1884 год — один из самых драматических в долгой жизни великого Толстого. Крайней остроты достигли его страдания за обездоленный, нищий, голодающий народ. А сознание, что он сам вопреки своей вере, своему идеалу продолжал жить по–барски, терзало и мучило его. Тогда же ощутимей стало отчуждение от жены, детей, неприятие их бытового поведения, господского, светского, праздного. В дневнике писателя немало горьких строк осуждения, самобичевания, признания невыносимости своего положения. «Очень тяжело в семье, — помечено там 4 апреля 1884 года. — Все их радости, экзамен, успехи света, музыка, обстановка, покупки, все это считаю несчастьем и злом для них и не могу этого сказать им… Как они не видят, что я не то что страдаю, а лишен жизни вот уже 3 года»[1]. И на другой день снова: «Целый обед, кроме покупок и недовольства теми, которые нам служат, — ничего. Все тяжелее и тяжелее» (т. 49, с. 78). Страстное желание Толстого, чтобы хоть, кто–нибудь в семье «воскрес», не сбылось. Ему казалось, что он «один несумасшедший… в доме сумасшедших» (т. 49, с. 99). Не выдержав, в ночь с 17 на 18 июня, взяв котомку, покинул усадьбу, чтобы «уйти совсем» (т. 49, с. 105). Однако вернулся с «половины дороги», так как на свет должен был появиться его двенадцатый ребенок. «Начались роды, — то, что есть самого радостного, счастливого в семье, прошло как что–то ненужное и тяжелое», — корил себя Толстой (т. 49, с. 105).
Утром 18 июня 1884 года в семье Толстых родилась девочка, названная Александрой.
Не ведал тогда Толстой, что эта девочка, столь неприветливо встреченная родителями, занятыми собой, сложными личными проблемами, займет огромное место в его жизни и сердце, поймет и услышит его, проникнется его демократическими религиозно–нравственными воззрениями, а своей трепетной преданной любовью осветит его закатные годы. Не ведал тогда Толстой, что из этого младенца сформируется личность масштабная, деятельная, внутренне свободная, отказывавшаяся жить во лжи, натура бунтарская. Не ведал он тогда, что этой девочке предстоит путь тернистый, что опалит ее война, что пройдет она через тюрьмы и лагерное заключение, что ждут ее изгнание и разлука с Ясной Поляной, превращенной ее усилиями в памятник отцу, с Россией. Не ведал он тогда, что этот нелегкий путь с тяжкими испытаниями и препятствиями, потребовавший от нее напряжения духовных и физических сил, мужества, пройдет она достойно, с честью, не ославив имя своего гениального отца. Не ведал он тогда, что дочь наделена литературным дарованием, что, следуя его шутливому совету писать «как дневник, о впечатлениях, о мыслях, главное мыслях и чувствах, которые приходят» (т. 81, с. 242), создаст мемуарные повествования высокого уровня.
Тогда, в теплый июньский день, до всего этого было далеко. Младшая дочь Толстого росла в многолюдной семье, с различными интересами, вкусами, дисгармоничной, несхожей с той, в которой проходило детство и отрочество «старших детей», ведь на них «положено» было много любви и бережного внимания. С Сашей все обстояло иначе. Сначала к новорожденной «приставили кормилицу кормить» (т. 49, с. 105), затем отдали на попечение старой няни, часто сменяющихся гувернанток и преподавателей. «Моя мать решила подготовить меня к экзаменам на домашнюю учительницу при округе, — вспоминала Александра Львовна. — … Меня с десяти лет учили английскому, немецкому, французскому языкам, музыке, рисованию»[2]. Софья Андреевна ответственно относилась к образованию дочери, приглашала к ней лучших педагогов, в том числе и по русскому языку и словесности, учила Закону Божьему, посещала с ней концерты. Но при этом Сашу не баловала «лаской и нежностью», не вникала в мир ее чувств, держала вдали от себя, часто раздражалась на нее, оскорбляла и унижала. Девочка на это отвечала дерзостью, упрямством, непослушанием. Софья Андреевна не раз сетовала на то, что «характер» у Саши «относительно окружающих делается невыносим; она даже бьет гувернантку», что она «груба, дика, упряма, измучила»[3]. Огорчали ее пристрастия девочки к лихим скачкам на коне по окрестностям Ясной Поляны, к собакам, к крестьянским работам, спортивным играм, мальчишеские замашки, нежелание учиться. Довольно рано обнаружилось противостояние матери и дочери, которая позднее откровенно писала о себе: «… чувство враждебности к матери выросло и приняло более определенные формы, бороться с этим чувством было трудно, оно мучило ее, отравляло ей ее отроческие и юношеские годы»[4]. Увы, это чувство проявило себя и в роковом 1910 году, осложнив обстановку в толстовской усадьбе, а ослабело оно лишь незадолго до кончины Софьи Андреевны.
Как знать, что в конце концов получилось бы из Саши, с ее затаенными обидами, ожесточенностью, чувством какой–то своей ущербности, если б рядом не оказался отец — чуткий, тактичный, нашедший к ней ключ. Поначалу он не очень замечал девочку, лишь когда она вышла из младенческого возраста, начал приближать к себе, и в дневнике замелькали записи: «Ходил с Сашей за грибами. Очень приятно», «Нынче ходил в другой раз с Сашей за орехами» (т. 52, с. 96). По мере того как дочь взрослела, между отцом и нею все чаще и чаще происходили уединенные беседы, серьезные, содержательные. Его влияние помогало Саше смягчать свой характер. Вот пометы в дневнике: «Сейчас Саша грубо сказала. Я огорчился, а потом постарался вызвать любовь, и все прошло», «Вчера огорчила Саша, и до сих пор тяжело, потому что не соберусь поговорить с ней» (т. 54, с. 73, 267). А те «хорошие» разговоры, которые писатель вел с дочерью в пору ее превращения из подростка в зрелого самостоятельного человека, исцелили ее израненную душу, заронили в нее зерна добра, веру в его гуманистические христианские идеалы, готовность к служению людям, милосердию.
С 1901 года начинается «служение» дочери писателю. Она делается его помощником: освоив машинопись и стенографию, берет на себя копирование его автографов, разбор почты, по его поручению отвечает на многочисленные письма. «Переписывать рукописи отца, — признавалась Александра Львовна, — было любимое мое занятие, особенно когда он писал художественное. Я могла сидеть ночи напролет, когда у него была спешная работа»[5].
Толстой ценил секретарскую деятельность Саши. И все же гораздо дороже ему была их духовная близость, сердечная любовь и доверие, скрашивающее его каждодневное существование в доме, где весь порядок воспринимался им как неправедный и абсурдный. «Саша уехала, — пометил он в дневнике 14 апреля 1910 года, в день ее отъезда в Крым для лечения. — … И люблю ее, недостает она мне, — не для дела, а по душе» (т. 58, с. 38), а в письме сознался: «Так близка ты моему сердцу… что не могу не писать тебе каждый день» (т. 81, с. 247). Часто, очень часто шли из Ясной Поляны в Ялту теплые отцовские послания. Иногда Толстой даже корил себя «за грех исключительной любви» (т. 8.1, с. 230) к младшей дочери.
Увы, их отношения отнюдь не были идиллическими. Нетерпимый, взрывчатый характер Саши иногда проявлялся в бестактных выходках, ранящих старого больного писателя, и без того измученного тяжбой жены с ненавистным ей Чертковым. Он очень болезненно относился к необдуманным поступкам и словам дочери, и между ними происходили бурные сцены с объяснениями и упреками, обычно заканчивавшиеся примирением. Об одной из них, вероятно, самой горькой, рассказала в своих воспоминаниях Александра Львовна: «Не нужно мне твоей стенографии, не нужно, — вдруг со слезами в голосе как–то глухо сказал отец и, упав на ручку кресла, заплакал».
Она многажды слышала от отца: «Мне нужна твоя любовь». И он ее сполна получил. Не случайно младшая дочь, единственная из близких, была посвящена в тайну его «ухода», помогла в спешных сборах ночью 28 октября 1910 года, знала о его местопребывании, по его зову приехала в Шамордино и вместе с ним проделала крестный путь до Астапово. Все дни и ночи смертной болезни отца Саша находилась возле него, ухаживала за ним и, переходя от надежды к отчаянию, всячески стремилась предотвратить роковой исход.
Потеря того, кто был для нее большим другом, учителем, наставником, явилась для нее огромным горем. Она словно потеряла почву под ногами. «Годы после смерти отца и до объявления войны были самыми тяжелыми в моей жизни. При нем — у меня не было своей жизни, интересов. Все серьезное, настоящее было связано с ним. И когда он ушел — осталась зияющая пустота, заполнить которую я не могла и не умела», — такие невеселые думы владели ею в ту пору. К тому же удручал разлад с близкими: вынесенный на страницы газет спор с матерью за право владеть автографами Толстого, сданными ею в 1892 году на хранение в Румянцевский музей, закончившийся только в ноябре 1914 года в пользу Софьи Андреевны, разрыв с Чертковым, к которому была ранее расположена, а ныне распознала в нем много вероломного, эгоистического, и наконец, одиночество в семье, не сочувствовавшей ее действиям и воззрениям.
Выход из личной драмы принесло бедствие всенародное. Разразилась война, и Александра Львовна поняла, что ее место там, где льется кровь, страждут люди, которым она нужна. «Сидеть дома сложа руки было немыслимо… Я не могла сидеть дома, я должна была участвовать в общей беде», «Я решила идти сестрой милосердия», — так объясняет она сделанный ею выбор.
Удивительная и почти фантастическая военная биография Александры Львовны отмечена мужеством, непреклонностью воли, проникнута пафосом милосердия, особенно к низшим чинам. С первых же страниц книги читателя поразит размах ее неутомимой деятельности: в санитарном поезде на Северо—Западном фронте она оказывает первую помощь тяжелораненым солдатам, доставленным прямо с передовой; на Турецком фронте в 1915 году — выхаживает, рискуя заразиться сама, опасно больных сыпным тифом; на Западном фронте — организует школы–столовые для детей беженцев, используя при этом опыт Толстого в работе на голоде в 1892 году. Наконец, как уполномоченный Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам, организует крупные летучие санитарные отряды. В госпитале, куда сестра милосердия попала, став жертвой газовой атаки на одном из участков фронта, до нее дошло встревожившее ее известие о Февральской революции. Обстановка в армии резко изменилась, началось брожение в войсках, падала дисциплина, происходило размежевание на различные политические группировки, графский титул вызывал подозрения и недоброжелательство, и Александра Львовна поняла, что ее работа затруднена и практически не нужна.
В декабре 1917 года она в звании полковника с тремя Георгиевскими медалями вернулась в Ясную Поляну. Тотчас же перед дочерью Толстого открылось широкое поле деятельности, исполненной высокого смысла. Недавно томившая ее «зияющая пустота» исчезла. Она всю себя посвятила увековечению памяти отца. Еще в 1911 году она вместе с В. Г. Чертковым выпустила трехтомное издание «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого» и на гонорар согласно желанию отца выкупила яснополянскую землю и передала крестьянам. Теперь, по возвращении, Александра Львовна вдохновилась возникшим в кругу сподвижников писателя замыслом — подготовить и выпустить первое серьезное и самое полное собрание его сочинений. «Приехала дочь Саша с проектом нового издания Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого»[6], — помечено в Ежедневнике С. А. Толстой 14 февраля 1918 года. Сразу же приступили к делу. «С утра я с Сашей занялась передачей ей и Сереже прав на рукописи, их снятием фотографически и раздачей отдельных сочинений для разработки»[7], — свидетельствует Софья Андреевна, а спустя месяц она вручила Саше ключи от тех 12 ящиков с рукописями, из–за которых–то и разгорелся между ними упомянутый выше конфликт.
Преклонение перед национальным гением России сотворило чудо: вокруг холод, голод, разруха, гремит гражданская война, а небольшая группа ученых, таких, как А. Е. Грузинский, А. А. Шахматов, М. А. Цявловский, Н. К. Пиксанов, Сергей и Александра Толстые, юрист Н. В. Давыдов и «скромные дамы», у которых все в прошлом, переступали порог отведенной им в Румянцевском музее комнаты, разбирали, систематизировали, выверяли беспорядочно сложенные в ящики бесценные автографы писателя. «Музей не отапливался, — читаем в мемуарах Александры Львовны. — Трубы лопались, как и везде. Мы работали в шубах, валенках, вязаных перчатках… Стужа в нетопленом каменном здании, с насквозь промерзшими стенами… хуже, чем на дворе», и невзирая на такие ужасные условия, «забывая холод и голод, мы читали новые сцены… «Войны и мира»… радовались как дети, когда удавалось разобрать трудные слова… Работа увлекла решительно всех». Сергей Львович с сестрой выверяли тексты дневников, «бесконечное число раз» прочитывая их, «находя все новые и новые ошибки». Трудились все самоотверженно, бескорыстно, подвижнически, на одном энтузиазме. Все составленные описи, приведенный в порядок систематизированный архив, исправленные от ошибок переписчиков тексты были использованы при подготовке фундаментального 90-томного Полного собрания сочинений Толстого.
У Александры Львовны, к великому ее сожалению, бывали вынужденные прогулы, лишавшие ее возможности посещать музей, вчитываться в страницы с неразборчивым отцовским почерком. Она находилась, говоря языком писателя, «на примете у синих»: дважды подвергалась обыску по подозрению в хранении тайной типографии, в контрреволюционной деятельности; один из них повлек ее первое и недолгое пребывание в тюрьме на Лубянке. В марте 1920 года ее арестовали по делу политической организации «Тактический центр», а в августе 1920 года Верховный революционный трибунал приговорил ее к трем годам заключения в концентрационный лагерь в Московском Новоспасском монастыре. Вина же дочери Толстого состояла лишь в том, что она предоставляла квартиру для заседаний и ставила самовар его участникам[8], за это «преступление» ее лишили свободы, обрекли на бездействие, непосильный труд, унижения и оскорбления. Доведенная до отчаяния, в надежде на спасение узница Новоспасского лагеря набрасывает черновик письма к В. И. Ленину, который сохранился в ее архиве.
«Глубокоуважаемый Владимир Ильич! — писала она в своем прошении. — Долго колебалась перед тем, чтобы вам написать. Но я верю вам и верю, что вы поймете и не осудите меня. Я не могу примириться с мыслью о том, что я, гражданка свободной России, в то время, когда люди–работники нужны, когда они наперечет, — должна жить паразитом в своей стране, заключенная в 4‑х стенах как опасный и вредный член общества. И почему? Мой отец, взглядов которого я придерживаюсь, открыто обличал царское правительство и все же даже тогда оставался свободным, и постольку поскольку кто–либо интересуется моими взглядами — не скрываю, что я не сторонница большевизма, я высказала свои взгляды открыто и прямо на суде, но я никогда не выступала и не выступлю активно против советского правительства, никогда не занималась политикой и ни в каких партиях не состояла. Что же дает право советскому правительству запирать меня в 4 стены как вредное животное, лишая меня возможности работать с народом и для народа, который для меня дороже всего? Неужели этот факт, что 2 года тому назад на моей квартире происходили собрания, названия и цели которых я даже не знала, дает это право? Я узнала только на допросе, что это были заседания Тактического центра. Владимир Ильич! Если я вредна России, вышлите меня за границу. Если я вредна и там, то, признавая право одного человека лишать жизни другого, расстреляйте меня как вредного члена Советской республики. Но не заставляйте же меня влачить жизнь паразита, запертого в 4‑х стенах с проститутками, воровками, бандитками. Я пишу, повторяю, потому что верю вам и чувствую, что вы поверите мне и поймете, что тяжесть моего положения не в том, что я живу в клетушке, питаюсь помоями, и даже не то, что лишена внешней свободы. Тяжесть положения моего, главным образом, в том, что лишена доверия, т. е. возможности работать. Если вы прочтете мое письмо, на всякий случай сообщаю подробности своего дела. Я осуждена Военным трибуналом 26 августа на 3 года содержания под стражей в Новоспасском лагере по делу Тактического центра. 2 раза мне было отказано Верховным трибуналом во всякой амнистии. Последнее заседание Верховного трибунала 6 декабря с. г.»[9]
Неизвестно, было ли это поразительное по силе духа, гордого самосознания, непреклонности письмо переписано набело и отправлено адресату, равно как и датированное тем же 6 декабря 1920 года заявление в ВЦИК с просьбой о пересмотре приговора и амнистии. Однако все же, благодаря хлопотам яснополянских крестьян да кстати подоспевшей амнистии, Александра Львовна летом 1921 года покинула Новоспасский монастырь и вышла на волю, чтобы отдаться главной и святой обязанности — сохранению Ясной Поляны такой, какой ее оставил великий мастер, превращению ее в общенародный памятник, культурно–просветительный центр. Уверенность в успехе она черпала в переданных ей кем–то, возможно М. И. Калининым, словах В. И. Ленина: «Советская власть может позволить себе роскошь в СССР иметь толстовский уголок», дававших, по ее мнению, право не только восстанавливать все здания, всю усадьбу, создавать музей, но и утверждать толстовское миропонимание, его веру.
Пока на этом пути она не встречала непреодолимых препятствий и даже получала поддержку из Москвы от Луначарского, сотрудников Народного комиссариата просвещения, особенно от Калинина, к которому неоднократно обращалась по своим служебным делам и с ходатайствами за арестованных и осужденных, исполняла свои должности хранителя Ясной Поляны и с 1925 года директора музея Толстого в Москве серьезно и в высшей степени ответственно, не щадя себя. Удалось, несмотря на множество трудностей, выполнить намеченную программу: действовали реставрированный Дом–музей Опытно–показательная станция, открылась школа–памятник, проводились экскурсии, читались лекции, заботливо обучали ремеслам и просвещали крестьянских ребят.
К концу 1920‑х годов небосклон все больше заволакивали грозные тучи, усиливалось государственное вмешательство в повседневную жизнь толстовской вотчины, а местные руководители, в большинстве своем необразованные и некомпетентные, всячески препятствовали миссии «хранителя». Дочь Толстого изнемогала от борьбы с ними, от частых поездок в Москву с жалобами, хлопотами, доказательствами своей правоты. «Мы живем тяжко, очень тяжко, — признавалась Александра Львовна в письме от 18 декабря 1928 года из Ясной Поляны другу детства А. И. Толстой—Поповой. — Необходимо большое напряжение сил, чтобы вести работу. Главное, уж очень низка культура тех, которые здесь имеют большую силу. Все, что более или менее культурного, — в центре, а у нас — что остается» (ГМТ). Спустя некоторое время она поведала все тому же корреспонденту о своем смятении: «Я ухожу из Станции. Пока остаюсь в музее, но не знаю, надолго ли. Работать нельзя. Больше всего хочу свободы. Пусть нищенство, котомки; но только свободы. Я много занимаюсь, есть у меня грандиозные планы, связанные не с моей службой, а с моими личными работами» (ГМТ).
Призрак желанной свободы вдруг возник перед ней, когда из Японии пришло приглашение выступить с лекциями о Толстом, которое после предоставленного отпуска и официального разрешения Александра Львовна приняла. Мысленно произнеся: «Прощай, Ясная Поляна! Прощайте, мои любимые, близкие люди! Прощай все, что было у меня дорогого и светлого! Прощай, Россия!» — она осенью 1929 года покинула Родину, еще точно не зная, на год или навсегда. Дочь Толстого отчетливо сознавала, что ситуация в стране резко меняется: жестокость и насилие повсеместно становятся орудием власти. Недаром ее книга «Проблески во тьме» завершалась двумя главами: «Начало сталинской политики» и «Прощай, Россия», глубинно между собой связанными.
Толстовское исключительное народо– и человеколюбие, сформировавшее его социальную и бытийную философию, христианскую в своей основе, были усвоены дочерью Сашей, отложились в ее миросозерцании, стихийно–демократическом и гуманистическом. Ей была чужда эгоистическая сословная психология, она находила несправедливым социальное неравенство, не горевала об утрате титула и господских привилегий и, в отличие от многих современников, не оплакивала конец «старой России». Возражая одной японке, заявившей графине, что ее критика «большевизма» вызвана тем, что у нее «революция все отняла», заметила: «Революция дала мне все; научила работать, дала мне положение, хорошее жалованье… Но не во мне дело, дело в миллионах рабочих и крестьян». Здесь все правда. Александра Толстая судила новый режим власти и сталинскую политику с точки зрения народа в целом и особенно «земледельческого сословия», «адвокатом» которого являлся ее отец. Подобно ему, она также «чувствовала» «в этом мужике под простой корявой оболочкой духовную мощь, подлинную веру, красоту» и не могла примириться с его горькой судьбой, массовым истреблением. А ведь Александре Львовне довелось присутствовать при драматических сценах раскулачивания с детства знакомых ей яснополянских крестьян, их выселения из отчих домов, родных углов, ограбления, унижения, издевательства над ними. Пришлось ей, путешествуя по Северу, под Кандалакшей увидеть, как «красноармейцы гнали группу оборванных, замерзших людей» и как «страшно было смотреть на эти распухшие, посиневшие от холода лица, на выражение глубокого страдания на них», замечать разрушенные храмы. А каково было ей, дочери автора «Не могу молчать», которую пять раз арестовывали, водили на допрос к «самодовольному упитанному» следователю Я. Агранову и в суд, где обвинительную речь произнес прокурор Н. Крыленко, каждый день узнавать о все новых и новых арестах, судах, казнях ни в чем не повинных людей. Жертвами этой мощной волны репрессий оказались видные представители русской интеллигенции: известные ученые, университетские профессора, редактора журналов, публицисты, литераторы, священнослужители, некоторые из них близкие по духу, вхвдившие в ее круг общения. Не оставалось никаких сомнений в том, что заповедь «не убий» здесь предана забвению.
С большим волнением покидала дочь писателя родину, еще не отказываясь от мысли снова очутиться в Ясной Поляне, занять свое прежнее место в музее, и в нескольких обращениях в Наркомпрос просила продлить срок пребывания в Стране восходящего солнца, в чем ей не отказывали. Но хранитель толстовских учреждений просила также «дать ей обещание, что школа и музей будут вестись на тех же началах, как это было при Ленине», то есть не будет «вестись антирелигиозная пропаганда», не станут «учить ребят обращаться с оружием» и «распространять антитолстовское учение». Уклончивые ответы наводили на грустные размышления, и в феврале 1931 года, отбросив мучительные колебания, Александра Толстая отправила в Москву официальное заявление о том, что «в данное время от возвращения на родину воздерживается». Все же надежды, что там, дома, климат переменится, долго не оставляли ее, поэтому лишь в 1941 году она приняла американское гражданство, отказалась от графского титула и окончательно отчалила от родного берега.
Вместе с А. Л. Толстой в Японию выехала ее друг Ольга Петровна Христианович со своей дочерью Машей. Жизнь изгнанников в Японии, затем и в Америке типична для эмигрантов: бездомность, хроническое безденежье, поиски заработка, неустроенность, да еще и языковой барьер, зачастую и отсутствие контакта с аудиторией. Нет, до идиллии далеко, но зато было обретено самое главное — свобода действий, слова, совести, жизнь по своей выстраданной, унаследованной от отца правде. Как в Японии, так и в Америке Александра Львовна много времени уделяла чтению лекций о Толстом, его жизни, «уходе и смерти», его мировоззрении, а также о своей многострадальной отчизне, сдавленной в железных тисках авторитарной сталинской диктатуры, о ее национальной трагедии.
Выступала она в больших и малых городах, в колледжах и университетах, перед интеллектуалами и рабочими, пожилыми и молодыми. Жить же она предпочитала по–яснополянски, скромно, «опрощенно», подальше от больших городов, на фермах, напоминающих мужицкий двор, на природе, занимаясь тяжелым крестьянским трудом. Она даже и внутренне и внешне походила на ту давнюю Сашу, что запечатлена на известной фотографии, где она стоит возле отца. «Что–то еще оставалось в ней от той, в пенсне на цепочке, толстоносой, перетянутой широким поясом с огромной пряжкой»[10], — прозорливо заметила Н. Н. Берберова, несколько раз гостившая в загородном домике Александры Толстой.
Почти десять лет бытие чужестранки оставалось неизменным, разве что приходилось переселяться с одной фермы на другую, но весной 1939 года, по ее признанию, «начался новый очень важный этап»: по инициативе группы эмигрантов (среди них — графиня С. В. Панина, С. В. Рахманинов) основан «Комитет помощи всем русским, нуждающимся в ней», названный в память Льва Толстого «Толстовским фондом». Возглавив его, дочь писателя снова вступила на путь благородного служения милосердию, добру, всячески облегчала участь эмигрантов так называемой первой волны, очутившихся за рубежом в ранние послереволюционные годы, в массе своей терпевших страшную нужду, не имевших постоянной работы, крова. Александра Львовна исполняла эту свою миссию со свойственной ей энергией и страстью. На полученном в дар участке земли в Рокланд Каунти, неподалеку от Нью—Йорка, были построены интернат для престарелых, больница для хронически больных, детский дом, церковь, библиотека. Открыты филиалы в Западной Европе, на Ближнем Востоке, в Южной Африке, Повсюду русские скитальцы находили прибежище, медицинскую помощь, покой и сердечное участие.
Фонд проявил сострадание и к невольникам XX века, к соотечественникам, насильственно угнанным нацистской армией из своей страны и по разным причинам не возвратившимся назад в свои деревни и города. Вспоминая свое первое знакомство с дочерью Толстого после переселения из Парижа в Америку, Берберова писала: «Первым человеком, которого мне хотелось увидеть и узнать, была А. Л. Толстая. Она тогда стояла во главе учреждения, перевозившего за американский счет «перемещенных лиц» из Германии и других стран в США, устраивавшего их на работу — грамотных и неграмотных, академиков, грузчиков, изобретателей и судомоев»[11]. Филантропическая деятельность «Фонда» в целом, в которой Александра Львовна играла ведущую роль, приобрела большую известность и получила признание. Так, президент Г. Трумэн в 1946 году отметил гуманную роль деятельности А. Л. Толстой во второй мировой войне. 9 июня 1979 года Конгресс русских американцев ввел ее в Палату славы. В 1979 году в день 95-летия пришла от очень чтимого ею А. Солженицина телеграмма со словами, значимыми для нее: «Лев Николаевич был бы счастлив от объема вашей работы и от ее направления»[12].
Советское правительство послевоенных лет крайне неодобрительно отнеслось к добровольно взятым на себя «Фондом» обязательствам и к его руководителю в особенности. Осенью 1948 года на страницах центральных газет развернулась клеветническая кампания против Александры Львовны с грязными инсинуациями, обвинениями в связях с ЦРУ, шпионаже, измене Родине; «Толстовский фонд» именовался «разбойничьим гнездом». Все связи с ней практически оборвались, ее имя было запрещено упоминать в печати, а если нельзя было без него обойтись, то всегда в сопровождении нелестных эпитетов; с трудом проходили тома Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, где публиковались его письма к ней. А она никак не могла примириться с жизнью на чужбине и очень тосковала по России, по Ясной Поляне.
С какой радостью отозвалась Александра Львовна на письмо директора Государственного музея Л. Н. Толстого С. Н. Шаталина, означавшее возобновление контактов с нею. «Вы не можете себе представить, — писала она ему 20 сентября 1967 г., — как всякая весточка с моей дорогой родины и дорогой мне Ясной Поляны и музея имени моего отца меня трогает и волнует. Читаю лекции об отце в университетах и колледжах, и новый не известный мне материал очень нужен… А интерес к Толстому увеличивается за границей, и меня молодежь принимает часто очень радушно и слушает с интересом» (ГМТ).
Ей было послано приглашение принять участие в праздновании 150-летия со дня рождения Льва Толстого, но Александра Львовна была уже серьезно больна, прикована к постели. «Не могу передать, как мне тяжело, что я не могу быть с вами в эти знаменательные дни, каждая минута которых никогда не забывается в моей памяти, тем более что я далека от дорогой мне Ясной Поляны, от моей России, от близкого мне русского народа, — признавалась она в ответном письме от 29 марта 1978 года. — Мне тяжело, что в эти драгоценные для меня дни я не могу быть с вами, с моим народом, на русской земле. Мысленно я никогда с вами не расстаюсь» (ГМТ).
В этом послании соотечественникам выражена боль и драма глубоко русского человека, сердечными узами скрепленного с отчизной, своим народом и вынужденного суровыми историческими обстоятельствами провести десятилетия в изгнании, в чужом мире, который, однако, высоко оценил ее миссию полпреда национальной словесности.
Александра Львовна Толстая скончалась 26 сентября 1979 года.
В соболезновании президента США Дж. Картера ей воздано должное: «Розалин и я были опечалены, узнав о смерти Александры Толстой, — говорится там. — С ее кончиной оборвалась одна из последних живых нитей, связывавших нас с великим веком русской культуры. Нас может утешать лишь то, что она оставила после себя. Я думаю не только о ее усилиях представить нам литературное наследие ее отца, но и о том вечном памятнике, который она воздвигла сама себе, создав примерно сорок лет назад «Толстовский фонд».
Те тысячи, которых она облагодетельствовала своей помощью, когда они свободными людьми начинали новую жизнь в этой стране, всегда будут помнить Александру Толстую»[13].
«Памятником» служит и оставленное ею литературное наследие.
У Софьи Андреевны как–то в сердцах вырвалось: «Природа отдыхает на моих детях», что было неправдой. Совсем наоборот, природа щедро одарила их музыкальными, художественными и, конечно, незаурядными литературными способностями. Не явилась исключением и младшая дочь. Она обладала сильным голосом, свободно владела пером. За границу ехала она с «грандиозными планами». Там чуть ли не с первого дня работала активно, выступая с лекциями о Толстом, знакомя слушателей с его уникальной личностью, с перипетиями его биографии, с его учением, обстоятельствами «ухода и смерти». Помогали привезенные из дома книги, рукописи, записные книжки. К «грандиозным планам», реализованным Александрой Львовной за рубежом, в первую очередь относится монография «Отец. Жизнь Толстого», основу которой составили документы и материалы. «Мне пришлось пользоваться не только моими личными воспоминаниями, — предупреждал автор читателя, — но и различными печатными источниками, книгами о Толстом, его биографиями, напечатанными дневниками и письмами»[14]. Здесь сплавлены чужие тексты, авторские воспоминания, услышанное от отца, родных, друзей? и все подчинено одной мысли: «Я чувствовала, что была обязана написать об отце все, что я знаю и как я понимаю его, так как всем, что во мне есть хорошего, я обязана только ему… Мне хотелось поделиться с вами, читателями, моей любовью к этому необыкновенному, милому, чуткому, веселому и привлекательному, великому в простоте своей человеку, подвести его ближе к вам»[15]. Это произведение, в котором рассказано о 82 годах земного бытия писателя, многоголосое: он сам говорит о себе, говорят о нем и близкие, и члены семьи разных поколений, и биографы, и мемуаристы. Хотя Александра Львовна подчеркивала, что «постарается… дать беспристрастное описание действующих лиц, их жизни, психологии без собственной оценки» и что «личность автора, его суждения должны в целом отсутствовать», все же ее собственный беспредельно любящий того, кому книга посвящена, голос слышен. Быть может, благодаря этому, да и всему хоровому началу книги, в ней вырисовывается образ многомерный, в высшей степени человечного человека, необыкновенного, беспощадного к себе, своему несовершенству, отзывчивого к людской боли, чужому горю, а по сути очень «одинокого».
Такое документальное повествование, содержательное и увлекательное, позволило зарубежному читателю впервые столь полно и обстоятельно узнать историю жизни русского гения, рождения его великих книг, его гуманных дел, его мужественных выступлений против правительства, метаний его духа, отношений с членами семьи, с современниками. Книга имела большой успех, была переведена на датский, испанский, финский, французский, шведский и японский языки. Желание автора «подвести» Льва Толстого к народам Европы и Америки, приблизить их к нему осуществилось.
В годы, последовавшие за выходом в свет этого капитального труда, Александра Львовна изредка помещала на страницах эмигрантских журналов эссе, как бы дополняющие его, например «Отец всегда все понимал»[16], «О радости смерти»[17] и т. д., вносящие новые штрихи в образ отца.
Литературный талант Александры Толстой во всем своеобразии наиболее полно раскрылся в мемуарном жанре, дань которому отдали почти все дети писателя. Она впервые обратилась к нему еще в Москве, опубликовав очерк «Об уходе и смерти Л. Н. Толстого»[18]. На чужбине в ее писаниях главенствовали рассказы о прошлом. В итоге возник замечательный мемуарный цикл из пяти самостоятельных частей. Каждая в хронологической последовательности запечатлела фрагменты ее биографии.
Первая часть «Из воспоминаний»[19] — сочинение яркое, захватывающе интересное. Здесь живо, с большой изобразительной силой в сценах, зарисовках, в лицах и диалогах, событиях разной значимости воспроизведена повседневная жизнь толстовской семьи на протяжении четверти века, с ее поэзией и прозой, с ее горестями и радостями, буднями и праздниками, с ее бытом и особой атмосферой. В этих мемуарах много действующих лиц: братья и сестры, родные и друзья, слуги, и посетители, разумеется, мать и отец, и все они обрисованы в их индивидуальном своеобразии, со своими характерами, типом поведения, лексикой. Наконец,«это и записки о себе, о своем неуютном детстве, смутном отрочестве и юности, история сближения с тем, кого дочь Саша любила больше всех на свете, завершившегося ее духовным прозрением. Первая часть цикла — единственная, которая озарена присутствием Льва Толстого, высоко вознесенного над теми, кто озабочен сугубо личным, кто лишь для себя ищет воли и истины. Вот почему Александра Львовна очерками «Из воспоминаний» (в американском издании она назвала их точнее: «Жизнь с отцом»[20] так дорожила, придавала большое значение. «Ведь эта книга, которую я пишу, — это не шутка, это останется после меня» (ГМТ), — признавалась она в письме от 19 апреля 1930 года А. И. Толстой—Поповой.
Сказание о былом складывалось непросто, в сложной гамме чувств. Приходилось опасаться обвинений в пристрастном, излишне отрицательном изображении матери. «Может быть, мне грустно, — винилась мемуаристка перед А. И. Толстой—Поповой, — потому что я пишу о своем отце и вспоминаю, как мы с ним любили друг друга в последний год его жизни, пишу и плачу так, что все глаза застилает и я уже не в силах больше писать» (ГМТ).
Четыре части цикла, составившие настоящее издание[21], совсем иного плана: здесь в фокусе повествования сама Александра Львовна, она рассказывает о перипетиях своей судьбы, о своей Одиссее, о себе и о времени.
Русский раздел книги в некотором роде явление уникальное: в поле зрения мемуариста события масштабные, исторически значимые — мировая война и русская революция, и освещены они личностью неординарной, принадлежащей к социальной и интеллектуальной элите, да к тому же исповедующей толстовское миропонимание.
Александра Львовна не принимала непосредственного участия в боевых схватках, но и без батальных сцен набросанная ею картина войны передает ее атмосферу, весь хаос и сумбур, царящий вблизи фронта, всю противоестественность и жестокость «греха убийства», льющейся людской крови. Ее взор прикован к солдату, восхищавшему ее своим неброским героизмом, «русским добродушием», незлобивостью, «деликатностью», самоотвержением и стойкостью в смертный час. В изображении народа на войне, в глубинном неприятии всякого братоубийства, нарушающего естественные человеческие связи, в симпатиях к солдату заметна преемственная связь описаний сестры милосердия с «Севастопольскими рассказами» ее отца.
«Проблески во тьме (правдивая история)» — примечательное произведение отечественной мемуаристики: в нем в разных гранях и оттенках запечатлена Россия, настигнутая революционным вихрем, в которой «все переворотилось» и в муках, с жертвами и утратами «укладывался» новый общественный порядок. Александра Толстая — свидетель этого процесса и в некотором роде его участник, невольно своим официальным положением главы двух толстовских музеев (в Москве и в Ясной Поляне) вовлеченный в него. Ее горькое служение памяти отца сопровождалось многочисленными встречами с лицами самого высокого и, наоборот, самого низкого ранга. Всем им отведено место в записках Александры Толстой. Выразительны моментальные снимки таких представителей новой верховной власти, как Сталин, Троцкий, Менжинский, Калинин, Енукидзе, Луначарский, его заместитель М. Эпштейн и др., с их лапидарными, емкими сущностными характеристиками. Опираясь на свою память и дневники, Александра Львовна позволила нам заглянуть в их приемные и кабинеты, присутствовать при беседах с ними. Однако ее оценки сдержанны, щадящи, но ее неприятие «советов», «большевизма», ассоциируемого ею лишь с «террором… рабством, голодом, холодом», выдают ироническая интонация и отсутствие какого–либо пиетета перед лицами столь высокого ранга. Сдержанны потому, что именно они не давали окончательно изничтожить яснополянскую усадьбу и память об ее отце. Резкими, темными красками обрисованы типы новых местных руководителей, в большинстве своем необразованных разрушителей культуры, блюстителей идеологической чистоты и принципа классовой вражды, сеявших рознь, не брезговавших доносами, наветами. Она в современной действительности столкнулась с рано заявившим о себе типом маленького вождя, аморального плебея с «собачьим сердцем», увековеченного М. Булгаковым, П. Романовым и др.
Большой пласт «тюремных записок» Александры Львовны — этюды о житии истинных интеллигентов, трагически вписывавшихся в «переворотившуюся» Россию. Тем самым она коснулась коллизии «интеллигенция и революция». Ею воскрешены облики тех, кто вопреки неблагоприятной общей обстановке, засилью Шариковых небросал поста и делал все возможное, дабы «не погибла русская культура, уцелели кой–какие традиции, сохранились некоторые памятники искусства и старины, существуют еще научные труды, литературные изыскания». Среди них и именитые ученые, и образованные дамы из «бывших», и скромные яснополянские учителя и др. Воскрешены в книге также и облики тех, кого власти зачисляли во вражеский стан зачастую без достаточных оснований, арестовывали, судили, заключали в лагеря, ссылали, высылали из страны.
Александра Толстая наряду с другими эмигрантами рассказала правду о трагедии русской интеллигенции, наглядно и в деталях воспроизвела тюремную антижизнь, раскрыла тайну существования уже в раннюю послереволюционную пору Гулага, пусть и не столь чудовищного, как сталинский, но обрекавшего человека на неволю, физические и нравственные страдания. Повествование, сотканное из множества мини–новелл, событий большой значимости и сугубо личных, охватывающее «войну» и «мир», передает дыхание, «шум и ярость» судьбоносного для огромной страны времени. Оно мозаично и вместе с тем панорамно.
Японо–американский раздел книги переносит нас совсем в другое пространство, в другие миры, В нем явственно проступают элементы путевого очерка, он может быть поставлен в один ряд с традиционными для русской литературы «Письмами русского путешественника».
У Александры Толстой зоркий взгляд, поразительная наблюдательность, непредвзятое восприятие, умение передать доселе неведомую ей действительность в многоцветий красок, с ее особенным колоритом, при этом многогранно, материально осязаемо. Образ страны возникал из картин природы, гула голосов людей различных слоев общества, с разным образом жизни, с разной психологией, религиозными верованиями, умонастроениями.
Воспоминания Александры Львовны по сути своей, конечно, художественная автобиографическая проза: она сама выступает здесь не в роли хроникера, бесстрастного регистратора фактов, а как активное действующее лицо, мыслящее и эмоциональное, со своей диалектикой души, постигающей свою жизнь и жизнь окружающих ее не фрагментарно, а как нечто целостное, в контексте эпохи. У автора своя оригинальная стилевая манера, своя поэтика, суть которой выражена в названии самой сумрачной ее книги «Проблески во тьме». Оно отражало унаследованную от великого мастера концепцию личности, изначально и извечно доброй, способной и среди «тьмы» нравственно воскреснуть, очеловечиться. Характерна глава «Латышка», где в истории просветления выдрессированной надзирательницы, неодушевленной, с «деревянным лицом, деревянным голосом, деревянными движениями», раскрывается чудо прорыва «тьмы» «проблесками» человечности. Александра Толстая не случайно ввела в свои мемуары эпизоды с солдатом, тюремным вахтером, чиновником, американским фермером, в которых вдруг пробуждается душа. Это вносит в книгу напряженность, динамизм, веру в преодоление «тьмы», зла, в силу духа.
В воспоминаниях Александры Толстой немало героев добрых помыслов и добрых дел, с которыми она встречалась дома и на чужбине. Так она утверждала реальность гуманного идеала всеобщего братства, толстовского идеала «любовной ассоциации людей».
Записки младшей дочери, отличающиеся живой, легкой, свободной манерой изложения, мастерством жанровых сцен и индивидуального портрета, богатством словесной палитры, — вне всякого сомнения, факт литературы. Испытала она себя и в собственно художественном творчестве: в 1942 году в трех номерах нью–йоркского «Нового журнала» началась публикация ее романа «Предрассветный туман», но, как явствует из редакционного сообщения: «А. Л. Толстая не успела доставить для настоящей книги очередных отрывков «Предрассветного тумана»»[22], продолжения не последовало, и полный текст его неизвестен. Начальные главы свидетельствуют, что это произведение безусловно интересно своим содержанием, избранной коллизией и типом главного героя Дмитрия Ртищева. Знание реалий эмигрантской жизни, ее проблем позволило автору высветить весь трагизм беспросветного, мнимого, эгоистического, лишенного общезначимого смысла существования изгнанника, оторванного от родины, от почвы, от своего народа. Есть основания предполагать, что прототипом Дмитрия Ртищева послужил Илья Толстой, — настолько сходны их профессиональные занятия, черты характера, внутрисемейные отношения. В романе «Предрассветный туман», пусть и незавершенном, ощутимо воспроизведена специфическая атмосфера эмигрантского бытия, тревожная, нервозная и суетная.
Феномен эмиграции как определенного общественного, нравственного и психологического явления очень занимал внимание Александры Львовны, недаром она посвятила ему целое исследование. «Большой труд, — сообщала 22 февраля 1975 года сотруднику толстовского музея А. И. Шифману, — на который потрачено 6 лет моей жизни, — «История мирового беженства», этот труд я не намерена теперь печатать» (ГМТ). Публицистика как вид словесного творчества была органична для личности с таким темпераментом, активной реакцией на все происходящее в мире и, конечно, в России. Известие о расстреле в 1932 году на Кубани тысячи казаков настолько ужаснуло Александру Толстую, что побудило ее обратиться с полным гнева и боли воззванием «Не могу молчать», призывавшим всех «проповедников любви, правды и братства… христиан, настоящих социалистов, пацифистов» «соединиться в про — тесте» против террора, насилия, истребления ни в чем не повинных людей.
«Я думал, что Ванечка, один из моих сыновей, будет продолжать мое дело на земле»[23], — произнес Лев Толстой, потрясенный неожиданной смертью на редкость одаренного семилетнего Ванечки. Продолжила же его «дело на земле» в меру сил и возможностей «дочь Саша», верная заветам отца — ненависти ко лжи, несправедливости, неравноправию, правительственному гнету, любви к свободе, житейской и духовной, к страждущим и угнетенным, любви к России.
С. А. Розанова