В ту пору множество газет, представлявших все оттенки, являли картину ужасающей путаницы в политических воззрениях. По словам одного военного, это была настоящая «каша». Блонде, самый трезвый ум того времени, но трезвый только для ближнего своего, а не для себя самого, подобно тем адвокатам, что плохо ведут собственные дела, был великолепен в частных беседах. Он посоветовал Натану не отрекаться от своих убеждений сразу.

— Вспомни, что сказал Наполеон: из старых монархий не сделаешь молодых республик. Поэтому, душа моя, стань героем, опорою, создателем левого центра будущей палаты — и ты преуспеешь в политике. А когда будешь признан, когда будешь членом правительства, можешь быть кем хочешь, можешь разделять любые взгляды, которые поочередно берут верх!

Натан решил основать ежедневную политическую газету, стать в ней полновластным хозяином, пристегнуть к ней одну из мелких газеток, какими кишит парижская пресса, и установить связи с большим ежемесячным журналом. Печать послужила орудием для множества преуспевших людей его среды, и поэтому Натан отверг совет Блонде не втягиваться в газетное дело. Блонде доказывал, что это невыгодное предприятие: слишком много газет оспаривало подписчиков друг у друга, слишком, по его мнению, выдохлась пресса. Рауль, веря в своих мнимых друзей и в свое мужество, отважно бросился в эту затею; он гордо встал и произнес:

— Я добьюсь успеха!

— У тебя нет денег!

— Я напишу драму!

— Ода провалится.

— Ну и пусть провалится, — ответил Натан.

Он быстро обошел всю квартиру Флорины, а следом за ним шагал Блонде и думал, что приятель его рехнулся. Но видя, какими жадными глазами Рауль глядел на богатую обстановку, загромождавшую все комнаты, Блонде понял его — Тут вещей тысяч на сто, а то и больше, — сказал он.

— Да, — со вздохом подтвердил Рауль, остановившись перед роскошной кроватью Флорины, — но я предпочел бы всю жизнь торговать дверными цепочками на бульваре и есть одну только картошку, жаренную на сале, чем продать хотя бы одну розетку от этого занавеса.

— Не одну розетку, а все надо продать! — сказал Блонде. — Честолюбие — как смерть: оно не должно щадить ничего, оно знает, что его пришпоривает жизнь.

— Нет! Ни за что! От вчерашней графини я принял бы все, но лишить Флорину ее раковины!..

— Разгромить ее монетный двор, — продолжал трагическим тоном Блонде, — сломать пресс, разбить штамп — это дело серьезное!

— Насколько я поняла, — сказала появившаяся вдруг Флорина, — ты собираешься заняться политикой вместо театра?

— Да, дитя мое, да, — добродушным тоном ответил Рауль и, обняв ее за шею, поцеловал в лоб. — Ты надула губки? Разве ты на этом прогадаешь? Разве министру не легче, чем журналисту, устроить лучший ангажемент для королевы подмостков? Будут у тебя и роли и гастроли.

— Где ты достанешь деньги? — спросила она.

— У дяди, — ответил Рауль Флорина знала «дядю» Рауля. Это слово означало ростовщика, так же, как «тетка» — на жаргоне бедноты — значит ссудная касса — Не беспокойся, котеночек, — сказал Блонде, похлопывая Флорину по плечам, — я заручусь для него поддержкою Массоля, адвоката, мечтающего, как и все адвокаты, стать министром юстиции, притяну дю Тийе, ибо он метит в депутаты, и Фино, все еще стоящего за кулисами одной газетки, Плантена, который добивайся поста докладчика дел в государственном совете и пописывает в одном журнале Да, я спасу Рауля от него самого. Мы созовем сюда соратников: Этьена Лусто — он возьмет на себя фельетоны; Клода Виньона — ему мы отведем серьезную критику; Фелисьен Верну будет в газете экономкой, адвокату тоже найдется работа; дю Тийе займется биржей и промышленностью, и мы посмотрим, куда приведут объединенные усилия стакнувшихся рабов — На больничную койку или на министерские кресло, куда попадают люди с искалеченным телом или умом, — сказал Рауль — Когда вы им устроите прием?

— Через пять дней, у тебя, — ответил Рауль — Ты мне скажешь, сколько понадобится денег, — заметила просто Флорина — Чтобы двинуться в поход, адвокату, дю Тийе и Раулю надо иметь по сотне тысяч на брата, — заметил Блонде. — Тогда газета продержится полтора года — срок взлета или падения в Париже Флорина выразила одобрение лукавой гримаской. Приятели сели в кабриолет и отправились вербовать гостей, перья, идеи, интересы А красавица-актриса позвала к себе четырех купцов — торговцев мебелью, редкостями, картинами и драгоценностями Люди эти проникли в святилище и составили подробную опись обстановки, как будто Флорина умерла Она пригрозила им устроить аукцион, если они приберегут свою добросовестность для лучшего случая. Она сказала, что недавно понравилась в средневековой роли одному английскому лорду и хочет сбыть все свое движимое имущество, чтобы произвести на поклонника впечатление бедной женщины и получить от него в подарок великолепный особняк, который она обставит почище Ротшильда Как она ни морочила их, они предложили ей только семьдесят тысяч франков за все ее добро, стоившее полтораста тысяч. Флорина, которая нисколько им не дорожила, обещала все уступить через неделю за восемьдесят тысяч.

— Это мое последнее слово, — сказала она Сделка состоялась. После ухода маклаков актриса заплясала от радости, как холмы царя Давида. Она безумствовала, ликовала. Она и не думала, что так богата. Когда Рауль вернулся. Флорина притворилась, будто сердита на него. Сказала, что он хочет ее бросить, что она все поняла: люди не переходят беспричинно из одной партии в другую или из театра в палату, — у нее есть соперница! (Вот что значит инстинкт!) Она заставила его поклясться в вечной любви. Спустя пять дней она задала пир горой. Новую газету окрестили в потоках шампанского и шуток, обетов верности, доброго товарищества и крепкой дружбы. Название ей дали забытое ныне, кончавшееся как-то на «альная», вроде «Либеральная», «Национальная», «Коммунальная», «Федеральная», и сулившее ей участь печальную. Столько уже описано кутежей, отметивших эту фазу литературной жизни и так редко происходивших в мансардах, где сочинители описывали их, что трудно сказать что-нибудь новое о пиршестве у Флорины. Достаточно будет упомянуть, что в три часа ночи Флорина могла раздеться и лечь в постель, словно была в доме одна, хотя никто из гостей не ушел. Эти светочи эпохи спали, мертвецки пьяные. Когда рано утром упаковщики, носильщики, возчики пришли за роскошной обстановкою прославленной актрисы, она покатилась со смеху, увидев, как они поднимают этих знаменитостей, точно тяжелые тюки, и складывают на паркет.

Так уплыли из дома прекрасные вещи. Флорина сослала все свои воспоминания в магазины, и никому из покупателей при виде их не могло прийти в голову, где и как оплачены были эти цветы роскоши. До вечера Флорине оставили, по условию, кровать, а также стол и посуду, чтобы она могла позавтракать с гостями. Уснув под изящным пологом богатства, газетные остроумцы проснулись посреди холодных и оголенных стен нищеты, усеянных дырами от гвоздей, обезображенных отвратительным беспорядком, который скрывается за нарядным убранством, как веревки за оперными декорациями.

— Что это значит? Флорину описали? Бедная девочка! — воскликнул Бисиу, один из сотрапезников. — Раскошеливайтесь, друзья! Устроим складчину!

Тотчас же друзья-собутыльники вскочили на ноги. Очистка карманов дала тридцать семь франков, которые Рауль шутливо преподнес хохотунье. Счастливая куртизанка приподняла с подушки голову и показала на лежавшую под изголовьем кипу банковых билетов, толстую, как в те времена, когда подушки куртизанок могли приносить ежегодно такой доход. Рауль позвал Блонде.

— Я понял, — сказал Блонде. — Плутовка втихомолку распродалась. Умница, дитя мое!

За такой подвиг несколько оставшихся завтракать друзей понесли полуодетую актрису триумфальным шествием в столовую. Адвокат и банкиры ушли. Вечером Флорина имела в театре бурный успех. Слух об ее жертвоприношении распространился в зале.

— Я предпочла бы, чтобы мне рукоплескали за талант, — сказала ей в фойе соперница.

— Желание вполне естественное у артистки, которой покамест рукоплещут за уступчивость, — ответила ей Флорина.

Вечером горничная Флорины устроила ее в квартире Рауля, в пассаже Сандрие. Журналисту предстояло перекочевать в тот дом, где должна была обосноваться его газета.

Такова была соперница безгрешной г-жи де Ванденес. Фантазия Рауля словно кольцом соединяла актрису с графиней; такого же рода страшный узел одна герцогиня рассекла во времена Людовика XV тем, что распорядилась отравить Адриенну Лекуврер, — месть вполне понятная, если подумать о степени оскорбления.

Флорина не могла быть помехой зарождавшейся страсти Рауля. Предвидя денежный недочет в трудном предприятии, которое он затеял, она пожелала уйти в отпуск на полгода. Рауль энергично повел переговоры и добился успеха, чем стал еще дороже Флорине. Обладая практическим здравым смыслом, как крестьянин из лафонтеновой басни, который заботится об обеде, пока вельможи рассуждают, актриса отправилась в провинцию и за границу делать сборы, чтобы поддержать знаменитого человека, пока он будет пробиваться к власти.

Мало художников доныне брались описать любовь, какою она является в высоких сферах, — любовь, полную величия и тайной слабости, страшную тем, что самые глупые, самые пошлые обстоятельства подавляют ее желания, что ее часто убивает усталость. Быть может, здесь удастся обрисовать ее хотя бы беглыми чертами.

На другой же день после бала у леди Дэдлей, следуя программе своих мечтаний, Мари была убеждена, что Рауль ее любит, а Рауль считал себя ее избранником, хотя ни она, ни он не произнесли даже самого робкого слова признания. И несмотря на то, что оба они еще не достигли возраста, когда мужчины и женщины сокращают предварительные переговоры, они быстро шли к развязке. Рауля, пресыщенного наслаждениями, влекло в идеальный мир, а Мари, и не помышлявшая о грехе, не представляла себе, что она может этот идеальный мир покинуть. Поэтому любовь их была на редкость чистой и невинной, но была также на редкость пламенной и упоительной в грезах. Мари находилась во власти идей, достойных рыцарских времен, но перекроенных на вполне современный лад. Войдя в свою роль, она сочла, что отвращение ее мужа к Натану уже не может быть препятствием для ее любви. Чем меньше уважения заслуживал бы Рауль, тем возвышеннее была бы эта любовь. Пылкие речи поэта отозвались у нее не столько в сердце, сколько в душе. От голоса желания проснулось милосердие — царица добродетелей — и чуть ли не освятило в глазах Мари волнения, радости, порывы любви. Ей казалось, что стать для Рауля провидением во плоти — благородный поступок. Как упоительна мысль поддерживать своею белой и слабой рукою колосса, чьих глиняных ног она видеть не желала, заполнить пустоту его жизни, быть тайным творцом его великого будущего, помогать гениальному человеку в борьбе с судьбою и укротить ее, вышивать ему шарф для турнира, добывать ему оружие, дарить ему амулеты против злых чар и бальзам для ран! У женщины, воспитанной, как Мари, религиозной и благородной, как она, любовь могла быть только сладостным милосердием. Этим объяснялась ее смелость. Чистые чувства компрометируют себя с великолепным презрением к обществу, похожим на бесстыдство куртизанки. И едва лишь графиня, обманутая сознанием собственной непогрешимости, уверилась, что не нарушает супружеской верности, она всецело отдалась радости любить своего Рауля. Все мелочи жизни теперь исполнились для нее очарования. Она превратила в святилище будуар, где думала о нем. Все, вплоть до письменного прибора, говорило ее душе о неисчислимых радостях переписки с Раулем: в этой комнате ей предстояло читать, прятать его письма, отвечать на них. Искусство украшать себя нарядами — эта утонченная поэзия женской жизни, исчерпанная или непонятая графинею Ванденес, — приобрело магическую силу, которой она раньше не замечала, и вдруг сделалось для нее тем же, чем оно является для всех женщин, — постоянным выражением сокровенной мысли языком, символом. Сколько наслаждений дает обдуманный наряд, надетый для того, чтобы понравиться ему, чтобы ему сделать честь. Она самым наивным образом предалась этим прелестным мелочам, которые поглощают жизнь парижанки и делают многозначительным все, что вы видите у нее, на ней и в ней. Очень немногие женщины бегают ради самих себя по лавкам шелковых товаров, по модисткам, по модным портнихам. Старухи не думают о нарядах. Когда, прогуливаясь, вы увидите женщину, на миг остановившуюся перед витриной магазина, присмотритесь к ней хорошенько. «Лучше ли я покажусь ему в этом уборе?» — вот что написано на просиявшем ее лице, в блещущих надеждою глазах, в играющей на губах улыбке.

Бал у леди Дэдлей состоялся в субботу вечером; в понедельник Мари поехала в Оперу, подстегиваемая уверенностью, что увидит там Рауля. И точно, Рауль стоял на одной из лестниц, ведущих к рядам амфитеатра. Он опустил глаза, когда графиня вошла в ложу. С каким наслаждением Мари заметила, что ее возлюбленный отнесся тщательно к своему туалету! У него, презирающего законы изящества, волосы были приглажены и все контуры завитков поблескивали от помады; жилет на нем был послушен моде, галстук хорошо завязан, складки на манишке безупречны. Руки, насколько они видны были из-под желтых перчаток, строго предписанных этикетом, казались очень белыми. Рауль скрестил руки на груди, как бы позируя для портрета, совершенно безучастный ко всей зале и полный плохо подавляемого нетерпения. Глаза его, хотя он и опустил их, обращены были, казалось, в сторону обитого красным бархатом барьера, на котором покоилась рука Мари. Феликс сидел в другом углу ложи, спиною к Натану. Догадливая графиня уселась так, чтобы находиться над колонной, к которой прислонился Рауль.

Итак, Мари мгновенно заставила этого даровитого человека изменить своему цинизму в отношении одежды. Всякая женщина, как самая пошлая, так и самая возвышенная, вне себя от восторга, когда видит первое проявление своей власти в одной из таких метаморфоз. Как бы то ни было, измениться — значит объявить себя рабом.

«Они правы, быть понятой — большое счастье», — подумала она, вспомнив слова своих вероломных наставниц.

Скользнув по зале взглядом, который видит все, влюбленные переглянулись. Они поняли друг друга, и оба испытали такое чувство, словно небесная роса освежила их испепеленные ожиданием сердца. «Я целый час провел в аду, но теперь небеса разверзлись», — говорили глаза Натана. «Я знала, что ты здесь, но разве я свободна?» — говорили глаза графини. Воры, шпионы, любовники, дипломаты — словом, все рабы, и только они одни, знают, какие возможности и радости таит взгляд. Одним только им известно, сколько ума, нежности, тонкости, гнева или подлости выражают изменения этого одухотворенного луча света. Рауль почувствовал, что любовь его становится на дыбы под шпорами необходимости, но крепнет при виде препятствий. От ступеньки, на которой он стоял, было каких-нибудь тридцать футов до ложи графини де Ванденес, а уничтожить это расстояние он не мог. Полному бурной энергии человеку, которому до сих пор нетруден бывал переход от желания к удовольствию, эта непреодолимая, хоть и узкая бездна внушала охоту перенестись к графине прыжком тигра. В припадке ярости Рауль попытался прощупать почву: он открыто отвесил графине поклон. Та ответила легким, презрительным кивком, каким женщины лишают своих поклонников всякой предприимчивости. Граф Феликс обернулся, чтобы поглядеть, кто кланяется его жене. Заметив Натана, он не поклонился ему, принял такой вид, словно удивляется его смелости, и, медленно повернувшись, сказал несколько слов, очевидно, одобряя напускное пренебрежение графини. Ясно было, что дверь ложи закрыта для Натана, и он метнул в графа Феликса ужасный взгляд. То был взгляд, о котором Флорина однажды отпустила такое словцо: «Послушай, не прожги своей шляпы!» Маркиза д'Эспар, одна из самых дерзких женщин того времени, все видела из своей ложи; она внятно и равнодушно бросила: «Браво!..» Рауль, над которым она находилась, обратил взгляд в ее сторону и поклонился. Ответом ему была любезная улыбка, так ясно говорившая: «Если вас гонят оттуда, идите сюда!» — что Рауль покинул свою колонну и отправился с визитом к маркизе. Ему надо было там появиться, чтобы показать этому наглому господину Ванденесу, что слава стоит знатности и что перед Натаном раскрываются все двери, украшенные гербами. Маркиза усадила его против себя, впереди. Ей хотелось его помучить.

— Как восхитительна сегодня графиня Ванденес, — сказала она, поздравляя его с этим обстоятельством, словно речь шла о его новой книге.

— Да, — холодно ответил Рауль, — перья марабу ей удивительно к лицу. Но она им слишком верна; она и третьего дня была в этом уборе, — прибавил он непринужденно, чтобы критическим отзывом опровергнуть сладостное сообщничество, в котором его уличала маркиза.

— Знаете пословицу: «Хорош праздник сегодня, если продлится и завтра», — ответила она.

По части реплик литературные знаменитости не всегда так сильны, как маркизы. Рауль решил прикинуться дурачком — таково последнее средство умных людей.

— Эта пословица ко мне применима, — сказал он, влюбленно глядя на маркизу.

— Милый мой, ответ ваш так запоздал, что я не могу его принять, — ответила она, смеясь, — Не притворяйтесь; послушайте, вчера под утро, на балу, вы нашли графиню Ванденес очаровательной в этом уборе; она это знает, и она его снова надела для вас. Она вас любит, вы ее обожаете; все произошло довольно стремительно, но, по-моему, это вполне естественно. Если бы я ошибалась, вы не комкали бы свою перчатку, вас бесит необходимость сидеть со мною, а не в ложе своего кумира, куда вас не допустила надменность светской дамы, и слушать, как вам шепотом говорят то, что могло бы быть сказано полным голосом.

Рауль действительно терзал одну из своих перчаток, показывая удивительно чистую руку.

— Мари удостоилась жертв, — продолжала маркиза, пристально и самым дерзким образом глядя на эту руку, — которых вы до сих пор не приносили обществу. Должно быть, она в восхищении от своего успеха и, наверно, возгордится немного; но я бы на ее месте еще больше возгордилась. Мари была всего лишь блестящей женщиной, а теперь прослывет гениальной. Вы нам опишете ее в каком-нибудь прелестном романе, — они вам так удаются. Милый друг, не забудьте в нем и Ванденеса, сделайте это для меня. Право же, он слишком самоуверен. Я бы не простила такого сияющего вида даже Юпитеру Олимпийскому — единственному богу в мифологии, застрахованному, как говорят, от несчастных случаев.

— Маркиза, — воскликнул Рауль, — каким же низким человеком вы меня считаете, если думаете, что я способен торговать своими ощущениями, своею любовью! Такой литературной подлости я предпочел бы английский обычай накинуть веревку на шею женщине и потащить ее на торжище.

— Но я знаю Мари, она сама вас об этом попросит.

— Она на это не способна, — пылко произнес Рауль.

— Вы, стало быть, хорошо ее знаете? Натан рассмеялся над самим собою, — автор комедий попался на удочку комедийного приема.

— Пьеса уже идет не там, — сказал он, указывая на рампу, — а у вас.

Он взял зрительную трубку и, приличия ради, принялся рассматривать залу.

— Вы на меня сердитесь? — спросила маркиза, искоса глядя на него. — Разве я и без того не узнала бы вашей тайны? Мы легко заключим мир. Приходите ко мне, я принимаю каждую среду; графиня не пропустит ни одного моего вечера, стоит ей вас там увидеть. Я на этом выиграю. Иногда она меня навещает в пятом часу дня. По доброте своей я зачислю и вас в небольшой список фаворитов, которых принимаю в этот час.

— Но поглядите, какое свет! — сказал Рауль. — Мне говорили, что вы злая, — Иногда приходится быть злой, — ответила она. — Надо защищаться, не так ли? Но вашу графиню я обожаю; вы будете счастливы, она так мила. Вы будете первым, чье имя она запечатлеет в своем сердце с тою детской радостью, которая побуждает всех влюбленных, даже капралов, вырезать свои инициалы на коре деревьев. Первая любовь женщины упоительна. Позже, видите ли, наши ласки, наши заботы отдают искусством. Старая женщина, как я, может все сказать, она уже ничего не боится, даже журналиста. Знайте же, в зрелом возрасте мы умеем давать вам счастье; но в молодости, когда мы любим впервые, то вкушаем счастье и поэтому доставляем вашей гордости множество удовольствий. Все для вас тогда восхитительная неожиданность, наше сердце полно наивности Вы настолько поэт, что должны предпочитать цветы плодам. Посмотрим, что вы скажете через полгода, Рауль, как все преступники, избрал тактику отрицания; но это означало дать оружие в руки страшной воительницы. Он быстро запутался в петлях самой остроумной, самой опасной из тех бесед, в которых так сильны парижанки, и побоялся выдать себя невольным признанием, которым бы маркиза немедленно воспользовалась для своих насмешек; увидев леди Дэдлей, входившую в ложу, он благоразумно откланялся.

— Ну как? — спросила маркизу англичанка. — Далеко ли они зашли?

— Они без ума друг от друга. Натан мне это только что сказал, — Мне бы хотелось, чтобы он был безобразнее, — ответила леди Дэдлей, кинув на графа Феликса взгляд ехидны. — Впрочем, он именно то, чего я хотела: он сын еврея-антиквара, который вскоре после женитьбы обанкротился и умер, но мать его была католичка и, к сожалению, окрестила его.

Леди Дэдлей только что узнала о происхождении Натана, которое он так заботливо скрывал, и злорадно готовилась намекнуть на это в какой-нибудь убийственной колкости по адресу Ванденеса.

— А я-то хороша! Только что пригласила его бывать у меня! — сказала маркиза.

— Да разве я не принимала его вчера? — ответила леди Дэдльй. — Есть удовольствия, душечка, которые обходятся нам очень дорого.

Весть о романе Рауля и г-жи де Ванденес облетела все общество в этот вечер. Многие отнеслись к ней с возмущением и недоверием; но приятельницы графини — леди Дэдлей, г-жа д'Эспар и Натали де Манервиль — с такой неуклюжей горячностью защищали ее, что этот слух приобрел некоторую долю вероятности. Рауль, побежденный необходимостью, явился в среду вечером к маркизе д'Эспар и застал у нее великосветское общество, там собиравшееся. Так как Мари была без мужа, то Раулю удалось обменяться с нею несколькими фразами, более выразительными по интонации, чем по содержанию Графиня, предупрежденная г-жою де Кан о том, что на ее счет злословят, поняла требования, предъявляемые к ней ее положением в свете, и дала их понять Раулю Вот почему среди этого блестящего собрания единственною отрадою обоих были те столь глубоко переживаемые ощущения, которые вызываются мыслями, голосом, движениями, позой любимого человека Душа пылко льнет тогда к пустякам. Порою взгляды обоих приковываются к одной и той же вещи, так сказать, врезая в нее настигнутую и постигнутую мысль. Во время беседы любуешься слегка выдвинутой ножкой, дрожащей рукою, пальцами, которые вертят какую-нибудь безделушку, многозначительно ее передвигая, теребя, отбрасывая Тогда уже говорят не мысли, не слова, а вещи, и говорят так много, что часто влюбленный предоставляет другим передавать любимой женщине чашку чаю, сахарницу и прочее в том же роде, из боязни выдать свое смущение соглядатаям, которые как будто ничего не видят, но замечают все. Мириады подавленных желаний, безумных надежд, дерзких мыслей мелькают во взглядах. Здесь рукопожатия, утаенные от шпионов, приобретают красноречие длинного письма и сладострастие поцелуя. И любовь ширится от всего того, в чем она отказывает себе, она опирается на все препятствия, чтобы возрасти. В заключение, чаще проклиная, чем преодолевая эти барьеры, она их рубит и бросает в огонь, чтобы его поддержать. Здесь женщины могут постигнуть размеры своей власти по самоумалению, до которого доходит великая любовь, отступая, прячась в беспокойном взгляде, в нервной дрожи, за банальною формулой учтивости. Сколько раз одно-единственное слово, сказанное на нижней ступени лестницы, вознаграждало здесь влюбленного за тайные муки, за пустую болтовню, в которой прошел весь вечер! Рауль, относясь пренебрежительно к свету, излил свою ярость в речах и был великолепен. Каждому внятно было рычание, вызванное помехой, которой не терпят художники. Это неистовство в духе Роланда, этот все ломающий, все разбивающий ум, поражающий острым словом, как палицей, очаровал Мари и позабавил общество, словно оно видело перед собою утыканного бандерильями разъяренного быка на арене испанского цирка.

— Как бы ты все ни крушил, ты не создашь вокруг себя пустыни, — сказал ему Блонде.

Эти слова заставили Рауля опомниться, он перестал выставлять напоказ свое раздражение. Маркиза предложила ему чашку чаю и сказала достаточно громко, чтобы услышала графиня де Ванденес:

— Вы, право, очень забавны, навещайте же меня почаще в эти часы.

Рауля обидели слова «вы забавны», хотя они послужили основанием для приглашения. Он принялся слушать, как те актеры, что рассматривают публику вместо того, чтобы играть. Эмиль Блонде сжалился над ним.

— Милый мой, — сказал он, уводя его в угол, — ты ведешь себя в свете, как у Флорины. Здесь никогда не горячатся, не произносят длинных тирад, а только вставляют по временам в беседу острое словцо, изображают на лице спокойствие при сильнейшем желании выбросить людей в окно, мягко иронизируют, напускают на себя равнодушную почтительность к женщине, которую боготворят, и отнюдь не лягаются, как ослы на большой дороге. Здесь, душа моя, любовь подчинена этикету. Ты должен либо похитить госпожу де Ванденес, либо вести себя прилично. Слишком ты похож на одного из описанных тобою любовников.

Натан слушал, понурив голову. Он был похож на льва, попавшего в тенета.

— Ноги моей не будет здесь, — сказал он. — Чай у этой кукольной маркизы слишком дорого мне обходится. Она меня находит забавным! Теперь я понимаю, почему Сен-Жюст гильотинировал этих господ.

— Ты завтра снова придешь сюда.

Блонде оказался прав. Страсть так же малодушна, как и жестока. На другой день, после долгих колебаний между «пойду» и «не пойду», Рауль покинул своих компаньонов в самый разгар важных прений и помчался в предместье Сент-Оноре, к маркизе д'Эспар. Когда он расплачивался у ворот с извозчиком, подкатил великолепный кабриолет Растиньяка, и тщеславие Натана было уязвлено; он решил завести себе элегантный кабриолет и грума. Карета графини стояла у подъезда. При виде ее сердце у Рауля расцвело от радости. Мари подчинялась воздействию своей страсти с правильностью часовой стрелки, которую движет пружина. Она сидела в кресле у камина, в гостиной. Когда доложили о Натане, она не подняла на него глаз, а принялась созерцать его в зеркало, зная, что к нему обернется хозяйка дома. Любовь, такая затравленная в свете, вынуждена прибегать к этим маленьким хитростям: она наделяет жизнью зеркала, муфты, веера, множество вещей, особая полезность которых не сразу обнаруживается, а зависит от женской изобретательности.

— Господин министр только что говорил, — обратилась к Натану г-жа д'Эспар, взглядом представляя ему де Марсе, — что роялисты и республиканцы столковались между собою. Вам, вероятно, кое-что известно об этом?

— Пусть бы и так, — сказал Рауль, — беды я в этом не вижу. Предмет ненависти у нас общий, в этом мы сходимся, расходимся мы только в предмете любви. Вот и все.

— Такой союз по меньшей мере странен, — сказал де Марсе, переводя взгляд с Рауля на Мари де Ванденес.

— Длительным он не будет, — сказал Растиньяк, интересовавшийся политикой несколько не в меру, как все новички.

— А вы какого мнения, дорогая? — спросила графиню г-жа д'Эспар.

— Я ничего не понимаю в политике.

— Вы в нее втянетесь, графиня, — сказал де Марсе, — и станете тогда нашим врагом вдвойне.

Натан и Мари поняли этот намек только после ухода де Марсе. Растиньяк последовал за ним, а маркиза проводила обоих до дверей гостиной. Влюбленные уже не думали о колкостях министра, в их распоряжении было несколько минут. Мари, сдернув перчатку, протянула руку Раулю, и он поцеловал ее, как восемнадцатилетний юноша. Глаза Мари выражали такую глубокую нежность, что у Рауля выступили на глазах слезы, всегда готовые к услугам людей нервного темперамента.

— Где можно видеть вас, говорить с вами? — сказал он. — Вечная необходимость маскировать свой голос, взгляд, сердце, любовь — это смерть для меня.

Растроганная этими словами. Мари обещала ездить на прогулку в Булонский лес всякий раз, когда этому не будет решительно мешать погода. Это обещание подарило Раулю больше счастья, чем он изведал его за пять лет с Флориною — Мне надо вам столько сказать! Я так страдаю от молчания, на которое мы обречены!

Когда маркиза вернулась. Мари смотрела на него в опьянении, не в силах ответить — Как? У вас не нашлось реплики для де Марсе? — воскликнула, входя, маркиза.

— Надо почитать мертвых, — ответил Рауль. — Разве вы не видите, что он умирает? Растиньяк состоит при нем сиделкой, он надеется попасть в завещание.

Графиня сослалась на необходимые визиты, решив поскорее уйти, чтобы не поставить себя в неловкое положение. Для этой четверти часа Рауль пожертвовал своим самым драгоценным временем, самыми насущными интересами. Мари еще не знала в подробностях, какова эта жизнь птицы на ветке, в сочетании с самыми сложными делами, с самым изнурительным трудом. Когда два соединенных вечною любовью существа живут вместе, с каждым днем все больше сближаясь благодаря узам доверия и совместному обсуждению возникающих трудностей; когда две души утром или вечером обмениваются сожалениями, как вздохами — уста, переживают общие опасения, вместе трепещут при виде препятствия, — тогда все имеет значение: женщина понимает, какая любовь таится в отведенном в сторону взгляде, какое напряжение — в быстром шаге; она занята, она хлопочет, надеется, волнуется заодно с занятым, озабоченным спутником жизни; она ропщет только на обстоятельства; она уже не сомневается, она знает и ценит подробности существования. Иное дело при возникновении страсти, когда она исполнена только пыла, недоверчивости, требовательности, когда влюбленные еще не знают друг друга; когда праздные женщины, у чьих дверей любовь всегда должна стоять на часах, преувеличивают свои достоинства и требуют во всем повиновения, даже если они приказывают воздыхателю совершить промах, грозящий ему разорением, — такая любовь в Париже сопряжена в наше время с непосильными тяготами. Светские женщины все еще находятся во власти традиций XVIII века, когда у всякого было надежное и определенное положение. Лишь немногие женщины знают, как трудно жить большинству мужчин, которым надо упрочить свое положение, приобрести известность, составить себе состояние. Нынче люди с обеспеченным состоянием — наперечет; у одних только стариков есть время любить, молодые люди, как каторжники, гребут на галерах честолюбия, подобно Натану. Женщины, еще слишком мало зная об этой перемене в нравах, располагая временем в избытке, считают столь же свободными тех, кому времени не хватает; они не представляют себе, что существуют и другие занятия, другие цели, кроме их собственных. Пусть бы любовник победил Лернейскую гидру, чтобы прийти к ней, никакой заслуги в этом усмотрено не будет; все отступает в тень перед счастьем увидеть его; женщины благодарны только за свои радости, не интересуясь их ценою. Изобретя на досуге одну из тех военных хитростей, по части которых они мастерицы, они кичатся ею, как драгоценностью. Вы гнули железные брусья какой-нибудь житейской нужды, пока они натягивали перчатки, облачались в плащ своей уловки; пальма первенства принадлежит им, не вздумайте ее оспаривать. Впрочем, они правы: как не порвать со всем ради женщины, которая со всем порывает ради вас? Они требуют не больше, чем дают. Возвращаясь домой, Рауль сообразил, как трудно будет ему вести одновременно свой великосветский роман, десятиконную колесницу журналистики, театральные пьесы и запутанные дела.

«Газета сегодня вечером будет из рук вон плоха, — подумал он, уходя, — второй только номер, и уже без моей статьи!»

Графиня Ванденес трижды побывала в Булонском лесу, не встретив там Рауля. Она возвращалась в отчаянии, в тревоге. Натан решил появиться там не иначе, как во всем блеске короля журналистики. Целая неделя прошла, прежде чем он нашел подходящую пару лошадей, кабриолет и грума, убедив своих компаньонов в необходимости беречь его драгоценное время и отнести его выезд на счет общих расходов газеты. Компаньоны эти, Массоль и дю Тийе, так любезно согласились на его просьбу, что показались ему самыми славными в мире людьми. Без этой помощи жизнь была бы непереносима для Рауля, несмотря на примешанные к ней утонченнейшие услады идеальной любви; она стала так трудна, что многим людям даже самого крепкого здоровья оказались бы непосильны такие развлечения. Бурная и торжествующая страсть занимает много места даже в обычном существовании; но, будучи направлена на женщину такого общественного положения, как графиня де Ванденес, она должна была поглотить жизнь столь занятого человека, как Рауль. Вот обязательства, которые она возлагала на него предпочтительно перед всеми другими. Ему надо было чуть ли не каждый день, между двумя и тремя часами пополудни, кататься верхом в Булонском лесу с видом самого праздного джентльмена. Там он узнавал, в каком доме, в каком театре он может встретиться вечером с Мари. Уходил он из светских гостиных только в полночь, перехватив украдкой в дверях или перед каретой несколько долгожданных слов, несколько крох нежности. Введя его в высший свет. Мари чаще всего устраивала так, что его приглашали на обед в некоторые дома, где она бывала. Ведь это было так просто! Из гордости, увлеченный страстью, Рауль не решался говорить о своих делах. Он должен был подчиняться причудливым желаниям своей невинной повелительницы и в то же время наблюдать за парламентской борьбою, за бурным потоком политики, следить за направлением своей газеты и за постановкой в театре двух своих пьес, денежный успех которых был ему необходим. Достаточно было г-же де Ванденес сделать гримаску, когда он пытался отделаться от какого-нибудь бала, концерта, прогулки, — и он жертвовал для ее удовольствия своими интересами. Покидая общество во втором часу ночи, он работал до восьми — десяти часов утра, почти не спал, а днем при обсуждении тысячи и одного вопроса внутренней политики должен был согласовывать мнения газеты с взглядами влиятельных лиц, от которых зависел. Журналистика в эти годы соприкасалась со всем: с промышленностью, с общественными и частными интересами, с новыми предприятиями, со всеми литературными честолюбцами и их изделиями. Когда измученный и усталый Натан, набегавшись из редакции в театр, из театра в палату депутатов, из палаты — к различным кредиторам, должен был появляться со спокойным, счастливым лицом перед Мари, гарцевать на коне у ее коляски с непринужденностью беззаботного человека, утомленного только своим счастьем, — в награду за такую никому неведомую преданность ему доставались всего лишь самые нежные речи, самые милые уверения в вечной привязанности, пылкие рукопожатия в краткие секунды уединения, страстные слова в обмен на его признания. В конце концов он пришел к мысли, что глупо скрывать от нее непомерную цену, которую он платит за эту «мелкую поживу», как выразились бы наши предки. Случай объясниться не заставил себя ждать. Однажды в прекрасный апрельский день, в отдаленной части Булонского леса, графиня разрешила Натану взять ее под руку; она собиралась устроить ему одну из милых сцен по поводу тех пустяков, из которых женщины умеют воздвигать горы. Она его встретила не с улыбкой на устах, не с просиявшим от счастья лицом, не с оживленными тонкой и веселой мыслью глазами, а сдержанно и серьезно.

— Что с вами? — спросил ее Натан.

— Не обращайте внимания на такие пустяки. Вы ведь должны знать, что женщины — дети.

— Вам неприятно меня видеть?

— Была бы я здесь?

— Но вы не улыбаетесь мне, вы словно не рады мне.

— Я на вас дуюсь, не правда ли? — сказала она, глядя на него с покорным видом, какой напускают на себя женщины, притворяясь жертвами.

Натан молча сделал несколько шагов, томимый грустным предчувствием, от которого сжималось у него сердце.

— Вероятно, — сказал он наконец, — речь идет об одном из тех вздорных страхов, тех облачков подозрения, которые для вас важнее самых значительных на свете вещей; вы обладаете искусством нарушать равновесие мира, кинув на весы соломинку!

— Ирония?.. Я этого ждала, — промолвила она, опустив голову.

— Мари, мой ангел, разве ты не понимаешь, что я сказал эти слова, чтобы вырвать у тебя тайну?

— Тайна моя всегда останется тайною, даже когда вы ее узнаете.

— Так скажи же…

— Вы не любите меня, — сказала она, бросив на него искоса хитрый взгляд, каким женщины лукаво допрашивают мужчину, когда хотят его помучить.

— Не люблю?.. — воскликнул Натан.

— Да, вы заняты слишком многим. Что значу я посреди всего этого водоворота! Вы меня покидаете по всякому поводу. Вчера я здесь была, ждала вас…

— Но…

— Я надела для вас новое платье, а вы не пришли. Где вы были?

— Но…

— Я этого не знала. Поехала к маркизе д'Эспар, не застала вас и там.

— Но…

— Вечером в Опере не сводила глаз с балкона. Всякий раз, как открывалась дверь, сердце у меня вздрагивало так, что чуть не разорвалось.

— Но…

— Какой это был вечер! Вы и не подозреваете, сколько я выстрадала.

— Но…

— Жизнь гибнет от этих волнений…

— Но…

— Вот и все, — сказала она.

— Да, жизнь гибнет, — заговорил Натан, — и вы в несколько месяцев погубите меня. Я не могу снести ваши несправедливые упреки. Я все вам скажу. Так я, по-вашему, не люблю вас? Я вас слишком люблю!

Он живо описал свое положение, свои бессонные ночи, рассказал, где обязан бывать в определенные часы, как необходим ему успех, как безмерны требования, предъявляемые к газете, сотрудники которой должны раньше всех и безошибочно судить о событиях под угрозой потери своего влияния; наконец с какой стремительностью нужно изучать множество вопросов, проносящихся в нашу всепожирающую эпоху с быстротою облаков.

И что же! Рауль оказался не прав. Маркиза д'Эспар сказала ему правду: нет ничего наивнее первой любви. Тотчас обнаружилось, что «слишком любит» не он, а графиня. В любящей женщине все встречает радостный отклик. Перед картиною этой огромной жизни она пришла в восхищение. Раньше она представляла себе Натана великим человеком, теперь он показался ей величественным. Она упрекнула себя в чрезмерной любви, просила его не пропускать деловых свиданий; взором, устремленным в небо, она умалила значение его честолюбивых усилий. Она будет ждать! Отныне она будет жертвовать своими радостями. Она хотела быть только ступенькой, а была препятствием!.. Она заплакала от отчаяния.

— Женщинам, видно, только дано любить, — сказала она со слезами на глазах. — У мужчин есть множество способов действовать, а мы можем только думать, молиться, боготворить.

Такая любовь требовала награды. Как соловей, собирающийся спрыгнуть с ветки к ручью, она огляделась по сторонам: одни ли они, не скрывает ли тишина какого-нибудь свидетеля; потом подняла голову к Раулю, а он наклонил свою; она подарила ему поцелуи — первый, единственный в ее жизни данный украдкою поцелуй, и почувствовала себя в этот миг такой счастливой, какой не была уже пять лет. Рауль счел себя вознагражденным за все свои страдания. Оба они пошли, не различая пути, по дороге из Отейля в Булонь, — им нужно было вернуться к своим экипажам; они ступали, ритмично, в ногу, столь знакомою любовникам походкой. Рауль доверял этому поцелую, подаренному с той скромной простотой, которая вытекает из святости чувства. Все зло исходило от мира, а не от этой женщины, столь беззаветно ему принадлежавшей. Рауль уже не досадовал на треволнения своей сумасшедшей жизни, а Мари забыла о них в огне своего первого желания, как всякая женщина, которая не наблюдает ежечасно страшных борений такого незаурядного существования. Во власти благородного восхищения, отличающего женскую страсть, Мари неслась легким, свободным шагом по мелкому песку боковой аллеи, обмениваясь с возлюбленным немногими, но из души идущими словами, полными глубокого значения. Небо было безоблачно, высокие деревья были покрыты почками, и кое-где кончики их неисчислимых бурых кистей уже были тронуты зеленью. На кустарнике, на ясенях, ивах, тополях уже зеленела первая, нежная, еще прозрачная листва. Никакая душа не устоит против такой гармонии. Любовь объясняла графине природу, как объяснила общество.

— Как бы мне хотелось быть единственной в вашей жизни любовью! — сказала она.

— Ваше желание сбылось, — ответил Рауль. — Мы дали друг Другу познать истинную любовь.

Он говорил то, что думал. Играя роль безупречного человека перед этим неискушенным сердцем, Рауль поймался на собственные фразы, выражавшие прекрасные чувства. Его увлечение, вначале своекорыстное и тщеславное, стало искренним. Начав со лжи, он кончил правдой. К тому же в каждом писателе сидит нелегко глохнущая жажда преклоняться перед духовной красотою. Наконец, чем больше жертв приносит мужчина, тем больше растет его привязанность к существу, которое их требует. Светские женщины, как и куртизанки, чуют эту истину; быть может, даже безотчетно пользуются ею. После первого порыва благодарности и удивления графиня де Ванденес была очарована тем, что подвигла Рауля на такие жертвы, на преодоление таких трудностей. Ее любит человек, достойный ее! Рауль не понимал, к чему его обязывает поддельное величие. Женщины не позволяют своему любовнику сходить с пьедестала. Божеству не прощается никакая мелкая черта. Мари не знала ключа к загадке, о которой Рауль говорил своим приятелям за ужином у Вери. Борьба этого писателя, выбившегося из низов, длилась первые десять лет его молодости; он хотел быть любимым одною из цариц большого света. Тщеславие, без которого любовь недолговечна, как сказал Шамфор, поддерживало его страсть и должно было усиливать ее с каждым днем.

— Можете ли вы поклясться мне, что не принадлежите и никогда не будете принадлежать ни одной другой женщине?

— Для другой женщины не нашлось бы у меня ни времени, ни места в сердце, — ответил он и не счел это ложью, так презирал он Флорину.

— Я верю вам, — сказала она.

Когда они вернулись в аллею, где стояли экипажи, Мари оставила руку Натана, принявшего почтительную позу, как будто он только что встретился с нею; со шляпою в руке он проводил ее до экипажа, а затем пошел следом за ним по проспекту Карла X, вдыхая пыль, поднятую лошадьми, глядя на колеблемые ветром перья ее шляпы, напоминавшие ветки плакучей ивы.

Несмотря на благородный отказ Мари от его жертв. Рауль, увлекаемый своею страстью, появлялся повсюду, где она бывала; он обожал недовольный и в то же время счастливый вид графини, когда она хотела и не в силах была его журить за то, что он расточал время, столь ему необходимое. Мари приняла на себя руководство работами Рауля, строго установила для него распорядок дня и оставалась дома, чтобы не давать ему никакого повода рассеиваться. Каждое утро она читала газету и сделалась герольдом славы Этьена Лусто, чьи фельетоны ее восхищали, Фелисьена Верну, Клода Виньона, всех сотрудников. Когда скончался де Марсе, она посоветовала Раулю отдать ему справедливость и с восторгом прочитала большую и прекрасно написанную статью, в которой журналист воздал хвалу покойному министру, осудив его в то же время за макиавеллизм и ненависть к массам. Она присутствовала, разумеется, в литерной ложе театра Жимназ на премьере пьесы, сборами с которой Натан рассчитывал поддержать свое предприятие и которая прошла с огромным внешним успехом. Графиню обманули купленные аплодисменты.

— Вы не были у Итальянцев на прощальном спектакле? — спросила ее леди Дэдлей, к которой она поехала из театра.

— Нет, я была в Жимназ на премьере.

— Терпеть не могу водевилей. Отношусь к ним, как Людовик XIV к картинам Тенирса, — сказала леди Дэдлей.

— А я нахожу, что водевилисты сделали успехи, — заметила маркиза д'Эспар. — Современные водевили — очаровательные комедии, преостроумные, требующие большого таланта, и они меня очень забавляют.

— Да и актеры превосходны, — сказала Мари. — Вся труппа играла сегодня отлично: пьеса пришлась ей по вкусу, диалог в ней тонок, остроумен.

— Как у Бомарше, — бросила леди Дэдлей.

— Господин Натан еще, конечно, не Мольер, но… — проговорила г-жа д'Эспар, глядя на Мари.

— Он ставит водевили, — продолжала жена Шарля Ванденеса.

— И валит министерства, — присовокупила г-жа де Манервиль.

Графиня молчала; она искала колких реплик; в сердце у нее поднималась ярость; она не нашла ничего лучшего, как сказать:

— Быть может, он их будет составлять.

Все дамы обменялись взглядом таинственного взаимного понимания. Когда графиня де Ванденес ушла, Моина де Сент-Эран воскликнула:

— Да ведь она боготворит Натана!

— И не играет в прятки, — сказала г-жа д'Эспар. Настал май. Ванденес увез свою жену в имение, где ее утешали только страстные письма Рауля, которому она писала ежедневно. Разлука с графиней могла бы спасти Рауля от пропасти, на краю которой он оказался, будь Флорина подле него; но он был один посреди друзей, а они стали его врагами, едва лишь он обнаружил намерение господствовать над ними. Теперь журналисты его ненавидели, но были готовы протянуть ему руку и утешить в случае падения, а в случае успеха — обожествить. Таков литературный мир. В нем любят только нижестоящих. Там каждый враждебен ко всем, кто старается пробиться. Эта всеобщая зависть удесятеряет шансы посредственностей, не возбуждающих ни зависти, ни подозрений, прокладывающих себе путь по способу кротов и пристраивающихся, как бы ни были они глупы, в различных отделах «Монитора», между тем как таланты все еще дерутся у дверей, чтобы не дать друг другу войти. Но глухая неприязнь мнимых друзей, которую Флорина раскрыла бы с прирожденным чутьем куртизанки, угадывающей истину среди тысячи гипотез, не представляла собою наибольшей опасности для Рауля. Два его компаньона, адвокат Массоль и банкир дю Тийе, задумали впрячь его талант в колесницу, на которой они удобно расположились, с тем чтобы убрать его с дороги, едва только он окажется не в состоянии питать газету, или лишить его этого огромного средства влияния, когда они пожелают воспользоваться им. Для них Натан был известною суммой, предназначенной для израсходования, литературной силой в десять перьев, предоставленной к их услугам. Массоль — один из тех адвокатов, которые любой ценой хотят сделаться видными фигурами, считают красноречием способность разглагольствовать без конца, умеют надоедать своим многословием и являются настоящей моровой язвой собраний, так как умаляют любую идею, — уже не мечтал стать министром юстиции; за четыре года у него на глазах сменилось на этом посту не то пять, не то шесть человек; его больше не прельщал этот пост. Взамен министерского портфеля он домогался кафедры в ведомстве народного просвещения и места в государственном совете, приправленных орденом Почетного легиона. Дю Тийе и барон Нусинген гарантировали ему орден и должность докладчика в государственном совете, если он будет действовать с ними заодно; Массоль полагал, что они скорее выполнят свои обещания, чем Натан, и слепо им повиновался. Чтобы получше обольстить Рауля, люди эти предоставили ему бесконтрольную власть. Дю Тийе пользовался газетою только в целях биржевого ажиотажа, — а в этом Рауль не смыслил ничего, — но уже дал знать Растиньяку через барона Нусингена, что газета будет молчаливо благосклонна к правительству, при том единственном условии, чтобы поддержана была кандидатура дю Тийе на депутатское кресло барона Нусингена, будущего пэра Франции, который был избран в палату малочисленным составом избирателей в захудалом городишке, куда газета посылалась бесплатно во множестве экземпляров. Таким образом, банкир и адвокат водили Натана за нос, с бесконечным удовольствием наблюдая за тем, как он царит в газете и пользуется в ней всеми преимуществами, всеми усладами самолюбия и прочими благами. Натан был в восторге от своих компаньонов, считал их по-прежнему, как и в деле с покупкою выезда, самыми славными на свете людьми; он думал, что провел их. Наделенные воображением люди, для которых надежда — основа жизни, не хотят понять, что в делах самый опасный момент — это тот, когда все идет согласно их желаниям. Этим моментом триумфа, которым он, впрочем, воспользовался, было появление Натана в доме Нусингена, куда его ввел дю Тийе, его проникновение в политический и финансовый мир. Г-жа Нусинген оказала ему самый радушный прием, не столько ради него, сколько ради г-жи де Ванденес; но когда она в беседе с ним вскользь коснулась графини, он решил произвести эффект и, прикрывшись Флориною, как ширмой, стал распространяться с великодушным фатовством о своей дружбе с актрисою, о невозможности с нею порвать. Можно ли покинуть верное счастье ради кокеток Сен-Жерменского предместья? Натан, дав себя провести Нусингену и Растиньяку, дю Тийе и Блонде, из тщеславия согласился поддержать доктринеров при формировании одного из их эфемерных кабинетов. Затем, чтобы с чистыми руками прийти к власти, он из показной гордости погнушался снять пенки с некоторых предприятий, созданных при помощи его газеты, — он, не стеснявшийся компрометировать своих друзей и вести себя не слишком брезгливо с иными промышленниками в известные критические моменты, Эта непоследовательность, объяснявшаяся его тщеславием, его честолюбием, часто наблюдается у такого рода деятелей. Мантия должна быть великолепной в глазах публики, и приходится иной раз призанять материи у друзей, чтобы залатать на ней дыры. Тем не менее через два месяца после отъезда графини Рауль попал в стесненное положение, причинившее ему некоторые огорчения в разгар его триумфа. У дю Тийе было взято вперед сто тысяч франков. Полученные от Флорины деньги — первая треть его взноса — поглощены были казною и огромными расходами на первое обзаведение. Надо было подумать о будущем. Банкир поддержал писателя, выдав ему пятьдесят тысяч франков под четырехмесячные векселя. Таким образом, дю Тийе держал Рауля в руках. Благодаря этой ссуде газета располагала средствами на полгода. По мнению некоторых литераторов, полгода — это вечность. К тому же при помощи объявлений, разъездных агентов, несбыточных посулов удалось завербовать две тысячи подписчиков, Такой полууспех поощрял Рауля бросать банковые билеты в этот костер Еще бы немного таланта, и, случись политический процесс, судебное преследование, Рауль сделался бы одним из современных кондотьеров, чьи чернила стоят пороха прежних наемников. К несчастью, заем у Тийе состоялся к тому времени, когда Флорина вернулась, привезя с собой около пятидесяти тысяч франков. Вместо того чтобы образовать из них запасной капитал, Рауль, уверенный в успехе, потому что сознавал его необходимость, униженный мыслью о тех деньгах, что он уже взял у актрисы, морально окрепший благодаря своей любви, ослепленный коварными восхвалениями своих придворных льстецов, скрыл от Флорины положение дел и заставил ее потратить эти деньги на новую обстановку. При сложившихся обстоятельствах великолепная декорация становилась необходимостью. Актриса, которую не приходилось к этому поощрять, вошла в долги на тридцать тысяч франков и обзавелась дивным особняком на улице Пигаль, где вновь стало собираться ее прежнее общество. Дом такой особы, как Флорина, является нейтральным местом, весьма удобным для политических честолюбцев, которые, как Людовик XIV у голландцев, договаривались между собою у Рауля без Рауля. Для первого выступления Флорины после ее турне Натан приберег пьесу, в которой главная роль удивительно ей подходила. Этим пятиактным водевилем Рауль собирался распрощаться с театром. Газеты, которым ничего не стоило оказать Раулю эту услугу, подготовили Флорине такую овацию, что во Французской комедии зашла речь о ее приглашении. В фельетонах доказывалось, что Флорина — наследница мадемуазель Марс. Шумный триумф оглушил актрису и помешал ей исследовать почву, по которой ступал Натан; она жила в мире пиров и празднеств. Повелительница этого двора, окруженная толпою просителей, хлопотавших кто за свою книгу, кто за пьесу, кто за свою танцовщицу, кто за свой театр, кто за свое предприятие, кто за рекламу, — она отдавалась всем утехам власти, какою обладает печать, видела в ней зарю кредита, открываемого министру. По словам тех, кто приходил к ней на поклон, Натан был великим государственным деятелем. Он не ошибся в своей затее, он будет депутатом и, конечно, побывает и на министерском посту, как многие другие. Актрисы редко не верят тому, что им льстит. Фельетоны так воспевали Флорину, что она не могла относиться с недоверием к газете и к тем, кто ее создавал.

Механизм прессы ей был так мало известен, что ее не могли беспокоить средства успеха, — женщины склада Флорины понимают только результаты. Что до Натана, то с этого времени он стал думать, что ближайшая сессия введет его в правительство вместе с двумя бывшими журналистами, из которых один, в ту пору уже министр, старался выжить своих коллег, чтобы самому укрепиться. После шестимесячной разлуки Натан был рад свидеться с Флориною и беспечно вернулся к своим привычкам. На грубой канве этой жизни он втайне вышивал прекраснейшие цветы своей идеальной страсти и тех удовольствий, которые рассыпала по ней Флорина. Его письма к Мари были шедевром любви, изящества, стиля. Он изображал ее солнцем своей жизни, ничего не предпринимал, не спросив совета у своего доброго гения. Досадуя на свое демократическое направление, он подумывал по временам, не стать ли ему на защиту аристократии; но, несмотря на свою акробатическую ловкость, понимал совершенную невозможность перескочить слева направо; сделаться министром было легче. Драгоценные письма Мари он прятал в портфеле с секретным замком работы Гюре или Фише, одного из тех двух механиков, которые афишами и объявлениями оспаривали в Париже первенство друг у друга в искусстве делать самые неприступные и крепко хранящие тайну замки. Этот портфель хранился в новом будуаре Флорины, где работал Рауль. Нет ничего легче, чем обмануть женщину, привыкшую к полной откровенности со стороны любовника. Она ни о чем не догадывается, она думает, что все видит и все знает. К тому же со времени своего возвращения актриса наблюдала жизнь Натана и не видела в ней ничего необычного. Никогда не могло бы ей прийти в голову, что этот портфель, почти не замеченный ею, небрежно положенный в ящик, содержит сокровища любви, письма соперницы, которые посылались по адресу редакции газеты, как о том попросил графиню Рауль. Таким образом, с виду положение Рауля было блестяще: у него было много друзей; две пьесы, написанные в сотрудничестве с другими авторами, прошли с успехом, и это позволило ему роскошествовать, освобождало его от всякой тревоги за будущее. Его нимало не беспокоил долг, который он обязан был вернуть дю Тийе, своему другу.

— Можно ли сомневаться в друге? — говорил он, когда у Блонде, привыкшего все анализировать, возникали порою сомнения.

— Зато во врагах сомневаться нам не приходится, — замечала Флорина.

Натан защищал дю Тийе. Дю Тийе — прекраснейший, самый покладистый, самый честный человек на свете. Существование Натана, канатного плясуна без шеста, могло бы испугать всякого, кто проник бы в его тайну, даже равнодушного человека; но дю Тийе наблюдал за ним со спокойствием и безучастием выскочки. В дружеском добродушии его обращения с Натаном проскальзывала жестокая ирония. Однажды, уходя от Флорины, он пожал ему руку и смотрел, как Рауль садился в кабриолет.

— Вот как лихо этот малый мчится в Булонский лес, — сказал он Этьену Лусто, великому завистнику, — а через полгода он, пожалуй, окажется в долговой тюрьме.

— Он-то? Никогда! — воскликнул Лусто. — На то и Флорина.

— Кто тебе поручится, дружок, что он ее сохранит? А вот ты через полгода наверняка будешь у нас главным редактором. Он ведь тебе и в подметки не годится.

В октябре векселям Рауля вышел срок, дю Тийе любезно обменял их на новые, но уже сроком на два месяца и на большую сумму, с включением добавочной ссуды и учетного процента. Рауль, уверенный в победе, спокойно влезал в долги. Графиня де Ванденес должна была вернуться через несколько дней, на месяц раньше, чем обычно, влекомая безумным желанием видеть Натана, и он хотел освободиться от денежных забот, готовясь возобновить свою беспокойную жизнь. Переписка, в которой перо всегда смелее языка, в которой мысль, украшенная цветами красноречия, берется за все и может все выразить, довела графиню до крайней степени экзальтации; она видела в Рауле одного из прекраснейших гениев эпохи, дивную, непонятную, незапятнанную душу, достойную поклонения; она рисовала его себе отважно протягивающим руку к власти. Вскоре речь его, столь упоительная в любви, загремит на трибуне. Теперь Мари жила лишь этой жизнью, состоявшей, подобно шару, из взаимно пересекающихся кругов, в центре которых находился большой свет. Не находя вкуса в спокойных семейных радостях, она прониклась волнениями этой ключом кипящей жизни, которые доносило к ней искусное и влюбленное перо; она целовала эти письма, написанные посреди газетных битв, отнимавшие драгоценное для газетчика время, понимала всю их ценность и была уверена, что он любит только ее, что, кроме славы и честолюбия, у нее нет соперниц; живя в уединении, она находила применение всем своим силам и была счастлива своим удачным выбором: Натан был ангелом в ее глазах.

К счастью, ее отъезд в имение и преграды, лежавшие между нею и Раулем, положили конец светским сплетням.

В последние дни осени Мари и Рауль возобновили наконец свои прогулки по Булонскому лесу, — только там они могли встречаться, пока не открылись двери гостиных. Рауль мог несколько свободнее вкушать чистые, изысканные наслаждения своей идеальной жизни и скрывать ее от Флорины: он работал немного меньше, в газете дела шли заведенным ходом, каждый сотрудник знал свои обязанности. Невольно он делал сравнения между актрисой и графиней, результат был всегда в пользу первой, хотя вторая от этого не теряла. Снова, изнемогая от ухищрений и уловок, на которые его обрекало сердечное и головное увлечение великосветскою женщиной, Рауль находил в себе нечеловеческие силы, необходимые для того, чтобы подвизаться одновременно на трех аренах: света, газеты и театра. И между тем как Флорина, благодарная за все, чуть ли не разделяющая с ним его труды и разделяющая его тревоги, вовремя появляясь и исчезая, щедро дарила ему подлинное счастье, без громких фраз, без всякой примеси упреков, — графиня, с ненасытными глазами, с целомудренными чувствами, забывала про его каторжный труд и огромные усилия, которых ему часто стоила минута свидания с нею. Вместо того чтобы командовать, Флорина позволяла ему быть с нею, покидать ее, снова возвращаться к ней, со спокойствием кошки, которая падает всегда на лапки и только потряхивает ушками. Эта легкость нравов отлично согласуется с повадками людей умственного труда, и всякий художник воспользовался бы ею, как это делал Натан, в то же время преследовавший идеал прекрасной любви, великолепной страсти, которая чаровала его поэтические инстинкты, его затаенное честолюбие, его социальное тщеславие. Уверенный в том, что разоблачение его тайны повлекло бы за собою катастрофу, он решил: «Ни Флорина, ни графиня ничего не узнают. Они так далеки друг от друга!» С наступлением зимы Рауль вновь появился в свете в апогее своей славы: он был почти значительной особой. Растиньяк, упав заодно с министерством, расшатанным смертью де Марсе, опирался на Рауля и подпирал его своими похвалами. Теперь графине захотелось узнать, переменил ли ее муж свое мнение о Натане. Спустя год она повторила свой вопрос, думая на этот раз блестяще отыграться, а реванш доставляет радость всем женщинам, даже самым благородным, наименее земным; можно без риска биться об заклад, что ангелы, и те не лишены самолюбия, когда выстраиваются вокруг святая святых.

— Ему только и оставалось, что стать игрушкою в руках интриганов, — ответил граф.

Феликс, у которого благодаря его светскому и политическому опыту были зоркие глаза, понял положение Рауля. Он спокойно объяснил жене, что покушение Фиески имело следствием объединение многих умеренных людей на почве интересов, воплощенных в лице Луи-Филиппа и находившихся под угрозой. Газетам неопределенного оттенка предстояло растерять своих подписчиков, ибо вместе с политикой должна была упроститься и журналистика. Если Натан вложил все свои средства в газету, он скоро будет разорен.

Это суждение, такое правильное, такое ясное, несмотря на краткость, и равнодушно высказанное человеком, умевшим взвешивать шансы всех партий, испугало г-жу де Ванденес.

— Вы им очень интересуетесь? — спросил Феликс жену.

— Он очень остроумный человек, с ним забавно бывает побеседовать.

Она сказала это таким естественным тоном, что граф ничего не заподозрил.

На другой день, в четыре часа. Мари и Рауль встретились в гостиной маркизы д'Эспар и долго разговаривали вполголоса. Графиня высказала опасения, а Рауль рассеял их, очень довольный тем, что градом колкостей ниспроверг супружеский авторитет Феликса. Натану надо было отыграться. Он изобразил графа человеком отсталым, с узким кругозором, прикладывающим к Июльской революции мерку Реставрации, закрывающим глаза на победу средних классов, новой общественной силы, пусть даже недолговечной, но реальной. С властью знати покончено, настало господство подлинно выдающихся людей. Вместо того чтобы обдумать непредубежденное мнение стороннего наблюдателя, политического мыслителя, высказанное беспристрастно, Рауль заважничал, взобрался на ходули и облачился в пурпур своего успеха. А существует ли женщина, доверяющая мужу больше, чем любовнику? Госпожа де Ванденес успокоилась, и снова началась для нее жизнь, полная подавленного раздражения, украдкою перехваченных радостей, тайных рукопожатий — всего, чем она питалась и прошлой зимой, но что в конце концов увлекает женщину за черту дозволенного, если мужчина, ею любимый, сколько-нибудь решителен и нетерпелив. По счастью для нее, страсти Рауля, умеряемые Флориною, не были опасны. К тому же он был поглощен интересами, не дававшими ему воспользоваться своей удачей. Тем не менее внезапно случившееся с Натаном несчастье, возникновение новых препятствий, порыв нетерпения могли бы увлечь графиню в пропасть, и Рауль уже начинал об этом догадываться. В такой стадии был их роман в конце декабря, когда дю Тийе попросил вернуть ему деньги. Богатый банкир, ссылаясь на свое стесненное положение, посоветовал Натану занять эту сумму на две недели у ростовщика Жигонне, у этого провидения, которое за двадцать пять процентов выручало всех молодых людей, попадавших в беду. Газета накануне большой новогодней подписки, касса ее должна наполниться. Тогда дю Тийе посмотрит, как быть. Да и почему бы Натану не написать пьесы? Натан из гордости пожелал заплатить, чего бы это ни стоило. Дю Тийе дал ему письмо к ростовщику, и тот отсчитал Раулю деньги под трехнедельные векселя. Вместо того чтобы доискаться причины такой услужливости, Рауль пожалел, что не попросил больше. Так поступают самые замечательные в умственном отношении люди: в серьезном событии они усматривают повод для шутки, они словно приберегают ум для своих произведений и, боясь его умалить, не расходуют на житейские дела. Рауль в этот день рассказал Флорине и Блонде, как он был утром у ростовщика, описал им всего Жигонне, пестренькие обои в его комнате, его лестницу, астматический хрип и козью ножку его колокольчика, истертый половичок, холодный камин и такой же холодный взгляд; он насмешил их портретом своего нового «дяди»; им не внушили никакого беспокойства ни дю Тийе, плакавшийся на безденежье, ни столь сговорчивый ростовщик. Все это причуды!

— Он взял с тебя только пятнадцать процентов, — сказал Блонде, — ты должен его поблагодарить. При двадцати пяти процентах с такими людьми перестают здороваться; ростовщичество начинается с пятидесяти процентов, за такую плату им можно уже выражать презрение.

— Презрение? — сказала Флорина. — Кто же из ваших друзей дал бы вам деньги под такие проценты, не выставляя себя при этом вашим благодетелем?

— Она права, я счастлив, что ничего больше не должен дю Тийе.

Как объяснить такую слепоту в личных делах у людей, привыкших все угадывать? Быть может, ум не способен на совершенство во всех отношениях; быть может, художники настолько живут настоящим, что не могут думать о будущем; быть может, внимание их слишком приковано к смешным чертам и не дает им заметить ловушку, или они не допускают мысли, что их посмеют обмануть… Будущее не заставило себя ждать. Через три недели векселя были опротестованы; но Флорина добилась в коммерческом суде отсрочки платежа на двадцать пять дней. Рауль разобрался в своем положении, потребовал счета: оказалось, что доход газеты покрывает две трети расходов и что подписка падает. Великий человек забеспокоился, стал мрачен, но только перед Флориной, которой он доверял. Флорина посоветовала ему занять деньги под залог будущих пьес, запродав их оптом и переуступив все свои театральные доходы. Натан раздобыл таким путем двадцать тысяч франков и сократил долг до сорока тысяч. Десятого февраля отсрочка платежа по векселям кончилась. Дю Тийе, не желая встретить в лице Натана конкурента в округе, где он собирался баллотироваться, и уступив Массолю другой округ, благоговеющий перед министерством, стал через Жигонне преследовать всеми средствами Натана. Человек, посаженный в тюрьму за долги, не может быть кандидатом в парламент. Долговая тюрьма на улице Клиши — это гроб для будущего министра. Флорина и сама не могла отделаться от судебных приставов из-за своих личных долгов; в этот опасный момент у нее не оставалось никаких ресурсов, кроме «Я» Медеи, ибо ее обстановка была описана. Честолюбец слышал со всех сторон зловещее потрескивание в своем новом, без фундамента воздвигнутом здании. Уже не имея сил поддерживать столь обширное предприятие, он чувствовал себя неспособным взяться за него сызнова… Он должен был погибнуть под развалинами своей фантазии. Любовь к графине еще питала немного его жизнь, оживляла его лицо, но в душе надежда умерла. Он ни в чем не подозревал дю Тийе, он видел перед собою только ростовщика. Растиньяк, Блонде, Верну, Лусто, Фико, Массоль меньше всего были склонны просветить этого человека, деятельный характер которого был для них опасен. Растиньяк, желавший вернуться к власти, действовал теперь в сговоре с Нусингеном и дю Тийе. Остальные испытывали глубочайшее наслаждение, наблюдая агонию одного из равных им, виновного в попытке подняться над ними. Никто из них и не подумал шепнуть словечко Флорине; наоборот, они ей расхваливали Рауля: «У Натана плечи такие крепкие, что выдержат весь мир; он вывернется, все пойдет превосходно!»

— Вчера прибавилось два подписчика, — говорил Блонде серьезным тоном. — Рауль будет депутатом. Когда будет принят бюджет, появится указ о роспуске палаты.

Натан, преследуемый за долги, уже не мог обратиться к ростовщикам. Флорина могла рассчитывать лишь на то, что вдруг ею увлечется какой-нибудь простак, хотя простаки никогда вовремя не подворачиваются. Все друзья Натана были люди без денег и без кредита. Предстоящий арест убивал его надежды на политическую карьеру. В довершение беды он чувствовал, что увяз в огромной, вперед оплаченной работе; он не видел дна в пропасти нищеты, куда скатывался Перед лицом всех этих грозных обстоятельств мужество его покинуло. Согласна ли будет разделить с ним судьбу графиня де Ванденес, бежать в далекие края? Только беззаветная любовь увлекает женщин в такую бездну, а страсть не связала Мари и Рауля таинственными узами счастья. Но пусть бы даже графиня последовала за ним за границу, она уехала бы без средств, нищая и разоренная, она была бы для него только обузой. Ум невысокого полета, гордец, каким был Натан, должен был увидеть и увидел в самоубийстве меч, способный разрубить этот гордиев узел. Мысль о том, что он упадет в глазах этого общества, куда он проник, которое он собирался покорить, что он оставит в нем торжествующую графиню и снова станет жалким рядовым, была невыносима. Безумие плясало и звенело своими бубенцами у дверей фантастического дворца, воздвигнутого поэтом. Оказавшись в таком крайнем положении, Натан, однако, все еще ждал счастливого случая и решил покончить с собою только в последний миг.

В течение последних дней, пока судебное постановление вступало в законную силу и подготовлялся приказ о личном задержании, Рауль появлялся всюду с тем холодно-мрачным, вопреки его воле, видом, который наблюдательные люди замечают у всех тех, кто обречен на самоубийство или замышляет его. Преследующая их мысль о смерти отбрасывает серые, сумрачные тени на лоб; в их усмешке есть нечто роковое, их движения торжественны. Эти несчастные словно стараются до последней капли осушить золотой кубок жизни; то и дело они опускают взор, словно целясь в собственное сердце, им слышится похоронный звон; они рассеянны. Однажды вечером, у леди Дэдлей, Мари заметила эти зловещие признаки; Рауль остался один на диване в будуаре, между тем как все общество беседовало в гостиной; графиня появилась в дверях, он не поднял головы, не услышал ни дыхания Мари, ни шелеста ее шелкового платья: неподвижный, отупелый от страдания взгляд был прикован к узору на ковре; он предпочитал смерть отречению от власти. Не всем достается такой пьедестал, как остров святой Елены. К тому же самоубийство в ту пору царило в Париже: оно и должно быть последним словом потерявшего веру общества! Рауль принял решение умереть. Отчаяние пропорционально надеждам, и единственным исходом для отчаяния Рауля была могила.

— Что с тобою? — спросила Мари, подбежав к нему.

— Ничего, — ответил он.

Между любящими друг друга есть такой способ сказать «ничего», который означает все. Мари пожала плечами.

— Вы настоящий ребенок, — сказала она. — С вами случилось какое-то несчастье?

— Нет, не со мною, — сказал он. — К тому же, Мари, вы о нем всегда узнали бы первая, — прибавил он нежно.

— О чем ты думал, когда я вошла? — спросила она настойчиво.

— Ты хочешь знать правду? Она наклонила голову.

— Я думал о тебе, я говорил себе, что на моем месте многие мужчины пожелали бы полной, беззаветной любви. Ведь такова твоя любовь, не правда ли?

— Да, — сказала она.

— И я оставляю тебя чистою, без угрызений совести, — продолжал он, обнимая ее за талию, и, уже не беспокоясь о том, что их могут увидеть, прижал к себе, чтобы поцеловать в лоб. — Я мог увлечь тебя в пропасть — и не сделал этого. Ты во всей своей славе, незапятнанная, останешься на ее краю. Но мне несносна одна мысль…

— Какая?

— Ты будешь меня презирать. Она ему ответила чудесной улыбкой.

— Да, ты никогда не поверишь, что я любил тебя свято; меня станут поносить потом, я знаю. Женщины не представляют себе, что, увязая в трясине, мы поднимаем глаза к небесам, безраздельно поклоняясь своей Марии. Они примешивают к этой святой любви мелкие вопросы, они не понимают, что люди высокого ума и глубоко поэтического склада умеют подняться душой над чувственными утехами, сберечь ее для некоего возвышенного служения. Между тем у нас. Мари, культ идеала всегда более пылок, чем у вас: мы находим этот идеал в женщине, которая даже и не ищет его в нас.

— К чему эта импровизация? — спросила она насмешливым тоном уверенной в себе женщины.

— Я покидаю Францию, почему и как — завтра узнаешь из письма, которое тебе принесет мой слуга. Прощай, Мари.

Рауль в неистовом порыве прижал к сердцу графиню и вышел, оставив ее в мучительной растерянности.

— Что с вами, дорогая? — спросила маркиза д'Эспар, придя за нею. — Что сказал вам господин Натан? Он покинул нас с таким мелодраматическим видом. Вы, быть может, не в меру благоразумны или слишком неразумны?

Графиня, взяв под руку маркизу д'Эспар, вернулась в гостиную, но через несколько минут уехала.

— Может быть, она отправилась на свое первое свидание, — сказала маркизе леди Дэдлей.

— Это я узнаю, — ответила уходя, маркиза д'Эспар.

Она села в ожидавший ее экипаж и велела кучеру ехать следом за графиней. Но карета графини де Ванденес направилась в сторону предместья Сент-Оноре. Г-жа д'Эспар прекратила свою прогулку только тогда, когда увидела, что карета графини де Ванденес свернула на улицу Роше. Возвратившись домой. Мари легла, но не могла заснуть и целую ночь читала какое-то путешествие на северный полюс, не понимая в нем ни слова. В половине девятого она получила письмо от Рауля и торопливо распечатала его. Письмо начиналось классическими словами:

«Моя дорогая возлюбленная, когда ты возьмешь в руки этот листок, меня уже не будет…»

Она не читала дальше, нервным, непроизвольным движением скомкала бумагу, позвонила горничной, поспешно накинула на себя платье, обулась в первые попавшиеся башмаки, закуталась в шаль, надела шляпку и вышла, поручив горничной сказать графу, что она поехала к своей сестре, г-же дю Тийе.

— Где вы оставили господина Натана? — спросила она слугу Рауля.

— В редакции газеты.

— Едемте туда.

К великому изумлению своих слуг, она ушла пешком, в девятом часу утра, несомненно в припадке безумия. По счастью для нее, горничная сказала ее мужу, что графиня получила от г-жи дю Тийе письмо, которое привело ее в необыкновенное волнение, и что она поспешила к сестре в сопровождении слуги, доставившего письмо. Ванденес стал ждать возвращения жены, чтобы узнать, что случилось. Графиня села в фиакр, быстро доставивший ее в редакцию газеты. В этот час просторные комнаты, занимаемые газетой в старом особняке на улице Фейдо, были безлюдны; там находился только рассыльный. Он удивился при виде заблудившейся здесь молодой дамы, которая, бегом пробегая по редакционным комнатам, спросила его, где господин Натан.

— Да, вероятно, у мадемуазель Флорины, — ответил рассыльный, приняв графиню за соперницу, собирающуюся устроить журналисту сцену ревности.

— А в какой комнате он здесь работает? — спросила она.

— У себя в кабинете, но ключ от него всегда уносит с собой.

— Пойдемте туда.

Посыльный повел ее в небольшую темную комнату, выходившую окнами на задний двор и когда-то служившую туалетной, она примыкала к большой спальне, в которой еще сохранился альков. Туалетная расположена была под прямым углом к спальне, и графиня, открыв окно, смогла увидеть через окно спальни все, что там происходило: Натан хрипел, полулежа в своем редакторском кресле.

— Взломайте эту дверь и ни слова никому! Я заплачу вам за молчание, — сказала она. — Вы ведь видите, господин Натан умирает Посыльный побежал в типографию, притащил туда железную раму и высадил ею дверь. Рауль покончил с собой, как простая швея, — он задыхался от угара, устроенного при помощи жаровни с углями. Он только что написал Блонде письмо, в котором просил объяснить его внезапную смерть параличом сердца. Графиня приехала вовремя; она распорядилась перенести Рауля в фиакр и, не зная, где оказать ему помощь, привезла его в ближайшую гостиницу, сняла там номер и послала рассыльного за врачом. Спустя несколько часов Рауль был вне опасности; но графиня не отошла от его постели, пока он ей не исповедался во всем. После того как поверженный во прах честолюбец излил перед нею в элегической форме свою ужасающую скорбь, она вернулась домой во власти всех тех терзаний, всех мыслей, которые накануне осаждали Натана.

— Я все устрою, — сказала она ему уходя, чтобы вдохнуть в него волю к жизни.

— Ну как? Что с твоей сестрой? — спросил Феликс, встречая жену. — Ты очень изменилась в лице.

— Это страшная история, но я должна хранить ее в глубокой тайне, — ответила она, собравшись с силами, чтобы притвориться спокойною.

Чтобы остаться наедине с собой и свободно отдаться мыслям. Мари вечером поехала в Итальянский театр, потом отправилась к сестре и открыла свое сердце, рассказав ей о страшном утреннем происшествии. Она просила у нее совета и помощи. Ни та, ни другая не могли в это время знать, что в той вульгарной жаровне, вид которой привел в ужас графиню де Ванденес, раскалил угли дю Тийе.

— Одна только я у него на свете, — сказала Мари сестре, — и я его не покину.

В этих словах разгадка тайны женского характера: женщина героична, когда уверена, что в ней — вся жизнь большого и безупречного человека.

Дю Тийе слышал о более или менее достоверном увлечении его свояченицы Натаном, но принадлежал к тем, кто отрицал это увлечение или считал его несовместимым с любовной связью между Раулем и Флориной. Актриса и графиня исключали друг друга. Но в этот вечер, когда банкир вернулся домой и застал у себя свояченицу, уже в Итальянском театре поразившую его своим взволнованным видом, он догадался, что Рауль рассказал графине о своих затруднениях. Стало быть, графиня любит его; она приехала просить у сестры денег для расплаты со стариком Жигонне. Г-жа дю Тийе, не знавшая источников этой с виду сверхъестественной прозорливости, обнаружила такое изумление, что догадка дю Тийе превратилась в уверенность. Банкир решил, что сможет удержать в своих руках нить интриг Натана. Никто не знал, что этот несчастный лежит в постели в меблированных комнатах на улице Майль под именем рассыльного из редакции, которому графиня обещала пятьсот франков за молчание о событиях той ночи и утра. Поэтому-то Франсуа Кийе и позаботился сказать привратнице, что Натану стало дурно от чрезмерной работы. Дю Тийе не удивлялся тому, что не видит Натана. Естественно было, что журналист прячется от людей, имевших приказ его арестовать. Сыщики, явившиеся для наведения справок, узнали, что утром какая-то дама увезла главного редактора. Только через два дня они установили номер фиакра, расспросили извозчика, нашли и обследовали гостиницу, где возвращался к жизни должник. Таким образом, принятые графинею меры предосторожности дали Натану трехдневную отсрочку.

Обе сестры провели мучительную ночь. Подобная катастрофа бросает отблеск своего пожара на всю жизнь; но она освещает не столько вершины, которые привлекали взгляд и до нее, сколько мели и подводные камни. Представляя себе страшное зрелище — молодой человек умирает, сидя в своем кресле, перед своей газетой, и по примеру римлян доверяет бумаге свои последние мысли, — бедная г-жа дю Тине могла думать только о том, как бы помочь ему, как бы вернуть жизнь этой душе, которою жила ее сестра. Останавливаться на следствиях до изучения причин — свойство нашего ума. Эжени снова одобрила возникшую у нее с самого начала мысль обратиться к баронессе Дельфине Нусинген, у которой ей предстояло обедать, и не сомневалась в успехе. Великодушная, как все люди, еще не втянутые в полированный стальной механизм современного общества, г-жа дю Тийе решила все взять на себя.

Графиня, счастливая тем, что уже спасла жизнь Натану, тоже всю ночь придумывала самые хитрые способы раздобыть сорок тысяч франков. В эти решительные минуты женщины непостижимы. На поводу у чувств они приходят к таким планам, которые бы изумили воров, дельцов и ростовщиков, если бы представители этих трех более или менее узаконенных промыслов чему-либо изумлялись. То графиня собиралась продать свои бриллианты и носить поддельные; то решалась попросить деньги у мужа, якобы для своей сестры, которую она и без того уже вывела на сцену. Но благородство внушало ей отвращение к бесчестным приемам; она их замышляла и отвергала. Деньги Ванденеса передать Натану! Она подскакивала на постели в ужасе от своей низости. Выдавать поддельные бриллианты за настоящие! Муж в конце концов заметил бы это. У нее мелькала мысль обратиться к Ротшильдам, у которых столько денег, к Парижскому архиепископу, который обязан помогать бедным; она металась от одной религии к другой, взывая ко всем с мольбою. Сокрушалась о том, что не близка к правительственным кругам, — в прежнее время она бы получила ссуду из сумм двора. Думала прибегнуть к помощи отца. Но отставной судья питал отвращение к незаконным действиям; дети его поняли в конце концов, как мало сочувствия находили в нем испытания любви; он и слышать о них не хотел, сделался мизантропом, терпеть не мог никаких интриг. Что до графини Гранвиль, то она жила в нормандской глуши, в одном из своих поместий, копя деньги и молясь, доживая свои дни среди священников и мешков с деньгами, равнодушная ко всему до последнего своего вздоха. Пусть бы даже Мари успела съездить в Байе, разве даст ей мать столько денег, не зная их назначения? Сослаться на долги? Пожалуй, она дала бы себя растрогать своей любимице. Да, да, в случае неуспеха надо поехать в Нормандию. Граф Гранвиль не откажется снабдить ее предлогом для поездки, хотя бы ложным сообщением о тяжелой болезни жены. Душераздирающее зрелище, перепугавшее ее утром, уход за Натаном, часы, проведенные у его изголовья, его прерывающийся рассказ, эта агония больного ума, этот полет гения, приостановленный пошлым, гнусным препятствием, — все вспоминалось ей, разжигая ее любовь. Она перебрала в памяти свои волнения и почувствовала себя увлеченною несчастьями Рауля еще больше, чем величием. Поцеловала ли бы она этот лоб, будь он увенчан успехом? Нет! Она находила бесконечно благородными последние слова, сказанные ей Натаном в будуаре у леди Дэдлей. Какое святое благородство в этом прощании! В этом отказе от счастья, которое бы стало для нее пыткой! Графиня хотела изведать волнения в жизни; теперь она была богата ими — страшными, жестокими, но дорогими ей волнениями. Она больше жила страданиями, чем удовольствиями. С каким наслаждением она говорила себе: «Я уже спасла его, я его еще раз спасу!» В ушах ее звучал его возглас: «Только несчастные знают, на что способна любовь!», — когда губы Мари коснулись его лба, — Ты нездорова? — спросил ее муж, придя к ней в комнату, чтобы позвать ее завтракать.

— Меня так угнетает драма, происходящая в доме моей сестры! — сказала она, и в этом была некоторая доля правды.

— Эжени попала в очень плохие руки. Позор для семьи — допустить в свою среду такого человека, как этот дю Тийе, человека без чувства чести. Если вашу сестру постигнет какое-нибудь большое горе, она не встретит жалости с его стороны.

— Какая женщина довольствуется жалостью? — сказала графиня, содрогнувшись. — Когда вы безжалостны, в суровости вашей — наше утешение.

— Я давно знаю ваше душевное благородство, — сказал Феликс, целуя руку жене, глубоко умиленный ее гордостью. — Женщина с таким образом мыслей не нуждается в присмотре.

— В присмотре? — переспросила она. — Это тоже позор, и не только для женщины, но и для мужа.

Феликс усмехнулся, но Мари покраснела. Женщины, знающие за собой тайную вину, драпируются в тогу женской гордости. Это душевное притворство надо ценить. Обман тогда полон достоинства, если не величия. Мари написала несколько строк Натану, на имя г-на Кийе, о том, что все идет хорошо, и послала эту записку через посыльного в гостиницу на улице Майль. Вечером в Опере графиня пожала плоды своей лжи, — муж нашел вполне естественным ее желание выйти из ложи, чтобы повидаться с сестрой, и проводил ее к ней, когда дю Тийе оставил жену одну. Как волновалась Мари, когда шла по коридору, когда появилась в ложе сестры и села там со спокойным и ясным лицом на глазах у великосветского общества, удивленного тем, что видит сестер вместе!

— Ну, что? — спросила она.

Лицо Мари-Эжени было ответом: оно сияло наивной радостью, которую многие приписали удовлетворенному тщеславию.

— Он будет спасен, дорогая, но только на три месяца, а мы тем временем подумаем о более надежном способе поддержать его. Баронесса Нусинген хочет получить четыре векселя, каждый на десять тысяч франков, подписанные кем угодно, чтобы ты не была скомпрометирована, Она объяснила мне, как они должны быть написаны; я в этом ничего не поняла; тебе их приготовит господин Натан. Я только подумала, что в этом деле нам может быть полезен наш старый учитель Шмуке; он их подпишет. Если ты к этим четырем векселям присоединишь письмо, в котором поручишься госпоже Нусинген в уплате, то она завтра вручит тебе деньги. Сделан все сама, никому не доверяйся. Я решила, что со стороны Шмуке не будет никаких возражений. Чтобы отвратить подозрение, я сказала, что ты хочешь удружить нашему бывшему учителю музыки, которого постиг несчастный случай. Таким образом, я могла просить о сохранении полной тайны.

— Ты умна, как ангел! Только бы баронесса Насинен не проболталась до того, как даст мне деньги, — сказала графиня, подняв глаза, словно взывая к богу, хотя и сидела в театральной ложе.

— Шмуке живет в Неверском переулке, близ набережной Конти, не забудь этого. Поезжай туда сама.

— Спасибо, — сказала графиня, пожимая руку сестре. — Ах, я отдала бы десять лет жизни…

— Из тех, что придут в старости…

— Чтобы навсегда покончить с этими тревогами, — сказала графиня, улыбнувшись поправке.

Все те, кто лорнировал в эту минуту обеих сестер, восхищаясь их простодушным смехом, могли думать, что они заняты пустяками; но кое-кто среди праздных людей, приходящих в Оперу не столько ради удовольствия, сколько для наблюдения за туалетами и физиономиями, мог бы угадать тайну графини, заметив сильное волнение, вдруг погасившее радость на этих двух прелестных лицах. Рауль, не боявшийся ночью сыщиков, бледный и вялый, с тревогой во взгляде, с печалью на челе, появился на ступеньке лестницы, где он обычно стоял. Он устремил взгляд на ложу графини, увидел, что она пуста, и обхватил обеими руками лоб, облокотившись на перила.

«Может ли она быть в Опере!» — думал он.

— Погляди же на нас, бедный великий человек, — прошептала г-жа дю Тийе.

А Мари, рискуя привлечь к себе внимание зала, устремила на него тот острый и пристальный взгляд, в котором воля излучается из глаз, как световые волны из солнца, и который, как утверждают магнетизеры, пронизывает того, на кого он направлен. К Раулю словно прикоснулась волшебная палочка: он поднял голову, и глаза его вдруг встретились с глазами обеих сестер. С милой находчивостью, никогда не покидающей женщин, графиня взяла бриллиантовый крест, сверкавший у нее на груди, и показала его Раулю, едва заметно и выразительно улыбнувшись. Бриллианты метнули лучи в глаза Рауля, он ответил радостным выражением лица: он понял.

— Разве этого мало? — сказала сестре графиня. — Вот так возвращать жизнь мертвецам!.

— Ты можешь записаться в общество спасения на водах, — ответила, улыбаясь, Эжени.

— Каким он пришел грустным, подавленным, и каким уйдет довольным!

— Ну, как ты себя чувствуешь, душа моя? — спросил дю Тийе, подойдя к Раулю с самым дружелюбным видом и пожимая ему руку.

— Как человек, только что получивший превосходные известия о выборах, — ответил, сияя, Рауль. — Я буду депутатом.

— Очень рад, — ответил Тийе. — Нам понадобятся деньги для газеты — Мы их разыщем, — сказал Рауль.

— На стороне женщин — сам дьявол! — сказал это Тине, хотя и не совсем доверял словам Натана, которого он прозвал Шарнатаном — Это ты к чему?

— В ложе у жены сидит моя свояченица, — продолжал банкир. — Здесь что-то кроется. Графиня, как мне кажется, обожает тебя, она тебе кланяется через всю залу — Погляди, — сказала сестре г-жа дю Тийе, — жен-шин называют фальшивыми созданиями. Мой муж любезничает с господином Натаном, а между тем он-то и сможет засадить его в тюрьму!

— И мужчины еще смеют нас упрекать! — воскликнула графиня — Я открою ему глаза.

Она встала, снова оперлась на руку Ванденеса, ждавшего ее в коридоре, и, сияя, вернулась в свою ложу; затем уехала из Оперы, велела подать наутро карету к восьми часам и уже в половине девятого, заглянув на улицу Майль, прибыла на набережную Конти.

Карета не могла въехать в узкий Неверский переулок, но Шмуке жил на углу набережной, и графине не пришлось шагать по грязи, — спрыгнув с подножки, она сразу очутилась у замызганного и полуразрушенного подъезда этого старого темного дома, скрепленного железными скобками, как фаянсовая посуда у швейцаров, и покривившегося так, что прохожие поглядывали на него с опаскою. Старый капельмейстер жил в четвертом этаже и любовался прекрасным видом на Сену от Нового моста до холма Шайо. Добряк был так поражен и растерян, когда лакей графини возвестил ему появление его бывшей ученицы, что впустил ее к себе. Графиня никогда не могла бы ни предугадать, ни вообразить внезапно открывшуюся перед ней картину жизни Шмуке, хотя ей давно известно было его полное пренебрежение к костюму и безучастие ко всему земному. Кто мог бы представить себе такую неряшливость существования, такую совершенную беспечность? Шмуке был музыкальным Диогеном, он не стыдился своего беспорядка и даже не замечал его, настолько к нему привык. Непрерывное употребление славной большущей немецкой трубки покрыло потолок и жалкие, кое-где изодранные кошкой обои золотистым налетом, который придавал предметам обстановки вид позлащенной жатвы Цереры. Кошка находилась тут же, как хозяйка дома, бородатая, важная и спокойная; на ее роскошную шелковистую шкурку, мохнатую и взъерошенную, позарилась бы не одна привратница. Торжественно восседая на крышке превосходного венского фортепьяно, она устремила на вошедшую графиню вкрадчивый и холодный взгляд, каким бы ее приветствовала каждая женщина, удивленная ее красотою Она не выказала никакого беспокойства, только шевельнула двумя серебряными нитями прямых своих усов и перевела на Шмуке золотистые глаза Дряхлое фортепьяно дорогого дерева, покрытое черным лаком с позолотой, но грязное, выцветшее, облупленное, скалило свои клавиши, истертые, как зубы у старой лошади, и пожелтевшие от табачного дыма. Кучки пепла на пюпитре говорили о том, что накануне Шмуке на своем старом инструменте мчался на какой-нибудь музыкальный шабаш. Пол был усеян пятнами высохшей грязи, клочками бумаги, пеплом из трубки и всяким мусором, как это бывает в меблированных комнатах, где пол не подметали целую неделю и слуге приходится выгребать целую груду невообразимого хлама, представляющего собою нечто среднее между навозом и тряпьем Более опытный, чем у графини, глаз нашел бы сведения о жизни Шмуке в кожуре каштанов и яблок, в скорлупе крашеных пасхальных яиц, в разбитых по неловкости тарелках со следами тушеной капусты. Эти отложения германской культуры образовали ковер пыльных отбросов, хрустевших под ногами. Он сливался с грудой золы, которая величественно низвергалась из покрашенного облупившегося камина, где за двумя словно испускающими дух головешками высилась раскаленная горка углей. Над камином висело зеркало, в котором отражения плясали сарабанду; по одну его сторону висела знаменитая трубка, по другую стояла китайская ваза, где Шмуке хранил свой табак. Два по случаю купленных кресла, тощая плоская кушетка, комод без мраморной доски и весь в червоточинах хромоногий стол, на котором виднелись остатки скудного завтрака, — вот и вся меблировка, немногим более сложная, чем в индейском вигваме. Зеркальце для бритья, висевшее на шпингалете окна без занавесок, и изрезанный ремень для правки бритвы свидетельствовали о жертвах, которые Шмуке приносил грациям и свету. Кошке, существу слабому и нуждающемуся в покровительстве, предоставлена была лучшая доля: она пользовалась старой диванной подушкой, подле которой стояли фарфоровая чашка и блюдце. Но никаким пером не описать состояния, в которое привели всю мебель старик Шмуке, кошка и трубка — вся эта дружная троица. Трубка там и сям прожгла стол Кошка и голова Шмуке так засалили плюшевую обивку обоих кресел, что лишили ее всего ворса. Если бы не роскошный хвост кошки, составлявший часть хозяйственного инвентаря, свободные места на комоде и камине так и оставались бы необметенными. В углу валялись во множестве башмаки, заслуживающие эпически подробного описания. Комод и фортепьяно завалены были потными тетрадями, с обтрепанными, вспоротыми корешками, с побелевшими, затупившимися уголками, в которых картон расслоился на тысячу листков. Вдоль стен приклеены были облатками адреса учениц. Следы облаток без бумажек указывали число прекративших занятия. На обоях можно было прочесть записанные мелом счета. Комод уставлен был кружками накануне выпитого пива, и они казались новыми и яркими посреди всего этого старья и бумажного хлама. Гигиена представлена была кувшином с водою, накрывавшим его полотенцем и куском простого мыла, белого в синих крапинках, увлажнившего во многих местах розовое дерево комода. Две одинаково ветхие шляпы и тот самый долгополый сюртук с тремя воротниками, который графиня всегда видела на Шмуке, висели на вешалке. На подоконнике стояли три горшка с цветами, без сомнения немецкими, а подле него дубовая трость. Зрение и обоняние графини были неприятно поражены, но улыбка и взгляд Шмуке скрасили нищету обстановки небесными лучами, от которых заблестел золотистый налет на всех вещах и оживился этот хаос. Дивная душа человека, знавшая и постигавшая столько дивных вещей, сияла, как солнце. Смех, которым он разразился при виде одной из своих «святых Цецилий», такой искренний, такой простодушный, звучал молодостью, радостью, невинностью. Эти рассыпанные перед гостьей сокровища, самые бесценные для человека, обратились в лучезарную пелену, скрывшую под собой его бедность. Даже самый надменный выскочка, быть может, счел бы низостью обращать внимание на обстановку, среди которой взволнованно жил этот великолепный апостол музыкальной религии.

— Какими судьбами ви сдесь, торогая графинья? — воскликнул он. — Уш не пропеть ли мне в моем фозрасте «Nunc dimittis»?[1] — Эта мысль усилила приступ его безудержного веселья. — Какое сшастье мне прифали-ло? — продолжал он с лукавым видом и снова закатился детским смехом. — Вы приекали ради музики, а не ради бетного старика, я снаю, — сказал он вдруг меланхолично, — но ради чего би ви ни пришли, снайте, что сдесь все принадлешит вам, душа, тело и весь мой имус-шество!

Он взял руку графини, поцеловал и уронил на нее слезу, ибо добряк никогда не забывал добра, которое делали ему. От радости он на миг лишился памяти, потом мысли его прояснились. Он схватил мел, вскочил на кресло у фортепьяно и со стремительностью юноши написал на обоях крупными буквами: 17 февраля 1835 года.

Этот порыв, такой милый, такой наивный, исполненный такой горячей благодарности, глубоко тронул графиню.

— Сестра моя тоже приедет к вам.

— И сестра тоше! Когта? Когта? Только бы я не умер до тех пор!

— Она приедет вас поблагодарить за большую услугу, о которой я приехала вас попросить от ее имени.

— Скорей, скорей, скорей! — закричал Шмуке. — Что нушно сделать? Мошет быть, отправиться с поручением к тьяволу? Я готоф.

— Нужно только написать на каждой из этих вот бумажек: «Повинен заплатить десять тысяч франков», — сказала она, вынимая из муфты четыре векселя, которые по всей форме заготовил Натан.

— О, это стелать недолго, — с кротостью ягненка ответил Шмуке. — Я только не снаю, где мой перья и чернильница… Ступай отсюда, mein Herr Murr, — прикрикнул он на кошку, холодно смотревшую на него. — Это моя кошка, — сказал он, показывая на нее графине. — Это бетное животное всегта живет с бетным Шмуке! Красавица! Не правда ли?

— Да, — согласилась графиня.

— Хотите? Возьмите его себе, — сказал он.

— Что вы! — возразила графиня. — Ведь она ваш Друг!

Кошка, заслонявшая чернильницу, догадалась, чего хочет Шмуке, и прыгнула на кушетку.

— Она хитрый, как обезьяна, — заметил Шмуке, кивая в сторону кошки. — Я насиваю ее Мурр в шесть нашего берлинца Гофмана, я его корошо снал.

Добряк подписывал векселя с невинностью ребенка, который делает то, что мать ему велит, и, хотя ничего не понимает, уверен, что поступает хорошо. Его гораздо больше занимало впечатление, произведенное кошкой на графиню, чем эти бумаги, грозившие ему, согласно законам для иностранцев, пожизненным лишением свободы.

— Вы уферены, что эти листки гербофой бумага…

— Будьте совершенно спокойны, — сказала графиня.

— Я нишуть не беспокоюс, — прервал он ее. — Я спрашиваю, доставят ли удофольствие госпоше дю Тийе эти листки гербофой бумаги.

— О да, — ответила она, — вы окажете ей услугу, какую мог бы оказать родной отец.

— Ну, я сшастлив, если на что-нибудь ей приготился. Послушайте-ка мой музыка! — сказал он и, оставив бумаги на столе, подбежал к фортепьяно.

Уже пальцы этого ангела забегали по старым клавишам, уже взгляд его сквозь кровлю устремился в небо, уже расцветало в воздухе и проникало в душу самое сладостное из всех песнопений; но графиня недолго дала этому наивному глашатаю небесных радостей наделять глаголом дерево и струны, как это делает Рафаэлева святая Цецилия для внемлющих ей ангелов, — лишь только высохли чернила, она поднялась, положила векселя в муфту и возвратила на землю сияющего своего учителя из эфирных пространств, где он парил.

— Добрый мой Шмуке, — сказала она, похлопывая его по плечу — Так скоро! — воскликнул он с грустной покорностью. — Сачем же вы тогда приехаль?

Он не возроптал, он насторожился, как верная собака, чтобы выслушать графиню.

— Добрый мой Шмуке, — продолжала она, — на карту поставлена человеческая жизнь, минуты сберегают кровь и слезы.

— Ви все та ше, — сказал он. — Ступайте, ангел! Осушайте слесы лютские! Снайте, что бедний Шмуке ценит ваше посесшение выше вашей пенсии.

— Мы еще увидимся, — сказала она, — вы будете приходить каждое воскресенье музицировать и обедать со мною, иначе я с вами рассорюсь. Я жду вас в ближайшее воскресенье.

— Это прафта?

— Пожалуйста, приходите, и моя сестра, наверное, тоже назначит вам день.

— Тогда мне нишего не останется шелать, — сказал он, — потому што я веть видсль вас только на Елисейски полях, когда ви проезшали в коляске, и ошень ретко!

От этой мысли высохли слезы, выступившие у него на глазах, и он предложил руку своей прекрасной ученице; она почувствовала, как сильно бьется у старика сердце.

— Вы, стало быть, нас вспоминали? — спросила она.

— Всяки раз, когда ел свой клеб! — ответил он. — Снашала как свой благотетельниц, а потом, как первих двух девушек, достойних любви, которих я вител!

Графиня больше ничего не посмела сказать: в этой фразе прозвучала необычайная, почтительная и благоговейная торжественность. Прокопченная дымом и заваленная сором комната была светлым храмом, воздвигнутым двум богиням. Чувство тут с каждым часом усиливалось, без ведома тех, кто внушал его.

«Здесь мы, значит, любимы, крепко любимы», — подумала она Волнение, с которым старый Шмуке смотрел, как графиня садилась в карету, передалось и ей. Кончиками пальцев она послала ему нежный поцелуй, каким женщины издали приветствуют друг друга. Увидев это, Шмуке словно прирос к земле и долго еще стоял после того, как скрылась карета. Спустя несколько минут графиня въехала во двор особняка Нусингенов. Баронесса еще не вставала; чтобы не заставить ждать столь высокопоставленную гостью, она накинула на себя пеньюар и шаль — Речь идет об одном добром деле, баронесса, — заговорила графиня, — быстрота в таких случаях — спасение; иначе я бы вас не потревожила в такой ранний час.

— Помилуйте, я очень рада, — сказала жена банкира. Взяв четыре векселя и поручительство графини, она позвонила горничной.

— Тереза, скажите кассиру, чтобы он сейчас же сам принес мне сорок тысяч франков.

Затем, запечатав письмо графини де Ванденес, она спрятала его в потайной ящик стола.

— У вас прелестная комната, — сказала графиня.

— Господин Нусинген собирается меня лишить ее, — он строит новый дом.

— А этот вы, вероятно, подарите вашей дочери? Говорят, она выходит замуж за господина де Растиньяка.

В эту минуту появился кассир, и баронесса ничего не ответила на вопрос. Она взяла у кассира деньги и отдала ему векселя.

— Это в покрытие выданной суммы, — сказала она.

— Если не считать учетного процента, — ответил кассир. — Этот Шмуке — музыкант из Ансбаха, — прибавил он, взглянув на подпись, и слова его бросили в дрожь графиню.

— Разве я гонюсь за выгодой? — произнесла г-жа Нусинген, бросив на кассира укоряющий, высокомерный взгляд. — Я беру это на себя.

Как ни присматривался кассир то к баронессе, то к графине, лица у них были непроницаемы.

— Можете идти, — сказала ему баронесса.

— Будьте добры, посидите со мною еще несколько минут, чтобы он не подумал, что вы имеете какое-нибудь отношение к этой сделке, — сказала она г-же де Ванденес.

— Я попрошу вас еще об одной любезности — не выдавайте моей тайны, — сказала графиня.

— Ради доброго дела — это само собою разумеется, — улыбаясь, ответила баронесса. — Я отошлю вашу карету и распоряжусь, чтобы она ждала вас в конце сада. Потом мы вместе пройдем через сад, и никто не увидит, как вы отсюда вышли: это будет совершенно необъяснимо.

— Вы участливы, как все люди, которым пришлось страдать, — сказала графиня.

— Не знаю, участлива ли я, но страдала я много, — сказала баронесса. — Надеюсь, что ваша участливость досталась вам дешевле.

Отдав распоряжение, баронесса надела меховые туфли и шубку и проводила графиню до садовой калитки.

Кто составил план действий, подобный тому, какой был намечен банкиром дю Тийе против Натана, тот не доверит его никому. Нусинген кое-что знал о нем, но его жене были совершенно неизвестны эти макиавеллевские расчеты. Однако, зная стесненное положение Натана, баронесса отнюдь не далась в обман двум сестрам; она догадалась, в чьи руки попадут эти деньги, и была очень рада услужить графине; кроме того, она глубоко сочувствовала несчастьям такого рода. Растиньяк, поставивший себе задачей разгадать махинации обоих банкиров, приехал завтракать к баронессе Нусинген. Дельфина и Растиньяк не имели секретов друг от друга, она ему рассказала сцену с графиней. Растиньяку и в голову не могло прийти, что баронесса окажется замешанной в это дело, которое в его глазах, впрочем, не имело особенного значения, представляя собою один из обычных способов борьбы. Он просветил Дельфину: она, быть может, разрушила надежды дю Тийе попасть в палату, сделала бесполезными происки и жертвы целого года. Объяснив баронессе положение вещей, Растиньяк посоветовал ей молчать о своей вине.

— Только бы кассир не проговорился Нусингену, — сказала она.

За несколько минут до полудня, когда дю Тийе завтракал, ему доложили о приходе Жигонне.

— Просите сюда, — сказал банкир, хотя за столом была его жена. — Ну что, старый Шейлок, упрятали нашего молодца за решетку?

— Нет.

— Как? Сказал же я вам: на улице Майль, гостиница…

— Он заплатил, — сказал Жигонне, вытаскивая из бумажника сорок банковых билетов. На лице дю Тийе выразилось отчаяние.

— Никогда не следует оказывать деньгам дурной прием, — сказал бесстрастный сообщник дю Тийе, — это приносит несчастье.

— Где вы взяли эти деньги, сударыня? — спросил банкир у жены и так взглянул на нее, что она покраснела до корней волос.

— Я не понимаю вашего вопроса, — ответила она.

— Я разгадаю эту тайну, — ответил он, вставая в ярости. — Вы опрокинули мои самые важные планы.

— Вы опрокинете свой завтрак, — сказал Жигонне, удержав скатерть, которую дю Тийе зацепил полою халата.

Госпожа дю Тийе спокойно встала из-за стола. Слова мужа привели ее в смятение. Она позвонила.

— Карету! — сказала она лакею. — Позовите Виржини, я хочу одеться.

— Куда вы едете? — спросил дю Тийе.

— Хорошо воспитанные люди не допрашивают своих жен, — ответила она, — а вы еще притязаете на светские манеры.

— Я не узнаю вас эти два дня, с тех пор как вы виделись дважды с вашей дерзкой сестрою.

— Вы сами приказали мне быть дерзкой, — сказала она. — Вот я и пробую на вас, — Честь имею кланяться, сударыня, — сказал, уходя, Жигонне, мало интересовавшийся семейными сценами.

Дю Тийе пристально взглянул на жену, она не опустила глаз.

— Что это значит? — крикнул он, — Это значит, что я уже не маленькая девочка и вы меня не запугаете. Я всегда была и буду добродетельной и хорошей женой; вы можете быть моим господином, если желаете, но не тираном.

Дю Тийе вышел. После такого напряжения сил Мари-Эжени вернулась в свою комнату совершенно разбитая. «Не будь моя сестра в опасности, — подумала она, — я никогда бы не решилась на такой отпор, но, как говорит пословица, нет худа без добра».

За ночь г-жа дю Тийе перебрала в памяти то, что ей доверила сестра. Убедившись, что Рауль спасен, она уже думала только о страшной опасности, грозившей сестре. Вспомнила, с какою энергией графиня говорила, что убежит с Натаном, чтобы утешить его, если не удастся отвратить катастрофу. Поняла, что этот человек способен в порыве благодарности и любви заставить ее сестру сделать то, что благоразумная Эжени считала безумием. В большом свете были недавние примеры таких побегов, когда сомнительные радости были куплены ценою раскаяния, позора, связанного с ложным положением, и Эжени припоминала их ужасные последствия. Слова дю Тийе довели ее страх до предела; она боялась, что все раскроется, пред ее глазами стояла подпись графини де Ванденес среди бумаг фирмы Нусингена; она решила умолить свою сестру признаться во всем Феликсу.

Госпожа дю Тийе не застала сестры, но Феликс был дома. Внутренний голос говорил ей: «Спаси сестру! Быть может, завтра будет поздно». Она много взяла на себя, но решилась все рассказать графу. Неужели он не будет снисходителен, узнав, что честь его еще не пострадала? Графиня не столько согрешила, сколько сбилась с пути. Эжени было страшно пойти на низость и предательство, разоблачив тайны, которые хранит все общество, единодушное в таких вопросах; но, представив себе будущее сестры, она затрепетала от мысли, что Мари останется когда-нибудь одна, разоренная Натаном, бедная, больная, несчастная, подавленная отчаянием, и, отбросив колебания, она велела передать графу, что хочет его видеть. Феликс, удивленный этим визитом, имел со свояченицей длинный разговор, в котором обнаружил такое спокойствие и самообладание, что она задрожала от страха: ей показалось, что он принял какое-то ужасное решение.

— Не тревожьтесь, — сказал ей Ванденес, — я поведу себя так, что моя жена когда-нибудь будет благословлять вас Конечно, для вас мучительно таиться от любимой сестры после того, как вы все открыли мне, но окажите мне услугу, ничего не говорите ей несколько дней. Мне надо всего несколько дней, чтобы проникнуть в тайны, о которых вы не подозреваете, а особенно для того, чтобы все обдумать и действовать осмотрительно. Быть может, я все узнаю сразу. Виновен в этом только я, сестра. Все любовники ведут игру одинаково; но не все женщины имеют счастье видеть жизнь в ее истинном свете.

Госпожа дю Тийе уехала успокоенная. Феликс немедленно взял из банка сорок тысяч франков и помчался к баронессе Нусинген; он застал ее дома, поблагодарил за оказанное его жене доверие и возвратил ей деньги, объяснив этот таинственный заем безрассудной благотворительностью, которую он хочет ввести в должные границы.

— Граф, объяснения излишни, если ваша супруга вам во всем призналась, — сказала баронесса Нусинген.

«Она знает все», — подумал Ванденес.

Баронесса отдала ему поручительство графини и послала за четырьмя векселями. Ванденес тем временем смотрел на баронессу проницательным взглядом политического деятеля, почти смутившим ее. Он решил, что это благоприятный момент для переговоров.

— Мы живем в такую эпоху, баронесса, когда все неустойчиво, — сказал он. — Троны воздвигаются и рушатся во Франции с ужасающей быстротой. Пятнадцать лет сокрушили великую империю, монархию, революцию. Никто не решился бы поручиться за будущее. Вам известна моя преданность легитимизму. Пусть не удивляют вас эти слова в моих устах. Представьте себе государственный переворот: разве не было бы вам удобно иметь друга в победившей партии?

— Конечно, — сказала она улыбаясь.

— Так не желаете ли вы иметь в моем лице обязанного вам втайне человека, который мог бы в случае нужды поддержать барона Нусингена, мечтающего о титуле пэра?

— Чего вы хотите от меня? — воскликнула она.

— Безделицы, — ответил он. — Расскажите все, что вы знаете про Натана.

Баронесса пересказала ему свою утреннюю беседу с Растиньяком и, вручая бывшему пэру Франции четыре векселя, которые принес кассир, сказала;

— Не забудьте своего обещания.

Но Ванденес так хорошо помнил это чудодейственное обещание, что воспользовался им как приманкою и для барона Растиньяка, чтобы получить от него некоторые другие сведения, Уйдя от Растиньяка, он продиктовал наемному писцу следующее анонимное письмо на имя Флорины:


«Если мадемуазель Флорина хочет узнать, какая первая роль ей предназначена, то ее просят быть на ближайшем маскараде в Опере а сопровождении г-на Натана».


Отправив по почте это письмо, он поехал к своему поверенному, очень ловкому и сметливому, хотя и честному человеку, и предложил ему сыграть роль приятеля Шмуке, которому немец якобы рассказал про визит графини де Ванденес, несколько поздно призадумавшись над значением четырежды повторенной фразы «повинен заплатить десять тысяч франков», и который от имени Шмуке должен попросить у господина Натана вексель на сорок тысяч франков, в виде контррасписки. Это значило идти на большой риск. Натану могло уже быть известно, как уладилось дело, но надо было рискнуть немногим, чтобы выиграть многое. Могла же Мари в своем смятении забыть взять у Рауля расписку для Шмуке. Поверенный сейчас же поехал в редакцию и вернулся в пять часов к графу победителем, с контрраспиской на сорок тысяч франков; во время разговора с Натаном он с первых же слов понял, что спокойно может выдать себя за человека, посланного графиней. Теперь для успеха своего плана Феликсу нужно было помешать встрече жены с Раулем до бала в Опере, куда он собирался ее повести, чтобы она своими глазами убедилась в характере отношений Натана с Флориной. Он знал ревнивую гордость графини; он хотел помочь ей отречься от своей любви добровольно, не давать ей повода краснеть перед ним и вовремя показать Мари ее письма к Натану, которые он рассчитывал выкупить у Флорины. Этому столь остроумному, столь быстро составленному плану, отчасти уже удавшемуся, суждено было сорваться по прихоти случая, все изменяющего в этом бренном мире. После обеда Феликс перевел разговор на бал в Опере и, заметив, что Мари еще никогда на маскарадах не бывала, предложил доставить ей это развлечение на следующий день.

Загрузка...