II

Тотчас же после переворота Второго декабря Аристид устремился в Париж, куда его привело чутье хищной птицы, которая издали слышит запах поля битвы. Он приехал из городка южной супрефектуры, Плассана, где его отец выудил, наконец, в мутной воде событий давно желанную должность сборщика податей. Сам он, тогда еще молодой человек, скомпрометировал себя, как дурак, бесславно и бесполезно, и должен был почитать за счастье, что вышел сухим из воды. Взбешенный неудачей, проклиная провинцию, ой говорил о Париже с волчьей алчностью и клялся, что «впредь не будет так глуп»; эти слова сопровождались саркастической усмешкой, принимавшей на его тонких губах грозный смысл.

В Париж Аристид прибыл в первые дни 1852 года вместе с женой Анжелой, белокурой, бесцветной женщиной; он поместил ее в тесной квартирке на улице Сен-Жак, точно стеснявшую его мебель, от которой спешил освободиться. Молодая женщина не захотела расстаться с дочкой, четырехлетней Клотильдой, между тем как отец охотно оставил бы ребенка на попечение своей родни. Он уступил настояниям Анжелы только при условии, что их сын Максим, одиннадцатилетний мальчик, за которым обещала присмотреть бабушка, останется в плассанском коллеже. Аристид не хотел связывать себе руки: для человека, решившегося преодолеть все препятствия, даже если придется сломать себе шею или скатиться в грязь, жена и ребенок уже и так были тяжелой обузой.

В первый же вечер после приезда, пока Анжела распаковывала сундуки, Аристид почувствовал непреодолимое желание пробежаться по Парижу, постучать своими грубыми башмаками провинциала по раскаленной мостовой, которая по его смелым расчетам должна была забить для него фонтаном миллионов. Он словно вступал во владение своей вотчиной, шагал по тротуарам только ради того, чтобы шагать, как победитель в покоренной стране. Он отдавал себе ясный отчет в предстоящей борьбе, ему ничуть не претила мысль сравнивать себя с ловким взломщиком, хитростью или силой собиравшимся завладеть своей долей добычи, в которой ему до сих пор несправедливо отказывали. Если бы у него была потребность найти себе оправдание, он сослался бы на желания, которые таил в себе десять лет, на жалкую жизнь в провинции и особенно на свои ошибки, возлагая ответственность за них на все общество в целом. Но в те минуты, волнуясь, как игрок, прикоснувшийся, наконец, пылающими руками к зеленому сукну игорного стола, он переживал своеобразную радость, полную завистливого удовлетворения и надежд ловкого мошенника. Парижский воздух пьянил его, в шуме экипажей он слышал макбетовские голоса, кричавшие ему: «Ты будешь богат!» Так Аристид бродил в течение двух часов по улицам, испытывая сладострастное наслаждение человека, предающегося пороку. Он не бывал в Париже со счастливых времен студенчества. Стемнело, мечта его ширилась в ярком свете кафе и магазинов, падавшем на тротуар; он заблудился.

Подняв глаза, Аристид увидел, что находится в предместье Сент-Оноре. На соседней улице Пентьевр жил его брат, Эжен Ругон. Собираясь в Париж, Аристид возлагал особенно большие надежды на Эжена: один из наиболее активных пособников переворота, Ругон представлял собою тайную силу; вчерашний мелкий адвокат вырастал в крупную политическую фигуру. Но суеверие игрока остановило Аристида — он не пошел в тот вечер к брату. Он медленно возвратился на улицу Сен-Жак, с затаенной завистью думая об Эжене, оглядывая свою жалкую одежду бедняка, еще покрытую дорожной пылью, и утешался мечтой о богатстве. Но даже самая эта мечта стала для него горькой. Он вышел из дому, чтобы дать исход бурлившим в нем чувствам; на улице его радостно захватило торговое оживление Парижа; а возвращался он домой, раздраженный счастьем, носившимся, казалось ему, по улицам, еще более озлобленный, рисуя в своем воображении жестокие схватки, в которые он с удовольствием ринется и оставит в дураках всю эту толпу, толкавшую его на тротуарах. Никогда еще не испытывал Аристид такой ненасытной алчности, такой жажды наслаждений.

На следующий день он отправился к брату. Эжен занимал две комнаты, просторные и холодные, с очень небольшим количеством мебели, заморозившие Аристида: он думал, что брат утопает в роскоши. Эжен работал за маленьким черным столом и ограничился словами, сказанными с улыбкой медлительным голосом:

— А, это ты, я тебя ждал.

Аристид был очень, резок. Он обвинял Эжена в том, что тот предоставил ему прозябать и даже не подарил его добрым советом, когда он, Аристид, увязал в провинциальном болоте. Он никогда не мог себе простить, что оставался республиканцем до Второго декабря; это было его больное место, вечный позор. Эжен спокойно взялся опять за перо и сказал, когда Аристид кончил:

— Ба! Все на свете поправимо. Будущее в твоих руках.

Он произнес эти слова так отчетливо и так пронизывающе взглянул при этом на брата, что тот опустил голову; он чувствовал, что Эжен видит его насквозь. Тот продолжал с дружеской грубоватостью:

— Ты ведь пришел ко мне просить места, не правда ли? Я уже думал о тебе, но пока не нашел ничего подходящего. Ты сам понимаешь, что я не могу дать тебе первое попавшееся место. Тебе нужна такая должность, где ты мог бы обделывать свои дела, не вредя ни себе, ни мне… Не возражай, мы здесь одни и можем говорить откровенно.

Аристид счел за лучшее рассмеяться.

О, я знаю, что ты умен, — продолжал Эжен, — и больше никогда не совершишь бесполезной глупости… Как только представится подходящий случай, я тебя устрою, а если до тех пор тебе понадобится франков двадцать, приходи, я тебе дам.

Пока Эжен одевался, они поговорили о восстании на юге, доставившем их отцу должность сборщика. На улице, прощаясь с Аристидом, Эжен на минуту задержал его и сказал, понизив голос:

— Ты очень обяжешь меня, если будешь спокойно ждать обещанного места у себя дома… Мне было бы неприятно знать, что мой брат обивает пороги.

Аристид питал уважение к брату, считал его выдающимся человеком. Он не простил ему ни его недоверия, ни его грубоватой откровенности, но все же послушно засел на улице Сен-Жак. Отправляясь в Париж, он взял взаймы у тестя пятьсот франков. За вычетом расходов на дорогу осталось триста франков, которые он растянул на месяц. Анжела любила покушать, к тому же ей хотелось освежить свое парадное платье отделкой из сиреневых лент. Месяц ожидания показался Аристиду бесконечным. Он сгорал от нетерпения. Когда он садился к окну и чувствовал под ногами гигантский труд Парижа, его охватывало безумное желание ринуться в самое пекло и лихорадочными руками разминать золото, как мягкий воск. Он вдыхал еще неясные в то время веяния большого города, веяния нарождавшейся империи, в которых уже носились запахи альковов, финансовых сделок, жаркое дыхание наслаждений. Доносившиеся до него легкие дымки говорили ему, что он напал на след дичи, что началась, наконец, большая императорская охота за авантюрами, охота на женщин, на миллионы Его ноздри раздувались, инстинкт изголодавшегося зверя безошибочно схватывал на лету малейшие признаки дележа еще теплой добычи, ареной которого суждено было стать городу.

Дважды заходил он к брату, чтобы подтолкнуть свое дело. Эжен принимал его сурово, резко повторял, что не забыл о нем, но надо ждать. Наконец Аристид получил письмо, приглашавшее его притти на улицу Пентьевр. Он отправился с сильно бьющимся сердцем, точно на любовное свидание. Эжен сидел за тем же черным столиком в большой леденяще-холодной комнате, служившей ему конторой. Увидев брата, адвокат протянул ему бумагу и сказал:

— Ну вот, вчера я добился для тебя назначения. Ты получаешь должность помощника смотрителя при дорожном ведомстве в ратуше. Жалованья две тысячи четыреста франков.

Аристид замер на месте. Он весь побелел и не взял приказа, решив, что брат над ним насмехается. Он надеялся получить место по меньшей мере на шесть тысяч франков. Эжен, догадываясь о том, что в нем происходит, повернул стул и, скрестив на груди руки, произнес почти сердито:

— Одурел ты, что ли?.. Чего ты размечтался, как продажная девка! Тебе понадобилась роскошная квартира, лакеи, прекрасный стол, ты хочешь спать в шелку, немедленно удовлетворить свои желания в объятиях первой встречной девки в наскоро отделанном будуаре?.. Дай вам волю — ты и тебе подобные опустошили бы казну, не ожидая даже, пока она наполнится! Запасись терпением, черт возьми! Посмотри, как живу я, и дай себе труд хотя бы нагнуться, для того чтобы подобрать богатство.

Он говорил с глубоким презрением к мальчишескому нетерпению брата. В его суровой речи сквозило честолюбие более высокого порядка, жажда настоящей власти; наивное желание разбогатеть должно было казаться ему мещанством и ребячеством. Он продолжал более мягким тоном, с тонкой усмешкой:

— У тебя, безусловно, прекрасные намерения, я не могу против них возражать: такие люди, как ты, неоценимы; мы, несомненно, будем выбирать себе друзей среди изголодавшихся. Не беспокойтесь, у нас всегда будет накрыт стол, и мы сумеем удовлетворить самые большие аппетиты. Это наиудобнейший метод для того, чтобы царить… Только умоляю тебя, дождись, когда постелят скатерть, и потрудись, пожалуйста, сам сходить в буфетную за своим прибором.

Аристид оставался мрачным. Милые сравнения брата ничуть не развеселили его. Тогда Эжен снова рассердился.

— Знаешь, — воскликнул он, — я возвращаюсь к своему первоначальному мнению: ты дурак… Ты, собственно говоря, на что надеялся? Что я, по-твоему, должен был сделать с такой знаменитой особой, как ты? У тебя не хватило даже духу окончить юридический, ты на целых десять лет похоронил себя в жалкой должности чиновника супрефектуры и явился ко мне с отвратительной репутацией республиканца, которого только лишь государственный переворот мог обратить на путь истинный… Неужели ты воображаешь, что годишься в министры с таким клеймом? О да, я знаю, у тебя бешеное желание добиться успеха всеми возможными средствами. Это большое достоинство, согласен, и я его имел в виду, предоставляя тебе место в ратуше.

Он встал и, сунув Аристиду в руки приказ о назначении, продолжал:

— Возьми, когда-нибудь поблагодаришь меня. Я сам выбрал эту должность, так как знаю, что можно из нее извлечь… Надо только смотреть и слушать. Если ты умен, то поймешь и будешь действовать. А теперь запомни хорошенька то, что мне осталось тебе сказать. Мы вступаем в период больших возможностей. Наживай деньги, я тебе разрешаю; но воздержись от глупостей, от шумных скандалов, иначе я тебя уволю.

Эта угроза подействовала на Аристида больше всех обещаний. Лихорадочное возбуждение снова охватило его при мысли о богатстве, о котором говорил брат. Ему казалось, что его пустили, наконец, в драку, разрешили душить людей, но законным порядком, без громких криков.

Эжен дал ему двести франков, чтобы дожить до конца месяца. Потом он погрузился в раздумье.

— Я думаю переменить фамилию, — проговорил он наконец. — Тебе следует сделать то же самое… Мы бы меньше стесняли друг друга.

— Как хочешь, — спокойно ответил Аристид.

— Тебе не придется хлопотать, я сам займусь формальностями… Хочешь называться Сикардо, по девичьей фамилии твоей жены?

Аристид устремил взор на потолок, повторяя и прислушиваясь к созвучию слогов:

— Сикардо… Аристид Сикардо… Нет, нет… Глупо и пахнет банкротством.

— Придумай другое, — сказал Эжен.

— Я предпочитаю назваться просто Сикар, — произнес Аристид после минутного молчания. — Аристид Сикар… не плохо… верно? Пожалуй, слегка игриво…

Он подумал еще немного и воскликнул с торжествующим видом:

— Придумал, придумал… Саккар, Аристид Саккар! С двумя к… Гм! В этом имени слышится звон денег, точно пятифранковики считаешь.

Эжен любил злые шутки. Он выпроводил брата, сказав с улыбкой:

— Да, с таким именем либо на каторгу попадешь, либо наживешь миллионы.

Через несколько дней Аристид начал службу в ратуше. Он узнал, что Эжен пользуется там большим влиянием, — благодаря ему Аристида приняли без обычных испытаний.

Тогда для супругов началась монотонная жизнь мелких служащих. Аристид и его жена вернулись к плассанским привычкам. Но теперь им пришлось распрощаться с мечтой о внезапном богатстве, и скудное существование казалось им еще более тяжелым с тех пор, как они смотрели на него, как на временное испытание, не зная, однако, когда оно кончится. Быть бедняком в Париже — значит, вдвойне испытывать нужду. Анжела принимала бедность с вялой покорностью, свойственной женщине, страдающей малокровием; она проводила время на кухне или играла на полу со своей дочуркой, жалуясь только тогда, когда подходила к концу последняя двадцатифранковая монета. Но Аристида приводила в бешенство эта бедность, это жалкое прозябание, он метался как зверь в клетке. Для него настало время невыразимых страданий: честолюбие было оскорблено, разгоревшиеся страсти жестоко терзали. Ругону удалось пройти в Законодательный корпус представителем Плассанского округа, и это еще больше уязвило Аристида. Он хорошо сознавал превосходство Эжена, понимал, что глупо завидовать брату, но считал, что тот мало помогает ему. Несколько раз нужда заставляла его просить у брата денег взаймы. Эжен деньги давал, но резко упрекал его в недостатке мужества и воли. Аристид еще больше ожесточился. Он дал себе слово не занимать ни единого су у кого бы то ни было и сдержал слово. Последнюю неделю каждого месяца Анжела, вздыхая, ела сухой хлеб. Этим завершилось жестокое воспитание Саккара. Губы его стали еще тоньше; он уже не позволял себе глупо мечтать вслух о миллионах; но вся его тощая фигура стала молчаливым выражением одного-единственного желания, одной заветной неотвязной мысли. Когда он торопливо шел с улицы Сент-Оноре в ратушу, его стоптанные каблуки злобно стучали по тротуару, он наглухо застегивал свой поношенный сюртук и, затаив ненависть, нюхал своим пронырливым носом уличный воздух. Весь его угловатый облик был воплощением завистливой нищеты; он являл собою одну из тех фигур, что бродят по парижской мостовой, мечтая о богатстве, вынашивая планы обогащения.

В начале 1853 года Аристид Саккар был назначен смотрителем дорог. Он стал получать четыре с половиной тысячи франков. Прибавка явилась во-время: Анжела хирела, малютка Клотильда была очень бледненькой. Саккар жил все в той же тесной квартирке из двух комнат: столовой с мебелью орехового дерева и спальней красного дерева; по-прежнему он вел суровый образ жизни, избегая долгов, не желая пользоваться чужими деньгами до той поры, когда ему удастся запустить в них руки по самые локти. Он подавлял свои инстинкты, пренебрегал перепадавшими ему лишними су и держался настороженно. Анжела чувствовала себя совершенно счастливой, она немного приоделась, готовила ежедневно мясное. Ей непонятны были молчаливый гнев мужа, его мрачный вид человека, обдумывающего, как разрешить опасную проблему.

Аристид следовал советам Эжена: он прислушивался и наблюдал. Когда он пошел к Ругону, чтобы поблагодарить за повышение, брат понял, какая в нем произошла эволюция, и поздравил с хорошей выправкой, как он называл его манеру держать себя. Чиновник Саккар, замкнувшийся в своей зависти, стал внешне уступчив и вкрадчив. За несколько месяцев он обратился в изумительного актера. В нем проснулся весь его пыл южанина, и он довел свое искусство до того, что товарищи по ратуше увидели в нем доброго малого, которому близкое родство с депутатом заранее сулит высокое назначение. Это родство доставило ему и благоволение начальства. Саккар приобрел таким образом высокий авторитет, позволявший ему открывать кое-какие двери и безнаказанно совать нос в кое-какие папки с делами. В течение двух лет он слонялся по всем коридорам, задерживался во всех комнатах, двадцать раз в день срывался с места, чтобы поболтать с товарищем, отнести какую-нибудь бумагу, пройтись по канцеляриям. Эти вечные прогулки заставляли его сослуживцев говорить о нем: «Вот живчик-то, этот провансалец, никак не усидит на месте, точно у него ртуть в ногах». Друзья считали его лентяем, и он благодушно усмехался, когда его обвиняли в том, что он то и дело выискивает предлог побездельничать, урвать у начальства несколько минут. Ни разу он не совершил ошибки — подслушивать у дверей; но у него была манера распахнуть дверь и с сосредоточенным видом пройти по комнате с бумагами в руке таким размеренным, медленным шагом, что ни одно слово не ускользало от него. Это была гениальная тактика; все к нему привыкли, никто не прерывал разговора, когда по комнате проходил этот деловитый чиновник, неслышно скользивший в полутемных канцеляриях и всецело занятый своим делом. Он усвоил еще один прием: с необычайной любезностью предлагал свою помощь сослуживцам, не справлявшимся с работой; Аристид изучал тогда с благоговейной нежностью реестры и документы, попадавшиеся ему на глаза. Но были у него и мелкие грешки: он любил водить знакомство с канцелярскими служителями, снисходя даже до рукопожатий, часами болтал с ними за дверьми, с приглушенным смешком рассказывал им всякие истории, вызывая собеседников на откровенность. Они обожали его, говорили о нем: «Вот уж это не гордец». Если случался какой-нибудь скандал, он первый бывал осведомлен обо всем. Так в течение двух лет открылись перед ним все тайны ратуши. Он знал всех служащих до последнего ламповщика и ознакомился со всеми бумагами, вплоть до счетов от прачек.

В то время Париж представлял для человека такого склада, как Аристид Саккар, интереснейшее зрелище. После знаменитого путешествия принца-президента, во время которого ему удалось зажечь энтузиазм в нескольких бонапартистских департаментах, была провозглашена империя. Газеты и ораторские трибуны приумолкли. Еще раз «спасенное» общество блаженствовало, отдыхало, отсыпалось под охраной твердой власти, которая избавляла даже от необходимости мыслить и заботиться о своих делах. Перед обществом стояла лишь одна задача — придумать, какими развлечениями получше убить время. По удачному выражению Эжена Ругона, Париж садился за стол, мечтая о пряной приправе к десерту. Политика пугала, как опасное снадобье. Усталый ум обращался к делам и удовольствиям. Имущие выкапывали зарытые было деньги, неимущие искали по углам забытые сокровища. В сутолоке ощущался глухой трепет, слышался зарождающийся звон пятифранковых монет, серебристый смех женщин, неясное звяканье посуды, звуки поцелуев. В глубоком молчании водворившегося порядка, в блаженно-пошлом умиротворении нового царствования носились заманчивые слухи, сулившие богатство и наслаждение. Казалось, люди проходили мимо одного из тех домиков, где на плотно задернутых занавесках мелькают женские силуэты и слышен стук золотых монет о мрамор каминов. Империя намеревалась превратить Париж в европейский притон. Горсточке авантюристов, укравших трон, нужно было царствование, полное авантюр, темных дел, продажных убеждений и продажных женщин, всеобщего дикого пьянства. И в городе, где еще не высохла кровь декабрьского переворота, росла, пока еще робкая, жажда безумных наслаждений, которая должна была превратить родину в палату для буйных помешанных, — достойное место для прогнивших и обесчещенных наций.

С первых же дней Аристид Саккар почуял надвигавшуюся волну спекуляций, которой предстояло вскоре захлестнуть своей пеной весь Париж. Он с глубочайшим вниманием следил за ее нарастанием, жадно смотрел на золотой дождь, осыпавший крыши города. Непрестанно рыская по ратуше, он уловил обширный план переустройства Парижа, план ломки старых зданий, прокладки новых улиц, возникновение новых кварталов, тот безудержный ажиотаж при продаже участков а недвижимости, который разжег во всех углах города борьбу интересов, пламя бьющей через край роскоши. С этого момента деятельность Саккара обрела цель. Он стал добродушнее, даже немного пополнел, перестал метаться по городу, как голодная кошка в поисках добычи. У себя в канцелярии он стал еще разговорчивее и услужливее, чем прежде. Эжен Ругон, у которого Аристид бывал почти с официальными визитами, поздравлял брата с таким удачным применением на практике его советов. В начале 1854 года Саккар признался брату, что имеет в виду несколько сделок, но ему необходима для начала довольно крупная сумма денег.

— Что ж, надо поискать, — сказал Эжен.

— Ты прав, я поищу, — ответил Саккар без малейшего признака досады, как будто не замечая, что брат отказывается дать ему взаймы.

Мысль раздобыть денег жгла его теперь. Он уже обдумал план, который созревал с каждым днем. Но первые тысячи: франков не давались ему в руки. Аристид напрягал свою волю. Он глубоко и нервно всматривался теперь в людей, как бы ища заимодавца в первом встречном. Дома Анжела продолжала вести свой незаметный и безмятежный образ жизни. А он искал подходящего случая, и его показная добродушная улыбка уже становилась едкой, так как случай все не представлялся.

У Аристида была в Париже сестра. Сидония Ругон вышла замуж за писца плассанского поверенного и поселилась на улице Сент-Оноре, открыв торговлю южными фруктами. Когда брат разыскал ее, оказалось, что муж ее исчез, а магазин давно прекратил существование. Она жила на улице квартала Пуассоньер в маленькой квартирке на антресолях, состоявшей из трех комнат. Внизу, под квартирой, она снимала также лавку, тесную и таинственную, в которой, по ее словам, торговала кружевами; и в самом деле в витрине висели на золоченых треугольниках куски гипюра и валансьенских кружев, но внутри лавка с отполированной деревянной обшивкой стен и без малейшего признака товара скорее напоминала прихожую. На двери и окне висели легкие занавески, скрывавшие магазин от взоров прохожих; это довершало сходство с каким-то сокровенным и недоступным преддверием неведомого храма. Редко можно было увидеть покупательницу, входившую к г-же Сидонии; чаще всего ручка от двери была снята. Сидония говорила соседям, что сама относит кружева на дом богатым женщинам. Она уверяла также, что, только соблазнившись благоустройством квартиры, снимает лавку и антресоли, сообщавшиеся скрытой в стене лестницей. На самом деле торговка кружевами никогда не бывала дома; раз десять в день она торопливо выходила и возвращалась. Впрочем, Сидония не ограничивалась продажей кружев, она пользовалась антресолями и наполняла их всякими товарами, неизвестно где добытыми. Она торговала резиновыми изделиями, плащами, обувью, подтяжками и т. п.; затем последовательно появились: новое средство для ращения волос, ортопедические аппараты, автоматический кофейник — патентованное изобретение, причинившее ей немало хлопот. Когда ее навестил Аристид, она занималась продажей фортепиано, и вся квартира на антресолях была загромождена ими вплоть до спальни, кокетливое убранство которой никак не гармонировало с торгашеской мешаниной в меблировке двух остальных комнат. Сидония с безукоризненной методичностью вела свою двойную торговлю: клиенты антресолей входили и уходили через ворота дома, которые вели на улицу Папийон; чтобы быть в курсе этих сложных дел, надо было знать секрет потайной лестницы. На антресолях Сидония называла себя по фамилии мужа, г-жой Туш, а на вывеске магазина стояло только ее имя, и обычно ее называли г-жа Сидония.

Сидонии было тридцать пять лет, но она так небрежно одевалась, в ее манерах было так мало женственности, что она казалась значительно старше. В сущности, у нее не было возраста. Она носила неизменное черное платье, потертое на складках, потасканное и выцветшее от времени, очень напоминавшее изношенные мантии адвокатов. Черная, низко надвинутая на лоб шляпа, скрывавшая волосы, и грубые башмаки довершали ее туалет. Она рыскала по улицам, держа в руке маленькую корзинку, ручки которой были привязаны веревками. Корзинка представляла склад всякой всячины, и Сидония никогда с ней не расставалась. Когда она приоткрывала корзинку, оттуда появлялись всевозможные образчики, записные книжки, бумажники, а главное — целый ворох гербовой бумаги, исписанной, неразборчивым почерком, который Сидония разбирала, однако, с необычайным искусством. В этой женщине было нечто от маклера и судебного пристава. Она жила среди опротестованных векселей, судебных повесток, приказов; когда ей удавалось сбыть на десять франков помады или кружев, она втиралась в доверие к своей клиентке, становилась ее ходатаем по делам, бегала за нее к стряпчим, адвокатам и судьям. Тогда она неделями таскала в неизменной корзине папки с делами, старалась изо всех сил, мерила своей ровной походкой Париж с одного конца до другого и никогда не нанимала экипажа. Трудно сказать, какой доход давало ей это ремесло; ее влекла к нему прежде всего инстинктивная любовь к подозрительным делам, судебным кляузам; затем она извлекала из него массу мелких выгод: бесплатные обеды, которыми она угощалась направо и налево, двадцатифранковые монеты, перепадавшие ей то тут, то там.

Но самой доходной статьей являлись поверяемые ей повсюду тайны, наводившие ее на след выгодных предприятий и богатой добычи. Проводя жизнь в чужих домах, занимаясь чужими делами, она поистине была живым справочником спроса и предложений. Она знала, кому необходимо немедленно выдать замуж дочь, какая семья нуждается в трех тысячах франков, знала и старого господина, готового ссудить эти три тысячи, но с верной гарантией и под солидные проценты. У нее были сведения и более деликатного свойства: печаль белокурой дамочки, непонятой мужем и жаждавшей, чтобы ее поняли; тайное желание какой-нибудь доброй маменьки, мечтающей повыгодней пристроить дочку; склонность некоего барона к интимным ужинам и очень молоденьким девицам. И она с обычной своей бледной улыбкой удовлетворяла спрос и предложения, делая по два лье, чтобы свести между собой клиентов: барона направляла к доброй маменьке, старого господина убеждала одолжить нуждавшейся семье три тысячи франков, находила утешителя белокурой дамочке и не слишком щепетильного мужа для девицы, которой необходимо было срочно выйти замуж. Были у нее и крупные дела, о которых она могла без стеснения говорить вслух, и она прожужжала ими уши всем встречным и поперечным: то были — длительный процесс, который ей поручила вести разорившаяся знатная семья, и какой-то заем, заключенный Англией у Франции еще во времена Стюартов, — сумма его вместе с процентами доходила до трех, миллиардов. Этот долг в три миллиарда был ее коньком; она пускалась в объяснения, не скупясь на подробности, прочитывала целую лекцию по, истории, и восторженный румянец задавал тогда ее дряблые и желтые, как воск, щеки. Иногда между деловым свиданием с судебным приставом и визитом к приятельнице она успевала сбыть кофейник или резиновый плащ, продать купон кружев, сдать на прокат фортепиано. Это были у нее наименее важные дела.. Затем она спешила в свой магазин на свидание с клиенткой, желавшей посмотреть кусок кружев, шантильи. Покупательница являлась, проскальзывала как тень в скрытую от посторонних глаз укромную лавочку. И нередко случалось, что одновременно на антресоли к г-же Туш входил с улицы Папийон через ворота какой-нибудь господин, чтобы приглядеть себе фортепиано.

Если Сидония не разбогатела, то лишь потому, что зачастую работала единственно из любви к искусству. Обожая судебную волокиту, забывая ради чужих дел свои собственные, она отдавала себя на съедение судебным, приставам, но это доставляло ей наслаждение, ведомое только сутягам. Женщина в ней умерла; она была ходатаем, по делам, комиссионером, и с утра до вечера шаталась по Парижу со своей легендарной корзиночкой, наполненной самыми двусмысленными товарами; она торговала всем, чем угодно, грезила о миллиардах и судилась из-за каких-нибудь десяти франков по поручению любимой клиентки. Маленькая, худенькая, бледная, а освещенном черном платье, точно выкроенном из судейской тоги, она вся как-то съежилась, и, когда она поспешно шла по тротуару, ее можно было принять за мелкого писца, переодетого в женское платье. Болезненная бледность ее лика напоминала цвет вексельной бумаги. На губах ее блуждала тусклая улыбка, а взгляд, казалось, утопал в хаосе торговых и всякого рода других дел, которыми она забивала себе голову. Впрочем, держалась она робко и скромно: от нее слегка отдавало исповедальней и кабинетом акушерки, к людям она относилась с материнской кротостью, подобно монахине, отрекшейся от земной любви, но сострадающей сердечным мукам. Она никогда не говорила о своем муже, о своем детстве, о родне, о своих делах. Лишь одним она не торговала — собой, и то не из щепетильности, а просто потому, что такая мысль не могла притти ей в голову. Она была суха, как счет, холодна, как извещение о платеже, равнодушна и груба в душе, как полицейский.

Саккар, только что приехавший тогда из провинции, не мог сразу постичь сложные глубины многочисленных специальностей г-жи Сидонии. Однажды она очень серьезным тоном рассказала ему, как человеку, год проучившемуся на юридическом факультете, о трех миллиардах; у него сложилось невысокое мнение об ее уме. Она зашла на улицу Сен-Жак, сунула нос во все углы квартиры, оценила взглядом Анжелу; после этого она появлялась там лишь изредка, когда бывала по делам в том квартале и чувствовала потребность поговорить о трех миллиардах. Анжела отнеслась с доверием к этой истории. Комиссионерша садилась на своего конька и в течение часа ослепляла слушательницу сверканием золотых монет. То был легкий психоз, поразивший ее изворотливый ум, тихое помешательство, услаждавшее ее жизнь, погрязшую в жалком торгашестве, волшебный мираж, — она упивалась им вместе со своими наиболее легковерными клиентками. Впрочем, она настолько уверовала в существование трех миллиардов, что говорила о них, как о личном своем состоянии, которое рано или поздно будет ей возвращено судьями, и это окружало чудесным ореолом ее убогую черную шляпку, где качалось несколько выцветших фиалок на облезлых проволочных стеблях. Анжела с удивлением таращила на нее глаза. Несколько раз она в разговоре с мужем почтительно отозвалась о невестке, говоря, что благодаря г-же Сидонии они, быть может, когда-нибудь разбогатеют. Саккар пожал плечами; он побывал в лавке и на антресолях предместья Пуассоньер и чутьем угадал крах в недалеком будущем. Ему захотелось узнать мнение Эжена о сестре; тот принял неприступный вид и ограничился ответом, что никогда не встречается с нею, — Сидония очень умная женщина, но родство с нею может только скомпрометировать. Однако, когда через некоторое время Саккар снова зашел на улицу Пентьевр, ему показалось, что в подъезде мелькнуло черное платье г-жи Сидонии и быстро проскользнуло вдоль домов. Он побежал следом, но не догнал черное платье. Комиссионерша отличалась настолько незаметной внешностью, что ей легко было смешаться с толпой. Саккар призадумался и с той поры стал внимательно приглядываться к сестре. Он скоро постиг огромный труд этого маленького, бледного, неопределенного создания, весь облик которого, казалось, был неуловим и как бы расплывался. Аристид проникся к ней уважением. В ней, несомненно, текла кровь Ругонов. Он узнавал эту жажду денег, страсть к интригам, столь характерные для их семьи; но темперамент Ругонов, исковерканный средой, в которой состарилась Сидония, Париж, где ей с утра приходилось добывать себе скудный ужин, превратили эту женщину в странное существо среднего рода, сделав ее одновременно ходатаем по делам и сводней.

Когда Саккар, составив план, занялся приисканием денежного фонда для начала, он, естественно, подумал о Сидонии. Она покачала головой и, вздохнув, заговорила о трех миллиардах. Но Аристид не терпел ее мании и резко издевался над ней всякий раз, как она упоминала о стюартовском долге; он считал, что эта мечта порочит ее практический ум. Г-жа Сидония, спокойно сносившая самую жестокую иронию, ибо ее убеждения оставались непоколебимыми, очень здраво объяснила брату, что без гарантии он не получит ни единого су. Разговор происходил возле биржи, где она собиралась играть на свои сбережения. Около трех часов ее всегда можно было найти у решетки, налево, возле почтовой конторы; там она давала аудиенцию таким же подозрительным и неуловимым субъектам, как она сама. Брат уже прощался с нею, когда она огорченно шепнула: «Эх, если бы ты не был женат…» Это сдержанное замечание — Аристид не хотел допытываться, в чем его истинный и точный смысл, — навело его на странные размышления.

Прошло несколько месяцев, началась Крымская кампания. Париж, которого не могла взволновать отдаленная война, еще исступленнее предавался спекуляции и продажной любви. Саккар сжимал в бессильной злобе кулаки, наблюдая за растущим неистовством, которое предвидел. Удары молота, ковавшего золото в гигантской кузнице, вызывали у него приступы гнева и нетерпения. Его воля и ум напряглись до такой степени, что он жил как во сне, точно лунатик, который бродит по краю крыши под влиянием неотвязной мечты. Однажды, вернувшись вечером домой, он к удивлению и досаде застал Анжелу в постели: она заболела. Болезнь жены нарушила его размеренную, как часовой механизм, жизнь, и это обстоятельство возмутило его, как будто судьба намеренно сделала ему назло. Бедняжка Анжела кротко жаловалась, — она простудилась. Врач, осмотрев больную, очень встревожился: на площадке лестницы он сказал Аристиду, что у его жены воспаление легких и нельзя поручиться за ее жизнь. Тогда Саккар без раздражения начал ухаживать за больной; он перестал ходить на службу, сидел возле жены и с неопределенным выражением смотрел на нее, когда она спала, пылая от жара и задыхаясь. Сидония, несмотря на обременявшие ее дела, каждый вечер навещала больную, приготовляла ей питье, которое считала целительным. Кроме всех своих занятий, она была сиделкой по призванию, находя удовольствие в страданиях, лекарствах, скорбных разговорах у постели умирающих. К тому же она, казалось, прониклась нежными чувствами к Анжеле; она любила женщин и баловала их, — вероятно, за то наслаждение, которое они доставляли мужчинам, относилась к ним с осторожным вниманием, с каким торговки обращаются с ценными товарами в своей лавке, называла их «душечка, красавица», ворковала, млела, как влюбленный перед своей возлюбленной. Хотя Анжела не принадлежала к тому сорту женщин, из которых она могла что-либо извлечь, она по привычке ласкала ее, как других. Когда невестка слегла, Сидония ударилась в слезы, наполнив тихую комнату больной шумными изъявлениями преданности. Брат смотрел на нее, сжав губы, словно погруженный в немое горе. Больной стало хуже. Однажды вечером врач откровенно сказал, что она не переживет ночь. Сидония пришла рано, она была чем-то озабочена и смотрела на Аристида и Анжелу своими затуманенными глазами, в которых вспыхивали мимолетные искорки. Когда доктор ушел, она убавила в лампе огонь; стало очень тихо. Смерть медленно вступала в душную комнату, где прерывистое дыхание умирающей раздавалось, как надтреснутое тиканье часов, готовых вот-вот остановиться. Сидония перестала возиться с лекарствами, предоставляя болезни довершить свое дело. Она присела к камину рядом с братом. Аристид нервно мешал уголья, бросая невольные взгляды на постель. Потом, точно не в силах больше вынести тяжелый воздух и печальное зрелище, вышел в соседнюю комнату. Там заперли маленькую Клотильду, и она тихонько играла на коврике с куклой. Девочка улыбнулась отцу; тут в комнату проскользнула Сидония, увлекла Аристида в угол и заговорила шепотом. Дверь осталась открытой. Слышен был легкий предсмертный хрип Анжелы.

— Твоя бедная жена… — зарыдала комиссионерша, — мне кажется, что все кончено. Ты слышал, что сказал врач?

Саккар только скорбно опустил голову.

— Она была доброй женщиной, — продолжала его сестра, говоря так, как будто Анжела уже умерла. — Ты сумеешь найти женщин богаче, более светских, но никогда не найдешь такой души…

Она остановилась, вытерла глаза и, казалось, искала удобный переход, чтобы заговорить о другом.

— Тебе нужно мне что-то сказать? — отрезал Саккар.

— Да, я занялась известным тебе делом и, кажется, нашла… Но в такую минуту… знаешь, у меня сердце разрывается…

Сидония снова вытерла глаза. Саккар молчал, спокойно предоставив ее самой себе. Тогда она решилась.

— Речь идет об одной молодой девице, которую хотят немедленно выдать замуж, — сказала она. — С бедняжкой приключилось несчастье. У нее есть тетка, она готова пожертвовать…

Сидония оборвала свою речь, захныкала, запричитала, точно продолжала горевать о бедняжке Анжеле. Все это делалось с целью вывести брата из терпения и навести его на расспросы; она хотела снять с себя долю ответственности за свое предложение. И, действительно, в Саккаре пробуждалось глухое раздражение:

— Ну, чего ты остановилась? Продолжай. Зачем понадобилось выдать замуж эту девицу?

— Она окончила пансион, — продолжала комиссионерша жалобным голосом, — и в имении, где она гостила у своей подруги, ее соблазнил один человек. Отец только сейчас узнал об этом и чуть не убил девушку. Тетка, желая спасти бедняжку, сообща с нею придумала целую историю, и они рассказали отцу, будто виновник падения честный малый и готов загладить свой проступок.

— В таком случае, — проговорил Саккар удивленным и даже немного сердитым тоном, — этот господин женится на ней.

— Нет, ему нельзя, он женат.

Они замолчали. Предсмертный хрип Анжелы звучал еще горестнее в трепетной тишине.

Маленькая Клотильда перестала играть. Она смотрела на Сидонию и отца своими большими, задумчивыми детскими глазами, как будто понимала, о чем они говорят. Саккар задал несколько коротких вопросов:

— Сколько лет девице?

— Девятнадцать.

— Какой срок беременности?

— Три месяца. Вероятно, будет выкидыш.

— Семья богатая, почтенная?

— Старинная буржуазная семья. Отец служил в судебном ведомстве. Люди очень состоятельные.

— А сколько жертвует тетка?

— Сто тысяч франков.

Они снова замолчали. Сидония больше не хныкала, она говорила деловым тоном торговки-перекупщицы, в голосе ее появились металлические нотки. Брат искоса взглянул на нее и добавил после некоторого раздумья:

— Ну, а ты сколько потребуешь?

— Там видно будет, — ответила она. — Ты отплатишь мне взаимной услугой.

Она подождала с минуту, потом, видя, что он молчит, спросила прямо:

— Ну-с, что ты решаешь? Бедные женщины в отчаянии. Они хотят избежать скандала. Они обещали отцу сказать завтра имя виновника… Если ты согласен, я пошлю им с рассыльным твою визитную карточку.

Саккар вздрогнул, словно проснувшись от сна; он пугливо обернулся, заглянул в соседнюю комнату, — ему послышался там шорох.

— Но я не могу, — сказал он тоскливо, — ты прекрасно знаешь, что я не могу…

Сидония пристально посмотрела на него презрительным, холодным взглядом. Кровь Ругонов заговорила в Аристиде, к горлу подступили все его пылкие вожделения. Он вынул из бумажника визитную карточку и отдал сестре; та тщательно зачеркнула адрес и вложила карточку в конверт. Затем она ушла. Было около девяти часов.

Оставшись один, Саккар подошел к окну и прижался лбом к ледяным стеклам. Он до того забылся, что стал выбивать пальцами дробь по стеклу. Но вечер был такой мрачный, тьма за окном подступала такой сплошной массой, что Аристиду стало не по себе; машинально он вернулся в комнату, где умирала Анжела. Он забыл о ней и с ужасом вздрогнул, увидав, что она приподнялась на подушках; глаза ее были широко раскрыты; казалось, волна жизни вновь прихлынула к ее щекам и губам. Маленькая Клотильда, не выпуская из рук куклы, сидела на краю постели; как только отец отвернулся, она проскользнула в комнату, из которой ее увели и куда ее влекло веселое детское любопытство.

Саккар, поглощенный историей, которую рассказала ему сестра, увидел, как рушится его мечта. Страшная мысль, должно быть, мелькнула в его глазах. Анжела в ужасе хотела откинуться к стенке, но смерть приближалась. Пробуждение среди агонии было последней вспышкой гаснущей лампы. Умирающая не могла шевельнуться, она опустилась на подушки, не спуская с мужа широко раскрытых глаз, как бы следя за каждым его движением, Саккар, поверивший было в какое-то дьявольское воскрешение, задуманное судьбой, чтобы навсегда сковать его нищетой, успокоился, увидев, что несчастная женщина не проживет и часа. Ему было только нестерпимо смотреть на нее. В глазах Анжелы можно было прочесть, что она слышала разговор мужа с Сидонией и боялась, как бы он не задушил ее, если она не умрет достаточно быстро. И еще ее глаза выражали страшное изумление кроткого и безобидного создания, в последний свой час увидевшего, как низок этот свет, содрогнувшегося при мысли о долгих годах, прожитых ею бок о бок с бандитом. Постепенно взгляд ее стал мягче, страх покинул ее, она простила негодяя, вспомнив его ожесточенную и долгую борьбу с неумолимой судьбой. Преследуемый взглядом умирающей, в котором он читал такой глубокий упрек, Саккар опирался на спинки стульев, прятался в темных углах. Наконец, изнемогая от этого кошмара, сводившего его с ума, и желая рассеять его, он шагнул в освещенный лампой круг. Но Анжела знаком велела ему молчать. Она все еще смотрела на мужа странным и скорбным взглядом, но теперь к нему примешивалось обещание простить. Тогда он нагнулся и взял на руки Клотильду, намереваясь унести ее в соседнюю комнату. Движением губ Анжела запретила ему и это, она требовала, чтобы он остался. Она тихо угасала, не спуская глаз с Аристида, и чем больше он бледнел, тем мягче становился ее взгляд. С последним вздохом она простила его. Она умерла так же, как жила: пассивно стушевываясь в смерти, как стушевывалась при жизни.

Дрожь пронизывала Саккара: неподвижный взор открытых глаз покойницы все еще преследовал его. Маленькая Клотильда тихонько, чтобы не разбудить мать, укачивала куклу, сидя на краю постели. Когда вернулась Сидония, все было кончено. Ловким привычным движением она закрыла глаза Анжелы; Саккар почувствовал странное облегчение. Уложив спать девочку, Сидония прибрала комнату покойницы, поставила на комод две зажженных свечи, заботливо натянула простыню до самого подбородка умершей, затем, окинув удовлетворенным взглядом комнату, расположилась в кресле и продремала в нем до рассвета. В соседней комнате Саккар всю ночь писал письма с извещением о смерти жены. Временами он прерывал свою работу и задумывался, набрасывая на клочке бумаги колонки цифр.

После похорон, вечером, Сидония увела Саккара к себе на квартиру. Там были приняты великие решения. Клотильду Аристид решил отослать к своему брату Паскалю Ругону, плассанскому врачу, холостяку, влюбленному в науку; Паскаль неоднократно предлагал Саккару, что возьмет к себе на воспитание племянницу, — девочка оживит его молчаливый дом ученого. Затем Сидония внушила Саккару, что ему больше нельзя оставаться на улице Сен-Жак. Она взялась снять для него на один месяц элегантно обставленную квартиру поблизости от ратуши, пообещав найти эту квартиру в буржуазном доме, чтобы мебель производила впечатление его собственной. Обстановку с улицы Сен-Жак решил продать: необходимо было стереть все следы прошлого, чтобы и духу от него не осталось. На вырученные деньги Аристид купил себе белье и приличное платье. Через три дня Клотильду отдали на попечение старой дамы, как раз отправлявшейся на юг. А торжествующий Аристид Саккар, румяный, словно помолодевший за три дня от первых улыбок фортуны, разгуливал в вышитых туфлях по своей новой квартире из пяти кокетливо обставленных комнат в чинном, внушительном доме на улице Пайен в квартале Маре. Квартира раньше принадлежала молодому аббату, внезапно уехавшему в Италию и поручившему служанке найти жильца. Служанка оказалась приятельницей Сидонии, которая отличалась изрядным ханжеством и любила священников тою же любовью, какой любила женщин, нервным чутьем устанавливая какую-то взаимосвязь между рясой и шелковой юбкой. Теперь Саккар был готов; он с неподражаемым искусством вошел в свою роль и, не моргнув глазом, смотрел на предстоящие трудности, на щекотливое положение, в которое поставил себя.

Сидония в ту страшную ночь, когда умирала Анжела, верно обрисовала в нескольких словах несчастье в семье Беро. Глава ее, г-н Беро дю Шатель, высокий шестидесятилетний старик, был последним представителем старинной буржуазной семьи, которая своей родословной могла поспорить с некоторыми знатными фамилиями. Один из предков его был товарищем Этьена Марселя[2]; отец умер на эшафоте в 93-м году, несмотря на то, что приветствовал республику со всем пылом парижского буржуа, в чьих жилах текла кровь гражданина-революционера. Сам он принадлежал к тому типу республиканцев Спарты, которые мечтали о государственном строе, провозглашающем широкую справедливость и мудрую свободу. Он состарился на службе в судебном ведомстве, где приобрел профессиональную строгость и холодность, и ушел в отставку председателем судебной палаты в 1851 году, тотчас же после государственного переворота, отказавшись принять участие в одной из тех смешанных комиссий[3], которые опозорили французское правосудие. С тех пор он жил одиноко и замкнуто на стрелке острова Сен-Луи в собственном доме, расположенном почти напротив особняка Ламбер. Его жена умерла молодой. Какая-то тайная драма, оставившая неизгладимый след в душе судьи, навсегда омрачила его строгое лицо. У него была уже восьмилетняя дочь Рене, когда жена умерла от родов, дав жизнь второй дочери. Девочку назвали Христиной, ее взяла на воспитание сестра Беро дю Шателя, жена нотариуса Оберто. Рене получила образование в монастыре. Г-жа Оберто, не имевшая собственных детей, относилась к Христине с материнской нежностью. Овдовев, г-жа Оберто отвезла ребенка к отцу и поселилась вместе с суровым стариком и улыбающейся белокурой девочкой. Рене осталась в пансионе, о ней забыли. Во время каникул она наполняла дом таким шумом, что тетка облегченно вздыхала каждый раз, как провожала девочку обратно к сестрам в монастырь Богоявления, где она воспитывалась с восьми лет. Рене вышла из монастыря девятнадцатилетней девушкой и провела лето у родителей своей подруги Аделины, владевших чудесным имением в Нивернэ. Когда она возвратилась домой, г-жу Оберто поразила ее серьезность и выражение глубокой печали. Однажды вечером она застала племянницу в слезах; девушка заглушала рыдания, уткнувшись в подушку, извиваясь на кровати в безумной тоске. В порыве беспомощного отчаяния Рене рассказала тетке свою горестную повесть. В имении Аделины гостил сорокалетний богач вместе со своей прелестной молоденькой женой. Человек этот изнасиловал Рене, а она не посмела да и не сумела защитить себя. Это признание ужаснуло Елизавету Оберто, она обвиняла во всем себя, как будто была тут сообщницей. Она не могла себе простить то, что всегда оказывала предпочтение Христине; если бы она воспитывала Рене при себе, та не пала бы. Чтобы избавиться от жгучих угрызений совести, тем более мучительных для нее, что она обладала нежной душой, тетя Елизавета стала на сторону виновной; она смягчила гнев отца, которому они сами из излишней осторожности открыли ужасную правду. Полная растерянности и сострадания, она придумала необыкновенный план замужества. Ей казалось, что тогда все устроится, брак успокоит отца, Рене снова вернется в мир порядочных женщин. Она закрывала глаза на позорную сторону и неизбежные последствия такой сделки.

Никто никогда не узнал, каким образом Сидония пронюхала это выгодное дело. Она таскала честь семьи Беро в своей корзинке вместе с векселями парижских проституток. Узнав все обстоятельства, она почти навязала своего брата, у которого в то время умирала жена. Тетя Елизавета пришла к выводу, что она в долгу перед этой кроткой, скромной дамой, настолько преданной интересам бедненькой Рене, что мужем ей избрала своего родственника. Первая встреча г-жи Оберто и Саккара произошла в квартире Сидокии на улице Фобур-Пуассоньер. Аристид вошел с улицы Папийон, и ему стала ясна изобретательная механика двух входов, когда г-жа Оберто прошла через лавку, воспользовавшись потайной лестницей. Саккар проявил много такта и добропорядочности; предполагаемый брак он считал сделкой, но держал себя, как светский человек, который приводит в порядок карточные долги. Г-жа Оберто волновалась гораздо больше Саккара, лепетала что-то несвязное и стеснялась говорить об обещанных ста тысячах франков.

Он первый поднял денежный вопрос, заговорив, как адвокат, защищающий интересы клиента. По его мнению, сто тысяч франков были смехотворной суммой для состояния будущего супруга мадемуазель Рене. Он слегка напирал на слово «мадемуазель». Г-н Беро дю Шатель будет еще больше презирать бедного зятя; заподозрит, что он соблазнил его дочь ради денег, возможно, даже произведет негласное расследование. Г-жа Оберто, испуганная и смущенная спокойной и вежливой речью Саккара, потеряла голову и согласилась удвоить сумму, когда жених заявил, что, не имея двухсот тысяч франков, он не осмелится просить руки Рене, так как не желает прослыть недостойным искателем приданого. Бедная женщина ушла страшно взволнованная, не зная, что думать о человеке, выражавшем, с одной стороны, такое благородное негодование, а с другой — соглашавшемся на подобную сделку. За первым свиданием последовал официальный визит, который Елизавета Оберто нанесла Аристиду на его новой квартире на улице Пайен. Она явилась в этот раз от имени г-на Беро. Бывший судья не хотел видеть «этого человека» — так он называл соблазнителя дочери, — пока тот не женится на Рене; впрочем, он также не допускал к себе и дочь. Г-же Оберто даны были полномочия действовать по своему усмотрению. Ее, повидимому, очень обрадовала роскошная обстановка Саккара, она боялась, как бы брат Сидонии, носившей обтрепанные юбки, не оказался проходимцем. Он принял ее в элегантном халате. То было время, когда авантюристы декабрьского переворота, расплатившись с долгами, выбрасывали свои стоптанные башмаки и сюртуки, протертые на швах, брили неделями не бритые подбородки и превращались в приличных людей. Саккар, наконец, тоже вошел в их число; он стал чистить ногти и употреблял только самые дорогие духи и пудру. Изменив тактику, он проявил необычайное бескорыстие и вежливость. Когда старая дама заговорила о брачном контракте, он небрежно махнул рукой, как будто это его не касалось. Целую неделю он рылся в законах, обдумывая важный вопрос, от которого зависела в будущем его свобода.

— Ради бога, покончим с этим неприятным денежным вопросом… Я придерживаюсь того мнения, что мадемуазель Рене должна остаться хозяйкой своего состояния, а я хозяином своего. Нотариус все это уладит.

Елизавета Оберто одобрила его точку зрения. Она чутьем угадывала, что у этого человека железные когти, и страшно боялась, как бы он не запустил лапу в приданое ее племянницы. Она заговорила о приданом.

— Состояние моего брата заключается главным образом в имениях и недвижимости. Он не из тех людей, которые способны в наказание лишить свою дочь наследства. Отец дает за ней имение в Солони, оцененное в триста тысяч франков, и дом в Париже, — он стоит примерно двести тысяч франков.

Саккар был ослеплен, — такой цифры он не ожидал; он слегка отвернулся, чтобы скрыть залившую его лицо краску.

— Это составляет пятьсот тысяч франков, — продолжала тетка, — но я не хочу скрывать от вас, что имение в Солони приносит только два процента.

Саккар улыбнулся и повторил бескорыстный жест, говоривший, что ему все равно, раз он не хочет вмешиваться в денежные дела своей жены.

Он сидел в кресле в очаровательно равнодушной позе, рассеянно подбрасывая ногой туфлю, и, казалось, слушал из одной лишь вежливости. Г-жа Оберто по доброте душевной боялась обидеть его и говорила с трудом, подбирая выражения.

— Видите ли, я хочу сделать Рене подарок, — продолжала она. — У меня нет детей, мое состояние рано или поздно перейдет к племянницам, и я не намерена обойти ту из них, которая сейчас в горе. Свадебные подарки я давно для обеих приготовила. Рене получит большие земельные участки около Шаронны; я думаю, что стоимость их не менее двухсот тысяч франков. Только…

При словах «земельный участок» Саккар слегка вздрогнул. Притворяясь равнодушным, он слушал с глубоким вниманием. Елизавета Оберто запиналась, обдумывала каждое слово, краснела.

— Только мне хотелось бы, — продолжала она, — чтобы эти участки считались собственностью первого ребенка Рене. Поймите меня, я не хочу, чтобы этот ребенок был вам когда-нибудь в тягость. В случае его смерти собственность перейдет к Рене.

Саккар хранил невозмутимое спокойствие, только сдвинутые брови указывали на большую внутреннюю работу. Земельные участки Шаронны возбудили в его голове множество мыслей. Г-жа Оберто подумала, что задела его, упомянув о ребенке Рене, и смутилась, не зная, как возобновить разговор.

— Вы мне не сказали, на какой улице находится владение в двести тысяч франков? — спросил Саккар, попрежнему добродушно улыбаясь.

— На улице Пепиньер, почти на углу улицы Асторг, — ответила она.

Эта простая фраза оказала на него решающее действие. Он не мог больше скрыть своего восхищения и, придвинув кресло, вкрадчиво заговорил с чисто провансальским многословием:

— Дорогая моя, не прекратить ли нам разговор об этих проклятых деньгах?.. Знаете, я хочу откровенно исповедаться перед вами; я был бы в отчаянии, если бы не заслужил вашего уважения. Я недавно похоронил жену, у меня осталось на руках двое детей, я человек практичный и разумный. Моя женитьба на вашей племяннице выгодна всем. Если у вас еще сохранилось против меня предубеждение, вы простите меня впоследствии, когда я каждому осушу слезы и оставлю богатство всем, вплоть до внучатных племянников. Успех — это всеочищающий золотой огонь. Я хочу, чтобы сам г-н Беро протянул мне руку и поблагодарил меня…

Саккар размечтался. Он долго говорил с насмешливым цинизмом, сквозившим иногда под маской добродушия. Он выставил вперед своего брата — депутата, отца — сборщика податей в Плассане. Он окончательно покорил Елизавету Оберто, которая с невольной радостью увидела, что в руках этого ловкого человека драма, терзавшая ее целый месяц, заканчивается чуть ли не веселой комедией. Порешили на следующий день пойти к нотариусу.

Тотчас же после ухода г-жи Оберто Саккар отправился в ратушу и весь день рылся в известных ему бумагах. У нотариуса он заявил, что самым разумным будет продать хотя бы одно владение — дом на улице Пепиньер и приобрести процентные бумаги, которые дадут государственную ренту, поскольку приданое Рене состоит из одной только недвижимости и может доставить ей немало хлопот. Г-жа Оберто хотела посоветоваться с г-ном Беро дю Шатель, по-прежнему не выходившим из своих комнат. Саккар до вечера бегал по делам. Он побывал на улице Пепиньер, бродил по Парижу в глубоком раздумье, точно генерал накануне решающего сражения. На следующий день г-жа Оберто объявила, что г-н Беро дю Шатель всецело полагается на нее. Брачный контракт был составлен так, как они порешили накануне. Саккар вносил двести тысяч франков, приданое Рене состояло из имения в Солони и дома на улице Пепиньер, который она обязалась продать; в случае смерти своего первого ребенка она становилась единственной владелицей земельных участков близ Шаронны, подаренных ей теткой. В контракте было установлено раздельное владение имуществом: супруги имели право располагать своим состоянием по собственному усмотрению. Елизавета Оберто, внимательно слушавшая нотариуса, осталась довольна — такое соглашение гарантировало независимость ее племяннице и охраняло состояние Рене от всяких посягательств. На губах Саккара блуждала неопределенная улыбка, когда старая дама кивком головы одобряла каждую статью контракта. Свадьба должна была состояться в ближайшее время.

Когда все было улажено, Саккар отправился к брату Эжену и торжественно объявил ему о своем бракосочетании с мадемуазель Рене Беро дю Шатель. Это блестяще проведенное дело поразило депутата. Он не сумел скрыть от Аристида своего изумления.

— Ты советовал мне поискать, — сказал Саккар, — я искал и нашел.

Сбитый в первую минуту с толку, Эжен угадал теперь истину.

— Что и говорить, ты человек ловкий… — сказал он приветливо. — Ты пришел звать меня в свидетели на венчание, не так ли? Можешь на меня рассчитывать… Если нужно, я приведу к тебе на свадьбу всю правую Законодательного корпуса; это создаст тебе блестящую репутацию.

Затем, открывая брату дверь, он добавил тише:

— Послушай-ка… Я не хотел бы слишком скомпрометировать себя в настоящий момент, нам предстоит провести один жесткий закон… Скажи, беременность не очень заметна?

Саккар бросил на него такой колючий взгляд, что Эжен сказал про себя, закрывая за ним дверь: «Эта шутка дорого бы мне обошлась, не будь я Ругоном».

Венчание состоялось в церкви св. Людовика на острове. Саккар и Рене увиделись впервые только накануне великого дня. Встреча произошла вечером, с наступлением темноты, в одной из низеньких зал особняка Беро. Они с любопытством оглядывали друг друга. С тех пор как начались переговоры о замужестве, у Рене снова появились замашки взбалмошного, легкомысленного ребенка. Она была прелестной, статной девушкой, вызывающе красивой, свободно проявлявшей капризы пансионерки. Она нашла, что Саккар слишком мал ростом, некрасив, но самое безобразие его показалось ей безобразием много пережившего и умного человека и отнюдь не было ей неприятным. Впрочем, Аристид держал себя безукоризненно, хотя при виде Рене слегка поморщился: очевидно, она показалась ему чересчур высокой, выше, чем он. Они без малейшего смущения обменялись несколькими словами. Если бы отец Рене присутствовал при их разговоре, он на самом деле мог бы подумать, что они давно знакомы и что за ними водятся общие грехи. Присутствовавшая на свидании г-жа Оберто краснела за них.

На другой день после венчания, оказавшегося целым событием для острова Сен-Луи благодаря присутствию г-на Эжена Ругона, который выдвинулся после произнесенной незадолго до того речи, новобрачные были, наконец, допущены к г-ну Беро дю Шатель. Рене заплакала, увидев, что отец постарел, стал еще более серьезным и мрачным. Саккар, которого до сих пор ничто не могло смутить, застыл на месте от холодного полумрака комнаты, от скорбной суровости этого высокого старика, чей проницательный взгляд, казалось, до самого дна проник в его душу. Бывший судья медленно поцеловал дочь в лоб, как бы в знак прощения, и, обернувшись к зятю, произнес с большой простотой:

— Сударь, мы много выстрадали. Надеюсь, что вы загладите свою вину и постараетесь, чтобы мы забыли причиненное вами зло.

Он подал Саккару руку, но тот все не мог унять дрожь. Если бы г-н Беро дю Шатель не поддался трагическому горю, которое доставил ему позор Рене, он одним взглядом, одним движением уничтожил бы все махинации Сидонии.

Сведя брата с Елизаветой Оберто, она из осторожности устранилась и даже не пришла на свадьбу. Саккар был очень почтителен со стариком, прочитав в его взгляде удивление: повидимому, отцу показалось странным, что соблазнитель его дочери так мал ростом, некрасив и что ему сорок лет. Новобрачным пришлось провести первые дни в особняке Беро. Христину за два месяца до замужества Рене удалили из дому, чтобы четырнадцатилетняя девочка даже не подозревала о драме, происходившей в этом спокойном, тихом, как монастырь, доме. Вернувшись, она была совершенно озадачена, увидев мужа сестры: она тоже нашла, что он старый и некрасивый. Одна Рене, казалось, не замечала ни возраста, ни пронырливой физиономии своего мужа. Она не презирала его и не любила, а относилась к нему с полным равнодушием, в котором лишь изредка сквозило ироническое пренебрежение. Саккар приободрился, стал понемногу своим человеком в доме и благодаря живому и покладистому характеру на самом деле приобрел всеобщее расположение. Когда он с женой переехал в свою роскошную квартиру в новом доме на улице Риволи, взгляд г-на Беро дю Шатель уже не выражал удивления, а маленькая Христина играла с мужем сестры, как с товарищем. Рене была тогда на четвертом месяце беременности. Саккар собирался отправить ее в имение, надеясь впоследствии скрыть возраст ребенка, но, как и предвидела Сидония, случился выкидыш: Рене слишком затягивалась, чтобы скрыть беременность, которая, впрочем, и без того была незаметна благодаря пышным юбкам; ей пришлось несколько недель пролежать в постели. Аристид был в восторге: наконец-то судьба благоприятствовала ему, — он заключил блестящую сделку, получил превосходное приданое, красавицу жену, при содействии которой мог не далее как через полгода украсить грудь орденом, и притом — никакой обузы. У него купили за двести тысяч франков его имя ради зародыша, на которого мать даже не пожелала взглянуть. Тогда он стал с нежностью думать о шароннских участках. Но в то время все его помыслы были устремлены на иную спекуляцию, она должна была положить начало его богатству.

Несмотря на высокое положение жениной родни, Саккар не сразу подал в отставку, ссылаясь на необходимость закончить кой-какую работу и приискать другую должность. На самом же деле ему не хотелось покинуть поля боя, где разыгралась его первая крупная игра. Здесь он чувствовал себя как дома, мог плутовать сколько угодно.

План обогащения, составленный Саккаром, был прост и практичен. Теперь, когда в руки его попала сумма, о какой он не мог и мечтать для начала операций, он решил действовать в широких масштабах. Он знал Париж как свои пять пальцев; знал, что золотой дождь, стучавший о стены домов, будет с каждым днем идти сильнее; людям ловким оставалось только подставлять карманы. Аристид оказался в рядах наиболее ловких — ведь он прочел будущее в канцеляриях ратуши; его должность научила его, как воровать при продаже и покупке домов и земельных участков. Он был в курсе всех классических мошенничеств, знал, как перепродают за миллион то, что стоило пятьсот тысяч; знал, как покупают право взломать государственную казну, которая с улыбкой закрывает на это глаза; как, проводя в недрах старого квартала бульвар, жонглируют шестиэтажными домами под восторженные аплодисменты одураченных жертв.

Как человек дальновидный, он предугадал даже лучше своего начальства будущую строительную лихорадку в Париже. Вот почему грозные инстинкты игрока пробудились в нем уже в то смутное время, когда язва спекуляции только еще назревала. Он столько рылся в бумагах, собрал так много всяких признаков, что мог бы предсказать, какое зрелище будут представлять собою новые кварталы в 1870 году. Иногда, проходя по улицам, он окидывал некоторые дома странным взглядом, точно это были знакомые, чья судьба, известная ему одному, глубоко трогала его.

За два месяца до смерти Анжелы он повел ее как-то в воскресенье на Монмартр. Бедняжка обожала обедать в ресторанах; она бывала счастлива, когда после длинной прогулки муж усаживал ее за стол в каком-нибудь пригородном кабачке. В тот день они обедали на самой вершине Монмартра в ресторане, из окон которого виден был Париж, — целый океан синеватых крыш, заполнявших необъятный горизонт, подобно набегающим одна на другую волнам. Их столик стоял у окна. Зрелище парижских крыш развеселило Саккара, за десертом он заказал бутылку бургонского. Он улыбался, глядя в пространство, и был непривычно приветлив. Взор его все время любовно опускался на это живое, кишащее море, откуда доносился рокот толпы. Стояла осень; под беспредельным бледным небом устало раскинулся город, терявшийся в мягких, нежно-серых тонах, а вкрапленные кое-где пятна темной зелени казались широкими листьями кувшинок, плавающих на поверхности озера; солнце садилось в багровую тучу, дали окутывала легкая дымка, но на правый берег Сены, там, где виднелась церковь Магдалины и дворец Тюильри, падала золотая пыль, золотая роса. То был словно волшебный город из «Тысячи и одной ночи», с изумрудными деревьями, сапфировыми крышами, рубиновыми флюгерами. Вдруг меж облаков брызнул сверкающий луч, и дома запылали, будто расплавленное золото в горниле.

— Ах, посмотри, — проговорил Саккар, смеясь, как ребенок, — в Париже золотой дождь, с неба падают двадцатифранковики!

Анжела также рассмеялась и сказала, что эти золотые не так-то легко подобрать. Саккар встал и облокотился на подоконник.

— Вон там, кажется, сверкает Вандомская колонна? А здесь, правее, церковь Магдалины… хороший квартал, здесь предстоит много работы… Ах, сейчас все загорится! Смотри!.. Квартал точно кипит в перегонном кубе какого-нибудь химика.

Теперь Саккар говорил серьезным, взволнованным голосом. Придуманное им сравнение поразило его самого. После выпитого бургонского он увлекся и, указывая рукой на Париж, продолжал, обращаясь к Анжеле, которая тоже облокотилась на подоконник рядом с мужем:

— Да, это верно. Не один квартал расплавится, и золото пристанет к пальцам тех, кто будет греть и размешивать в чане. Ну и простофиля же этот Париж! Смотри, какой он огромный и как Тихо засыпает! Нет ничего глупее этих больших городов! Он и не подозревает, какая армия заступов примется за него в одно прекрасное утро; а некоторые особняки на улице Анжу наверняка не сверкали бы так здорово, если бы знали, что им осталось жить каких-нибудь три-четыре года.

Анжела думала, что муж ее шутит. Он любил иногда хватить через край вызывающей тревогу шуткой. Она засмеялась, но ее обуял страх, когда этот маленький человечек поднялся над гигантским городом, лежавшим у его ног, и показал ему кулак, иронически закусив губу.

— Уже началось, — продолжал он. — Но это еще пустяки. Посмотри в ту сторону, где рынок, — Париж разрезали на четыре части.

И протянутой рукой, держа ладонь ребром, как нож, Саккар словно разрезал город на четыре части.

— Ты говоришь об улице Риволи и новом бульваре, который сейчас прокладывают?

— Да, они называют это большим окном Парижа; они хотят высвободить Лувр и ратушу. Детская игра, способная лишь разжечь страсти… Как только проведут первую сеть улиц, тут-то и начнется. Вторая сеть перережет город по всем направлениям, соединит с первой предместья; все, что останется от старого, умрет, задохнется в пыли известки… Последи за моей рукой, смотри сюда. От Тампльского бульвара до Тронной заставы — первый прорез; другой будет с этой стороны, от церкви Магдалины до равнины Монео; третий — в этом направлении, четвертый — в том. Тут прорез, там прорез, всюду прорезы. Весь Париж искромсают сабельными ударами, вены его вскроют, он накормит сто тысяч землекопов и каменщиков, его пересекут великолепные стратегические пути с укреплениями в самом сердце старых кварталов.

Темнело. Сухой, мускулистой рукой Саккар продолжал рассекать пространство. Анжелу пробирала легкая дрожь от этого живого ножа, от этих железных пальцев, которые безжалостно рубили бесконечную темную массу крыш. Туман, обволакивавший горизонт, медленно спускался теперь с высот Монмартра, и ей казалось, что из недр сгущавшегося в углублениях мрака доносится отдаленный треск, как будто рука ее мужа на самом деле рассекала Париж со всех сторон, ломала балки, разбивала щебень, оставляя за собой страшные, зияющие раны обрушенных стен. Эта маленькая рука, ожесточенно расправлявшаяся с гигантской добычей, вызывала тревожное чувство; рассекая без всякого усилия чрево огромного города, она казалась в голубоватых, сумерках вылитой из стали.

— Будет проложена еще и третья сеть, — продолжал, помолчав, Саккар, как бы разговаривая сам с собой, — но не скоро, я еще плохо вижу ее, у меня мало указаний… И это уже будет настоящим безумием, адским галопом миллионов. Париж напоят допьяна и пристукнут.

Саккар снова замолчал, устремив жадный взгляд на город, где все более сгущались сумерки. Он, казалось, вопрошал отдаленное будущее, ускользавшее от него. Спустилась ночь, город смутно выступал из мрака, глубоко вздыхая, как море, вздымающее гребни волн. Лишь местами белели стены; тьму прокололи желтые огоньки зажигавшихся по одному газовых фонарей, подобно звездам, вспыхивающим в черном, грозовом небе.

Анжела стряхнула с себя неприятное чувство и повторила шутку мужа.

— Ах, сколько нападало золотых, — проговорила она улыбаясь. — Вон их считают парижане. Посмотри, в какие кучи их складывают у наших ног!

Она показала на улицы, спускающиеся напротив Монмартрских высот, где золотые пятна газовых фонарей переливались двумя рядами.

— А тут, — воскликнула она, указывая рукой на целый рой огоньков, — должно быть, главная касса.

Ее слова рассмешили Саккара. Супруги постояли еще немного у окна, восхищаясь струящимся дождем «золотых», от которых скоро запылал весь Париж. Возвращаясь домой, Аристид раскаялся в излишней болтливости и винил во всем выпитое бургонское. Он просил жену не повторять его «глупостей», он хотел, по его словам, быть положительным человеком.

Саккар давно уже изучил три сети улиц и бульваров, план которых так необдуманно изложил Анжеле. Когда жена его умерла, он был рад, что она унесла с собой в могилу его разглагольствования на Монмартре. Там, в этих пресловутых прорезах, сделанных его рукою в самом сердце Парижа, таилось все его будущее богатство, и он вовсе не был склонен посвящать кого бы то ни было в свои планы, зная, что в день раздела добычи на распотрошенный город налетит достаточно воронья. Первой его мыслью было приобрести по дешевой цене дом, заранее предназначенный, по его сведениям, на изъятие у владельца, и сорвать на этом доме большой куш, получив крупную сумму в возмещение убытков. Саккар рискнул было начать это дело без единого су, купив дом в кредит, чтобы получить затем разницу, как при биржевых операциях; но тут подоспела его вторичная женитьба, и полученная им «премия» в двести тысяч франков окончательно решила дело: он расширил свой план. Теперь Аристид все рассчитал: он купит у жены через подставное лицо, ни в коем случае не фигурируя сам, дом на улице Пепиньер и вернет потраченную сумму втройне благодаря сведениям, приобретенным в коридорах ратуши и добрым отношениям с некоторыми влиятельными лицами. Недаром он так встрепенулся, когда г-жа Оберто сообщила ему, где находится дом Рене: он был в самом центре улицы, о судьбе которой говорилось пока только в кабинете префекта Сены. Прокладка бульвара Мальзерб обрекала на слом все дома на этой улице. Осуществлялся старинный проект Наполеона I «дать нормальный выход, — как говорили солидные люди, — кварталам, затерянным в лабиринте узких улиц на откосах холмов, окаймляющих Париж». Эта официальная фраза, понятно, не отражала заинтересованности империи в пляске денег, в тех крупных земляных работах, которые не давали бы передышки рабочим.

Саккар позволил себе однажды подсмотреть у префекта пресловутый план Парижа, на котором «августейшая рука» начертала красными чернилами главные улицы второй сети. Эти кровавые штрихи рассекали Париж еще глубже, чем рука Саккара. В первую очередь должны были проложить бульвар Мальзерб, снеся роскошные особняки на улицах Анжу и Валь л'Эвек, что требовало больших земляных работ. Когда Саккар ходил смотреть дом на улице Пепиньер, ему вспомнились осенний вечер, обед с Анжелой на холмах Монмартра и золотой дождь луидоров, в таком изобилии рассыпанный закатом над кварталом Магдалины. Он улыбнулся, — лучезарная тучка, подумалось ему, разразилась дождем над его домом, на его дворе, и теперь на его долю выпало подбирать золотые монеты.

В то время как Рене обдумывала свои будущие наряды и применялась к образу жизни светской женщины в роскошно обставленной квартире на улице Риволи, в центре нового Парижа, властительницей которого ей предстояло стать, ее муж благоговейно лелеял свое первое крупное предприятие. Прежде всего Саккар приобрел дом на улице Пепиньер при посредничестве некоего Ларсоно, который, так же как и он сам, рыскал по канцеляриям ратуши, но имел глупость попасться, когда сунул нос в ящик префекта. Ларсоно устроился агентом по поручениям; его контора находилась в темном и сыром дворе на улице Сен-Жак. Честолюбие и алчность его жестоко страдали. Он был в том же положении, что и Саккар до женитьбы, он тоже изобрел «машину для выкачивания пятифранковиков», по его выражению; но у него не было денег, чтобы пустить в ход свое изобретение. Он с полуслова столковался с бывшим коллегой и так ловко повел дело, что ему уступили дом за сто пятьдесят тысяч. Рене уже через несколько месяцев после замужества понадобились крупные деньги. Вмешательство ее мужа выразилось лишь в том, что он дал разрешение на продажу. По заключении сделки Рене попросила Саккара поместить на ее имя сто тысяч франков, передав ему деньги с полным доверием, очевидно, надеясь растрогать его и побудить смотреть сквозь пальцы на то, что пятьдесят тысяч она положила себе в карман. Он тонко улыбнулся: в его расчеты входило, чтобы жена бросала деньги на ветер; пятьдесят тысяч, которые она промотает на кружева и бриллианты, принесут ему стопроцентную прибыль. Первая удачная сделка доставила ему большое удовлетворение, и он даже простер свою честность до того, что действительно поместил на имя Рене сто тысяч и отдал ей на руки процентные бумаги. Его жена не имела права их продать, и он был уверен, что найдет их на месте, если они когда-нибудь ему понадобятся.

— Это вам на булавки, дорогая, — сказал он любезно.

Получив дом в собственность, он за один месяц умудрился дважды перепродать его через подставных лиц, набавляя каждый раз цены. Последний покупатель заплатил за него не менее трехсот тысяч франков. Тем временем Ларсоно, выступавший в качестве единственного представителя сменявших друг друга домовладельцев, обрабатывал жильцов. Он безжалостно отказывался возобновлять договор без солидной надбавки на квартирную плату. Жильцы, проведавшие о предстоящем отчуждении, были в отчаянии; кончалось дело тем, что они соглашались на надбавку, особенно после того, как Ларсоно примиряюще добавлял, что в течение первых пяти лет надбавка будет фиктивной. Несговорчивых жильцов выселили, заменив их другими лицами, которые получали квартиру даром и соглашались подписать любые обязательства; этим достигался двойной барыш: плата за квартиру была увеличена, а отступные за расторгнутый контракт попадали в карман того же Саккара. Сидония захотела помочь брату, устроив в одном из торговых помещений нижнего этажа склад фортепиано. Тут Саккар и Ларсоно в пылу спекулятивной лихорадки немного зарвались: они завели подложные торговые книги, фабриковали фальшивые расписки с целью показать, что торговля фортепиано ведется в огромных размерах. Несколько ночей подряд они строчили вдвоем все эти бумаги. При таких махинациях стоимость дома увеличивалась втрое. Благодаря последнему запродажному акту, увеличению квартирной платы, подставным жильцам и торговле Сидонии можно было убедить комиссию по возмещению убытков, что дом стоит пятьсот тысяч франков. Механизм отчуждения в интересах города, этой мощной машины, которая пятнадцать лет перемалывала Париж, неся с собой то богатство, то разорение, был чрезвычайно прост. Как только выходило постановление проложить новую улицу, межевые агенты составляли план и оценивали владение. Когда дело касалось дома, они, после обследования, капитализировали обычно доход домовладельца в целом от сдачи внаем квартир и торговых помещений и, основываясь на этих выкладках, определяли приблизительную стоимость дома. Комиссия по возмещению убытков, состоявшая из членов муниципального совета, предлагала всегда более низкую цену, зная, что заинтересованные лица потребуют больше, и тогда обе стороны шли на взаимные уступки. Когда стороны не могли договориться, вопрос о сумме, предлагаемой городом и требуемой домовладельцем или выселяемым жильцом, передавался на рассмотрение жюри, и его решение являлось окончательным.

Саккар, оставаясь на службе в ратуше до решительного момента, когда начались работы по прокладке бульвара Мальзерб, возымел было наглое желание получить должность оценщика, чтобы самому оценить свой дом. Но, побоявшись парализовать этим свое влияние на членов комиссии по возмещению убытков, он предложил избрать на эту должность своего товарища по работе, кроткого и вечно улыбавшегося молодого человека по фамилии Мишлен: его жена, очень красивая женщина, приходила иногда к начальству мужа, чтобы извиниться за него, когда он, по нездоровью, не являлся на службу. Он очень часто хворал. Саккар заметил, что хорошенькая г-жа Мишлен, которая так смиренно прокрадывалась в приоткрытые двери, была всесильной: Мишлен получал повышение после каждой болезни, он делал карьеру, лежа в постели. Как-то, когда Мишлен не ходил на службу, а посылал почти ежедневно в канцелярию свою супругу с сообщениями о его здоровье, Саккар два раза встретил его на Внешних бульварах; Мишлен с неизменно кротким и восхищенным видом курил сигару. Саккар проникся симпатией к этому милому молодому человеку, к этим счастливым супругам, таким изобретательным и практичным. Он всегда преклонялся перед умелым использованием всяких «машин для выкачивания пятифранковиков». Когда Саккар добился назначения Мишлена, он отправился с визитом к его прелестной жене, выразил желание представить ее Рене, упомянул в разговоре с нею о своем брате, выдающемся ораторе в палате. Г-жа Мишлен все поняла.

С этого дня ее муж приберегал для Саккара самые благостные улыбки. Аристид не имел ни малейшего желания посвящать достойного молодого человека в свои тайны и ограничился тем, что как бы случайно очутился на улице Пепиньер как раз в то время, когда Мишлен приступил к оценке дома. Саккар вызвался ему помочь. Мишлен, ничтожнейший и самый пустой человек, какого только можно себе представить, последовал наставлениям жены, которая наказала ему во всем удовлетворить Саккара. Впрочем, он ничего не подозревал; он думал, что Саккар торопит его покончить скорее с этим делом, чтобы увести в кафе. Договоры, квартирная плата, пресловутые торговые книги Сидонии мелькали перед его глазами в руках Саккара так, что он не успевал даже проверить цифры, которые вслух называл его коллега. Присутствовавший при этом Ларсоно обращался со своим сообщником, как с посторонним.

— Ладно, ставьте пятьсот тысяч, — сказал, наконец, Саккар. — Дом стоит дороже… Поспешим! Кажется, в ратуше предполагается перемещение персонала, нам надо поговорить, чтобы вы могли предупредить свою супругу.

Дело было обделано быстро. Но у Саккара все же остались кой-какие опасения. Он боялся, как бы оценка в пятьсот тысяч франков не показалась членам комиссии слишком высокой для дома, заведомо стоившего не более двухсот тысяч. Такого большого повышения цен на недвижимость в то время еще не было. Если бы вздумали произвести расследование, он рисковал подвергнуться серьезным неприятностям. Ему вспомнилось предупреждение брата: «Воздержись от шумных скандалов, иначе я тебя уволю»; он знал, что Эжен способен выполнить свою угрозу. Необходимо было заручиться расположением членов комиссии, заставить их закрыть глаза на некоторые махинации. Он остановился на двух влиятельных лицах, чьей дружбы добился благодаря своей манере раскланиваться с ними при встрече в коридорах. Тридцать шесть членов муниципального совета были тщательно выбраны самим императором по рекомендации префекта из числа сенаторов, депутатов, адвокатов, врачей, крупных промышленников, благоговевших перед власть имущими; однако наибольшей благосклонностью в Тюильри пользовались за свое рвение барон Гуро и г-н Тутен-Ларош.

Получив баронский титул от Наполеона I в награду за поставку испорченных сухарей для великой армии, барон последовательно был пэром при Людовике XVIII, Карле X, Луи-Филиппе и сенатором при Наполеоне III. В этой краткой биографии — весь облик Гуро. Поклонник трона, его четырех золоченых досок, покрытых бархатом, он мало интересовался, что за человек сидит на них. Он отличался огромным животом, бычьей физиономией, слоновьей неповоротливостью и неподражаемым умением плутовать, с величественным видом брал взятки и делал величайшие подлости во имя долга и совести. Но еще больше поражал он всех своей распущенностью; о нем ходили слухи, которые нельзя было громко повторить. Этот крепкий старик семидесяти восьми лет, несмотря на свой возраст, предавался чудовищному разврату. Дважды он попадался в гнусных историях, но эти скандалы постарались замять, чтобы не позорить шитый золотом сенаторский мундир на скамье подсудимых.

Высокий, сухопарый Тутен-Ларош когда-то изобрел способ изготовлять свечи из смеси сала со стеарином; он мечтал стать сенатором и сделался неразлучным спутником Гуро. Он терся возле барона в смутной надежде, что это принесет ему счастье. Человек, по существу, очень практичный, он стал бы жадно торговаться, если бы ему представился случай купить сенаторское кресло.

И вот это-то алчное ничтожество, этот ограниченный ум, способный только на темные коммерческие махинации, империя намеревалась выдвинуть. Он первый продал свое имя подозрительной компании, одному из тех предприятий, которые, как ядовитые грибы, вырастали на навозе императорских спекуляций. В то время можно было увидеть расклеенные на стенах афиши, где крупными черными буквами стояло: «Всеобщая компания марокканских портов»; имя г-на Тутен-Лароша и его титул муниципального советника находились там во главе списка никому не известных членов ревизионной комиссии. Этот прием, которым впоследствии немало злоупотребляли, произвел чудодейственный эффект; акционеры сбежались со всех сторон, хотя вопрос о марокканских портах не отличался ясностью, и все эти простаки сами не могли объяснить, на какое дело пойдут вложенные ими в предприятие деньги. Афиша пышно гласила об учреждении торговых портов по всему Средиземноморскому побережью. В течение двух лет некоторые газеты прославляли эту грандиозную аферу, каждые три месяца объявляя о растущем преуспевании ее. Тутен-Ларош слыл в муниципальном совете первоклассным администратором и считался там умнейшей головой, но, пресмыкаясь и благоговея перед префектом, он был жестоким тираном в отношении своих коллег. Он уже приступил к созданию крупной финансовой компании под названием «Винодельческий кредит» — ссудной кассы для виноделов, и говорил о ней с такими недомолвками, с такой многозначительной важностью, что поневоле разжег алчность глупцов.

Саккар добился покровительства этих двух лиц, оказывая им услуги, причем очень искусно притворялся, будто не понимает значения своих услуг. Он свел свою сестру с бароном, когда тот скомпрометировал себя в одной грязной истории. Саккар привел к нему Сидонию, обратившись с просьбой поддержать ходатайство этой милой дамы о поставке в Тюильри гардин. На деле же, когда он оставил их вдвоем, Сидония обещала барону вступить в переговоры с некими недогадливыми родителями, отказавшимися считать за честь для себя дружбу, которой сенатор удостоил их дочь, девочку лет десяти. С Тутен-Ларошем Саккар действовал сам; он подстроил встречу с ним в одном из коридоров ратуши и навел разговор на пресловутый «Винодельческий кредит». После пятиминутной беседы великий администратор, остолбеневший, ошарашенный удивительными вещами, которые услышал от этого чиновника, взял его без церемонии под руку и целый час продержал в коридоре. Саккар подсказал ему финансовые махинации, необычайные по своей изобретательности. Расставаясь с ним, ТутенЛарош выразительно пожал ему руку и многозначительно подмигнул.

— Вы войдете участником в эту компанию, — пробормотал он, — вы должны в нее войти.

Саккар повел свое дело с исключительной ловкостью и простер осторожность до того, что барон Гуро и Тутен-Ларош благодаря его стараниям не могли стать сообщниками. Он посетил каждого из них в отдельности, шепнул каждому на ушко словечко за «одного из своих приятелей», у которого должны были изъять в пользу города дом на улице Пепиньер, не преминув при этом сообщить каждому, что ни с кем из членов комиссии не будет говорить об этом деле, и хотя не придает ему особого значения, но надеется на доброжелательство собеседника.

Саккар имел все основания питать опасения и принимать меры. Когда дело о его недвижимости предстало перед комиссией по возмещению убытков, оказалось, что один из членов ее, как раз живший на улице Асторг, знал дом, о котором шла речь. Он запротестовал против цифры в пятьсот тысяч франков: по его мнению, следовало оценку снизить больше чем наполовину. У Аристида хватило наглости устроить так, чтобы за дом запросили семьсот тысяч. В тот день Тутен-Ларош, всегда неприязненно относившийся к своим коллегам, был в отвратительном настроении. Он разозлился и выступил в защиту домовладельца.

— Мы все домовладельцы, — кричал он, — император намерен предпринять великие дела, нечего нам скаредничать из-за пустяков… Дом оценен в пятьсот тысяч; эту сумму назначил наш человек, работающий в ратуше… Право, мы точно живем в разбойничьем притоне; увидите, мы начнем в конце концов подозревать друг друга в неблаговидных поступках.

Барон Гуро, грузно сидевший в кресле, с удивлением искоса смотрел на Тутен-Лароша, который так неистово защищал интересы домовладельца с улицы Пепиньер. У него мелькнуло было подозрение, но так как эта бурная выходка избавляла его от необходимости самому выступить с речью, он стал тихонько кивать головой в знак полного согласия. Член комиссии с улицы Асторг возмущенно возражал, не желая уступить этим двум тиранам в вопросе.. в котором считал себя компетентнее их. Тогда Тутен-Ларош, заметив одобрительные кивки барона, торопливо схватил папку с делом и сухо произнес:

— Прекрасно. Мы разрешим ваши сомнения… Если позволите, я займусь этим делом, а барон примет участие в расследовании вместе со мной.

— Да, да, — с важностью проговорил барон, — наши решения не должны быть запятнаны ничем подозрительным.

Дело уже исчезло в просторных карманах Тутен-Лароша. Комиссии пришлось покориться. Выйдя на улицу, оба серьезно поглядели друг на друга; они чувствовали себя сообщниками, и это увеличивало их апломб. Умы заурядные тотчас вызвали бы Друг друга на объяснение; они же продолжали защищать домовладельцев, как будто их могли услышать, и сетовали на недоверие, которое прокрадывалось всюду. Прощаясь, барон сказал с улыбкой:

— Ах, дорогой коллега, я совсем позабыл, я сейчас уезжаю к себе на дачу. Окажите любезность, займитесь сами этим маленьким расследованием… Только не выдавайте меня. Эти господа и так ворчат, что я слишком часто беру отпуск.

— Будьте покойны, — ответил Тутен-Ларош, — я тотчас же пойду на улицу Пепиньер.

Он преспокойно отправился к себе домой, восхищенный бароном, который так ловко нашел выход из неприятного положения. Не вынимая дела из кармана, он безапелляционно, от своего имени и от имени барона, объявил на следующем заседании, что из двух цифр — оценочной в пятьсот тысяч франков и запрашиваемой — в семьсот тысяч следует взять среднюю и дать шестьсот тысяч. Никто не возражал; член комиссии с улицы Асторг, очевидно, поразмыслив кой о чем, с величайшим добродушием сказал, что ошибся: он думал, что речь шла о соседнем доме.

Такова была первая победа Аристида. Он в четыре раза увеличил вложенный им капитал и приобрел двух сообщников.

Одно лишь беспокоило его: когда он захотел уничтожить пресловутые книги Сидонии, их не оказалось на месте. Аристид поспешил к Ларсоно, и тот объявил ему без обиняков, что книги у него и он их не отдаст. Саккар нисколько не рассердился. Он сделал вид, будто тревожится только за своего дражайшего друга, гораздо более, чем он, скомпрометированного этими записями, почти целиком сделанными рукою Ларсоно; но раз все у него, то ему, Саккару, беспокоиться нечего. В сущности, он охотно придушил бы «дражайшего друга»: он вспомнил одну чрезвычайно компрометирующую его запись — фальшивый инвентарь, который он имел глупость составить и который остался в одной из книг. Ларсоно, получив крупный куш, устроился на улице Риволи, где обставил свою контору с роскошью, достойной продажной женщины. Саккар оставил службу в ратуше; получив возможность пустить в оборот солидный капитал, он ринулся в безудержную спекуляцию, а потерявшая голову, опьяненная Рене изумляла Париж грохотом своих экипажей, блеском бриллиантов и всей своей головокружительно шумной жизнью.

Иногда супруги, лихорадочно возбужденные жаждой наживы и удовольствий, отправлялись в ледяные туманы острова Сен-Луи. Им казалось, что они входят в мертвый город.

Особняк Беро, построенный в начале XVII века, принадлежал к типу тех темных, строгих массивных строений с узкими, высокими окнами, какие часто попадаются в Марэ и сдаются либо под пансионы, либо под заведения, изготовляющие сельтерскую воду, либо под винные склады. В отличие от других он прекрасно сохранился. На улицу Сен-Луи-ан-Иль выходило три этажа, вышиной от пятнадцати до двадцати футов каждый. В нижнем, более приземистом этаже окна с глубокими сумрачными амбразурами в толстых стенах были забраны крепкими железными перекладинами; на темно-зеленых створках сводчатой двери с чугунным молотком, почти одинаковой в ширину и высоту, шляпки гвоздей выводили узоры в виде звезд и ромбов. Эта дверь с наклонными тумбами по бокам, опоясанными широкими железными обручами, была типична для такого рода строений. Повидимому, в давние времена как раз посредине слегка покатого мощеного пола крытых сеней проходил желоб, но г-н Беро решил заделать его и велел залить вход асфальтом. Впрочем, это была единственная уступка современной архитектуре, на которую он согласился. Окна остальных этажей украшали узенькие перила из кованого железа, за которыми видны были огромные рамы темного дерева и маленькие зеленоватые стекла. Наверху, перед мансардами, навес крыши обрывался; только желоба спускались вдоль стены, отводя дождевую воду в водосточную трубу. Суровая нагота фасада еще более подчеркивалась полным отсутствием ставень и жалюзи; они были не нужны: солнце никогда не ложилось на эти тусклые, угрюмые камни. Почтенный, строго буржуазный фасад торжественно спал в сосредоточенном молчании квартала, в тишине улицы, не нарушаемой стуком экипажей.

Квадратный внутренний двор, окруженный арками, — копия площади Руаяль в уменьшенном виде — был вымощен огромными каменными плитами, что окончательно придавало этому мертвому дому сходство с монастырем. Напротив крытых сеней находился водоем: из каменной, изъеденной временем львиной головы, от которой осталась лишь полуразверстая пасть, била тяжелая струя воды, монотонно лившаяся в позеленевший, замшелый резервуар с отполированными от долгого употребления краями. Вода в водоеме была ледяная; между широкими плитами пробивалась травка. Летом скупой луч солнца освещал угол двора, и от этой редкой ласки посветлела одна из стен дома, остальные три, угрюмые и темноватые, покрылись плесенью. Там, в этом тихом, прохладном и сыром, как колодезь, дворе, еле освещенном белесоватым, словно зимним, светом, казалось, будто находишься за тысячу лье от нового Парижа, где в угаре наслаждений раздавался оглушительный звон миллионов.

В апартаментах особняка царило печальное спокойствие, та же холодная торжественность, что и во дворе. Широкая лестница с железными перилами, где шаги и кашель посетителей отдавались как под церковными сводами, вела в длинные анфилады просторных, высоких комнат, в которых терялась старинная коренастая мебель из темного дерева; и населяли эти комнаты лишь персонажи, вышитые на обивке мебели и стен — их бледные длинные фигуры смутно выделялись в полумраке. Здесь, в этих покоях, была сосредоточена вся роскошь старой парижской буржуазии, добротная роскошь, не располагающая к изнеженности: дубовые кресла с тонким слоем пакли под обивкой, постели, покрытые жесткими одеялами, лари для белья, грубые доски которых могли бы подвергнуть опасности хрупкие модные наряды. Г-н Беро дю Шатель выбрал для себя апартаменты в самой мрачной части особняка, между улицей и двором, во втором этаже. Он чувствовал себя чудесно в этой атмосфере сосредоточенности, тишины и сумрака. Когда он открывал какую-нибудь дверь и проходил медленными, тяжелыми шагами по торжественным покоям, его можно было принять за одного из тех членов старого парламента, чьи портреты висели на стенах; казалось, он в глубокой задумчивости возвращается домой после обсуждения какого-нибудь королевского эдикта, подписать который он отказался.

Но было в этом мертвом доме, в этом монастыре теплое, трепещущее гнездышко, пронизанное солнцем и весельем, уголок чарующего детства, полный воздуха и света, Если подняться по лабиринту маленьких лестничек, пройти десять — двенадцать коридоров, спуститься, снова подняться, проделать целое путешествие, то попадешь, наконец, в огромную комнату, нечто вроде бельведера, построенного на крыше, позади особняка, над набережной Бетюн. Комната выходила на юг. Окно раскрывалось так широко, что небо со всеми своими лучами, воздухом, со всей своей синевой, казалось, заполняло собой комнату, взгромоздившуюся высоко, как голубятня; в ней стояли длинные ящики с цветами, огромная клетка для птиц, но мебель отсутствовала. На полу просто постелили цыновку. Комната называлась «детской», — под этим названием она была известна всему дому. Особняк был такой холодный, двор такой сырой, что тетка Елизавета боялась за Христину и Рене и не раз журила девочек за то, что они бегали под арками и любили плескаться ручонками в ледяной воде водоема. Тут-то и пришла ей в голову мысль приспособить для них единственный уголок, куда заглядывало солнце, отдаленный чердак, пустовавший в течение двух столетий и затянутый паутиной. Тетка подарила им цыновку, птиц, цветы. Девочки были в восторге. Во время каникул Рене жила там, в этой желтой солнечной ванне, а доброе солнышко, казалось, радовалось, что его убежище так украсили, радовалось двум белокурым головкам, появившимся там. Комната стала раем, звеневшим птичьим гомоном и детской болтовней. Девочки получили ее в полную собственность, называли «наша комната»; они были здесь дома и даже запирались на ключ в доказательство того, что являются единственными хозяйками комнаты. Что за счастливый уголок! В ярком солнце, точно после побоища, валялись на цыновке поломанные игрушки. Величайшей радостью хозяек детской комнаты был необъятный горизонт. Другие окна особняка глядели лишь на мрачные стены, находившиеся на расстоянии нескольких футов. Но отсюда открывался вид на Сену и на ту часть Парижа, которая простирается по широкому ровному пространству от старого города до моста Берси, — пейзаж, напоминающий какой-нибудь своеобразный городок в Голландии. Внизу, на Берсийской набережной, виднелось множество полуразвалившихся деревянных сараев, груда стропил и продавленных крыш. Девочкам забавно было смотреть на бегавших там огромных крыс и немного страшно, как бы они не взобрались к ним по высоким стенам. Но дальше открывалась волшебная картина: в правом ее углу вырисовывалась и, казалось, преграждала путь реке, сдерживая ее тяжелые воды, плотина с расположенными ярусами сваями, с контрфорсами готического собора и Константиновский мост, легкий и зыбкий, точно кружевной, колебавшийся под ногами прохожих. Напротив зеленели деревья Винного рынка, а дальше, простираясь до линии горизонта, темнели кущи Ботанического сада; по ту сторону реки, на набережной Генриха IV и на набережной Рапе, тянулись ряды низеньких неровных строений, вереницы домов, казавшихся сверху игрушечными домиками из дерева и картона, какие были спрятаны у девочек в коробках. В глубине, направо, над деревьями, синела шиферная крыша Сальпетриерской больницы. А посредине, спускаясь к самой Сене, широкие мощеные берега уходили вдаль двумя серыми дорогами, с разбросанными там и сям пятнами: то целая шеренга бочек, то запряженная телега, то барка с дровами у пристани, то кучи угля, сваленного на землю. Но душой, заполнявшей весь этот пейзаж, оставалась живая река, Сена; она катила свои воды издалека, от самого края горизонта, смутного и колеблющегося, она выступала из страны грез и текла спокойно — величавая, мощно вздувая свои волны, расстилаясь широкой гладью перед, глазами детей, у стрелки острова. Перекинутые через нее два моста — мост Берси и Аустерлицкий, — казалось, были необходимой преградой, чтобы сдержать ее, помешать ей подняться до самой комнаты. Девочки любили исполинскую реку, не переставали любоваться громадой воды, этим вечно рокотавшим потоком, который устремлялся к ним, точно желая их затопить, и вдруг таял, исчезал — направо, налево, неведомо где, — мягко, как укрощенный титан. По утрам в погожие дни, когда небо было голубое, они восхищались красивыми одеждами Сены; эти одежды переливались из голубого цвета в зеленый с тысячью нежнейших оттенков; казалось, река была из шелка с искрящимися белыми крапинками и атласными рюшами, а лодки, укрывавшиеся в тени, у обоих берегов, окаймляли ее черной бархатной лентой. Чем дальше, тем ткань становилась прекрасней и драгоценней, словно волшебное газовое покрывало сказочной феи; зеленая матовая полоса — тень от мостов, сменялась золотыми вставками, складками шелка солнечного цвета. Необъятное небо глубоким сводом поднималось над рядами низеньких домов, над зеленью обоих парков.

Иногда Рене, уже подросшая, полная чувственного любопытства, вынесенного ею из пансиона, уставала от этого беспредельного горизонта. Тогда она заглядывала сверху в купальню, устроенную возле стрелки школой плаванья Пти. Между раздувающихся полотнищ парусины, заменявших потолок, она старалась разглядеть полуголых мужчин.

Загрузка...