Часть I ИЗ ПРОШЛОГО. КАВКАЗСКИЙ И ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ

ИЮЛЬ 1914-ГО

Вероятно, это обычное явление: массы не отдают себе отчета в происходящих политических событиях ни в национальном, ни еще менее в мировом масштабе.

Люди обрастают своими мелкими интересами и не заглядывают дальше собственного благополучия, собственных забот и несчастий. Зачем нам ломать голову над делами государственной важности? Пусть этим занимаются цари, короли со своими министрами и парламентами, президенты республик.

Мы опоминаемся только тогда, когда грянула беда и непосредственно коснулась нашего благополучия.

Первая мировая война для многих разразилась неожиданно, хотя думающие и читающие газеты люди знали о милитаристских настроениях Германии, о боязни Германии великой и сильной в то время России, о вражде Австрии к Венгрии и Сербии, о ненависти к австрийцам сербов, которые не могли им простить Боснию и Герцеговину. Все знали о настроении австрийской династии Габсбургов, считавших себя избранниками — гордостью и могуществом Австрии.

Это знали все русские люди, но никому не хотелось верить в грядущую опасность. У каждого народа есть своя утешительная фраза, к ней прибегают, когда не хотят думать, волноваться и беспокоиться, — «Ничего… образуется…» Так говорят русские, утешая себя этой любимой поговоркой. У американцев, когда им не хочется думать о неприятном, тоже своя поговорка: «Эвритинг вилл би олл раит».[26]

Даже когда сербский юноша Принцип убил кронпринца Франца—Фердинанда в Сараево и уже слышалось бряцание оружием в Австрии и Германии, искавших повода к войне с Россией, и атташе английского посольства в Берлине продолжал еще делать все возможное, надеясь на благополучное разрешение конфликта, русские не верили в возможность войны — обойдется, мол, благополучно, образуется.

Но цель этих моих записок не описание политических событий. Пусть это делают историки. Я принадлежала к числу людей, не вникавших в политические события. Кое–что слышала, почитывала газеты, и политические настроения проходили мимо меня, не задевая. Поэтому меня как громом поразило, когда 1 августа 1914 года была объявлена война.

Годы после смерти отца и до объявления войны были самыми тяжелыми в моей жизни.

При нем — у меня не было своей жизни, интересов. Все серьезное, настоящее было связано с ним. И когда он ушел — осталась зияющая пустота, пустота, заполнить которую я не умела.

Казалось, что оставленное отцом завещание на все его литературные права, посмертное издание трех томов его неизданных сочинении, покупка у семьи земли Ясной Поляны на средства, вырученные от первого издания трех томов, и передача этой земли крестьянам — все это должно было заполнить мою жизнь.

На самом деле этого не было. Нарушились мои отношения с семьей. Мои любимые старшие брат и сестра — Сергей и Татьяна, самые близкие, особенно Таня, к отцу, моя мать и братья, не получившие авторских прав, — все были обижены.

Это было тяжко.

И очень скоро наступило горькое разочарование в последователях отца, так называемых толстовцах.

В. Г. Чертков, с которым мне пришлось близко работать, — меня давил своим бессмысленным упрямством, прямой властностью, с которой мне в мои 26 лет и с моей неопытностью трудно было бороться, когда я считала его неправым.

Он считался другом отца, в ранней молодости бросил блестящую карьеру при Дворе, сделался строгим вегетарианцем, опростился и посвятил всю свою жизнь распространению философских сочинений отца. Вместе с Горбуновым—Посадовым он основал дешевое издательство «Посредник», распространявшее народные рассказы отца по 1–3 копейки на книжечку, и эта деятельность составляла главный интерес его жизни.

Одной из основных черт моего отца была благодарность за все, что люди для него делали. И это чувство благодарности отец очень сильно чувствовал по отношению к Черткову. «Никто не сделал для меня того, что сделал Владимир Григорьевич», — говорил отец.

Но трудно было найти более разных по характеру людей.

В нескольких строчках трудно определить, в чем заключалось это различие.

В Черткове не было гибкости, он был тяжел своей прямолинейностью, полным неумением приспособиться к обстоятельствам. Его поступки, действия, его ум, устремленный в одном направлении, не допускали компромиссов… У Черткова не было чуткости, в нем не было тепла. Чертков подходил к людям, строго анализируя их: если человек ел мясо и был богат, для Черткова он уже не был интересен. Для Толстого каждый человек был интересен, он любил людей. Может быть, как раз в этом–то и было различие между ним и его верным последователем.

Толстой испытывал радость в общении с людьми, и они интересовали его. Кто бы ни приходил к нему, с кем бы он ни сносился — он всегда видел в человеке что–то особенное…

Для Черткова светская дама была ничтожеством. Для Толстого она с какой–то стороны была чем–то. Чертков не заметил бы дурочку, которая, стоя у крыльца с глупой улыбкой, просила копеечку.

Для Толстого она была человеком, она была добрая и всех одинаково любила.

Для меня Чертков был тяжел, он давил меня… Да. За редким исключением, я недолюбливала толстовцев.

Я чувствовала в них неискренность, несвободу какую–то, неестественность.

Помню, мой маленький шестилетний племянник читал объявление в доме Черткова: «Сегодня в 8 часов вечера будет прочтена лекция о духовном браке». Мальчик заинтересовался: «Аннушка, — спросил он кухарку, — что такое духовный брак?» Аннушка, здоровая работящая женщина, которая ежедневно варила пищу на всех этих лежебок, только махнула рукой: «Делать им нечего! Глупости выдумывают. Нынче духовный брак, а завтра духовные дети пойдут…»

Эти грязные, пахнущие грязным бельем люди с мрачными лицами, убивающие в себе всякую радость жизни, были мне противны, особенно после двух случаев, когда мне пришлось бежать от преследования этих «духовных» лиц.

В этих людях, за некоторыми исключениями, не было любви и была большая доля рисовки и самолюбования.

Они носили блузы, высокие сапоги, некоторые отпускали себе бороды. И в то время, как их учитель полностью понимал радость жизни, отражавшуюся в выражении его лица, улыбке, шутках, остротах, веселом смехе, — последователи сохраняли постные, мрачные лица, боясь лишней улыбкой, веселой песней нарушить свое безгрешие. Отец любил не только классическую музыку, но и народные, цыганские песни. Толстовцы избегали веселой, захватывающей музыки.

Помню, как знаменитая пианистка, исполнительница старых классических произведений на клавесине, Ванда Ландовска, гостившая у меня в имении рядом с домом Черткова, играла для его обитателей.

На другой день до нас дошли слухи, что молодежь плохо спала. Их разбудила игра Ландовской и навеяла грешные мысли.

Когда я об этом рассказала Ванде, она очень смеялась, а на следующий вечер во время ее игры у Чертковых я спросила ее: «Ванда, что вы наделали? Вы сегодня так играли, что я боюсь, что нынче ночью никто из толстовцев не сомкнет глаз!»

Были люди, как Мария Александровна Шмидт — большой друг отца, отказавшаяся от всей своей прошлой жизни и посвятившая себя помощи крестьянам, рядом с которыми она жила. В ней не было и тени неискренности, и она действовала на людей не словами нравоучения, а любовью.

Она очень помогала мне в этот трудный, безалаберный, нехороший период моей жизни.

НА ФРОНТ!

Я жила своими маленькими интересами, развлекалась, работала с крестьянами по передаче им земли и по организации кооперативов; старалась помочь им с помощью агронома улучшить их полевое хозяйство, и постепенно крестьяне вводили многополье, начали сеять клевер. Зимой я жила в Москве, летом — у себя в имении. Завела стадо племенных симментальских коров. Посылала молоко ежедневно в г. Тулу в больницу; приобрела кровных, рысистых лошадей. На них пахали и делали все полевые работы.

Со мной жила бывшая секретарша моей матери, большая любительница собак. У нас в доме жили два черных пуделя. Один — мой верный Маркиз, прозванный так моим отцом, и его подруга Нитуш и две белые лайки: большие, могучие красавцы — Беляк и Белко.

Я что–то делала, чем–то занималась, но все это было не то, в душе была пустота.

И вдруг неожиданно… война!

Против своего обыкновения я с жадностью прочитывала газеты. В соединенном заседании Совета и Думы государь держал речь. «Мы не только защищаем свою честь и достоинство в пределах своей земли, — закончил государь свою речь, — но боремся за единокровных братьев славян».

Громкое дружное «ура» — было ответом на речь государя. После государя говорили председатель Государственного совета Голубев и председатель Государственной думы Родзянко.

Родина в опасности! И русские люди различных партий, толков, направлений объединились в одном горячем порыве — любви к родине и преданности монарху, возглавляющему Россию.

Сидеть сложа руки было немыслимо. Уходят один за другим племянники, рабочие; взяли моих рысистых лошадей. Усадьба опустела, и все то, что частично заполняло жизнь, — хозяйство, организация и работа в кооперативах, — все отошло на задний план.

Я не могла сидеть дома, я должна была участвовать в общей беде. Я решила идти сестрой милосердия на фронт и поехала в Ясную Поляну проститься с матерью.

Трудно было узнать в этой старой, тихой и кроткой женщине мать, которую я знала раньше. Куда девались ее беспредельная энергия, воинственность, властность? Целый день сидела она в кресле и дремала. В укладе жизни Ясной Поляны почти ничего не изменилось. Только теперь во флигеле жила моя старшая сестра с дочкой Танечкой. Тот же повар Семен Николаевич — крестник моей матери — готовил завтрак к 12 часам дня и обед из 4‑х блюд к 6 часам вечера; к столу прислуживал старый служащий Илья Васильевич. В доме было тихо, безлюдно, скучно.

— Зачем ты едешь на войну? — сказала мне мать. — Ни к чему это. Отец был против войны, а ты хочешь в ней участвовать.

— Я не думаю, чтобы он был против того, чтобы я помогала больным и раненым.

Но мать была недовольна.

— Ну, я сказала тебе свое мнение, но я знаю, что это бесполезно. Ты всегда делаешь все по–своему…

Чертков и толстовцы тоже меня осудили, но меня это не трогало. Я не могла оставаться дома.

Еще при жизни отца я увлекалась медициной. Изучала анатомию, физиологию. Вместе с доктором Никитиным — нашим домашним врачом, приглашенным моей матерью, чтобы следить за здоровьем отца, мы организовали амбулаторию в деревне и принимали больных крестьян не только из Ясной Поляны, но и со всей округи. Доктор Никитин многому меня научил. Исследуя больных, он читал мне целые лекции о той или иной болезни, учил меня делать перевязки, приготавливать мази, делать уколы. Краткие курсы сестер милосердия и практическая работа в Звенигородском госпитале, где главным врачом был доктор Никитин, помогли мне легко выдержать экзамен на сестру милосердия военного времени.

В госпитале меня назначили хирургической сестрой. Привыкать было трудно. Первый раз, когда мне пришлось увидеть нагого человека, я растерялась… Но доктор мне помог:

— Сестра, что с вами? Живо! Скальпель! Тампоны! — крикнул доктор.

Стало стыдно, неловкость исчезла, передо мной был страдающий человек, ему надо было помочь. Второй раз мне сделалось нехорошо, когда доктор пробивал больному череп. Но… человек ко всему привыкает…

Работа в тылу меня не удовлетворяла. Я решила просить перевода на фронт. Мне хотелось забыться, хотелось подвигов, геройских поступков… Политические события проходили мимо, не задевая меня! Разгром немецкого посольства, вспыхнувшая ненависть ко всему немецкому, наше наступление в Галиции, наше августовское поражение в Восточной Пруссии — все это, к стыду моему, меня мало интересовало. Волновал только собственный вопрос: попаду ли я на фронт?

Председателем Всероссийского Земского Союза был князь Львов. Я пошла к нему просить место, все равно где, только ближе к фронту.

Князь Львов, как мне казалось, насмешливо улыбался.

— Вы на фронт? Если вы хотите ответственной работы, я вам прямо скажу: вы не годитесь. Вы непрактичны, неопытны.

Я рассердилась. Его насмешливое лицо раздражало меня.

— А какое вы имеете право думать, что я не умею работать?

— Не обижайтесь, я один раз наблюдал в Туле, как вы сдавали свой яблочный сад и арендатор вас надул… Нет у вас деловой смекалки…

Да, я вспомнила, это было в конторе адвоката. Я не была знакома тогда с князем Львовым, но меня поразила его практичность и умение разговаривать с арендатором, выколачивая из него каждую копейку. Он был прав — я не умела этого делать.

— Но какое же это имеет отношение к работе на фронте?

На ответственную работу он меня так и не взял, и только через несколько месяцев меня назначили уполномоченной Всероссийского Земского Союза. В конце концов я попала в санитарный поезд, работавший на Северо—Западном фронте.

БЕЛОСТОЦКИЙ САНИТАРНЫЙ ПУНКТ

Наш поезд привозил раненых и больных с фронта в Белосток на санитарный пункт, где их перевязывали и эвакуировали дальше.

Облик нашего старшего врача Марии Александровны Савиных совсем не подходил в моем представлении к ее профессии. Она была очень красива. Правильные черты лица, черные брови, карие живые глаза, молодое лицо и… совершенно белые волосы. Мы все уважали и любили ее[27], Она была прекрасным товарищем — веселая, общительная, но была плохим и неопытным врачом. Пугалась тяжелых случаев ранения, терялась, когда надо было принять экстренные меры, сделать операцию, чтобы спасти раненого или больного.

Раненых привозили прямо с поля сражения, и бывали тяжелые случаи ранения в живот, в голову, иногда умирали тут же во время перевязки.

Никогда не забуду одного раненого. Снарядом у него были почти оторваны обе ягодицы. По–видимому, его не сразу подобрали с поля сражения. От ран шло страшное зловоние. Вместо ягодиц зияли две серо–грязные громадные раны. Что–то в них копошилось, и, нагнувшись, я увидела … черви! Толстые, упитанные белые черви! Чтобы промыть раны и убить червей, надо было промыть их сильным раствором сулемы. Пока я это делала, раненый лежал на животе. Он не стонал, не жаловался, только скрипели стиснутые от страшной боли зубы. Перевязать эти раны, чтобы повязка держалась и чтобы задний проход оставался свободным, — было делом не легким… Не знаю, справилась ли я с этой задачей…

Знаю только, что я была неопытна, что надо было пройти еще большую тренировку, чтобы научиться не расстраиваться, забыть об ужасных открытых ранах с белыми жирными червями, чтобы это не мешало мне нормально есть, спать…

Помню еще один случай: на перевязочном пункте в Белостоке я перевязывала солдата, раненного в ногу. Веселый был парень, и, хотя нога у него сильно болела, он радовался, что его эвакуируют: «Домой поеду, к жене, ребятам. Они, небось, соскучились обо мне». Напротив веселого солдата сидел на стуле немец. Рука перевязана кое–как, бурым потемневшим пятном через марлю просочилась кровь.

— Эй, немчура! — вдруг заорал во все горло веселый солдат, — не гут, не гут, зачем ты мне, немецкая морда» ногу прострелил? А? — и показывает на рану.

— Jawohl! [28]— соглашается немец, показывая руку. — Und Sie haben mir auch mem Hand durchgeschossen[29].

— Ну, ладно, немчура, война, ничего не поделаешь… — точно извиняясь, сказал солдат. Оба весело и ласково друг другу улыбнулись.

Как–то раз наш поезд остановился в маленьком немецком городке. Городок чистый, армия не успела еще его загадить.

Немцы ушли, побросав имущество. Тяжело было видеть, как солдаты ходили из дома в дом. набирая полные мешки разного добра: одежду, стенные часы, постельное белье. Мебель не унесешь, ее просто разбивали. Крах! Крах! Из верхнего окна чистого, уютного домика летят стулья, столы, комоды, а за ними с жалобным стоном сотен струн ударяется о мостовую пианино. Солдаты весело гогочут.

Доктор назначил меня в офицерский вагон. Я шла туда неохотно. С солдатами работать было легче. Они проще и поэтому деликатнее офицеров. Отворачиваются, когда надо, чтобы не смущать сестру. В офицерском вагоне несколько человек легко раненных, и, когда их перевязываешь, они позволяют себе отпускать грубые шутки, двусмысленные остроты.

Попасть в теплушки и покинуть их можно только на остановках. Закончив работу, приходится сидеть и ждать, пока наш длиннейший поезд подойдет к станции и можно будет выскочить и по платформе добежать до своего вагона.

Как–то раз пришлось долго ждать. Было особенно неприятно и скучно слушать банальные разговоры и остроты офицеров. Поезд едва полз по высокой, вероятно, только что построенной насыпи. Я смерила глазами высоту подножки — невысоко, и, не долго думая, спрыгнула на насыпь. И, о ужас! — поезд тотчас же наддал пару. Быстрее, быстрее, один за другим проскакивали вагоны, проскочил и наш персональный вагон. Зима, мороз, а я в одном халате… Что делать? Вскочить обратно в поезд на таком ходу было невозможно. Я испугалась. Что я буду делать, если поезд уйдет и я останусь одна на полотне железной дороги? Ни одного жилья, кругом лес, занесенный снегом. И вдруг загремели колеса, застучали друг о друга буфера… Поезд остановился…

— А я, зная вас и на что вы способны, поглядывала в окошко и, увидев на насыпи вашу растерянную фигуру в белом халате, — остановила поезд, — с упреком сказала мне Мария Александровна[30]. — В другой раз, пожалуйста, этого не делайте, — добавила она, укоризненно качая своей седой головой.

У ПОДНОЖИЯ АРАРАТА

16 октября, не объявляя войны, турецкий флот обстрелял Одессу, Новороссийск и Севастополь. Россия немедленно приняла вызов. Одержав несколько блестящих побед, наша армия, почти без боя, продвинулась в глубь Турции.

Т. Н. Полнер — старый земский деятель — и Сергей Глебов — энергичный и идейный молодой человек, с домами которых мы были знакомы с детства — его сестра была замужем за моим братом Михаилом, — организовали в это время 7‑й передовой отряд В. 3. С, командированный для работы на Турецком фронте. Меня приняли в отряд только по протекции Полнера и Глебова, так как принимали только кадровых краснокрестных сестер, и я была единственной сестрой военного времени.

Наш эшелон шел в Тифлис больше недели, и там нам пришлось ждать назначения около месяца. Настроение у всех понизилось. Чудесные прогулки, знаменитые серные бани, безделие — все это было хорошо для туристов, но мы рвались в бой.

Наконец, было назначено общее собрание. Тряся черной с проседью бородкой и испытующе ощупывая нас своими умными карими глазами, Полнер держал речь: «Мы должны идти по двум направлениям, — сказал он. — Одно направление на Эрзерум — Каре, другое — Эривань — Иг–дырь и дальше — Каракалиса Алашкертская в глубь Турции. Второе направление — опасное: нападают по дорогам банды курдов, свирепствуют все три вида тифа, длинные тяжелые переходы верхом через перевалы без дорог. Решайте сами, кто куда пойдет работать, я никого не назначаю».

И не успел он закончить, как почти половина отряда отделилась и высказала желание работать на Эривано—Игдырьском направлении. Наконец–то, думали мы, начнется настоящая работа!

Т. Н. Полнер встал впереди нас: «Спасибо, — сказал он, — я сам возглавлю ваш отряд».

Игдырь — маленькое местечко у подножия горы Арарат, расположенное на берегу бурной речки Ефрат. Библейские, но унылые, болотистые места с невероятным количеством комаров, носителей одной из самых тяжелых форм тропической малярии.

Здесь, в Игдыре, в бывшей школе, мы организовали первый перевязочный пункт 7‑го передового отряда Всероссийского Земского Союза. Работа закипела.

Женщина–врач, смуглая, иссохшая, как мне казалось, от злости, — социалистка с дежурной папиросой во рту — остро меня возненавидела.

— Прислали, видите ли, «работницу»! — жаловалась она молодому врачу. — Без протекции она сюда бы не попала. Что она знает? — графиня, аристократка!

— Сестра, вымойте все полы, окна, двери в палатах, — приказала она мне, — чтоб было чисто.

Щеток не было. Молча, стиснув зубы, я терла полы тряпками. Я так боялась, что врачиха будет смеяться над моей никчемностью, называть белоручкой, барыней, — тем более что опыта в мытье полов у меня не было никакого.

Спасибо, выручил брат милосердия Эмилио Ферра–рис — доброволец–итальянец, неизвестно почему попавший братом милосердия в наш отряд.

— Impossible[31], синьорина, — горячился Эмилио. — Эта docteur, она влюбляй во все мужчин, красивый заведующий хозяйства и ревнуйт. Вы очень устает; я вам помогайт.

И мы терли полы, мыли окна, расставляли и стелили кровати, и нам было весело. А докторша шествовала по отряду, и за ней, как собака, плелся ее любимец козел, которого она приручила и угощала табаком.

А когда привезли тридцать человек ревматиков — докторша назначила меня делать им массаж. И я терла им ноги, руки, спины часами, пот лил с меня ручьем. Я не знала тогда, что мыть полы, массировать десятки больных — не входило в обязанности сестры. Да злая докторша и не назначала кадровых сестер на эту работу.

— Сестрица, брось, умаялась, — говорили мне больные солдаты. Они жалели меня, но я не обращала внимания на их слова, продолжая их часами массировать.

Может быть, это и был подвиг? Но подвигом в моем представлении было нечто совсем другое!

В Игдыре мы простояли несколько месяцев.

Наступили теплые дни. Зажурчали ручьи, разлились по всей долине реки.

Нестерпимая жара. Скучно. Работы мало. Вечером гучами вились над нами и кусали комары. Страшная жажда. Студенты, исполнявшие в отряде роль братьев милосердия, принесли из деревни виноградный сок. Сок кисло–сладкий, вкусный и чудно утоляющий жажду. Наливаем в большие эмалированные кружки и с наслаждением пьем одну за другой.

— Что это? Катя, что с вами? — Катя очень милая, скромная краснокрестовская сестра, и мы дружили с ней, смеется, заливается, не может остановиться. Хотела пройти несколько шагов, споткнулась, обеими руками обняла столб на балконе; стоит, хохочет, а двинуться не может.

Весь отряд — сестры, братья милосердия — все были вдребезги пьяны. Только потом мы узнали, что забродивший виноградный сок чуть ли не пьянее вина.

Ждали начальника. К нашему счастью, злая докторша уже ушла к себе. Полнера любили, но боялись, он был очень строг. Что если он увидит весь свой персонал в таком состоянии?

Из всего отряда только заведующий хозяйством и я не были пьяны. Мы стали поспешно разводить и укладывать всех своих товарищей спать, Едва–едва успели, приехал Полнер.

— Где же все? — спросил начальник, оглядывая пустую столовую и террасу, где обычно до позднего вечера засиживалась молодежь.

— Спать пошли, устали от жары…

Старый земский врач–хирург назначил меня в операционную помогать опытной хирургической фельдшерице. Я была счастлива, что вышла из–под начальства злой докторши и она, наконец, лишилась садистического удовольствия меня мучить.

Ранения были тяжелые, турки употребляли разрывные пули дум–дум. Трудно было привыкнуть к ампутациям. Держишь ногу или руку и вдруг ощущаешь мертвую тяжесть. Часть человека остается у тебя в руке. «Сестрица, — с надеждой, боясь ответа, обращается ко мне молодой красивый казак, очнувшись от наркоза, — а ногу–то оставили, не отрезали, пятка чешется» … Как ему сказать? Большие черные глаза смотрят на тебя с надеждой, мольбой…

И, узнав правду, сильный могучий красавец–казак, закрыв лицо руками, рыдал как ребенок.

— Сестрица… как же я теперь? Дуня–то моя… Дуня… не будет калеку любить… уйдет… а ребята… чем зарабатывать буду?!

— А ремесла никакого не знаешь?

— Знаю, сапожник я… Может, заработаю как–нибудь. А как ты думаешь? Дуня моя разлюбит, не захочет со мной жить?

— Коли стоящая Дуня твоя, она еще больше любить и жалеть тебя будет!

А через неделю он веселил всю палату и громко, заливистым тенором пел свои казацкие песни.


В ТУРЕЦКОЙ АРМЕНИИ

В Игдыре мы оставались не долго. Отряду было приказано выехать в Каракалису Алашкертскую — 100 с лишним верст в глубь Турции — б Турецкую Армению.

Пригнали транспорт верблюдов, они должны были доставлять в Каракалису продовольствие и керосин для отопления форсунок в палатках.

Наше выступление было назначено через несколько дней. Все обрадовались, лихорадочно готовились к отъезду. Я решила приобрести собственную лошадь. Приводили курды и армяне нескольких лошадей, но они мне не подходили. Единственный жеребец, в которого я влюбилась, был слишком молод — трехлетка. Он не выдержал бы переходов через перевалы. Я не могла оторвать глаз от этого белого с черным ремнем вдоль спины арабского жеребца. Я никогда не видела белых лошадей. По–видимому, только арабы, и то редко, бывают белой масти. Как влитой, спокойно сидел на нем старый, смуглый, с белой бородкой курд в полосатом шелковом халате и белой чалме, сдерживая нервно бившего копытом араба, покрытого ярким ковровым потником.

Ах, как мне хотелось его приобрести! Если бы не боязнь, что он не выдержит длинных переходов, перевалов, купила бы его. Но эта лошадь, с лебединой шеей, раздувающимися ноздрями, нервно танцующая на месте, не была создана для работы. Мне пришлось купить другую, выносливую простую лошадь, которую я позднее променяла на прекрасного серой масти кабардинца, на котором впоследствии и сделала все переходы по Турецкой Армении.

Длинный и странный был караван. Нагруженные верблюды, весь персонал — сестры, врачи — все верхом, многие, не умеющие ездить, сидели на лошадях — по выражению кавалеристов, — как собака на заборе.

А вечером на стоянках не могли ни ходить, ни сидеть от боли в ногах. А я только посмеивалась… Недаром отец меня приучил ездить верхом с 6-летнего возраста.

Весной, когда в горах еще лежал глубокий снег, нельзя было и думать о повозках.

Наш начальник Полнер, видимо, тоже чувствовал себя верхом на лошади прескверно. Вывернувши носки ног, согнувшись в седле, ехал Полнер на своей лопоухой, с отвислой губой кобыле. Он был кабинетный человек, старый земец, общественный работник. Наездник был плохой, но он никогда и виду не показывал, что он устал или что у него болят ноги и спина. Выдержка у него была колоссальная.

Немного страшно было переправляться через бурные реки. Широко разлились полноводный Ефрат и его приток, через которые пришлось переправляться. Я даже не заметила, как лошадь отделилась от земли и поплыла. Сильным течением нас отнесло далеко в сторону, и, как ни поджимала я ноги, они промокли выше колен.

Слева вдали сиял на солнце снеговой покров Арарата, и дальше, утопая в туманной мгле, виднелись цепи снеговых гор. Подъем. Выше, выше. Склоны гор голубые, покрытые незабудками, но незабудки не такие, как у нас в Тульской губернии, а крупные, точно искусственные. Дикие нарциссы, тюльпаны…

Чингильский перевал. Выше, выше. Становится холоднее. Снега. Местами лошадь проваливается по брюхо. Слезаю, чтобы облегчить коня, кувыркаюсь в снегу… Спуски, подъемы, дикая горная природа, ни одного жилья, ни одной живой души… Вдруг голос: «Здравствуйте, сестра!» — У скалы, вправо от меня, группа казаков в папахах с белым верхом и черкесках держат лошадей. Среди них высокий, с правильными чертами лица, смуглый, в черкеске и папахе генерал — «Здравствуйте, сестра!» Я осадила лошадь, стою, смотрю на него вопросительно. «Я генерал Абациев, женат на вашей троюродной[32] сестре. Вы ведь Толстая?» Я никогда не встречалась с ним, но много о нем слышала. Он был одним из самых храбрых генералов, осетин, Георгиевский кавалер со всеми Георгиевскими крестами и Георгиевским оружием. Про него рассказывали, что он никогда, никого и ничего не боялся. Во время боя, стоя на горе во весь свой громадный рост, на виду у неприятеля, он командовал войсками.

Генерал ехал по направлению к Игдырю, но штаб–квартира его была в Каракалисе, куда и направлялся наш отряд.

* * *

Чингильский перевал позади. Опять жара, долина покрыта густой травой. Множество цветов. Бурные речки, мостики с гранитными перилами. Изредка попадаются на нашем пути развалины громадных мраморных и гранитных зданий. Храмы, может быть? Что было здесь раньше? Кто здесь жил, кто строил эти храмы?

Из–под земли бьют горячие и холодные источники… Вода пузырится, из некоторых ямок идет пар. В одной из них, видимо в полном блаженстве, сидит смуглый, с бронзовой спиной армянин.

Какое природное богатство! Какой прекрасный край и какая дичь!

Жилищ мало, только изредка, как будто из–под земли, вьется тонкой струйкой дым. Это жилища курдов и армян. Они под землей. В верхнем этаже скотина: коровы, овцы, а внизу, в подвалах, — семьи. Под землей теплее, меньше надо топлива.

Каракалиса Алашкертская грязная, немощеная греческая деревня. Несколько небольших убогих домов, в них разместились военные. Самый большой двухэтажный дом занимает генерал Абациев со своим штабом.

Разбиваем палатки под больных, раненых, персонал.

Сестер не хватает. Едва, едва справляемся. Раненых мало, но свирепствуют все формы тифа — брюшной, сыпной и возвратный.

Иногда не хватало питания, если почему–либо задерживался караван верблюдов.

Верблюды были единственным транспортом, доставлявшим нам продовольствие, керосин для отопления форсунок и почту. Верблюдов ждали с нетерпением, и, когда из–за гор появлялся длинной цепью караван, их встречали с восторгом: «Идут, идут, верблюды идут!»

Верблюды шли спокойно, медленно, с аккуратно притороченными к бокам грузами. Грузы должны точно взвешиваться — ровно по 4 пуда с каждой стороны. После разгрузки верблюды ложились правильными рядами, деловито пережевывая корм своими маленькими ротиками.

Помню один случай, который мог кончиться катастрофой, но, к счастью, кончился благополучно, вызвав много смеха у сестер.

У нас было несколько молодых, наскоро испеченных врачей военного времени. Помню одного. Он был такой чистенький, в новеньком мундирчике; его румяное, круглое личико, всегда свежевыбритое, сияло молодым задором и жизнерадостностью. Он краснел, как наивная девушка, когда собирался делать операцию, и, не моя рук, торопил нас снимать перевязку. А мы с фельдшерицей стояли как вкопанные с поднятыми кверху вымытыми руками, не слушая приказания.

— Снимайте повязку! Вы разве не слышали?

— Простите, доктор, — отвечала фельдшерица, — мы ждем, что вы руки помоете…

И вот один раз, когда улеглись в ряд верблюды, вздумал этот доктор удивить сестер и пройтись по спинам животных. Верблюды вскочили с быстротой молнии, подкинули нашего доктора, как с трамплина. Он летел в воздухе сажени три. Мы все ахнули, но, к счастью, он упал в кучу мягкого сена. Увидав, что все благополучно и доктор цел и невредим, — мы все, сестры и братья, покатились со смеху. Успокоимся на минутку, а потом вспомним, как летел доктор, взглянем на его красное, испуганное, смущенное лицо, новенький мундирчик, весь в сене, и опять заливаемся, хохочем.

Генерал Абациев очень хорошо ко мне относился и всегда старался помочь.

— Сестра, что я могу для вас сделать?

— Тяжелобольные у меня, ваше превосходительство. Кормить нечем. Если бы курочек достать, были бы для них и яйца, а то питание очень плохое…

— Хорошо, сестра, я сделаю, что могу.

И через несколько дней, смотрю, прискакали казаки.

— Так что их превосходительство курочек вам прислали.

Смотрю, к седлам головой вниз приторочены куры. Отвязали, а они на ногах не стоят… Отекли ноги. Я отыскала большой железный таз, устроила курам ножную горячую ванну. Молодежь издевалась надо мной, но постепенно ноги у моих пациентов отошли, и через несколько дней они занеслись.

Я радовалась, что мои больные получат яйца, а сестры завидовали и воровали у меня яйца прямо из–под кур для своих больных.

Генерал Абациев часто заходил к нам в отряд.

— Что еще я могу для вас сделать, сестра?

— Молока нет, ваше превосходительство. Может быть, можно коров достать?

Постоял, подумал. «Постараюсь, — говорит, — сестра». И через несколько дней смотрим, по дороге пыль столбом, казаки штук семь коров гонят.

Коров есть чем кормить. Травы много, да и пшеницы сколько угодно, только надо ее найти. Казаки ходят вокруг армянских домов, землю пиками нащупывают. Коли пика легко идет, начинают откапывать и находят спрятанное, засыпанное землей зерно.

А у меня новое занятие — коров доить. Коровы худые, маленькие, молока мало, но доить надо — больше некому.

Сижу на скамеечке, дою, руки болят с непривычки.

— Что это вы делаете, сестра?

Я и не заметила, как подошел генерал Абациев.

— Коров дою, ваше превосходительство. Постоял, покачал головой, а вечером менонита прислал коров доить.

* * *

Ночью сестры дежурили по очереди. Четыре палаты по 40–50 больных в каждой. На каждую палату один дежурный санитар, а на все палаты одна сестра.

Почти все больные — тифозные. Всю ночь бегаешь из одной палаты в другую. Стонут, мечутся, бредят. Чувствуешь свое полное бессилие как–то облегчить, помочь. Минутами делается страшно. Особенно, когда стоны превращаются в хрип… Подбегаешь, дыхания почти нет, больной затих, пульса нет. Только успеешь перекрестить, закрыть глаза — помер.

Захожу во время обхода в палату сыпнотифозных. Около умывальника стоит очень слабый выздоравливающий больной. В глубине палатки кричит, ругается в бреду сыпнотифозный армянин. Не успела я подойти, как он, как кошка, с быстротой молнии вскочил, перелетел через две–три кровати, бросился к умывальнику, схватил бутылку сулемы и размахнулся над головой слабого больного. Он убил бы его, но я успела схватить армянина за руку сзади, бутылка скользнула по черепу больного, слегка его задев… Армянин бросился на меня, повалил меня на пол, схватил за горло и стал душить. Борясь, мы покатились по полу и завалили собою дверь. Руки больного стальными клещами сдавили мне горло… В дверь ломился дежурный санитар… Но открыть дверь он не мог. Каким–то образом мне удалось откатить армянина от дверей. В палату ворвались два санитара, схватили армянина, надели на него смирительную рубашку.

Все дрожало во мне, когда я пришла с дежурства в столовую…

А через несколько дней после кризиса, когда армянин был уже в полном сознании, он виновато мне улыбнулся, когда я вошла в палату. «Как же это ты задушить меня хотел?» — спросила я его шутя. Он был смущен: — «Прости меня, сестрица, видит Бог, не помню ничего… Коли в памяти был бы, никогда такого не сделал бы».

Фельдшерицы не любили и не умели ухаживать за ранеными. От одной нашей фельдшерицы мне пришлось принять одного пластуна, раненного в голову. Пучки серого мозга торчали на бритой голове… У него были пролежни величиной с чайное блюдце, матрац промок, от его кровати шло страшное зловоние. Он был совершенно невменяемый, ничего не понимал и только помнил свою жену Марусю и называл меня ее именем: «Маруся, попить дай! Маруся, ноги потри, болят». Его пришлось эвакуировать, и по дороге он умер.

* * *

К нам часто заходил бравый терский казак–сотник. Небольшого роста, нос с горбинкой, с черной бородкой клином. Смуглое лицо его утопало в громадной мохнатой папахе с белым верхом. Черная черкеска с газырями казалась мне слишком длинной по его росту. Сотник часто захаживал к нам. Молодежь, месяцами оторванная от женского общества, естественно, льнула к нам, но Полнер не поощрял визиты офицеров к сестрам, брюзжал что–то себе под нос и не особенно был любезен с гостями.

Один раз прискакал в отряд сотник. Смотрю — конь под ним — картина.

Спешился сотник.

— Нравится вам мой новый конь? Только что купил, араб кровный…

— Хорош! А в езде как?

— Смотрите. — Вскочил сотник в седло прямо с земли, проскакал по лощине, вернулся. — Ну, что скажете, сестра?

— Хорошо, — говорю. — Я и не знала, что в Турции столько арабских лошадей.

Несколько дней прошло. Выходим из столовой палатки. «Что это? — воскликнул вдруг заведующий хозяйством. — Смотрите, сотник вашего коня угнал!» Побежали мы к коновязям, смотрим — вместо моего рыжего мерина, а у меня тогда еще не было моего верного кабардинца, стоит арабский караковый жеребец сотника.

Не подумав, я похвалила жеребца, и по кавказскому обычаю сотник подарил его мне.

Вскочил заведующий хозяйством на араба, ребята наши — на своих лошадей и поскакали догонять сотника. С трудом они уговорили его отдать им моего рыжего мерина и взять назад араба. Огорчился, обиделся сотник.

Вечером, когда мы пили чай, пришел казак, ординарец сотника.

— Так что сотник очень просит сестер на наурские танцы и песни пожаловать.

Вскочил Т. Н. Полнер, лицо сердитое, бородка трясется:

— Скажи ты своему начальству, что сестры здесь не для забавы офицеров, а для работы! Вон отсюда!..

Загулял сотник. Далеко за полночь раздавалось пенье казаков. Разгулялась сотня виесте со своим начальником. Пели, плясали под самым окном генерала Абациева.

А наутро генерал вызвал к себе сотника. Казаки получили выговор, а сотник был отправлен на фронт.

Через несколько дней он пришел ко мне.

— Я ухожу на фронт. Одно из двух, или выслужусь, или убьют. Обращаюсь к вам с последней просьбой: уделите мне один час времени.

Мы оседлали лошадей и поехали в горы. Что говорил он мне, не помню, но помню, что был он тихий, грустный и почему–то я чувствовала себя виноватой.

После этой прогулки я больше никогда его не видела, но 50 лет спустя, уже в эмиграции, я получила от него милое письмо из Франции. Он доживал свой век в доме для престарелых.

В ГОРОД ВАН

Как–то раз, когда приехал к нам наш уполномоченный Т. Н. Полнер, он привез мне новое назначение:

— В город Ван. Положение там тяжелое, много больных, свирепствуют все три формы тифа, болеет американская миссия, медицинского ухода нет, надо открыть питательный пункт для пленных…

— Когда надо ехать?

— Как можно скорее! Вызывайте ваших студентов. Я давно уже просила Полнера взять на работу двух студентов, моего племянника Онисима Денисенко и его товарища Колю Красовского, в качестве братьев милосердия.

— Вас проводит заведующий хозяйством до Игдыря. В Эривани закупите нужное оборудование и со студентами, и я вам дам санитара и ординарца, поезжайте в Ван.

И вот мы едем обратно в Игдырь. Мой кабардинец и рыжий жеребец под заведующим идут бодро. Верста шагом, верста рысью, иногда спешиваемся. Нам весело… Больные, раненые, все заботы позади. Мы не думаем о том, что нас ожидает. Мы слились с природой, легкие наполняются горным, чистым воздухом. Все, что нас окружает — бесконечные цепи гор, бурные речки, долины, покрытые буйной высокой травой, — все это так божественно прекрасно и так далеко от злобы людской, убийства, страданий.

Усталости нет. Среди дня делаем привалы на час–другой, расседлаем лошадей, поедим, отдохнем и опять в путь.

К вечеру мы дошли до военного пункта. Ночевать негде, отвели одну комнату на двоих. Разделись, потушив свет, в темноте, чтобы не мешать друг другу. А рано утром — опять в путь. Шли целый день. А вечером, когда стемнело и мы спускались под крутую гору, мимо нас вдруг просвистела одна пуля, вторая… «Курды!» — заорал во все горло ординарец–осетин. Мы, сестры, боялись курдов. Были случаи, когда курды насиловали и убивали женщин. И у всех нас, сестер, всегда был с собой цианистый калий…

Дали лошадям шенкеля и карьером понеслись под гору. А гора крутая, темно, ничего не видно, тропинка усеяна камнями, того и гляди лошадь спотыкнется, упадет. И тогда… пропали. Я откинулась назад сколько могла, чтобы облегчить передние ноги Алагеза, а мысленно все твержу: «Выручай, милый, голубчик, только не спотыкнись».

Ускакали…

А подходя к Игдырю, попали в солончаковое болото. Тьма. Лошади шли, выбирая сухие места, напрягая мускулы, растягиваясь, перескакивая с одной кочки на другую, минуя трясину. Кажется, никогда я не ценила так своего Алагеза, как в этот трудный поход. Шли мы так версты четыре или пять, пока не вышли на сухую землю.

* * *

Несколько дней провели в Игдыре и в Эривани вместе с заведующим хозяйством. Закупили оборудование. Очень было весело снова попасть в цивилизованный мир: автомобили, электричество,, хороший ресторан… Может быть, мы задержались дольше, чем надо было…

— Почему вы еще не уехали в Ван? — ворчал Т. Н. Полнер, — давно пора… Извольте немедленно отправляться… там большая нужда в вашей помощи. А вы, — обратился он к заведующему хозяйством, — проводите Александру Львовну полдороги!

Мы очень обрадовались, нам не хотелось расставаться.

— Слушаюсь.

И вот мы снова в пути. На этот раз с нами два студента, санитар и ординарец.

Мой племянник Онисим[33] красивый юноша с вьющимися светлыми волосами, медленными движениями. Когда с ним говорят старшие, он смущается, медленно цедит слова, и от смущения чуть кривится его рот с красиво очерченными губами. В больших темно–синих глазах его удивление и вопрос, точно он хочет понять что–то еще невысказанное. Онисим мне всегда казался не от мира сего, и мне за него было страшно[34]. За товарища его — Колю Красовского я не боялась. Он был в себе уверен, держал Онисима в подчинении, командовал им, и физически он был выносливее и крепче Онисима. Черные глаза его загорались, когда он видел верблюдов, лошадей, курдов в чалмах… Ему хотелось действия, приключений.

И вот мы снова на лошадях. Опять Чингильский и еще более высокий Топорисский перевалы. К вечеру клюешь носом, засыпая в седле. Алагез и я уже давно слились в одно целое, я чувствую каждое его движение.

С полдороги заведующий хозяйством нас покинул, ему надо было возвращаться в Каракалису.

Ночевка. Одну половину широкой бурки расстилаешь на траву, другой покрываешься. Вместо подушки изголовьем служит казачье седло. Воздух чистый, прозрачный. Смотришь на безоблачное небо, утопаешь в нем. Над тобой тысячи сверкающих звезд… Божественная тишина…

Алагез не привязан. Он ходит вокруг, пощипывая сочную траву, и я знаю, что он никуда не уйдет и не наступит на меня… Блаженно засыпаю.

Яркое солнце разбудило меня рано утром. Передо мной озеро, берегов не видно, вода сливается с небом. Прозрачная голубоватая поверхность озера чуть колышется и тихо плещется у скалистых берегов. Какое величие, какая красота!

Студентов не видно, наверно, пошли умываться. Спускаюсь к воде и невольно отскакиваю в сторону. Что–то громадное с быстротой молнии метнулось предо мной и замерло. Черепаха–монстр лежала на камне, спрятав голову и ноги.

Я шла с намерением выкупаться, но, увидев это чудовище, решила не лезть в воду, а только обмыться.

Дальше шли тропой вдоль озера. Не доезжая до г. Ван, на последней стоянке расседлали лошадей, уселись в тени деревьев, чтобы поесть и отдохнуть. Только разлеглись на траве, смотрим, подъезжает большой блестящий автомобиль. Мне показалось, что люди, сидящие в машине, — две дамы и благородный мужчина — люди из другого мира, нереальные существа среди этой дикой природы, безлюдья, что они попали сюда по ошибке. Красивые американки в элегантных ярких платьях, перчатках, шляпках на завитых, точно они только что были у парикмахера, волосах… Американцы были верны себе — в любой обстановке и при любых обстоятельствах они должны были look fine[35].

За последние месяцы я совсем отвыкла от цивилизации и не обращала никакого внимания на свою внешность. Да это было и невозможно во время походов. Вероятно, жуткий был у меня вид. Облупившееся от солнца и горного воздуха лицо, грубая, пропитанная лошадиным потом засаленная серая поддевка из кавказского сукна, шаровары, сапоги, на голове черная барашковая папаха с белым верхом. Их носят здесь для предохранения от солнечного удара.

Не знаю, за кого приняли меня американцы, спросившие у меня «Где countess?»[36], на что смущенная countess ответила — «это я». Последовали восклицания, приветствия…

Меня усадили в блестящий автомобиль, и я укатила с американцами в Ван, с некоторым сожалением покинув своих товарищей и Алагеза, передав его нашему ординарцу.

ТИФ

Разрушенный город Ван. До нашего прихода здесь происходили страшные бои между армянами и турками.

Турки осаждали крепость г. Ван, расположенную на высокой горе, где засели армяне. Они боролись как звери, защищая крепость. День и ночь женщины начиняли бомбы и бросали их в турок. Но выдержать осады они не смогли бы: иссякла пища, кончался запас пороха и снарядов, и армянам пришлось бы сдаться, если бы им на выручку не подоспели наши пластуны[37]. Произошла кровавая битва с громадными жертвами с обеих сторон. Трупы убитых бросали в озеро, где они и разлагались, — озеро было отравлено, и нельзя было употреблять воду из него и есть рыбу.

Турки ушли, оставив в городе около 1000 пленных: больных, женщин и стариков.

Армяне же из мести спалили весь турецкий квартал города, и так как глинобитные дома трудно загораются, каждый дом поджигали отдельно.

Несколько дней до приискания квартиры мы жили в квартире американского миссионера Ярроу. Большой дом со всеми удобствами — ванна, чистые светлые спальни, мягкие кровати, большая гостиная, столовая — все это казалось мне невероятно роскошным.

Ночью меня что–то покусывало и чесалось тело, но я так крепко заснула, наслаждаясь тем, что можно было наконец раздеться и снять с себя пропитанную лошадиным потом грязную поддевку и шаровары, что не обратила внимание на укусы. Я наслаждалась чистым бельем, подушками под головой вместо казачьего жесткого седла, чистым, одеялом — вместо запыленной кусачей бурки. Утром я вымылась в горячей ванне, надела чистое шелковое белье, пропитанное белым дегтем, но опять что–то меня кусало. На этот раз я поймала на себе несколько отвратительных белесых насекомых, лениво ползающих по белью. Это были вши.

Я не могла понять, каким образом культурные, чистоплотные, элегантные американцы могли допустить, чтобы у них в доме завелись вши? Откуда?

— Вся почва, все здания, где находятся военнопленные, — все заражено насекомыми, — объяснил мне американский миссионер мистер Ярроу, — мы ничего не можем сделать.

Мистер и миссис Ярроу и трое их детей — два мальчика и девочка — были очень милые люди и мне очень понравились. Видно было, что они с нетерпением нас ждали. Им нужна была помощь.

Доктора Рассела, работавшего при миссии, я знала меньше. Он и его жена вскоре после нашего приезда заболели сыпным тифом, осталась только сестра доктора.

Ознакомившись с предстоящей нам работой, я поняла, что можно было сделать очень мало.

Два больших школьных здания. Совершенно пустые громадные комнаты — ни кроватей, ни столов, ни стульев — ничего.

На полу грязные, покрытые тряпками тела. Турки, Мужчины, женщины, старые, молодые, дети… Все вместе вповалку.

Стоны, бред, плач маленьких детей… У некоторых, как мне казалось, подозрительные пятна на лицах. Что это? Оспа?

К нам простирались грязные худые руки, женщины плакали, о чем–то просили, молили нас, стараясь объяснить по–турецки:

— Ханум, Ханум![38]

Старики молчали. Хмурые, озлобленные, они не поднимали на нас глаз. Они были заняты. Сняв рубахи и обнажив тощие, смуглые тела, они искали вшей и ногтями, щелкая, их давили…

Я обратила внимание на женщину, сидевшую в углу, странно опустив безжизненно болтающиеся по бокам рукава, она тихо, едва слышно, стонала.

— Руки у нее вывернуты, — объяснил мне мистер Ярроу на мой вопросительный взгляд.

— Кто это сделал? Почему?

— Во время стычки с армянами…

— Армяне? Но почему же женщину так изуродовали? — спросила я с удивлением. — Я читала в газетах, что турки зверствовали, резали армян. Я не понимаю…

— Все было. Резня с обеих сторон. Разумеется, во время военных действий имело место и то, и другое. Вражда между турками и армянами длилась веками. Жестокости были с обеих сторон, но здесь, в Ване, нам пришлось наблюдать нечеловеческую жестокость армян. Говорили, что армяне отрезали груди женщинам, выворачивали, ломали им ноги, руки, и жертв этой бесчеловечной жестокости я видела лично.

Долго оставаться в доме у американцев было неудобно, и мы переселились в армянский домик. В одной комнате жили студенты, в другой — я. Внизу устроились санитар и ординарец.

Когда мы приехали в Ван, часть пленных уже умерла. Осталось около 800 человек. Организовали питание, согревали воду для мытья людей и стирки белья. Продукты доставали из военного ведомства. Но многого не было. Мыла нельзя было достать. Употребляли содово–соленый песок из озера, им можно было стирать белье. Устроили примитивную прачечную.

Один раз, запыхавшись, прибежал за мной Онисим.

— Тетя Саша, скорей идем со мной.

— Что случилось?

— Живого турка понесли хоронить!

Из здания несколько турецких мальчиков бегом выносили трупы на носилках. Каждый день 15–20 трупов сваливали в старые окопы и кое–как засыпали землей.

— Смотри!

Два мальчика несли носилки. Мы остановили их. Старик. Глаза закрыты, как будто не дышит, одна рука свисла и болтается по воздуху. Я взяла ее, чтобы проверить пульс, и вдруг глаза раскрылись, человек отдернул руку и с размаха положил ее к себе на грудь.

— Живой!

Мы отправили старика обратно в барак, но с этого дня, когда мальчики выносили покойников хоронить, мы шли проверять, нет ли среди них живых. Поставили санитара и Колю на это дело.

Онисима пришлось оставить. С ним делалось дурно от вида этих ужасных, посиневших трупов со стеклянными глазами, кучей наваленных друг на друга, от трупного зловония, шедшего из окопов.

Мы потребовали, чтобы трупы хорошенько засыпали землей и вместе с мальчиками выгоняли здоровых взрослых турок на работу.

Докторов не было. Остался только один русский военный врач, все остальные заболели тифом, некоторые умерли.

Постепенно заболевали американцы. Сначала заболел сыпным тифом доктор Рассел, позднее г-жа Ярроу и ее муж.

Работать было некому.

Я боялась за своих студентов, особенно за Онисима. Он был единственным сыном. Пожилые родители души в нем не чаяли. И вдруг заболеет? — думала я. — Как я отвечу перед родителями? Они отпустили его на мою ответственность.

Я решила отправить его в тыл.

Через несколько дней после его отъезда я получила известие, что Онисим заболел сыпным тифом и отправлен в больницу в Эривань.

Единственным медицинским персоналом, оставшимся в Ване, были военный врач и я. Об отдыхе нечего было и думать. Мы работали, не покладая рук, без сна и почти без еды.

Мистер Ярроу умирал. Лицо синее, пульса почти не было. Цианоз. «Умрет, наверное, — сказал доктор, безнадежно махнув рукой. — Ну, влейте соляной раствор».

Нам — сестрам — не полагалось этого делать. «Но как же, доктор? Мне надо к другому больному»… «Давайте кофе с коньяком и три раза в день инъекции камфоры»… — Доктор повернулся и ушел.

Американец выжил. Но заболел мой санитар и через несколько дней — Коля Красовский.

Что было делать? Оба мои помощника — Онисим Денисенко и Коля Красовский — заболели сыпным тифом! Онисима я успела отправить в Игдырь и положила его в госпиталь. Коля Красовский поправлялся в Ване, и при нем остался наш ординарец.

Но несколько сот курдок, турчанок — больных, раненых — умирали без ухода в бывших американских школах, без мебели, без кроватей, со скудной пищей, которую варили курдки и турчанки из кукурузы. Каждый день умирало около 20 человек от трех видов тифа, главным образом, сыпняка.

Как известно, главные передатчики сыпного тифа — вши. Наше белье и платье, особенно в складках, были полны этими отвратительными сонными, вялыми белесыми насекомыми, и избавиться от них было невозможно. Шелковое белье было пропитано белым дегтем, стирали его ежедневно, но к вечеру все тело было искусано и бешено чесалось. Так не могло продолжаться.

Я пошла к командующему генералу. Генерал меня не принял. Он открыл окно. «Что вам нужно, сестра?» Генерал не вышел ко мне, вероятно, боялся от меня заразиться. Говорил со мной, высунувшись из окна.

— Ваше превосходительство, мне нужно 30 повозок, запас кукурузы, муки, стадо баранов… и…

— Что? Что такое? — Генерал в ужасе на меня смотрел. — Почему? Зачем?

Я объяснила ему:

— Школы, где находятся больные турчанки, на горе. Они переполнены больными. Много больных сыпнотифозных, громадная смертность. Ручей с горы течет вниз, где расположены военные казармы. Надо убрать всех из школ и отправить в их деревни. Этим вы спасете дивизию и мусульманских женщин, детей и стариков, которые заражаются друг от друга в тесноте, в грязи и во вшах.

— Хорошо, дайте мне подумать, сестра.

И дня через два появились подводы, стадо баранов и продовольствие. Надо было видеть радость женщин, когда они уезжали. Они что–то бормотали по–турецки, некоторые снимали с себя браслеты и ожерелье из каких–то камней, от которых я с трудом отказывалась. Им чем–то хотелось выразить свою благодарность и радость: «Ханум, ханум». Когда через несколько дней я уезжала из Вана, я по дороге встретила улыбающуюся во весь рот турчанку с глиняным кувшином на голове. «Ханум, ханум», — говорила она и что–то добавляла по–турецки. Я только поняла, по всему ее виду, — она была счастлива.

БОГ С НИМ, С ШОФЕРОМ!

Дело мое было закончено. Оставаться в Ване было незачем. Я оставила Колю Красовского с санитаром в Ване. Он поправлялся, но был еще очень слаб.

Генерал дал мне свой автомобиль с шофером, чтобы доехать до перевала. Дальше надо было ехать на двуколке или верхом.

Доехали до перевала, стали подниматься. Автомобиль застрял. Вместе с шофером мы столкнули его вниз, в лощину, чтобы не видно было с дороги. Боялись, что ночью нападут курды. Делать было нечего — надо было здесь переночевать.

После трех недель без сна безумно хотелось спать.

Глаза слипались. Я села на заднее сиденье и уже засыпала, как вдруг шофер тоже полез назад, собираясь сесть рядом со мной. Не знаю почему, я испугалась.

— Садитесь вперед, — сказала я строго.

— А почему?

— Вы слышали мое приказание? Садитесь на переднее сиденье!

— Я не понимаю почему. В случае нападения курдов я защищать вас буду. Я военный человек. Дайте мне ваш револьвер.

— Вы слышали, что я сказала? Делайте то, что вам приказано. — Он нехотя отошел. Описывать, что было дальше, я не могу. Непристойные жесты, грязные слова…

Я вынула револьвер из кобуры, висевшей у меня на ременном поясе, и взвела курок.

«Двинется, буду стрелять», — думала я.

И так просидела я до рассвета, следя за каждым движением ополоумевшего человека. Какая это была бесконечная, длинная ночь! Глаза слипались, мутилось в голове, все тело болело от напряжения. Спать, спать! Закрыть глаза на секунду и заснуть. Но я знала, что тогда пропаду. Отнимет револьвер, и я с ним не справлюсь. От ужаса сон улетучивался, но только на время. Я щипала себя, старалась волнующими мыслями отогнать сон. Ничего не помогало. Спать, спать! Но при малейшем движении шофера — палец был уже на курке. Я была готова его нажать.

«Куда стрелять? В руку, в ногу?» — думала я. Убивать его я не хотела. Как ни противен и гадок был мне этот человек, я не хотела брать на свою душу убийство.

Но вот, наконец, чуть забрезжил свет. Из–за гор медленно всходило солнце. Я осмотрелась. Горы кругом. Мы в лощине, над нами узкая дорога…

И вдруг загромыхали по дороге повозки. Пулей выскочила я из автомобиля. Смотрю, солдаты на двуколках везут в починку колеса… «Братцы, братцы! — кричу. — Остановитесь, возьмите меня с собой!»

Остановился один.

— Что ты, сестрица? Откуда?

И я все ему тут же рассказала, как родному, и не выдержала, расплакалась. «Ох, ты моя бедная. Ишь, пес похабный, напугал как. Садись, сестрица!» Солдатик принес мои вещи из автомобиля. Посадил меня сверху на колеса, я даже не оглянулась на шофера и, как только тронулись, заснула мертвым сном. А когда проснулась, увидела, что солдат меня обнял и держит за ремень, чтобы я не свалилась с двуколки. «Пить!» Слез солдат, снял картуз, зачерпнул воды из какой–то лужицы: «Пей, сестрица!»

Не помню, как доехала. Спала всю дорогу.

В Игдыре в эту ночь я спала как убитая. На другое утро я поехала в Эривань к Онисиму. Он уже поправлялся.

Вероятно, если бы я донесла на шофера, его бы предали военно–полевому суду, но я не хотела этого делать. Главное, что ничего плохого не случилось. Бог с ним!

Приехав в тыл, я узнала, что около двух месяцев наш большой отряд сестер и врачей Всероссийского Земского Союза, сидя в Тифлисе, изнывал от безделья, ожидая назначения. А какое громадное поле деятельности могло бы быть для них в Ване!

Очевидно, Полнер, отступивший с нашим отрядом из Каракалисы, не успел подумать о посылке подкрепления в Ван и, не получая от меня известий, не представлял себе положения, в которое мы попали. Из Каракалисы наш отряд под командой начальника отступил в полном порядке.

— Жалко, что курочки мои и коровы пропали, — сказала я нашему начальнику.

— О нет, — ответил он, смеясь. — Я ничего туркам не оставил. Всех ваших кур забрали — и коров я угнал с собой.

Мои студенты, слава Богу, поправились, и я отправила их домой, к родителям в Новочеркасск.

Я долго не могла отделаться от тропической малярии, болела годами.

Чувствуешь себя совсем здоровой и вдруг начинаешь дрожать. Пароксизм длится около суток. Озноб подкидывает тебя на кровати, зубы стучат, покрываешься несколькими одеялами — ничего не помогает. Температура поднимается до 41, 42. Через несколько часов пот — температура падает. Человек здоров, только большая слабость.

За мной приехала из Москвы моя бывшая секретарша, и мы с нею жили в прекрасной гостинице. Попав в цивилизованный город Тифлис, я бегала по магазинам, покупала одежду, так как все платья висели на мне, как на вешалке. Я потеряла около 40 фунтов.

Вечером мы до поздней ночи сидели в ресторане, ели шашлык и слушали хороший оркестр. Но надо было ехать домой и приниматься за работу.

НА ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ

В деревне я пробыла недолго. Без моих любимых рысистых лошадей было скучно. Хозяйство тряслось понемногу под управлением надежного и честного человека, который работал у меня уже несколько лет. В Ясной Поляне спокойно жили моя мать и сестра Таня с дочкой. Мама целый день сидела в кресле и подремывала. Она уже плохо видела, не могла ни читать, ни писать, мало чем интересовалась.

Я пробыла с ними несколько дней и уехала в Москву.

Когда работаешь на фронте, погруженная в ежедневную рутинную работу — уход за больными, ранеными, — по правде сказать, не думаешь о политических и военных событиях, но, вернувшись в тыл, я сразу попала в сеть сплетен, разговоров о том, что происходило при Дворе, о неудачах на фронте, о разрушительной работе социалистов, которые где только могли подрывали власть. Все мыслящие люди: лучшая часть аристократии, интеллигенты с ужасом наблюдали все увеличивающуюся активность пропаганды, с одной стороны, и разрушение царского престижа — с другой.

Особенно возмущались государыней, влиянием на нее Распутина и ее вмешательством в дела государственного порядка. Распространялись глупые сплетни, во многом винили приближенную царицы Анну Вырубову. В Государственной думе шли интриги. Члены Думы обвиняли военных в шпионской деятельности… Обвиняли полковника Мясо–едова и министра Сухомлинова за отступление на Юго—Западном фронте. Рассказывали, что военный министр послал сражаться армию, вооруженную палками вместо винтовок; в Москве народ громил немецкие магазины.

Всюду шло брожение, начиная со столицы, недовольство, растерянность на верхах, в Ставке; в Думе шли бесконечные, ни к чему не приводящие разговоры. В тылу все было неясно, путано, сосредоточено на собственных эгоистичных интересах. Люди не думали о том, что тысячи гибли на фронте из–за их неорганизованности, интриг, карьеризма. Они не хотели, а может быть, даже не могли себе представить страданий, переживаемых людьми на фронте. Тыл и фронт представляли собой нечто совершенно различное, между собою не связанное.

Мне было больно и противно слушать тыловые разговоры. Я старалась не вникать в них, меня тянуло на фронт, и я обрадовалась, когда получила новое назначение на Западный фронт в качестве уполномоченного Всероссийского Земского Союза и поручение организовать на Западном фронте работу с детьми.

Многие семьи, жившие в прифронтовой полосе, не захотели эвакуироваться в тыл и, несмотря на ежеминутную грозящую опасность, продолжали жить в своих домах около самого фронта. Дети остались без школ.

Мне поручили организовать школы–столовые по всему Западному фронту.

Представленный мною доклад был одобрен Всероссийским Земским Союзом, и я поехала в Москву нанимать персонал. Около 200 учительниц отозвалось на мое объявление в газетах.

В коротком слове я объяснила учительницам их задачи, опасность и трудность их работы.

Окончив свое слово, я вызывала каждую учительницу отдельно, беседовала с ней и задавала ей несколько вопросов.

Все они или были на курсах, или только что окончили высшее образование, Меня главным образом интересовал вопрос их побуждений,

— Почему вы хотите работать на фронте? — спрашивала я у молоденькой хорошенькой девушки с белокурыми локонами.

— Ах, это так интересно, так волнительно… — Не годится, решаю я мысленно, записываю ее фамилию, ставя против нее минус.

— Мне хочется приключений, перемены… — отвечает другая. Опять минус.

— Нельзя же в такое тяжелое время сидеть в тылу, — отвечает некрасивая, гладко причесанная курсистка. — Пожалуйста, возьмите меня… — Плюс.

— Я люблю детей. И подумать только, что они не учатся и живут в таких тяжелых условиях. Я хотела бы поработать для них. — Плюс.

Так я набрала около 60 сестер и учительниц, как оказалось на практике, я не ошиблась ни в одной из них. Они работали превосходно.

То же самое я проделала с заведующими хозяйством. Чудесная оказалась молодежь — идейная, работящая.

В Минске мне предоставили квартиру из двух комнат, с ванной и кухней, реквизированную у какого–то очень посредственного художника. Я ахнула, когда вошла. Все стены были увешаны бездарными картинами, изображающими голых женщин во всевозможных позах.

В Минске я бывала редко, только на заседаниях уполномоченных, и квартиру свою с голыми женскими телами на всех стенах не любила.

Почти все время я была в разъездах. Надо было найти помещения для детских школ–столовых, наладить снабжение, достать оборудование и пособия для школ. Некоторые школы–столовые пришлось устроить под землей, в блиндажах. Молодежь работала без устали, с увлечением, и в течение нескольких дней школы–столовые были организованы. Дети в прифронтовой полосе не только учились, но и получали горячую пищу.

Работа была нелегкая. Дети и персонал подвергались постоянной опасности. Иногда немецкие бомбы с аэропланов разрывались совсем близко от школ–столовых.

— Мы все уже спали, — рассказывал заведующий хозяйством об одном из случаев обстрела. — Проснулись от страшного взрыва, совсем около нас, одна бомба, другая… Мы перепугались и, как были, в ночных рубашках, побежали в столовую. Упали на пол, лежим… Одна сестрица под стол со страха залезла… Прошло несколько минут, настала тишина. Аэроплан улетел. Подымаемся с пола, а Валентина Павловна, как бросилась на пол, от страха закрыв голову подолом ночной рубашки, так и лежит, как мать родила! Столько потом смеха было!

Я объезжала одну столовую за другой. В Пинских болотах к школе нельзя было ни пройти, ни проехать. Меня переправили на лодке. Вхожу. Просторное помещение, сидят ребята за партами, пишут, а одна из самых моих любимых учительниц, здоровая, круглолицая с вздернутым носиком Зина Иванова ходит по классу, что–то держит в руках, покачивает и диктует ребятам.

— Что это, Зина? Ребенок?

— Ну да, ребенок. На днях отца и мать снарядом убило. Куда же его денешь? Я и подобрала его. Что теперь делать, — не знаю… Я с ним замучилась. Надо ребят учить, а тут еще с грудным ребенком возись… Куда я его дену?

И вот я еду обратно в Минск с ребенком на руках. Держать я его не умею, того и гляди уроню. Кричит, отрыжкой запачкал платье. Сую ему соску в рот, которую дала мне Зина, чтоб не плакал.

Приехала домой к вечеру. Отвезла младенца в приют. Дома встречают меня мои друзья уполномоченные.

— Что так поздно? Мы вас заждались… Где вы были?

— Ребенка в приют отвозила. — Хохочут…

— Чей? Какого ребенка? Откуда?

— Из Пинских болот.

Настроение, вижу, у них веселое, что–то они придумали, а мне не до смеха. Жалко было ребенка отдавать, да и устала я, хотелось отдохнуть.

Я все еще была под впечатлением Пинских непроходимых болот, ребят, с собачьей преданностью ловящих каждое слово и движение своей самоотверженной учительницы; ребенка, оставшегося без отца и матери, опасности, в которой ежеминутно находились дети и учительницы. И я не разделяла их легкомысленного веселого настроения, но когда вошла в дом — я ахнула. А моим ответственным серьезным друзьям уполномоченным во главе с моим другом только этого и надо было… Они, оказывается, провели у меня на квартире весь вечер.

Голых женщин на стенах больше уже не было. Все они были аккуратно и красиво одеты. Тут были дамы в модных платьях, балерины, матрешки… Красные, желтые, синие, зеленые… Бумажные платьица, юбочки, кофточки были аккуратно приклеены к полотну.

— Варвары, — орал художник, на другой день увидев свои картины, — тоже культурными людьми называются. Это профанация искусства, низость, подлость!

И когда я уехала на фронт, художник снова раздел всех своих женщин.

ГОСПИТАЛЬ НА 400 КОЕК

Закончив организацию школ–столовых, я передала их своей невестке — жене моего брата Ильи — Софье Николаевне Толстой. А мне было приказано немедленно организовать подвижной санитарный отряд Всероссийского Земского Союза с тремя летучками и базой.

Надо было запастись продуктами, организовать санитарный транспорт, пригласить 8 врачей, хозяйственный и административный персонал, около 30 сестер милосердия, и все это по распоряжению главного уполномоченного в течение 10 дней.

Я не слезала с автомобиля. К счастью, ко мне перешла часть медицинского персонала, работавшего со мной в Турции и в детских столовых. Старшим врачом был назначен мой большой друг — бывший врач моего отца Д. В. Никитин, с которым я работала в Ясной Поляне в организованной мной амбулатории и в начале войны в его Звенигородской больнице, женщина–врач, с которой я работала как сестра в санитарном поезде, и несколько сестер из турецкого отряда.

Команду — около 250 человек — я получила немедленно. Но самое трудное оказалось получить лошадей. Я пошла к начальнику транспорта.

— Мне нужно срочно получить 300 лошадей, — говорю я ему. — По распоряжению главного уполномоченного отряд должен выйти на фронт через неделю.

Довольно неприятное его лицо покраснело, скривился рот от злости: «Лошадей нет! Я вам уже раз сказал…» Неприятный был человек.

— Должны быть!

— Это ваше дело! А лошадей нет! Сколько раз прикажете вам повторять, — он стал что–то писать, не обращая на меня внимания.

— А я вам приказываю на основании распоряжения главного уполномоченного немедленно дать мне лошадей.

Я разозлилась да так хватила рукой по столу, не видя по близорукости иглу, на которую накалывают бумаги, что проткнула руку насквозь. Я вырвала иглу из руки, кровь залила письменный стол. Он перепугался.

— Что сделать? Как вам помочь? Вызвать доктора?

— Не надо. Дайте лошадей.

Лошадей я получила. Но это были полудикие степные киргизы. Пришлось их вместе с командой объезжать.

И вот я опять верхом на лошади. Подо мной небольшой, горячий пегий киргиз, не плохой, но хуже моего кавказского кабардинца Алагеза. Я еду, как полагается, впереди отряда.

Мне холодно, трясет, хотя воздух теплый — весна. Немного не доезжая Молодечно, останавливаемся в сосновом лесу. Пока команда разбивала палатки, я была уже почти без сознания. Меня трясло, болела голова, ломило все тело. Наконец уложили меня на койку. Сестры накрыли меня несколькими одеялами, поставили градусник. Больше 41°. Тропическая малярия. Наутро слабость, но надо идти дальше, и я опять на коне.

Отряд делится на летучки, которые идут в трех разных направлениях, база недалеко от Молодечно.

И началась работа. Привозили раненых и больных с передовых позиций, перевязывали и отправляли в тыл.

Начальникам летучек было приказано устраивать ночные тревоги. Персонал был недоволен, что их иногда будили по ночам, сестры ворчали, но после нескольких тревог мы, наконец, добились, что через 20 минут после приказа отряд был готов к выступлению. Хомуты висели возле каждой пары лошадей. Каждый санитар и каждая сестра знали, как собрать палатки, оборудование, медикаменты.

И было все спокойно, пока снова не получили приказ от командующего дивизией — в три дня развернуть в Залесье под Сморгонью госпиталь на 400 коек.

— Невозможно, — говорю я главному нашему уполномоченному В. В. Вырубову. — Как я могу в такое короткое время достать большие палатки для госпиталя, кровати, оборудование, хирургические палатки…

Вырубов засмеялся:

— И вы мне это говорите… Александра Львовна, а если наступление…

— Слушаюсь. Будет сделано.

И опять трое суток я не вылезала из автомобиля. Я загоняла наших двух шоферов, Черенкова — молодого славного русского парня, и старшего шофера, поляка — пана Ковальского, которые ездили со мной по очереди.

Молодечко, Минск… С трудом выпрашиваю оборудование, опять неприятные разговоры с начальником транспорта — я требую добавочных лошадей.

Но на четвертый день я доложила Вырубову, что госпиталь на 400 коек развернут и мы готовы принимать больных и раненых.

На фронте было тихо. Шла обычная работа, привозили больных, раненых. Немецкие аэропланы пролетали над нами и изредка бросали бомбы недалеко от нашего отряда. Помню одну ночь. Я собиралась идти спать. И вдруг знакомый шум аэропланов ближе, ближе. Где–то разорвалась одна бомба, другая. В одном белье, разутые, взлохмаченные санитары, побросав больных, бежали в блиндаж. Впереди всех летел наш пес Рябчик. Он панически боялся обстрелов и при первом звуке летящего аэроплана первый мчался в блиндаж.

— Куда?! — заорала я не своим голосом. — Больных бросать? Обратно! Под ружье, мерзавцы!.. — Не помню, что я еще кричала.

Санитары послушались. Аэропланы — один, другой, третий — летели над отрядом. Все попрятались в блиндажи, в палатки. Светлая лунная ночь. Ни облачка. С высоких, стройных старых сосен ложатся тени на покрытую иглами землю. Я брожу одна между палатками. Мне так страшно, что я готова бежать сломя голову от этого звука аэроплан–ного полета над самой головой, от разрывающихся где–то здесь, совсем рядом, бомб, от этих безмолвных равнодушных сосен. Я не могу победить этот животный дикий страх…

— Какая вы храбрая… Я пришла к вам, чтобы вам не было так страшно одной. — И маленькая, худенькая, с вьющимися волосами, некрасивая женщина–врач стала рядом со мной…

— Я не храбрая, доктор, я боюсь быть под землей… я трусиха… А что если бомба попадет в блиндаж и засыпет землей… Я боюсь…

Но убедить людей, если они во что–то поверили, — нельзя. Создается незаслуженная репутация.

Трудно мне было, особенно вначале, справляться с санитарами.

Мне помогли три обстоятельства. Мое знание и умение обращаться с людьми. Ничем, казалось бы, я не могла бы больше заслужить уважение команды, чем когда я, подняв ногу захромавшей лошади и зажав ее между колен, показывала кузнецу, как надо подковать лошадь на полоски, чтобы она не засекала задними ногами передних. Команде нравилось, что большей частью я не ела персональную пищу, а мне ежедневно приносил кашевар пробу из солдатского котла. Но я заслужила полное доверие команды после того, как я откомандировала фельдфебеля, ударившего по щеке одного из солдат. Дисциплина была необходима. Чтобы ее поддержать, мне пришлось уволить одну из сестер, которая позволила себе с ухаживавшим за ней артиллерийским офицером стрелять из пушки по немцам. Не сестринское это дело — убивать людей — даже врагов.

Я никогда не поверю, что люди не боятся обстрелов, бомб, ружейных атак. Все боятся. Весь вопрос в выдержке, в умении владеть собой и не показать свой страх.

Станция Залесье, где мы стояли, в шести верстах от Сморгони в прифронтовой полосе.

Я спала, когда немцы нас обстреляли. Мне казалось, что снаряды рвутся рядом. Бах! Бах! От страха я свалилась с кровати.

— Вы живы? — кричу женщине–врачу через стенку. — Где вы?

— Под кроватью, — отвечает.

— И я тоже!

Бах, бах! Я вскочила, оделась. Но при каждом взрыве снаряда голова уходила в плечи, склонялась вперед. Что делать? Не могу же я показать санитарам свою трусость. Выхожу. Вижу — санитары сломя голову бегут в блиндаж.

— Куда? Назад! — и когда, водворив санитаров по местам, я пошла по отряду, я заметила, что иду прямо, не кланяясь, не дергаю шею. Куда же девался страх?

— Где начальник транспорта? — спрашиваю.

— Уехал! — кричит мне д-р Никитин. — Орал во все горло санитарам: спасайтесь, кто может! Сел верхом на свою лошадь и ускакал.

— Еще одного придется откомандировать, — думаю. Через час обстрел кончился. Станция Залесье разрушена. Стали привозить раненых.

* * *

В Минск я ездила редко. Раза два приезжала моя племянница Анночка, дочь моего брата Ильи и Софии Николаевны, которая приняла от меня детские столовые.

Некоторые уполномоченные жили в Минске, некоторые, как я, работали на фронте и приезжали в город по делам, а вечером собирались в квартире уполномоченных на Захарьевской улице.

Многих из них я знала еще с ранней юности. У Анноч–ки был чудный голос — низкое контральто, у меня довольно слабое, но верное меццо–сопрано. Мы пели цыганские песни, дуэты, я аккомпанировала на гитаре. Иногда танцевали. Веселились до рассвета, а рано утром, не ложась спать, ехали на работу.

Один раз Вырубов меня задержал, и я возвращалась в отряд под вечер. Когда подъезжала к Залесью, черная кошка перебежала дорогу. Было неспокойно на душе, тоскливо. «Почему? — думаю. — Не кошка же тому причиной!»

Но, подъехав к палаткам, я сразу поняла, что что–то случилось. Поняла по лицам персонала, по всей мрачной, беспокойной атмосфере.

Семь человек санитаров были убиты бомбой с аэроплана, два врача ранены, белокурая, с вьющимися волосами женщина–врач тяжело ранена в бедро.

Мой крошечный фанерный домик был насквозь прострелен. Осколком бомбы пробило эмалированный кувшин, который так и остался стоять на окне, и портфель. Эти последние немецкие бомбы разрывались со страшной силой не вверх, а горизонтально над землей.

Если бы главный уполномоченный не задержал меня, я была бы убита!

Судьба!

ГАЗЫ

Мне надо было посещать все три летучки, но вторая и третья были далеко от передовых позиций. Там было меньше работы и меньше опасности, и я большую часть времени проводила в первой летучке.

Шли слухи, в связи с приказом развернуть госпиталь на 400 человек, что наши готовятся к наступлению.

Получаю приказ: сейчас же, не теряя времени, выдвинуть отряд с врачом, сестрами и санитарами в Сморгонь и разместиться в блиндаже около ходов сообщения. Отдаю приказ по отряду, и минут через двадцать выступили.

Старый сосновый лес, за ним лощина, гора. По этой стороне горы — наши позиции, по другую — немецкие. У подножия горы — наш блиндаж. Разместились. Ждем. Наступления нет. Висят две немецкие колбасы. Изредка вокруг нас разрываются немецкие шестидюймовые снаряды. Когда снаряды попадают в реку Вилию и брызги летят во все стороны — солдаты довольны:

— Ишь, немчура фонталы пускает!

А когда снаряды не разрываются: «Клевок! — радостно гогочут солдаты. — Видно, у немчуры снаряды подмокли!»

— Ваше сиятельство! — обратился ко мне молоденький офицер. — Его превосходительство требует вас к себе, я провожу вас.

По узким ходам сообщения мы дошли до глубокого низкого блиндажа. Войти в него можно было только согнувшись. За столом, покрытым бумагами, сидел генерал.

Он доверительно сообщил мне, что наша армия готовится перед рассветом к наступлению. Расспросил меня о медицинском персонале, о числе санитарных повозок, госпитале.

— А между прочим, — улыбаясь, сказал генерал, — вы знаете, где мы сейчас находимся? Мы под немецкими позициями…

Меня это поразило: «Как, над нами немцы? Мы так

глубоко под землей?»

— Ну да, мы под немцами.

Мы напряженно ждали. В два часа утра мы заметили, что, разрываясь, немецкие снаряды выпускали желтый дымок. Он расстилался по лощине, и от него шел запах хлора.

— Маски! Маски надевайте!

Прошло с полчаса. Снаряды, начиненные газом, продолжали разрываться в лощине, которая постепенно покрылась густым желтоватым туманом.

— Чтой–то вишней запахло, братцы! Цианистый калий! Опять этот ужасный, животный страх! Дрожали челюсти, стучали зубы.

И вдруг я вспомнила, что три санитара остались на дворе с лошадьми и у них нет масок. Я схватила три маски, но не успела выйти, как сестра их выхватила.

— Брось, сестрица! Это не сестринское дело! — Два санитара отняли у нее маски и побежали к лошадям. И снова, как при обстреле тяжелыми снарядами, — совершенно неожиданно страх пропал.

Стали подносить раненых. Артиллерийский бой разгорался. Били тяжелыми снарядами с обеих сторон. Отдавать распоряжения в маске Зелинского, только что заменившей упрощенные маски–намордники, как их называли наши солдаты, — было невозможно.

Я сорвала маску, чтобы отдавать необходимые приказания. Сквозь шум и треск тяжелой артиллерии ничего не было слышно. Надо было кричать во все горло.

— Кривая Машка ушла! — кричал мне на ухо один из санитаров. — Прикажете пойти посмотреть, где она?

Кривая Машка, лопоухая кобыла, возила нашу аптеку. Она как–то отвязалась и ушла домой и, как мы потом узнали, каким–то чудом осталась жива, благополучно доставив пустую повозку в Залесье.

— Ты что? С ума сошел, тебя убьют как куропатку! Аптека выгружена?

— Так точно.

— Ну и не ходи никуда… «Наверное, так в аду», — думала я.

Уже не слышно было раздельных разрывов снарядов. все смешалось в сплошной гул. Дрожала земля, дрожало все кругом.

Весь блиндаж заполнили ранеными. Стоны, крики! Врач и сестры лихорадочно работали, перевязывая раненых. С одним из братьев милосердия от страха сделалась медвежья болезнь Он не мог работать, ежеминутно бегал в ходы сообщения

Бой длился несколько часов. Санитары на носилках подносили раненых. Командир полка сорвал маску, чтобы отдавать приказания, и умер от отравления газами. Некоторые из нас тоже пострадали.

Рассветало. Вдруг видим, по дороге несется одинокий всадник Вокруг него рвутся снаряды. Он скачет во весь опор Что это он держит в правой руке?

— Это мой вестовой, — говорит нам молоденький офицерик. — Вот идиот, ведь его могут каждую минуту убить!..

— Ваше благородие? — подскакав к блиндажу, кричит солдатик, ласково улыбаясь. — Не сердитесь, ваше благородие. Я знаю, вы три дня не емши, я вам горяченьких щец привез!

— Ну и дурак же ты.,. — — и голос молоденького офицерика задрожал. — Зачем., ведь жизнью рисковал… дурной…

Немецкая колбаса еще висела, но стало тише.

Надо было возвращаться в отряд. Старший шофер пан Ковальский повез меня в Залесье.

Лощина по которой мы ехали, еще обстреливалась. Но когда мы выехали, огонь усилился. Очевидно, немцы думали, что в автомобиле едет важный генерал.

И вдруг, совершенно для меня неожиданно, машина свернула в сторону, забуксовала и остановилась.

Пан Ковальский лежал ничком на руле. Я видела, как побледнела его шея, уши, как рука безжизненно опустилась.

— Пан Ковальский! — заорала я не своим голосом. — Опомнитесь!

Но пан Ковальский не слышал. Он был в глубоком обмороке.

Мне никогда не приходилось бить мужчину. Но положение было опасное. Я тогда еще не умела править машиной, нас могло убить снарядом каждую минуту. Я трясла, била изо всех сил пана Ковальского по шее, по щекам, пока он не опомнился. Мы благополучно доехали до отряда.

В отряде шла напряженная работа. Палаты заполнялись ранеными и, главным образом, отравленными газами. Персонал и санитары не пострадали, масок хватило на весь отряд. Но деревья и трава от Сморгони до Молодечно, около 35 верст, пожелтели, как от пожара. Ночью, во время газовой атаки, начальник транспорта угнал лошадей в тыл, и они не пострадали.

Санитарные повозки работали с утра до ночи. Подвозили отравленных газами и раненых.

На второй день меня вызвал командир корпуса:

— Пошлите транспорт в Залесье за отравленными газами.

— Но, ваше превосходительство, у меня нет больше санитарных повозок — все работают.

— Что у вас есть?

— Грузовые повозки, несколько экипажей для персонала.

— Посылайте все, что есть!

— Но, ваше превосходительство, никого нет, весь мужской персонал с повозками уехал…

— Но неужели вы не можете…

— Слушаюсь, ваше превосходительство, сейчас транспорт выйдет.

И вот я верхом на своем пегаше веду этот странный сборный транспорт.

— Пропуск! — кричит офицер у заставы. «Какой пропуск! Боже мой! Я забыла спросить у генерала…»

— Звоните начальнику дивизии, — говорю. — Я еду за отравленными газами по приказу его превосходительства!

Пропустили.

Забыть то, что я видела и испытала в эти жуткие дни, — невозможно.

Поля ржи. Смотришь, местами рожь примята. Подъезжаешь. Лежит человек. Лицо буро–красное, дышит тяжело. Поднимаем, кладем в повозку. Он еще разговаривает. Привезли в лагерь — мертвый. Привезли первую партию, едем снова… Отряд работает день и ночь. Госпиталь переполнен. Отравленные лежат на полу, на дворе…

— Сестра! Надевайте халат! — вдруг по–начальнически крикнул на меня доктор Никитин. — Нам нужна помощь!

И вот я по–старому в белом халате. Даю сердечные капли, кислород.

1200 человек похоронили в братской могиле. Многих эвакуировали.

На пятый день горячая работа затихла. Я падала от усталости. Пришла в свой домик, разделась, ноги распухли, башмаки не слезают, пришлось подрезать.

А через несколько дней, когда все утихло, ко мне, в мою хибарку, влетел начальник транспорта:

— Госпожа уполномоченная! Какой–то важный генерал приехал… Со свитой… Все военные. Просят вас.

Я выскочила и побежала к небольшой группе людей, окружавших приехавших, по–видимому, важных военных. Это был генерал–адъютант государя князь Юсупов, граф Сумароков—Эльстон. Я остановилась перед этой важной группой в полном смущении. Зачем приехали эти люди? Что им нужно? И что мне делать? Если бы мы находились в тылу, в светской гостиной, я бы не растерялась, подошла бы к генералу и попросту поздоровалась бы с ним. А здесь, на фронте, все делалось по–военному. Но генерал вывел меня из трудного положения, сразу же похвалил наш отряд и его работу по спасению отравленных газом и спросил меня, кто отличился из отряда в этой страшной атаке. Он тут же наградил, «именем Его Величества Государя Императора», Георгиевскими медалями разных степеней доктора, одну сестру, двух солдат и меня (медалью 2‑й степени) и сразу же после этого уехал.

Много лет прошло, а я помню, как будто это было вчера. Вначале, когда разрываются снаряды, из них идет какой–то грязный серо–коричневый дымок, и ничего не понимаешь. И вдруг ползет что–то похожее на густой туман.

— Вишней запахло! Вишней запахло! — кричат солдаты. «Маски! Маски!» — кто–то вопит из блиндажа.

Мы старались уберечь масками не только себя, но и лошадей.

Подруга нашего верного Рябчика, такая же большая и красивая, как он, только что ощенившаяся во время газовой атаки, спасла своих многочисленных щенят. Онз, ухватив их зубами по одному за шиворот, всю свою семью перетаскала на один из маленьких островков, образовавшихся в болоте около реки Вилии. Там стояла постоянная влага от воды. Влага эта не пропускала газов. Поняв это каким–то инстинктом, собака–мать спасла всех своих щенят.

Я ничего не испытала более страшного, бесчеловечного в своей жизни, как отравление этим смертельным ядом сотен, тысяч людей. Бежать некуда. Он проникает всюду, убивает не только все живое, но и каждую травинку.

Как часто тогда и теперь я вспоминаю своего отца.

В 1910 году отец собирался ехать на мирную конференцию в Стокгольм, но в последнюю минуту — раздумал и был рад, что не поехал.

Одна бессмысленная болтовня. Какой смысл во всех этих конференциях, бесконечных рассуждениях о мире, если не принять учения Христа и заповеди «не убий» как основной закон. Или необходимо добиваться полного разоружения всех стран, или продолжать то, что сейчас происходит: допущение орудий разрушения для защиты. Но где граница? У одной страны 50 000 войска, другая мобилизует армию в 100 000 для защиты страны, и так до бесконечности. И пока люди не поймут греха убийства одним другого — войны будут продолжаться.

А результаты войны? Падение нравов, революции.

НАЧАЛО КОНЦА

Уже в 1916 году в воздухе чувствовалась большая напряженность. В больших городах начались забастовки.

Пропало обычное русское добродушие, в воздухе висела скверная брань, люди толкались, отвечали неохотно и грубо на вопросы.

Пропало уважение к царской семье, пели частушки про Сашку и Николашку. Грязные и глупые, ни на чем не основанные сплетни об императрице Александре Федоровне росли. Рабочие распустились. То и дело в газетах писали о крушениях поездов; где–то, что–то назревало большое, неизвестное, страшное, страшнее войны…

А люди в тылу жили по–прежнему: наживались, с жадностью гоняясь за лишним рублем, беспечно веселились, читали газеты-Победы, поражения, «На Западном фронте без перемен». Военного министра Сухомлинова отдали под суд.

А в тылу события принимались легко, поверхностно-Точно люди были под гипнозом — не слышали, не видели, не понимали того, что происходит. Не видели темных грозовых туч, медленно ползущих и застилающих поверхность земного шара.

В отряде мы тоже жили своими маленькими интересами.

Было тихо. Изредка над нами пролетали аэропланы; раза два немцы обстреляли нас шрапнелью. Но никого не ранило. Шрапнель, разрываясь, противно визжала, и осколки ее, как на пружинах, подскакивали на крышах палаток. Как сейчас помню, поляк портной шил на машине около палатки. Когда осколки шрапнели стали падать около него, он спокойно и деловито перенес свою машину в другое место и продолжал работать.

Во всех трех летучках люди делали свое дело. Лечили больных, перевязывали раненых.

Но во второй летучке было неблагополучно. Врач издевался над царской семьей, критиковал режим и всегда косо и недружелюбно смотрел на меня, когда я к ним приезжала. Он был дружен с одной из сестер, и они постоянно о чем–то таинственно беседовали.

Впоследствии, после переворота, этот врач устроил целую большевистскую революцию во 2‑й летучке, и мне пришлось ее расформировать.

Вероятно, везде, во всех частях и отрядах были скрытые советские агенты, о существовании которых никто и не подозревал. Одним из таких крупных агентов, спрятавшимся под видом помощника уполномоченного, в нашем Всероссийском Земском Союзе был товарищ Михаил Фрунзе.

Много позже, после опалы Троцкого, Фрунзе был назначен главенствующей тройкой — Сталиным, Зиновьевым и Каменевым — военным комиссаром и до конца своей жизни был одним из виднейших членов коммунистической партии.

Никто никогда не узнает, отчего погиб Михаил Фрунзе. Умер ли он естественной смертью или, как говорили в Москве, был убит по приказу Сталина.

В Земском Союзе он вел себя скромно. В обществе уполномоченных в Минске, на Захарьевской, 63, его не принимали. Был он не свой, хотя и держал себя преувеличенно почтительно со всеми нами.

Молча, склонив голову, выслушивал распоряжения. «Слушаюсь, так точно…» И действительно, точно и аккуратно выполнял порученное ему дело. Его считали ничтожеством. Я не помню его лица. Такие лица ничтожных, бледных людей не запоминаются. В его лице не было ни характера, ни силы.

* * *

Во второй части эпилога «Войны и мира» Толстой задает вопрос: «Какая сила движет народом?» И отвечает: «Единственное понятие, посредством которого может быть объяснено движение народов, есть понятие силы, равной всему движению народов».

«Если источник власти лежит не в физических и не в нравственных свойствах лица, ею обладающего, то очевидно, что источник этой власти должен находиться вне лица — в тех отношениях к массам, в которых находится лицо, обладающее властью.

Власть есть совокупность воль масс, перенесенная выраженным или молчаливым согласием на избранных массами правителей».

Власть? Но почему же народ избрал коммунистическую власть? Думаю, что ответ один и Толстой также на него ответил — отсутствие веры.

Перестала гореть ярким огнем вера в русском народе, и угасла духовная сила, которая одна могла бы противоборствовать грубой, жестокой и беспринципной силе 3‑го Интернационала.

Как талантливый поэт Волошин сказал о России:

И пошла оборванной и нищей

И рабой последнего раба[39].

Загрузка...