное. Мне бы хотелось, чтобы, читая о закате бывшей Великой России, они поняли, что в этих событиях, которые обрекли страну на последующие многия десятилетия кровавых мук и моральное падение, дедушка и бабушка принимали деятельное участие на стороне белых, борющихся за ДОБРО Родины. Как ни парадоксально, но за свою любовь к Родине они лишились ее на всю жизнь.

О.Л. Мокиевский-Зубок

Август 1995-го Оттава, Канада

Глава 1. РОСТОВ-НА-ДОНУ

В 1917 году я поступила на курсы сестер милосердия военного времени и в конце года была назначена в лазарет для военнопленных австрийцев. Лазарет помещался за городом, между Ростовом и Нахичеванью, в бывших казармах Таганрогского полка. Работая в лазарете для военнопленных, я все свое свободное время посвящала перевязочному пункту Добровольческой армии, который расположился в помещении вокзала железной дороги города Ростова. В то время на перевязочный пункт медицинский персонал приходил добровольно и из других лазаретов, но желающих было мало — многие боялись, так как подозрительные личности все время встречались в палатах перевязочного отряда. Ростов был окружен наступающими большевиками, раненых всегда было много, а среди них много учащихся: кадеты, гимназисты, реалисты (были подростки четвертого и пятого классов), юнкера, а также и офицеры. Там же помещался и питательный пункт для добровольцев-воинов, обслуживаемый местными дамами-патронессами.

В городе было много беженцев со всех концов России, искавших спасения на Дону. В январе переехал в Ростов со своим штабом из Новочеркасска генерал Корнилов и поселился в прекрасном особняке местного миллионера Паромонова. Политикой я не занималась, но прислушивалась и интересовалась, что говорили «политикане» о событиях. Несмотря на воззвания генерала Корнилова, местные и приезжие, призывного возраста и старше, мало и неохотно записывались в Добровольческую армию. Кафе и рестораны были переполнены штатской и военной публикой и спекулянтами, а защищали их почти дети. Многие штатские и местные офицеры не верили в «авантюру» и старались при первой возможности выехать в безопасные места, но вскоре за свою «нейтральность» они дорого поплатились.

В лазарете для военнопленных, где я работала, был многочисленный медицинский персонал. Большинство из них были евреи и галичане, студенты медицинского факультета, эвакуированные в Ростов с Варшавским университетом ввиду приближения к Варшаве фронта. Старший врач лазарета был мужчина — доктор Голуб, остальные врачи были женщины: доктор Нефедова, доктор Копия, доктор Миненко, доктор Блюма Львовна (фамилию не помню), доктор Сара (отчество и фамилию не помню) и другие, которых я уже не могу вспомнить. Сестры: Цецилия Минц, Ядвига Галай, Школьницкая, Женя Галищева, Мария Галищева, Зина Демьяненко (это я) и другие, фамилии которых не могу вспомнить. Братья милосердия (студенты): Альфред Минц, Тейтельбаум, Гольдштейн и другие. Нас, сочувствующих Белой идее, было только четверо: из врачей доктор Нефедова, доктор Копия, из сестер милосердия — Женя и я (Зина). Каждый день мы с Женей ходили помогать на перевязочный пункт на вокзал. Так проработали мы до первых чисел февраля 1918 года, когда Добровольческая армия должна была отступить и оставить Ростов. Это было 8 или 9 февраля. Я хотела уйти с перевязочным пунктом и пошла домой, чтобы переодеться в теплое, но, когда возвращалась на станцию, там уже была слышна перестрелка — это местные железнодорожные рабочие стали преследовать отступавших добровольцев. Добровольцы шли врассыпную, поднимаясь по главной (Садовой) улице в город. Я шла к вокзалу (в сестринской форме), но меня остановил офицер и спросил, куда я иду. Я ответила, что иду на перевязочный пункт Добровольческой армии, который находится на вокзале. Он посоветовал мне не ходить дальше, так как там идет бой, а когда я спросила, где перевязочный пункт и раненые, он ответил, что ничего об этом не знает и куда идти, тоже не знает. Я повернула назад с целью найти раненых и весь отряд и пошла с отступающими добровольцами. Тут навстречу мне вышла моя подруга Нина Костанди, которая жила рядом, на этой улице. Она увидела меня в окно, вышла мне навстречу и почти насильно завлекла к себе на квартиру. Она объяснила мне ситуацию, говорила, что все пропало, большевики займут Ростов и это вопрос, может быть, нескольких часов. Сняла с меня сестринскую форму и сразу же, не дав мне опомниться, бросила ее в огонь кухонной печи, а меня убедила надеть штатское платье. На мои протесты заявила, что я своим «военным видом» могу подвергнуть и их опасности. Наутро в город вошли красные войска. Я осталась ночевать у Нины, а днем пришел мой младший брат узнать, не знает ли она что-нибудь обо мне. Он сообщил, что приходили к нам с обыском и искали «кадетскую сестру», но папа (мамы у меня не было) сказал, что дочь ушла и он не знает куда. Ища «сестру», красноармейцы забирали вещи, которые им нравились. Папа просил передать, чтобы я не показывалась домой до поры до времени. Потом явились в город матросы — «краса и гордость революции», вооруженные до зубов, и делали «чистку» города. Прислуга выдавала офицеров, в семьях которых служила. Бабы с окраины города с растрепанными волосами бегали с солдатами от дома к дому, указывая, где, как им было известно, есть офицеры. Несчастных выволакивали из домов и под конвоем верховых гнали прикладами своих винтовок на вокзал, где и расправлялись с ними[17]. На вокзале железной дороги, на перроне, было много убитых добровольцев, среди них были и сестры милосердия. Благодаря счастливой случайности, я не разделила их участи.

С утра по городу ходили группы вооруженных солдат и обстреливали «буржуйские» дома. Я стояла у окна, прикрытого внутренней ставней, которое выходило на Садовую улицу, и в щелочку смотрела, что делалось на улице. Группы пьяных женщин и солдат распевали под гармошку «Яблочко» — женщины при этом отплясывали, подбрасывая награбленные вещи над головой. Доносились слова частушки:

Ой, яблочко краснобокое,

Ой, девочка краснощекая…

В это время я заметила группу вооруженных солдат, направивших дула винтовок на наш дом. Не знаю, какая сила меня толкнула, — я пригнулась, и в это время посыпались стекла — ставня стала как решето. Другого залпа не последовало, и я перебежала в переднюю, где было безопасней. К концу дня снова пришел мой брат справиться обо мне и повторил, что меня ищут и мне следует скрыться. Нина посоветовала надеть платье ее горничной, а я еще повязалась платком, как крестьянка, и пошли мы с ней к ее старшей сестре, которая была замужем и жила отдельно. Таким образом я скиталась в течение двух недель от одних добрых людей к другим (под видом прислуги), пока не уехали матросы из города и не наступила как будто тишина. Тогда я снова надела сестринскую форму и пошла в свой лазарет для военнопленных австрийцев. Доктор Нефедова сообщила нам с сестрой Женей, что многие добровольцы не успели уйти из города и скрываются в склепах на кладбищах, в водопроводных люках и других потаенных местах и что надо носить им пищу и штатскую одежду и помогать как-то выбираться оттуда и распыляться. Для этого сформировалась подпольная группа, через которую мы и будем действовать. Все строго должно было держаться в тайне, иначе мы не только их подведем, но и себя. Пока мы работали вчетвером, врачи Нефедова и Копия, сестры Женя и я; мы очень боялись доверить кому-либо свою тайну, а с подпольной группой имела связь доктор Копия, у которой муж был доброволец-офицер.

Поскольку у моего отца было большое знакомство с известными жителями города, то на моей обязанности лежало доставать штатскую одежду и деньги. Откликнулись все, к кому бы я ни обращалась. Давали все, что я просила, и люди эти в свою очередь просили меня, в случае надобности, обращаться к ним снова, но, конечно, соблюдать осторожность. Я понемногу переносила вещи в лазарет, в известное только нам место, и отсюда доктор Копия передавала куда было нужно. Дальше нашей четверки я ни с кем не имела дела. Во главе подпольной организации называли военных с известными нам именами. Был «свой человек» в управлении ЧК (в то время возглавляемой латышом Лацисом), который доставал документы (тех времен пропуски на выезд из города) с печатями, и многих удалось вытащить из склепов и отправить в другие города.

Однажды я прихожу в лазарет, и от доктора Нефедовой мы с Женей узнаем, что отправили к поезду тридцать человек (я думаю, что отправили так много сразу потому, что, видимо, уже было спокойно и отправка застрявших добровольцев шла без помехи и гладко). Перед отходом поезда нагрянула облава и, как сообщили, искали этих тридцать человек. По-видимому, среди нас был шпион, который выдал. Нескольким добровольцам все-таки удалось прорваться, убежать под вагонами и скрыться, перемахнув через забор железнодорожной станции. Хотя в них стреляли, но все-таки некоторым удалось уйти. Один из них (а может быть, и больше) пришел обратно и рассказал про этот ужасный случай. Нашего благодетеля из ЧК арестовали. Что было с ним, я не знаю, но нетрудно догадаться. Мы на время приостановили работу, но позже удалось распылить всех остальных.

Был такой случай. В одном из склепов (кладбищ было несколько в городе) прятались несколько человек. Они не имели пищи и сильно изголодались. Один из них увидел проходящую старушку-нищую и попросил «добрую бабушку» принести чего-нибудь покушать, а «добрая бабушка» привела красноармейцев, и ясно, какая участь их постигла.

Испытала и я на себе случай человеческой низости. Когда красные заняли Ростов в 1918 году, а Корнилов с армией ушел на Кубань, некоторые сестры милосердия, не успевшие уйти, скрывали у себя отставших добровольцев, которые были или отрезаны от армии местными большевиками или ранены и не могли ходить. Одного такого приютила и я. Я его приняла в нашу семью с согласия моего отца. У этого молодца были отморожены пальцы на ногах (он был добровольцем, но не офицером, профессии я его не знала, а имя забыла), и я ему делала перевязки дома, чтобы он не показывался на улице и не привлекал бы внимания соседей. Когда как будто настала тишина в смысле «ловли кадетов», он начал выходить, но жил у нас. Однажды, когда я пришла из лазарета домой, папа мне говорит: «Знаешь, Зина, опекаемый тобою твой «крестник» — подлец и очень опасный; он нас может предать». Я спросила папу, почему он так думает. На это папа рассказал, что этот типик потребовал большую сумму денег, которых наличными у папы не оказалось — банки были закрыты и денег не выдавали. Папа ему об этом сказал. Тогда он пригрозил, что если папа ему не достанет денег, то он скажет куда следует, что наша семья скрывает кадетов и т. п. Его не было дома, и я сразу же пошла предупредить других, чтобы были осторожны. Не знаю почему, но он больше не приходил. Заговорила ли совесть или он уехал, но больше он у нас не появлялся. Я очень беспокоилась не только за мою семью, но и за тех, кого он встречал у нас в доме, — так как ему доверяли и говорили при нем не остерегаясь, он даже принимал участие в наших разговорах и планах.

Сестра милосердия Женя, или просто сестра Женя, искала своего младшего брата, добровольца; она не знала, что с ним. Она попросила меня пойти с ней в здание университета, куда свозили трупы всех расстрелянных и замученных на «Колхиде» (в этом же здании университета разъяренная толпа по указанию какого-то тупоумного студента вывела профессора Колли и перед домом расстреляла). Женя попросила меня пойти с ней поискать ее брата там. Мне было страшно, но она очень просила, и я уступила. Со страхом мы вступили в огромный зал. Весь ужас описать невозможно, настолько все трупы были изуродованы, что опознать их можно было только по одежде или по особым приметам. До сих пор в моей памяти стоит этот огромный зал, где помещалось не меньше тысячи человеческих останков. Брата Жени мы не нашли, как позже выяснилось, он ушел в Кубанский (Ледяной) поход.

Траллер «Колхида» был ЧК. Все знали: кто туда попадал, обратно не возвращался. Тогда и пели частушку на мотив «Яблочка»:

Офицерик молодой, куды котися, —

На «Колхиду» попадешь, не воротишься…

Прошел март. За это время мы узнали, что генерал Корнилов снова идет со своим отрядом на Дон. В начале апреля (даты не помню) пронесся слух «из достоверных источников», что подходят к Ростову дроздовцы с Румынского фронта. Однажды приходит к нам в лазарет ученик старшего класса реального училища, он назвал мне фамилию, которая была мне знакома, — брат моей подруги Лели Петренко, курсистки местного университета, был женат на сестре этого ученика, Евгеньева. Леля и вся семья Петренко были левого направления, и брат Лели, недоучившийся студент, политический ссыльный, во время революции был выпущен на свободу. Поэтому я отнеслась к Евгеньеву с подозрением и осторожностью. Меня удивило, что он знает меня и о моей причастности к подпольной организации, а я его не знаю. Он мне по секрету сообщил, что подходит к Ростову отряд Дроздовского и что у них образовалась группа учащихся и других добровольцев, готовых выступить, но у них нет оружия. Хотел, чтобы я посодействовала в его получении. Я, наученная горьким опытом, боялась, чтобы это не был подосланный шпион. Не зная его, я видела и его оплошность, если он не предатель. Я опасалась повести его к доктору Нефедовой и сказала ему, что ничего для них не могу сделать и не знаю, где можно достать оружие. (По его словам, у них был план забрать почту и телеграф, железнодорожную станцию и еще какие-то учреждения.) Я ему сказала: «Если вы хотите помочь Дроздовскому своим выступлением, то следовало бы подождать, пока окончательно не будет известно, что Дроздовский входит в Ростов, — вот тогда и понадобится ему ваша помощь, а в настоящем положении для вас это выступление может окончиться печально, ведь ваша группа никакой связи не имеет с Дроздовским. Вас горсточка, и вас перебьют, как куропаток». Он был очень огорчен и позже, когда я его встретила во Втором Кубанском походе, он меня укорил, что я не помогла им тогда. По своей молодости он не понимал, что я не знала ни его, ни его убеждений и что их поступок был бы опрометчив.

В апреле, перед Пасхой, мы вдруг услышали артиллерийскую канонаду. А перед этим несколько дней красные отправляли длинные составы товарных вагонов, нагруженные до отказа, в которых вывозили все, что могли награбить в городе. Поезда с награбленным добром должны были идти на Батайск по железнодорожному мосту через Дон. Артиллерия била по мосту, снаряд попал в паровоз, и поезд застрял посреди моста. Но мы еще не знали, кто подходит: генерал Корнилов или генерал Дроздовский. Во всяком случае, все с трепетом ожидали прихода избавителей. Но, как оказалось, подходили немцы. Большевики оставили город, угнездились в Батайске и оттуда били по городу из орудий. В Светлую Пасхальную ночь, когда люди шли от заутрени, красные начали стрелять по городу (это было в 20-х числах апреля). Много народу было ранено и убито. Говорили, что в эту ночь было выпущено до восьмисот снарядов. Разрушения были огромны.

Наутро немцы победоносно входили в город, и население радостно встречало вчерашних врагов, а сегодня «избавителей», которые не преминули дограбить и в свою очередь стали вывозить эшелонами недограбленное большевиками. За ними пришли и дроздовцы. А позже вернулись из Ледяного похода и корниловцы, но уже без Корнилова, и остались в Новочеркасске на заслуженный отдых. Дальше начался Второй Кубанский поход, в котором и я, неугомонная, приняла участие. Со мною пошла и сестра Женя. Доктор Нефедова переехала в Новочеркасск, а доктор Копия встретилась с вернувшимся из Кубанского похода мужем и, как говорили, уехала с ним в Польшу. О ее дальнейшей судьбе ничего не знаю.

Доктора Нефедову я видела еще один раз, задержавшись проездом на несколько часов в Новочеркасске и побывав у нее дома. От нее я узнала, что она работает в больнице, не то в местной, не то в военном госпитале — точно не помню. Она мне рассказала о расправе над больными и ранеными добровольцами в одном из госпиталей Новочеркасска, когда я спросила о судьбе тех, которых мы отправили туда из Ростова. А было это так: почти в последний момент, перед уходом Добрармии из Ростова, срочно отправляли больных и раненых казаков и офицеров, жителей Новочеркасска и окрестностей, в новочеркасские госпиталя. Сестра милосердия Женя и я отправили одного офицера лейб-гвардейского полка, полковника Богуцкого, по просьбе родной сестры Жени. Помню, как мы торопились погрузить его в носилках в грузовик с еще несколькими ранеными, боясь, что не успеем отправить с последним транспортом. Доктор Нефедова слышала о нем от женщины-врача того госпиталя, в палате которой лежал этот полковник. Вооруженные красные выводили из госпиталя тех офицеров, кто мог ходить, а кто был тяжело ранен, тех выносили на носилках и расправлялись с теми и другими. Когда красные подошли к ее палате, она уже знала о расправах и, задержав их на пороге, спросила, что они хотят. «Я вас не могу впустить в палату, потому что она для сыпнотифозных, и здесь лежат больные тифом», — сказала доктор. Но они ей ответили, что им известно, что здесь лежит полковник, и они хотят его забрать. Доктор предупредила, что у полковника и у других больных очень опасная стадия заболевания, и тот, кто притронется к ним, неминуемо заразится. Красные ушли, обещая прийти за ним, когда он выздоровеет, и приказали ей сообщить об этом. Но они больше не приходили, так как корниловская армия уже возвращалась из Ледяного похода. Позже, уже в 1919 году, я видела полковника Богуцкого в Ростове.

К сожалению, ни имени этой женщины-врача, ни госпиталя, в котором она работала, и на какой улице он находился — не запомнила, да и Новочеркасск я не особенно хорошо знала.

Таким образом, эта добрая и геройская душа, рискуя собственной жизнью, спасла не только полковника, но и других офицеров, которые находились в ее палате, потому что в ней не было ни одного сыпнотифозного.

Немного забегу вперед. В Ростове, на Таганрогском проспекте, был незадолго до революции отстроен многоэтажный дом вблизи Осмоловского театра. Для чего он был предназначен — не помню. Его заняли под лазарет Добрармии. Раненых было в нем много.

Тогда, при общем отступлении в декабре 1919 года, мы, несколько человек медицинского персонала 26-го Полевого запасного госпиталя, проезжая через Ростов, задержались для устройства дел в Санитарном управлении и ушли пешком через замерзший Дон в Батайск, где стоял санитарный поезд, переполненный ранеными. Это было незадолго до прихода красных в город. В поезде из медицинского персонала были только один врач и одна сестра милосердия, и мы присоединились к ним, чтобы помочь при отступлении (об этом напишу позже).

Подходящие из Ростова беженцы говорили, что лазарет около театра не смогли эвакуировать из-за отсутствия транспорта, и он был оставлен на попечение города. Раненые, которые могли ходить, ушли пешком, а тяжелораненые остались. Последние боевые части, покидавшие город, когда его уже занимали красные, сообщили, что это здание с оставшимися там тяжелоранеными красные подожгли и как будто видели висящие на сгоревших перекладинах дома обгоревшие трупы. За достоверность последнего не ручаюсь, так как сама не видела, но здание могли поджечь местные большевики.

Еще одно происшествие, свидетельствующее о зверствах красных (но сколько ни напрягала память, не могла припомнить даты этого события — оно случилось в дни оставления Ростова): помнится, красные засели в Батайске и очень беспокоили Ростов, но казаки их не пускали через Дон. Положение Ростова и Новочеркасска создавалось критическое — добровольцы дрались храбро, но они были все равно под угрозой победы красных — те превосходили их численностью, да, кажется, и амуниции не хватало. Тогда начальство (командующее) решило попытаться пойти с красными на переговоры, чтобы прийти к какому-нибудь соглашению, и предложило красным прислать к ним делегацию из офицеров для переговоров. Красные дали слово, что офицеры вернутся невредимыми.

Поехала делегация из трех офицеров, и среди них был знакомый брата сестры милосердия Жени (имя его было Рубакин или Ивакин). Когда делегация из трех офицеров вышла из вагона поезда в Батайске, их встретила толпа озверевших красных и буквально растерзала. Их тела были доставлены назад тем же поездом в совершенно неузнаваемом виде — до того они были изуродованы. Так красные «сдержали» слово вернуть офицеров невредимыми. Оправдалась поговорка: «Для подлецов и дураков законы не писаны».

Хочу еще добавить о встрече с участницами известного Женского батальона, который доблестно и храбро сражался в Великую войну, а очутившиеся в Петрограде в октябре 1917-го около сорока участниц геройски защищали Зимний дворец и Керенского и почти все пали. Некоторым из Женского батальона удалось пробраться на Дон и продолжать борьбу с большевиками. С одной из них — Кочергиной — я познакомилась у моей двоюродной сестры Любови Николаевны Соболевой. Ее муж и она тогда были еще студентами медицинского факультета Ростовского университета. У них иногда собирались студенты, и я посещала их от времени до времени. Там я и встретила Кочерги-ну. Она рассказывала про события, в которых она участвовала, но за давностью времен (почти 60 лет прошло с тех пор) — подробности я забыла.

Другой случай. Как-то в конце января 1918 года подошел в Ростов эшелон с ранеными и убитыми. Мы с Женей пошли на разгрузку, и в одном из вагонов лежала убитая в бою княжна Черкасская, воин из Женского батальона. Она лежала в гробу, и возле нее сидел ее муж, капитан Давыдов, убитый горем, наклонив голову, не спуская с нее глаз, никого не замечая. Картина производила тяжелое впечатление.

Вскоре я уехала из Ростова на фронт и потеряла всех из виду. Почтового сообщения вообще не было из завоеванных областей, а общаться приходилось с оказией, но и это не помогало. Мои родные справлялись обо мне и получали неверные сведения. Они не знали обо мне до тех пор, пока я сама не приехала в отпуск в Ростов летом 1918 года, сопровождая транспорт с ранеными со ст. Торговой.

Глава 2. ВТОРОЙ КУБАНСКИЙ ПОХОД (1918)

С приходом Добрармии в Ростов в апреле 1918 года наш лазарет ликвидировали — немцы отправили военнопленных австрийцев домой. Медицинский персонал разбрелся, частью записались в армию, врачи-евреи уехали обратно в Польшу (Варшаву), а студенты, приехавшие из Варшавы с эвакуированным университетом, продолжили свое образование, так как университет навсегда остался в Ростове.

Мы с Женей решили записаться в Добрармию, на фронт, и пошли в отель «Монтре», где расположились представители отрядов и полков со своими бюро для набора добровольцев и медицинского персонала. Там были: корниловцы, марковцы, дроздовцы, шкуринцы и др. Когда мы поднялись на второй этаж, народу уже было много, все жужжали, как пчелы в ульях, и мы не знали, к какому столу подойти. Пока мы стояли в нерешительности, к нам подошли два дюжих казака и предложили, если мы желаем, записаться в отряд генерала Шкуро и сказали, что у них в отряде есть доктор и им нужны две сестры милосердия. Мы не дали определенного ответа и сказали казакам, что подумаем. Тут к нам подошел офицер-дроздовец, слышавший наш разговор с казаками, и посоветовал не записываться в отряд Шкуро. Он объяснил нам, что в отряде Шкуро все время придется ездить верхом, к тому же отряд этот делает набеги в тыл врага и такая служба не для нас. Мы после такого доброго совета, конечно, отказались. Здесь же я случайно встретила своего друга детских и гимназических лет М. Игнатова, офицера инженерных войск. Когда он узнал, почему мы сюда пришли, он нам предложил записаться к ним в отряд, сформированный полковником Селезневым. Мы приняли его предложение, записались и вскоре уехали с его отрядом. С нами ехала и жена начальника штаба отряда — Сумарокова.

Незадолго до отъезда я зашла к Жене проститься с ее мамой. Ее мама была очень набожной женщиной, читала только священные книги, и всегда, в свободное для нее время, можно было застать ее за чтением Библии. Она и раньше нам говорила о пророчествах, о том, что должно произойти. «Вы не знаете, — говорила она, — придет конец мира, брат пойдет на брата, будет голод и мор. Настанет время, когда люди будут прятаться в щелях, чтобы сохранить свою жизнь…» А когда настала Гражданская война и люди действительно скрывались в «щелях» (водосточных люках, склепах и т. п.), я не раз вспоминала ее слова. Перед нашим отъездом она попросила нас отслужить напутственный молебен перед чудотворной иконой Божией Матери, кем-то пожертвованной. Я с радостью согласилась и сказала ей, что эту икону пожертвовал в их церковь мой отец. Она очень удивилась, что я ни разу не пришла помолиться перед своей иконой. Но ей, как глубоко верующей, нельзя было доказать, что расстояние от нашего дома было довольно большое и я не могла собраться в эту дальнюю церковь, да и к стыду своему должна сознаться, что тогда я в церковь ходила редко, только в великие праздники, и то когда бабушка или старая няня пристыдят.

История этой чудотворной иконы такова. Когда-то, очень давно, в царствование Императора Александра I Царь с Царицею, проезжая в Бахчисарай через Таврическую губернию, проездом остановились в имении моей прабабушки (не знаю, какие отношения связывали мою прабабушку с Царской семьей) и отдыхали у нее от дальней дороги. Государыня подарила прабабушке икону, всю убранную драгоценными камнями, с частицей мощей какого-то святого. По-видимому, поэтому она и считалась чудотворной. Подробностей не знаю, так как слышала эту историю в детстве. Эта икона переходила по наследству как благословение к старшей дочери в роду и перешла к моей маме, затем должна была перейти к моей старшей сестре, но мама и сестра моя рано умерли, и папа в память их пожертвовал эту икону в самую бедную церковь. Народ так веровал в мощь этой чудотворной иконы, вероятно получая исцеления, что, как рассказывал священник, с утра и до позднего вечера служились молебны перед иконой и он едва успевал поесть. Зато церковь в короткое время из бедной сделалась богатой.

Перед этой иконой мать Жени повела нас отслужить напутственный молебен. Впоследствии много раз мне приходилось чудом выходить из тяжелого и, казалось бы, безвыходного положения, и я приписываю эти чудеса именно благословению Божией Матери, которой я искренне молилась перед отъездом. Что сталось с иконой после прихода красных — мне неизвестно. Надеюсь, верующие ее спасли, потому что этот район был заселен рабочими и бедным людом.

С отрядом полковника Селезнева в конце апреля или в начале мая мы приехали в станицу Мечетинскую. Там уже стоял штаб Деникина, и наш отряд расположился там же, а также и походный лазарет. Вскоре полковник Селезнев ушел с войсками на фронт, и через несколько дней г-жа Сумарокова сообщила, что полковник Селезнев убит.

Отряд был расформирован, и нас, сестер милосердия, прикомандировали к походному лазарету, а г-жа Сумарокова пошла за мужем в его часть.

Бои шли беспрерывно, и армия очень быстро продвигалась вперед. За армией продвигался и наш лазарет; передвигались на крестьянских телегах и возили за собой раненых. Как-то остановились в только что занятой станице Егорлыкской, помесив непролазную черноземную грязь, которая не успела еще высохнуть после весенних дождей. Здесь мы оставались недолго, жители разбежались, и станица была пустынна. Мы проголодались, а продуктов достать было негде. Узнали, что в станице есть какая-то лавчонка, где можно кое-что купить из съестного. Мы с Женей пошли в эту лавчонку и только вошли, как услышали свист летящего орудийного снаряда. Хозяин падает на пол, и мы последовали его примеру, что нас совсем не спасло бы. Снаряд зарылся в огороде вблизи дома лавочника, но, к счастью, не разорвался. Мы поспешили уйти из этого места, забыв, зачем пришли, и даже голод прошел. Я вспомнила напутственный молебен Божией Матери, чья рука отстранила опасность. Красные от времени до времени обстреливали станицу, и, вероятно, поэтому лазарет не задерживали там долго и двинули дальше. Перед отъездом мы пошли осмотреть станицу. Остановились на углу какой-то улицы, услышав опять свист летящего снаряда — как будто летит над нашими головами. Мы с Женей, по «опыту» в лавке, пригнулись к земле и вдруг слышим смех и возглас: «Сестры, кому вы кланяетесь?» И, о ужас! На другой стороне на углу перекрестка стоял генерал Деникин с офицерами своего штаба. Нам стало стыдно, и мы поторопились уйти. Им было смешно, что мы удрали, и они нам вслед смеялись. С тех пор я никогда больше не кланялась снарядам.

Вскоре была отбита у красных станица Торговая, и наш лазарет направили туда, где он расположился (или, как военные говорили, «развернулся») в здании какой-то школы. Коек, нанесенных из станицы, было очень мало. На них положили приехавших с нами тяжелораненых, а вновь прибывающих раненых клали прямо на пол, на солому. Условия были очень тяжелые и негигиеничные, медицинского персонала было мало. Один врач, пришедший с лазаретом, и другой, вероятно из станицы, были заняты все время в операционной и перевязочной. Сестер с дипломами было только три — старшая сестра, Женя и я, а несколько остальных, ничего общего с медициной не имевших, шли с обозом и помогали нам как санитарки или сиделки. Работа, ввиду недостатка персонала, была очень тяжелая, особенно на ночных дежурствах, когда нельзя было не только спать, но и присесть, чтобы дать ногам отдохнуть от дневной беготни. Ночью света не было, о керосиновых лампах и думать нельзя было — работали при свечах, а свечей было ограниченно, поэтому обходы ночью делались впотьмах, и свечи зажигались, когда нужно было обходить тяжелораненых. Старшая сестра попросила меня взять в свое ведение палату с тяжелоранеными. Сиделки и санитары были хорошие помощники сестрам. Они носили пищу, помогали кормить тяжелораненых, подавали сосуды, и так круглые сутки. Раненые беспрерывно поступали с фронта, а лечение было слабое за неимением медперсонала и ограниченного числа врачей. Мест в палатах не хватало, и прибывающих раненых клали уже в коридорах, на солому. Нужно было лазарет разгружать, и медицинское начальство решило отправить транспорт с тяжелоранеными в Ростов. Старшая сестра сообщила, что выбор сопровождать транспорт с ранеными пал на нас, двух сестер милосердия, — меня и Женю. С нами ехали доктор с фронта, поляк, уезжавший к себе в Польшу, фельдшер и несколько санитаров. Передвигались на крестьянских телегах. Транспорт благополучно достиг Ростова, где доктор и фельдшер сами сдали раненых в лазареты, а меня и Женю доктор отпустил по домам.

Дома меня встретили с удивлением и радостью, так как дома были получены сведения, что меня уже нет в живых. Мой младший брат Сережа от меня не отходил, он очень меня любил (разница в годах с ним была восемь лет), не знал, куда меня посадить и что мне сделать приятное. Пробыла я в Ростове (это было в июне 1918 года) три недели, побывала у родных и знакомых, и наступил срок отъезда, конец отпуска.

За это время Женя встретила своего жениха и вышла замуж, а я возвращалась обратно одна. Здесь я немного отклонюсь и напишу больше о знакомстве с сестрой Женей. Называю ее «сестрой» по старинке. У нас в России до революции сестры милосердия назывались коротко: «сестра», а солдаты звали «сестрица». Слово «милосердия» вообще не упоминалось. Вот почему я часто пишу «сестра». Ни Женю, ни ее семью я раньше не знала, а после знакомства знала постольку, поскольку мне приходилось с ней работать вместе в лазарете и пройти часть Второго Кубанского похода. Иногда заходила к ней домой, где познакомилась с ее матерью. Встретилась и познакомилась с Женей у моих друзей, когда она уже была сестрой милосердия лазарета для военнопленных австрийцев. Я выразила тогда желание поступить сестрой в лазарет, но, к сожалению, очередные ускоренные курсы сестер милосердия военного времени еще не были открыты. Женя мне посоветовала обратиться к старшему врачу их лазарета с просьбой разрешить работать волонтеркой у него в лазарете. Я последовала ее совету, и доктор разрешил. Проработала я в лазарете три месяца, а за это время открылись ускоренные курсы сестер милосердия при Общине св. Николая. По окончании курсов после короткого отсутствия, о котором напишу позже, с согласия старшего врача меня утвердили в этом же лазарете. Таким образом, я с Женей не расставалась до момента ее замужества.

Итак, двинулась я в обратный путь. До Маныча надо было ехать на пароходе. Придя на пристань, я не застала парохода. Не могу вспомнить — в этот день пароход или не шел, или уже ушел. На пристани я встретила еще одну сестру милосердия, Тоню Аверкиеву, которая также ехала из отпуска на фронт и тоже не застала парохода, как и я. Мы уже решили возвращаться домой до следующего дня, но неожиданно она увидела своего, проезжающего на тачанке, знакомого станичника-офицера, который возвращался из отпуска на фронт. Остановив его и познакомив нас, она рассказала ему, что мы не застали парохода. Узнав, куда мы едем, он предложил довезти нас до места на тачанке, так как ему это по дороге. Так мы втроем и поехали. Наступил вечер, ночь была темная, безлунная, наш возница заблудился, и дорога привела нас прямо в усадьбу Черновых. Там нас встретил управляющий имением или приказчик — не знаю, но очень неприветливо (как оказалось, он был заядлый большевик и офицеров ненавидел). Это мы узнали от горничной, которая угощала нас молоком. Едва дождавшись рассвета, мы поехали дальше. Вскоре мы приехали в станицу Торговую, и я отправилась в лазарет. Прошло еще несколько дней, и добровольческие войска заняли станицу Тихорецкую. Сразу же перебросили туда и наш лазарет, под который было занято помещение гимназии. С переездом в станицу Тихорецкую стало намного лучше. Прибавилось несколько докторов и сестер милосердия — легче стало работать. Здесь было электричество, оборудованы ванные комнаты, а ночные дежурства выпадали реже и не такие напорные. Не буду описывать станицу Тихорецкую, известно, какая она — почти город.

В то время под Екатеринодаром шли сильные бои, и раненые поступали беспрерывно. Их было так много, что лазарет не мог вместить всех, и даже коридоры были ими полностью заняты. Многие оставались на станции железной дороги в ожидальных помещениях на полу, на соломе. Чтобы разгрузить вокзальные помещения, заняли здание народной школы, где было только две небольших комнаты и одна маленькая для перевязочной, а в передней разместилась кухня, куда приносили и где распределяли обед. Раненых, за неимением коек, клали на полу, на соломе. Ходячих было мало, больше лежачих, раненных в ноги или в грудь. В это отделение назначили меня, фельдшера и двух санитаров. (Назначение я получила от старшей сестры.) Мне сказали, что доктор будет делать обход утром и вечером, а меня будут сменять на ночное дежурство другие сестры. За пищей ходили санитары в кухню лазарета. Фельдшер сделал раз утренний обход и больше не приходил, по всей вероятности, задержали в лазарете, так как фельдшеров было очень мало и их больше посылали в полки — на фронт. Врачи были заняты в операционной, и никто из них ни разу сюда не показался, может быть, им и неизвестно было об этом маленьком отделении. Обещанная смена сестер на ночное дежурство также не приходила. Пробовала я послать санитаров сообщить, что здесь нужна медицинская помощь и я жду доктора, но мои сообщения были гласом вопиющего в пустыне. Санитар, как нижний чин, не мог ничего добиться. Написала записку в канцелярию, но и это не помогло. Казалось, что о нашем отделении там не имеют понятия. Так прошло трое суток, и я решила на следующее утро сама пойти в лазарет.

Я старалась как-то сгладить создавшееся положение, чтобы раненые не волновались. Надо отдать справедливость терпению раненых — все они покорно переносили эту ситуацию и, наверное, зная все от санитаров, не задавали мне никаких вопросов. Делала все, что было в моих силах и знании, — перевязывала, подбинтовывала промокшие раны, подбадривала. Особенно было трудно ночью — приходилось также бороться со сном и усталостью. Санитарам я разрешала спать, так как с утра у них было много работы, но, когда мне нужна была их помощь, я их будила. Утром им приходилось бегать на кухню, помогать мне кормить лежачих, подавать сосуды, умывать, исполнять просьбы больных и т. д. Так прошло трое суток, бессменно и без сна, и я не смела оставить раненых без присмотра, чтобы самой сходить в лазарет.

На четвертый день утром нагрянул с обходом доктор Трейман Федор Федорович, помощник начальника санитарной части Н.М. Родзянко (сына знаменитого отца).[18] Я обрадовалась его приходу. Он заметил, что я очень плохо выгляжу, спросил, не больна ли я. Когда я ему объяснила положение, он удивился и моментально распорядился всех лежачих раненых отправить в лазарет. Доктор Трейман сочувственно отнесся ко мне, расспросив санитаров и больных и узнав, что я трое суток была без смены, приказал немедленно меня сменить. Сразу же появились врач и сестра и даже фельдшер. Доктор Трейман сделал выговор старшему врачу лазарета, допустившему такой беспорядок. Но, как оказалось, мои донесения до него не доходили. Канцелярия ему почему-то не докладывала. Я вернулась в главный лазарет и там встретилась с новой сестрой милосердия — Лисицкой Варварой Митрофановной. Мы очень быстро подружились, и она ко мне относилась с любовью, как к младшей сестре, — она была немного старше меня. Вскоре к нам в лазарет была назначена еще одна сестра милосердия — Леонова Магдалина Митрофановна, племянница донского атамана А. Богаевского. Мы трое сошлись по характеру и крепко сдружились. Друг друга называли уменьшительными именами: Линочка, Зиночка, Вавочка. Имя Вавочка мы дали Варваре по нашумевшему роману Вербицкой[19].

Была с нами в дружбе еще и экономка лазарета Олимпиада Семеновна. Она почему-то только нас трех выделила из всех сестер лазарета. Уже немолодая, сухая, высокая, она была жительницей Тихорецкой, по нраву добрая, ласковая, милая, каких можно было много встретить на Руси в старое доброе время. Она нас баловала вкусными домашними сладостями, которые приносила из города. В уголке проходной комнаты она устроила свою «канцелярию», как она называла свой стол, где делала ежедневные записи в приходо-расходную книгу, а в углу стоял ее заветный шкаф, в котором она хранила свои запасы домашнего печенья, варенья, сухих фруктов и т. п. Иногда мы втроем, ради шутки, заглядывали в этот шкаф полакомиться в ее отсутствие. Когда она обнаруживала утечку — ловила нас и выговаривала: «Ах! Так вот вы какие! Опять «похрумали» сладенькое. Ах вы, сладкоежки!» Мы ее обнимали, целовали, и ее сердце смягчалось. С милой и доброй улыбкой она нас приглашала к себе на чай, после ужина. Относилась к нам, «тройке», по-матерински. Но недолго продолжалось наше счастье заглядывать в ее заветный шкаф. В станице вспыхнула эпидемия холеры, и было строго запрещено принимать подарки в виде продуктов от родственников раненых. Принимались только фрукты и овощи, которые сразу же поступали в котел. Нам, сестрам, строго запрещалось прикасаться к приносимым продуктам, нужно было сразу отправлять их к заведующему хозяйством. Дыни, арбузы и домашние печенья не принимались вовсе.

Опять я получила палату тяжелораненых. Помню, на одном из ночных дежурств возле умирающего от ран капитана сидела его жена в отчаянии, и время от времени ее приходилось успокаивать. А у меня еще были два тяжелобольных с высокой температурой. Две кровати рядом. На одной лежал раненый из Запорожского полка, а на соседней койке лежал тоже тяжелобольной с высокой температурой — громадного роста широкоплечий донской казак. Когда я подходила к запорожцу, казак волновался и кричал: «Не трогай сестрицу!» Когда я поворачивалась к казаку, пытаясь положить на голову компресс, он вскакивал, пытаясь драться с запорожцем, и мне больших усилий стоило (маленькой в сравнении с ним) уложить его и успокоить. Запорожец был меньше казака и слабый от болезни, подниматься не мог, только едва слышно выкрикивал: «Ты не смей трогать сестрицу!» — и хватал меня за руку. Так пришлось мне в узком проходе между кроватями примирять враждующих, успокаивать то одного, то другого, положив по руке на обоих. Каждый держал мою руку и успокаивался. Оба были в бреду… Так провела я с ними эту тревожную ночь. А к утру они оба, один за другим, отправились в лучший мир, и капитан тоже. На меня эта картина ужасно подействовала, и я долго и тяжело переживала эту трагедию. Доктор Трейман, застав меня в слезах, сказал, что я сестра и должна хладнокровней относиться к таким сценам и привыкнуть к ним.

Глава 3. ЕКАТЕРИНОДАР (1918)

Сколько времени мы простояли в Тихорецкой — сейчас не могу вспомнить; помню только, что это был уже конец лета. Наконец пришло известие, что Екатеринодар взят и красные далеко отогнаны, что город в безопасности и наш лазарет переводится в Екатеринодар. Радость была неописуемая. Начались сборы. Для перевозки раненых и лазарета приготовили поезд из товарных вагонов. Всех раненых погрузили в теплушки, и в каждом вагоне поместился кто-нибудь из медицинского персонала. Врачи и сестры, которые и раньше работали в Тихорецкой, остались, а также нам пришлось распрощаться (к сожалению, навсегда) с нашей милой экономкой, Олимпиадой Семеновной. Вава, Лина и я были вместе в одном вагоне с тяжелоранеными. После полудня поезд прибыл в Екатеринодар. Какая была встреча нашему поезду — описать трудно. Здание вокзала было украшено гирляндами снаружи и внутри. Поезд встречали дамы-патронессы, девушки с цветами и масса народу. Кричали «ура!». Сколько было искренней радости и радушия, сколько было радостных слез! Все эти раненые были защитниками Екатеринодара, и многие родные встретили своих дорогих воинов. У меня и теперь, когда я вспоминаю эту встречу, невольно слезы напрашиваются. Народ сразу же начал выносить раненых из вагонов. Нас, сестер, буквально вынесли на руках и не дали прикоснуться к своим раненым, чтобы им помочь. Накормив раненых, сразу же развезли их по лазаретам, где были оставшиеся после ухода красных врачи. Для легкораненых и медицинского персонала в помещении вокзала были накрыты столы со всевозможными закусками, пирожными и разными вкусными вещами, чего очень долго не видели в походе и по чему соскучились.

Дамы и девушки были очень любезны и внимательны, очень мило за нами ухаживали и усердно угощали. Такой сердечной встречи мы не видели ни до Екатеринодара, ни после. Наконец, когда все закончилось и раненых развезли по лазаретам, народ разошелся, а нас, медицинский персонал, отвезли в помещение учительской семинарии и предложили оборудовать новый лазарет. Помещение было огромное, с дортуарами, которые послужили общежитием для сестер милосердия. Нам, «тройке», предоставлено было право, как «старым сестрам», выбирать себе комнату. Мы выбрали очень удобную комнату на втором этаже, в центре и близко от всего: от палат, перевязочной, аптеки и др. Лазарет был устроен по-настоящему — прекрасно оборудован на 300 коек, богатая аптека, бельевая, полная белья, много палат, а здание было двухэтажное и выходило на две улицы с садом. В нижнем этаже находились палаты, канцелярия, дежурка врачей, столовая и много других помещений.

Доктор Трейман предложил нам выбрать среди нас старшую сестру, и мы выбрали Лисицкую (Вавочку).

Работа закипела. Приготовили палаты для приема раненых, распределили сестер и санитаров по палатам. Вскоре стали прибывать раненые. Лина взяла палату на верхнем этаже, я — на нижнем. Вава, как старшая, палаты не имела. Новые врачи и сестры все прибывали. Старший врач лазарета доктор Покровский почему-то пробыл недолго, и его заменил доктор Кожин. Человек сугубо штатский, он был плохой администратор и не мог справиться с таким большим лазаретом. Из-за мягкого характера он не мог поддерживать дисциплину, и его не все слушали. Но доктор Трейман часто наведывался в лазарет, и это немного сдерживало расхлябанность административного персонала. К нам прибыло уже несколько врачей, среди них был хороший хирург доктор Морозов. Уже немолодой, строгий, держался со всеми, кроме врачей, на расстоянии, с достоинством; жил в городе. Ему во время операций помогал доктор Кондюшкин, очень несимпатичный и никем не любимый, грубоватый и с большим апломбом. Он остался в городе после ухода красных и всех уверял, что благодаря ему остались склады медицинского материала, что неверно, так как красные просто не успели вывезти многие склады.

К нам в комнату, за неимением места в общежитии сестер, попросилась фельдшерица Вера Эйслер. Крупная, не первой молодости, здоровая, интеллигентная, приветливая. У нас было еще одно место, мы ее приняли и скоро сдружились. Теперь нас была не «тройка», а «четверка». Она имела прекрасный голос — меццо-сопрано — и очень хорошо пела русские песни. Особенно хорошо у нее получалась, и она ее любила, песня «Матушка-голубушка…». Так за ней и осталось прозвище Матушка-Голубушка. У нас в комнате стоял хороший рояль, и мы часто, в свободные от работы часы, развлекались: Вера пела, я ей аккомпонировала, а за дверью нашей комнаты собирались обитатели лазарета, слушали. Иногда я играла соло на рояле, и из палат собирались раненые, слушали, просили еще играть и даже приносили мне ноты.

Так мы и жили, дружно. Прошло некоторое время. И вот однажды приходит доктор Трейман и говорит, обращаясь ко мне: «Вы поработали и заслужили отдых. Сестра Лисицкая и вы можете воспользоваться отпуском». Мы с Вавой были очень довольны возможностью проехаться домой, но не придали значения такому вниманию. Мы попросили и за Линочку, и это было разрешено. Вера не могла воспользоваться отпуском, так как фельдшериц было всего две на весь госпиталь, к тому же она недавно поступила и никаких «заслуг» за ней не числилось. Так мы втроем и уехали. Лина поехала в станицу Кавказскую, где временно проживала ее мама, а я и Вава поехали сначала к ней домой в станицу Тихорецкую, где у нее была старшая сестра — врач, и младшая, еще гимназистка. Погостив немного у Вавы (семья ее произвела на меня хорошее впечатление, и мне даже жаль было с ними расставаться), мы поехали в Ростов к моей семье. Мои родные и знакомые встретили нас радостно. Моя родная сестра Маруся была за хозяйку дома, брат Сережа, малыш, учился, а другой брат, Анатолий, шестнадцати лет, ушел добровольцем. Наши обрадовались, что я смогла их так скоро снова посетить. Ведь никакие письма не шли ни туда, ни оттуда, и они ничего обо мне не знали.

В Ростове жизнь кипела по-прежнему, войны не чувствовалось. Кафе и рестораны были полны военной и штатской публикой. Много было беженцев из России. Кто был с капиталами, старался выбраться за границу. На Садовой улице в районе «Чашки чаю» и кондитерской Филиппова народу всегда было много, как на гулянье.

Посетила свою подругу детства Нину Костанди, которая за время моего отсутствия вышла замуж. Мы с ней раньше часто проводили время у нее или у ее старшей сестры Нади, которая была замужем за донским помещиком Безугловым. Жили они в Ростове, а в имении оставались родители.

Проведя свой отпуск в Ростове, мы с Вавой вернулись в Екатеринодар, где нас уже ждала Лина. По приезде в лазарет нас ожидал сюрприз: назначены новый старший врач и новая старшая сестра. Старший врач — доктор Мокиевский-Зубок Лев Степанович — мой старый знакомый по Галиции. Тогда он был полковым врачом 9-го Киевского гусарского полка. Его полк стоял в районе лазарета, и он лазарет посещал и иногда в нем работал. Там я с ним познакомилась.

Должна вернуться немного назад. Когда я окончила курсы сестер милосердия, то было предложено желающим ехать на фронт. Я предложение приняла и поехала на фронт, но долго там не оставалась. В то время начался развал Русской Армии, как следствие Приказа № 1 Временного правительства и Керенского[20], и разъезд войск был неминуем. Доктор Мокиевский посоветовал мне без промедления уезжать обратно. А их полк уходил на стоянку в район Киева. Я последовала его совету и при первом удобном случае уехала в Ростов. По приезде в Ростов я обратилась, с согласия старшего врача лазарета для военнопленных австрийцев, в Земский союз с просьбой назначить меня в этот лазарет и, как уже известно, получив назначение, проработала там до 1918 года.

Главный врач нашего Екатеринодарского (армейского □ 5) лазарета доктор Мокиевский-Зубок (мой будущий муж) принял нас приветливо и сообщил, что Санитарным управлением, в отсутствие сестры Лисицкой, старшей сестрой назначена сестра Романова. Только теперь мы поняли, почему нас выдворили в «отпуск». Не смели снять одну старшую сестру и назначить другую без всякой к тому причины, поэтому сделали это при помощи законного отпуска.

Доктор Мокиевский-Зубок был заслуженный военный врач с боевыми наградами и орденами начиная от Св. Анны с надписью «За храбрость» и красным темляком на саблю вплоть до Св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом. Эти ордена, как и остальные награды, он получил во время Первой мировой войны, которую закончил в чине (по военным чинам) полковника.

Роста немного выше среднего, шатен, близорукий (носил очки), он был крепкий, энергичный, справедливый, но и строгий человек. Подчиненные его ценили и любили. Доктор Трейман Федор Федорович был очень похож на доктора Мокиевского, так же близорук, но носил пенсне, и волосы у него были русые. Они очень походили друг на друга и в другом отношении — одинаково заботились прежде всего о раненых и больных. Они оба окончили Императорскую военно-медицинскую академию в Петрограде и были на «ты». О жизни доктора Треймана я знаю немного. В каких частях он находился в Великую войну — не знаю. Знаю, что семья его жила в Екатеринодаре, а в Добрармию он попал с отрядом генерала Покровского, присоединившегося к ней под Екатеринодаром, и проделал с ней Ледяной поход.

Старшая сестра Романова (имя забыла) была родственница нашего Государя Николая II. Она была сестра милосердия, и нужно было ей дать подобающее место. А так как наш армейский лазарет был на хорошем счету, то ее и пристроили к нам. Она была немолодая, с рыжими волосами, худая, стройная, всегда с поджатыми губами; ни с кем не общалась, жила в данной ей маленькой, как келья, комнатке одиноко. В общей столовой ее не видели — она кушала в своей комнате. Когда она спала, никто не знал, потому что и днем, и ночью, и на заре видели, как она делает обход, проверяя сестер, чтобы те не заснули. При ней у нас не было дежурной комнаты для сестер. Дежурили всегда две сестры — одна на верхнем этаже, другая внизу. И, по ее правилам, сестры должны были всю ночь бродить по палатам и длинным коридорам, делая обход. Во всякое время можно было неожиданно столкнуться с нею. Она появлялась внезапно и бесшумно. Если она заставала дежурную сестру сидящей в коридоре на скамейке и ежащейся от холода (школьные коридоры были очень длинные и не отапливались зимой, а двери в палаты, где топились печи, были закрыты на ночь), то делала замечание: «Сестра, нельзя сидеть, так можно заснуть!»

Очень редко она заходила к сестрам в общежитие, оставаясь там недолго, — вероятно, заходила по обязанности. Зашла как-то и в нашу комнату, когда я играла на рояле в свободные часы после ночного дежурства. Ей понравилась пьеса, которую я играла. Она прослушала и попросила меня сыграть что-нибудь в палате для лежачих раненых (50 человек). Я отказалась играть в палате, так как там находились тяжелобольные, которым, может быть, помешала бы музыка. Согласилась на то, что буду играть у себя при открытых дверях, а дверь нашей комнаты была против двери в палату. Она была сестрой Кауфманской общины в Петрограде, где властвовал очень строгий режим, и оттуда она перенесла полумонашеские правила в наш лазарет, к чему сестры военного времени не приучены. Ее поведение в отношении окружающих объяснялось еще и тем, что она тяжело переживала семейную трагедию Романовых и потому не хотела никакого общения с окружающими, оставалась наедине со своим горем. Но она долго не задержалась в лазарете. Скоро она получила ожидаемую визу во Францию и уехала. Лазарет ей устроил хорошие проводы, все с ней мило простились, она к каждому подходила прощаться. Нам было искренне ее жаль, но тем не менее все вздохнули облегченно.

После проводов сестры Романовой Вавочке было предложено снова занять место старшей сестры, но Вава, задетая, отказалась от такой чести и сделалась палатной сестрой, взяв себе палату больных с переломами ног и рук. Когда мы с Вавой приехали из Ростова, сестра Романова назначила меня в очень тяжелую палату «черепных» — здесь лежали раненные в голову и послеоперационные больные. Нас в этой палате было две сестры — одной было трудно справиться. Помню, в день моего Ангела (11 октября по ст. стилю) я получила от своих раненых поздравительное письмо, подписанное всеми, кто тогда там лежал. Это письмо с немногими документами каким-то чудом сохранилось до сих пор. Чудом потому, что все мои вещи пропали в Лиенце по окончании Второй мировой войны во время ужасной трагедии — насильственной выдачи казаков англичанами советскому командованию[21].

Приехав из отпуска, мы не нашли в нашей комнате Верочки. Нам сказали, что после большого скандала с доктором Кондюшкиным ее перевели в другой лазарет. А дело было так: при семинарии был небольшой сад с аллеями и много кустовых растений. В глубине сада стоял домик, предназначенный для директора семинарии, а когда помещение семинарии было занято под лазарет, то этот домик занял старший врач. Возле домика разбит был небольшой цветник и кое-где стояли скамейки. Там сестры, свободные весь день после ночного дежурства, выходили к вечеру посидеть с книгой в тишине. Так сделала и Вера, но почему-то задержалась в саду и просидела там до темноты. Когда она уже шла в лазарет, то на нее вдруг набросился притаившийся в кустах доктор Кондюшкин. Она оборонялась, расцарапала в кровь его физиономию, а он изорвал на ней блузку. Вера закричала, на крик прибежали санитары и ходячие раненые, которые сидели возле дома со стороны сада, и освободили ее. Санитарное управление приказало доктору Кожину убрать обоих, хотя Вера ничуть не была виновата. Попав в другой лазарет, она переболела сыпным тифом, и однажды я встретила ее на улице с наголо обритой головой. Она сообщила, что вышла замуж и очень счастлива. С тех пор никто из нас ее не встречал и мы ничего о ней не знали.

На место Веры в нашу комнату была поселена сестра-хозяйка. Полненькая, как пышка, средних лет, приветливая. Она приходила в комнату отдыхать днем — или во время нашего отсутствия, когда мы были на работе, или когда кто-нибудь из нас спал после ночного дежурства. Ночевать приходила, когда мы уже спали. Несмотря на симпатию к ней, мы не могли примириться с одним ее недостатком. Она вставала в 4 часа утра и с заведующим хозяйством уезжала за продуктами для лазарета. Второпях при свете свечи (не включала электричество, чтобы нас не разбудить) «наводя красоту», она в полумраке не могла найти полотенце или что-нибудь другое, что ей было нужно, что бы стереть лишнюю пудру или краску с лица, и схватывала у кого-нибудь из нас первую попавшуюся ей в руки вещь — панталоны, лифчик, комбинезон — все, что попадалось под руку. Просыпаясь, мы находили наши вещи испачканными. Стали прятать белье под подушки, но и это не помогало. Она хватала наши белые передники и даже косынки. Не имея возможности поговорить с нею, так как она приходила поздно ночью или днем только в воскресенье, когда нас не было, мы попросили у кастелянши чистых тряпок и положили ей на ночной столик. Дальнейшее употребление нашего белья прекратилось.

Доктор Мокиевский был хороший администратор, очень быстро, по-военному, навел порядок, который не мог поддержать доктор Кожин как штатский человек, не имевший опыта. Лазарет быстро приобрел известность и считался образцовым. Часто лазарет посещали и делали у нас операции проживающие в Екатеринодаре профессор хирург Алексинский, петербургская знаменитость, и его ассистент, доктор Федоров. Профессор делал операции довольно часто. Наши врачи-хирурги имели возможность поучиться у профессора Алексинского, и он во время операций им многое объяснял.

Был такой случай: в лазарет привезли с фронта тяжелораненого офицера, капитана Манштейна, командира какой-то военной части. Ранен он был в плечо. У него началась гангрена. Ампутировали руку — не помогло, гангрена стала распространяться дальше, в лопатку. Рискнули вылущить лопатку, это был последний шанс. Стали лечить, назначили только для него сестру, день и ночь он был под наблюдением врачей, и… случилось чудо — его спасли. Получился кривобокий, но живой. Капитан был очень популярен в войсках и очень боевой. Выздоровев, он вернулся на фронт, к своим. Его часть посылали в самые опасные походы. Красные его боялись и называли «безрукий черт». Его часть посылалась в самые опасные военные операции, и красные разбегались не только при его виде, но и при его имени.

В личной жизни ему не повезло. В Галлиполи я его встретила уже в чине генерала. Когда он женился, я не знаю, но по приезде в Болгарию жена хотела его оставить и требовала развода. Он застрелил ее и себя. Так бесславно закончил свою жизнь этот легендарный боевой генерал. Остался, убитый горем, его престарелый отец — старорежимный генерал.

Приблизился конец 1918 года. Дела на фронте шли удачно. Белые войска продвигались на Москву, все радовались, что скоро будет конец Гражданской войне. Вавочка познакомилась с офицером-летчиком, и вскоре они сообщили мне радостную весть, что они жених и невеста. Я их поздравила, расцеловались. По этому случаю был устроен в нашей комнате вечер с ужином. Присутствовали несколько врачей и вновь назначенная старшая сестра. С другими сестрами у нас контакт был только по работе, так как они держались отдельно от нас и не пытались сблизиться. Большинство из них каким-то образом выбрались из Петрограда, и мы были для них «провинциалками». Они попали в лазарет одновременно с сестрой Романовой. Поэтому никто из них на наше торжество не был приглашен. За ужином было объявлено две помолвки — Вавина с летчиком (имя его забыла) и моя с доктором Мокиевским. Друзья принесли в подарок шампанское; нас поздравили, желали всех благ и кричали «горько!». Вечер прошел весело и непринужденно. Доктор Морозов, уже перешедший средний возраст, худой, всегда серьезный, неразговорчивый, с младшим персоналом надменный, вообще державшийся с достоинством, разошелся так, что пустился в пляс, очень мило острил, рассказывал смешные анекдоты и некоторое время был центром внимания, так что мы не узнавали нашего «буку» — доктора Морозова. Молодой доктор Гинце очень хорошо играл на рояле, и мы наслаждались прекрасной музыкой. Так незаметно пролетело время, и наступил час лазаретной тишины — девять вечера. Наши гости остались, и в разговорах и тишине мы провели еще несколько часов.

Через день жених Вавы с танкистами уехал на фронт. Вавочка была курсистка медицинского факультета Московского университета. Она была очень хорошенькая, глаза темно-серые, волосы в природных золотистых локонах, худенькая, роста среднего, стройная, с гордой осанкой, неторопливой походкой, всегда спокойная и невозмутимая, на все «выпады» отвечала спокойно, не повышая голоса. У нее в палате лежали два офицера, выздоравливающие после переломов ног. Они написали поэму на нас, «тройку», и на лазарет. О Ваве написали — «…Выступает, словно пава, наша сестра Вава…». О Лине я не запомнила, а обо мне — «…Рыцарь Мокий из укрепленного замка похитил принцессу Зиманду…» и много еще чего о жизни в лазарете. Поэма была длинная, события и характеры тонко подмечены, написана хорошо; кто ее читал, — всем нравилась. Но, к великому моему сожалению, она потерялась во время эвакуации из России и моей тяжелой болезни, а всю ее мне уже не вспомнить.

Как-то я обратила внимание на руки Вавы, они не согласовались с ее внешностью — слишком были красные. Я спросила, почему у нее такие руки, не отморозила ли она их? Она мне ответила, что работала в прачечной, следуя учению Л. Толстого, что все должны работать. Я ее спросила, не было ли ей противно стирать грязное белье неизвестных людей, не будучи опытной в этом деле? Она сказала, что стирала только скатерти из ресторана. «Но ведь ты отнимала, ради своей причуды, заработок у профессиональной прачки, для которой, может быть, это был кусок хлеба?» Она со мной согласилась, сказав, что это было в прошлом и она образумилась.

Лина внешностью была полная противоположность Вавочке. В меру полненькая для своих лет (она была старше нас с Вавой), небольшого роста, шатенка, глаза карие, круглолицая. Характер у нее тоже был спокойный, сама положительная. У нее был жених на фронте, дроздовец-офицер. В Екатеринодар он не приезжал, и мы с Вавой его не знали.

Время проходило в повседневной работе. Как-то в одно мое суточное дежурство прибыла вечером партия раненых пленных красноармейцев. Нужно было их переодеть в больничное белье, а их одежду сдать каптенармусу. Когда я начала одному помогать снимать нательную рубаху, то ощутила под пальцами что-то странное, как крупный песок. Я спросила фельдшера, который также переодевал раненого, что это такое, и попросила его посмотреть. Он сказал, что на внутренней стороне рубахи сплошные насекомые — вши. Меня это поразило, потому что я никогда такого не видела и не предполагала, что может быть что-нибудь подобное. Доктор распорядился все зараженные насекомыми вещи сжечь, а полы продезинфицировать, пока вши не расползлись. В то время тифом уже многие болели. Всех красноармейцев отправили в изолятор для прохождения карантина. Слава Богу, обошлось благополучно, и никто из нас, дежурных, не набрался насекомых.

В конце февраля пришло очень неприятное известие — танкист, друг жениха Вавы, попал в плен (с танком) к красным, и больше мы о нем ничего не могли узнать. Жених Вавы не давал о себе знать. Она, бедняжка, волновалась, но с виду была спокойна. Когда ее спрашивали любопытные, она отвечала: «Когда-нибудь да объявится, если жив!» А позже пришло известие, что он пропал без вести. Вава ничем не показала свое горе, переживала в себе, но очень изменилась и начала употреблять морфий. Стала очень нервной и уже иначе реагировала на «выпады». Такой она оставалась до Галлиполи, где мы с ней расстались, и, к сожалению, навсегда. Она уехала в Болгарию, а после выступления коммунистов переписка наша оборвалась, и я о ней больше не слышала.

Глава 4. НА МОСКВУ (1919)

Как-то вечером, после работы, в начале февраля 1919 года, доктор Мокиевский (теперь мы его звали Левушка) зашел к нам в комнату и сообщил новость: в Ростове формируется Кавказская Добровольческая армия. Начальник санитарной части профессор Ушинский, который знал доктора Мокиевского и ценил его, предложил принять должность помощника. Лев Степанович согласился перевестись, но не на должность помощника начальника Санитарной части, а врачом для поручений. Профессор Ушинский дал свое согласие. На совете нашей «тройки» было решено, что я поеду с Львом Степановичем в Ростов, а когда там устроюсь, тогда выпишем Ваву с Линой.

В апреле мы переехали в Ростов, и там мне удалось устроиться в 19-й Полевой запасный госпиталь в Нахичевани с прикомандированием к зубоврачебному кабинету при штабе Кавказской армии. Зубной врач Нина Афанасьевна Кошелева (из Москвы) приняла меня очень мило, радушно, и мы с ней скоро сдружились. Нина Афанасьевна была молодая, худенькая, роста небольшого, хорошенькая, но близорукая, что ей мешало, так как она не носила очки. Меня и ее поместили в отделении Отдела снабжения, где у нас с Левушкой был знакомый инженер-полковник — Дудышкин Александр Яковлевич, начальник Отдела снабжения. Он был наш большой друг и впоследствии, уже будучи в Югославии, крестил нашу дочь Ирину. Он был немолодой, старше доктора Мокиевского, имел дочь немного моложе меня и называл меня «доченька». Его семья еще находилась в Петрограде, и он надеялся, что все-таки они выберутся оттуда. Нам с Ниной Афанасьевной он много помогал и все, что мог, делал. Для нашего зубоврачебного кабинета было предоставлено помещение при зубоклинике. Служащие штаба помещались в отеле «Монтре». Нас составилась небольшая группа: жена бывшего дипломата, который теперь работал при штабе, мадам Доценко (из Киева), Нина Афанасьевна, я, Александр Яковлевич и инженер Месарош, помощник Дудышкина. Муж мадам Доценко и Лев Степанович приходили поздно, работая в канцелярии, а иногда бывали и в отъездах. Мадам Доценко была очень красивая женщина, с прядью седых волос над лбом, хотя и молодая — ей было не больше тридцати лет. Часто наша группа собиралась по вечерам после работы у мадам Доценко. Мы очень приятно проводили вечера за чашкой чаю. Разговаривали на злободневные темы. Дудышкин был хороший рассказчик и нам доставлял большое удовольствие, излагая с большим комизмом самые малозначащие события. К этому времени в Ростов отовсюду съехались артистические силы. Давали концерты, работали театры, выступали известные балетчики — Емельянова и Монахов, пел Вертинский, имела успех популярная в то время оперетта «Сильва». Ее напевы можно было слышать всегда и везде. Было много и других выступлений. Кафе и рестораны были по-прежнему полны, только на этот раз прибавились англичане в военной форме — члены Военной миссии, которая также находилась в Ростове. В питании не было недостатка, продавали все свободно.

Иногда давались благотворительные концерты, и мы нашей группой их также посещали. Я навещала свою бывшую учительницу музыки Софию Борисовну Гиршову-Равдель, которая давала мне уроки с самого начала. Она очень беспокоилась — упражняюсь ли я на рояле? Ради ее спокойствия мне приходилось кривить душой и говорить, что упражняюсь по мере возможности. Так мы прожили в Ростове до конца июня или начала июля, до прихода распоряжения собираться для переезда в Харьков, куда перебрасывался штаб Кавказской Добрармии. Мы с Ниной упаковали наш кабинет в несколько ящиков, собрались и сами, и, когда вещи уже были вывезены на вокзал, ко мне вдруг подбежала София Борисовна. Узнав от моей сестры Маруси, что я уезжаю в Харьков со штабом, она пришла, чтобы уговорить меня не уезжать и не бросать музыку (я от нее скрыла, что уезжаю). «Не уезжайте, Зиночка, не оставляйте музыку, вы не понимаете, какая у вас блестящая будущность. Вы моя ученица, вы — моя гордость!» — говорила она и при этом очень плакала, прижавшись к моему плечу. Мне было ее жаль, но изменить ничего я не могла и только обещала, что, если смогу, буду в Харькове заниматься, а когда кончится война, то сделаю так, как она хочет.

Переехав в Харьков, мы поселились в огромном отеле «Россия», опять при Отделе снабжения, как и в Ростове. Устроив зубной кабинет, начали принимать пациентов. Но недолго мне пришлось там работать с Ниной. Лев Степанович мне сообщил, что встретил своих однополчан и от них узнал, что собран 9-й Киевский гусарский полк, который войдет в состав 5-го Кавалерийского корпуса генерала Юзефовича. При корпусе будут две дивизии, при каждой дивизии будут перевязочные отряды, а ему предлагают место дивизионного врача. Левушка очень хотел быть со своим полком и со своими однополчанами, с которыми провел всю германскую войну. Он изъявил свое согласие и в конце июля 1919 года получил назначение в 1-ю Кавалерийскую дивизию, а меня назначили в эту же дивизию в перевязочный отряд.

Здесь я немного отклонюсь назад, чтобы добавить к истории вновь собранного 9-го Киевского гусарского полка. По военной традиции, полк мог быть собран только у своего штандарта. Но когда полк в 1917 году вышел с фронта и стал на стоянку под Киевом (Васильков), украинское правительство (Скоропадского) полк украинизировало, а штандарты поставили в одну из церквей. Решив ехать на юг в Добрармию, несколько офицеров, в том числе и доктор Мокиевский, решили выкрасть штандарт своего полка и увезти с собой. Они пробрались в церковь, сняли (или срезали) штандарт с древка, а доктор Мокиевский-Зубок под шинелью обмотал штандарт вокруг себя и вынес. Они благополучно добрались на юг. В вызволении своего полкового штандарта, кроме доктора Мокиевского-Зубок, приняли участие ротмистр Иванов Евгений Васильевич, закончивший Гражданскую войну в чине генерала, штаб-ротмистр Берестовский (будущий полковник; впоследствии, кажется в 1925 году, во главе русского отряда посадивший короля Зогу на албанский престол) и штаб-ротмистр Сербии.

Когда Нина Афанасьевна узнала, что я уезжаю на фронт, она расплакалась. Ей было жаль со мной расставаться, так она ко мне привязалась. Нина уговаривала меня не уезжать на фронт, мне было грустно, но решение уже принято — я получила назначение, и поздно было отказываться. В конце июля наш перевязочный отряд, сформированный в Харькове, вышел с 9-м Киевским гусарским полком на соединение с дивизией. В перевязочном отряде уже были четыре врача, как и полагалось, но из сестер была только я, так как остальные три сестры ожидали нас в штабе дивизии. Отряд был хорошо оборудован. Старшим врачом был доктор Ефремов, другие два доктора — Шатров и Дубинский, четвертого фамилии не помню — он не был при медицинской части, а исполнял должность заведующего хозяйственной частью отряда. Врачи Ефремов и Шатров были кабинетные ученые медицинского факультета Харьковского университета, попали в отряд по мобилизации, доктор Дубинский прибыл неизвестно откуда, а четвертого мы редко видели — он все время находился в разъездах в добывании перевязочного материала или продуктов.

Передвигались мы по Украине. Выехали из Харькова поездом в последних числах июля, выгрузились на станции Кочубеевка и пересели на подводы. Оттуда проехали в село Опошня, где размещалось волостное правление, которое должно было нам дать квартиры для перевязочного отряда. Я еще сидела на подводе в ожидании распоряжения, как ко мне с развязностью фельдфебеля подошел крестьянин, рослый украинец, в полусолдатской одежде. Доктор спросил, откуда он. Он ответил, что из деревни помещика Демьяненко. Я говорю ему, что владельцы — мои близкие родственники (мой дед), так нельзя ли будет отряду разместиться в имении? Он сказал, что усадьба была разграблена и разбита, все уехали, а дом пустой. Из Опошни нас отправили в уцелевший флигель в имении Кочубей. На красивой поляне стоял небольшой барский дом Кочубеев. Разместившись во флигеле, врачи и я, с разрешения управляющего, пошли посмотреть дом. В доме было все перебито: картины порублены, мебель поломана, хрустальная посуда побита в мелкие куски и сброшена в одну огромную кучу, рояль лежал с перебитыми ножками и струнами, которые торчали вверх. В общем, погром был «добросовестный». На другой день наш отряд перебрался в Зеньков (уездный город), там нас поместили в здании школы. Доктор Мокиевский передвигался впереди с полком.

В Зенькове наши врачи познакомились с местным начальником контрразведки, и он считал своим долгом посещать отряд. Этот тип был страшен и противен. На его физиономии была написана и его профессия. Его посещения так были мне неприятны, что, когда он появлялся, я уходила. Бедные врачи — им приходилось его принимать, чтобы не было никаких придирок. И так пришлось его терпеть недели две. Штаб корпуса находился в Полтаве, а штаб дивизии продвигался вперед, и наш перевязочный отряд пошел в поход со штабом дивизии. Раненые пока не поступали, и мы шли походным порядком на Конотоп.

Дивизионный врач сообщил нашему перевязочному отряду, что планы похода изменились и 5-й Кавалерийский корпус направляется в Чернигов. Левушка не скрывал своей радости попасть в Чернигов — в Чернигове у него были родители и он там вырос. Раньше, после помолвки, он мне говорил о своих планах — хотел бы познакомить меня с родителями и в Чернигове повенчаться в кругу своих родственников. И, как только Чернигов будет в наших руках, мы немедленно туда поедем. Там же можно будет приобрести для меня теплую одежду, так как я уехала из Ростова в летней, не предполагая, что поеду на фронт.

Наш перевязочный отряд направился за штабом дивизии походным порядком на Дмитриевку. В то время когда мы стояли в Зенькове, киевские гусары отбили у красных много хороших лошадей, набранных в помещичьих имениях. Ротмистр Берестовский, друг Левушки, подарил мне двух, серых в яблоках, лошадей с пролеткой, так что я ездила теперь с комфортом. Остановились в Дмитриевке, дали лошадям отдохнуть. Здесь к нам присоединились сестры милосердия, которые ожидали наш перевязочный отряд при штабе дивизии. Эти сестры были: Крейтер — жена начальника штаба дивизии, ее невестка — француженка, жена брата, Нелли Адольфовна, и Платонова, которая поехала за женихом, очень молодая. Пробыв некоторое время в Дмитриевке, двинулись на Нежин. В Нежине штаб дивизии и перевязочный отряд расположились в городе. Врачи и я — в доме местного врача, бежавшего от белых. Это был отдельный, очень вместительный дом, комфортабельно обставленный (насколько возможно это в провинции). Дом был брошен наспех, и ничего не унесено, может быть, хозяин скрывался где-нибудь в городе, но в дом не показывался, и мы пользовались всем домом. Перевязочная была в другом месте, и мне здесь пришлось, по просьбе врачей, исполнять роль хозяйки. Остальные сестры поселились со штабом. Поступавшие в перевязочный отряд раненые после осмотра были немедленно отправляемы на станцию железной дороги для погрузки в санитарный поезд.

В Нежине мы простояли больше недели. В этот период времени портной-еврей сшил мне за два дня дорожное, от пыли, брезентовое пальто, которое мне очень помогло в дороге. После отправки раненых перевязочный отряд погрузился в поезд и направился к Чернигову. Не доехав до Чернигова несколько небольших станций, выгрузился в какой-то деревне, так как Чернигов был уже взят другой частью, опередившей нашу (кажется, пехота). К сожалению, очень скоро они его оставили, и город снова заняли красные. Таким образом, желание Левушки не исполнилось и в Чернигове не пришлось, как ему хотелось, повидать родителей и нам повенчаться. Эту мечту мы смогли осуществить только в Крыму, но своих родителей он больше никогда не видел.

Пока перевязочный отряд стоял на этой станции, прибыла партия раненых. При осмотре оказалось, что одному из раненых нужно делать маленькую операцию. Делал ее доктор Мокиевский-Зубок (дивизионный врач) в присутствии докторов Ефремова и Шатрова, сестер Крейтер и Нелли Адольфовны. Дубинский отсутствовал. За все время моего пребывания в отряде я его не видела в перевязочной. При ассистировании Нелли Адольфовна что-то сделала, показав свое незнание в медицине, — она и не была сестра, только была приписана к отряду, чтобы быть вместе с мужем. Доктор Мокиевский приказал ей оставить перевязочную, а сестре Крейтер сказал, что ее невестка может ездить с отрядом, но к раненым не должна прикасаться. С тех пор сестра Крейтер почему-то ополчилась на меня.

Последовал приказ собираться и опять походным порядком двигаться на Конотоп. Время от времени отряд останавливался на отдых, чтобы дать отдохнуть лошадям. Поехали дальше; по дороге остановились в имении Бычачки, на сахарном заводе, разграбленном то ли красными, то ли крестьянами. При заводе был запущенный сад, а в саду стоял небольшой домик для директора завода. Заинтересовавшись, я пошла побродить по саду. Зашла и в домик, который стоял почти пустой и был открыт. Обитатели его бежали, а из дома было вывезено или разграблено все, остались только несколько стульев, обитых зеленым плюшем. Я вошла и увидела, как доктор Дубинский срезает ножом плюш со стула. Я остановилась, чтобы он меня не заметил, — мне было стыдно за него. Никак не могла себе представить, чтобы доктор занимался подобными делами. Для чего ему нужны были эти клочки плюша? Может быть, он искал в стульях спрятанные драгоценности? Потом он прошел на кухню. Я думала, что он вышел на другой ход, вошла и увидела, как он взламывал замок сундучка, оставленного или забытого прислугой или не успевшей вывезти его. Что он искал в бедном, маленьком сундучке? Кухня тоже была пустая, стоял только этот единственный сундучок. Дубинский меня заметил, и я поторопилась уйти. Сад был пустынный, меня взял страх, и я побежала бегом — мне казалось, что за мной кто-то гонится.

Тут я вспомнила, как мы с Львом Степановичем проходили по улице одного из завоеванных городишек, где магазины были разграблены и в них копошились наши солдаты. Лев Степанович, когда узнал, что эти солдаты грабят недограбленное в магазинах, хотя там уже нечего было грабить, схватил у одного подвернувшегося солдата-кавказца плетку и начал выгонять из магазина солдат-грабителей. Вот это следовало бы сделать и с Дубинским.

Все виденное я рассказала доктору Ефремову. Он также удивился — для чего Дубинскому нужны были эти вещи? А к вечеру прибежала кухарка из этого домика и пожаловалась старшему врачу, что из ее бедного сундучка были вытащены ее платья. Очень просила, чтобы их вернули. Вероятно, она следила за происходящим, спрятавшись в саду в кустах, потому что прямо указала на Дубинского. Доктор Ефремов приказал все отдать ей обратно.

Отсюда наш перевязочный отряд был направлен в Бахмач. Все время, где бы мы ни останавливались, г-жа Крейтер устраивала у себя прием, где собирались офицеры штаба и другие лица. Она несколько раз приглашала меня, но я ни разу не ходила, ссылаясь на усталость. Должна сказать, что, когда нужно было сопровождать раненых к санитарному поезду, она всегда оказывалась больной и с «температурой». Она приглашала на приемы и врачей Ефремова и Шатрова, но, насколько мне известно, ни один из них не принял ее приглашения. Так же, как и я, врачи считали несвоевременным развлекаться. Они работали. Она же в перевязочную не любила заходить, ссылаясь всегда на болезнь. Зато Дубинский стал завсегдатаем ее «салона»; был, как собачонка, услужлив и исполнял ее поручения. Она была груба, неприятна, высокомерна, страдала манией величия и как жена начальника штаба пользовалась своим положением. Приглашая к себе в гости, она таким образом хотела всех себе подчинить, как Дубинского, но ей это не удавалось. За все время нашего путешествия я ее видела только один раз в перевязочной, за исключением того случая, когда вышла неприятная история с ее невесткой. И зашла она на этот раз мимолетно, видимо только для того, чтобы сделать мне неприятность: в перевязочной я исполняла предписание врача одному больному. Она влетела и стала мне делать замечание, что я не так делаю. Я молча продолжала свою работу. Тогда она рявкнула, чтобы я делала так, как она сказала. Я поняла, что это придирка, молча закончила работу, не обращая внимания на ее замечания, и, выходя из перевязочной вместе с больным, ответила ей, что делала все по предписанию врача, а ее прошу быть корректней по отношению ко мне и не уподобляться торговке. Ее невестка Нелли Адольфовна была совершенно противоположный тип. Прекрасно воспитанная, милейшая женщина.

Дубинский выбрал себе занятие — заведовать отправкой раненых на железную дорогу и в тыл. Старший врач доктор Ефремов ему не препятствовал. Он был тактичный, деликатный, добрый и хороший человек, мягкого характера и не умел отказывать в просьбах, если это можно было исполнить. С младшим персоналом держался просто и мило. Доктор Шатров был другого сорта — явно имело место сознание собственного достоинства. Роста небольшого, брюнет, имел голос (баритон) и любил петь оперные арии, как только представлялся удобный случай, хотя и не всегда удачно. Доктор Дубинский — тип неприятный — высокого роста, плотный, волосы русые, глаза стояли близко к переносице, лицо длинное, и был похож на крысу.

Однажды, отвезя уже несколько раз подряд без подмены раненых на станцию, я спросила Дубинского: «До каких пор я буду исполнять обязанности сопровождающей раненых за всех сестер?» Он ответил: «Сестра Крейтер больна, у нее температура». Теперь я почувствовала, что Крейтер мстит мне за то, что я пренебрегла ее «салоном», а Дубинский — за то, что я была свидетельницей его грабительства. Теперь они соединились в своей ненависти ко мне и к доктору Мокиевскому-Зубок.

По дороге на Бахмач Нелли Адольфовна заболела, и ее оставили в больнице в каком-то городишке с тем, чтобы забрать по выздоровлении. Оказалось, за нами шли следом красные и занимали места, где проходили наши войска. Нелли Адольфовна попала в плен, но, так как она была иностранка, ей удалось уцелеть.

Приехали в Бахмач поздно ночью. Войска, пришедшие раньше, заняли все жилые помещения. Для штаба место нашлось, для перевязочного отряда не оказалось. Обоз разместился снаружи, а нам, трем врачам и мне, староста дал в своем доме горницу — только одну комнату на всех. Оставалась кухня, но она нужна была хозяевам. Ефремов и Шатров устроили мне постель на стульях, составив и покрыв всю так, чтобы меня не было видно, а сами должны были расположиться на полу вповалку. Врачи предложили мне пойти сначала, устроиться, а потом они улягутся. Так и было сделано. Все улеглись, и я начала засыпать, как вдруг почувствовала на своей шее руку. Я закричала, врачи вскочили, зажгли свет и увидели, что Дубинский стоит у моего изголовья. Ефремов строго спросил, что он там делает. Дубинский ответил, что хотел выйти да заблудился. На другой день Ефремов спросил меня о подробностях происшедшего, и я ему рассказала, как было. Доктор Мокиевский-Зубок в это время заменял корпусного врача и находился при штабе корпуса.

На другой день, дав обозным лошадям перевязочного отряда отдохнуть, двинулись дальше на Конотоп. В Конотопе врачам отряда была предложена комната в квартире местного врача, но Ефремов и Шатров уступили ее мне, а доктор Ефремов сказал, что здесь, в семье, мне будет безопасней. В Конотопе простояли несколько дней и двинулись к Глухову. По дороге наш отряд останавливался в нескольких местах, и однажды мы остановились ночью среди поля — отдыхали лошади.

В Глухове перевязочный отряд задержался довольно долго. Корпус все время пробивался с боями, и раненые поступали беспрерывно. Из штаба дивизии было указано, чтобы перевязочный отряд оставался в Глухове до распоряжения. Раненые прибывали, и их собралось много в ожидании санитарного поезда. Поступило сообщение, что взят нашими войсками Ямполь (не помню, село или город), но распоряжения передвигаться перевязочному отряду на Ямполь все еще не было. Сообщили, что санитарный поезд прибыл. Дубинский собрал раненых и сказал мне, что я должна сопровождать раненых на станцию, которая отстояла от города на значительном расстоянии. Его слова: «Когда сдадите раненых, поезжайте в Ямполь, мы к тому времени будем там». Ездовой доктора Мокиевского, который возил меня во время нашего передвижения и смотрел за лошадьми, повез меня на станцию и, когда мы собрались ехать обратно, сдав раненых в санитарный поезд, сказал мне, что доктор Дубинский приказал ему со станции везти меня прямо в Ямполь. Мне ничего не оставалось, как ехать, куда было приказано. Не доезжая до Ямполя две-три версты, я увидела мчащуюся во всю прыть нам навстречу крестьянскую телегу, за нею трех верховых, по которым стреляли со стороны Ямполя. Это были наши фуражиры. Один верховой направился к моему экипажу и крикнул мне на ходу: «Тякай, сястрица! Большавики!». Эти слова застряли у меня навсегда в памяти. Мой возница повернул лошадей, да так двинул, что я, держась обеими руками за облучок, а ногами упершись в противоположную стенку пролетки, подпрыгивала на ухабах так, что было чудом, что я не вылетела. Красные давно уже перестали стрелять, а мой ездовой все еще мчался. Я кричу ему: «Довольно гнать, стойте!». А он кричит в ответ: «Я должон, сестрица, вас спасать!».

Так приехали мы назад в Глухов, а распоряжения передвигаться в Ямполь еще не поступило. Наши войска продвинулись дальше и оставили Ямполь без охраны, а красные его снова заняли. И на этот раз благословение Божией Матери было надо мной — как и много раз впоследствии, отводила Она Своей Рукой опасность. Когда мы приехали в Глухов, Дубинский спросил, почему мы вернулись в Глухов, а не поехали в Ямполь. Я ответила: «Спросите моего ездового». Доктору Ефремову я рассказала, что произошло, как мы встретили фуражиров, и если бы их Господь нам не послал, то попали бы прямо в лапы красных. Ефремов сказал, что не понимает, почему Дубинский так распорядился, когда из штаба не было указаний. В Глухове мы простояли еще некоторое время, потом двинулись дальше. Теперь войска продвигались все время с боями, иногда задерживаясь подолгу на одном месте. Нам сказали, что мы двигаемся на Севск и дальше на Орел.

Перейдя с территории Украины в Курскую губернию, сразу увидели разницу. На Украине села чистые, с садами, в хатах просторно, уютно и чисто, через заборы выглядывают мальвы, кое-где и подсолнухи. В Курской губернии совсем другая картина. Избы бедные, маленькие, в одну комнату, в которой едва вмещается вся семья, тут же, под печкой, и поросенок. Одну треть комнаты занимает русская печь, остальное пространство занято постелями и столом со скамьей. Воздух спертый. Люди бедные. И в таких условиях жило все село. Мне отвели место в одной из таких изб, но спать было невозможно — беспокоили клопы и блохи, и я просидела всю ночь на лавке. А на дворе стояла уже осенняя погода — был октябрь, в этом году очень холодный.

Как-то в одном бою наша артиллерия неудачно била и дала недолет, так что снаряд попал в своих. Привезли в отряд одного раненого офицера с разбитой челюстью. Не знаю, по чьему распоряжению, но Дубинский решил его отправить в тыл, в ближайшую больницу — без перевязки. Он не потрудился его перевязать или хотя бы подвязать больше материала (марли) на рану, так как рана кровоточила, а посылал так, как тому оказали первую помощь в полку. На мои протесты, что в таком виде нельзя раненого отправлять в дорогу, Дубинский ответил, что это его дело. «А вы, сестра, будете сопровождать раненого». Я уже примирилась с тем, что я одна бессменная сестра в отряде, при наличии других сестер. «Сдадите раненого в больницу и возвращайтесь обратно», — добавил Дубинский.

Понадеясь на своего ездового и на крепких лошадок, помолясь в душе своей покровительнице Божией Матери, поехала. Не проехали мы с раненым и двух-трех верст, как нагоняет нас верхом доктор Мокиевский с фельдшером. Оказывается, корпусный врач доктор Трейман прибыл из командировки, а Мокиевский вернулся в дивизию. Доктор Мокиевский подъехал к отряду и прежде всего спросил, где раненый. Ему ответили, что раненого отправили в сопровождении сестры в соседнюю больницу. «Как могли вы послать сестру в место, которое может каждый час быть занято красными? Ведь они идут за нами по пятам. Почему не послали фельдшера?» — возмутился он. И, догнав нас, моему ездовому приказал вернуться в отряд, а фельдшеру указал сопровождать раненого и сказал ему, чтобы в отряд не возвращался, а временно присоединился к войскам, которые там стоят, пока не предоставится возможность вернуться в свою часть. И на этот раз гнусное дело Дубинского — от меня избавиться — не выгорело. Терпение мое лопнуло, и я рассказала Левушке все, что Дубинский проделывал. Доктор Ефремов подтвердил. До сих пор ни врачи, ни я ничего ему не говорили.

Двигались дальше. После утомительного перехода остановились в одном селе, где не было места за недостатком жилых помещений, и наш перевязочный отряд поместили в здании школы. Врачи взяли себе большую комнату, а мне предложили комнатушку в коридоре, которая, должно быть, служила для сторожа школы. Там стояла кровать, маленький стол, стул и больше ничего. Ефремов и Шатров устроили мне место для ночевки, приделали крючочек к двери (который можно было поддеть ножом и открыть дверь), забаррикадировали ее и сказали, чтобы я не беспокоилась и спала спокойно — они будут сторожить меня по очереди и свет не будут тушить, чтобы следить за Дубинским. «А если услышите малейший шорох или в дверь будет кто-нибудь пытаться войти — кричите». Они расположились на полу в классе. Было холодно, и ночь была темная. Я боялась спать, но ночь прошла благополучно.

Здесь произошел один неприятный случай. Доктор Мокиевский сообщил, что четвертый врач перевязочного отряда, занимавший должность заведующего хозяйственной частью отряда, — не врач, а самозванец. Кто-то его узнал и заявил дивизионному врачу, что это не доктор, а бывший дезинфектор. Доктор Мокиевский немедленно отрешил его от должности и отправил в распоряжение корпусного врача.

Несмотря на начало октября, было очень холодно, а я — в летней одежде. Хотя Левушка и дал мне свои теплые, на меху, сапоги и лошадиную войлочную попону, мне это мало помогало. Армия шла на Орел, мы подходили к Дмитриевску, а здесь стояла уже совсем зимняя погода, и я сильно промерзла. В Дмитриевске была остановка, и перевязочный отряд расположился по квартирам. Мне дали место в квартире местной народной учительницы, которая ушла, когда подходила наша армия; в доме оставалась только ее прислуга, пожилая женщина. Она видела, как я продрогла, и посоветовала мне лечь на печь, чтобы согреться. Я полезла на печь, легла и незаметно заснула. Не знаю, сколько я пролежала или проспала, но вскочила как ужаленная. Меня так припекло, что весь бок, на котором я лежала, был красный и болел, как от ожога. Я слезла с печи и почувствовала большую усталость. В Дмитриевске наш отряд остался ночевать, но я уже не рискнула лечь на печь.

Через день отряд двинулся за армией в поход на Севск. Подойдя к позиции, наш перевязочный отряд остановился, не разгружаясь, у опушки леса на поляне, внизу, под высоким обрывом. Наша артиллерия стреляла снизу, а красные отвечали сверху. Их позиция была выгодней, и наши стали отступать. Наш перевязочный отряд стоял на видном месте и был хорошей мишенью для красных. Красные стали бить из орудий. Стреляли ли они по нашему отряду или по отступающим войскам, трудно сказать, знаю только, что снаряды сыпались вокруг нас. К счастью, никто не был ранен. В это время вестовой из штаба доставил приказ уходить в лес. Я не знаю, как передал вестовой — уходить в лес или уходить лесом, — или кто-то из врачей, принимавший приказ, его не понял, но перевязочный отряд передвинулся в лес и остановился в ожидании новых приказаний (проще говоря, мы спрятались в лесу). Стояли долго, стрельба уже прекратилась и наступила тишина. Простояли так до темноты. Уже совсем стемнело, когда наши врачи наконец решили двинуться по лесной дороге. Сколько прошли, не помню, вдруг послышался шум и голоса позади нас. Кто-то из врачей спросил:

— Кто идет?

— Арьергард. А вы кто?

— Перевязочный отряд 1-й Кавалерийской дивизии, — ответили наши.

Подъехали конные, спросили: «Почему вы здесь? Все полки ушли. Мы последние, и красные могут каждую минуту наскочить».

Офицер распорядился и дал проводников вывести нас на дорогу. Проехали версты две, как навстречу нам мчатся верховые. Это были доктор Мокиевский и офицер из штаба дивизии.

— Почему вы здесь застряли? — спросил доктор Мокиевский у Ефремова.

— Ждали приказаний, мы не знали, куда идти, — ответил доктор Ефремов.

— К вам был послан вестовой с приказанием уходить через лес, — сказал офицер штаба.

Значит, кто-то из врачей не понял вестового.

Наконец выбрались мы из леса и добрались до Дмитриевска. Расположились на ночевку, а на рассвете пришло приказание спешно собираться, отступаем. Красные наступали. Началось общее отступление…

В суете мой ездовой Никита обнаружил, что кто-то спустил лошадей в погреб, довольно глубокий, где не было ступенек. Он сообщил об этом доктору Мокиевскому. Хозяева уверяли, что лошади сами спрыгнули туда. Неверно, конечно, у лошадей ноги все целые, сами они целехоньки — никаких царапин, а высота большая, и почему-то обе сразу «спрыгнули». Тот, кто это сделал, надеялся, что их не успеют вытащить. Отступление шло быстрым темпом, и остались только мы с Никитой.

Доктор Мокиевский привел несколько солдат, которые, соорудив сходни, дружно и благополучно вытащили лошадей. Было уже крайнее время уходить, и мы с Никитой благополучно догнали перевязочный отряд (назло врагам). По дороге останавливались во Льгове, но не в городе, а в небольшом селении. Не помню, какие еще в этом районе проезжали места. Запомнила только чудесные леса с деревьями в осеннем уборе. Потом проезжали Путивль, но в нем не останавливались. Ехали на Белополье, к железной дороге.

Глава 5. ОТСТУПЛЕНИЕ

По приезде в Белополье наш перевязочный отряд наконец остановился. Здесь уже стояли штаб корпуса, штаб дивизии и часть войск. Из штаба корпуса сообщили, что в перевязочный отряд прибыла новая сестра милосердия. А через два часа пришел корпусный врач Трейман с сестрой Лисицкой, Вавочкой. Я очень обрадовалась ее приезду, так как потеряла надежду на ее назначение сюда, так долго пришлось ее ждать. Оказывается, она долго искала наш 5-й Кавалерийский корпус. Ей пришлось ехать и с санитарным поездом, и с бронепоездом, и другими путями — как по ступенькам добиралась. Корпус все двигался вперед, и трудно было его нагнать. Наконец настигла, когда он сам пошел ей навстречу — отступал.

Перевязочный отряд до погрузки в вагоны расположился по квартирам. Сколько дней простояли в Белополье и какое количество войск там стояло — не помню. Раненые поступали понемногу. Наконец в начале ноября пришло распоряжение грузиться в вагоны поданного товарного поезда. Погода стояла сухая, но холодная. Весь медицинский и административный персонал нашего перевязочного отряда, кроме сестры Крейтер, погрузился в товарные вагоны. Доктор Мокиевский-Зубок оставался, но вошел с нами в вагон, чтобы приготовить нам с Вавой место для длительного путешествия, и приказал Никите принести наши вещи и попону, которая была с моими вещами в пролетке, чтобы сделать нам постель поудобнее. Никита принес, доктор Мокиевский развернул ее и сказал, что эта попона не его.

— Никак нет, господин доктор, попона ваша, вы ее мне дали — ответил Никита.

— Я тебе дал большую, а эта маленькая, — сказал доктор.

И когда они ее рассмотрели, оказалось, что попона разрезана пополам. Вор все-таки был милостив, «позаботился» и о лошади — оставил половину.

При укладывании вещей в вагон оказалось, что у меня пропали теплые сапоги, которые дал мне Левушка, и пальто-пыльник. Это происшествие произвело на всех неприятное впечатление, и все как-то притихли. Кое-как в вагоне устроились, положив солому и покрыв ее одеялами.

Под вечер услышали громкий разговор у вагона. Доктор Мокиевский кого-то распекал. Оказывается, пришла женщина, местная жительница, и со слезами жалуется доктору, что солдат (санитар) забрал у нее какие-то вещи.

— Ты что же, пошел воевать или грабить? Ты знаешь, что тебе за это будет? — спросил доктор солдата, на которого указала женщина.

— Почему же доктору брать можно, а мне нельзя? — ответил солдат.

— Какому доктору? — спросил доктор Мокиевский солдата.

— А доктор Дубинский отнял самовар — ему ничего, а я за какой-то пустяк и виноват, — ответил солдат.

Имея наконец прямую улику, доктор Мокиевский, обращаясь к Дубинскому, сказал:

— Дубинский, верните самовар и немедленно отправляйтесь в распоряжение корпусного врача!

Писарь написал сопроводительную записку, и Дубинский отправился в штаб корпуса в сопровожении солдат (санитаров), захватив свои вещи. Женщина получила назад все взятое у нее. Солдат-санитар получил строгий выговор.

Выехав из Белополья, помню, останавливались, выгружались, снова грузились. Шли бои, в которых участвовал и 9-й Киевский гусарский полк, неся большие потери. Бои были сильные, и раненых было много. Несколько молодых офицеров было убито и ранено, но названия мест, где происходили бои, я не запомнила. Все время отступали с боями — как начали отступать от Орла, так и шли назад, к Харькову. Раненых возили с собой до первой возможности отправить их в тыл. Доктор Мокиевский-Зубок отступал с дивизией, со своим полком.

Когда мы подходили к Харькову, Лев Степанович предупредил нас с Вавой, что перевязочный отряд расформировывается, врачи Ефремов и Шатров возвращаются в Харьковский университет, а Вава и я назначаемся в штаб Кавказской Добрармии в Харьков. Он устроил нас в санитарный поезд, в котором из всего медицинского персонала были только врач и сестра. Мы сердечно простились с персоналом перевязочного отряда и перешли в санитарный поезд. Я простудилась, и мне пришлось, за неимением места, лежать в помещении аптеки на полу, а Вава помогала сестре и врачу. Машинист санитарного поезда, по всей вероятности, был красный или сочувствующий им, он проделывал с поездом такие штуки, что по вагонам стоял стон раненых. Машинист дергал поезд то взад, то вперед, очень быстро, рывками, так что некоторые раненые падали с коек. У меня сильно болела шея, и я не могла пошевельнуться, а при таких трясках от боли я теряла сознание. Наконец доктор и сопровождающие поезд военные решили отправить на паровоз вооруженных военных, и толчки прекратились. Дальше уже продолжали путь спокойно.

В Харьков приехали в начале декабря, и я направилась прямо в Отдел снабжения к инженеру-полковнику А.Я. Дудышкину с просьбой нас приютить на некоторое время. Он не удивился, что мы вернулись с фронта, так как эвакуация в Харькове была в разгаре. Александр Яковлевич поделился своею радостью — его жене и дочери удалось выбраться из Петрограда, и они приехали к нему, но вскоре началась эвакуация семейств служащих штаба армии, и ему пришлось с ними временно расстаться. Семьи были отправлены в Ростов.

Той приветливости, с которой меня встретили в штабе старые знакомые, нельзя описать. Я познакомила со всеми Вавочку. Из-за того, что мы прибыли вечером, комнату нам не смогли дать, несмотря на то что много комнат освободилось после отъезда семейств, — в это время не было заведующего отелем. Нина Афанасьевна (зубной врач), единственная женщина, которая осталась в штабе, приютила нас в своей комнате, а так как у нее были только одна кровать и маленький диванчик, на котором нельзя было улечься, то нам с Вавой пришлось расположиться на полу. Печи в отеле не топились, и было очень холодно.

На другой день мы получили комнату, но страшно холодную. Нас учили, как надо укрываться, чтобы ночью согреться, но это мало помогало, так как я была в летнем одеянии. Я очень жалела о потере моего пальто-пыльника, которое мне очень помогало в дороге, а из теплых вещей у меня была только кожаная куртка. И невольно мне вспомнилась солдатская песенка — один из ее куплетов:

Мама, мама, что мы будем делать,

Когда настанут зимни холода?

У меня нет зимнего платочка,

У меня нет зимнего пальта…

Согревались мы чаем. Благо было на чем согреть, да и друзья заботились, спасибо им. Здесь мы должны были ожидать Льва Степановича, который сдавал должность дивизионного врача. Условились с ним, чтобы не растеряться, оставаться при штабе Добрармии. Ждали его недолго.

Дня через два после нашего прибытия в Харьков офицер штаба сообщил мне, что какой-то господин разыскивает доктора Мокиевского-Зубок. Офицер этому господину сказал, что из перевязочного отряда 1-й дивизии доктора Мокиевского-Зубок прибыли две сестры милосердия, и тот просил офицера устроить ему с нами свидание. Я дала согласие. Господин этот оказался родной брат Льва Степановича, Вадим Степанович. Он нам рассказал, что бежал из Чернигова с женой и теперь разыскивает брата, который находится в Добрармии. Вадим Степанович ничуть не был похож на Льва Степановича — худой, седой, хотя и младше его. Как после мы узнали из его рассказов, Вадим Степанович был мировым судьей, и когда пришли красные, его арестовали. Вошел в тюрьму с темными волосами, а вышел белый. Освободили арестованных белые войска, временно занявшие Чернигов, и они с женой поспешили уйти. Жена его была крупная, неунывающая. С этого момента мы с ними не расставались. Они наведывались каждый день, пока не приехал Левушка.

При штабе мы прожили с Вавой несколько дней. Харьков, казалось, опустел, жители притихли, на улицах даже днем прохожие были редки. Как-то вечером полковник Дудышкин предложил мне и Ваве пройтись по городу и посмотреть, как он выглядит ночью. Вава не захотела, а я пошла. Все офицеры штаба несли караульную службу и обходили ту часть города, где находился штаб Добрармии. Полковник Дудышкин, с винтовкой за плечом, и я рядом с ним пошли делать обход. Прошли по городу и вышли на мост. Тишина, в городе пустынно, только наши шаги раздавались в тишине. Я спросила Александра Яковлевича:

— А нас не подстрелят? Мы ведь на виду, как на ладони.

— Могут, мы на все готовы, — ответил Александр Яковлевич.

Сделав обход, вернулись благополучно в отель.

Приехал Лев Степанович и рассказал, что Санитарное управление предложило ему сформировать госпиталь. Для этого ему следовало поехать в город Славянск, недалеко от Харькова, где находился санаторий, но больных уже туда не принимали и он был закрыт. В этом санатории ему было предписано реквизировать имущество для оборудования будущего госпиталя на 300 коек. Санаторий был очень богатый и прекрасно обставлен, огромный, так что из его имущества можно было составить не один госпиталь. Лев Степанович с назначенными уже врачами выбрал нужный инвентарь, остальное добавили из складов Санитарного управления. Госпиталь назвали 26-й Полевой запасный госпиталь. Ваву, Лину и меня записали в состав сестер милосердия этого госпиталя.

Однажды утром я заметила большое волнение среди служащих штаба. Я спросила Нину Афанасьевну, что это значит, но она также ничего не знала. Мы пошли вместе к полковнику Дудышкину, и он сообщил нам неприятную весть. Только что пришло извещение в штаб, что поезд с эвакуированными семьями служащих штаба Добрармии потерпел крушение и есть раненые и убитые. Александр Яковлевич тоже был удручен, так как не знал, что с его семьей. Позже были сообщены имена пострадавших, и его жена и дочь не значились в списке.

Имущество госпиталя было погружено в поезд, персонал госпиталя прибыл, и мы, простившись с Ниной Афанасьевной, Александром Яковлевичем и всеми знакомыми, погрузились на поезд и поехали в Ростов в надежде, что скоро все опять встретимся. Штаб Кавказской Добрармии недолго оставался в Харькове, также двинулся в Ростов.

В декабре 1919 года мы благополучно прибыли в Ростов. К нам присоединилась и Лина. Вава, Лина, Лев Степанович и его брат с женой Руфиной Александровной остановились у моего отца. В Ростове настроение было тревожное. На Садовой улице народу по-прежнему было много, но все торопились, в кафе уже не рассиживались; в кондитерских, в магазинах было почти пусто. Красные, сужая кольцо, подходили все ближе. Положение Ростова было критическое. Белые войска быстро отступали.

Лев Степанович ежедневно ходил в Санитарное управление, которое помещалось в огромном здании. Если память не изменяет, то это было Управление Владикавказской железной дороги на меже между Ростовом и Нахичеванью. В этом здании находились все отделы Добрармии. Лев Степанович добивался назначения стоянки для госпиталя, но все безрезультатно, так как из Ростова предстояло уходить. Положение на фронте было неустойчивое, и потому с назначением оттягивали. В это время брат его, Вадим Степанович, заболел тифом, и его отправили в госпиталь.

Как-то Вава и я отправились в Санитарное управление по какому-то делу. Санитарное управление находилось за городом, и нужно было идти пешком. В те дни единственным сообщением были трамваи. Извозчиков не было видно, по всей вероятности оттого, что лошадей мобилизовали или реквизировали в армию, так что из транспорта остались только трамваи, которые были всегда настолько переполнены, что даже на подножках стояли, вернее, висели, и попасть в трамвай было большим счастьем, а если и попадали, то выбраться из него было не менее трудно, чем войти. Ноги были молодые, привыкшие к хождению, так что нам не составило большого труда добраться пешком до Санитарного управления. Донимал только холод. А декабрь в том году выдался очень холодный.

Народу в Санитарном управлении оказалось много, трудно было пробиться. Мы остановились в коридоре, ожидая Левушку, который должен был получить окончательный ответ, и вдруг видим, как из толпы вылетел и подскочил к нам доктор Кондюшкин. Вава стояла впереди меня, и он подошел к ней.

— Здравствуйте, Варвара Митрофановна! — приветствовал Кондюшкин Ваву. Вава молча смотрит на него. — Вы меня не узнаете? — опять спрашивает Кондюшкин.

— Нет, — отвечает Вава невозмутимо, спокойно.

— Я доктор Кондюшкин. Мы вместе работали в лазарете в Екатеринодаре, — продолжает Кондюшкин.

Вава молча смотрит на него. Тогда он подошел ко мне и спросил:

— Вы тоже меня не узнаете?

— Подлецов не узнаю, — отрезала я.

— Как вы смеете… — начал он, приступая ко мне.

В это время позади нас раздался громкий смех. Наш герой вдруг остолбенел и, повернувшись, быстро исчез в толпе. Мы повернули головы — позади нас стоял офицер с погонами полковника, которого мы раньше не заметили, и неудержимо смеялся. Вава и я тоже засмеялись и поспешили уйти. Вскоре подошел Левушка, и мы направились домой. Так мы отомстили Кондюшкину за нашу Матушку-Голубушку — Верочку. С этого раза мы его больше не встречали ни в Крыму, ни в Галлиполи.

Дома нас ожидал сюрприз: папа решил меня с Левушкой, по старинному обычаю, благословить. Посаженой матерью была моя тетя и крестная, сестра папы. Нас благословили. Папа дал на дорогу маленький серебряный старинный образок, которым нас благословил. Маруся устроила нам скромный ужин, и провели мы вечер в уютной семейной обстановке.

На следующий день Левушка, как и все эти дни, пошел в Санитарное управление и принес наконец приятное известие — наш госпиталь назначен в город Ставрополь.

Приближалось Рождество и Новый, 1920 год. В Ростове ходили очень тревожные слухи, красные были уже близко. Нам следовало уходить из города, чтобы вовремя вывезти госпиталь. Госпиталь, погруженный в вагоны, с остальным персоналом уже стоял в Батайске. Началась эвакуация из Ростова на Кубань. Уходить на Батайск было уже крайнее время.

Перевозочных средств не было, и даже раненых эвакуационная администрация не могла вывезти; кто из раненых мог ходить пешком, уходили сами, а тяжелораненых оставляли на попечение города.

Простившись со своими родственниками и друзьями, я пришла домой, и началась упаковка вещей. Мой дорогой братик Сережа отдал нам свои санки для перевозки вещей и усиленно помогал нагружать их и увязывать в санях наши немногочисленные вещи. Маруся приготовила нам, что могла, из пищи, и мы двинулись в дорогу. Папа, Маруся и Сережа провожали нас, помогая по очереди везти санки. Дошли до Таганрогского проспекта, куда направлялась масса беженцев, и вышли на угол Тургеневской улицы, откуда уже начинался спуск к Дону. Здесь мы с ними расстались. Тяжело было расставаться, не зная, когда увидимся и увидимся ли. У моих родных была надежда, что мы расстаемся ненадолго. Бедный Сережа, он больше всех на это надеялся и успокаивал, говоря, что наше отсутствие продлится недолго, но надежды не оправдались — я больше никогда их не видела. Сережа в 1928 году умер от туберкулеза горла. Как сестра писала, он часто вспоминал меня и говорил обо мне. Его последние минуты тоже прошли в воспоминаниях обо мне.

Незадолго до отъезда мы узнали, что в боях под Ростовом погибли, почти одновременно, мой двоюродный брат, студент-доброволец, тоже Сережа, и муж его сестры, доброволец. Погибли также мои друзья гимназических лет — военный инженер Маркиан Игнатов, Павел Сиренко, студент Киевского коммерческого института, и другие знакомые.

Мои родные, проводив нас, еще долго стояли наверху Таганрогского проспекта, глядя нам вслед, пока мы не скрылись, двинувшись через Дон по льду. Придя в Батайск, Лев Степанович, выгрузив наши вещи в эшелон госпиталя, нас — меня, Ваву и Лину — поместил в санитарный поезд помогать сестре, которая была в единственном числе, а сам, забрав санки, пошел обратно в Ростов вывозить своего больного брата. Беженцы, нагруженные вещами — кто в санках, кто на спине, — беспрерывно двигались группами и в одиночку. Бои с красными шли уже на окраинах Ростова, и мы все боялись, что Левушка не успеет добраться вовремя до Батайска. Наконец он появился. Привез своего брата, уже выздоравливающего, и поместил его в эшелон нашего госпиталя. В Батайске мы простояли еще несколько дней, красные тем временем заняли предместье Ростова. Паровозов не хватало. Положение создалось такое, что, может статься, придется уходить пешком из Батайска. Доктор Мокиевский приложил все усилия, чтобы вывезти госпиталь. Как-то он пришел очень удрученный и сказал, чтобы мы на всякий случай собрали необходимые вещи, которые могли бы понести на себе, так как не исключена возможность, что придется уходить пешком. Красные уже занимали Ростов, но при энергии доктора Мокиевского трудно было бы застрять где-нибудь, потому мы все верили, что с ним мы не пропадем. Не помню, как это ему удалось, но он действительно достал паровоз, да еще не только для нашего эшелона — он успел отправить и санитарный поезд на Кубань.

У Лины в станице Кавказской жила мама. Во время стоянки в Батайске и на станции Кавказской у всех скопилось грязное белье, а постирать было негде. Лина и Вава решили отдать белье в стирку под присмотром Лининой мамы. Я им советовала не делать этого сейчас, так как поезд может каждый час двинуться, потому что Лев Степанович уже почти наладил отъезд. Они все же сделали по-своему, будучи уверены, что поезд раньше завтрашнего дня не уйдет, а белье к утру будет готово.

В госпитале старшим санитаром был Суботин, очень толковый, и с виду производил впечатление не простого солдата. Лев Степанович поручил ему предложить машинисту спирт, который был в запасе в госпитальной аптеке. Но так как никто не знал машиниста, то Лев Степанович посоветовал начинать с «низов», то есть со стрелочника. Так и вышло — снабдили спиртом обоих, и вдруг ночью наш поезд двинулся. Мы без приключений доехали до Ставрополя, а Лина и Вава остались без белья, которое отдали в стирку.

В Ставрополе госпиталь поместили на Форштадте, в просторном здании, и он уже не был только хирургический — прибывали и заразные больные (тифозные). Многие из персонала были недовольны тем, что госпиталь поставили в Ставрополь, в тупик, откуда не скоро можно будет выбраться в случае эвакуации.

Госпиталь всегда был полон больными и ранеными. Врачей было немного: доктор Случевский — хирург, молодой, подающий большие надежды. Очень хороший человек, воспитанный, деликатный и сердечно относился к больным. Другой — доктор Липко-Порфиевский, семейный. У него была жена, тихо помешанная, и дочь одиннадцати лет, серьезная, не по годам умственно развитая; она ухаживала за матерью, кормила ее, вела в доме хозяйство и разговаривала со всеми, как взрослая. Липко-Порфиевский боялся, чтобы ее не постигла участь матери, — слишком не по годам была развита. Попал он в госпиталь по мобилизиции и просил доктора Мокиевского войти в его положение и устроить в земскую больницу, чтобы сидеть на месте со своей семьей. Лев Степанович, всегда добрый и отзывчивый, ходатайствовал у своих друзей в Санитарном управлении, чтобы вошли в положение доктора Липко. Хлопоты увенчались успехом, Липко-Порфиевский был назначен в какую-то земскую больницу и, довольный, уехал. Были еще врачи, но их я не помню. Из сестер была назначена еще одна сестра, Фелица Конутовна, вдова доктора Керлера. Она была уже в годах, по образованию акушерка, и мы, сестры, называли ее Бабушка. Она заведовала операционной. Очень милая, со всеми ровная, отзывчивая, и все мы ее любили.

Сколько госпиталь простоял в Ставрополе и сколько было всего медицинского и административного персонала — не помню, но хорошо помню, как мы уходили из Ставрополя. Положение на фронте было печальное, отступали беспрерывно. Старались удержать фронт, но силы были неравные и где-то у добровольцев был открыт фронт. Кроме того, в областях у красных находились заводы и склады снарядов — у белых этого не было, и еще прошел слух, что англичане, помогавшие Добрармии снарядами и одеждой, прислали снаряды на миллиметр больше, и так же обстояло с обувью для армии (бедные солдаты шли с подвязанными подошвами) — пришли несколько вагонов ботинок на одну только левую ногу. В общем, как и всегда, англичане проводили свою гнусную политику.

Фронт приближался, была объявлена эвакуация Ставрополя. Комендант (а может быть, градоначальник — не помню) заявил доктору Мокиевскому-Зубок как главному врачу госпиталя, что персонал может эвакуироваться, а госпиталь целиком, с больными и ранеными, он предлагает оставить в Ставрополе на попечение города, так как эвакуировать его невозможно за неимением перевозочных средств.

Доктор Мокиевский ни за что на это не соглашался, так как не хотел оставлять раненых и больных на произвол, и его трудно было сломить. Он часто ходил к градоначальнику, и у них доходило до крупных разговоров вплоть до угрозы ареста доктора. Все же доктор Мокиевский-Зубок добился своего, получил разрешение на выделение состава для вывоза раненых и госпиталя.

В городе уже царил хаос. Военные склады были открыты для всех, и жители разбирали, кто что мог. Доктор Мокиевский-Зубок приказал Суботину взять с собой несколько человек и набрать на складе нужного товару — главным образом обуви и теплых вещей, которые служили бы для «смазки» в путешествии, а также для нужд больных и санитаров.

Подали состав из товарных вагонов. Погрузили мы всех раненых и больных (их было более трехсот), погрузились и сами. Вблизи города уже бродили зеленые, красные наступали. Направление нашего поезда было на Новороссийск. Паровоз нам дали, но только до Армавира, хотя об этом никто из наших не знал; вероятно, сделали так для того, чтобы отвязаться от назойливого доктора. Паровоз привез госпитальный поезд в Армавир, поставил среди других составов и бросил.

Когда мы немного осмотрелись, то увидели, что наш поезд стоит среди составов, нагруженных снарядами. На втором пути перед вокзалом стоял санитарный поезд, готовый принять раненых. Старшим врачом поезда был доктор Сычев, давнишний знакомый и приятель Льва Степановича (позже, когда мы были уже в Югославии, его жена крестила нашего сына Олега). Ни их, ни нас не устраивало «снарядное» соседство. Перспектива была не из приятных. Наш поезд стоял в самой гуще этих опасных эшелонов, и, казалось, невозможно было выбраться оттуда. Лев Степанович через Суботина начал «подмазку» — кому обувь, кому теплое белье, кому спирт. И вот однажды ночью наш поезд неожиданно двинулся («подмазка» подействовала) — паровоз вытолкал наш состав со станции, вывез в поле и оставил, а сам вернулся обратно на станцию. Мы еще не пришли в себя от этой неожиданности, как вдруг увидели большое зарево над станцией и услышали взрыв снарядов. Сначала подумали, что был налет зеленых или красных, но потом сообразили, что это взрываются снаряды тех составов, в гуще которых мы стояли.

Лев Степанович сразу же собрал перевязочный материал и персонал, и они двинулись пешком туда, чтобы оказать помощь, если она нужна. В санитарном поезде Сычева, когда начались взрывы, совсем рядом, все в это время спали. Они повыскакивали, полуодетые, как спали, из поезда и кинулись, кто мог, в помещение вокзала. Наших раненых и персонал хранила Божия Матерь — и на этот раз она отвела опасность. Не помню, сколько мы еще простояли в Армавире (в поле), но так же, с «подмазкой», проехали и в Новороссийск.

Началась та же история — наш госпитальный состав загнали в тупик на так называемую Кузькину ветку. Это было свалочное место для отслуживших вагонов. Пригнали наш поезд к самому обрыву, с которого сбрасывали в глубокий овраг старые негодные вагоны. Наши все пришли в ужасное смятение: вдруг начнут сбрасывать ненужные вагоны и, не заметив нашего госпиталя, сбросят и нас?

Началось паломничество к начальнику станции, чтобы вывезти поезд из тупика. Но начальника станции ведь спиртом не подмажешь, так как начальники станций в то время были военные. Тогда начали со стрелочников. И пошла сказка про белого бычка. Все-таки нас вывезли на свободный путь, ближе к порту. Теперь нужно было устраивать погрузку на пароход, чего надо было добиваться, так как пароходов было ограниченное число.

Доктор Мокиевский хлопотал, чтобы дали пароход для раненых и больных. Наконец разрешение было получено, но с условием, что персонал останется на берегу. Поставили стражу из юнкеров, чтобы никого из персонала не впускать. Юнкера знали доктора Мокиевского-Зубок, так как многие из них прошли через его руки, а кроме того, доктор часто защищал молодых юнкеров на службе. К тому же несколько юнкеров лежали у нас в госпитале и знали сестер. Уговор был с ними такой: санитары и другой персонал, сопровождая последнюю партию раненых, должны остаться с ними на пароходе. Так и сделали. Почти все служащие госпиталя погрузились с ранеными. Вава, Лина и я оставались последними. Меня превратили в больную, едва волочащую ноги. Лина и Вава подхватили меня с обеих сторон под руки, и пошли мы по трапу. Я настолько удачно сыграла роль больной, что даже дежурный юнкер помог мне подняться. Пропустили беспрепятственно. Погрузка раненых и госпитального имущества, которой ведали доктор Мокиевский и Суботин, была закончена. Все было сделано очень быстро благодаря их необыкновенной энергии. За бортом оставалось из наших только двое — доктор Мокиевский и Суботин.

Перед тем как грузиться, доктора Мокиевского просил зайти генерал Хвостиков, заведовавший погрузкой на пароходы, и просил его перевезти с нашим госпиталем, как госпитальное имущество, «медицинский материал» Санитарного управления до Крыма. Мокиевский согласился на просьбу Хвостикова и дал госпитальных людей для переноски груза на пароход. Суботин с несколькими санитарами начал погрузку «медицинского материала». Это были ящики и бочонки. Приходит Суботин и говорит доктору, что это не медицинский материал, а мед — одна бочка протекла. Мокиевский сообразил, что этот багаж, который под видом госпитального имущества перевозится в Крым, предназначается для спекуляции. Доктор Мокиевский сказал Суботину, чтобы при погрузке один бочонок уронили, да так, чтобы он разбился. Когда это было исполнено, он приказал мед раздать раненым, больным и санитарам, а погрузку ящиков приостановить. Сам же пошел к Хвостикову и сказал: «Ваше превосходительство, вас обманули. Тот груз, который вы просили перевезти с нашим госпиталем, — не медицинский материал, его там нет… Один бочонок разбился, и там оказался мед. Я распорядился раздать его раненым». Со слов Левушки, Хвостиков вскочил, позеленел и только прошипел: «Можете идти».

Генерал Хвостиков занимал какое-то положение в Санитарном управлении. После того случая 26-й Полевой запасный госпиталь приобрел в его лице злейшего врага, и с этого времени начались еще большие мытарства госпиталя.

Погрузив, как я уже сказала, весь госпиталь с больными, ранеными и персоналом на пароход, Лев Степанович с Суботиным оставались еще на берегу. Они обдумывали, как бы попасть на пароход, чтобы команда их не заметила. С своими людьми они заранее условились, как те должны будут им помогать. Пароход уже начал отчаливать, когда Суботин и Лев Степанович кинулись к отверстиям (дырам) в борту, и с той стороны их втянули свои люди, дежурившие все время в ожидании этого момента. Так мы выехали в Крым. На берегу оставалось еще много людей, ожидавших погрузки на пароходы, которых было очень мало и на которые было трудно попасть. Если бы не знакомые юнкера — не знаю, попали ли бы мы на пароход. Наш пароход «Петр Регир» был очень старый, и эта, как говорится, «старая калоша» привезла нас в Феодосию.

В дороге доктор Мокиевский почувствовал недомогание. У него обнаружился сыпной тиф. Когда началась разгрузка парохода в Феодосии, он уже лежал в отделении сыпнотифозных, но еще был в сознании и мог ходить.

Генерал Хвостиков следил за разгрузкой пароходов и спрашивал каждый раз, когда что-то выгружали: «Чьи вещи?» Ему отвечали чьи. Подошла очередь 26-го Полевого запасного госпиталя. Хвостиков закричал, увидя госпитальные кровати:

— Чьи вещи?

— 26-го Полевого запасного госпиталя, — ответили санитары госпиталя, участвуя в разгрузке парохода.

— В море, — свирепо закричал Хвостиков, и кровать полетела в море.

Такая участь постигла еще несколько кроватей. Санитары госпиталя, видя такое отношение к госпитальному имуществу, старались выгружать другие вещи, а в это время Суботин поспешил к старшему врачу сообщить о случившемся. Доктор Мокиевский приказал санитарам прекратить выгрузку госпитальных вещей, а сам, больной, в сопровождении своего вестового и доктора Случевского пошел в Санитарное управление, которое еще находилось в Феодосии. Начальником оказался однокашник доктора Мокиевского по Военно-медицинской академии, доктор Лукашевич. Мокиевский объяснил, что случилось, и просил сохранить госпиталь, прекрасно оборудованный и столь нужный. Лукашевич дал предписание не трогать имущество госпиталя, и на некоторое время как будто дело уладилось. К тому же Лукашевич прибавил к госпиталю медицинского персонала. Так как Хвостиков занимал какое-то место в Санитарном управлении, он чинил всякие препятствия госпиталю, если не сказать — подлости, без ведома начальника санитарной части.

Доктор Мокиевский окончательно разболелся, и его положили в местный госпиталь. Что это был за госпиталь, одному Богу было известно да тем, кто там лежал еще в сознании. Больные были без ухода, медицинский персонал отсутствовал — только один раз в день я видела доктора, делавшего обход больным, но что он мог сделать, если у него не было помощников?

Возле доктора Мокиевского дежурили сестры нашего госпиталя по очереди, а попутно помогали и остальным больным, которых было очень много. Левушка уже бредил — звал своего вестового и торопил его поскорей приготовить лошадь… «Для сестры Зины, надо спасти сестру, скорей! Красные близко!» — бормотал он и при этом сильно волновался. В это время возле него дежурили я и Бабушка. Пытались его уговаривать, я старалась, чтобы он обратил внимание на мой голос, но наши усилия ни к чему не приводили, он вырывался из рук. Бабушка была крупная и сильная женщина, но не могла с ним справиться. Ему делали уколы для стабилизации сердечной деятельности. Доктор, делая обход, прописал ему для поддержки сердца шампанское. Вава и я пошли в город искать.

Трудно было достать хорошего вина, потому что все лучшее было припрятано, а власти запретили продавать алкогольные напитки военным. Но мы, понадеясь на волю Божию, пошли в винную лавку. Молодой приказчик уверял нас, что у них нет шампанского. Я просила его найти — для очень тяжело больного, для поддержки сердца, может быть, он нам в этом поможет? Вавочка присоединилась ко мне. Он посмотрел на нас, видно, поверил, и ему нас стало жалко — еще не вывелись в то время хорошие люди, — полез под прилавок и вытащил оттуда бутылку «Абрау-Дюрсо». Посмотрев вокруг, не видит ли кто, он завернул ее и дал нам, попросив не выдать его и никому не говорить, кто нам дал, — так как им строго запрещалось продавать это вино.

Мы с Вавочкой вернулись в госпиталь и по рюмочке давали вино Левушке и другим больным, которые нуждались в этом по предписанию доктора.

Наш 26-й Полевой запасный госпиталь приказали открыть в палатках на берегу моря, вблизи расположенных там вилл российских богачей. Прикомандировали к госпиталю мобилизованных врачей и сестер, аптекаря и священника. К старому персоналу прибавились: доктор Толчинский Мейер Цудьевич (с женой Ревеккой Яковлевной, тоже врачом, но в госпитале она не работала); вторая женщина-врач, еврейка (забыла ее имя и фамилию; помню только, что у нее было очень слабое зрение и она носила очень сильные очки. Все ее жалели, так как видно было, что ей трудно работать. Ее вскоре освободили — доктор Мокиевский хлопотал об этом); доктор Коновалов — одинокий, молодой и еще кто-то, кого я не запомнила; фармацевт Симоновский и его служитель, пан Штенсель; священник отец Федор.

Сестры милосердия также были мобилизованые: Макурина — курсистка медицинского факультета из Симферополя; Скоркина — сестра милосердия; Женичка — сестра милосердия, фамилию забыла, которая вскоре умерла от тифа. Помню еще одну сестру, потому что ее прозвали Божия Коровка, но имени не помню. И еще несколько сестер, имена которых не запомнила.

Доктор Мокиевский проболел долго, так как получилось осложнение — воспаление легких. Здесь уже все приуныли, положение его было критическое, но здоровья он был крепкого и выдержал. А в это время и я заболела сыпным тифом.

Как-то я шла с дежурства от Левушки, уже чувствуя себя плохо, едва передвигая ноги, и встретила на улице доктора Треймана. Он подошел ко мне и спросил, что со мной. «Вы ведь главная ухаживательница за Левушкой, устали?» Я ответила, что все сестры госпиталя одинаково ухаживают за своим доктором, а я просто плохо себя чувствую. Он посмотрел мой язык, попробовал пульс и посоветовал лечь в постель, так как он думает, что у меня сыпной тиф. Он оказался прав. Я пришла к себе и слегла. К счастью, тиф я перенесла в легкой форме и без осложнений, в полном сознании.

Когда уже выяснилось, что у меня сыпной тиф, меня положили в заразное отделение в нашем госпитале. Доктор Мокиевский еще лежал в городском госпитале, и старшего врача заменял доктор Толчинский, он же был и ординатором заразного отделения. В палате были в большинстве больные, выздоравливающие после сыпного тифа. Рядом со мной лежала больная с желудочным заболеванием — сестра Женичка (молодая, тихая, спокойная, приветливая, тоненькая, небольшого роста, была похожа на девочку). Ей было лет восемнадцать — девятнадцать, ее все называли Женичка, даже больные. В этой же палате лежал уже выздоровевший от тифа какой-то пожилой военный чиновник. У него были знакомые в канцелярии нашего госпиталя, которые часто его навещали. Этот чиновник уже выздоровел настолько, что выходил гулять в город, и приходил в палату только чтобы спать и кушать. И много курил. На протесты больных не курить в палате он не обращал внимания, а своим знакомым все жаловался на какие-то недомогания. У меня создалось впечатление, что ему просто не хотелось уходить из госпиталя, где были готовы «и стол и дом»… Доктор Толчинский не находил у него никаких симптомов внутренней болезни, и чиновник был этим недоволен. Его знакомые решили пригласить знакомого врача из города, чтобы тот осмотрел его, но без ведома Толчинского. Толчинский делал обход только раз в день, считая, что в палате нет серьезных больных, и не обращал внимания на серьезность болезни Женички. Ко мне он относился так же: несмотря на мои невыносимые головные боли, я ничего не получала для облегчения этих болей.

Видя такое отношение к больным, знакомые чиновника привели из города другого врача. Когда Толчинский узнал об этом, его «докторское самолюбие» было задето настолько, что он заявил, что в палату приходить не будет, а так как он заменял старшего врача, то решил никого не назначать вместо себя, из-за чего пострадали все больные, включая и совершенно не причастных к посещению и осмотру больных другим доктором. Так мы остались без врача. Сестра палатная, из вновь назначенных, тоже не долго задерживалась в палате, только исполняла предписание врача. Прошло двое суток. Женичке было очень плохо, ночью мне приходилось, пока не приходила дежурная сестра, вставать и помогать ей, хотя и кружилась у меня голова от высокой температуры. Ко мне часто наведывался вестовой Левушки, и я его послала к старшей сестре, прося ее прийти ко мне. Вава пришла, я ей объяснила общее положение и сказала о бесчеловечно оставленной без врачебной помощи тяжело больной Женичке. Вава вызвала дежурного врача, который уделил Женичке много внимания, но уже не мог ничем помочь, и к утру она отдала Богу свою молодую душу.

Через день Женичку хоронили, и я попросила Ваву, чтобы ее пронесли мимо нашей палатки. Все больные вышли из палатки проводить ее хотя бы взглядом. Толчинский больше не показывался в палате. Вскоре приехал из госпиталя доктор Мокиевский и навел в нашем госпитале порядок. Какой у него был разговор с Толчинским, я не знаю, но до переезда в Воинку среди персонала Толчинский больше не появлялся. Сам он был крымский еврей (караим) и при оставлении Добрармией Крыма остался в Воинке с брошенным госпиталем.

С Левушкой выздоравливали мы одновременно, и он просил не откладывать дольше с венчанием. И, сказано — сделано, мы оба после болезни едва двигались, но все же решили этот акт совершить. Отец Федор нас обвенчал в церковной палатке в мае 1920 года в присутствии Вадима Степановича, Случевского, Бабушки — Керлер — и Лины. Скромненько провели этот «праздник». Скромно потому, что с продуктами было настолько скудно, что уже ели конину, и то не каждый день.

В палатках прожили недолго. Левушка, как только почувствовал себя крепче, сразу пошел в Санитарное управление и потребовал определить место для устройства госпиталя, где он принес бы пользу, а не прозябал в палатках без пациентов.

Через несколько дней пришел приказ из Санитарной части разбить госпиталь на перевязочные отряды и послать на фронт. Мокиевский сразу же помчался в Санитарное управление узнать, кем дан такой нелепый приказ. Разрушать госпиталь, который остро нужен в создавшейся обстановке, — непростительное безумие. По пути Левушка случайно встретил Треймана, который теперь находился не в Санитарном управлении, а при штабе генерала Кутепова. Узнав, в чем дело, он также отправился спасать 26-й Полевой… Они добились того, чтобы госпиталь не разбивали, но назначили стоянку в селе Воинка под Перекопом, вблизи фронта.

Приказано было свернуть палатки, погрузить имущество в товарные вагоны, персоналу быть наготове и ждать отправки. Нас, «ветеранов», такая обстановка не стесняла — мы привыкли к походным неудобствам, но вновь назначенные, семейные врачи, роптали. В вагонах мы пробыли долго, точных дат не помню. С пищей было худо, кормили нас соленой камсой утром и вечером, ежедневно, только раз в неделю давали мясо — конину. Казалось, конца не будет этому сидению. Наконец получили приказ двигаться на Воинку.

В Воинке под помещение для госпиталя была отведена местная больница. Но пришлось перебороть сильный отпор со стороны женщины-врача, заведовавшей больницей. Она доказывала, что население не может остаться без больницы.

В главном здании помещались канцелярия докторши, несколько комнат-палат и здесь же — ее квартира. Во дворе вокруг главного здания больницы располагалось много построек. После недолгих переговоров мы убедили докторшу, что их можно обустроить под госпиталь, и она смилостивилась. В одном флигеле устроили операционную и палаты. Так как комнат было немного, то койки были поставлены и в коридоре. Во втором флигеле были устроены палаты и аптека, в третьем расположились канцелярия госпиталя и склады имущества — белья и пр. В сарае — хранение продуктов. Общежитие сестер поместилось в домике служащих больницы, которое они уступили сестрам. Кухню для больных построили сами рядом с аптекой. Госпитальный персонал разместился по избам в селе. Село было большое, но природа жалкая. Летом трава желтая, выгоревшая, растительности нет, кое-где торчат деревья. Огородов не было видно. Весь вид села был жалкий, неприветливый. Кухня для персонала поместилась в кухне больничного персонала, который уступил ее нашему госпиталю. Столовую устроили на дворе вблизи кухни, под навесом.

Мокиевский и Случевский работали в операционной. Случевский был старшим ординатором хирургического отделения. Коновалов, Толчинский и женщина-врач — в остальных отделениях. Старшей сестрой была Вава. Я получила назначение в аптеку — в помощницы Симоновскому. Хотя он сначала был недоволен, но потом радовался и благодарил старшего врача за помощницу, на которую, когда уезжал в Симферополь, мог, не беспокоясь, оставлять аптеку. Лина, по ее желанию, пошла на госпитальную кухню сестрой-хозяйкой. Остальные сестры работали в палатах.

Работали дружно и жили дружно, — весь персонал жил как одна семья. В столовой все собирались во время еды, а иногда вечером, после ужина, в хорошие теплые вечера оставались дольше. В разговорах и остротах проходило время.

Как-то в один тихий лунный вечер доктор Случевский был в «поэтическом настроении». Читая стихи и обращаясь к природе, он продекламировал: «Какая красивая ночь, какие нюансы…» Бедный наш, добрый доктор Случевский, с тех пор мы звали его Нюансы. Конечно, за глаза, но, может быть, он знал об этом.

Однажды приходит крестьянин в канцелярию госпиталя, где в тот момент находились Мокиевский и Случевский. Крестьянин просит у старшего врача пистолет. Когда ему сказали, что в госпитале оружия нет, он попросил отравы.

— Для чего тебе нужна отрава? — спросил Мокиевский.

— Убить лошадь — ответил крестьянин.

— Чем она больна? Может быть, мы сможем ее вылечить? — спросил Случевский.

— Нет, она не годна для работы, сломала ногу, а кормить ее мне не выгодно, — сказал крестьянин.

Тут в Случевском заговорила душа хирурга.

— Покажи нам свою лошадь, — попросил он.

Крестьянин повел их в поле и показал лошадь. Они посмотрели ее и предложили ему попробовать ее вылечить.

— Какое там лечение, берите ее себе, коли хотите ее лечить, — кормить ее мне нечем, — сказал на это крестьянин.

Лошадь взяли в госпиталь, сделали ей перевязку и наложили шину на сломанное место. Лошадь пустили в поле и понемногу подкармливали. Она вначале ходила на трех ногах, но через две-три недели стала понемногу становиться на четвертую. По прошествии полагающегося времени сняли шину и повязку, кость срослась, и перевязка была так удачна, что и не заметно было перелома. Лошадь могла ходить, но в телегу ее еще не запрягали, чтобы дать окончательно затвердеть кости. Таким образом, через некоторое время в госпитале появилась и вторая собственная лошадь, и больше не приходилось занимать лошадей у крестьян для поездок за продуктами. Крестьянин, увидав свою лошадь в запряжке, весело бежавшую, схватился за голову: «Какой я дурак, хотел убить такую лошадь!» Но, пока ему ее не возвращали, она продолжала работать на госпиталь. Отдали ему лошадь позже, при эвакуации.

У больничной докторши был маленький теленок, которого все баловали, главным образом больные, и научили его бодаться. И вот однажды сестра Божия Коровка, которая заведовала кухней для персонала, проходила через двор и не заметила там теленка. Увидев сестру, теленок разогнался и боднул ее в «сиденье». Она упала, потом хотела подняться, но теленок стоял рядом в ожидании боднуть ее снова, когда она встанет. Убедившись, что от него не убежать, сестра стала кричать. Тогда к ней со всех сторон поспешили на помощь и увели теленка. Бедная Божия Коровка долго не могла спокойно сидеть.

С питанием было плохо, у крестьян ничего нельзя было достать, особенно в таком количестве, какое требовалось для госпиталя. Посылались люди во главе с отцом Федором менять набранные в Ставрополе вещи на продукты, но запас вещей уже подходил к концу. Тогда Лев Степанович стал думать, как выходить из такого положения. Кто-то из крестьян сказал, что недалеко от Воинки есть озеро, в котором водится рыба. Организовали рыбачью группу из умеющих ловить рыбу. Нашлось много желающих. Добыли у крестьян рыболовные снасти и во главе с Левушкой двинулись ночью на озеро. Привезли хороший улов и некоторое время побаловали всех рыбкой, даже больничную докторшу смогли угостить. Кроме того, недалеко от Воинки были соляные озера — сиваши. Наши ездили на озера, набирали соль, затем снаряжали отца Федора с санитарами, и те ездили в глубь полуострова, где был недостаток соли, и меняли соль на продукты, иногда очень удачно.

Так как отбросов на кухне было достаточно, то завели свиней. Левушке один крестьянин продал поросенка, и я его отдала на кухню. Лина и повар-татарин Музафар его прикармливали и за ним присматривали. Все с ним возились, баловали и дрессировали. Имя поросенку дали Машка. Машка легко меня узнавала и, когда я появлялась, ходила за мной, как собачка, тыкала пятачком в ногу — напоминала, что надо дать ей что-нибудь вкусное, а когда получала, убегала, довольно хрюкая… Благодаря соли и рыбе персонал и наши больные питались недурно.

В госпитале царили порядок и чистота. В кухне для больных посуда из красной меди была всегда вычищена и блестела. Музафар был веселый, безобидный, услужливый и вежливый, старался изо всех сил угодить и старшему врачу, который требовал чистоту, и больным, которые хотели, чтобы их вкусно кормили.

В один летний день неожиданно в госпиталь нагрянул врач с предписанием из Санитарного управления и заявил, что он назначен в этот госпиталь старшим хирургом. С важностью и шумом явился в госпиталь, представился: «Доктор Мантейфель». Старший врач спросил его, не родственник ли он знаменитому немецкому хирургу, профессору Мантейфелю. Он ответил, что это его дядя, а потом объявил: «Сюда я послан Санитарным управлением для инспекции, чтобы привести ваш госпиталь в «христианский вид», и в первую очередь хирургический отдел». Такое заявление поразило. Лев Степанович возразил, что в этом необходимости нет, а заявление странное, но все же предложил ему ознакомиться с госпиталем и повел его по палатам и остальным службам.

Осмотрели госпиталь, придраться было не к чему. На другой день, так как операций в тот день не было, он захотел присутствовать при перевязке после операции. Стал делать замечания, думая, вероятно, что доктор Случевский молодой и неопытный. Его замечания привели врачей и операционных сестер в недоумение. Сам Мантейфель не прикасался к больным и не сделал ни одной операции, но доходил до такого нахальства, что делал строгие замечания Случевскому, а на сестер и покрикивал. В общем, вел себя неподобающим образом и грубо. Возмущались все, особенно задевало такое отношение к Случевскому. Своим поведением Мантейфель всех настроил против себя.

Приехал он с женой, но ото всех ее прятал, и никто из нас ее не видел. В столовую тоже не заходил, а требовал пищу к себе на квартиру. Так пробыл он в госпитале с месяц, терроризируя всех. Тогда весь персонал, выйдя из терпения, просил доктора Мокиевского послать кого-нибудь в Санитарное управление в Севастополь узнать, что за птицу прислали они в наш госпиталь. Выбор пал на доктора Коновалова. После его поездки Санитарное управление обратило внимание на Мантейфеля, и вскоре его отозвали. Впоследствии оказалось, что его кто-то опознал, и тогда выяснилось, что он не доктор и не хирург, а самозванец-фельдшер. Вот только не помню, кто его послал приводить наш госпиталь в «христианский вид».

Приехав обратно, Коновалов сообщил новости и между прочим рассказал о генерале Слащеве, командире Крымской армии, оперирующей на фронте. Он имел для своего штаба поезд и жил в вагонах, там же помещалась и его канцелярия. При нем находилась женщина-врач, так как он был наркоманом и ему нужна была медицинская помощь. Относился он к докторше по-хамски, страшно ее третировал в присутствии посторонних — так что со стороны было неприятно смотреть. Позже, перед эвакуацией из Крыма, Слащев перешел к красным.

Фронт все приближался, за Перекопом шли сильные бои. Раненых прибывало много, мест в палатах не хватало, и пришлось ставить палатки. К тому времени прислали много сестер, все больше не сестер, а беженок или родственниц тех, кто был на фронте. Некоторые из них совсем не были знакомы с медициной, и помощи от них было мало, но их держали, так как деваться им было некуда.

После отъезда Мантейфеля, через небольшой промежуток времени, пришел новый приказ: 26-му Полевому запасному госпиталю собраться и переехать за Перекоп, в город Мелитополь. Какой абсурд! Определенно, чтобы уничтожить госпиталь. Тогда Мокиевский сам отправился к Лукашевичу узнать, почему они хотят уничтожить такой хороший и богатый госпиталь и что за фантазия перебрасывать госпиталь во фронтовую полосу, когда он полон раненых? Если в Воинке трудно с транспортом, то как же будем перевозить раненых из Мелитополя? Что ему сказал Лукашевич, не помню, но госпиталь оставили в Воинке, только потребовали, чтобы выделить (все-таки) перевязочный отряд и отправить его в Мелитополь. Мокиевский никого не назначал, а предложил перейти в отряд добровольно. Вызвались фельдшер с женой. Ему были поручены аптека и несколько человек добровольцев, раньше прикомандированных к госпиталю. Но никто из врачей, которых у нас и так было недостаточно, и сестер не пошел с ними. Снабдили отряд всем необходимым, и отправились они в Мелитополь, где должна была быть их стоянка. Там уже находился другой перевязочный отряд, какой-то части, раньше туда прибывший.

Приблизительно через неделю пришло извещение, что в Мелитополь прорвались красные и уничтожили эти отряды. Мужчин ликвидировали. Женщины остались живы, но многие из них были заражены венерическими болезнями хозяевами положения. Это стало известно, когда Мелитополь отбили белые войска. Остатки персонала вывезли из Мелитополя в тыл. Фельдшер, когда их с женой вели на расправу, просил не трогать его жену, так как она была в ожидании. Вышел один «митюха» и со словами «а мы посмотрим» распорол ей штыком живот. Убили и фельдшера. Вероятно, генерал Хвостиков был удовлетворен своим каиновым делом.

После этого случая внезапно налетел Лукашевич — навести ревизию госпиталя. Увидев образцовый порядок, он удивился и говорит Мокиевскому: «Мне такие ужасы рассказывали про ваш госпиталь и что в нем царит такой хаос, что я решил сам приехать, чтобы убедиться в правдивости сказанного, но я вижу, все в идеальном порядке». Поинтересовался больными, разговаривал с ними. О чем — нам было неизвестно. Пробовал пищу для больных на кухне, поблагодарил Лину и Музафара и остался всем доволен.

Лето подходило к концу, был конец августа 1920 года. Так как в госпитале прибавилось обслуживающего персонала, то были нарушены наш семейный порядок и спайка. За Перекопом, под Каховкой, шли тяжелые бои. В боях находился и 9-й Киевский гусарский полк, который также внес свою лепту в поражение Жглобы. После этого положение на фронте как будто бы улучшилось и все питали надежду на лучшее будущее, но скоро мы убедились, что надежды наши напрасны…

Несмотря на разгром Жглобы, красные сильно теснили наши войска и уже подходили к Перекопу. Казалось, красные сосредоточили на Перекопе все свои силы (да так и было — с прекращением войны у красных с Польшей и при недоверии Деникина к кубанцам, которые открыли фронт). Надежды, что Врангель исправит положение, не оправдались. Поступающие с фронта раненые нам говорили, что красные совсем близко от Перекопа и могут скоро перейти его. Бои были страшные, и много гибло людей с обеих сторон.

Госпиталь был набит до отказа, раненых клали на полу на тюфяках, добавили еще палатки, попросили докторшу уступить для них часть больничного помещения — до первой возможности вывозки их в Феодосию или в Симферополь. Так как тяжелобольных у нее не было, она отдала нам во временное пользование свою больницу. Наши сестры сбились с ног, ухаживая за ранеными. Положение с каждым днем становилось все серьезнее. Воинка находилась недалеко от Перекопа, всего две станции. Но опасность грозила не только с Перекопа, но и со стороны сивашей. Раненые беспрерывно прибывали, и их уже набралось до семисот человек, а транспорта для отправки их в тыл все еще не было, несмотря на частые запросы. Тогда Мокиевский стал требовать, чтобы немедленно прислали поезд для отправки раненых, так как их уже некуда класть. С большим трудом он этого добился. (Как и раньше, не хватало паровозов, а если они и были, то не было машинистов или топлива.) Санитарных поездов не было, они остались по ту сторону. Наконец подали состав с товарными вагонами. Уже было крайнее время уходить из Воинки. Раненых едва вместили — их набралось к этому времени больше семисот. Насколько возможно, разместили их поудобней; каждый вагон сопровождала сестра, главным образом это были жительницы Крыма. С ними поехали доктор Коновалов и фельдшер с перевязочным материалом и другими необходимыми медикаментами. Таким образом вывезли всех раненых, и все мы облегченно вздохнули. Остановка была за имуществом госпиталя — удастся ли получить состав? Надежды не теряли, начали укладываться и ждать момент погрузки.

Санитары спешно свозили на станцию имущество. Всей погрузкой распоряжался Суботин, не забывая дать на дорогу все необходимое. Приказал санитарам забрать госпитальных свиней, в том числе и Машку, — для раненых и персонала. Лошадь, которую «спас» Случевский, вылечив ее, отдали назад хозяину, который несказанно был благодарен за это, а госпитальную лошадь запрягли в телегу, нагрузили на нее вещи персонала и стали ждать поезда. Но состава не присылали, а может быть, его и не было, потому что под Перекопом станция тоже была маленькая; кроме того, не было топлива. С раннего утра мы ждали поезд, но безрезультатно.

Настоящего положения на фронте мы не знали, так как ниоткуда информации не получали, а знали от раненых только то, что делается на позициях.

Прошло два часа после отправки транспорта с ранеными, и вдруг мы видим, что недалеко, со стороны Перекопа, идут цепи вооруженных солдат с ружьями наперевес. Это отступали наши. Они сказали, что красные уже прорвались и идут по пятам. Нельзя было медлить, и мы все двинулись пешком на Джанкой. С нами вышла только телега с личными вещами, все остальное пришлось бросить.

Из персонала госпиталя отступило (ушло из Воинки) нас немного, вернее, только наша ячейка: Случевский, Вава, Лина, отец Федор, Вадим Степанович с женой, сестра Скоркина и еще две сестры, мужья которых были на фронте, несколько человек административного персонала, Лев Степанович и я. Доктор Толчинский заявил, что остается в Воинке. Пан Штенсель (человек немолодой) уже было погрузился в вагон с ранеными, но Симоновский (аптекарь) прибежал и вытащил его. Теперь они оба остались. Суботин, когда закончил все дела и вывез все имущество на платформу, подошел к доктору Мокиевскому и сказал, что он не едет с нами и остается в Воинке, а всем нам желает благополучного путешествия. Мокиевский не препятствовал, поблагодарил его за добросовестную службу, и они простились. С Суботиным остались и несколько санитаров. Имущество госпиталя так и осталось лежать на платформе «в ожидании поезда», что очень огорчило Льва Степановича, но не от него зависело спасение имущества. Счастье, что раненых успели вывезти, да и тут он действовал на свой страх и риск, так как никаких указаний не было.

Это происходило уже в последних числах октября, но еще не было особенно холодно и, к счастью, не было дождей. Прошли уже полпути, как увидели поезд с нашими ранеными, который стоял в поле, а возле него копошились люди. Когда подошли ближе, то узнали, что топлива не хватило, и, кто мог, подбирали шпалы, которые попадались вдоль дороги. Наши мужчины помогли им, и группа продолжила свой путь только тогда, когда поезд двинулся.

В Джанкой мы пришли еще засветло и расположились в поле, возле станции. Эшелон с ранеными уже прибыл. Народу было очень много, люди кишели и зудели, как пчелы в улье. Здесь были и беженцы, и какие-то воинские части. Лев Степанович узнал, что в Джанкое стоит поезд генерала Кутепова, а с ним должен быть и доктор Трейман. Левушка пошел к нему с просьбой поскорей устроить отправку поезда с ранеными дальше. Это им удалось, и раненых сразу же отправили в Феодосию для погрузки на пароход. Трейман предлагал Левушке отвезти меня и его в штабном поезде к морю (всех не мог забрать, не было места), но Лев Степанович, не желая оставлять персонал, отказался.

Мы начали располагаться на ночь. Ночь была исключительно темной, только кое-где мелькали зажженные свечи или электрические фонарики. Неожиданно, среди суеты и шума, где-то вдали раздался выкрик: «26-й Полевой запасный госпиталь здесь есть?» Нас кто-то искал. «Госпиталь здесь!» — отозвался один из наших. Видимо, там не расслышали и снова спросили, но уже ближе. Так перекликались, пока к нам не подошли два офицера-летчика. Они попросили позвать старшего врача. Мы их быстро окружили, усадили и от них узнали, что они прикрывали отправку раненых с фронта и в Джанкое успели сдать их в наш эшелон с ранеными, теперь уже отправленный в Феодосию. Узнав, что персонал госпиталя здесь, стали нас искать. Оказалось, оба они лежали в нашем госпитале еще летом и были благодарны за хороший уход и лечение. Теперь, найдя нас, они считают своим долгом предупредить (по секрету, чтобы не вызвать панику среди беженцев), что красные прорвались и могут напасть со стороны озер-сивашей на Джанкой и отрезать выход к морю. «Вам нужно как можно скорее уходить отсюда, до рассвета, как только будет обозначаться дорога», — сказал офицер. Они попрощались с нами, пожелали благополучного перехода, а сами поехали на фронт. Чуть забрезжил свет, мы двинулись на Феодосию. За нами потянулись и другие. Вопреки ожиданию, красные налета в этот день не сделали, и беженцы, дождавшись поезда, благополучно покинули Джанкой.

Глава 6. ЭВАКУАЦИЯ

По прибытии в Феодосию нам указали пароход, на который мы должны были погрузиться. В это время Лину нашел офицер Чижов, капитан Дроздовского полка, и сообщил ей, что он привез своего друга и ее жениха, капитана Дроздовского полка Черемиса, раненного в челюсть, и сдал его здесь в госпиталь, из которого раненых грузили на пароходы. На вопрос Лины, на какой пароход он попал, Чижов ответил, что не знает. Простившись с Линой, очень огорченной таким известием, он отправился обратно на фронт. Перед уходом он улучил удобную минуту и сказал Ваве, мне и Бабушке, что Черемис был тяжело ранен, потерял много крови и по дороге в Феодосию умер. Лине он этого не хотел говорить, считая, что лучше пусть она верит в ранение жениха и будет надеяться, что когда-нибудь с ним встретится. Лина узнала горькую правду только в Галлиполи, когда немного успокоилась. Ей сказала сестра Керлер (Бабушка) по нашей с Вавой просьбе.

Персонал нашего госпиталя попал на уже перегруженный пароход (названия не помню), на котором находились и все наши раненые, и нам осталось место только на палубе. Состав 26-го Полевого устроился вокруг пароходной трубы. Наступил знаменательный день: 1 ноября 1920 года наш пароход отчалил, держа курс на Константинополь. Было облачно, холодно и тяжело на душе. Мы покинули Россию и все дорогое, связанное с ней, — навсегда.

На второй день плавания наши повара приготовили обед из госпитальных свиней и накормили раненых — и своих, и чужих, а Машка предназначалась для персонала, но, когда мне предложили кусочек этого блюда, я не могла его взять и отказалась — мне вспомнилось, как она хрюкала, прося чего-нибудь вкусного. Накрапывал дождь, и все мы продрогли. Чтобы согреться, публика пила разбавленный спирт, и нашим сестрам предложили по рюмке. Кое-кто пил, но я отказалась, так как водку никогда не пила и пить ее не хотела, но меня усиленно уговаривали, уверяя, что я сразу же согреюсь. Я уступила уговорам. Меня учили, как надо выпить, и я проглотила водку, почувствовав при этом запах карболки. Несколько капель карболки добавляли в спирт для запаха, чтобы его не употребляли для питья, и кто-то взял такой спирт. Поморщившись и съежившись от проглоченного, я приняла его, как лекарство. Но это «лечение» имело для меня плохие последствия.

На следующий день проглянуло солнышко, и я подошла к борту полюбоваться морем, которое было почти спокойное. Тут я почувствовала слабость, мне стало плохо, начался озноб. Измерили температуру, оказалось 39 градусов. Освободив немного места возле трубы, меня уложили, но к вечеру мне стало хуже, я уже не могла подняться и слегла надолго.

Левушка и другие, боясь, как бы я не простудилась еще больше, искали для меня закрытое помещение, но не могли найти и придумать ничего другого, как поместить меня в угольную яму, люк которой выходил на палубу недалеко от трубы. Получив разрешение от «заведующего углем», меня спустили на уголь. В результате тело мое покрылось толстым слоем угольной пыли, которую уже позже, в палате госпиталя, трудно было снять. Сколько мы ехали морем и сколько я пролежала в угольной яме — не знаю. Но в пути благодаря чьим-то хлопотам наш персонал, а может быть и всех находящихся на палубе, перевели в глубокий трюм, в который спускали грузы по лебедке. Помню, как меня вытаскивали из угольной ямы, но, когда спускали в трюм, по-видимому, я потеряла сознание, и ничего не осталось в памяти. Наш пароход пересек море благополучно. Бури нас миновали, зато, как потом рассказывали, следующий пароход с буксирной баржей, полной людьми, попал в сильный шторм и баржа будто оторвалась, а люди погибли. Мы счастливо проскочили, принимая во внимание, что наш пароход был старый, сверху битком набитый людьми, тогда как трюмы были пусты.

По приезде в Константинополь всех из трюма выгрузили, а персонал 26-го Полевого пересадили на госпитальное судно «Ялта», переделанное из пассажирского парохода Добровольного флота, которое было заполнено больными и ранеными. Помню, как меня выгружали. Меня завернули в одеяло, положили в металлическую сетку-носилки, спеленали веревкой, чтобы не вывалилась, и на канатах начали поднимать вверх. Я качалась в этой люльке на страшной, как мне тогда казалось, высоте. Так, качаясь, носилки достигли верха, но почему-то засели под потолком. Я слышала крики команды наверху, и немного спустя стали меня очень осторожно вытаскивать на свет Божий. Вытаскивали свои люди из госпиталя при помощи двух матросов с корабля, в присутствии Левушки.

Перейдя на госпитальное судно, персоналу нашего госпиталя дали угол опять в трюме, «под потолком». Лестница в десять ступенек вела прямо на палубу. Здесь уже были нары. В трюме была устроена общая палата, в которой находилось с десяток больных. Моя кровать стояла у самой лестницы. Это было хорошо потому, что туда проникали и свежий морской воздух, и лучи солнца. Персонал разместился тут же, отгородившись от общей палаты одеялами.

Наш персонал снова увеличился, к нам присоединились два врача — Покровский (молодой) и Лебедев (пожилой). Наши сестры дежурили у всех больных, но возле меня дежурили постоянно, по доброй воле, Вава и Лина, а иногда и Скоркина с Керлер — когда Вава и Лина были заняты. Пока я тяжело болела, они по очереди менялись каждый день, не оставляя меня ни на минуту.

На этом госпитальном судне врачей и медицинского персонала было много, и своих, и чужих, но все, как и мы, были без госпиталя. Старший врач судна был назначен еще до нашего прихода. Он был среднего возраста, но уже грузный, часто расхаживал по помещению, где находились больные, со своей дамой сердца, не скрывая своих отношений. Она была неприветлива, на всех смотрела свысока, что, вероятно, и полагалось в ее положении. Все наши врачи работали на судне и не особенно были довольны старшим врачом, кажется, из-за его заносчивости и грубости. Отношения особенно обострились, когда явилась турецкая санитарная комиссия, желавшая очистить пароход от заразных больных — их следовало отправить в турецкие госпиталя или больницы. Об этих больницах в то время шла дурная молва — из-за плохого ухода за больными и плохого питания. По этой причине из турецких больниц люди возвращались не всегда…

У Мокиевского и Лебедева состоялось несколько крупных разговоров со старшим врачом судна, который был готов выдать больных на попечение турок, чему оба наших врача противились, считая, что они могут изолировать и вылечить таковых на пароходе. Во время одного из таких крупных разговоров Лебедев и Мокиевский, заступаясь за больных, горячо поспорили со старшим, тот их оскорбил, и Мокиевский дал ему пощечину. Мокиевского и Лебедева арестовали и сдали в турецкую каталажку (также пользующуюся недоброй славой), но на второй день, по ходатайству Треймана, их выпустили.

После этого случая старший налетел на наших сестер. Как-то он пришел со своей дамой в наше отделение. Делая обход, он увидел, что возле меня сидит сестра, и спросил, почему она тут сидит. Сестра ответила, что это своя сестра милосердия тяжело больна и ей нужен уход. Он раскричался и сказал, что больная может обойтись и без сестры, как и другие, а она должна идти работать. Сестры, конечно, его не послушались, потому что прямо ему не подчинялись — у нас был свой старший врач, свои больные, — и продолжали дежурить возле меня в свое свободное от работы время. У меня уже в течение месяца держалась температура 40 градусов. Я настолько исхудала, так как ничего не могла есть, что от меня остались только кости, обтянутые кожей, и так ослабела, что без посторонней помощи не могла повернуться на другой бок.

У меня, кроме желудочной болезни, начавшейся с отравления, обнаружили тропическую малярию, почему высокая температура так долго и держалась. Впрыскивание хинина делал доктор Каракоз, врач с госпитального судна, но укол оказался неудачным — после него остался след на всю жизнь. За время болезни головные боли были невыносимы, и во сне мне казалось, что зубной врач, вместо зуба, тянет за мозг. Несколько раз Левушка приглашал врачей на консилиум, и те поставили диагноз — тифус абдоминалис. Головные боли они объясняли то воспалением мозговых оболочек, то малокровием мозга. Наконец, так как положение не улучшалось и во мне едва держалась душа в теле, на очередном консилиуме врачи заявили: «Не надо ее беспокоить и не надо лечить, дни ее сочтены…» Левушка их поблагодарил и сказал: «Можете больше не приходить, я сам буду ее лечить» и — вылечил. (Когда я стала поправляться, то поначалу не могла ходить, и меня выносили на руках на палубу в чудные солнечные дни, потом учили ходить, так как ноги, согнутые в коленях, не желали разгибаться, да и очень уж я была слаба, не держалась на ногах. Один доктор, принимавший участие в консилиуме, увидев меня, удивился, что я выжила, а другой сказал: «Совершилось чудо, что вы выжили и поправляетесь».)

Госпитальное судно стояло на рейде в Константинополе шесть-семь недель. Помню, голод уже ощущался. Турки на лодках окружали корабль. Они привозили продукты, но не продавали их за деньги, потому что денег турецких ни у кого не было, а меняли на золото или ценные вещи. Так длилось до тех пор, пока живущим на пароходе не разрешили сходить на берег.

Во время нашего стояния на рейде особенно запечатлившихся событий не произошло, если не считать следующего случая: однажды поздним вечером, когда многие в нашем отделении уже улеглись спать, вдруг раздается страшный крик одной из сестер. Все всполошились и побежали к ней, а сестра бегает как сумасшедшая и кричит. Разобрать ничего нельзя, едва ее остановили. Позажигали свечки и увидели, что у нее в волосах запуталась крыса. С большим трудом сестру освободили, оглушив крысу.

Нам казалось, что мы простояли в Константинополе долго. Вывожу из того, что я уже настолько поправилась, что могла выходить в город — осматривать достопримечательности и даже присутствовать на службе в мечети.

Как-то, когда карантин уже сняли и мы могли свободно сходить с парохода и посещать город, мы, несколько сестер, собрались пойти осмотреть Константинополь. Представилась возможность побывать и в мечети, на службе. Нам, женщинам, по чьей-то протекции отвели место в верхней части мечети, на балконе, за деревянной решеткой. Оттуда можно было видеть, как турки молились и все, что делалось внизу. Турки, как по команде, становились на колени и так же, по возгласу своего священнослужителя, все сразу поднимались. Запомнился мне необыкновенной величины ковер, цельный в длину и ширину, покрывающий огромный зал мечети. Мне очень хотелось побывать и в знаменитой мечети Айя-София, но я была еще слаба и дойти туда пешком не хватило бы сил. Все наши были там в другой раз, без меня.

В то время, в декабре 1920 года, Константинополь был переполнен и союзными войсками, и русскими беженцами. В городе была вечная сутолока. Очень бросалось в глаза, как надменно и вызывающе-грубо вели себя английские матросы. Они не считались ни с возрастом, ни с полом. Если проходили по улице, то дороги не только никому не уступали, но и расталкивали прохожих, которые попадались на их пути. Одним словом, вели себя, как победители-дикари.

На верхах союзники определяли нашу судьбу не лучшим путем. Они старались отделаться от своих «союзнических» обязательств и от русской массы, насчитывающей свыше ста пятидесяти тысяч человек. Распределить русских они решили следующим образом: казачьи части отправить на пустынный, необитаемый остров Лемнос в Эгейском море, а остальную регулярную армию под командой генерала Кутепова — в Галлиполи. Таким образом, как часть Добрармии, нас направляли в Галлиполи. Тогда говорили, что группа казаков не пожелала сдать оружие, как того требовали «союзники», и засела где-то за городом, в камнях, угрожая открыть стрельбу, если будут к ним подходить солдаты. На время их оставили в покое.

Глава 7. ГАЛЛИПОЛИ

В конце декабря 1920 года наше госпитальное судно разгрузили в городе Галлиполи, и с тех пор началось наше «галлиполийское сидение», длившееся два с половиной года. Общее распределение было такое: все строевые военные части расположились лагерем в семи верстах от города, а нестроевые части, включая медицинский персонал, госпитали Красного Креста и Белого Креста и беженцы — одинокие мужчины и женщины, не принадлежавшие к армии, — были размещены в городе. Все вместе, город с лагерем, называлось у нас одним именем — Галлиполи.

Как устроились военные в лагере, мне самой никогда не приходилось видеть, так как мне еще было трудно проделать такой длинный путь туда, а из перевозочных средств были только собственные ноги. Но я знала об этом от Левушки, который бывал у своих однополчан, да и они часто нас посещали и рассказывали о себе.

Под лагерь им было предоставлено поле, прозванное «змеиным царством» (рассказывали — когда копали землянки или ямки для палаток, то обнаруживали в земле массу змей, находящихся еще в зимней спячке). На этом поле военные расставили палатки, выстроили землянки и устроились по своим подразделениям. Распределены были по полкам. В распорядок дня входила военная учеба, которая уже была не нужна, но тлела надежда, что «скоро падет большевизм», армия будет переорганизована и вернется в Россию. Это делалось и для поддержки дисциплины, чтобы воины не распускались, что уже случалось. Все воинство и беженцы были под командой Кутепова, который драконовскими мерами поддерживал дисциплину. Об этом напишу позже.

В городе работал Американский Красный Крест, который помогал госпиталям — выдавал усиленное питание нуждающимся больным, а также добавочные продукты женщинам и детям. Выдавалось и одеяние, преимущественно женщинам и детям, главным образом пижамы, которые женщины перешивали себе на платья. В одежде многие сильно нуждались — вещи были потеряны или доведены до ветхости. Военные не получали ничего и, казалось, были на положении военнопленных, так как выходить за пределы Галлиполи без разрешения французских властей им было строго запрещено.

Город делился на две этнические части — турецкую и греческую. Нам отвели место в турецкой части. Мы поселились в полуразрушенном во время войны двухэтажном доме: верхний этаж был отведен для общежития врачей и их семейств, нижний — для питательного пункта американского Красного Креста, который кормил нуждающихся в усиленном питании воинов и беженцев. В том же дворе был двухэтажный дом, не пострадавший от бомбардировок, где верхний этаж предназначался для общежития сестер, а в нижнем жили хозяева-турки.

В «докторском» доме мы с Левушкой получили комнату, кое-как залатанную после бомбардировки. В соседней комнате поселилось несколько врачей-холостяков, и среди них Случевский и Лебедев. Еще две комнаты на нашем этаже были заняты семейными врачами. Вава, Лина и Скоркина устроились на работу в питательном пункте и жили там же, в комнате, отведенной для сестер.

Вскоре, в феврале 1921 года, пришли распределения: доктор Мокиевский получил назначение на эвакопункт (в госпиталь), доктор Случевский — в госпиталь Белого Креста, а меня, перенесшую тяжелую болезнь, устроили на легкую работу — в химико-бактериологическую лабораторию, которая находилась через два дома от нашего. Там уже работали два врача: доктор Черненко, заведующий лабораторией, он же ассистент Киевского университета св. Владимира (прекрасно воспитанный, культурный человек, молодой, скромный и во многом напоминающий доктора Ефремова), доктор Малышев, помощник Черненко, простоватый и грубоватый, и был доктор Тихонов, никогда в лабораторию не заглядывавший (молодой, я его всегда видела с книгой в их комнате — он читал и никогда ни с кем не заговаривал). Был еще мальчик — гимназист старших классов, он имел чудный каллиграфический почерк, был очень застенчивый, тихий и молча делал свое дело.

Как только немного устроились и я ознакомилась с новым местом, я попросила доктора Черненко принять в лабораторию Ваву — она очень этого хотела. Черненко согласился, и Ваву перевели к нам.

Лина пожелала остаться на питательном пункте сестрой-хозяйкой. Доктор Мокиевский недолго оставался на эвакопункте, ему предложили занять должность заведующего базисным складом.

До назначения доктора Мокиевского на базисный склад там были большие хищения и, как говорили, медикаменты отправлялись вместе с другими товарами на противоположный берег Дарданелл для спекуляции. Кто отправлял — я не знаю, кто заведовал складом раньше, тоже не знаю. Когда о хищениях узнали в высших сферах, предложили доктору Мокиевскому, как хорошему администратору и надежному человеку, занять должность заведующего.

Оккупационная зона была французская. В русской армии с переездом в Галлиполи начался голод, так как паек, выдаваемый французами, был ничтожным. В городе торговали евреи и греки, лавки были полны товаров, но русские не имели денег, чтобы купить их, а у многих не было никаких вещей для обмена их на продукты. Во время болезни у меня пропал саквояж с документами и небольшим количеством валюты. Многие были в таком же положении. На одном французском пайке более слабые здоровьем не выдерживали, и меньше чем за год на окраине города образовалось большое русское кладбище, которое тогда же украсили памятником. (Летом 1921 года объявили в городе и по лагерю, чтобы каждый русский принес по камню для памятника. Все принесли — кто какой величины мог. И памятник вышел большой и довольно оригинальный, в форме пирамиды.) Снимки этого памятника печатались во многих журналах того времени.

Несмотря на полуголодное существование, мы старались не падать духом. Собрались артистические силы, и в лагере устраивались концерты, спектакли. Пользовались успехом певица Банина, балет Баумгартена и другие артисты. Среди них была дореволюционная знаменитость Н. Плевицкая.

Еще в России, во время боев, Плевицкая и ее муж, офицер, перебежали на сторону Белой армии и попали в храбрый Корниловский полк, которым командовал генерал Скоблин. В Галлиполи, в церкви, после литургии в одно из воскресений она дала концерт для городской публики. Об этом было объявлено заранее, и народу в этот день собралось много. Но она не очень баловала своим пением, и этот концерт в городе был единственным.

У командира Корниловского полка завязался любовный роман с Плевицкой, и они решили пожениться. Для этого она должна была развестись со своим мужем. Разрешение на разводы тогда получали через духовенство в Константинополе, быстро. Вскоре после концерта Корниловский полк устраивал в лагере торжественный ужин по случаю какого-то праздника, и во время ужина Скоблин объявил (а может быть, и она — точно не помню), что он и Плевицкая решили пожениться. Тогда поднялся ее муж и при всех дал ей пощечину. Этот скандал быстро стал известен в городе. Что было после этого с ее мужем — не знаю, и о нем я больше никогда не слыхала, но он дал развод и «молодые» все-таки поженились. Это была комедия, предшествующая трагедии. Плевицкая вошла в доверие к семье Кутепова, завела с ними тесную дружбу и даже крестила у них ребенка. Как Плевицкая и Скоблин предали Кутепова красным в Париже, об этом писать не буду, в свое время об этом в зарубежной прессе было написано много.

Жизнь в лагере и в Галлиполи протекала нормально. Несмотря на голодный паек, в полках продолжались военные занятия. Кутепов завел в городе гауптвахту, которую окрестили названием «губа» и которая никогда не пустовала. За малейший промах попадали на «губу». Например: идет по улице младший офицер или какой-нибудь военный, засмотрелся на витрину или что другое и не заметил, что вблизи проходит (иногда и по ту сторону улицы) генерал Кутепов, и не отдает генералу честь. К нему подходит Кутепов: «Вы почему не отдали честь? — И, не ожидая ответа: — На губу!» — на столько-то дней. И таким образом, знаменитая «губа» всегда была переполнена. Этой участи подвергались не только офицеры. Своими крутыми мерами Кутепов сделал из разбитой армии дисциплинированную, образцовую. Для поддержки морального духа в войсках начальство при каждом удобном случае уверяло, что скоро Россия освободится от большевиков и мы вернемся в Россию, которой нужна будет сильная армия.

Так мы прозябали до конца зимы 1921 года. Обыкновенно в Галлиполи снега не бывало, и даже старожилы никогда его не видели, а в эту зиму выпал снег, и жители говорили, что русские принесли снег и зиму в их край. Так как дождей во время нашего пребывания не было, то никто из врачей холостяцкой комнаты не обратил внимания на крышу, которая была в некоторых местах дырявая. Поэтому ночью, в «снегопад», через дыры надуло в комнату снега, и они проснулись, все покрытые снегом.

Голод заставлял русских продавать свои вещи, чтобы питаться лучше, но греки, скупая ценные вещи за бесценок, еще торговались, стараясь заплатить как можно меньше, пользуясь тяжелым положением голодных людей.

Подошли Великий пост и Пасха. Для церковных служб греки уступили нам свою церковь. Пасхальную службу украшал прекрасный хор. Церковь всегда была полна молящимися. После Пасхи англичане, оккупационная зона которых находилась по соседству с французской, всего в нескольких километрах, предложили русским, кто желает, работу в их зоне. Русская молодежь с радостью приняла это предложение, и довольно большая группа двинулась на работы к англичанам. Остались в охране Кутепова юнкера. Эти веселые ребята выкидывали такие номера с французами, что требовалось даже вмешательство Кутепова. Так, например: среди ночи вдруг под окнами французского коменданта раздается кошачий концерт — это юнкера развлекаются. Или увидят на пляже проходящий патруль сенегальцев и начинают их атаковать, до тех пор пока не загонят в море, в котором сенегальцы находили спасение. Из страха перед юнкерами сенегальцы, завидев их издали, сворачивали в сторону или убегали. Юнкера прозвали их Сережи. Французский комендант жаловался Кутепову, но Кутепов любил юнкеров, и им все сходило с рук. Хотя Кутепов и обещал французам принять меры и наказать виновных, но таковые никогда не находились.

Как известно, в то время в Турции Кемаль-паша Ататюрк воевал с греками. К Кемалю-паше присоединилась та группа казаков, которая не подчинилась приказу союзников сдать оружие. Когда Кемаль-паша победил, грекам в Галлиполи было приказано покинуть местность в течение двух дней. Так как греки за такое короткое время не могли эвакуироваться с вещами, то все имущество бросили, взяв с собой только самое необходимое и столько, сколько могли унести с собой, так как пароходов для отправки было очень мало. Теперь и они стали беженцами, оставив все. За то, что они обирали наших беженцев, пользуясь их отчаянным положением, получилось: «Как аукнется, так и откликнется».

В городе имущество, брошенное греками, кем-то было взято под покровительство — то ли турецких властей, то ли оккупационных, не помню, но в деревнях брошенный скот и птица бродили голодные. Так как турки свиней не употребляли, то разрешили русским забрать их. После отъезда греков многие лавки были закрыты, и как-то пусто стало на улицах. Жизнь же русских текла по-прежнему.

Такому огромному количеству людей, живущих тесно и открыто, как на ладони, трудно скрыть какие-нибудь происшествия, даже малозначительные или семейные. Все становилось сразу же известно всему русскому населению. Были такие господа, которые от безделья интересовались всем, что происходило среди русских, и потом разносили как новость. Людям, изолированным на полуострове, были интересны всякие новости, которые вносили разнообразие в их скучную жизнь, хотя это были часто и заведомые «утки» (выдумки).

Поскольку власти обещали в «скором времени» вывезти всех в другие страны, то время от времени кто-нибудь пускал «утку» — «скоро едем», и всегда с заверением, что это «из достоверных источников». Публика к этому желанному моменту старалась всегда быть готовой, и многие верили и буквально сидели на упакованных чемоданах, а женщины, в ожидании скорой поездки, говорили друг другу: «Ну вот, это уже последняя стирка, у меня все готово». И для них, бедных, время тянулось долго.

Итак, в терпеливом ожидании были все, кроме влюбленных, и случилось происшествие, удивившее многих. Доктор П., молодой, приятной наружности, всегда спокойный, был влюблен в сестру Веру (фамилию не помню). Она ему не отвечала взаимностью. Он добивался встреч с нею, а она избегала его. И вдруг в один тихий летний вечер в русском районе один за другим раздались выстрелы. Это доктор П. стрелял из револьвера в дверь дома, где жила сестра Вера и другие сестры. Когда он выпустил весь заряд, его обезоружили — он был очень пьян. Дело, конечно, дошло до Кутепова, и доктор отбыл положенное наказание на «губе». К счастью, пули никого не задели.

Как-то, возвращаясь из лаборатории, я проходила через двор нашего дома, и вдруг из общежития с криком о помощи выскочила одна из сестер. В это время на питательном пункте, заканчивая есть, задержалось несколько человек, которые поспешили на ее крик. Сестра повела их в свою комнату — у нее на кровати, покрытой белым покрывалом, ярко выделялась свернувшаяся большая змея, которая спала. Ее убили и выбросили на площадку перед нашим домом. Там она пролежала остаток дня, ее видели и поздним вечером, а наутро она исчезла, вероятно, ожила и уползла. Таких визитеров находили много в лагере, в постелях, и никто не ложился спать, не проверив постель, потому что заползали не только змеи, но и скорпионы, сколопендры и другие твари.

Не помню, сколько времени прошло, когда поступило предложение из Сербии о принятии желающих кавалеристов в пограничные войска Королевства СХС (сербов, хорватов и словенцев). Отозвалась вся строевая кавалерия, в том числе и остатки 9-го Киевского гусарского полка. Доктор Мокиевский отказался ехать с ними, так как не хотел на пограничную службу, хотя и имел большое желание попасть в Сербию.

Наконец сдвинулись с точки замерзания, и публика немного ожила в ожидании скорого расселения. Многие уезжали в одиночку, получая визы в другие страны от родственников и знакомых, а иные просто переезжали в Грецию на работы.

Доктор Мокиевский при помощи фармацевта Вениамина Германовича Левитана в короткое время привел в порядок и базисный склад, и регистрационные книги. Переписали все медикаменты, которые поступали от Международного Красного Креста. То, что полагалось на рассыпку и утечку сверх положенного веса, также и излишки от этого — все записывали в приходную книгу. Работать приходилось много, и Левушку я видела только поздно вечером по окончании работы.

В окружении Кутепова был такой доктор Кожин, который стремился на место заведующего складом, веря, что там можно поживиться, и от зависти состроил интригу, чтобы попасть на место Мокиевского. Кожин уверял Кутепова (без ведома Треймана, который в Галлиполи был армейским врачом и был еще в России в дружеских отношениях с Мокиевским), что на складе ведутся хищения. Кутепов поверил и назначил проверочную комиссию во главе с Кожиным. Комиссия нагрянула на базисный склад неожиданно. Кожин представился Мокиевскому как глава комиссии, представил и членов комиссии и заявил, что по приказанию Кутепова комиссия намерена проверить книги и все медикаменты на складе. Доктор Мокиевский поручил Левитану дать книги и показывать медикаменты. Кожин старался придраться к каждой мелочи, чтобы обнаружить неправильности или хищения, но это ему не удавалось. Так они проработали больше недели, ища «Панаму», но никаких неправильностей не нашли, и им пришлось дать положительный отчет. Кутепов в приказе поблагодарил доктора Мокиевского за хорошую службу и представил доктора Мокиевского-Зубок к генеральскому чину. Доктор Мокиевский настолько был возмущен проявленным перед этим недоверием, что, когда доктор Трейман принес ему бумаги для подписи на представление в чин генерала для отправки их в ставку Врангеля, он отказался их подписать и сказал, что не желает никаких наград, тем более что не считает это правительство правомочным. Несмотря на доводы доктора Треймана, Мокиевский остался непреклонным. Трейман был очень смущен — сам он еще в Крыму получил генеральский чин как первопоходник и любимец Кутепова.

Все еще возмущенный, доктор Мокиевский подал в отставку, категорически отказываясь от службы на базисном складе, и на его место был назначен Кожин, чего тот и добивался. Вместе с Мокиевским подал в отставку и фармацевт Левитан, не пожелавший работать с Кожиным. Вскоре Мокиевский был назначен страшим врачом офицерского учебного кавалерийского полка.

После этих событий, очень скоро, в конце осени 1921 года, пришло радостное для галлиполийцев известие, взбудоражившее всех жаждущих выезда в другие страны, особенно тех, кто так долго сидел на упакованных чемоданах в ожидании «скорого» отъезда и делал «последнюю стирку»: Болгария принимала всех трудоспособных.

Уезжали учреждения, госпитали, лаборатория, полки и штаб Кутепова. Прекратил свою деятельность и Международный Красный Крест. Из военных оставались только старики и те, кто не хотел ехать в Болгарию и надеялся на переезд в братскую страну — Сербию, о чем хлопотал генерал Врангель.

Левушка и я отказались уезжать в Болгарию, мотивируя отказ тем, что будем ждать переезда в Сербию. В это же время Чехословакия предложила желающим стать студентами Пражского университета, и многочисленная молодежь, ожидая транспорта в Чехословакию, также временно осталась в Галлиполи.

Радостно публика готовилась к отъезду — наконец-то можно будет жить в нормальных условиях. Перед отъездом из ставки Главнокомандующего русской армии от генерала Врангеля пришел приказ: всех галлиполийцев наградить особым нагрудным знаком (в виде железного креста), за заслуги перед Родиной, с надписью «Галлиполи 1920–1921». Все военные и сестры милосердия получили одинаковые кресты, а дамы — миниатюрные кресты-брошки. С крестами, то есть особыми нагрудными знаками, выдавали удостоверения на право ношения за подписью командиров или начальников учреждений. Копию своего удостоверения за номером 3743 и крест я сохранила до сих пор.

Итак, наступило время разлуки с друзьями. Очень мило простились с коллегами в лаборатории, к сожалению, навсегда. Тяжело было расставаться с Вавой и Линой, да и со всеми остальными — увидимся ли? Грустно было смотреть, когда подошли пароходы и отъезжающие стали грузиться. Потом — отход пароходов, прощальные жесты, пожелания и т. д. Остались мы, как осиротевшие, и теперь уже по-настоящему пусто стало. Так как в докторском доме мы остались с Левушкой одни, то мы переехали в дом, который занимала лаборатория, — он был значительно меньше и крепче. Мы поместились на верхнем этаже (две комнаты), а в нижнем этаже поселился Левитан, занимая комнату, в которой жили врачи лаборатории. Левитан также ждал переселения в Сербию.

Комендантом остатков русской армии в Галлиполи был назначен генерал Мартынов, довольно пожилой, седой, худой, высокий, но бодрый и крепкий старик. Адъютантом у Мартынова был поручик Жданов, а по хозяйственной части — поручик Капуста, небольшого роста, толстенький, вертлявый, не первой молодости. Для госпиталя заняли здание городской, греческой, больницы, и в декабре 1921 года генерал Мартынов назначил доктора Мокиевского старшим врачом госпиталя и начальником санитарной части отряда русских войск в Галлиполи.

После массового отъезда в Болгарию до приезда казачьих частей с острова Лемноса из военных в Галлиполи остались главным образом нестроевые, в большинстве старые офицеры разных чинов и полков. Из них составили батальон, который назвали в шутку «песочный». Командиром «песочного батальона» был полковник Пущин. Его адъютантом — полковник Петр Петрович Халяев, худой, высокий, угрюмый старик. Помощником Пущина в строю был полковник Павел Павлович (Пал Палыч) Халяпин, среднего возраста, очень подвижный, приветливый. Пущин не поехал в Болгарию со всеми, потому что брат его уехал с первым эшелоном в Сербию и он стремился туда же. Уже немолодой, сухой, старый холостяк, службист, он был очень строг к своим подчиненным и очень требователен.

С отъездом большинства и с отъездом Международного Красного Креста остатки нашей армии перешли на иждивение к французам. Теперь для русского состава паек выдавался еще мизернее. Кто мог работать, работал у англичан, а неспособные к работе жили впроголодь. Выдавая такой паек, французы как бы приравнивали бывших «союзников» к военнопленным — чтобы только не пухли с голоду, — забывая, что эта Русская Армия в августе 1914 года спасла Париж и спасала Францию[22]. Англичане тоже держали русских офицеров как простых рабочих, этим «делая милость» бывшим доблестным соратникам и союзникам, по воле судеб не выигравшим победу в выигранной войне.

Нам с Левушкой и Левитану недолго пришлось пользоваться отдельной квартирой, которая нам подходила своей изолированностью и удобством, — был при доме небольшой дворик с деревьями и тенью, что давало нам возможность отдыхать по вечерам на свежем воздухе. Но хозяину понадобился дом для собственной семьи, он добился снятия реквизиции и просил нас освободить его дом. Нам ничего не оставалось другого, как переселиться в госпиталь, где было несколько свободных комнат. Это было не так и плохо — ближе к работе.

По поводу недостаточного для питания пайка доктор Мокиевский воевал с генералом Мартыновым, настаивая, чтобы тот требовал от французов улучшения питания, но генерал, видно, избегал подобных разговоров с французами и не очень-то старался добиваться улучшения пайка, возможно из страха — чтобы не потерять дружбу с французами, с таким трудом налаженную после отъезда Кутепова, у которого с ними были обостренные отношения.

Французский комендант иногда устраивал банкеты для своих офицеров и приглашал русских. Мартынов со своим штабом не отказывался от этих приглашений и приводил с собою старших офицеров. Бывало и так, что Мартынов отвечал приглашением французов к себе. В общем, завязалась русско-французская дружба. Левушка под благовидными предлогами от этих встреч всегда отказывался, и только один раз ему не удалось увильнуть.

Стычки доктора Мокиевского с генералом Мартыновым возникали главным образом из-за крайне недостаточного питания нуждающихся. В госпитале ежедневно варилась рисовая бурда с прибавлением каких-то подозрительных жиров. Этот жир с виду был похож на свиной, но был невкусный и неизвестно из чего приготовленный (говорили, будто из собак). Доктор Мокиевский так надоел генералу Мартынову с этой рисовой бурдой и жиром, доказывая, что необходимо улучшить питание, иначе будут серьезные заболевания, что генерал Мартынов, чтобы убедиться в этом, решил проверить все сам и пришел в госпиталь. Попробовав из котла бурду, называемую супом, он спросил доктора, чем он недоволен. Мокиевский показывает ему на жир.

— Разве можно таким жиром питать больных? Да и для здоровых он не полезен, — сказал доктор Мокиевский.

— А почему вы, доктор, находите этот жир плохим? — спросил в свою очередь Мартынов.

— Потому, ваше превосходительство, что этот жир годен только для смазки сапог, но не для употребления в пищу, — ответил Мокиевский.

Генерал ушел, разъяренный.

После этого свидания питание не улучшилось, по-видимому, генерал не собирался поднимать этот вопрос с французами. Тогда доктор Мокиевский решил действовать сам. Выбрал несколько человек из больных, у кого были слабые десны и при легком нажиме кровоточили, а Мартынову написал рапорт для передачи французскому коменданту, что среди русских беженцев появились признаки цинги.

Это был бы скандал на весь мир. Очень скоро из штаба сообщили, чтобы приготовились к посещению французского врача. Когда французский врач пришел, ему в первую очередь показали знаменитый «суп». Потом доктор Мокиевский повел его в госпиталь осмотреть больных. Осмотрев больных, тот, видимо, догадался, в чем дело и к чему стремился русский врач, и спросил только, чего бы доктор Мокиевский хотел.

«Нам нужны свежее мясо, лимоны и свежие овощи», — сказал доктор Мокиевский. Они немного поговорили, француз поинтересовался госпиталем, обещал сделать все, что от него зависит, и они мило и любезно распрощались. Видно, у французского доктора было не такое черствое сердце: в скором времени стали выдавать два раза в неделю по 300 граммов свежего мяса, по 400 граммов овощей и по одному лимону на человека. Европа испугалась цинги.

Теперь работы в госпитале было не так много. У нас появилось много новых знакомых, опять образовалась дружная группа, так что мы часто по вечерам после работы очень мило проводили время. Рождество провели скромно, еще вспоминали старых друзей. До улучшения питания не раз вспоминали и селедочку, и даже картофель во всех видах, кому как нравилось. Смаковали и борщ, и другое что-нибудь.

Зима конца 1921 и начала 1922 года не была такой суровой, как предыдущая. Встретили и Новый, 1922 год, с пожеланиями, как и всегда впоследствии, пронеся их через всю эмиграцию, скорейшего освобождения дорогой нашей Родины от большевиков. Прошла зима, масленица с блинами, и дождались весны. Наступила Пасха. Наделали куличей, как могли, накрасили яиц и отпраздновали Пасху. Приезжали с английских работ знакомые студенты. Генерал Мартынов, как человек светский, не пренебрег правилами этикета и некоторым дамам сделал визиты. Зашел и ко мне, в самый разгар веселья, и оставался с нами намного дольше положенного визитом времени.

В феврале 1922 года Галлиполи посетил генерал Врангель, чтобы дать нам почувствовать, что мы не оставлены и чтобы надеялись в скором времени переехать в Сербию. К его приезду был подготовлен парад войскам и, при соединении казаков с острова Лемноса, получилось блестяще. Все же надо упомянуть, что до его приезда продолжительное время лили дожди, темные тучи покрывали небо и мы долго не видели солнца. Погода была такая ужасная, что выходить из дома можно было только по неотложным делам. И в это неприветливое время должен был состояться парад. Но время речи генерала Врангеля, обращенной к войскам и народу, вдруг прорвалась туча, и солнечный луч осветил Врангеля. Продолжалось это видение недолго, может быть, с полминуты, но досужие «пророки» увидели в этом какое-то предзнаменование — что-то очень хорошее, что сделает для галлиполийцев генерал Врангель. Его приезд внес много оживления и надежд в публику, но вскоре после его отъезда все пришло в прежнее уныние.

Так пришлось провести еще одно лето в Галлиполи, почти ничем не замечательное, если не считать новых проводов: уезжали студенты в Прагу. И с ними пришлось расстаться навсегда. Проводили студентов, и опять жизнь вошла в прежнюю колею. Терпеливо ожидали результатов хлопот Врангеля о принятии последних остатков Русской Армии в Сербию.

Летом ходили нашей группой на пляж, отведенный для русских. Французы отделили свою сторону загородкой, и русским было запрещено переступать эту «границу».

У берегов Галлиполи Дарданелльский пролив соединяется с Мраморным морем, и со стороны Мраморного моря был великолепный пляж, а со стороны Дарданелл дикий — высокий каменистый берег с громадными камнями у берега. Если взойти на скалу, то можно было видеть трубы затонувших военных кораблей, которые были присланы с десантом австралийцев и новозеландцев в 1915 году и которые потопили немцы или турки.

Подошла снова зима, отпраздновали Рождество и встретили Новый, 1923 год с такими же пожеланиями, как и прежде, и, конечно, скорого выезда из Галлиполи.

Весна в Галлиполи начиналась рано. В начале марта уже зеленели деревья. У Левушки завелась частная практика у турок, но денег он с них не брал, и ему платили «натурой». Так у нас появились курочки. Левушка вылечил одного знакомого турка, и он вместо гонорара предложил кусок земли под огород в одном из его пустующих дворов. Наши мужчины с радостью принялись расчищать запущенный двор и, получив рассаду, засадили овощи. Заботливо ухаживали, очищали от сорной травы, поливали, если вовремя не было дождей. Огород зазеленел, и появились плоды в зачатках. Но не успели овощи созреть настолько, чтобы их можно было употреблять, кроме зеленого лука, как получили извещение, что все галлиполийцы приняты в Сербию. Передать ту радость и ликование невозможно… И вот начались сборы. В конце апреля 1923 года пришел пароход для нас, галлиполийцев, и началась погрузка. Нас никто не провожал, и некому было жалеть о нашем отъезде. Мы все сами радовались, кто как мог.

Итак, мы распрощались с Галлиполи, где просидели два с половиной года. Всем, кроме казаков с Лемноса, дали удостоверение на право ношения особого нагрудного знака с надписью «Галлиполи 1920–1922».

Пароход стал на рейде в Босфоре, близ Константинополя. Генералу Мартынову подали катер для переезда на берег, и он пригласил меня и еще одну даму, жену офицера штаба, в катер, а остальных перевезли маленьким пароходиком. Приехав на берег, мы дождались наших и погрузились в поезд, который нас повез через Турцию и Болгарию в Сербию.

Эпилог

Таким образом, в апреле 1923 года в нашей жизни закончилась одна глава и началась новая — эмиграция. История России пошла также по иному, не радостному, тернистому пути.

В заключение, для полноты написанного, хотела бы, насколько о ком знаю, сообщить о судьбах некоторых «действующих лиц», повстречавшихся мне или подружившихся со мной во время ужасных дней русской Гражданской войны.

Инженер-полковник А.Я. Дудышкин поступил на сербскую военную службу и, как талантливый инженер, быстро выдвинулся. Ему было поручено восстановление и украшение Белграда после военных разрушений. С ним приходилось часто встречаться, и он крестил нашу дочь. После Второй мировой войны мы виделись с ним в Австрии, откуда он уехал с семьей в Марокко и там умер за несколько дней до выезда в Австралию, куда мы уже переселились раньше.

В Югославии я встречала и инженера Мессароша, помощника Дудышкина в Отделе снабжения Добрармии, который работал по своей специальности в провинции и иногда заезжал в Белград. Встречала я и других знакомых из Отдела снабжения, но все они работали в провинции и были разбросаны.

Левушкин однополчанин и друг генерал Иванов, с которым они прошли всю германскую и Гражданскую войны, устроился на работу железнодорожным чиновником и проживал в Белграде. После Второй мировой войны из Австрии он с семьей уехал в Венесуэлу, где умер в 1971 году.

Второй Левушкин друг, однополчанин полковник Берестовский (третий участник вызволения полкового штандарта в Киеве), был сперва в Югославии, в пограничной службе, а затем, кажется в 1925 году, во главе отряда, собранного из русских военных, ушел в Албанию, где в дворцовом перевороте помог посадить на албанский престол короля Ахмета Зогу. Берестовский предлагал и Левушке присоединиться, но Лев Степанович отказался. Впоследствии мы слышали, что Берестовский был в Абиссинии, где помогал Хайле Селассие.

Нескоро мне удалось наладить переписку с Болгарией. Отозвалась сестра милосердия Керлер Фелица Конутовна (Бабушка). Она устроилась на Шипке, сестрой милосердия в Доме инвалидов. От нее я узнала, что многие уехали в Бельгию, на рудники — Бельгия в то время вербовала рабочих.

Сестра милосердия Леонова Магдалина Митрофановна (Лина) встретила в Болгарии капитана Чижова (который вез раненого и умершего от ран по дороге в Феодосию своего друга и ее жениха Черемиса) и вышла за него замуж. При наборе рабочих на рудники в Бельгию они уехали туда. Позже они переехали во Францию, и только из газеты «Новое русское слово» я узнала, что Лина там в 1972 году умерла, а через два месяца умер и ее муж, Чижов (Чиж).

Сестра милосердия Скоркина в Болгарии вышла замуж за офицера Переславцева, и они тоже уехали в Бельгию на работы, на рудники. О них у меня не было сведений.

Сестра милосердия Лисицкая Варвара Митрофановна (Вава) оставалась в Болгарии и, по слухам, вышла замуж за доктора Иванова. О судьбе их я ничего не могла узнать.

Нам передавали, что через какую-то газету нас разыскивал доктор Случевский. Но нам так и не удалось установить ни дату, ни название газеты, ни источник информации: в то время нам «посчастливилось» жить в самой глухой местности Черногории, в диких горах, где Левушка был районным врачом. Возможно, что не все письма могли нас найти.

В то время многие русские врачи уехали во французские колонии в Африку, может быть, Случевский тоже туда уехал. О нем больше не было у нас сведений.

Доктор Мокиевский-Зубок Л.С. до Второй мировой войны работал врачом в Сербии и всюду был любим населением за свою отзывчивость и бескорыстность. Несмотря на это, в августе 1941 года за свою причастность к Белой армии подвергся покушению со стороны до зубов вооруженного красного повстанца, который, войдя к нам во двор, с пятнадцати шагов нацелился на Льва Степановича, убив за полчаса до этого игумена соседнего монастыря, ярого антикоммуниста. Левушку спас наш семнадцатилетний сын, прыжком сбивший с ног огромного верзилу и разоруживший его вместе с Львом Степановичем.

В конце войны доктор Мокиевский вышел из Югославии в Австрию и оттуда с семьей выехал в Австралию, где и умер в 1962 году. Его семья впоследствии переехала в Канаду.

В основном бывшая Русская Белая Армия в эмиграции распылилась, и чины ее устраивали свою жизнь кто как мог, но живя днем возврата в свободную от большевиков любимую Россию.

Май 1977-го Оттава, Канада

Загрузка...