Юрьенен Сергей Дочь генерального секретаря

Сергей Юрьенен

ДОЧЬ ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ

Роман

Para senora A.G.R.

...Признак оторванности от почвы и корня,

если человек наклонен любить женщин других наций,

т. е. если иностранки становятся милее своих.

Достоевский,

Подготовительные тетради к "Бесам"

МАЙ

Пассажиры напирали к выходу, попутно беспокоя за плечо:

- Столица... Москва, молодой человек!

Застегнутый в ремень, человек этот лежал, откинув голову. Имея бороду и волосы до плеч, напоминал священника, но был не в рясе, а в несоветском пиджачке с чужого плеча. Еще на нем были очки, темные и битые. Очки скрывали сомкнутые веки, но только отчасти скулы, уже заплывшие.

Это был я.

Вокруг остались одни измятые чехлы, когда я щелкнул пряжкой и поднялся.

Переступив на трап, прищурился.

Мир дал трещину - причем, отнюдь не символически. Стекла держались, но на изломах засверкало, отдаваясь в мозгу.

В такси я сел на заднее сиденье.

- Ленгоры. К МГУ...

Анестезия прошла, я это чувствовал под ребрами. Когда я открыл глаза, в окнах такси уже появилось светлокаменное высотное здание - сначала возник шпиль с основой, потом и боковые башни с часами, на которых я разглядел время. Все еще было рано, хотя Москва держала в воздухе, не давая посадки, почти столько же, сколько летели.

Расплачиваясь, я выгреб последнюю мелочь.

В иллюминаторе Главное здание МГУ на горизонте выглядело, как нелепый каменный торт. Но на человека у своего подножья оно наваливалось всерьез всей тяжестью тоталитарного бытия. По гранитным ступеням я поднялся под колоннаду.

Латунный поручень турникета облез от миллиона бравшихся ладоней.

- Пропуск!

Как обычно, я только выдвинул студенческий билет, но вахтер от нечего делать проявил бдительность, заставив не только предъявить в раскрытом виде, но и вырвав из рук. На фотокарточке предъявителю вот уже пять лет как наивные 19.

- Вроде не ты?

Я не реагировал.

- Александр Ан... Андерс... Не наш, что ль?

Я снял очки:

- А чей же?

Поколебавшись, вахтер сложил пропуск.

- Ну, иди...

Шаги по мрамору отдавались под сводами и в мозгу. В сумраке центральной колоннады я свернул налево и коридором вышел на галерею с балюстрадой из полированного гранита. Еще раз выдвинул свой пропуск при входе в зону "В" - гуманитарный корпус. За углом налево ниши с лифтами. Я нажал кнопку, слыша, как где-то очень высоко включился мотор, оперся о битую грань.

Кабина пришла пустая.

Я начал этот день давно и далеко, а в общежитии еще не просыпались. В холле 12-го этажа плавал дым и стоял перегар от миллиона выкуренных сигарет. В сумраке коридора второй блок слева. Украшенная четырехзначной латунной цифрой дубовая дверь отворилась в прихожую, где было еще четыре. Две - в комнаты с квадратами непрозрачного стекла. Изнутри правой - стекло добавочно затемнили постерами. Я нажал ручку. Заперто. Я стукнул и обдул костяшку, на которой лопнула запекшаяся ссадина.

- Тс-с...

Иванов вылез с пальцем у рта. Вафельное полотенце, которое он сжимал у пупка, не скрывало признак - небольшой, но перетруженный.

- Йо-о... - разглядел он. - Где тебя так?

- Далеко от Москвы.

- Шпана?

- Офицерье.

- ГБ?

- Армия. Как у тебя с деньгами?

- Друг... Все спустил на праздники. Ногами били?

- Естественно - когда упал.

- Ничего не поломали?

- Очки.

- Рентген бы сделать.

- Ерунда... Хотя бы рубль - нет?

Со вздохом Иванов влез в комнату и появился с чужими джинсами. Вынул из них дамский кошелек, расщелкнул и отпустил мне юбилейную монету. После чего понюхал джинсы.

- Чьи, узнаешь?

Во время зимнего анабиоза пришла ему идея кругосветного путешествия не вынимая - благо в МГУ 102 страны. Для начала Иванов наметил братскую Польшу - пепельную блондинку Полу, обладательницу этих первородных "ливайсов".

- Поздравляю.

- Особенно не с чем. По-русски еле-еле. Дипломница, а предлагаешь "всадницу", она в окно. Интерпретируя, что в задницу. Чему их тут учили? По-моему, душок... Не чуешь?

От нюханья джинсов я воздержался.

- Или это усы?.. - Иванов вымыл их с мылом в душевой и осушил полотенцем. - Сбрить, что ли, гордость казацкую?

- Сбрей, если так.

- А вот! - Иванов хлопнул по сгибу локтя. - Пойми меня правильно, я к п...де с полным уважением. Не как наша "русская братия": чем лизать соленый клитор, лучше выпить водки литр. Меня даже Джиана мужским шовинистом не называла. Но все хорошо в меру, нет? Ты мне статью давал Томаса Манна, даже и "Достоевский - но в меру". Эта же, - тряхнул он джинсами, - не знает и знать не хочет. Хоть и западная, все тот же славянский безудерж. При этом, что парадок-сально, чистый соц. Ну, хуже наших. Всего боится. Сплетен. Что в посольство стукнут ихнее - насчет морального облика. В общем, наверно, я промашку допустил. На подругу надо было курс держать. Подруга у ней типа за...сь... О, - хлопнул он себя по лбу. - Ты машинку не загнал?

- А что?

- Перепечатай ей диплом, и будем по нулям. Сколько за тобой там, четвертак?

- Поле?

- Подруге. Между прочим, из Парижа.

- Француженка?

- Испанка, друг. Глаза до этих самых достают. А попка... Но лавер, к сожалению. Латино. Лучше не соваться. Так как?

- Не знаю... Роман я собираюсь начинать.

- Тебе же это пару дней?

С ногтя я подбросил рубль, который открылся не орлом - с ладони смотрел профиль Ленина.

- "Картавого" включая? - уточнил я.

Семь этажей вверх - и я появился на крыше корпуса перед своей Южной башней. Лифт уже, как в обычном доме. Еще четыре этажа, и с мыслью отключиться минимум на сутки я вынул ключ. Оказалось, что не заперто.

В проеме окна стояла голая особа. Любуясь видом на Москву, она от избытка энергии перетал-кивала веснушчатым задом. Сквозняк вывел ее из забытья. Охнув, она прикрылась, а потом спрыгнула так, что у секретера, забитого словарями, подскочили рамы.

- Мамочки. Глаза-то закрой!

Натянув платье, всунула ноги в "лодочки" и пошла на меня, раздираясь алюминиевой расческой.

- Вы кто?

- В профессорской посуду мою.

- А здесь как?

- Сержант привел.

- Какой?

- Пусти, ну. Вон за шкафом...

Накрывшись с головой, на моем койко-месте лежал обладатель надетого на стул мундира. Погоны были голубые, и на каждом сияла надраенная аббревиатура "ГБ".

ГБ?

Я снял очки.

На письменном столе был бардак, под который подстелили номер французской газеты - вынужденно коммунистической. Граненые стаканы из столовой, две бутылки из-под водки и супная тарелка, полная окурков американских сигарет. Лаковым козырьком и кокардой сияла фуражка. Ее нутро издавало честный запах "Тройного" одеколона. За ободок вколоты две иглы, обмотанные черной ниткой и белой, а по окружности послюнявленным "химическим" карандашом выведено: "Альберт Лазутко, Советский Союз".

Я сдернул простыню.

Суровой зимой после подавления Праги этого мальчика-полиглота отчислили за связи с иностранцами. С тех пор языки он, возможно, позабыл, зато превратился в атлета.

- Подъем!

Ягодицы стиснуло. Подброшенный пружиной атлет вскочил и стал надевать брюки цвета хаки. Потом глаза его открылись. Он сорвал брюки и швырнул их на пол. Снял за погоны свой мундир, бросил поверх. Метнул фуражку. Вспрыгнул на свою форму и стал затаптывать ее в паркет. Член его подпрыгивал. Он рычал и скалился - с незнакомым мне выражением. К мундиру был привинчен знак "Отличник боевой и политической подготовки". Наколовшись, он отскочил.

- С-сволочи. Три года жизни...

Он распахнул окно и вспрыгнул на подоконник, откуда за рекой под солнцем Москва сияла до самых кремлевских башен.

- Сва-бода!

С высоты, на которую даже птицы не поднимались, можно было без последствий упражняться в том, что психоаналитики называют изначальным криком.

Альберт распечатал Viceroy.

- Из буфета ЦК, между прочим... Закуривай. Как Альма Матер?

- У Клубной части крыльцо обрушилось. Не видел? Оседает Альма Матер под собственной тяжестью.

- Но стоит?

- Как видишь.

- Товарищи Шестьдесят Восьмого года?

- Иных уж нет.

- А те?

- Далече.

- Айвен?

- Вернулся в Штаты. На машине стали сбивать три первые буквы.

- Lancia была?

- Она.

Альберт усмехнулся.

- Похоже на ребят. Что ж, сам и виноват. Слишком хорошо по-русски говорил. Я его предупреждал. Дистанцируйся от пипла, подпускай акцент. Жаль. Парень был хороший. Жан-Мари?

- Здесь. Впал в голубизну.

- Да ну? По-прежнему coco?*

* Коммунист (фр. арго)

- Пассивный.

- А твой анарх - испанец?

- Давно в Париже. На прощанье во гневе оглянулся. Выбил стекло на Главном входе. Руку обмотал шарфом и улетел в крови.

- Да, жесты он любил... А без меня знакомства были?

- Не с иностранцами.

- Все эти годы - и ни одного?

- Все эти годы, - ответил я, - были одной большой иллюзией. Советской.

- Что ты имеешь в виду?

Я ухмыльнулся.

- Любовь.

- Вопросов больше нет...

Альберт принял душ, руками вычистил форму ("Еще вылезу из этого..."), навел блеск на ботинки, надел фуражку и козырнул:

- На фак. Насчет восстановления.

- Какое отделение?

- Прости - но только не на русское.

- Удалось сохранить языки?

- Друг! Со словарями я даже на учениях не расставался. За голенищами таскал. Единственное, что спасало... Адьос.

- Оревуар.

К фанерной изнанке секретера приколоты все те же снимки. Один я вырезал из найденного французского журнала - изможденный литературой мизантроп с венозным виском. Другой получил до востребования и без обратного адреса. Это было любительское фото. Альберт был на нем еще в чине ефрейтора. Во рту сигарета, руки раскинуты на оба полушария политической карты мира, висящей за его спиной в каком-то из "красных уголков" сверхдержавы.

Я смежил веки.

Потом я слез с дивана и завернул матрас.

Кроме женских трусов, непритязательных и незнакомых, под ним была заначка димедрола - сдвоенная облатка с прозрачными ячейками. Таблетки в ячейках сплющило. Принять, что ли, в виде порошка?

Нас поджидали в арке ее дома на Коммунистической - из ресторана пьяных. Засада меня даже обрадовала, я просто не представлял, как вернуться в Москву живым. Но она меня отбила каблуками и притащила к себе, где я принял сразу все таблетки, предусмотрительно захваченные из Москвы. В Москве я их и начал принимать. Год тому назад.

Весь тот год - от зимы до зимы - мы с ней бросали вызов государству, которое заставляет каждого жить согласно "прописке" - положенному месту. В Москве ей было "не положено". Жить в разлуке было невозможно, но государство доказало, что только в разлуке можно выжить. Она вернулась по месту "прописки". Она хотела лучше умереть, я сам ее отправил. Полгода после этого надеялся, что не конец, а просто анабиоз - до весны. До майских праздников. До этого рассвета, когда я осознал, что она спит, что под моими толчками она давно уснула. Я застыл на месте. Отвел свой взмокший чуб и понял, что уже далее не конец, а то, что - после. Инерция распада. Подтеки туши высохли под сомкнутыми веками. Косметика стерлась о подушку, обнажив бледное лицо - вдруг почему-то совершенно случайное.

Она не проснулась, когда я вышел, и продолжала спать, когда я ушел, прихватив свое фото из-под настольного стекла и книгу, за которую на первом курсе отдал стипендию на черном рынке, - "Путешествие на край ночи".

Я был уверен, что самолет разобьется.

В шкафу с изнанки дверцы было зеркало. На меня вопросительно смотрел побитый христосик. Скулы, конечно, вопрос времени. Но волосы до плеч, но борода... Я расщелкнул инструмент - сдвоенную расческу. Бритвы в ней заржавели, но других не было.

Я занялся самоистязанием. Сжимая челюсти, стонал. Потом я вытер слезы. Вся "духовность", за которую меня любили, слетела на затоптанный паркет. Я смел ее на разворот "Юманите", ссыпал окурки, уронил трусы. На х... порвал свой димедрол и бросил сверху. Скомкал все это, ощущая деликатность газеты, пусть коммунистической, но западной, отнес на кухню и спустил в дыру.

Теперь я смахивал на Ди Эйч Лоуренса - на снимок с карманного издания Lady's Chattenley Lover*.

Оставалось написать роман.

* "Любовник леди Чаттерлей" (англ.)

* * *

Он объявил, что Сорбонну я должна выбросить из головы: "Учиться поедешь в Москву".

Я хотела быть писательницей. До тех пор пока идея не увлекла его. Это стало идефиксом: дочь-писательница. Ссоры прекратились. Дочь сидит взаперти и стучит на машинке.

Однажды вошел, взял страницу и прочитал, почесывая брюхо. "Не то пишешь. Напиши-ка лучше роман о забастовке". - "Какая забастовка?" "Горняков Астурии". - "Про Испанию я ничего не знаю". - "Я подберу тебе все материалы и напишешь. Публикуем немедленно. Переводы на все языки, включая русский и китайский. Слава, деньги, независимость. Ты же хочешь независимости?"

Он ушел, я все порвала. С тех пор писала только для лицея. У меня всегда были самые лучшие сочинения.

Последний текст для лицея был ни о чем. Ни к чему не имел отношения. Я описала кресло, найденное мной на чердаке фермы, где живут мои бабушка и дедушка. Со всеми подробностями я описывала погружение в это кресло и в прошлое моей семьи. У меня нет ни бабушки, ни дедушки, ни фермы, ни страны, ни прошлого. А с ними меня не связывает ничего, кроме зависимости.

И будущего, от которого страшно по ночам.

Я сказала, что в Москву не поеду. Он сказал - нет денег содержать студентку в Париже. Буду сама зарабатывать. Без документов? Я получу. Что ты получишь? "Карт д'идантите". Его чуть приступ не хватил, так он орал. Иди получай! Расскажи все им! Заодно и в газеты их сходи - еще и золотом осыплют! Надо же кого я воспитал. Профессиональный революционер мелкобуржуазку!

От слез у меня вылезли ресницы.

В подвале я нашла пистолет. В чемодане с сырыми газетами. Будь это просто анонимный пистолет, мне бы и в голову не пришло. Но "кольт" был адресован Ему: "Товарищу Висенте - Фидель. Родина или Смерть!" Я взвела курок, приставила дулом себе под левую грудь и нажала спуск. Осечка. Патроны испортились. В этом подвале каждую зиму прорывает трубы.

В своем прокуренном кабинете он писал. Я положила пистолет ему на рукопись. Снова взрыв. Откуда? Почему не выбросили?

Вызвали Гомеса. Поехали с ним и утопили в Сене. "Твой отец - святой человек..."

Он дал мне денег - сняться на паспорт. "На какой?" "Какой достану".

В Париже уже никого. Симон улетел в Голливуд - искать счастья. Кристин после аборта отправили в Нормандию. Марокканский ее принц исчез. Я поехала на Републик. Нгуен был дома, но простужен, и ничего хорошего из этого не вышло. Но так или иначе.

Нгуен.

Это - Швейцария. Цюрих, какой-то парк. Но даже здесь, в нейтральной стране, где всем на все наплевать, Он сидит на другой скамье. Делает вид, что читает Financial Times.

На Лионском вокзале мы сели в разные купе. В одном мать с Рамоном, Паломой и Тео. В другом я с зеленым паспортом, выданном в Голландии, где я никогда не была. В третьем - Он. Уж не знаю, с каким из своих паспортов.

Через три часа самолет на Москву. Никогда я не могла понять, почему так покорно шли в крематорий. Я совершенно свободна. Встать и убежать, исчезнуть. Погибнуть или стать совершенно другим существом. И никогда не вернуться. Желание такое сильное, что я даже схватилась за скамейку. Но почему я продолжаю сидеть? Неужели из-за этой дурацкой истории, которую они превращают чуть ли не в трагедию? Я забыла в поезде фотоаппарат. Оказывается, пленка была начата, там все их руководство во главе с Ним. В непроявленном виде...

Меня высадили на окраине Москвы.

Я думала, по крайней мере, окажусь внутри грандиозного в своем безумии сталинском здании со шпилем - в Главном. Нет. Только начиная с третьего курса. Поселили в банальный Студенчес-кий городок. Километрах в двух-трех от Главного здания, но это уже полная окраина. Пятиэтаж-ный корпус с видом на пустырь. Обитатели вылезли из окон, глазея на этот катафалк - черную "Чайку", из которой вынимали мои чемоданы.

Перед отлетом в Париж они заехали еще раз - попрощаться. Было взаимно тягостно. Я была им неприятна. Сознавая это, я не делала никаких попыток облегчить им страдания по поводу их предательства. Радости, что остаюсь, я не выразила. Негативных эмоций на этот раз тоже. Нулевой градус. Чистый садизм с моей стороны. Возможно, я преувеличиваю свою роль любимой дочери. Возможно, они вовсе не были раздавлены комплексом вины. Но им было очень неприятно. Они прилагали все усилия, чтобы не замечать убожества, в котором меня бросают. Садясь в "Чайку", мать еще раз похвалила чистый воздух столицы СССР. Я заметила, что и в Париже у меня не было проблем с дыхательным трактом. Не удержалась... "Все же кури поменьше".

Свобода... Где?

Парадоксально, но во Франции, на Западе вообще, я себя чувствовала, как в концлагере. А в настоящем лагере - "социалистическом" - свободна до головокружения. Так, что даже страшно.

И, конечно, - деньги. В Париже приходилось даже на билет в метро просить. Здесь сразу выдали 90 рублей. Сколько это? Сказали, что для советских стипендия - 35. Я отсчитала 55 обратно. Смотрели, как на идиотку. "Не положено". Замечательное русское слово! "Вам, как иностранке, положено 90".

И хоть застрелись.

Комната на пятом этаже. Еще три кровати - кроме моей у окна. Пока с голыми сетками.

Пустырь до горизонта.

Три эфиопа - или это суданцы? - очень высокие, очень черные, завернутые в ослепительно белые одеяния, стоят внизу на закате и смотрят в этот советский пустырь, как еще вчера в пустыню. Они стоят на асфальтовой дорожке, сразу за которой заросший пыльной полынью овраг. По дну его проложена узкоколейка. По ней проходит вагонетка. Только по ночам - никогда днем. Окно открыто, я просыпаюсь. Вагонетка идет медленно, тяжело, спотыкаясь на стыках рельс. Навещает какое-то предприятие на пустыре вдали. Бункерного вида - одноэтажное, с глухими стенами, сливающимися с местностью. Рельсы упираются в железные ворота, которые открываются только по ночам. Днем бункер признаков жизни не подает.

"Что там?" - спросила я. Комендантша корпуса Екатерина Ивановна, ядреная русская баба (как пишут в советских романах), посмотрела с подозрением: "Тебе какое дело?"

Я почувствовала себя шпионкой.

Но в этом бункере явно что-то секретное. Биологическое оружие, химическое? Склад радиоактивных отходов? Это всего метрах в 500-х. Вдруг это соседство изменит мою биохимию? Мою формулу? Психику это уже меняет.

А по другую сторону пустыря, рядом с шоссе, дощатый павильон "Мосфильма". Воксал из "Анны Карениной", которую сейчас снимают. Снова будут навязывать ложь скоро уже позапрош-лого века. Я имела несчастье прочесть эту книгу в детстве по-русски. Не с нее ли начались мои комплексы, вся моя деструктивность?

Бункер и этот павильон "важнейшего из искусств".

Где я?

Симон, Кристин, Нгуен?..

Меня обокрали. Из умывальника пропало все мое белье. Здесь стирают вручную и развешива-ют на веревке. Валя Примакова, соседка по комнате, захохотала: "Мать, ты сама виновата! Кто же оставляет без присмотра французское белье?"

Но в стране, откуда я приехала, другого и не носят.

Осталось, что на мне. Лифчик, трусы.

Первый день занятий.

Факультет на проспекте Маркса, в центре. Это далеко. Это - сначала пешком, потом на автобусе, потом на метро и снова пешком. В Москве нас всегда возили. Я не подозревала, что эти пространства способны так изнурять.

Понимаю с трудом. В разговорном варианте русский - это громкий, резкий, агрессивный язык.

Снова общежитие. Душевая. Отделанные непрочной плиткой секции без дверей. Габариты местной наготы угнетают. Тем более, что моя вызывает острое любопытство. Разглядывают откровенно, стремясь при этом войти в физический контакт: "Спинку потереть?" Бр-р...

С едой проблема. В столовых несъедобно. Даже в зале "интернациональной кухни", где "мясо по-кубински" только ценой отличается от "азу по-татарски". В общежитии есть кухни, без холодильников и по одной на этаж, но готовят только индусы. И что готовить? В "гастрономе" домохозяйки давятся за синюшними трупиками кур. Живу на кофе и сигаретах.

"Мальчик". Его привела Валя Примакова. Студент Института восточных языков. Арабист, со мной говорит по-английски. Хочет работать на Ближнем Востоке. Почему? Книжку когда-то прочитал. "Кукла госпожи Барк". Про шпионов в Тегеране. Рост, стать - похож на американца. Но глаза все портят. Какие-то рыбьи.

Свобода... но какой ценой? Про качество жизни забудем. Об этом и понятия здесь нет. Здесь есть то, что есть. Реальность.

А что реальность?

Реальность - это сало, завернутое в какую-то провинциальную из "правд". Реальность - это Валя Примакова. Реальность - это развернуть утром сало на голом столе, отрезать ножом и есть. С хлебом и чаем. Потом заворачивать в газету и прятать в шкаф. Где, среди прочего, моя одежда. Мой флакон Герлена. Восток и Запад - вот формула конвергенции на нашем частном уровне... Одна носит парижскую одежду, воняющую салом, другая жует сало, отдающее L'Heure blеие.

Есть еще Оля и Таня. Обе держат себя, как красавицы. Может быть, по местным стандартам, они красавицы и есть. Я же наблюдаю у обеих гипертрофию зада. Трусы, которые они развешива-ют на перекладинах кроватей, если и можно найти в Париже, то разве что в английском магазине - бульвар Османн. Может быть, это мне только кажется. Может быть, это я уродка, а у них все основания, чтобы смотреть на меня с неподражаемым советским превосходством. Впрочем, трусы свои они прикрывают полотенцами.

"Неудобно. Вдруг мальчики?"

Примакова надела мой свитер и пошла на "стрелку". Вернулась она в истерике:

- Ужас, кошмар... - Зубы лязгают о стакан с водой. - Думала, приличный мальчик...

- А он?

- Извращенец! Такое, девочки, мне предложил... Когда жестами и междометиями Примакова объяснила, в чем дело, обе дуры тоже закричали, какой кошмар. При этом всем по 18-19. Я засмеялась, они обиделись.

- По-твоему это нормально?

- Вполне.

- А тебе такое предлагали?

Я вспомнила Жориса из XVI-го округа:

- Раз было.

- В Париже?

-Да.

- Какой кошмар... А ты?

- Сделала, как просил.

- Но это же извращение?

- Нет.

- А что же?

- Это, - говорю им, - петтинг.

Такого слова они не знают. У нас называется "онанизм". И это у нас извращение... Смотрели на меня при этом с таким ужасом, что я пожалела о своей сексуальной откровенности. И разозлилась. Не столько на этот инфантилизм, сколько на подлое лицемерие.

- О'кей... Обнимаетесь, целуетесь. Нормально?

- Нормально...

- Доводите, - говорю, - партнеров до эрекции, себя до мокрых трусов.

- Почему мокрых?

- Ладно... А что потом?

Они с гордостью:

- Девушки отдаются только до пояса. Сверху!

- А что такое blue balls*, не знаете? С его стороны вполне нормально попросить руку. Как минимум.

Всеобщее отвращение.

* "Синие яйца" (ам. арго)

- Взять это в руку? Ф-фу!

- К себе же прикасаетесь?

Все в крик:

- С ума сошла? Конечно, нет! Как в голову могло прийти?..

Ets.

После этого ворочались в постелях. Потом Примакова:

- Инеc, а ты еще девушка?

- Нет, конечно.

- Почему это "конечно"? Мы, например, все девушки.

- Сочувствую. В этом возрасте вредно.

Они испугались:

- Почему?

- Паутина заводится.

- Нет, серьезно?

В Париже я представляла себе все. Кроме того, что в 19 лет попаду в детский сад.

Свитер я обратно не взяла. Примакова на этой "стрелке" прожгла его сигаретой.

Мой первый советский. Юра. Пригласил на танец, а потом пропал, смутившись от своей эрекции. На следующий день я нашла его комнату. Постучалась, вошла. Юра спал. Во сне он показался мне еще красивей. Я села рядом. Через полчаса он мне разонравился. Настолько, что, уходя, я боялась, что он проснется. Что тогда делать?

Он не проснулся.

* * *

На дипломный семестр Инес Ортега переехала в город. Человек из Испанского центра открыл ей комнату московского испанца, который находился в долгосрочной командировке в Латинской Америке.

Она оказалась в рабочем районе. В коммуналке - с соседями. Один из них сначала называл ее жидовкой и угрожал топором. Но, узнав, что она испанка, вспомнил лозунг "Но пассаран" и стал приглашать на пиво. Он показал ей справку, где был написан его инвалидный диагноз: "Полное затмение центральной нервной системы". Он делал клетки и продавал их на Птичьем рынке.

В другой комнате жила пожилая женщина с матерью-старухой. Мать была верующей, а дочь работала в сборочном цеху и свой инструмент называла "гайкоё...м".

Комната была пуста. Часть отделена шторой на палке с кольцами. Инес купила матрас и устроила за шторой будуар. Решетка вентиляционной трубы в левом углу пола оказалась прямо под изголовьем. Голоса рабочих из котельной были, как снотворное.

Инес купила венский стул и старинное трюмо. Каждое утро она садилась перед зеркалом - работать. Для вдохновения она заглядывала в свой синий документ - вид на жительство для иностранца в СССР. Штамп визы подтверждал, что через три месяца она должна вернуться в Париж. От этого голова шла кругом больше, чем от кофе и первой сигареты. Она уезжала из Парижа никем, а вернется преподавателем. Место в лицее Дидро уже зарезервировано, а это значит - своя квартира, машина и свобода.

Оставалось только защитить диплом. В зеркале виден был матрас с раскрытой тетрадью у изголовья. При мысли о дипломе ей хотелось продолжать дневник. Или начать роман. А лучше всего лечь и до отлета не вставать. Ей прислали несколько коробок с энергетическими ампулами для интеллектуалов. Приложенной пилочкой она надпиливала кончик, отламывала и, запрокинув голову, вливала в себя парижский эликсир.

Он оказался эффективным. Еще была целая коробка, когда в одно прекрасное утро Инеc поставила точку. Оставалось найти машинку, чтобы все это перепечатать.

В специализированном магазине на Пушкинской в продаже оказались только арифмометры. Машинки? Может быть, к осени поступят. Ей предложили записаться.

На осень? Инеc засмеялась. Осенью проблема дефицита будет решена. Для нее, во всяком случае.

Она поехала в общежитие.

- С русским шрифтом? - уточнил, покручивая ус, новый любовник Полы, которая по лицу Инеc пыталась прочесть реакцию. Потому что он был советский - предел падения. Но, по крайней мере, в джинсах. С заплаткой в виде сердечка, по которому он хлопнул:

- Знаю.

МГУ, конечно, не Сорбонна. Единственная на курсе машинка была у его знакомого. Который "мертвая душа". В общежитии только прописан, а живет на квартире, которую снимает где-то у черта на куличках.

- Зачем?

Советский понизил голос.

- Писатель. Модус вивенди в соответствии.

- То есть?

- Все запрещенное. Уставом социалистического общежития. Отсюда его бы выгнали - если не хуже. Не говоря о микрофонах, здесь же, вы знаете стукач на стукаче...

- Он богатый?

- По уши в долгах.

- На что же он снимает?

- Дипломы пишет. Одному арабу он...

- За деньги?

- Да, но гениальные. Если хотите, у него две степени уже - в Бомбее и в Багдаде.

Инеc затянулась и выдула дым.

- Как мне его найти?

С порога Пола обернулась:

- То может, я побуду в душе, стара?

Мать Полы изнасиловали в танке, куда втащили, когда она с цветами встречала Красную армию. Что ей не помешало в "новой Польше" стать партийным деятелем, а Поле идти на риск даже с грузинами - не говоря о русских усачах.

- Будем жить опасно, - ответила Инеc.

- Но то па.

- Па.

Вид был на залитые солнцем Ленинские горы - асфальт и газоны с деревьями в цвету. Инеc влезла с ногами на видавший виды диван. Папку с дипломом она положила на край стола.

Три сигареты спустя в дверь постучали. Писатель дипломов за темными, причем, разбитыми очками пытался скрыть вспухшие скулы. Не без труда он улыбнулся: "Буэнас диас".

Сел, открыл папку.

- "Идиот и Дон-Кихот"... Речь об этом?

Она кивнула.

Он взялся за карман пиджака, вынул пачку американских - она отказалась. Она курила "Шипку" - эти болгарские в Москве без перебоев.

- Что вы думаете? - спросила она, когда он дочитал.

- С точки зрения научной?

Она вспыхнула:

- Мне на науку наплевать, а на советскую тем более. Мне надо защитить это говно.

- Почему? По замыслу это как раз интересно. Но мне сказали, что речь только о перепечатке.

- А мне сказали, что вы профессор преступного мира.

Он покраснел.

- Или нет?

- Обстоятельства...

- Сколько вы берете за диплом? Я заплачу вдвое. Хотите валютой? "Мальборо"? Джинсы? Я пришлю вам из Парижа все, что захотите.

Облако дыма разрасталось между ними. Он утер глаз под разбитым стеклом.

- У меня друг был из Парижа... Сломался здесь.

Она назвала имя:

- Нарциссо.

- Вы его знали?

- С детства. Он с ума сошел после Москвы. Сидит все время взаперти.

- В Париже?

- Да.

- В Шестьдесят Восьмом году мы с ним здесь пошумели. Настоящий был анарх. А вы?

- Что я?

- Как выдержали до диплома?

- Обстоятельства, - сказала она с вызовом.

Он взял папку, поднялся.

- Сложную тему вы для себя изобрели. Мне нужно подумать.

- Только недолго.

- Адиос.

- До свиданья, - ответила Инеc сердито.

Из автомата у "Автозаводской" она сказала, что советский этот ей приснился. Без порногра-фии. Только улыбка.

"Только? Стара, ты в большой опасности. Поверь мне. Встречайся со своим латино как можно больше".

Опасности никакой, но озабоченность подруги была приятна.

Солнце перекрыл парень с завода.

- Ё...рь нужен?

Несмотря на школу коммуналки, Инеc не сразу поняла. Потом она засмеялась.

- Есть уже.

- А жаль.

Инцидент ее поразил, в Москве к ней не приставали. Худую, стриженую под "тиф", в длинном плаще и джинсах, далее за женщину ее не принимали, обращаясь только по пивному делу: друг, дай двадцать копеек...

Она заглянула в стекло табачного киоска.

Лицо обычное.

Просто пришла весна. И ветер гонит пыль по улице.

- А если говорить всерьез?

Тогда Альберт вспомнил из чтений ранних лет - украинского экзистенциалиста Георгия Сковороду.

- Мир ловил меня и не поймал. Сковорода на своей могиле это написал. А если ты еще живой, что делать? Меня поймал.

В огромном ресторане на вокзале они кончали графин водки.

- Но ты бежал?

- Еще бы не бежал. Как получил повестку, сразу порвал и сделал ноги за Урал. Затаился в сельской школе, преподавателем всего. Вывел школу в лучшую по области, которая равняется трем Франциям. Только стал думать, что СА меня забыла, как она нашла. Изъяли прямо на уроке. Обрили и в "Столыпин". Трое суток взаперти. Все, думаю: штрафбат, китайская граница, бытие-к-смерти... Остановились. Откатили двери. И что? Откуда убежал, туда и привезли. Москва.

- Все это время мы были под тем же небом?

- Только я за воротами. Знаешь - из цельного металла. С красной звездой, которую свобода лишь на миг ломает посредине. Бля, с пентаграммой...

- А за ней?

- Не разглашу. Присягу дал.

- Кому?

- Тому, кто правит бал. И отныне Альберт Лазутко мелкий бес. Ухо со мной востро. Продам любого.

Налил стакан и выпил.

- За что?

- Продам? За то, что сам капитулировал.

По стенам и сводам мозаика в глазах Александра сливалась в один жизнерадостный и тошнотворный гимн эпохи, от которой не уйти.

- Меня тоже?

- Друг... Всё ведь здесь. - Имея в виду сердце, Альберт ударил себя под знак "Отличника", привинченный к мундиру. - Наш экзистанс, спонтанность наша, прорывы в подлинность... Любого смету с пути, но только не тебя. Неразложимое ядро.

В такси обоим стало плохо. Чем Александр и объяснил тот факт, что кореш побелел, как мел, увидев у двери квартиры в Спутнике существо нездешнее.

Полы ее плаща лежали на ступеньках. В бутылке из-под молока клубился дым окурков. Она поднялась навстречу, прижимая папку.

- Инеc! Позвольте вам представить... - Александр схватился за перила. - Мой друг из Министерства любви.

К губе Альберта присохла сигарета, и стоял он, ладонь впечатав в стену. Инеc перевела глаза на Александра, который пожал плечами.

Сигарету Альберт оторвал с кровью.

- Аншанте...

Вывернув карман пиджака, Александр отцепил с булавки ключ. С одного из попаданий ввел и распахнул:

- Моя конспиративная... Как вы нашли, Инеc?

Стоя в винный отдел, Альберт упрекнул:

- А говорил, что с иностранцами не водишься...

Александр не знал и даже не догадывался о том, что у человека могли отобрать перед демобилизацией подписку - информировать о контактах с иностранцами.

- Она тебе кто?

- Никто.

- Темнишь. Скрываешь от всевидящего ока... - Альберт взялся за прилавок, крытый железом:

- Шампанского.

- Бутылку?

- Пару.

- Сладкого, полу?

- Как полагаешь, друг? Давайте брют.

- Воля ваша, но девкам вспучит животы. - С показом рейтуз, передавивших ляжки, тетя Люба сняла бутылки. - Монопольной сколько?

- Не водки. Рому.

- Где ж ты такое видишь?

Альберт показал на светлый тростниковый Сапеу:

- Вон стоит.

- Кубинская ж отрава?

Очередь загудела в поддержку:

- Если душа солдата просит? Ты, Люба, знай-давай. Мы, сказано, народ-интернационалист.

То, что в Москве еще не поздно, в "спальном городе" уже глухая ночь. Из черноты окна сквозило свежестью полей. Такси здесь нет, в Москву только автобусом. В ожидании последнего Александр наблюдал, как иностранка, готовая подняться, сводит пальцы на подлокотниках.

И разжимает снова.

Альберт крутил El condor pasa. Эту - и еще "Сесиль". Мятую сорокопятку фирмы "Мелодия".

Она услышала автобус тоже. Издали - когда на перемычке мотор стал брать подъем. Улица здесь с односторонним движением. Автобус описывает петлю вокруг Спутника и - буэнас ночес - назад в столицу. Пыточный инструмент, а не маршрут. Гаротта. Завинчивая винт на горле, автобус остановка за остановкой - приближался. Под взглядом огромных черных Александр очерствел лицом. Синьорита, мадемуазель...

Ваш выбор.

Автобус захлопнул двери. Она осталась. Через мгновение дом затрясся, на столе зазвенело.

- El condor раsа, - сказал Альберт.

Они смеялись, глядя друг на друга, - Инеc и Александр. Он не смеялся так давно - до слез. Потом хватил рома и впал в апатию, слушая, как, помимо испанского, на котором с Богом, Альберт уже извилисто впускает по-французски.

Ложиться пришлось вместе.

Встроенный шкаф в открытом виде превращался в динамик. Надев мундир на проволочную вешалку, Альберт слушал, как в гостиной гостья чиркает спичкой.

- Курит... Невероятно.

Закрыл деликатно дверцы. Лег и свел пальцы под затылком.

- Ну, друг, скажу тебе... Сверхиностранка. Везде была, все языки свои. Вот уж, действитель-но, гражданка мира. Каким мир еще неизвестно когда будет. Поверх границ.

Александр отвернулся к стене и подсунул край одеяла себе под поясницу.

- В казарме я забыл, что, кроме биомассы, в этом мире есть еще и люди. Она ведь как бы на пьедестале, да? Где золотом написано: "Эчче Уомо". Воплощенное достоинство. Свобода. Ты заметил? Ничего не боится абсолютно. Говорит что думает, что думает, то говорит. Вот это оно и есть - Европа. Нет, в ориентире мы были правы. Запад. Только Запад. А ты что думаешь?

- Про что?

- О ней.

- "Фрэнч кисс", - я думаю. Сосет, наверно, хорошо.

Он оскорбился.

- Ты не был циником.

- Я говорю, что думаю.

Он замолчал.

Самоизвергаясь, член подпрыгивал над впадиной живота.

Александр утерся и отбросил простыню. Альберта не было, от парижанки только запах. По пути на кухню под ноги попалась фуражка с голубым околышем. Он пнул, она обратно прикатилась. Он подобрал, повесил.

Начать с того, что Достоевский считал роман Сервантеса книгой, которые посылаются человечеству по одной в несколько сот лет. Которую не забудет взять с собой человек на последний суд Божий...

Заваривая пятый чай, он их увидел в окно. Аборигены на них оглядывались. Полы плаща разлетались, походка независима. Придерживая ее за локоток, экс-сержант нес сетку с продуктами. В шкафу Альберт отыскал его летнюю одежду и, несколько опережая сезон, был на ветру, как ангел - разве что слегка замаранный.

Он встретил их отчужденным стуком машинки.

- Писатель милостью Божьей, - приобнял его Альберт. - Когда-нибудь выйдет из подполья и удивит страну.

Александр сбросил его руку.

- А может быть, и мир. Vamos a la cocina...*

* Идем на кухню... (исп.)

Запахи с кухни отвлекали от размышления о природе идеала, но перед тем, как сдаться, он долго сглатывал слюну. Инеc снимала со сковородки мясо. Не в виде котлет, а одним куском - еще и с кровью.

- Это куплено в СССР?

- Инеc, - кивнул Альберт, сдирая с водки станиоль. - Показала мне "Кулинарию" у станции "Проспект Вернадского". Туда завозят для испанцев.

- Каких испанцев?

- Испанцы там московские живут. Эмигранты той войны, их дети. Видел там красные дома? Квартал повышенной категории, но им не нравится. Буэнос-Айрес называют. Да, Инеc? Мол, дует. А я бы жил. Зачем я не испанец? Ну что, друзья... Прекрасен наш Союз?

Она выпила одним глотком.

- Ого, - польстил Альберт. - Русский бой-френд научил?

- Русского не было.

- За все это время? Не поверю.

- Русские меня за женщину не принимают. В отличие от Парижа меня здесь даже изнасиловать никто не попытался. - Она засмеялась. - Там, где я снимаю, - сосед. Однажды схватил меня и все определил на вес: "Е...ть нельзя. Не тянешь".

Альберт поперхнулся.

- С-скоты...

- Нет, он по-своему душевный. Сначала зарубить хотел, потом мы подружились. А с русскими отец мне запретил. С кем угодно, только чтоб не русский.

- Русские разные бывают.

- Конечно. Вы, например, совсем другие.

- А кто ваш папа?

- Отец? Он литератор.

- Книги пишет?

- Статьи.

- Первая колом, - налил Альберт, - вторая соколом...

- А если уже первая, как вторая?

- Тогда вторая пойдет, как третья. Маленькими птичками.

- Мелкими пташками, - сказал Александр, не выдержав глумления полиглота над родным языком.

- Хорошо мне с вами...

Альберт добавил:

- Пьется.

- Пьется тоже. Потому что вы хорошие.

- Иногда.

- Не очень часто.

- И чем дальше, тем все реже.

- Увы.

- Нет, - упиралась она. - Таких я не встречала.

Альберт поднял брови на его взгляд: мол, что тут скажешь? Такой вот человек...

После кофе она отключилась. Он накрыл ее пледом - сразу всю. С ботинками и стриженой макушкой.

- Клубочком свернулась. Парижаночка. И где? В бандитском, можно сказать, притоне... - Глаза его увлажнились. - Идем, не будем ей мешать.

Александр мыл тарелки, он вытирал.

- Переутомляться ей нельзя. Сердечко.

- А что с ним?

- Ничего. Но с кулачок ребенка. Конституционно.

- Это она тебе сказала?

Горделиво Альберт кивнул.

- А про латино?

- Нет...

- Любовник у нее. Можешь себе представить.

- Ну и что?

Подав ему нож, Александр завернул кран.

- А ничего. Женщина как женщина. Со всеми вытекающими последствиями.

Упрямые слезы навернулись Альберту на глаза.

- Не для нас.

- Что за комплексы, сержант?

- Это не комплексы.

- Тем более, что все равно уедет. Так или иначе.

- Я умоляю, друг. Должно же что-то быть святое? - И отворачиваясь, прошептал:

- Пусть лучше так.

Соседи сверху били по трубе, но, стиснув зубы, Александр дописал введение до точки.

- Вот. Дон-Кихоту от идиота.

Когда она нагнулась, он коснулся ее затылка - кончиков волос. Щелкнул разряд. Он отдернул руку. Засмеявшись, она подняла глаза.

- Последний кофе?

Альберт предупредительно вскочил:

- No te muevas!*

* Не двигайся (исп.)

Глаза Инеc сияли чистой радостью. Теперь она успевала на встречу с Фердыщенко - научным руководителем диплома. После кофе она стала собираться. Утро, конечно, мудреней, но у нее масса неотложных дел. Включая выбросить салат "весенний", который перед визитом в Спутник она приготовила себе на вечер.

Последним автобусом она уехала.

Александр спросил:

- Доволен?

Стоя на краю ночи, они закурили. Слышно было, как автобус огибает Спутник. С веранды долетала музыка.

- Может, на танцы?

- На х...

У подъезда Альберт попросил пиджак:

- Схожу, пожалуй.

- На фингал не нарвись.

- Кто, я?

В чемодане с рукописями был димедрол. Александр запил таблетки ромом и ничком пал в запах парижанки.

Утром, входя в сортир, он отшатнулся и встряхнул мозги. Стены распирала какая-то бетонщица, с ногами влезшая на унитаз. Губы сложились сердечком.

- Писию, - сказала она так, будто за это будут бить.

В день закрытия Недели французского кино давали "Орфей спускается в ад". Высотное здание на Котельнической, где кино "Иллюзион", осаждала на солнцепеке вся Москва.

"Лишних билетиков" не досталось.

Вода в Яузе лоснилась, запыленная. Огибая высотку, приток неподвижно впадал в Москву-реку. Над ней торчали заводские трубы периода "первоначального накопления" - прямо напротив невидимого Кремля. От сознания, что юный Жан Маре уже начал инфернальный спуск, хотелось броситься с моста.

- Единственный был шанс.

- Может еще представится.

- Когда? Здесь однократно все.

- Зато инфернум за каждым углом. Пошли...

- Куда?

- Зальем желание.

В "стекляшке" он развинтил гранатообразную бутылку. Александр смотрел, как наполняется стакан.

- Для меня, друг, это было, как глоток свободы... За нее. За все, что случилось.

- Чего не случилось.

Болгарский коньяк прошел с трудом. Над тележкой с грязной посудой жужжали мухи. Особенно зудела одна помойная, которая моталась по всей "стекляшке", невольно натыкаясь на клиентов.

Подсел мужик.

- Стакан, ребята, и взорву, что захотите.

- Чем?

- Чем скажете. Могу динамитом, могу ТНТ.

Не имея правой кисти, мужик заслуживал доверия.

- Неси.

- Всегда со мной. - Вынул из кармана складной стакан и, тряхнув, разнял. Извлек три сплющенные конфеты "Мишка в лесу". Хватил "за то, чтоб они сдохли", развернул шоколадное месиво, ввел и отплевался от фольги. Кого рвать будем? Еще полстолько и давайте адресок.

- Обратно партизанишь, Коля? - крикнула буфетчица. - Смотри, в дурдом заберут.

Красные глаза прослезились, когда Альберт набулькал.

- Ребята... Подорвусь, но выполню. - Он опрокинул. - Координаты. Еврей какой-нибудь богатый? Жить останется, но дверь снесу. Давайте. Кто заклятые друзья?

- Мы сами себе друзья.

- Вот именно, - сказал Альберт. - Свяжи нас, и по палке динамита в ректум.

- Только объекты. Людей не рву.

- А мы, по-твоему, кто?

- Субъекты, - сказал мужик. - Творцы истории.

- Складывай тогда стакан...

Вторую бутылку "Плиски" они развинтили в саду для занятий по ботанике.

- Первый раз я встретил человека, на котором бы женился. Не раздумывая.

- А я бы нет, - сказал Александр.

- И сразу же в Париж. Жена моя - Европа.

- Я против.

- Он против. Против чего ты?

- Принципиально. Против брака. Писатель должен быть один.

- Может быть. А человек один не может...

Яблони осыпались. Они созерцали снизу этот снегопад, лежа голова к голове, когда во двор школы въехала клетка на колесах - милицейский "воронок".

- Стой!

Перемахнув забор, они ушли дворами и успели на сеанс в подвернувшийся кинотеатр. Бутылку допивали в заднем ряду. Танки шли ромбом.

- Миру - мир! - сказал Альберт.

На них зашипели. Поднявшись для аплодисментов Верховному Главнокомандующему, зал их разбудил.

- ГБ чем лучше? За пределы можно уехать и не в танке. Поскольку, добавил Альберт, - терциум нон датур.

- Датур.

- В роли жертвы?

Под грохот победного продвижения на Запад они спали, пока не разбудила билитерша.

Потом они добавили еще.

Плечом к плечу они вошли в метро. Станция была незнакомая. Чтобы пройти на эскалатор, им пришлось расстаться. На ногах они устояли, но каждый завяз в своем пропускнике. Обрезиненные створки, норовя по ногам, сшибались с грохотом под сводами.

- Пройдемте.

Им заломили и за дверку - тут же на станции. Неприглядная дверка, но за ней - целое отделение.

- Студенты?

Они кивнули.

- Так. Будет вам высшее образование... Институт?

- Стали и сплавов, - нашелся Альберт.

- А ты?

- Тоже.

- Есть документы?

- Нет.

- У тебя?

Александр подал студенческий билет. В смежной комнате второй мусор говорил в телефон: "Битков, будь добр: машину к "Павелецкой". Ерунда тут, пара хипарей. Лучше скажи, как там в Тбилиси? Ну? А забил кто?.."

Первый поднял лоб со следом от фуражки.

- Какой же, б...ь, "Стали и сплавов", когда написано "МГУ"?

- А кто сказал "Стали и сплавов"?

- Он.

- Так не я же...

- Ты мозг мне не е... Фамилия?

- Буковский, - сказал Альберт.

- Не твоя - твоя.

- Там написано.

- Не русский, что ли?

- Русский. Почему?

- Не разбери-поймешь. Ан... Ан...

Александр взглянул на Альберта, который приспустил веко в знак, что понято. Поднявшись со скамьи, Александр шагнул к стойке - оказать помощь в прочтении своей затершейся за годы обучения фамилии. Второй все ликовал по телефону по поводу неизбежной, как ему казалось, победы ЦСКА над Всесоюзным обществом "Динамо". С понтом взяться для упора за стойку Александр протянул руку и выхватил свой документ. Мусор продолжал смотреть на пустоту в своих руках. Альберт уж вылетал за дверь. Александр не дал ей закрыться. По мрамору на улицу. Налево - где темней. В ушах свистело.

На тротуар за ними выскочили сапоги с подковами. "Стой! Стреляем!"

- Это вряд ли.

Грохот рванул за ними так, что уши по-заячьи прижались. "Мы же инвалидами вас сделаем!"

- А это могут. Разлетелись! - Как мальчик-самолет, Альберт раскинул руки и спикировал направо.

Изо всех сил Александр сучил локтями по прямой.

"Врешь, не уйдешь!.."

Неизвестная Москва была вокруг. Древняя. Слободская. Он отрывался, сворачивая за углы. Домик с подворотней. Он нырнул. Внутри полно людей. Бабки, девки с младенцами. От ударов домино по врытому столу подпрыгивал фитиль керосиновой лампы. "Спрячьте, - закружил он по двору. - Люди добрые". Но игроки поднялись, как один, прихватывая и поленья: "А ну, давай отсюда..." Пятясь к подворотне, он не верил: "Татаро-монголы же? "Салазки" загибают... Мужики, они ж убьют?" Но замахивался народ всерьез, сливаясь в одну и ту же рожу ненависти и далее нагибаясь к топору: "Пшел!"

Из-под фонаря они оглянулись всей толпой: "Наш вроде?" Обеими руками натянули свои фуражки, и он услышал изнывающий их стон: "Ну, мы ш-ш тебя..."

Он взвизгнул. Он не поверил, что способен на столь унизительный звук. Но главное было - уйти.

Топот отставал за каждым новым углом лабиринта. По сторонам заборы, а под ногами осозналась вдруг земля. Москва, но как бы и деревня. О rus!

"Бабушка, - губами ловил он руки. - Бога ради. Не меня... Писателя спасите. Национальное достояние!" Белая тень в галошах сняла оплетку: "Лучок мне, Пушкин, не помни..."

Он услышал, как свернула по пятам машина. Щели в заборе вспыхнули. В свете фар пробухали сапоги, за ними ехал "воронок". Погоня стала моторизованной. Он лег ничком меж: грядок. Там, за забором, они перекликались. Когда машина вернулась, над Александром возникли стрелки молодого лука - светло-зеленые. Что с рук по гривенник за пучок. Сердце отталкивалось, он его прижимал к земле.

- Перекур?

- Не буду. Спекся.

Сапоги остановились прямо перед ним. Их было много - запыленных. От машины подошли начищенные.

- Так что? Сквозь землю провалился? Физподготовке больше надо времени уделять.

- Товарищ лейтенант. Из-под земли достанем. Будет наш.

- Только чтобы это - ясно? Без следов потом.

Сознание включалось - как будто кто-то через него давал сигналы. Кому? Мерцали звезды, блестели рельсы. Сворачивал на шпанскую гитару. "Мусорка за мною ездит, - говорил. - Ребята..." В подвале валился на тюфяк с опилками. Вырезанные из "Советского экрана" актрисы в роли красавиц русской классики надменно взирали над девчонкой, которая таращила свои размазанные, ей зажимали рот ладонью с поросшей рыжеватым волосом татуировкой, изображающей восход: "Сам понимаешь, друг. Прости..."

Проснулся Александр под наведенным орудием. Песок был влажен от росы. Из него вылез пластмассовый танк - с красными звездами на башне. Двор пуст, дом спит. Ясно было так, что он схватился за очки. Их не было. Карманы вывернуты, но не внутренний. Он вынул записную книжку, заложенную карандашиком, и развернул на бортике детской песочницы. Не вспомнив дату, сделал на память запись: "Май. Москва. Живой".

Рельсы блестели вдаль под солнцем. Возвращаться предстояло "зайцем" ни копейки. Услышав лязг на повороте, он рванул к остановке. Трамвай обогнал, но он успел в задний вагон.

Альберт не только был живой, но уже сходил и в магазин. В одиночестве он завтракал с большим аппетитом.

- Ушел? Чайку вот.

Взявшись за горячие грани, Александр покосился. Вдоль подоконника выстроились десять цыбиков "грузинского 2-й сорт".

- Куда ты столько?

- Похмеляться.

- Чаем?

- Гулаговским. Чефиром. - Под взглядом Александра он рассмеялся. - Я ж с Архипелага родом. Но служил не там. Не бойся...

- Стучат, - артикулировал Альберт.

- И деликатно.

- Я бы даже сказал, не по-советски. Вдруг Инеc?

Попытка влезть в брюки не удалась.

Это была она.

В обнимку они отвалились.

- Перед испанкой благородной

двое рыцарей стоят.

Оба смело и свободно

В очи прямо ей глядят.

- Mi amigo es un gran erudita*.

* Друг мой - большой эрудит (исп.)

Блещут оба красотою

Оба сердцем горячи,

Оба мощною рукою

Оперлися на мечи.

Лбами они влетели в стену.

- Пардон...

- Что с вами?

Багровый закат смотрел в глаза. Они распластались на матрасе. Инеc стояла в позе сомнения.

- Неверно, - сказал Александр.

- Что?

- Интерпретируешь. Альберт?

- Это - дружба.

- Вижу.

- Мужская наша.

- Но несколько - как это по-русски. Продвинутая - нет?

- Это - чефир. Который не кефир.

Она не засмеялась.

- Понимаю.

- Три цыбика - стакан. Принял и ждешь. Придет ли?

- Кайф, то есть.

- И пришел?

- В пути.

- Ну, ждите, - она повернулась.

- Не уезжай.

- Осиротеем без тебя.

- В стране ГУЛАГа...

Альберт перевернулся лицом в подушку, Александр остался глазами к потолку, где догорал закат.

Ночью она вернулась.

- Вы еще живы?

Она прижала палец к вене над ухом Александра. Потом перешагнула его и опустилась на колени, имея Альберта между бедер. Взялась за его трапециевидную.

- Расслабься.

Она была в пижаме, застегнутой у горла. Она наклонялась и откидывалась. Ноздри болезненно затрепетали на теплый запах французских духов.

- Мерси, - пискнул Альберт.

- Теперь тебя. - Чернота глаз смотрела сверху. - Ну? На живот.

Шея от этого вывернулась. Она его оседлала. Остановившись, сердце забилось в паху. Он подмигнул Альберту, который закрыл глаза. Ладони были у нее сухие и горячие. Когда они шли вверх, он слышал, как натягиваются пижамные штаны. Они шли вниз, он обмирал, кожей поясницы осязая испарение жара сквозь натянутую ткань. Убрав ладони, она села на него всем весом. Она смотрела в окно.

- Полнолуние.

Он остался лежать ничком, когда она ушла и чиркнула в гостиной спичкой. Оба его сердца толкали к действию.

- Идем, Альберт?

Молчание.

- Тогда я сам.

Но он притворился спящим, а в одиночку Александр не рискнул.

Усиленная интеллектуальная активность следующей недели подобной оказии уже не предоставила.

- "Идиот", - говорил он без отрыва от машинки, - в буквальном переводе это просто человек. Отдельно взятый. Честный. В этом смысле "идиотизм" по нашим массовидным временам состояние, близкое к идеальному. Христос, Дон-Кихот, князь Мышкин, да и сам ваш Унамуно - это все агонии христианства. Сейчас, в период пост-, пред- или, не знаю, внехристианский, в агонии то, что еще остается у нас. Идиотизм. Партикулярность человека. Которая с юностью обычно и кончается.

- Mi amigo se apasiona par el misticismo, - встревал Альберт. - Vamos a la cocina...*

Но она воспламенялась.

- Дон-Кихот умирает, потому что отказывается от борьбы. Испанец понимает агонию не так, как вы. Для вас агония - капитуляция. Форма умирания. Для Унамуно - это борьба. La agonia es lucha**.

* Мой друг увлечен мистицизмом. Идем на кухню... (исп.)

** Агония - это борьба (исп.)

- Lucha с чем?

- Co смертью. Сама жизнь, по Унамуно, это ансамбль систем, которые сопротивляются.

- А мы сопротивляемся, - обижался Альберт. - Внутри себя.

- Наверно, очень глубоко внутри. Снаружи незаметно. А с Запада так выглядит, что вы уже сдались.

Экс-сержант ГБ выявлял мускулатуру шеи в знак несогласия.

- Ты им там передай. Мы боремся.

- За право на идиотизм, - добавил Александр.

Сумку с книгами и кое-как засунутой пижамой Инеc уже вынесла к двери. Пока он допечатывал список использованной литературы, Альберт приготовил прощальный обед. Водка, селедка. Масло, черный хлеб. Молодая картошечка с укропом.

Уже пришло лето.

Когда они начинали говорить не по-русски, он смотрел в окно. Во дворе мальчишки пинали мяч. Сразу за полоской асфальта был пустырь в проплешинах, бабочках и одуванчиках, он отлого спускался к избам вдоль невидимого шоссе, а дальше поднималась насыпь железной дороги. Бедный вид, но извращенно Александр его любил. Глаза вернулись из простора, ставшего за годы конспирации родным, и он увидел, что на дорогу выкатился мяч, который догоняет мальчик. Одновременно слева в поле зрения влетела машина. В этом "спальном" городе таких Александр еще не видел - официально-черных. Она шла с такой вседозволенной скоростью, что он задержал дыхание. Мяч перебежал дорогу. Мальчик не успел.

Его подбросило. Сверкнув на солнце, машина скрылась. Мяч еще добегал в одуванчиках.

Мальчик лежал на асфальте.

- Что ты, друг?

Александр опрокинул свою водку. Глядя на него, Инеc взяла пачку, но сигареты кончились. Когда Альберт вышел, она пересела на его стул. Она улыбнулась, он опустил ей на плечо ладонь. Они стукнулись резцами и оказались на ногах. Боковым зрением он видел, как на ходу Альберт срывает с пачки целлофан и каменеет с открытым ртом.

Извне раздался крик.

Как в танго, он повернул испанку и, подхватывая на руки, еще увидел, как неохотно Альберт отвлекается в окно.

- Кажется кого-то сбило...

Но их уже не было.

ЗНОЙ

- Это агент. Что ты смотришь? Информатор, провокатор, шпион... Агент.

- Да?

- Вне всякого сомнения.

С порога я вернулась. Это было перед свиданьем, на котором я рассталась с тем, что называют "невинностью". Крови было мало, разочарования больше, чем удовлетворения - причем, скорее интеллектуального: отныне ты, как все. Но так или иначе: первый мужчина. Еще не состоявшийся, уже подозреваемый в шпионаже. Причем, давно и молча. Первое письмо из Польши мне было вручено во вскрытом виде. Я нашла в этом не просто насилие над личностью, а садизм - потому что читать по-польски он все равно не умел. Цензурой он больше не занимался, хотя из Польши обрушился поток писем и бандеролей, из которых собралась целая библиотечка - от Норвида до Марека Хласко.

- И на кого же он, по-твоему, работает?

Ответил он гениально:

- Это не так уж важно. Чем он здесь занимается?

- Костел реставрирует.

- А живет?

- У его шведских друзей здесь pied-a-terre*.

* Квартирка на случай приезда (фр.)

- Где ты с ним познакомилась?

- В Гданьске.

- Кто он?

- Студент.

- А в Париже как?

- Приехал.

- Так вот - сел на поезд?

- На паром. Он через Швецию. Там у него друзья. Он попросил, чтобы друзья пригласили. Друзья пригласили.

- И его выпустили? Из лагеря социализма? Ты там была, но ничего, как я вижу, не поняла. Возможно, ты даже полагаешь, что все это путешествие из одного мира в другой предпринято ради твоих красивых глаз.

Зная, что за мной признается только интеллект, я не ответила. Униженно молчала.

- Тебе скоро восемнадцать. Как можно быть такой наивной?

- Я не думаю, что он агент. - Я не смогла удержаться от своей маленькой мести. - Ему на все на это наплевать.

- Ах, наплевать? Такой аполитичный. Может, он с Франко той же веры?

Я удержалась и ответила, что он nadist*.

Но это тоже оказалось плохо.

* Нигилист (исп.)

- Все они там такие, - сказал он. - Ни во что не верят. Лучший питательный бульон для вербовки.

- Он не агент, говорю тебе. Обычный парень.

- То есть, ты даже возможность исключаешь? Тогда прекрасно. Иди. Но помни, что на карту своих низменных страстей ты поставила тридцать лет борьбы с фашистской диктатурой.

Збышек вернулся в Польшу. Он написал, что ушел от родителей и живет теперь в Кракове. В его келье жутко холодно. Просил прислать свитер. Я должна была просить деньги даже на метро. На свитер для него я не могла. В ситуации, когда мать десять лет ходила в одном и том же плаще, а отец был вынужден курить "голуаз" и вместо пива в кафе заказывать кофе. Я одолжила у Симон. В последнем своем письме Збышек благодарил, хотя, писал он, свитер оказался на несколько размеров больше.

Когда я вернулась из Москвы на первые каникулы, все мои личные бумаги были снесены в подвал, где их к тому же затопило зимой. Возможности опереться на документы нет, поэтому история первой любви остается еще более туманней, чем тогда, когда, изведав объем своей несвободы в так называемом "свободном мире", я подбирала в Латинском квартале свитер на предмет иллюзии, мечты, кошмара - но только не на реального человека, которому там, на Востоке, было холодно.

Инеc дышала жаром. Рот ее обветрился и вздулся, как апельсиновые дольки. Не найдя застежки, он разорвал в отчаянии, но было поздно - сосок ускользнул.

- Я так хотела, что не могу сейчас.

Через полчаса он пришел к выводу, что это ему не послышалось. Голова ее лежала у него на плече - там, где, как у каждого военнообязанного, у него имелась выемка для приклада. Утопив плечо, он переложил ее головой на подушку, она повернулась к стене. Уснула она в ботинках - с сине-бело-красными ярлычками в швах заношенной замши. Он расшнуровал и снял - благодарно ноги поджались. Он ее укрыл половиной вытертого шерстяного одеяла.

В прихожей все так же стояли ее вещи. Из сумки виднелась скомканная пижама и затрепанное по краям латиноамериканское издание Del sentimento tragico de la vida*.

* "О трагическом ощущении жизни" (исп.)

Альберт отскребал нож.

- Зачем она тебе? - От раковины он не повернулся, но голос его сломался. - Ты же не любишь Запад...

Пряча лицо, он пытался мокрыми руками зажечь спичку. По стакану с водой, который Александр поднес, ударил так, что от стены осколки брызнули. Схватил бутылку, добулькал из горлышка. Закурил.

- У нас был равный шанс.

- Да? У меня и в мыслях не было... Грязи. - Всхлипнув, он ударил по столу. - Прекрасная леди, я думал. Хотя знал уже, знал умом, что под юбкой все они... Прав был Лев Николаич, ох, был прав. Кроме п...ы, нет у них сердца.

- С кулачок.

Альберт побелел.

- Уйди. Убью...

- Сержант! Возьми себя в руки.

- Этим вот ножом. До трех считаю...

- За что?

- За все! Раз. За твой цинизм. Два... Сигареты можешь взять. Два с половиной... - Кулак с ножом взбелел костяшками. - Ну, я тебя прошу... Зачем нам, друг? При иностранке?

Ожидая удара в спину, Александр повернулся.

В спальне он тихо открыл шкаф, вынул туристический топорик, сел на линолеум и привалился к двери.

- Почему ты спишь на полу?

Инеc стояла над ним, одевшись среди ночи.

- Куда ты?

- Мне нужно позвонить.

- Сейчас?

- Ты спи. Скажи только, где найти телефон.

Под дверью гостиной полоска света - Альберт не спал. Они вышли на площадку и в тишине спустились.

Полы плаща разлетались от толчков колен, подошвы шаркали по асфальту: ш-шу, ш-шу. Уже не слышно далее электричек. Невероятно, что столица полумира всего в получасе - такое чувство оторванности на этом астероиде в ночи. Описав петлю вокруг призрачных блочных коробок, они вернулись на исходную улицу Космическую.

- Нет здесь телефонов. Утром из Москвы?

- Сейчас.

На горизонте подмигивали огоньки, но путь к ним через свалку. По обрыву они спустились в зону небытия, куда горожане сбрасывали мусор, а завод - свой железобетонный брак. Александр отпрянул. Кто-то нацепил использованный презерватив на арматурный прут - ржаво-ребристый. Под ногами запрыгали доски над ручьем, в котором струились жуткие водоросли неподвижно и пузыристо. Натоптанная горожанами тропка вывела их на обулыженную дорогу, которая поднима-лась к домам у станции "Подсолнечная". Кабину они увидели на пустыре под телефонным столбом. Каркас двери отворился со скрежетом, но автомат работал. Сквозь проем, окаймленный остатками стекла, он протянул наружу трубку на цепи.

- Дай номер, я наберу.

Сунув руки в карманы, она повернулась в профиль и прищурилась.

Он повесил трубку.

Ночь была безлунная, такая глухая и такая безнадежно русская, что он остановился на булыжниках, как вкопанный, когда она заговорила по-испански. Резко, хрипло. Такой жесткости он в ней не ожидал. Скрежетало битое стекло, на котором ее подошвы искали опору в поединке с невидимым Кинг-Конгом.

Сердце сжалось, когда на дорогу соскользнула ее тень подростка.

Он зажег свет на кухне.

В стол был воткнут нож - и не столовый, а садовый. Простой формы, но длинный и широкий - с оленьим черенком.

- Зачем он это?

Александр оторвался от струи из-под крана.

- От избытка чувств.

Она расстегнула свою клетчатую рубашку навыпуск. Парижский ее лифчик связан был узлом. Это он порвал в отчаянии - не найдя привычной застежки на спине. Она выдернула нож, завела под узел и, как бритвой, разрезала черный нейлон. Соски стояли. Он сделал усилие, чтобы не сглотнуть.

Но в спальне она запахнула рубашку.

- При нем я не смогу.

- А с ним?

Она засмеялась.

Но свет в гостиной освещал отсутствие. Перед уходом Альберт швырнул на пол белые одежды - парусиновые штаны и рубашку. Александр втянул штору, закрыл окно и выключил свет.

Его встретил огонек сигареты.

- Слинял.

- Куда?

- Отсюда и в вечность.

Она засмеялась.

- Я думала, вы друзья.

- Как говорит твой Унамуно, все кончается не только в этом мире, но, может быть, и в том.

Он был уже голый. Он лег. Она положила подушку и села.

- Знаешь, кому я звонила?

- Догадываюсь.

- Я порвала с ним.

Александру стало не по себе.

- Он кто?

- Обычный мачо.

- Что ты ему сказала?

- Что изменила.

- А он?

- Что убьет.

- Тебя?

- Это не в традиции испанидада. Тебя. Просил твои координаты. Я не дала.

- А надо было. Спустил бы с лестницы.

В ее молчании был скепсис.

- Что?

- С ним лучше не встречаться. На все способен.

- Я тоже.

- Он уже убивал.

- Где?

- В Боливии.

- А здесь что делает?

- Международное право изучает. Официально...

- Так или иначе... Enfin seuls*.

Наверное, акцент - она рассмеялась. Расстегнула джинсы и, выставив колени, взбросилась, чтобы стащить с трусами заодно.

* Наконец одни (фр.)

Момент проникновения разрушил Александра.

Ее бедра пылали. Спрессованные волосы еще не отошли, и эта обманчивая под ними среди них уступчивость. Испанка была переполнена медом. Под исчезающий стон он ощущал, как ему склеивает волосы, заливает его по пояс, с головой. Она молчала, выдыхая кратко, редко. Предварительно познав ее, он кончил не вынимая и ужаснувшись: что я делаю?

Но пути назад не было. Теперь только вперед.

Сознание возвращалось вспышками. Он комкал простыню, спеша догнать по бокам и утирая живот, слепящий влажной ямкой. На него взглянула луна. Бедра ее сияли белизной, пятно волос искрилось, как муравейник - живой чернотой.

Мелькнул локоть, она втянула сквозь зубы воздух.

- Больно?

Она засмеялась.

Ближе к стене линолеум был пыльным. Он бродил, всем телом чувствуя, как белеется оно, тело, сквозь почему-то вдруг безлунный сумрак, передвигался вслепую, как ведомый ее глазами, наблюдающими его наготу, потом вдруг наступил на пупырчатость резины вокруг железа. Подобрав топорик, он не понял, отчего она забилась в угол, выставив колени.

- Холод, - услышал он свой голос. - Нужен холод.

Упираясь, она пригнулась под плоскостью наложенного на затылок металла. Набила шишку. Матрас исчез вдруг, она стукнулась об стену. Он забыл, что за пределами события где-то вдали у них еще есть головы.

Взмокшую свою он потерял.

Било солнце, когда он отпал и ощутил свою небритость. Вернувшись, она опустилась на колени, но не легла, облокотилась о плоскость стены. Простыня измочалилась, он перевалил себя на бок.

- У тебя красивые плечи, - сказал он, любуясь этим вздернутым по-африкански круглым задом.

Она не отвечала, занимаясь чем-то лицом к стене. Поэтесса, что ли? Или молитва? Темный какой-нибудь их ритуал? Своей шариковой ручкой женщина, и отнюдь не Востока, выписывала на затертых обоях столбцы. Наконец ее пятки вдавились в ягодицы - она подвела черту.

- Что это?

- Дни.

- Какие?

- До конца моей визы.

Отпав, он ответил половиной рта:

- Умножь на ночи.

Хлеб зачерствел, потом он кончился. Кофе тоже. Потом и чай. Кончились сигареты. Потом заначки. Потом бычки. Осталась только вода из-под крана.

Нечем стало кончать.

- Так нельзя, - сказала она. - Надо сделать перерыв. Локти он стер до сукровицы. Потом до крови...

Вид был все тот же. Труба теплоцентрали, провалы окон в белесых коробках напротив, совхоз-ное поле с божьей коровкой того, что осталось от часовни - перед этим образом он чувствовал себя, как в фантастическом романе. Возвращение со звезд.

Уже совсем светлое, небо вдруг стало темнеть. Вспыхнул зигзаг молнии бесшумно. В гостиную вошли босые шаги. Завернутая в простыню, она наклонилась в окно.

- Хочешь, выброшусь?

Обнажив ее, он взмахнул простыней над запыленным линолеумом. Гром сотряс этот карточный домик. Волна ливня отхлынула, оставив их на хлюпающей простыне. Пятки ее заскользили у него по спине. Это было, как любоваться резаной раной. Поддерживая ее тяжесть ладонями, он поднялся. Она уцепилась за шею. Нахлесты дождя заливали обоих, огибая проникающий поцелуй. Под языком все рвалось и сводило, когда она вскрикнула, кончив ему в рот. Соскользнув, она сжала коленями его ребра. Чтобы войти, на мгновенье он снял правую руку с ее ягодицы. Она обняла его и запрокинулась. Ливень мял ее груди и струился с волос - бесконечный.

И еще было утро. Застегнувшись с усилием, он приоткрыл - с топором за спиной. Уполномоченный по дому наводил всеобщий ужас рассказами о сыне шофере в Кремлевском гараже. Но для Александра он был гарантом существования.

- Обратно бумага на тебя пришла.

Просунутого в щель рубля уполномоченный не взял.

- Не менее, чем на три шестьдесят две. Все жильцы подписали...

В спальне он объяснил:

- Местный налог. У меня не хватает. Одолев сложность парижского портмоне, он вернулся с листочком из тетради в клеточку. Только глаза от Инеc и остались.

- С милицией требуют выселить. Это серьезно?

Он выдернул, разорвал.

В мусорном ведре под раковиной сдохла мышь. Бедняга не нашла ни крошки.

Она вышла на звон собираемой стеклотары.

- У меня же деньги есть!

Выйдя на солнце, он покачнулся.

В магазине были яйца.

- Пять, - показал он.

- Штук?

- Десятков...

Хохот тряс груди. Опираясь на швабру, беззубо смеялась уборщица.

- Паэйя, - объявила она. - Омлет по-испански...

Он подложил ей подушку. Кофе, сигареты. Глаза засияли снова.

- Можно я поживу здесь?

В буквальном смысле спать в паре он терпеть не мог. Сны в одиночестве были ярче.

Она засмеялась.

- Надолго я не задержусь.

Она приняла душ, оставив обмылок ему на бритье. Окровавившись, он держал скулу под водой.

- Привезу тебе новые лезвия.

За спиной у них бабка не удержалась: "Срам, говорят, творят такой, что прости Господи". Другая плюнула.

Прохожие останавливались и смотрели вслед.

В Москве они вышли из автобуса и спустились в метро. Пассажиры напротив уставились, как по команде.

Инеc поехала дальше, он вышел на станции "Университет" - первый ее советский...

На почте Александру выбросили письмо от бабушки.

"Твоя мать пишет, что завел любовницу, нанял квартиру. Не дело делаешь. Прошу как последнего из рода: опомнись, внучек, и возьмись за ум. Выключат из студентов, что будешь белать?" Даже вложенный червонец не обрадовал, хотя по пути в зону он сообразил, что бабушка в виду имеет предшественницу: до Питера слухи дошли только сейчас.

В кабину вошла сокурсница, брошенная чилийцем. В свое время она так и не добилась от Александра (который не мог тогда с холодным сердцем) ответной оральной услуги. "Смотри, ее отец тебя уничтожит". - "Чей отец?" "Но ты же, говорят, отбил у Иванова его прекрасную полячку?"

При виде Александра Иванов вскочил.

- Где она?

Он сбрил усы, и лица на нем не было.

- Кто?

- Ты не темни. Она жива, по крайней мере?

- Вполне.

- Еще смеется. Надеюсь, ты ее не изнасиловал?

- По обоюдному согласию.

- Ну, друг...

- А что?

- Паника, что. Иностранка пропала. С факультета ходили по комнатам, спрашивали. Вот отчислят, узнаешь, как играть с огнем.

Александр сел.

- Но ты же с Полой - и ничего.

Иванов убрал глаза.

- С пальцем не сравнивай. Пола - соц. И она уже в прошлом.

- То есть?

- Штатника себе нашла. Зубы вставные, но USA. А я, м...к, остался без усов.

- Вырастут. И впереди еще сто стран.

- Если даже Польша такая развитая, то я просто, друг, не знаю. Не вернуться ли в свои пределы? Кстати, и тебе советую.

Александр улыбнулся.

- Я понимаю, у самого итальянка была... - Иванов вздохнул. Апостериори, я на твоем бы месте знаешь, что сделал бы сейчас? Трахнул кого-нибудь из наших. Для равновесия.

- Было б чем.

- Смотри. Главное, во всяком случае, чтоб без любви. А то она ф-фью, ладонью он изобразил взлет самолета. - А ты останешься. Но не таким, как прежде. На краю.

В соответствии со своими установками Александр ответил, что ищет в этой жизни именно и только этого:

- Я всегда на краю.

- Когда-нибудь сорваться можно... Между прочим. Дружок твой экзистенциальный - помнишь, первый курс? Альберт Латузко?

- Ну?

- Приказом по факультету восстановлен. Только теперь с ним дела лучше не иметь.

- Почему?

- Говорят, видели его - держись за стену... В погонах голубых. Метаморфозы, да?

По пути вниз в кабину вскочил знакомый араб. Несмотря на свой дефект висюльку на веке, он пользовался здесь успехом. "Надо было парижанку мне искать в Москве, а не в Париже. Поздравляю". - "О чем ты?"

Веко с висюлькой ему подмигнуло.

"Когда уезжаете?"

Под резонанс центральной зоны Александра повело. Это было на самом оживленном маршруте через университет. Он обогнал колонну и, скрывшись из виду, припал скулой к шлифованному граниту. Холодный пот смочил виски. Он представил над собой всю тяжесть сталинского здания - его стошнило. Но натощак от спазмов в поле зрения моталась только нитка слюны.

- Что с тобой?

За плечо его взяла знакомая с журфака. К груди она прижимала банку венгерского лечо. Сорвав нитку, он вытер пальцы о колонну. Это была рослая блондинка с синими глазами и маленьким ртом. Под белой юбкой, как помнилось ему, все было без затей - пресно, но просто.

- Алена, - сказал он. - А давай поженимся?

В конце прошлого года, отправив свою любовь в провинцию, Александр вернулся в общежи-тие и среди прочего попробовал воскреснуть посредством спорта. В новогоднюю ночь, обежав по периметру весь университет, он обмяк на поручнях в лифте, куда успела ввалиться целая толпа ночных конькобежцев.

К нему придавило девушку. Спортивные брюки в обтяжку были гладкие, как атлас. Высокая и статная, к груди она прижимала при этом пару хорошо отточенных коньков. Отдавая себе отчет в том, что она способна размозжить ему череп, Александр высвободил руку и огладил атласный зад. Никакой реакции. Отморозила, что ли? Но на табло вспыхнул очередной этаж, и зад вдруг повернулся, предоставляя его ладони возможность соскользнуть в промежность. Это было столь неожиданно, что он отдернул руку. От этажа к этажу лифт пустел, но вместо того, чтобы сделать шаг вперед, конькобежица все так же лежала на Александре. К 16-му они остались вдвоем. Толкнувшись, она выпрямилась. Он вышел следом. Не оглядываясь, но, конечно, слыша его шаги за спиной, она стащила вязаную шапочку, тряхнула русой головой. Жила она не здесь, а на 15-м, где, как на нечетном, лифт не останавливался. Он свернул за ней во тьму лестницы, скользя ладонью по перилам, спустился двумя маршами (вступив при этом в пьяную блевотину) и в коридоре увидел, что она входит в блок.

Дверь она не закрыла. Он прошел мимо этой щели, вернулся. Стекла комнаты справа светились. Он нажал ручку левой, темной. Она стояла, скрестив голые ноги и оттягивая книзу свитер.

- Как тебя зовут?

Она закрыла ему рот ладонью, которую он укусил.

Это было поперек дивана. Поверх низкой деревянной спинки был никелированный поручень, за него она держалась. Зад у нее был холодный. Потом свитер стал липнуть к коже.

Она обернулась, когда он кончил на пол.

- Зачем?

Имени конькобежица не сказала. Но через пару дней он узнал - при обстоятельствах, типичных для здания на Ленинских горах.

Опять же ночью он вышел из кабины и натолкнулся на Иванова. Итальянцы строили автогигант на Волге. Иванов год провел там переводчиком. Имея за ухом лакированный мундштук, он сидел возле урны и собирал на лист бумаги курительные бычки.

Александр вынул пачку.

- Друг! - вскричал Иванов. - Еще не выгнали?

- Держусь.

- А где прописан?

- В башне.

- Там же сейчас, как в холодильнике?

- Не говори.

- Давай ко мне! Наветренная сторона. Давай, поехал.

Вместе с постелью Александр прихватил из башни найденную во время ночных блужданий картонку с американскими журналами.

- "Плейбоя", к сожалению, нет.

- А зачем? Омниа меа мекум порто. - Иванов вытащил чемодан, из чемодана пакет, а из пакета пачку снимков. - Только между нами?

Вьюга билась в окно. Странно было под этот жестокий вой увидеть их наготу. Александр прилагал усилия, чтобы не дрожали руки.

- Чем ты их?

- "Любителем".

Профессионалом он и не был - черно-белые снимки выглядели серыми. Но были вполне разборчивы. Александр сдерживался, чтоб не присвистнуть. Иванов всегда казался ему тихим, но еще до Тольятти - всего за три курса - он умудрился перещелкать пол-общежития. Одетая была только одна - в купальный халат. Задрав ногу на стол, она лакировала ноготки - и в этой позе он ее снял. Брови подняты над сползшими очками.

- Джиана.

Александр оторвался.

- У тебя была иностранка?

- Друг... - Иванов вынул из-под усов мундштук и отвернулся, чтобы скрыть блеснувшую слезу. - То была любовь. Единственная в жизни.

- А что с ней стало?

- Разрубили по-живому. Еще расскажу, смотри...

Вот тут он и увидел конькобежицу. Единственная в пачке она согласилась раздвинуть ноги. Она позировала против солнца, но Александр узнал эту отрешенность - наклон головы, взгляд искоса.

- Знаешь ее?

Он мотнул головой.

- Зовут Алена. Заочница с журфака. Всегда согласна, только попроси.

Закрыв на ключ одну из комнат зоны "В", где ее прописали на время летней сессии, Алена поставила банку лечо на стол.

- Не бери меня ты замуж, я тебе и так уж дам уж.

- Кроме шуток, - сказал он, глядя, как она снимает юбку, оставаясь в белых трусах.

- Тогда открой мне банку.

Она сняла свою полосатую рубашку с короткими рукавами. Все это она повесила в пустой шкаф. Взяла алюминиевую вилку, села с ногами на стул и раскрыла в ожидании американскую книжку On Investigative Journalist*.

* "О журналистике дознания" (англ.)

- Черт!

Отбросив нож, он вынес руку под холодную воду. Прислонившись к косяку, Алена скрестила свои ноги.

- Банку без крови открыть не может. Тоже мне муж.

- Я серьезно.

- Не смеши меня. Советский брак? Для этого я слишком люблю свободу.

Белый "мерседес" у подъезда был окружен зеваками, которые пугливо обернулись на Александра. Он взлетел. В прихожей пара чемоданов.

- Инеc?

Молчание. Он взял топорик и открыл дверь в гостиную. Инеc сидела за столом с его пишущей машинкой.

- Я не одна...

Высокий мулат поднимался навстречу с протянутой рукой.

- Анхель.

Александр положил топорик на журнальный столик и ответил на рукопожатие. Глаза Анхеля прожгли его насквозь. Они сели друг напротив друга. Анхель протянул руку к топорику:

- Можно? - Попробовал лезвие. - Китайский?

- Советский.

Инеc поднялась.

- Кофе?

Не оборачиваясь, он кивнул. Мулат добавил, чтоб покрепче, и отложил топорик. Глядя, как Александр вынимает пачку "Явы", он расстегнул льняной пиджак и вынул пару серебристых баллончиков.

- Гавана. Бери-бери.

Александр отвинтил, в ладонь выпала черная сигара.

- Дай я тебе...

Гильотинкой на цепочке мулат обрезал ему кончик, потом себе. Прибор он заложил в прорезь у пояса.

Спички у Александра были свои.

- Кастро и Сартр! - Инеc расхохоталась. - С такими же сигарами на фотографии...

Они молчали.

Она перестала смеяться.

- Кофе кончился. Я спущусь?

Хлопнула дверь.

Они пускали друг на друга дым.

- Тянется хорошо?

- Нормально, - ответил Александр, чувствуя, что легкие спекаются, как кокс.

Мулат перешел к делу:

- Как говорят ее французы, сэ ля ви. Извини, что я пришел. Наверное, не надо было.

- Ничего.

- Я к ней серьезно относился. Че? Я готов был даже жить с ней в мелкобуржуазной Франции. Жениться собирался... Скажи мне, ты серьезно к ней относишься? Потому что она к тебе серьезно.

- Откуда ты знаешь?

- Че, она мне сама сказала. Какие у тебя планы?

- Планы... - Александр откашлялся. - Через два месяца у нее виза кончается.

- А у тебя когда? Он фыркнул.

- У меня бессрочная.

В глазах мулата возник интерес.

- Чем это ты заслужил? Какой имеешь паспорт?

- Советский.

Толстые губы приоткрылись. Он отогнал дым.

- Разве ты не скандинав?

- Она не сказала?

- Ничего она мне не сказала...

- Русский я.

- Советский паспорт?

- А какой же.

- Тогда не понимаю... Че? Ничего не понимаю! У меня, например, шведский. - Прикусив сигару белыми зубами, он вынул, пролистал страницы, заштампованные визами. - Видишь, написано? Открыт весь мир. Три-четыре страны меня не очень любят, но в Европе мы с ней могли бы жить в любой. Ты можешь дать женщине страну по выбору?

Александр молчал.

- Потому что здесь она не сможет. Нет, че... Твоя квартира?

- Снимаю.

- Но сам москвич? Прописка постоянная?

- На срок учебы.

- Аллеc клар. - Под тяжестью сигары пепельница упала на бок. - Через два месяца я уезжаю в Германию. До этого она знает, где меня найти. Скажи ей, когда будет уходить, что Анхель ждет. Потому что она уйдет. Ты это понимаешь?

Он кивнул.

- Ты тут, Алехандро, не при чем. Просто страна такая у тебя. Я вот из Латинской Америки. Там у нас жизнь. Ты понимаешь? Даже при кровавых хунтах. Здесь все правильно, все хорошо. Социализм. Но жизни нет. Ты понимаешь?

Оса возникла в проеме окна. Подержалась и отлетела.

- Че, как мужчина с мужчиной? Рублей девать мне некуда...

- Нет.

Мулат подержал руку в пиджаке и вынул.

- Смотри. Ее надо кормить.

- Как-нибудь.

- Тогда держись. Салют.

- Салют...

Выходя, мулат пригнулся.

Александр выбросил окурки и, взявшись за раму, смотрел вниз.

- Дым, будто здесь стрелялись...

- Где ты была?

- Поднялась выше этажом.

- Зачем?

- На всякий случай. Никто никого не убил?

Ее бывший вышел на солнце - весь в белом. Аборигены расступились, и "мерседес" сверкнул на повороте.

- Я так и думала. Цивилизованные люди.

- Смотря кто...

И Александр сунул голову под кран.

Она открыла чемоданы и взялась за ручку шкафа.

- Можно?

- Скелетов вроде не держу.

Внутри было пусто. Если не считать нейлоновой комбинации, которая задержалась на полгода.

- А это?

Кружева были заношены и местами оборваны. Предыдущая любовь купила ее на толкучке в Литве.

- Утехи фетишиста.

- Я выброшу?

- Выброси.

Лязгнуло мусорное ведро. Вернувшись, Инеc вынула из чемодана пакет, распечатала и стала натягивать хирургические перчатки.

- Что ты собираешься делать?

- Уйди куда-нибудь.

- Куда я уйду?

- Тогда вынеси бутылки.

Он вынес и вернулся на закате - с библиотечным самоучителем французского языка.

Стянув перчатки, Инеc бросила их в ведро.

- Разве не лучше?

Линолеум сиял. На обоях в пустом квадрате остался гвоздик.

- А деревяшка?

- Убрала в сервант.

Он повесил обратно лакированную дощечку с выжженной паяльником березкой.

- Уродство же?

- А пусть висит.

Количество западных вещей его поразило. Дочь миллионера, что ли? Скрестив босые ноги на полированном столике, он наблюдал, как все это заполняет убогий встроенный шкаф.

Однажды в Минске на Круглой площади, где обелиск Победы, разгрузился автобус, полный иностранцев. Издалека Александр наблюдал, как сверстники клянчили у них жевательную резинку. Когда автобус уехал, а попрошайки убежали в парк, он подобрал на месте преступления облатку Made in U.S.A. Он наклеил ее в свой альбом спичечных этикеток - как называлось это извращение? Филуменистикой? Любуясь американской бумажкой, он не мог не думать в то же время о романе "Молодая гвардия". Где есть образ инженера, который стал работать на немецко-фашистских оккупантов. Учительница просила обратить внимание на то, как тонко Фадеев исследует психологию предательства, которое началось задолго до войны - низкопоклонством перед западными мелочами.

Чемоданы опустели. На боках следы содранных отельных наклеек. На ручках болтались бирки Air France - каким-то образом удержавшиеся в ее московских переездах. Инеc их стала обрывать - не поддаваясь, бирки растягивали свои синие резинки.

- Оставь их.

- Почему?

Он и сам не знал, но срыванию авиабирок все в нем воспротивилось. Без них эти легкие на подъем чемоданы приняли бы слишком оседлый вид.

По ту сторону горизонта, видимого из спальни, оказался соснячок столь же душный и вдобавок набитый консервной ржавью.

За щитом с надписью "Зона отдыха" открылось пространство, где загорал весь Спутник.

Из лабиринта тел они выбрались под елочки и в четыре руки расстелили купальную простыню, которая, будучи парижской и лиловой, вступила в вопиющее противоречие с контекстом. Антисанитарного вида водоем внизу был набит людьми, которые стояли плечом к плечу. Вокруг - сплошное лежбище. Со вздохом Александр стал обнажаться. Травмированный в детстве праздничными демонстрациями трудящихся, боялся он толпы. Любой - включая отдыха-ющей. Но это был ход в борьбе за выживание, их вылазка на природу. Есть в это воскресенье было нечего. Она предложила компенсировать витаминами "Е". Которые бесплатно поставляет солнце. Он никогда не слышал о таких, он засмеялся. "Е" как е..?

Купальник на Инеc был в обтяжку. Что вызвало в памяти картинку из "Детской энциклопе-дии":

- Ты мне напоминаешь "Девочку на шаре".

- Все советские мне это говорят и думают, что комплимент. Но, во-первых, Пикассо я не люблю...

- Почему?

- Даже не знаю, что отталкивает, творчество или человек. Но у него много общего с отцом. Кроме своего брадобрея, он только с отцом встречается. Даже свою картину ему подарил. Валялась у нас, пока отец ее не отдал.

- Отдал? Это же миллионы?

Взгляд презрения не удержал его от расспросов:

- Куда, в музей?

- В фонд будущего Испании, - сказала она туманно...

- А Дали?

Этот предлагал построить вдоль дороги к Мадриду сплошной памятник из костей коммунистов. В моей семье имя лучше не произносить. Но мне ближе Дали. Не знаю, почему. Может быть, потому что однолюб. А знаешь, что он женат на русской?

Их накрыла тень. Александр успел перекатиться от смявших полотенце пяток. Крутозадая бетонщица, уводимая в лесок парнями, оглянулась:

- А говорят, мужики на кости не кидаются.

Но в почву не втоптали.

И за то спасибо.

По пути обратно она вскрикнула в тоннеле через насыпь. Он зажал ей уши. Они стояли, пережидая гром электрички. Открыв глаза, она спросила:

- А ты бы мог во Франции?

- Что?

- Жить. Писать?

- Не знаю. Не могу себе представить.

Она нарисовала:

Какой-нибудь бидонвилль "Голуазы" без фильтра и вино.

- Французское, надеюсь?

- Но из пластмассовых бутылей. Такое солнце, как сейчас. И взгляд отчаяния.

- Отчаяния?

- А ностальгия? Все эмигранты впадают, но, говорят, что русские особенно...

Они перешли рязмякшее шоссе, обогнули заборы уцелевших вдоль дороги изб и в зоне тишины стали подниматься через пустырь.

Меж ног Инеc сверкнуло солнце. Окна и двери в спальне и гостиной были распахнуты, но вместо сквозняка квартиру пробивал луч - гигантский, как в войне миров.

- Ты хочешь надеть это платье?

То, что прислала ей мать из Парижа, было не только мини, но и просвечивало от и до - откуда, из-под самой перемычки слипов, не сразу сходящиеся бедра пропускали треугольничек солнца, который резал, как алмаз.

- А что?

- Ничего, - ответил Александр, выступая в крестный путь отсюда к центру Москвы, которая даже в африканский зной отстаивала свой пуританизм. В образцовом городе коммунизма в постоянной готовности добровольная полиция нравов - из климактеричек сталинского закала и предположительно православных их матерей, ну абсолютно озверелых бабок. Инеc демонстриро-вала полную невозмутимость, он же от бессилия перед вербальной агрессией в автобусе, в подземных переходах, в вагоне метро, на эскалаторе, на остановке и в трамвае совершенно изнемог.

Они добрались наконец до лестничной площадки, где исходило просто триумфальной вонью ведро "Для пищевых отходов".

Матраса, на котором простыни, как их ни подсовывай, завинчивались в мокрый жгут, Инеc вдруг стало мало - или чересчур. Во всяком случае, ей захотелось увидеть его друзей. В компанию. Развлечься.

Она прислонилась к стене. Александр сменил свой кулак на каблук, и это возымело - к двери подшлепали босиком.

- Я с дамой.

Замок отщелкнулся, шаги убежали. Выдержав паузу, они вошли в московскую квартиру.

В глицерине линзы старинного телевизора, сцепившись руками, плыли навстречу Никсон и Брежнев - при выключенном звуке транслировалась встреча президента США.

Стены были из книжных корешков - до потолка. Из этой угнетающей библиотеки окно выходило на железнодорожный переезд, дорогу и женское общежитие. Александр взял старинный театральный бинокль. За окнами слонялись пэтэушницы в трусах и лифчиках - эротизированные дефектом стекол.

Инеc нагнулась к фотографиям. "Раввины, его деды..." - "А Мандельштам?" С паспортной карточки в ужасе смотрел ушастый скворец в "бобочке" на молнии и с отложным воротничком. "Не Мандельштам. Его отец в эпоху Большого Террора..."

Перкин появился с женщиной. Мокрые и в халатах, они отпали на диван отчего на старомодных его полках подпрыгнули слоники.

- Это Рая, - представил Перкин. - Рая уезжает.

- Рая умирает, - сказала Рая.

Губы у обоих синие.

- В "Человека-амфибию" играли?

Перкин качнул головой.

- В Сэлинджера.

- Литературу, - сказала Рая, - жизнью проверял.

- Помните, там извращенцы... - Перкин посмотрел на Инеc. - Вы читали The Catcher in the Rye?*

* "Над пропастью во ржи" (в русском переводе).

- Еще в лицее.

- Царскосельском? - усмехнулся Перкин.

- Нет. Дидро.

Под взглядом Перкина Александр испытал гордость.

- Инеc из Парижа.

Рая опомнилась первой - в смысле, что ой, а холодильник пуст!..

В гастрономе "Диета" Перкин впал в патриотизм, настаивая на "Рябиновой горькой". Еще они купили бутылку румынского рислинга, батон, селедочный паштет и зефир в шоколаде.

- Секс с иностранкой, это выход или вход?

- Вход. Но который выход.

- Что ты испытал наутро после первой ночи?

- Ночи? Эта ночь была в неделю...

- А все же?

- Как сквозь стену прошел.

Как бы зная об эффекте априори, Перкин кивнул.

- У них не поперек, конечно?

- Нормально. Вдоль.

- Влагалище и вагина. Сравнительный анализ?

Александр провел по всем параметрам.

- А в целом?

- Живое существо. И даже дышит.

- Нет? Впрочем, соответствует описанию Рабле. А как она... ну, фэр амур?

- Ты спрашиваешь...

В интервью французского певца Перкин вычитал, что парижанки с равным мастерством владеют всеми тремя отверстиями.

- И не говори...

- А кричит?

- Как кошка.

- На пленку б записать...

Даже в тени паштет уже растаял. Они сидели у дома на заградительном барьере.

- План такой, - придумал Перкин. - Звукоизоляция у нас хорошая, поскольку плохая. Вы остаетесь. Вы каждую ведь ночь?

- Естественно.

Он отправил Раю за магнитофоном. Они слушали Высоцкого, и Александр глотал слезы:

Ну что ей до меня? Она была в Париже...

Эффект "Рябиновой горькой".

В смежной комнате им уступили лучшую по качеству кровать. Были застелены хрустящие простыни. Фэр амур в чужом месте Инеc долго не соглашалась.

Утром на нее смотрели, как на Мессалину. Войдя в ванну, где при помощи указательного пальца Александр чистил зубы "Мятным" зубным порошком, Перкин понизил голос:

- Если серии криков соответствуют, то записалось, знаешь сколько? Двадцать один оргазм.

- Не может быть.

- Невероятная акустическая порнография.

Александр испытал зависть.

- Сделай копию на память.

- Квалифицируется как распространение. Будешь приходить ко мне слушать.

Во время чая зазвонил телефон. Выслушав, Перкин прикрыл мембрану:

- Хотите на Годара?

Инеc не поверила:

- В Москве?

- Предупреждаю, сеанс подпольный.

Это было в обсерватории - где-то на краю Москвы. Поблескивая очками, сверху вниз на них смотрел битком набитый зал.

Ряд подвинулся, уступая место с краю Инеc и Александру. Потом и под Раей с Перкиным отскрипели ступени.

В тишине кто-то пытался сдержать нервную икоту.

Свет погас. Внизу озарился экран. Французские титры навели на резкость, и невидимый голос произнес в микрофон:

- "На последнем дыхании"...

Инеc стиснула ему запястье: "Мой любимый фильм!"

Переводчик звучал, как со сдавленным горлом. Инеc стала переводить ему сама - горячим шепотом. На экране безмятежный утренний Париж, но вокруг обсерватории - как черный космос. Ощущение угрозы томило его. Предчувствие грозы?

Жан-Поль Бельмондо и Джин Себерг были уже в постели, когда в первых рядах головы повернулись к двери.

Которую вдруг вышибло.

- СЕАНС ОКОНЧЕН, - объявил мегафон. - ЗДАНИЕ ОКРУЖЕНО. ВСЕМ НА ВЫХОД И БЕЗ ПАНИКИ ПО ОДНОМУ В МАШИНЫ. ДАЙТЕ СВЕТ.

Экран погас.

- СВЕТ ДАЙТЕ.

Мегафон захлебнулся в темноте. Сверху обрушился весь зал. Вырвавшись из потной толпы, они прижались к стене за дверью. В тамбуре первые зрители нарвались на кулаки, но под напором зала засаду вышибло наружу. Таких воплей Александр еще не слышал. Инеc сжимала ему руки, ее трясло. Кто-то ложился под пюпитры, но это не выход. Крики снаружи рассеивались. Зрителей было больше, чем кулаков у нападающих. Они протиснулись в тамбур. Фары машин били по входу, но их прикрывали те, кто был впереди. Потом свет ударил по глазам.

- Давай!

На асфальте чернела кровь, и под подошвами хрустели сбитые очки. Справа две тени вбивали третью в "воронок". Они рванули прямо на свет, где был проход между машинами. Человек в одной стал открывать дверцу, чтобы отрезать путь, но Александр вбил его обратно. За машинами было темно, из черноты клумбы бил запах взрытой земли, затоптанных цветов. Кирпичный бордюр рассыпан.

К ним бросилась тень.

- Стоять!

Александр схватил кирпич. Тень отшатнулась.

- Держи того, в джинсах!

Другая тень бросилась за Инеc. Александр перемахнул клумбу. У плеча он сжимал кирпич, запачканный землей. Асфальт оборвался. Инеc исчезла в черноте деревьев. Тень за ней ломила сквозь кусты. По щеке Александру чиркнуло веткой. Тень обернулась.

- Ты, Петро?

Александр разрядился.

Инеc он догнал у решетки. Добежав до первой пары разогнутых прутьев, они вылезли и спрыгнули на улицу. У остановки троллейбуса стоял на коленях человек, он зажимал лицо руками, черными от крови. Он дернул ее, они пробежали мимо.

Виадук. Снизу тянуло гарью, вдали блестел разлив рельс. Москва на горизонте сияла огнями.

На перроне метро толпились избитые пассажиры. Перкина с Раей не было. Он увел Инеc к остановке первого вагона. Если облава, можно будет соскользнуть в туннель. В нем еще все дрожало.

Прилетел поезд, разомкнулись двери. Из метро они вышли на другом краю Москвы.

Без остановок пустой автобус летел сквозь ночь.

- Нехорошо, что мы их бросили.

Он промолчал.

- А тот человек?

- Который?

- Который за мной бежал?

Под ногтями все еще была земля от того кирпича.

- Что ты с ним сделал?

- Забудь.

Она отвернулась.

- Что?

Дома на матрасе она, игнорируя эрекцию, смотрела в стену.

- Жаль, фильм не досмотрели. Чем хоть кончилось?

- Не так, как в жизни.

- А в жизни?

- Он процветает, она погибла. - Инеc уткнулась в подушку, плечи ее вздрагивали.

- Что?

Она не отвечала.

Наверху воспитывали девочку. Включили телевизор на полную громкость, но сквозь военный фильм все равно доносилось: "Мамочка, мамочка".

Теперь все тихо.

Ночь.

Я весь вечер смотрела на остановку. Пока вдруг не осознала, что из окна напротив все это время за мной наблюдают. Я не успела увидеть, кто. Он уже спрятался за занавеску. Еще было светло, надо было все бросить и вернуться в Москву. Но я подумала о нем: как он вернется, а никого здесь нет. Дверь в этой квартире можно вышибить одним ударом. Я заперлась на два оборота и заблокировала замок - он здесь английский. Зашторила все окна и стала ждать. За стенами отсмотрели телевизор, отвоспитали детей, отвозились перед сном. Пришел последний автобус.

Он не вернулся.

В жизни мне не было так жутко. Я пишу это в ванной. Единственное место, где я решилась включить свет. Защелка здесь отлетит от одного рывка. Со мной топорик, но я не Александр. Я человека даже рукой не смогла бы ударить. Этот человек сейчас откроет дверь, без слов протянет руку. Я отдам ему топорик, и он меня зарубит. Утром вернется Александр и вступит в лужу крови. Его арестовывают. Это не я, кричит он. Никто не верит. Суд. Расстрел. Вполне советский конец одной "лав стори".

Как я здесь оказалась?

Коллектив ждет, товарищ Ортега. Рассказывайте, как дошли вы до жизни такой...

А что я могу вам рассказать? На каком из языков? Я же не Александр. Не моноглот, ведомый лишь инстинктом выживания. Жизнь моя разбита на куски, и в каждом - целый мир. Ты думаешь по себе, что я, как ты? Нет. Я - это целая толпа. Нас много. Когда одна из нас с тобой общается по-русски, все прочие молчат на разных языках.

Мне рассказали, что в детстве у меня постоянно был ожог на лбу. От сигарет. Испанцы без перерыва курили на собраниях, куда меня таскала мать. Наткнувшись на свою первую сигарету, на каком языке я вскрикнула? Меня ставили на пол, я пела "Интернационал" по-каталонски. Но об этом тоже рассказывали другие.

Что помню я сама?

В Париже на кухне родители по ночам разговаривают. По-испански обсуждают непонятные дела. Доносятся слова: план Маршалла, ООН, НАТО,СССР. Десятки имен, из которых все время возвращается одно и то же - СТАЛИН.

Несмотря на то, что по моей просьбе дверь приоткрыта, мне страшно, как сейчас. На вбитом в шкаф гвозде плащ и шляпа. Я знаю, что это моего отца, но когда начинаю засыпать, плащ и шляпа превращаются в мужчину, который, притаившись, только и ждет момента, когда я засну. Что он со мной сделает тогда?

Второе воспоминание без эмоций. В саду под Парижем люди без лиц едят улиток, вынимая их булавками, среди которых, по общей бедности, мелькают вынутые из одежды английские.

По-французски я впервые заговорила среди друзей матери по Сопротивлению. Меня им отдали на лето. Своих детей у них не было, только огромная немецкая овчарка, которая служила в охране концлагеря, а после войны так и осталась во Франции. Собака меня охраняла. Ее звали Лили.

Во время моего отсутствия у меня появился брат Рамон. Я перешла на испанский, которому его и научила.

Первая поездка за границу. Чехословакия. В Праге нам с Рамоном подарили скрипку и аккордеон. Когда нас надолго забыли в номере гостиницы, мы стерли канифоль о струны в порошок. Наполнили ванну и, разорвав аккордеон, стали пускать кораблики.

Мы снова у овчарки Лили. Мать выслали за пределы Франции как коммунистку. Ей удалось вернуться. Ее наградили медалью за Сопротивление и выслали снова - вместе с нами. Отец остался в Париже, а мы улетели на переделанном в пассажирский военном самолете.

- Мама, куда мы?

- В Польшу.

Варшава. С усилием и радостью на лице мать втаскивает огромную картонку. Это - Радио. С гибкой трубкой медной антенны, которую мать прикручивает к батарее, а потом прицепляет к карнизу. Она слушает теперь радиостанцию "Пиренаика". Это эмигрантская радиостанция, которая вещает на порабощенную фашистами Испанию. Мы знаем, что мы испанцы. Хотя мать говорит, что лично она - баск.

Я поднимаюсь с ней развешивать белье. На чердаке солнечно, сухо. У окошек большие гнезда из прутьев. Мать берет в руки птицу.

- Это голубенок. Он еще не умеет летать.

Квартира сумрачная, окнами во двор. На кухне я краду из коробочки поливитамины. Это оранжевые червячки, которые крошатся под зубами с кисло-сладким вкусом.

В большой комнате тахта, которую надо поднять, чтобы вынуть постель. Мать поднимает ее с трудом.

На кухне ниша с железной кроватью. Здесь спит служанка. Здоровая и краснощекая. Я сижу на стуле, она меня одевает. Натягивает коричневые хлопчатобумажные чулки, пристегивает к лифу. Лиф - это такой жакет без рукавов. Застегивается на спине и к нему пришиты подвязки. Служанка одевает меня долго, с перерывами, во время которых она смотрит куда-то мимо. У нее прозрачные глаза, которые мне кажутся уродливыми. В моем окружении у всех глаза темные - черные или карие. Я думаю, что одевает она меня грубо. Я сижу молча. Со служанкой я никогда не разговариваю.

В шкафу есть пара плетеных туфель. Из чешуйчатой кожи и на высоких каблуках. Я влезаю в них и цокаю по квартире. Весь мусор служанка заметает под ковер. Приходя с работы, мать выметает мусор и убирает квартиру заново.

Наши с Рамоном кровати железные и с сетчатыми перегородками. Краска на них пожелтела и облупилась. Сидя в кровати, я расковыриваю краску. Потом влезаю на перекладину и сижу на корточках. Я - курица. Я ни о чем не думаю. Проходя мимо, мать бросает: "Упадешь". И я падаю. На пол. Мне совсем не больно. Мать приносит Рамона обратно, забирает меня. Она купает нас каждый вечер. Потом надевает чистую пижаму, нагретую на батарее.

Вечером к матери приходит подруга. Из ее комнаты свет, женщины болтают. Чтобы привлечь к себе внимание, я скатываюсь в сетку и свисаю, притворяясь спящей. Но берет меня не мать, а ее подруга. "Какая миленькая! Можно я ее перенесу?" Я испытываю ненависть к чужому прикосновению, к этой женщине. Это горе. Первое.

У Рамона скарлатина. Он спит в комнате один. Мать входит к нему с марлевой повязкой на лице и кипятит посуду, из которой Рамон ест. Как только она уходит в магазин, я вхожу к нему. По случаю болезни ему купили цветные карандаши, тетрадки и бумагу. Он сидит на горшке, я рядом. Мы рисуем. Вечером его заворачивают в одеяло и уносят. Потом заболеваю и я.

Больница. Толстая няня купает меня в кипятке. Мыло здесь воняет и бьет по ребрам. Меня одевают в холодную пижаму.

Огромный зал. Дети хитроумно связаны. На них холщевые жилеты с завязками, связанными под кроватью. Сесть в кровати можно, слезть с нее нельзя. Постоянно кто-то ревет. Я веду себя тихо, и меня отвязывают. Ночь. Мне нужен горшок. Я зову дежурную сестру. Я зову ее долго, с нарастающим отчаянием. Потом ощущением кошмара, ибо делаю это трезво, не имея даже алиби сна, писаю в постель и засыпаю в мокром.

На стене у изголовьев приклеены картинки. Каждый вечер детей отвязывают, они становятся перед картинками на колени, крестятся и что-то бормочут. Я тоже становлюсь на колени, крещусь и бормочу. Но над моей кроватью картинки нет, стена пустая. Воскресенье. Приходит ксендз. Он останавливается перед каждой кроватью. Дети в них становятся на колени и складывают руки. Ксендз кропит их святой водой. Когда он подходит ко мне, подбегает сестра: "Ее нельзя, она неверующая". Ксендз проходит мимо, оставляя меня в обиде.

Кроме общего зала есть ряд двухместных боксов, разделенных переборками. Медсестра несет меня мимо боксов, предлагая выбрать себе партнера. Я выбираю девочку с огромными белыми бантами. "С ней не надо, она злая и капризная". Но я хочу именно с ней. Девочка все время кричит, отказываясь от пищи, уколов, игрушек. От меня требует только одного - чтобы я ее отвязала. Но я боюсь.

Потом ее мне заменяют мальчиком. "Он - русский, - говорят мне. По-польски не говорит, но все понимает". Русский мальчик белесый и стриженый. Я пытаюсь с ним заговорить, но он даже не смотрит на меня. Не меняясь в лице, он начинает орать: "Писать, писать!" Был тихий, стал громкий. Прибегает медсестра: "Чего он хочет? Где этот врач, который говорит по-русски?" Другая приносит мальчику бумагу и карандаш, думая, что он хочет писать. Русский все орет. Сестра застывает на мгновенье, потом убегает и возвращается с целым набором цветных карандашей. Но мальчик уже плачет. Сестры осматривают его под одеялом и с облегчением смеются.

Первое Мая. Радио в квартире и громкоговорители на улице говорят, что сегодня праздник. Мать надевает на нас шерстяные штаны, пальто, шапки. Мы выходим на улицу, а там лето. Солнце слепит глаза. Мать раздевает нас и несет одежду в руках. Полно народу. С тротуаров все смотрят на проходящее шествие: флаги, большие и множество маленьких, воздушные шарики. На платформах с колесами везут великанов и великанш. Полусмешные, полустрашные, они раскачиваются, оборачиваясь вокруг оси. Внутри них прячутся люди.

В 1965-м мы с братом вернулись в Варшаву и обошли тот район. На улице Груецкой ничего не изменилось. Двор мрачный и сырой, дом старый, и жильцы его бедные люди. Это было наше последнее лицейское лето. Мне было 17, ему 15. Мы приехали из Франции по приглашению подруги матери, которая за это время стала здесь министром. Мать постоянно повторяла и ей, и другим гостям, что квартира темная и сырая, темная и сырая, темная и сырая... А это очень плохо для детей.

Мы переезжаем на улицу Тамка. Здесь квартира светлая. Желтые шторы и занавески с райскими птицами. На кухне чугунная плита. С дисками, которые снимаются ухватом. Ее топят углем.

Улица Тамка - одна из уцелевших после войны. Это крутая улица. Если машину плохо поставить на тормоза, она начинает съезжать вниз. Улица ведет к памятнику над рекой. Это грудастая Сирена с мечом. Символ Варшавы.

В угловом доме играют на фортепьяно. Люди стоят на улице и слушают.

- Хопин, - они говорят.

Мать переводит мне:

- Шопен.

Она работает стилистом испанской службы польского радио. О своей работе она говорит с удовольствием.

Из Франции отец присылает одежду и вещи, которых в Польше нет. В одной из посылок - тапки из белого фетра. Это специальная обувь для испанского танца хота. Мать надевает их и начинает танцевать. Руки у нее подняты, музыку поет сама, а в конце прокручивается вокруг себя. Она учит и меня. Я знаю, что я испанка, но у меня не получается.

Рамон лежит под дверью ванной. В нижней части этой двери дырки для вентиляции. Я подхожу и ложусь рядом. Он подвигается, уступает мне место у дырок. Сквозь них я вижу руку матери, повисшую над краем ванны. Мать поднимается, под животом струятся черные волосы. Я смотрю на Рамона, он на меня. Мы поднимаемся и уходим на цыпочках.

В детской я беру с пола советскую книжку "Первоклассница". Ее перевели на испанский. Я учу брата читать по-испански.

В Испании Аркас был великим архитектором. Потом он стал коммунистом. Теперь он эмигрант и приходит к нам в гости. Чтобы объединиться с матерью в саркастическом отношении к прочему миру.

Со мной Аркас разговаривает охотно и доброжелательно. Мне с ним хорошо. Он рассказывает про архитектуру Испании, показывая ее по книжке с маленькими фотографиями и рисунками. Он объясняет, употребляя непонятные слова. Рассказывает, как устроен патиос. Я понимаю только то, что самые прекрасные памятники арабского зодчества находятся в Испании.

Эту фразу потом я часто слышу от матери.

Лето. Мы в Швидере, в доме отдыха. Я иду мимо футбольного поля. Я кажусь себе маленькой и незаметной. Вдруг в глазах черно - мяч попадает прямо в голову. Не оборачиваясь, я продолжаю идти, унося на плечах огромный колокол. Вслед мне одобрительно кричат, поскольку мяч отскочил игроку прямо в руки.

Из Франции приезжает человек, которого я не сразу вспоминаю. Это - мой отец. Где-то там, на Западе, он борется за освобождение нашей страны и всего человечества. Он рискует жизнью. Его могут убить. В каждой стране убивают по-разному, в нашей - завинчивая на горле гаротту. Но это не самое страшное. Потому что перед смертью ему могут затолкать в рот все, что он написал против фашистов.

Я сижу у него на плечах, в руке у меня яблоко. Перед нами польская равнина, залитая солнцем. Цветы в траве. Середина лета. Мы с отцом друг друга любим. Счастье портит только то, что перед прогулкой он дал мне яблоко от обеда. С кожурой есть не могу. Мать всегда очищает яблоки, она вынимает середину и подает на блюдце в виде четырех долек. На плечах у отца я делаю вид, что ем. Потом плавным жестом отбрасываю яблоко назад. С глухим стуком оно падает в траву. Отец меня снимает. Он идет молча, обособленно, а я плетусь за ним в отчаянии.

Снова Варшава, и нас откуда-то привозят к нам же домой. В квартире полно народу. Нас подводят к кроватке. За сеткой корчится сморщенное существо: волосы до плеч, но лысая макушка.

- Ваша сестра, - говорит мать.

На лице Района гримаса:

- Ке фэа.

- Не говорите глупостей! - кричит мать. - Ее зовут Палома.

В ужасе я молчу. Эта Палома похожа на мартышку.

Подруга матери из ЦК. Когда мать ей жалуется на жизнь, подруга говорит, что "Мы поможем". Но даже ЦК не может ничего поделать с тем, что мы с Рамоном худые, плохо едим и все время болеем.

Болеть - наше главное развлечение. Иногда я попадаю туда после того, как его выписали, и мне рассказывают, как он лежал и что делал. Иногда мы попадаем в больницу вместе. Мы ходим к тяжелобольным. Они лежат отдельно, мы их развлекаем. Один мальчик обожжен. Он лежит в жестяной трубе, внутри которой горят лампочки. Как бы в консервной банке. Еще есть мальчик с дыркой в голове. Рамон дарит ему французский журнал "Пиф". Я люблю больницу. Здесь у меня подруга, у которой одна нога короче другой. Ей постоянно делают операции. Мы с ней играем, здесь весело. Медсестры к нам хорошо относятся. На ночь они накручивают себе бигуди.

Единственный плохой день тут - воскресенье. Это день посещений. К детям приходят толпами - мать, отец, тетя, дядя, бабушка... Мальчика из румынского посольства навещает целая делегация с цветами. Мне тошно оттого, что все шумят, целуются и плачут.

К нам не приходит никто.

У нас теперь есть сестра. И когда мы выйдем из больницы, нас с братом отдадут в интернат, где в вестибюле мы разминемся с белым Сталиным, которого, подложив под двери доски, будут вытаскивать ногами вперед...

Из польских вещей у нас только ортопедические ботинки - на шнурках и с вкладными подошвами от плоскостопия. Под выемкой ступни две бусинки, которые заставляют ее выгибать. Летом в этих ботинках жарко. А зимой на нас фетровые сапожки, обшитые кожей и с шнурками на крючках. Отец прислал мне вязаный жилет. На нем вышита лиса и слово "Ле Ренар", ворона с сыром и слово "Ле Корбо". "Это по-французски", - говорит мать и переводит мне жилет.

Посылки приходят часто, целыми чемоданами. В них только детские вещи. Однажды мать находит туфли на высоком каблуке. Потом рассказывает раздраженно разным людям, что туфли оказались 40-го размера. На нас все красивое, французское, а на матери черное пальто с бурым мехом внутри. Медвежьим. Когда мать ходит, пальто не двигается. Она в нем, как в будке. Она ненавидит свое пальто.

В 17, во Франции, я тайно прочитываю кипу ее писем из Варшавы. Только о детях - рассказы о них и просьбы для них. О себе отцу ни слова. Ничего личного. Оно прошло, в словах не воплотишь. Но я помню, как все те семь лет изгнания в Польшу над ванной попеременно сохла одна и та же пара трусов шелковых и с кружевами. Одни белые, другие абрикосовые.

Может быть, поэтому я говорю не умолкая. А когда не с кем, то пишу в этой вечной тетради с Бульмиша*...

* Бульвар Сен-Мишель в Париже.

* * *

- Прости. Ждал карту.

- Пришла?

- Не мне...

Уже солнце, когда, вернувшись, Александр срывает рубашку и отпадает на матрас. Он долго добирался "зайцем" после ночи в МГУ, где за игрой в покер пытался превратить последний рубль в прожиточный минимум до конца визы.

- Зато мне повезет в любви.

- Ты думаешь?

- Надеюсь.

- Сегодня вряд ли.

- Что ж, - закрываются глаза. - Проигран бой, но не война...

Черное стекло, золотые буквы:

Комитет по делам религий

при Совете министров СССР

Дальше за этой конторой, куда адресовал знакомый покерист, была забегаловка - стоячая. Выбора не было, только сливовый сок. Трехлитровую банку держали в холодильнике, стаканы покрылись испариной.

- К-комитет, - сказал он... - К Зверю в брюхо.

- Не надо, - сказала она.

- А как тогда?

- Как-нибудь.

- Чего уж там. С рождения проглочен... Жди.

Он вышел на солнце.

За тяжелыми дверьми налево, на откидных стульях, ходоки - священник православный, пастор из Прибалтики и мулла в чалме.

- Здрасте.

Служители культов наклонили головы.

В глубине мраморная лестница. Слева под ней стол и стул, с которого навстречу поднялась старуха. В валенках и обвязалась шерстяным платком.

- Ты, что ль, студент?

- Я.

- Туда, а там направо. Дверь после туалета. Что было кстати - сначала он отлил. Кроме заявления о приеме, начальник отдела кадров попросил написать и автобиографию.

- Паспорточек захватили?

Сверил и вернул. Сколол бумажки и запер в несгораемый шкаф с гнедыми разводами.

- Выпиваем?

- Нет.

- Вы ж указали "русский"?

- То есть, конечно, - спохватился Александр. - По праздникам.

Сделав жест, начальник заговорил изобразительным голосом:

- Вы заступили на дежурство. Впереди ночь одиночества, а в двух шагах Смоленка. Винный до одиннадцати. Девочки всюду. Молодые и за вино на все готовые. И есть, куда привести... Как?

- Что вы... Никогда.

- Это "никогда" я знаю, внук - студент. Но если в этих стенах вышеуказанные ингредиенты соединятся... Вы себе отдаете отчет, чем мы тут занимаемся?

- Религиозными делами?

Он поднял палец.

- Государственной важности. Представьте, что вам на ночь доверили ключ от Комитета, допустим, государственной безопасности? А вы не смейтесь. У них свои секреты, у нас свои. И не только понимаете, земные, до которых охочи такие силы, как Ватикан, масоны или там Кестон-колледж. Библиотека, например, у нас. Вся высшая в ней мудрость. Академиков, и то не всех пускаем. И вот, представьте, сторож... Бывший фронтовик, а за бутылку сатанистов на ночь допускал. Манускрипты средневековые переснимали. До них не добрались, а он понес заслуженное. К запретному знанию не тянет, нет? А в смысле суеверий?

- Научный атеизм сдавал.

- Вот это хорошо. Вообще-то сторожа, особенно из пожилых, к нам неохотно, вы понимае-те... Но против Сатаны у нас два раза в ночь моторизованный патруль. А в случае чего - там пьянь ломиться будет, баптисты, мусульмане, сектанты, разные... оружие имеется. И безотказное. Телефон! - И для наглядности взялся за трубку.

Загрузка...