Часть первая. «Она находит на них управу, поэтому её и берут»

I. 1 февраля 1945 г.

Зимой 1945 года некогда белоснежный, а ныне изрядно облупившийся с фасада Ливадийский дворец угрюмо пустовал на утёсе над Чёрным морем. От мебели и бесценных произведений искусства не осталось и следа. Раковины и унитазы вырваны из пола, люстры и бра сорваны, в стенах зияют дыры, из дыр выпирает искореженная арматура. Всё – вплоть до медных дверных ручек – растащили нацисты.

Дворец этот некогда служил летней крымской резиденцией царя Николая II и царицы Александры. Они распорядились снести до основания старый Ливадийский дворец, где преставился Александр III, и возвести на его месте новый, 116-комнатный, лучше приспособленный для семейной жизни императора. После промозглого Петербурга царская семья наслаждалась средиземноморским климатом и галечными черноморскими пляжами, а окружавшие белокаменный дворец пальмы и кипарисы вызывали в памяти итальянский неоренессанс. Морские купания, игра в теннис, конные прогулки по каменистым тропам, рукоделье, которым занимались императрица с дочерьми, и которое потом продавали в пользу местного госпиталя… Но простота жизни императорской семьи была весьма относительной. В честь шестнадцатилетия старшей Великой княжны Ольги был дан грандиозный званый вечер в белом бальном зале. Ольга, в ярко-розовом платье, впервые с высокой прической, кружилась в танце, а на её шее сверкало великолепное жемчужное колье, в которое было вправлено тридцать два бриллианта. Царь с семьёй успели побывать в Ливадии лишь четыре раза. Расстрел в подвале Ипатьевского дома в 1918 году положил конец династии Романовых и Российской империи. Большевики вскоре переоборудовали дворец под туберкулёзный санаторий, навели полную стерильность, а заодно убрали или прикрыли всю романовскую символику ровно так же, как снесли они по всей России памятники царствующим особам, воздвигнув на их месте монументы, призванные увековечить революцию. Затем пришла война, вторая за четверть века. В 1942 году, после многомесячной битвы за Севастополь, нацисты завладели Крымом. Под крымскую штаб-квартиру оккупантам, понятное дело, подходил лишь летний царский дворец. А весной 1944 года Крым снова стал советским, но отступающий враг успел напоследок помародерствовать и разграбил Ливадийский дворец подчистую.

Именно в этот разорённый дворец в феврале 1945 года приехала Кэтлин Гарриман, эффектная двадцатисемилетняя дочь американского богача (состояние Гарримана по размеру было четвёртым в Соединённых Штатах). Тысячи рабочих во дворце и прилегающих садах что-то пилили, ковали, чистили, красили и сажали. Для рабочих и пленных румын, привлечённых Советами к разбору оставленных войной завалов, поставили множество шконок, но их всё равно не хватало, и спать трудящимся приходилось посменно{1}.

Кэти и её отец У. Аверелл Гарриман, посол США в Советском Союзе, на днях прибыли из Москвы, где прожили перед этим пятнадцать месяцев. Планировали добираться по воздуху, поскольку и так лишь десять дней оставалось на окончательную подготовку к одной из наиважнейших за всю войну конференций, но погода установилась нелётная. Не дождавшись, они отправились поездом. Трое суток тащился поезд, путь лежал среди разбомбленных сёл и вытоптанных полей, к которым Кэти, впрочем, вполне успела привыкнуть за минувшие месяцы. Каждая станция за окном – в руинах. «Бессмысленное разрушение – это нечто ужасающее», – писала Кэти в Нью-Йорк своей бывшей гувернантке, а теперь подруге Элси Маршалл по прозвищу «Муш». (Дойдёт ли это её наблюдение до Муш, зависело от цензора.) Старшей же сестре Мэри она написала: «Боже мой, ну и работа предстоит этой стране – просто чтобы всё расчистить».


К концу 1944 года британские и американские силы освободили от немецких оккупантов Рим, Париж, Брюссель и Афины, а Красная армия продвигалась на запад через Польшу и Румынию. Несмотря на неожиданно мощное декабрьское контрнаступление боевых соединений вермахта в Бельгии, Франции и Люксембурге, угрожавшее прорывом линии обороны в Арденнском лесу, преимущество союзников на Западном фронте становилось всё более очевидным. На Тихом океане, по оценкам американского генералитета, до окончательной победы оставалось не меньше полутора лет, если не будет в срок завершена работа над созданием некоего секретного оружия, которое в корне всё изменит. Но британский премьер-министр Уинстон Черчилль, президент США Франклин Рузвельт и советский генсек Иосиф Сталин сознавали, что теперь, когда в Европе им удалось добиться решающего перелома, сложные вопросы касательно окончания войны на континенте решить можно лишь при личной встрече.

Подобная встреча созывалась не впервые. В конце ноября 1943 года так называемая «Большая тройка» совещалась в Тегеране по поводу открытия долгожданного второго фронта. Второй фронт открыли через семь месяцев, высадив морской десант в Нормандии. В тот раз, потворствуя Сталину, Рузвельт и Черчилль великодушно согласились на утомительную поездку в Тегеран, расположенный куда ближе к Москве, нежели к Лондону и тем более к Вашингтону. Теперь, по справедливости, Сталину следовало бы нанести ответный визит. Западные лидеры предложили провести конференцию в Средиземноморье, но Сталин заявил, что выезжать за границу ему не позволяет здоровье. Черчилль и особенно Рузвельт нуждались в советском сотрудничестве как гарантии победы на Тихом океане, ещё им нужно было получить от Сталина признание независимости и политического самоопределения только что освобожденных стран, таких как Польша. Кроме того, без Советского Союза они не могли реализовать свои планы по демократическому устройству послевоенного мира, поскольку Красная армия безоговорочно контролировала всю Восточную Европу. И Рузвельт негласно приказал Авереллу Гарриману принять требование Сталина и подтвердить, что они с Черчиллем согласны прибыть с визитом в Советский Союз, прежде чем сам Черчилль успел выдвинуть против этого возражения{2}.

Совместно оценив ряд альтернативных черноморских вариантов от Одессы до Батуми, советские и американские устроители остановили свой выбор на Ялте и Ливадийском дворце; все прочие потенциальные места либо слишком пострадали от военной разрухи, либо были труднодоступны с точки зрения как воздушного, так и морского сообщения. В Чёрном море оставалось слишком много минных заграждений, и отправляться в Ялту на корабле главам государств никак нельзя… Впрочем, части технического персонала все-таки пришлось добираться до Ялты морем. К Новому 1945 году было решено: Рузвельт и Черчилль встретятся на острове Мальта в 60 милях от южной оконечности Италии, а оттуда вместе вылетят в Крым, где Сталин встретит их в бывшем царском летнем дворце.

Хотя Ливадийский дворец служил императорской резиденцией, ему было далеко до 9300 м2 особняка в долине Гудзона, где выросла Кэти Гарриман. И спален для размещения всех трёх делегаций, численность которых день ото дня, похоже, росла по экспоненте, там было явно недостаточно. Сталин, как радушный хозяин, любезно предложил остановиться в Ливадии президенту Рузвельту. Поскольку парализованный Рузвельт был прикован к инвалидному креслу, Сталин решил избавить его от необходимости ежедневных поездок на заседания. Соответственно, Черчиллю и его свите был отведен Воронцовский дворец, в получасе езды от Ливадии. Для себя Сталин выбрал пристанище поскромнее, а именно превращенный в госдачу Юсуповский дворец в Кореизе, удобно расположенный на полпути между американской и британской резиденциями. Некогда владевший этим особняком князь Феликс Юсупов входил, по слухам, в число убийц Распутина, мистика или шарлатана (в зависимости от точки зрения) и ближайшего советника царицы Александры, сомнительное влияние которого на Романовых приблизило крах династии{3}. Намеревался ли непостижимый Сталин подать этим выбором некий сигнал – припугнуть своих визави или показать им, что ему не чужд чёрный юмор, – или просто исходил из удобства месторасположения, остаётся загадкой. Воронцовский дворец и дача в Кореизе были в куда лучшем состоянии, нежели дворец в Ливадии.

После принятия решения, что встреча трёх лидеров состоится в Ялте, у Советов было всего три недели на приведение разорённых дворцов в подобающий вид. Лаврентий Берия, грозный глава Народного комиссариата внутренних дел (НКВД) – внушающей ужас советской тайной полиции – и человек, на которого Сталин мог всегда положиться в части исполнения самых неблагодарных задач, лично взялся за руководство приготовлениями. Под его надзором находилось буквально всё – от ремонтно-восстановительных работ и транспортного обеспечения до ликвидации окопавшихся на прилегающей местности «нежелательных элементов», включая 835 предполагаемых «антисоветчиков», выявленных в ходе проведённой органами НКВД проверки благонадёжности 74 000 семей, прописанных в радиусе 20 км от Ялты. Гарриман предполагал приехать в Ялту дней за десять до начала конференции, чтобы лично удостовериться в соответствии подготовленных объектов высоким американским стандартам.

Теоретически Аверелл Гарриман отвечал лишь за общий контроль готовности Ялты к конференции, но на практике всё обстояло несколько иначе. Аверелл никогда не упускал шанса покрасоваться в центре событий. В начале 1941 года США всё ещё сохраняли нейтралитет. Рузвельт жаждал внести вклад в борьбу с нацистами, но делать ему это приходилось без объявления войны. Так родилась программа ленд-лиза: Соединённые Штаты стали поставлять Великобритании и союзникам продовольствие, топливо, корабли и самолёты, оружие и боеприпасы – теоретически с оплатой по завершении войны. В феврале 1941 года Рузвельт откомандировал Гарримана в Лондон в качестве своего посланника по ленд-лизу, и тот отправился туда без колебаний, несмотря на то что Лондон подвергался массированным бомбардировкам. Но после вступления Америки в войну основные боевые действия перенеслись на восток, и Аверелла потянуло туда же. Осенью 1943 года Рузвельт предложил ему пост посла в Москве, и Гарриман тут же перебрался из Лондона в Москву.

И на этот раз всё вышло так же. Через три дня после их с Кэти прибытия в Крым Аверелл вылетел на Мальту на совещание с Черчиллем и Рузвельтом по проработке важнейших позиций к предстоящей конференции. Дочь же свою Аверелл оставил в Ялте руководить последними приготовлениями в Ливадийском дворце к приёму прибывающей через неделю делегации.

На первый взгляд удивительно, но Кэти на эту должность подходила идеально. Она говорила по-русски: сразу после переезда в Москву, где она должна была стать официальной хозяйкой Спасо-хауса, она наняла репетитора. Кэти понимала, что у отца не найдётся свободного времени на занятия языком, и решила учить русский за двоих. Немногочисленные англоговорящие московские репетиторы по русскому языку все оказались заняты, и ей пришлось нанять репетитора с французским, а вдобавок и переводчика с французского на английский. В русском Кэти упражнялась при любой возможности, даже лопотала сама с собой по-русски на уличных прогулках. Местные по временам на неё смотрели, разинув рты, но, как она сама же и объяснила сестре Мэри, они бы так или иначе на неё пялились из-за меховой шубы и шелковых чулок, москвички такую роскошь не могли себе позволить. Русский её был далёк от совершенства, но говорила она на нём достаточно бегло, чтобы выступать в роли личной переводчицы отца в обществе. Теперь же она взяла на себя ещё и оперативные переговоры с русскими охранниками, чиновниками и рабочими в Ливадии. А маленькие ошибки пусть русские ей простят, ведь прощает же она им неверное произношение её фамилии: вместо правильного «мисс Харримэн» они упорно величали её «госпожа Гарриман». «Будто старик поутру горло продирает», – говорила она[2].

Аверелл – и только Аверелл или Аве, а не «отец» или «папа» – далеко не впервые оставлял Кэти своей заместительницей. Во время четырёхлетнего обучения в Беннингтонском колледже в Вермонте Кэти проводила зимние каникулы на горнолыжном курорте Сан-Валли в штате Айдахо. Это был первый в своём роде такой курорт в Соединённых Штатах, и устроил его её отец. Когда американцы подцепили лыжную лихорадку после зимних Олимпийских игр 1932 года в Лейк-Плэсиде, Аверелл понял, что перед ним открываются огромные возможности. Как председатель правления Объединённой тихоокеанской железной дороги, он искал возможности для развития бизнеса на западных направлениях. Людей нужно было чем-то привлечь на запад страны, и роскошный горнолыжный курорт, сравнимый с лучшими альпийскими, был бы самой подходящей приманкой. Разрекламированное «приморское ранчо в горах» сразу же обрело популярность, которая возросла, когда инженеры Аверелла изобрели и построили в этой «Солнечной долине» первый в мире кресельный горнолыжный подъёмник. Сан-Валли быстро стал для Кэти таким же родным домом, как и фамильная резиденция Гарриманов на Манхэттене или их загородное поместье Арден-Хаус в долине Гудзона. Родители её развелись, когда Кэти было десять лет, а семью годами позже её мать Китти умерла от рака. В 1930 году Аверелл вступил во второй брак с Мари Нортон, бывшей супругой Корнелиуса Вандербильта Уитни, и та естественным образом заступила на роль хозяйки Арден-Хауса. Хотя Кэти и ладила с мачехой, а роскошная местность вокруг Арден-Хауса вполне располагала к конным прогулкам и охоте, двум серьёзнейшим увлечениям Кэти, именно усадьба в Сан-Валли являлась тем местом, где Кэти ощущала истинную связь с отцом.

Пока Аверелл ездил по миру, сначала по делам бизнеса, а затем всё больше по государственным делам, Кэти исполняла его обязанности по оперативному управлению курортом: инспектировала горнолыжные спуски, следила за размещением рекламы и принимала именитых гостей, таких как Эрнест Хемингуэй, который вскоре стал называть Сан-Валли домом. От случая к случаю она даже совершала ознакомительные вылазки на расплодившиеся на Западе конкурирующие курорты. Гарриманы склонностью к показному шику не отличались, предпочитая вполне спартанский образ жизни. Кэти училась в школе-интернате Фокскрофт в Вирджинии, где охотились на лис, совершали многодневные конные походы в Лурейские пещеры и требовали, чтобы воспитанницы ночевали на неотапливаемых верандах на свежем воздухе. Обожающая жизнь среди стихий Кэти быстро пристрастилась в Сан-Валли и к лыжам. Пока отец не оборудовал склон подъёмником, она частенько предпринимала пятичасовой пеший подъём в гору – в модном жилете с монограммой поверх кашемирового свитера, с лыжами в чехлах из тюленьей шкуры – ради одного-единственного спуска по нетронутой снежной целине Айдахо. Друзья и родные дали ей прозвище «Пуф» по созвучию с её одышкой, возникавшей при крутом подъёме. Но драгоценные недели в Сан-Валли давали Кэти нечто большее, нежели просто острые спортивные ощущения. Они позволили ей доказать свое право достойно и на равных стоять бок о бок с отцом.

Во многих отношениях помощь отцу в управлении Сан-Валли стала для Кэти идеальной подготовкой к предстоящей ей теперь деятельности. Вот только никому и никакой подготовки не хватило бы, чтобы в полной мере справиться с колоссальным объемом тяжёлой работы, которую предстояло проделать к прибытию в Ливадийский дворец Рузвельта со свитой. По приказу Лаврентия Берия советская сторона лихорадочно восполняла убранство дворцов. Полторы с лишним тысячи товарных вагонов, гружёных стройматериалами, инструментами, мебелью, коврами, электрикой, произведениями искусства, столовой посудой, кухонной утварью и запасами провианта были отправлены в Крым. Казалось, вся движимость из знаменитого московского отеля «Метрополь» была упакована и переправлена в Ялту. Даже на униформах горничных сохранилась вышитая литера «М». Помимо явно необходимых кроватей, столов и стульев нужно было где-то раздобывать ещё и самые банальные предметы обихода – вешалки, зеркальца, пепельницы. Кэти полагала, что часть этих вещей была попросту «реквизирована из разорённых войной домов» по окрестным городкам. Проблемой было и вытравливание из Ливадийского дворца его нынешних обитателей, а именно – насекомых: бывшие царские покои кишели вшами и клопами. Пока сборная команда служащих НКВД, красноармейцев, местных колхозников и румынских военнопленных отдраивала и приводила в порядок интерьеры, на дезинсекцию были брошены лучшие силы медицинского корпуса ВМС США. Они обильно опрыскивали мебель десятипроцентным керосиновым раствором ДДТ[3] и посыпали обивку и матрацы порошком того же адского средства, но никакими дозами ДДТ вытравить насекомых до конца не удавалось. С российскими паразитами Кэти, между прочим, успела познакомиться: по дороге в Крым в спальном вагоне какая-то тварь укусила её в веко, и глаз затёк так, что она после этого ещё пару дней не могла его открыть. Международная дипломатия военного времени, конечно, неблаговидная, но Кэти всё-таки предпочитала смотреть на неё двумя глазами.

Именно благодаря своему стальному характеру Кэти стала для своего отца скрепляющим стержнем мозаичной картины мира. За пятнадцать месяцев в Москве и предшествовавшие им два года работы военкором в Лондоне очаровательная в своей упрямой решимости дочь Аверелла Гарримана успела хорошо запомниться военному и гражданскому руководству всех трёх союзных держав, представленных в Ялте. Так что её присутствие в Ливадийском дворце не стало сюрпризом ни для кого, включая Рузвельта. «Поскольку это её отдел, условились взять Кэтлин с собой, – телеграфировал Аверелл своему президенту 17 января. – Оставлю её в Ялте помогать улаживать детали». Рузвельт не возражал. Некая ирония была в том, что уделом Кэти стала подготовка именно жилищно-бытовых аспектов приёма делегации. Ведь в Лондон в начале войны она прибыла как журналист, а не домохозяйка, – и сама Кэти это многократно подчёркивала. В последнем перед отъездом из Москвы письме сестре Мэри она писала: «Надеюсь только, что там обойдётся без развлечений». Кэти, однако, ждало горькое разочарование. Жизнь в Москве текла подобно водочным рекам в икорных берегах на нескончаемых банкетах. И здесь она сразу сообразила: от неё ждут исполнения роли гостеприимной хозяйки, отдающей распоряжения многочисленной прислуге и развлекающей прибывших в Ялту гостей. Но потом пришло понимание, что её обязанности не сводятся лишь к организации приёмов и домоуправлению. Кэти по сути отвечала в посольстве США за протокольные вопросы. Эта роль часто недооценивается, однако жизненно важна в современной дипломатии. Надзор за соблюдением протокола включает множество всего – от уважения к местным обычаям, церемониям и ритуалам до правильной рассадки гостей за обеденными столами на официальных обедах. Вот Кэти и предстояло предусмотреть и устранить источники потенциальных недоразумений. Даже опечатка в имени какого-нибудь заместителя секретаря на карточке с указанием места за столом могла вызвать раздражение и повлиять на поведение этого делегата. Маленькая оплошность могла повлечь за собой сокрушительную лавину.

При всей важности соблюдения обычаев и протоколов Кэти частенько мило забывала им следовать. Как-то раз Кэти с лучшей подругой Памелой Черчилль, снохой премьер-министра, во время вечерней прогулки по Лондону столкнулись лицом к лицу с царем Греции. Кэти поприветствовала его простым американским «как дела», а Памела, напротив, сделала глубокий реверанс. Кэти вообще была не склонна к реверансам перед вышестоящими. Так, она нажила себе врага в лице Адель Астер, сестры и бывшей партнёрши по танцам американской кинозвезды Фреда Астера. После того, как Адель вышла замуж за лорда Чарльза Кавендиша, Кэти опубликовала в Newsweek саркастическую статью о «вкладе» Адель в поддержку воюющей армии. В качестве военкора Кэти регулярно брала интервью у бессчётного множества фабричных работниц, лётчиц транспортной авиации и медсестёр полевых госпиталей. На их фоне Адель, писавшая под диктовку солдатские письма с фронта родным и близким, конечно, проигрывала. В статье Кэти вскользь заметила, что Адель по-прежнему носит «дурацкие бантики в седеющих волосах» и предала огласке возраст Адель – сорок четыре года, – хотя это Кэти отрицала, свалив вину на редактора. Ничего удивительного, что Адели (между прочим, подруге мачехи Кэти) такой словесный портрет по душе не пришёлся, и при первой же случайной встрече в ресторане в Сохо бывшая звёздочка закатила буйный скандал, обозвав Кэти «последней сукой из сучьего рода» и пригрозила «сломать ей хребет», если ещё раз встретит её в Лондоне. Кэти пришла в восторг, только подлив этим масла в огонь ярости Адели.

Теперь же, как ни хотелось Кэти поднять на смех русского метрдотеля, скрупулезно расставлявшего по местам фарфор и хрусталь, она заставила себя воздержаться от откровенных высказываний. Всё-таки война бушует, и дипломатичность необходима. В этой среде принято неукоснительно соблюдать букву протокола. Неблагодарная работа. Если бы Кэти всё делала правильно, никто бы её трудов не заметил и не оценил; если бы она допустила малейшую ошибку, её отца впоследствии непременно обвинили бы в неспособности обеспечить всё необходимое для успеха американской делегации. Помогать многочисленному окружению Рузвельта приноравливаться к русским обычаям было само по себе делом трудным, а тут оно осложнялось ещё и бытовыми трудностями. Советы сделали, что могли для обеспечения комфорта гостей, тем не менее бригада военно-морских медиков вынуждена была предупредить американский контингент о необходимости снизить уровень ожиданий и пользоваться «благотворной близостью к природе».

Кэти, в сопровождении вездесущих офицеров НКВД, обходила жилые помещения Ливадийского дворца, проверяя, готовы ли комнаты к приёму гостей и заодно практикуясь в разговорном русском. Отведённые Рузвельту апартаменты располагались в бывшем личном кабинете и столовой царя – они-то и вызывали у Кэти наибольшую озабоченность. В будущей спальне президента царил гнетущий сумрак. Стены отделаны красным деревом, огромные картины в тяжёлых золочёных резных рамах по стенам, оранжевые шёлковые абажуры, подушки зелёного плюша раскиданы по полу как в гареме, массивный деревянный каркас кровати…Именно так советские чиновники представляли себе роскошь, достойную американского президента. В погоне за совершенством они никак не могли решить, каким именно бухарским ковром застелить пол в спальне, и заменить ковер приказывали уже после того, как рабочие с превеликим трудом устанавливали в центре комнаты громадную кровать.

Но и Кэти умела быть требовательной и внимательной к мельчайшим деталям. Когда выяснилось, что маляры в ванной комнате её русского не понимают, Кэти стала настойчиво указывать им рукой поочередно на морскую гладь вдали внизу за окном и на стены, подлежащие покраске. Туда-сюда, туда-сюда – в попытке донести, наконец, до их понимания, что стены должны быть цвета морской волны. Сантехник, занимавшийся тут же установкой новых смесителей, поглядывал на неё не то чтобы осуждающе, но явно без восторга. Дело, вероятно, было в том, что Кэти при нём приказывала малярам подбирать колер заново уже в шестой раз кряду.

Самой же Кэти было не до уязвлённых чувств сантехников и маляров. Американская делегация: члены кабинета, чиновники Госдепартамента и высокопоставленные военные – не говоря уже о самом президенте США – вот-вот должны были прибыть в Ливадию. Санузлы, точнее, их катастрофическая нехватка, стали для Кэти истинным кошмаром: на несколько сот гостей пока что имелось всего девять работающих унитазов и четыре ванны, из них одна – в частных апартаментах Рузвельта. Всем остальным придётся либо топтаться в очереди, либо пользоваться уборными, наспех устроенными в саду. Вдобавок к уличным клозетам в стиле XIX века тридцати пяти офицерам придётся умываться и бриться над ведром, а не над нормальной раковиной.

Размещение гостей также требовало стратегического мышления. Отдельных спален на всех, кому по рангу полагались бы роскошные номера в лучших отелях Нью-Йорка или Лондона, в Ливадии не хватало. Имелась одна спальня на шестнадцать полковников, будто в казарме; для младших офицеров были лишь комнаты с нарами вместо кроватей. Спальни на первом этаже, рядом с президентом, Кэти отвела его ближайшему политическому окружению: специальному советнику Гарри Гопкинсу, госсекретарю Эдварду Стеттиниусу, советологу и переводчику Чарльзу «Чипу» Болену, директору Управления военной мобилизации Джеймсу Бирнсу и своему отцу Авереллу. Высшим военным чинам она выделила под размещение второй этаж. Самым высокопоставленным из них был начальник штаба армии США генерал Джордж Маршалл. Ему Кэти и отдала личную спальню государя-императора. Второму по рангу – главнокомандующему ВМС адмиралу Эрнесту Кингу – пришлось довольствоваться будуаром императрицы.

Когда удавалось улучить свободную минутку, Кэти выбиралась на прогулки. После затяжной московской зимы, после трёх суток в поезде так здорово было пройтись терренкурами дворцовых парков, между высоких кипарисов. Пейзаж чем-то напоминал Италию. Конечно, исследование местных терренкуров ни в какое сравнение не шло с привычными Кэти напряжёнными восхождениями, однако и эти прогулочные дорожки худо-бедно шли в гору. Опять же и тёплое солнце было как нельзя кстати. Во время прошлой бесконечной русской зимы она успела пережить ужасный приступ цинги, из-за которого у неё набухли и кровоточили дёсны, да так сильно, что она боялась вовсе лишиться зубов.

Эти прогулки вдохновляли Кэти и наводили на мысли, что ещё можно и нужно сделать к приезду гостей. Вместе с Эдди Пейджем, молодым сотрудником посольства США в Москве, они теперь писали брошюру в помощь американцам для скорейшего знакомства с Крымом. Поскольку большинство американских делегатов на советской земле прежде не бывали, эта брошюра должна была стать полезным дипломатическим инструментом и представить массу информации по географии и истории этого края. Конечно, такая брошюра – не репортажи с переднего края боевых действий, которые Кэти стала писать для Newsweek как раз перед переводом в Москву, но всё же это было лучше, чем вовсе ничего не писать.

В первый раз в Лондон Кэти прибыла, не имея ни профессионального журналистского образования, ни практических навыков работы военным репортером. Всё, чем она могла похвастаться, – общее образование в области международных отношений, полученное в Беннингтонском колледже, и опыт работы помощницей по связям с общественностью в Сан-Валли. Но только журналистика открывала ей дорогу в Лондон – и в мир Аверелла. Лишь после смерти матери Кэти по-настоящему познакомилась с отцом. Вскоре после кончины Китти Аверелл написал обеим дочерям письмо, в котором сообщил, что у него весьма радикальные представления о родительском воспитании. Мать он им заменить не сможет, поскольку просто не способен на проявления душевной теплоты, ласки и прочих внешних знаков любви. Зато он может предложить им взамен нечто иное.

После смерти отца Аверелла, железнодорожного магната Э. Г. Гарримана, всё его нажитое с нуля состояние унаследовала мать Аверелла. «Богатейшая женщина мира», как её тут же окрестили журналисты, посвятила себя филантропии. Независимость глубоко укоренилась в характере женщин семейства Гарриман. Мэри Гарриман-Рамси, сестра Аверелла, ещё студенткой прославилась тем, что приезжала в Барнард-колледж в экипаже, запряжённом четверкой коней, которым правила собственноручно. Она же основала Юниорскую лигу – национальную организацию, продвигающую идеи Джейн Адамс, лидера движения поселенцев и социальных реформаторов. Со временем Мэри Рамси стала ключевой фигурой в рузвельтовской Администрации национального восстановления, призванной проводить «Новый курс» на стабилизацию бизнеса и создание рабочих мест для выхода из Великой депрессии. Имея перед глазами пример таких женщин, Аверелл хотел, чтобы и его дочери были настолько независимы, насколько сами пожелают, – редкостное среди людей его класса чувство. Со временем же, как он надеялся, дочери подключатся к его бизнесу в той мере, в какой сочтут нужным. Если они проявят терпение и открытость, то в скором времени станут ему «ближайшими и лучшими из друзей». В конечном итоге Мэри всё-таки предпочла искать для себя более традиционного счастья в браке и семейной жизни, а вот Кэти с энтузиазмом приняла предложение Аверелла.

Когда Аверелл писал это письмо, он не мог предвидеть, что помимо совместной работы в Сан-Валли им с Кэти предстоит провести бок о бок четыре года за наведением дипломатических мостов в столицах двух европейских стран, охваченных войной. По-хорошему компанию Авереллу в этом деле должна была бы составить его вторая жена Мари, но из-за проблем со зрением она предпочла остаться в Нью-Йорке. Для Аверелла идея привезти дочь в Лондон была отнюдь не революционной, а скорее продолжением семейной традиции. Его отец брал с собою жену, сыновей и дочерей в поездки по миру. Так, в 1899 году семилетний Аверелл вместе со всей семьёй отправился в организованную и профинансированную его отцом исследовательскую «экспедицию Гарримана» на Аляску, где они вместе с выдающимися американскими учеными, художниками, писателями и фотографами объехали всё побережье.{4} В следующие годы они летом путешествовали по Европе на только что появившихся тогда автомобилях. Наконец, в 1905 году, по завершении Русско-японской войны, отец Аверелла взял с собою всю семью в Японию, где изыскивал возможность постройки задуманной им всемирной сети железнодорожного сообщения.

Полученное от Аверелла приглашение привело Кэти в восторг. В детстве Муш, их гувернантка-англичанка, чуть ли не каждое лето возила сестёр Гарриман в путешествия по Британии или Франции. Этот опыт привил Кэти чувство сродства с европейцами и тягу к приключениям. Но поначалу американское правительство отказывалось выдавать Кэти разрешение на выезд в Лондон к отцу на том основании, что она якобы не принадлежит к необходимому в условиях военного времени персоналу. Авереллу пришлось обратиться за помощью к своему другу Гарри Гопкинсу, давнему соратнику и советнику Рузвельта. И Гопкинсу удалось выправить Кэти рабочую визу в Лондон, но не на правах сотрудницы посольства, а в качестве военного корреспондента – вопреки отсутствию у неё опыта такой работы. Неустрашимая Кэти без тени смущения написала Гопкинсу: «Кто-нибудь дверь откроет или масло за столом передаст – и получает заслуженное вежливое “спасибо” в ответ. <…> Но относить банальное “спасибо” к той возможности, которую вы передо мною открыли, просто бессмысленно. <…> Я благодарна чрезмерно и буду испытывать такую благодарность чертовски долго». Она вылетела из Нью-Йорка в Лондон транзитом через Бермуды и Лиссабон на роскошной «летающей лодке» Dixie Clipper[4] и прибыла в британскую столицу 16 мая 1941 года, почти сразу после последнего и страшнейшего массированного германского авианалёта. Пятьсот с лишним бомбардировщиков люфтваффе на протяжении почти семи часов сбрасывали на Лондон смертоносный груз, превратив в груду дымящихся развалин множество домов, в том числе и историческое здание Палаты общин.

В Лондоне Кэти первое время работала в Международной службе новостей[5], а затем корреспондентом еженедельника Newsweek, акционером которого являлся Аверелл, щедро вкладывавший средства во многие британские бизнес-проекты. Она собиралась в командировку на фронт, в Северную Африку, но вместо этого пришлось уйти из Newsweek и уехать с отцом в Москву. «Я в восторге от твоего поступка – и очень тобою горжусь. О планах же на будущее не беспокойся», – письменно заверил её Аве. Однако в Москве вся журналистика свелась к собиранию газетных вырезок и фотокопий статей для ежедневного новостного бюллетеня посольства, и занятие это сама Кэти сравнивала с «вырезанием бумажных кукол»{5}. Теперь же, составляя брошюру о Крыме, Кэти нашла массу информации по истории полуострова от глубокой древности по XIX век включительно. А вот с поиском сведений о событиях последних десятилетий возникли затруднения. Как-то раз она решила нанести послеобеденный визит пожилой даме по имени Мария Чехова, сестре знаменитого драматурга Антона Чехова. Перебравшись из-за туберкулёза в целебную воздухом Ялту вместе с матерью и сестрой в 1898 году, Чехов именно там написал две свои самые известные пьесы – «Три сестры» и «Вишнёвый сад». Сам писатель умер ещё в 1904 году, а его восьмидесятитрёхлетняя сестра так и осталась жить в элегантном белом особнячке с видом на море на склоне по-над Ливадией; каким-то образом ей удалось уберечь эту дачу от разорения нацистами. Визит в гости к мисс Чеховой представлялся Кэти многообещающим: кто лучше неё мог рассказать ей о последних пятидесяти годах российской истории и культуры? Однако, хотя мисс Чехова и оказалась дамой «очаровательной, полной жизни и восторга от знакомства хоть с кем-то из американцев, – писала Кэти Муш, – …чёрт знает сколько времени ушло на то, чтобы хоть что-то вытянуть из неё о дореволюционной истории этой части побережья, поскольку Советы, похоже, очень опасались затрагивать этой тему». Наотрез отказалась Чехова рассказывать что бы то ни было «о том, что происходило на протяжении полутора лет оккупации». Вскоре Кэти стало понятно, что в этом отношении Мария Чехова ничуть не уникальна. На такую же всеобщую сдержанность натолкнулась она и во дворце. «Местные, работавшие в Ливадии повсюду, казалось, вовсе ничего не знали», – жаловалась она своей бывшей гувернантке.

Перед поездкой в Москву в октябре 1943 года знающие люди предупреждали Кэти, что будничная жизнь в России ни на что не похожа. «Я думала, переезд сюда – начало работы на прессу и всё такое – станет последним в моей жизни ужасом, – писала Кэти сестре из Лондона перед самым отъездом. – Теперь же понимаю, что лондонское крошево – это просто курам на смех». Она ожидала найти Москву городом ветхих деревянных домов и грубых, неулыбчивых людей, но ошиблась. Во многом Москва оказалась такой же, как любой современный западный город. По широким бульварам грохотали полученные по ленд-лизу американские грузовики, а трамваи были так набиты пассажирами, что напомнили Кэти поезда с болельщиками, возвращающимися в Нью-Йорк из Нью-Хейвена после игры Гарвард-Йель. Но при всей их суетливой спешке москвичи, как казалось Кэти, пребывали в вечном движении в никуда. Прохожие, кроме разве что престарелых, дружно обгоняли спортивную Кэти, торопясь побыстрее пристроиться в очереди за продуктами или напитками – и всего лишь ради того, чтобы простоять в этих очередях по многу часов. Кэти бы, может, и порасспросила их о причинах столь парадоксального поведения, но общаться с местным населением ей было запрещено. Разрешено же ей было вращаться лишь в кругу американских дипломатов и журналистов, у многих из которых, кстати, были русские подруги «из конченых проституток»{6}. Зачастую ей и поговорить по-дружески, кроме как с отцом, было не с кем. В кипящем многомиллионном городе она оказалась, по сути, в изоляции.

К 1945 году американский народ по-прежнему мало что знал о своём восточном союзнике. Дипломатические отношения между Россией и США в 1917 году, с приходом к власти большевиков, были разорваны, а восстановлены лишь в 1933 году, когда президент Рузвельт счёл возможным всё-таки признать СССР. Всё это время деловой или научный обмен между двумя странами был крайне ограничен; впрочем, и до революции 1917 года, Россия мало интересовала американцев. Русский для изучения в качестве иностранного языка выбирали единицы. До переработки одним профессором Чикагского университета франко-русской грамматики в англо-русскую в начале XX века в Америке не было ни одного учебника русского языка. И ко времени приезда Кэти в Москву по-прежнему имелся лишь один внушающий доверие англо-русский разговорник для начинающих: «Упрощенный русский. Методика» Бондаря. Впрочем, Кэти поначалу даже и не знала о его существовании и уже в Москве одолжила экземпляр Бондаря у кого-то из коллег по дипломатическому корпусу.

Но языковой барьер был лишь одним из препятствий на пути к пониманию Советского Союза. Кэти быстро уяснила, что советские граждане, с которыми ей доводилось контактировать в Москве или кататься на лыжах на Ленинских горах, «дружелюбны и откровенны»{7}, а вот на официальном уровне познакомиться с кем-либо поближе и выяснить их личное мнение практически невозможно, так как все озвучивают лишь позицию высшего советского руководства. Кэти была далеко не единственной, кому довелось столкнуться с таким затруднением. За несколько недель до Ялтинской конференции Госдепартамент запросил у американского посольства биографические данные советских деятелей, с которыми предстоит работать. Джордж Кеннан, поверенный в делах Аверелла в посольстве и один из немногих экспертов-советологов на дипломатической службе, ответил, что эту просьбу невозможно выполнить. Советы никогда не предают огласке никакую информацию персонального свойства о своей бюрократии, и посторонние могут почерпнуть мало-мальски конкретные сведения о советских чиновниках разве что из некрологов, когда «они более не представляют пользы для зарубежного мира». Ни дружба, ни проявления взаимного интереса, ни акты доброй воли в этой среде не практикуются. Из разъяснения Кеннана следовало, что если советский бюрократ и «делает доброе или обязывающее к чему-либо дело, то лишь потому, что этого требуют интересы его правительства», что «личные взгляды советского чиновника практически или вовсе никак не влияют на его поведение. <…> Взгляды советского чиновника вырабатывает для него государство». Соответственно, во всём, что касается формирования политики, «личные отношения – кроме, разве что, личных отношений со Сталиным – никак не влияют на подобного рода решения»{8}. Сколько бы ни тщились понять Советский Союз хоть Кэти, хоть тот же Кеннан, область непонимания оставалась столь же необъятной как территория самого СССР.


Когда Кэти была подростком, её мать Китти опасалась, что без должного присмотра со стороны гувернантки, из дочери вырастет «спортсменка» и не более того{9}. (Не лишенное самоиронии опасение, учитывая, что сама Китти была отменной наездницей и метким стрелком.) И в Лондоне, и в Москве жизнь Кэти определенно выходила за рамки верховой езды, стрельбы и лыж. Мачеха всё больше беспокоилась о перспективах Кэти остаться в старых девах, хотя в Лондоне у Кэти недостатка в пылких ухажёрах не было, и календарь свиданий бывал расписан на неделю-другую вперед{10}. В Москве же с достойными женихами было явно туговато. Большинство женщин её социального круга и возраста, включая старшую сестру-погодку Мэри, давно вышли замуж и обзавелись детьми. Но сама Кэти считала, что у неё на это ещё будет уйма времени когда-нибудь в будущем.

Аверелл некогда прочил себе Кэти в ближайшие друзья, но отношения между ними в суровых условиях военного времени из отцовско-дочерних переродились скорее в товарищеские, нежели в дружеские, – как между партнёрами по бизнесу или коллегами по работе. И, хотя жизнь в России была неприятной во всех отношениях, Кэти была твердо намерена оставаться рядом с отцом вплоть до окончания войны. Один из самых настырных её поклонников, командующий ВВС союзников в Средиземноморье генерал Айра Икер даже написал ей пророчески: «Вы застрянете в СССР на долгое время, если и дальше будете при своём папе вернейшим адъютантом»{11}.

Теперь у «вернейшего адъютанта» оставалось всего семьдесят два часа до прибытия в Ливадию американской делегации, а всё вокруг было по-прежнему не готово к приёму гостей, и это тревожило. Икры было столько, что хватило бы на целый город, а вот уборных и для одной большой семьи маловато; простынями, доставленными из роскошнейшего отеля, были застелены жесткие и кишащие клопами матрацы.

Но это же Россия – страна крайностей и противоречий, где видимость часто не имеет ни малейшего отношения к реальности. Где витрины магазинов Москвы искушают прохожих заманчивыми выкладками, а внутри пусто и купить просто нечего. Где излишества, которых ни один американец в военное время не то что позволить, а даже представить себе не может, в резиденции посольства есть – шампанское на завтрак, букеты ирисов и георгинов на тумбочке у Кэти, – а стёкол в окнах, выходящих на южную и восточную стороны, нет вот уже два с лишним года – с тех пор, как их выбило взрывной волной при бомбардировке в дни битвы за Москву{12}. Вот и здесь, на черноморском осколке империи, три могущественнейших в мире человека соберутся в царском дворце, который выбран за эту самую роскошную меблировку и лакировку, иначе подлежал бы порицанию и осуждению.

II. 2 февраля 1945 г.

Сара Черчилль, стоя на палубе линкора «Орион», любовалась на крейсеры, стоящие в бухтах Великой гавани под древними стенами Валлетты, столицы Мальты. Корабли казались вырубленными из известняковой породы этого скального острова-крепости, а стены города уходили вверх по спирали, и на каждом витке здания складывались в подобие трёхмерной мозаики. Впервые Сара посетила Мальту полтора года назад вместе с отцом и была потрясена цветовой гаммой острова. До этого она, как аналитик данных воздушной разведки Женского вспомогательного корпуса (WAAF[6]) ВВС Великобритании, два года изучала результаты аэрофотосъёмки Мальты и Средиземноморья, и поэтому знала их не хуже Лондона. Вот только те снимки были чёрно-белыми, а в реальности все дома, церкви и государственные здания так и светились ярко-розовым заревом в лучах утреннего солнца.

Было всего лишь начало десятого, а возбуждённые толпы уже собрались по обе стороны узкой гавани, чтобы поглазеть на корабли, – люди взбирались даже на крыши домов, невесть как уцелевших после трёх с лишним тысяч вражеских авианалетов. К середине 1942 года Мальта осталась единственной твердыней союзников между Италией и Северной Африкой. Острову этому, площадью в одну пятую часть Лондона, больше всех досталось от вражеских бомбардировок. Британский король Георг VI наградил «остров-крепость Мальту – её народ и защитников» Георгиевским крестом, а президент Рузвельт преподнёс мальтийцам почётный свиток. Теперь на очереди была награда иного рода – шанс воочию, пусть и издали, увидеть личную встречу двух великих лидеров, за которых стойко сражались и многое претерпели мальтийцы. Момент близился. Долгожданное судно должно было вот-вот войти под парами в акваторию порта.

Обычно при виде толпы Сара испытывала смутную тревогу, – что было даже забавно, если учесть, что до войны она была актрисой. Но сегодня зрители её волновали менее всего. Рядом мерил шагами палубу отец, попыхивая длинной сигарой и оставляя за собой белые облачка дыма. Британская делегация вот уже полчаса стояла на рейде в ожидании американского корабля. Получасовое опоздание было простительно при трансатлантическом вояже, но многомесячные перипетии с организацией этой встречи истощили терпение Черчилля. В глубине бухты, за леерами крейсера «Сириус» из той же британской эскадры томились в ожидании начальники британского и американского генштабов, а также Аверелл Гарриман, Гарри Гопкинс, госсекретарь США Эдвард Стеттиниус и его британский коллега Энтони Иден (который встал не с той ноги, поскольку его утренний сон слишком рано и грубо прервал военный оркестр, репетировавший на палубе «Знамя, усыпанное звёздами»).

Бесспорно, утро можно было провести за более полезными делами, нежели тягучее ожидание прибытия корабля, и хорошо ещё, что погода выдалась тёплой. Дома в Англии выпало семь дюймов снега, а здесь средиземноморский климат столь мягок и приятен, что Сара спокойно оставила шинель в каюте. Её точеная фигурка в ладно скроенной униформе WAAF контрастировала с грузной фигурой её отца, представшего, сообразно случаю, в экипировке офицера Королевской яхтенной эскадры.

Хотя в то утро на палубе было много людей в разных униформах, Саре трудно было бы затеряться в море синего и хаки ещё и из-за рыжих волос, аккуратными волнами спадающих из-под кепи. Когда-то у неё была настоящая рыжая грива того же неподражаемого оттенка, что и у Уинстона Черчилля, – хотя тот теперь практически полностью облысел. Когда осенью 1941 года Сара прибыла в пункт записи добровольцев в WAAF, женщину, проводившую с нею собеседование, более всего беспокоил не вопрос о годности Сары к воинской службе, а необходимость объяснить Саре, что той придётся расстаться со своей роскошнейшей рыжей шевелюрой. Но Сару, как тут же и выяснилось, это ничуть не заботило. Ей хотелось как можно скорее вступить в войну. Однако же вербовщица всё равно взяла с Сары слово, что та аккуратно пострижется в самом модном лондонском салоне, дабы не отдавать подобную красоту в грубые руки армейских парикмахеров. В кадровый реестр Сару занесли под именем «офицер подразделения Оливер», но ко времени вступления в ряды WAAF её неудачный брак с Виком Оливером не был расторгнут лишь формально. Да и вне зависимости от того, что значилось в бумагах у кадровиков, все до единого знали офицера Оливер исключительно под девичьей фамилией. Сара Миллисент Гермиона Черчилль – таково было полное имя тридцатилетней дочери премьер-министра. Она служила на авиабазе в Медемнехеме, к западу от Лондона. Теперь, когда отец и дочь стояли рядом на палубе, их удивительное сходство особенно бросалось в глаза. Конечно, высокую и стройную фигуру, овал лица с узким подбородком и точеный носик Сара унаследовала от матери, но глаза и улыбка – отцовские. Так они и стояли – отец и дочь – под февральским солнцем у бортового ограждения «Сириуса» бок о бок в ожидании прибытия президента США.


Путешествие протяжённостью в 4883 миль{13} из Вашингтона на Мальту подходило к концу. Встречу британской и американской делегаций для обсуждения дальнейшей военно-политической стратегии планировалось начать после полудня и завершить до наступления темноты, а наутро высокопоставленные участники и их сопровождающие должны вылететь с Мальты и проделать оставшиеся 1375 миль до Крыма воздушным коридором через островную Грецию, Кипр и Турцию. После приземления им оставалось проделать последние восемьдесят миль в автомобильном кортеже по суше к месту встречи с гостеприимным хозяином-устроителем конференции Иосифом Сталиным.

Саре дали увольнительную, чтобы она могла сопровождать отца в этой поездке. Второй раз она присутствовала на крупной международной конференции вместе с Уинстоном. В начале ноября 1943 года командир Сары вызвал её к себе и уведомил, что оформляет ей увольнительную по запросу премьер-министра, для некоей важной поездки без уточнения деталей. Звучало это интригующе, как завязка какого-нибудь авантюрного романа Дж. А. Генти[7] или Г. Райдера Хаггарда, и Сара «воспарила душой», а вскоре и физически, вылетев в Тегеран на первую в истории очную встречу Черчилля, Рузвельта и Сталина{14}. Тегеранская конференция стала триумфальной вершиной сотрудничества союзников, западные лидеры приняли решение массированно десантировать свои войска в Нормандии и открытием Второго фронта упростить Советам задачу нанесения мощного контрудара по нацистам на Восточном фронте. Дух доброй воли, казалось, витал над триумвиратом мировых лидеров, и Сара испытывала воодушевление. «Что бы за этим ни последовало, – писала она матери, – нельзя было не почувствовать зарождения искреннего и страстного стремления к дружбе»{15}.

Теперь союзные войска медленно, но верно теснили нацистов на восток, к Германии. Волна побед союзников в Европе, одержанных тем летом, как раз и побудила тройку лидеров созвать ещё одну конференцию, чтобы согласовать планы по окончательному, как они надеялись, завершению войны. Конференция, по предложению Черчилля, получила кодовое название «Аргонавт»: Ясон и его спутники из древнегреческого мифа плыли за золотым руном как раз на северное побережье Чёрного моря. В начале января Сара узнала, что в числе «аргонавтов» предстоит быть и ей. Впрочем, её и на этот раз просто вызвали к командиру и поставили перед фактом, приказав собираться в путь. Она снова потребовалась отцу для участия в «сверхсекретной» поездке. Попросив надёжную подругу заместить её на разведывательной станции ВВС в Медменхэме, Сара распустила слух, что заболела, чтобы никто не заподозрил истинной причины её отсутствия на службе, а сама 29 января под покровом ночи прибыла на авиабазу Нортхолт, откуда они с отцом вскоре и отбыли на Мальту.

Победа в Европе была уже не за горами, что должно было бы вселять оптимизм, но предстоящая конференция вызывала у Сары большое беспокойство. Началось с погоды. Из Нортхолта они вылетали из-под надвигающейся снежной бури{16}. Даже на борт пришлось бежать бегом, чтобы успеть взлететь, прежде чем ветер по-настоящему разыграется, но в полёте тут же возникли новые проблемы. С терморегулированием обогрева салона дело обстояло хуже некуда. В разреженной раскалённой атмосфере Сара с попутчиками чувствовали себя как «шипящие томаты на медленном огне без воздуха», а отец выглядел точь-в-точь как «розово-красный от жара младенец, готовый вот-вот разреветься». И страдал он не только из-за раскалённого, как сковородка, салона, – у него самого температура поднялась до 39 °C. Уинстон ухитрялся серьёзно простужаться чуть ли ни при каждом выезде на зарубежные конференции, и всякий раз он волевым усилием принуждал свой организм к скорейшей поправке; однако на обратном пути из Тегерана он на две недели слёг в Тунисе с пневмонией, и с тех пор его твердокаменное здоровье явно пошатнулось. Вот и теперь премьер-министр сказал дочери среди ночи на полпути к Мальте, что абсолютно уверен, что «встрял во что-то»{17}.

Снежная буря, гнавшая их на восток, и дурное предчувствие отца вызвали у Сары некое суеверное чувство, сродни актёрскому мандражу перед премьерным спектаклем, и чувство это только усиливалось с приближением начала конференции. Она всё чаще задумывалась о том, что такое судьба. По прибытии на Мальту она задала сопровождавшему их лорду Морану, личному врачу отца, странный вопрос: «Возможно ли предсказать будущее человека по линиям на ладони?» Такая постановка вопроса лорда Морана, человека естественнонаучных взглядов, просто-таки вывела из себя. «Однозначно нет! – заверил он её. – Отчётливые узоры на ладонях каждого – всецело результат анатомии и генетики». – «Значит, по-вашему, ничего такого нет?» – переспросила Сара с ноткой разочарования в голосе. Но лорд Моран просто перевёл разговор на другую тему{18}.

К счастью, отоспавшись несколько ночей, Уинстон полностью выздоровел, вернулся в привычно жизнерадостное расположение духа и даже пропел, идя на ужин, сочиненный на ходу рифмованный куплет, дабы заверить Сару, что с ним всё в порядке: «Температура упала, живот не тревожит нимало, все прочие функции в норме; я снова в прекрасной форме!»{19}.

Но ко времени сбора британского контингента на палубе для встречи Рузвельта от благодушия не осталось и следа. В восемь утра поступило жуткое известие: ночью у итальянского островка Лампедуза разбился самолёт с экспертами британского МИДа, следовавшими на конференцию. По предварительным данным, из девятнадцати пассажиров и членов экипажа выжили семеро, однако об именах и состоянии выживших ничего не сообщалось. Британская делегация была в шоке{20}.

Уинстона, вышагивавшего взад-вперед по палубе, реально трясло. Ведь он изначально высказывал серьёзнейшие опасения относительно выбора черноморского региона как места проведения планируемой конференции, и чем ближе становилась дата её открытия, тем крепче он убеждался, что опасения его были оправданными. Аверелл Гарриман сообщил, что советская сторона передала неверную информацию о длине взлетно-посадочной полосы аэродрома, куда следующим утром предстояло прибыть делегациям союзников. Её, вопреки обещаниям, так и не удлинили, и ни американские Douglas C-54, ни британские Aver York’и на неё приземлиться не смогут. Вместо этого им предлагается посадка на другом аэродроме, но и там взлетно-посадочная полоса на две тысячи футов короче нормативных требований. И автомобильная поездка от аэродрома до Ялты обещает быть нелёгкой. Офицер ВВС, загодя прибывший в Ялту во главе британских квартирьеров, живо описал экстремальный шестичасовой маршрут по заметённым снегом горным дорогам. Мало того, что от аэродрома до места размещения шесть часов езды, так ещё и «Франкония», океанский лайнер на службе ВМС с центром защищенной связи на борту, продравшийся в Крым через минные поля, вынужден был ошвартоваться в Севастопольской бухте, в трёх часах езды к западу от Ялты. Один британский майор из того передового отряда сообщал, что конференцию предстоит проводить с использованием трёх пунктов сосредоточения, «разнесённых по разным уголкам территории, по площади сопоставимой с Уэльсом, и связанных плохими горными дорогами, покрытыми снегом, льдом и слякотью».{21}

Премьер-министр также испытывал и опасения другого рода, касающиеся его отношений с Франклином Рузвельтом. За последние четыре года между Черчиллем и Рузвельтом успела сложиться искренняя дружба. Даже выбор Мальты в качестве места встречи был ещё и трогательным напоминанием об их товариществе. В начале войны Италия и Германия на пару контролировали всё Средиземноморье и Северную Африку, за исключением этого островного форпоста. С Мальты британцы атаковали итальянские военные суда и караваны вражеских транспортов, лишая генерала Эрвина Роммеля и вермахт возможности установить полное господство над Северной Африкой. Но к маю 1942 года Мальту едва не сломили. Методично пуская ко дну один за другим конвои с поставками из Британии, враг поставил мальтийское население на грань голодной смерти. На острове не было материалов для ремонта изрядно потрепанных в постоянных воздушных боях самолётов, и союзная авиация фактически утратила способность противостоять врагу. В какой-то момент в составе британских ВВС на Мальте осталось всего пять годных к боевым вылетам истребителей{22}. Авианосец с партией новых Supermarine Spitfire, на смену выбывшим из строя, до острова так и не добрался, получив повреждения, и остров был обречен. Черчилль в отчаянии телеграфировал Рузвельту о сложившейся ситуации. Президент откликнулся незамедлительно, отправив в Средиземное море американский авианосец, гружёный британскими истребителями Spitfire, – причём не единожды, а дважды, – и тем самым спас Мальту от тотального уничтожения, а британские силы от капитуляции перед полностью снаряженной и всем обеспеченной немецкой армией в Северной Африке{23}.

В последние месяцы, однако, Рузвельт явно стал более осторожно относиться к выказываемым Черчиллем опасениям относительно перспектив трёхсторонней конференции. Черчилль был этим остро уязвлен и весь январь настойчиво вытягивал из Рузвельта согласие предварительно встретиться на Мальте, чтобы выработать в общих чертах единую позицию по вопросам, которые будут обсуждаться в Ялте{24}. Особенно тревожили Черчилля гарантии независимости Польши. Американцы, по его мнению, недооценивали все тонкости этой деликатной проблемы, в то время как Советы постоянно держали их в уме, не озвучивая. Сталин, конечно, был беспощадным и коварным автократом, но Черчиллю хотелось верить, что он окажется человеком слова. «Будь у меня возможность еженедельно встречаться со Сталиным за обедом, никаких проблем не было бы вовсе», – заявил он однажды{25}. В октябре 1944 года Черчилль и Сталин встретились в Москве. Тогда два государственных мужа достигли тайного соглашения, по которому Советы после освобождения Балкан не будут вмешиваться в дела Греции, где традиционно сильно британское влияние, а Великобритания взамен обязуется держаться подальше от Румынии и Болгарии. Сталин пока что данное тогда обещание выполнял. Черчилль, однако, всё так же насторожённо относился и к людям в сталинском окружении, и к историческим силам, веками формировавшим Россию. Как и в эпоху государей-императоров, Кремлю нужно было доминировать в Восточной Европе. Глубоко укоренившаяся в национальном сознании озабоченность защитой западных рубежей России от врагов, угрожающих вторгнуться и хлынуть вглубь страны по бескрайним равнинам, накрепко засела и в умах советских вождей. Гитлеровское нападение на СССР в 1941 году – операция «Барбаросса» – стало последней и самой наглядной материализацией страха перед подобным вторжением и одновременно примером его обоснованности, поскольку вполне могла бы увенчаться успехом. Преследуя свои национальные интересы, Советы готовы были эксплуатировать малейшие разногласия между двумя западными партнёрами. Польша для России исторически была предметом вожделения. Но именно статус гаранта суверенитета Польши вынудил Великобританию объявить войну гитлеровской Германии. А потому именно по польскому вопросу британцам и американцам следовало заранее прийти к твердому соглашению.

Рузвельта же, напротив, более всего заботило, как бы его приватная встреча с Черчиллем на Мальте не вызвала у мнительного Сталина подозрений, что западные союзники якобы что-то замышляют у него за спиной. Вот Рузвельт и отклонял просьбы Черчилля об этой встрече одну за другой на том основании, что неотложные дела в Вашингтоне никак не позволяют прибыть на Мальту ранее крайнего срока перед вылетом в Ялту. Кроме того, Рузвельт предпочитал «неформальные» обсуждения всех вопросов с партнёрами по переговорам, а потому и не видел нужды в подготовке и согласовании повестки{26}.

Рузвельт планировал уделить всей встрече в Ялте не более пяти-шести дней. Однако близящийся конец войны требовал решения глубоких идеологических вопросов устройства послевоенной Европы, и Черчилль полагал, что этого времени никак не хватит. Наконец, не выдержав, он съязвил: «Даже у Всевышнего на это ушло семь дней»{27}. Черчилля неотступно преследовали угрызения совести из-за того, что он сам назвал «безрассудством победителей» в Первой мировой войне{28}. Тогда они почему-то уверовали, что обеспечили мир на поколения вперёд, и не удосужились выстроить институты достаточно крепкие, чтобы служить гарантией сохранения мира. В результате старые раны воспалились и прорвались гнойниками новых бедствий – мировым финансовым кризисом, крахом Лиги Наций, национальным унижением Германии и, в конечном итоге, новой и ещё более кровопролитной войной. На этот раз, писал Черчилль Рузвельту, союзникам нужно действовать осмотрительнее; иначе «конец у этой войны может оказаться ещё более разочаровывающим, чем у предыдущей»{29}. Сотрудничество между союзниками в этом плане имело решающее значение. Как сказал Черчилль министру иностранных дел Энтони Идену за несколько дней до отъезда на конференцию: «Единственной надеждой для мира является согласие между великими державами. <…> Если они рассорятся, наши дети обречены»{30}.

Взглянуть на британского премьера хоть издали собрались несметные толпы мальтийцев и защитников острова. Для них он был – политический гигант, но для стоящей рядом с ним женщины Уинстон Черчилль был просто папой. Однако Сара всегда знала, что есть в её папе нечто особенное. Он был осиян тем самым ореолом величия, что заставляет гостей за обедом, мигом сбегав за ручкой и бумагой, записывать каждое изречённое им слово. Но при всей своей напористой риторике и силе характера папа оставался заботливо-любящим отцом, позволявшим детям кататься на себе верхом и сочинившим песенку «Бедный мопс Уаг» в утешение дочерям, когда их любимый пёсик тяжело заболел. После школы Сара больше всего любила проводить время с отцом в саду их имения Чартвелл, где они занимались совершенно необычным делом – кирпичной кладкой. Ручной труд каменщика именно в силу его полной отстраненности от политики лучше всего помогал Уинстону расслабиться. Он собственноручно возвел сотни ярдов кирпичных стен по периметру садов Чартвелла. Хотя у отца был и профессиональный каменщик по вызову, он предпочитал брать в «напарницы» Сару. У них выработалась совершенная система: Сара подавала отцу кирпичи и по мере надобности замешивала раствор, а Уинстон выполнял собственно кладку, но при этом доверял Саре следить за тем, чтобы верхний ряд кирпичей на стене шёл прямо и ровно. Так каменщик с подручной проводили множество приятных совместных часов в тихом восхищении созерцательно-слаженными движениями друг друга.{31}

И теперь, двадцать лет спустя, она снова была при отце в роли верной подручной. Перед этим у них бывали долгие периоды разлуки – во время театральных гастролей Сары. Учитывая возраст и классовую принадлежность Уинстона, даже удивительно было, что он совершенно не возражал против её сценических выступлений, – но ведь и его собственная мать, богатая американская дебютантка Дженни Джером, была женщиной необычной по меркам своего времени: писала пьесы для театров лондонского Вест-Энда, имела, по слухам, множество любовников и, достоверно, татуировку в виде змеи на запястье. По сравнению с ней Сара попирала условности ещё достаточно робко. Напряжение же в отношениях между дочерью и отцом возникло лишь однажды, когда она сбежала в Нью-Йорк, чтобы выйти замуж за Вика Оливера, актёра много старше её, а Уинстон решения дочери не одобрил и всячески пытался отговорить её от этого мезальянса{32}.

Но война снова свела вместе и сблизила Сару и Уинстона. Ещё в начале конфликта Уинстон с супругой Клементиной решили, что кто-то из членов семьи должен всегда находиться при нём в качестве адъютанта, защитника, помощника и конфидента во всех поездках. Не все Черчилли годились на эту роль. Клементина страдала аэрофобией{33}. Старшая дочь Диана была замужем, имела троих детей и терпеть не могла политику. Второй ребенок и единственный сын Рэндольф служил майором, блестящим умом был в отца и даже иногда сопровождал Уинстона в поездках, однако любил выпить, и, выпив, становился дерзок и нагл, что никак не способствовало исполнению им деликатной роли помощника Уинстона в напряжённых переговорах с высокими ставками. Мэри, младшая из всех, в 1942 году летала с родителями в Квебек на встречу Уинстона с Рузвельтом. Мэри была умницей, имела звание офицера Вспомогательной территориальной службы, но – слишком юна, на восемь лет моложе Сары, и потому неопытна. Таким образом, именно Сара и оказалась идеальным выбором. И возраст подходящий, и ум острый, и отточенное понимание актуальных военно-политических проблем налицо благодаря службе на станции разведки ВВС в Медемнхеме.

Но немалую роль в выборе сыграла и глубокая взаимная привязанность отца и дочери. Сара с детства ощущала себя «одиночкой»{34}. Будучи девочкой нервной и робкой, подругами в своём социальном кругу она, по сути, так и не обзавелась. И в подростковом возрасте большую часть дебютного сезона Сара провела, прячась в ванной комнате и играя в карты со своей кузиной Юнити Митфорд, лишь бы не вступать в разговоры со сверстниками{35}. С раннего детства она испытывала робость и неловкость перед отцом. Прежде чем обратиться к нему, Сара тщательно «приводила в порядок» свои мысли. Если же нужно было сообщить отцу нечто по-настоящему важное, она предпочитала делать это в письменной форме. Но, хотя Сара знала, что уступает отцу и в красноречии, и в сообразительности, она всё-таки полагала, что понимает его, а он её тем более, даже без слов. В семье все, кроме отца, дразнили её за застенчивость, но он им мигом подрезал злые языки, говоря: «Сара скрытна, как устрица, и своих тайн нам не выболтает»{36}.

В тихие часы при отце, занятом кладкой кирпичей, Сара изучала его, как натуралист изучает редкий вид. Она сделала наблюдение, что «доверенной аудитории он позволяет наблюдать, как кружатся и обволакивают проблему его мысли». И Саре отчаянно хотелось стать частью этой «доверенной аудитории», войти «в лигу тех, кто способен если не помочь, то хотя бы понять, куда он пытается выйти со своей идеей». Вот она и решила «потренироваться мыслить – не о тех же вещах, что и он, а таким же образом, как мыслит он, и начать применять такое мышление к определенным практическим проблемам». Даже не проговаривая этого вслух, она хотела дать ему понять, что шагает с ним «молча в ногу». Теперь никто, кроме разве что её матери, не знал происходящего в голове Уинстона Черчилля лучше Сары{37}.

По этой причине Сара и оказалась теперь на Мальте, где, стоя на палубе, наблюдала за нетерпеливо вышагивающим туда-сюда отцом. Никому в британской делегации, кроме разве что его протеже Энтони Идена, не мог поведать Уинстон всю глубину своей озабоченности всевозможными подводными камнями предстоящей конференции и, что ещё тревожнее, разочарования в своем главном американском союзнике. Но даже у Идена имелись собственная повестка и политические цели на будущее. А Уинстону нужно было иметь рядом кого-то, с кем можно поделиться гнетущим грузом, кто горит желанием ему помочь, кто способен умерить мощь словесного потока, изливаемого им за закрытыми дверями, и в то же время правильно истолковать его чувства, остающиеся не проговоренными. Дома это была Клементина, давно и тщательно отшлифовавшая до блеска способность канализировать неуёмную энергию мужа, направляя его страстные порывы в конструктивное русло. У Сары, в отличие от матери, не было за плечами сорокалетнего опыта управления Уинстоном Черчиллем, однако и она успела достаточно поднатореть в этом деле. Как в Чартвелле она помогала отцу класть кирпичи ровно с помощью отвеса и направляющих, так и здесь она могла направлять и корректировать курс его речей, когда зашкаливающие эмоции угрожали сбить его верной дороги.

В 9:35 на горизонте, наконец, показался президентский крейсер ВМС США «Куинси». Самым малым ходом шёл он в гавань, обходя сети противолодочных заграждений. Эскадра из шести «Спитфайров» сновала по небу, и группы встречающих на берегу ожили, приветствуя крейсер сначала летящим прогоном национального гимна США, а затем туром «Боже, храни короля». С помощью буксира военно-морскую махину водоизмещением 13 000 тонн стали дюйм за дюймом подводить к причалу. Два судна оказались в узкой губе борт о борт и на столь близком расстоянии, что Сара могла рассмотреть лица всех присутствующих на палубе «Куинси». Команда медленно подползающего американского корабля стояла навытяжку, и Сара вынуждена была признать, что заокеанские моряки, воины и лётчики смотрелись «существами высшего порядка». Премьер-министр перестал мерить шагами палубу и также встал навытяжку на верхней площадке у одного из трапов. Он, правда, обещал Рузвельту встретить его «на пристани по прибытии», но теперь решил, что вполне сойдёт и так.

Когда «Куинси» поравнялся с «Орионом», толпа вдруг разом умолкла. На мостике прибывшего океанского крейсера у самых перил в гордой позе, хотя и в инвалидном кресле, восседал сам президент Соединённых Штатов. Они с премьер-министром молча обменялись вежливыми приветствиями. Черчилль отдал честь, неторопливо козырнув. Рузвельт тут же отсалютовал в ответ, после чего оба дружно свели и крепко стиснули перед собой ладони. Всего лишь миг – и напряжение последних месяцев развеялось вкупе с накопившимся обоюдным недовольством, и пара старых друзей почувствовала прежнее душевное единение. Даже Саре, всю жизнь проведшей в окружении высокопоставленных особ и государственных деятелей, эта сцена запомнилась как «до дрожи пронзительное зрелище»{38}. По ту сторону гавани, на борту «Сириуса», стояли и наблюдали за исторической встречей министр иностранных дел Великобритании Энтони Иден и высокопоставленные американские делегаты Гарриман, Гопкинс и Стеттиниус. В этот момент, как позже признался Иден, мир, «казалось, замер, запечатлевая веху в истории»{39}.

Наконец, «Куинси» ошвартовался и спустил трап. Первыми на борт поднялись Гарриман, Стеттиниус, Гопкинс и генерал Маршалл, дабы поздравить своего президента с благополучным прибытием. Вскоре после этого прозвучало официальное объявление о прибытии американской делегации и был «свистнут наверх» премьер-министр Великобритании. Следом за отцом взошла по трапу на борт «Куинси» и Сара. На палубе её проводили к четырем выставленным на предвесеннем солнышке плетеным креслам, центральные из которых уже заняли её отец и президент. Пара смотрелась нелепо. Черчилль – при полном параде, в форме и фуражке Королевской яхтенной эскадры, и Рузвельт – в будничном тёмном в полоску костюме и твидовой кепке, будто он ещё даже и не решил, куда именно собирается – в город по делам или на пикник в свой любимый коттедж на холме в родном Гайд-Парке на Гудзоне{40}.

Рузвельт, как и Черчилль, прибыл на Мальту отнюдь не в гордом одиночестве. После паралича он обычно путешествовал с кем-то из сыновей, которые помогали ему вставать с кресла, перебираться из него в машину или в постель и садиться обратно. В Тегеран его сопровождали сын Эллиот и зять Джон Бёттигер, но на этот раз они остались дома. Ещё в начале января Рузвельт неожиданно телеграфировал Черчиллю: «Если вы берете на “Аргонавт” кого-то из своей семьи, то и я подумываю о включении в свою партию дочери Анны». Рузвельт никогда прежде не брал с собою в официальные зарубежные поездки единственную дочь, старшую из пяти его детей, и это решение было и неожиданным, и приятным. «Ну и замечательно, – ответил Черчилль. – А со мною едет Сара»{41}.

Уинстон и Клементина познакомились с «первой дочерью» Америки во время своего первого визита в Вашингтон в 1943 году. Сара виделась с мужем Анны, Джоном Бёттигером, в Тегеране, а о самой Анне немало сведений почерпнула из газет. У тридцативосьмилетней дочери президента было трое детей – подрастающие дочь и сын от первого мужа, биржевого маклера по имени Кёртис Долл, и пятилетний сын от Джона. Анна с Джоном жили в Сиэтле и издавали там газету Seattle Post-Intelligencer. В 1943-м Бёттигер поступил на воинскую службу в чине капитана Отдела по делам гражданского населения и отбыл в Северную Африку, а Анна в начале 1944 года перебралась из Сиэтла в Белый дом – и там, после долгих лет, проведённых в относительном забвении на дальнем Западе, теперь становилась всё более заметной фигурой. Когда её мать, Элеонора Рузвельт, уезжала из столицы, Анне приходилось выступать в роли исполняющей обязанности первой леди.

Теперь Анна сидела напротив Сары рядом с собственным отцом. Двух дочерей формально представили друг другу. Анна была высокой блондинкой с длинными и от природы прямыми, но завитыми перманентной волной волосами, сейчас немного растрепанными от морского бриза. Одета она была под стать отцу в простой цивильный костюм, на голове – шляпка. Сару сразу же поразило небывалое сходство Анны с её матерью Элеонорой. «Хотя, – ехидно отмечала Сара в письме к собственной матери, – выглядела [Анна] несказанно лучше». Следом в голову ей пришла ещё одна занятная мысль. Сара предположила, что незнакомцы, вероятно, считают, что и она сама, и её старшая сестра Диана внешне похожи на Клементину, вот только сравнение не в пользу дочерей, они с сестрой «не столь миловидны!» Ну если отрешиться от внешности, то Анна оказалась вполне приятной и дружелюбной особой. Поначалу она Саре даже «решительно понравилась». Затем она, однако, заметила у Анны, кроме непосредственности, «нешуточную нервозность из-за самого факта её участия в этой поездке»{42}.

Усаживаясь, Сара обратила внимание на президента США, которого разместили по левую руку от неё. Теперь, когда огорчения Уинстона по поводу Рузвельта были позади, Сара была искренне рада снова видеть его. При первом знакомстве в Тегеране она нашла его милым и даже очаровательным. Он был настолько полон жизни, что, казалось, готов был вскочить с кресла, забыв о том, что парализован.{43} Но теперь, взглянув на него, Сара опешила. Вся жизненная сила словно куда-то ушла, и даже лицо Рузвельта будто сдулось и опало. Он будто «состарился на миллионы лет» за четырнадцать месяцев, прошедших со времени их последнего свидания, и речь его, некогда искрометная и остроумная, сделалась блуждающей и путаной.

Что-то определённо изменилось. Взять хотя бы состав постоянной группы друзей и советников президента. Из утренних наблюдений на борту и разговоров с прибывшими накануне американцами явствовало, что Гарри Гопкинс, бывший неотъемлемой частью этой группы, более не располагает прежним статусом и влиянием на президента. Оказывается, Гопкинс тяжело и долго болел и лечился в клинике Майо в Миннесоте от рака желудка, которым мучался к тому времени уже долгих шесть лет. Гопкинс, собрав всю волю в кулак, выбрался-таки на эту конференцию, но тут выяснилось, что между ним и президентом за время его вынужденного мучительного отсутствия успела вырасти стена отчуждения. Место Гопкинса в роли главного «компаньона» Рузвельта занял новый, назначенный пару месяцев назад госсекретарь Эдвард Стеттиниус. Может, конечно, Сара в чем-то и заблуждалась, но при первой встрече она охарактеризовала Стеттиниуса как «дуболома». Но хуже всего было то, что Джон Гилберт Уайнант, посол США в Великобритании, был за тысячи миль отсюда. Все прочие американские, британские и советские послы были в составе делегаций (за исключением лорда Галифакса, посланника Черчилля в США, всенепременно остававшегося в Вашингтоне и в ходе предыдущих конференций военного времени), а Уайнанта Рузвельт оставил в Лондоне. А Саре отчаянно хотелось, чтобы Гил, как звали Уайнанта близкие, был рядом. И это отнюдь не просто эгоистичное желание. Сара знала, что в лице Уайнанта её отец всегда располагает сильным союзником и настоящим другом в стане американцев. Итак, при Уайнанте в Лондоне и Гопкинсе, отодвинутом на вторые роли, внутренний круг президента Рузвельта в Ялте будет явно менее про-британским.

Так что первая радость Сары от обоюдно тёплого обмена приветствиями между отцом и Рузвельтом быстро прошла и сменилась передавшейся ей исподволь глубокой озабоченностью Уинстона текущим состоянием британо-американских отношений. Что случилось с Рузвельтом после Тегерана, за то время, пока они не виделись? «Только ли здоровье ухудшилось? – гадала она. – Или же он от нас малость отдалился?»{44}

III. 2 февраля 1945 г.

Сара от природы обладала хорошо развитой эмпатией, актёрская карьера развила и усилила эту способность, поэтому ей хватило считанных мгновений на палубе «Куинси» в обществе Рузвельтов, чтобы прочитать в душе Анны то, что та тщетно пыталась утаить. Нервы у Анны были явно на взводе, но не из-за грядущей трёхсторонней конференции на высшем уровне, и не из-за увиденной впервые воочию военной разрухи. Анна тревожилась не за себя, а за отца. Интуиция Сару не подвела: Франклин Рузвельт был смертельно болен. Врачи диагностировали застойную сердечную недостаточность, и только Анну поставили в известность, насколько безнадёжно состояние её отца.

Вскоре после того как Анна с четырёхлетним сыном переехала обратно в Белый дом, она стала замечать у отца развитие тревожных симптомов: неотвязный кашель, пепельно-бледная кожа, изможденный вид, из-за которого он выглядел много старше своих шестидесяти двух лет. Понятно, что двенадцать лет в Белом доме, включая два года войны, не прошли бесследно, но со здоровьем у отца явно были проблемы намного серьёзнее, нежели просто хроническая усталость. Признаки этого, правда, улавливались лишь при самом пристальном наблюдении. Дрожь в руках была заметна, лишь когда он закуривал. Или как-то раз, ставя подпись под письмом, он откровенно неловко потянул бланк на себя и оставил на нём неразборчивые каракули поперёк страницы. Иногда во тьме кинозала Белого дома, где президентская семья смотрела послеобеденный фильм, отсвета с экрана оказывалось достаточно, чтобы Анна успела разглядеть, что отец сидит с отвисшей челюстью, будто ему физических сил не хватает закрыть рот.

Элеонора, мать Анны, относила усугубляющееся переутомление Франклина на счёт треволнений из-за их непутевого среднего сына Эллиота. Тот недавно объявил о разводе со второй женой Рут ради третьей женитьбы на какой-то киноактрисе. Но наблюдения Анны, подкреплённые свидетельством президентской секретарши Грейс Тулли (босс вот уже несколько месяцев эпизодически не то засыпает, не то выключается ненадолго при подписании бумаг), побудили Анну перейти к действенным мерам. Она пригласила для консультации лечащего врача отца, вице-адмирала Росса Макинтайра, по специализации отоларинголога. Он пытался убедить Анну, что президент страдает обычными, хотя и затянувшимися осложнениями после ранее перенесённого гриппа и острого синусита, но не преуспел. Анна настояла на полном и всестороннем медицинском обследовании Рузвельта.

В конце марта 1944 года Говард Брюэнн, молодой в ту пору кардиолог Военно-морского госпиталя в Бетесде, поведал Анне, что её худшие опасения подтвердились: президент задыхается даже от незначительных физических усилий, в лёгких скопилась жидкость; артериальное давление 186/108 указывает на гипертонический криз{45}. Кардиология тогда была наукой относительно молодой (профессиональная ассоциация кардиологов была создана в США всего лишь в 1934 году), но для Брюэнна результаты обследования были ясны: у президента острая застойная сердечная недостаточность, а это не лечится. Брюэнн, конечно, мог попытаться продлить пациенту жизнь, прописав наперстянку для временной прочистки лёгких от жидкости и порекомендовав поменьше работать, побольше спать и соблюдать строгую диету с целью снижения веса и нагрузки на сердце. Но всё это было лишь отсрочкой. Макинтайру лечение застойной сердечной недостаточности было вовсе не по зубам, и он нехотя уступил пост лечащего врача президента тридцативосьмилетнему Брюэнну, но лишь на условии строжайшего неразглашения диагноза: никто в семействе Рузвельтов, включая прежде всего самого Франклина Делано, не должен был знать о том, что с ним. Последнее, как выяснилось, далось Брюэнну на удивление легко. Президент оказался на редкость покладистым и нелюбопытным пациентом и даже ни разу не поинтересовался, что именно не так с его здоровьем.

Но Анну так просто провести не получилось. По какой такой причине её отцу вдруг назначили новые лекарства, посадили на строгую диету{46}, прямо как её малыша, да ещё и запретили работать больше четырех часов в сутки? Под натиском вопросов новый доктор Брюэнн быстро сломался и, в нарушение данного Макинтайру слова, поведал Анне правду о диагнозе Франклина Д. Рузвельта в той мере, в какой это было нужно для обеспечения должного ухода за пациентом и соблюдения предписанного режима{47}. Анна прочла, что нашла об острой сердечной недостаточности, и стала следовать предписаниям Брюэнна беспрекословно. При этом о диагнозе отца она никому, кроме мужа, – даже матери – ни словом не обмолвилась{48}.

Хотя Рузвельт у Брюэнна о своём здоровье детально не справлялся, сам он не мог не почувствовать, что с ним что-то всерьёз неладно, тем более видя, как Анна о нём печётся. Само её присутствие в числе сопровождающих его на конференцию в Ялту служило свидетельством резкого изменения ситуации по сравнению со временами Тегерана. Тогда Анна буквально умоляла отца взять её с собой, но натолкнулась на прямой и ничем логически не обоснованный отказ, он предпочёл её брата Эллиота и мужа Джона. Тогда Анна была уязвлена отказом. Да, её брат и супруг могли послужить Рузвельту физическим подспорьем, но ведь эту функцию с таким же успехом мог выполнить и начальник его тайной охраны Майк Рейли. Между прочим, Эллиот, вместе с братом Франклином-младшим, в августе 1941 года уже сопровождал отца на конференцию, где Рузвельт и Черчилль подписали Атлантическую хартию, а затем в январе 1943 года на Касабланкскую конференцию, где союзники обязались воевать вплоть до полной и безоговорочной капитуляции Германии. Теперь Анна считала, что, по справедливости, настал её черёд выступить ближайшей сподвижницей отца. В то время Анна отчаянно тосковала по мужу. В письмах Джона из Италии все явственнее сквозили тревога и депрессия, и ей очень нужно было с ним увидеться и попытаться вдохнуть в него хоть какую-то уверенность. Как она сама говорила Рузвельту, если проблема лишь в отсутствии на ней униформы, так она готова поступить на службу хоть в тот же Красный Крест. Отец, однако, наотрез отказывался идти ей в этом навстречу: слишком силён был в нём старый моряцкий предрассудок: женщина на военном корабле – дурное предзнаменование. (И это при том, что статус верховного главнокомандующего позволял Рузвельту одним росчерком пера сделать для дочери исключение. Или же можно было отправить её в Европу по воздуху, а не морем.) Эта старая дурная примета, между прочим, ничуть не беспокоила Уинстона Черчилля, спокойно взявшего с собою Сару в Тегеран. Но никакие аргументы Анны на отца не действовали. В редкостном для неё приступе отчаяния и обиды Анна в письме мужу обозвала отца «вонючкой по отношению к членам семьи женского пола»{49}. А из её письма матери видно, что Анну просто трясло от негодования из-за отцовской несправедливости: «Папа, похоже, считает само собой разумеющимся, что самки должны довольствоваться ролью “хранительниц огня в домашнем очаге”, а все их усилия сверх этого могут сводиться лишь к развлечению и принятию помощи от самцов-покровителей, снисходящих к ним из своего мужского мира разве что в силу крайней нужды, когда нужно мгновенно ублажить и утихомирить какую-нибудь не в меру разошедшуюся особь женского пола»{50}.

На просьбу взять её в Ялту отец ответил Анне просто: «Ну, посмотрим, как получится», – вселив в неё тем самым предчувствие очередного разочарования{51}. Но затем в начале января он её вдруг приятно удивил. Поскольку Уинстон снова берет с собою Сару, а посол Гарриман – свою дочь Кэтлин, сообщил он, Анна также может присоединиться к делегации, если пожелает. Когда Рузвельт уведомил супругу о своём решении взять в поездку дочь, пришла очередь Элеоноры обидеться на мужа. Мать так сочувствовала Анне, когда ту не взяли в Тегеран, а теперь дочь знала, что Элеонора всем сердцем наделась, что Франклин пригласит её в помощницы на эту новую конференцию. Но нет, он неожиданно решил отставить Элеонору и взять вместо неё Анну, сказав, что «так проще», поскольку Черчилль и Гарриман будут в Ялте с дочерьми, а не с жёнами. Если же он явится с Элеонорой, те, другие, подумают, что им тоже надо переигрывать, и это создаст ненужные затруднения. Элеонора сделала вид, что объяснение ею понято и принято{52}.

Конечно, выбор Анны в качестве адъютанта действительно упрощал логистику, но исчерпывающим объяснением, почему Рузвельт предпочёл дочь супруге, такой довод служить не мог. Элеонора то ли действительно не видела, то ли отказывалась признавать, что после сорока лет в браке с нею здоровье её мужа пришло в полную негодность. При всех её благих намерениях она не только не способствовала лечению или хотя бы облегчению мучительных страданий Франклина, но, напротив, усугубляла его болезнь, продолжая тянуть из него жизненные соки. Анну, к примеру, восхищала неуёмная жизненная энергия матери и то, как она всю душу вкладывает в благие дела, например, защиту прав женщин и помощь обездоленным. Однако по природе мать её никогда не отличалась ни добротой, ни сердечностью, ни заботливостью. У Анны сохранились отчётливые детские воспоминания, как она иногда заглядывала к матери в кабинет, когда та была за работой. Заслышав её шаги, Элеонора, не поднимая головы от бумаг, произносила ледяным тоном: «Чего тебе надо, дорогая», – и это был не вопрос{53}. Элеонора также лишена была чувства такта и зачастую встревала с замечаниями по поводу политических решений Франклина совершенно не ко времени или не к месту. При этом мнения её имели свойство сильно тяготеть к крайностям. Отец же, хотя и ценил её точку зрения – и даже, по его словам, дорожил ею, – но признавал, что супруга зачастую не понимает, насколько плотно расписано его время. Он вынужден буквально разрываться между массой разнонаправленных и трудносовместимых между собою дел, особенно в военное время, когда минуты отдыха выпадают крайне редко. И в эти драгоценные из-за их мимолетности перерывы Рузвельт не любил расспросов близких. На одном званом ужине Элеонора начала было выспрашивать супруга о причинах, побудивших его принять одно из недавних решений. Президенту же после изматывающего дня хотелось одного – расслабиться на дружеской вечеринке, и пытливые вопросы Элеоноры ему пришлись явно не по душе. Заметив, что отец вот-вот взорвётся, Анна поспешила вмешаться и стала простодушно оттаскивать от него Элеонору со словами: «Мать, ты что, не видишь, что у папы из-за тебя несварение?»{54}

И в публичной, и в частной жизни Рузвельт постоянно пребывал в окружении людей, жаждущих его благосклонности и внимания. Анна считала, что страсть к многолюдному окружению у отца развилась из-за того, что в детстве у него не было соседей-сверстников, товарищей для игр, – лишь кузен, который был на несколько лет старше, изредка снисходил до него; вот отцу с тех пор и хотелось всегда чувствовать себя «одним из ватаги». А вот теперь жизненной энергии у Рузвельта серьёзно поубавилось, хотя он и не хотел это признавать. Широкий, конечно, был бы жест – привезти с собою в Ялту Элеонору; но можно ли его винить за то, что он его не сделал, дабы изнурительное путешествие прошло поспокойнее?

Анна знала, насколько больно ранило Элеонору решение отца. Отчасти Анна винила в этом и себя и даже считала, что чуть ли не предаёт мать своим согласием на поездку, – причём не в первый раз предаёт. Но, если бы отец взял с собою Элеонору, самой ей пришлось бы остаться дома. Вот Анна и помалкивала, попутно убеждая себя, что в её присутствии всё пойдёт «проще», а заодно старалась гнать от себя подальше чувство вины.

Была и ещё одна, более тонкая причина, по которой Рузвельт предпочел взять с собою именно Анну. Сама она, вероятно, не приняла бы и не оценила по достоинству такое обоснование, если бы вдруг позволила себе задуматься над ним хоть на миг. Наедине с Анной отец имел возможность полностью расслабляться, поскольку чувствовал, что дочь, как особа женского пола, совершенно точно «зуба против него не точит и ножа за спиной не держит»{55}. В отличие от её братьев, не упускавших возможности использовать время, проводимое в обществе отца, для знакомства и наведения мостов с людьми полезными для их карьерного продвижения, в отношении Анны у Рузвельта была заведомая уверенность: она с ним вовсе не по «склонности <…> к поиску множества полезных знакомств на будущее». Весь смысл своего существования Анна видела в служении семье, особенно мужчинам, и делала всё, что могла для их спокойствия и довольства.

Сколько бы трудов ни прилагали Анна и доктор Брюэнн для продления жизни Рузвельта, дни его были сочтены. Таким образом, поездка в Ялту практически наверняка была для Анны первым и последним шансом почувствовать себя по-настоящему нужной отцу и сделаться частью его мира, который так долго оставался для неё закрытым. Вот она и приняла с готовностью его объяснение причин, побудивших выбрать именно её в свои сопровождающие, и предпочла интерпретировать их как подтверждение того, что стала наконец-то ценной и значимой в его жизни.


Анна всю жизнь мечтала стать самым желанным для отца спутником и соратником. Самыми сокровенными воспоминаниями её детства были их долгие верховые прогулки по лесам и долам в окрестностях их дома в Гайд-Парке. В пути Франклин показывал дочери деревья и разных птиц, рассказывал в деталях о том, как возделывать землю в гармонии с природой и без ущерба для естественной среды обитания человека. Анна же мечтала о том, как когда-нибудь они вместе с отцом будут управлять семейным имением в Гайд-Парке{56}.

Франклин Д. Рузвельт по-настоящему любил живую природу, но и политику он любил никак не меньше, а главное – горячее. Бессчётные часы проводил он в своём кабинете за массивной деревянной дверью, вместе с коллегами-политиками строя стратегические планы, и лишь сигарный дым просачивался в холл из-под этой глухой двери. Отчаянно жаждавшей его внимания Анне оставалось лишь строчить отцу записки с просьбами любезно заглянуть к ней в спальню и пожелать спокойной ночи. Как-то раз она попыталась сделать эту перспективу более заманчивой для отца, пообещав устроить весёлый розыгрыш братика. «Достопочтенный Ф. Д. Рузвельт, – написала она. – Не будете ли вы так любезны соблаговолить зайти пожелать мне спокойной ночи? <…> Сама я сейчас собираюсь наверх подложить кое-что Джеймсу в постель, и вы там, возможно, услышите ужасные кирки [sic], когда войдете»{57}

Загрузка...