На выходе старуха спросила:

- Подошел? Тогда чтобы ровно в двадцать ноль-ноль.

Ослабив цензуру по случаю лета, в "Хронике" давали "Америку глазами французов". Еще "оттепельный", хрущевский, но все еще запрещенный до 16-ти. Александр прорвался на него впервые, когда ему было тринадцать, и сейчас с волнением ожидал свидания со сценой, где калифорнийка бежит по кромке пляжа Биг Сур, не обращая внимания на медленно, но верно сползающие под мокрой тяжестью полосатые трусы...

Без пяти восемь он чмокнул Инеc в ухо.

В Комитет вошел под бой стенных часов, но комплимента не дождался. Бабка, как на счетах, перебрасывала в коробке рафинад.

- Посчитала. Понял?

- Что?

- А то что знаю вас, скубентов. И чай не трогай. Вишь, зашит?

Цыбик грузинского был заметан черными нитками.

Старуха задвинула ящик.

Думку, на которой сидела, она унесла с собой в кошелке. Сидеть было жестко. Над головой мотался маятник.

Ушла уборщица Аза, молодая и красивая татарка. Спустилась другая, худая и высокая. Отнесла швабру с ведром и вернулась. Под халатом ситцевое платье на бретельках. Застежка сбоку сколота булавкой, что не скрывает салатовый цвет трусов. Руки исколоты, под мышкой кустик белесых волос, под глазом синяк.

- Так чё, слетаю на Смолягу? Я Тосей буду. - Она взболтнула грудь. Поллитру ставишь, вся твоя.

- Еще не заработал.

- Не голубой?

- Обычный.

- Я и сама могу поставить. Авансом, а?

По обе стороны от входа смотровые оконца. За немытым стеклом мелькнул иностранный силуэт. Сиденье за Александром хлопнуло.

Впустив Инеc, он заложился на крюк.

- Но это же дворец!..

Он обнял ее сзади и, давая почувствовать сквозь джинсы, привел в движение мускул.

- Наш до восьми утра.

С собой Инеc принесла кулек маслин из "гастронома" на Смоленской. Но не испанских. Черных греческих.

Косточки они обсосали до потери вкуса. Солнце сияло за немытыми оконцами, когда он поднял крюк. "Выпей соку", - сказал он. Глаза у нее были огромные и как в тумане.

- С похмелья, что ль? - спросила бабка, принимая объект.

В метро все ехали на работу.

Положив ему голову на плечо, Инеc уснула, но прежде чем продолжить на матрасе, зачеркнула на стене еще один день.

Актовый зал был полон. _

"Красный" диплом на курсе был единственным. Его без лишних слов вручили Перкину.

Потом на сцену вызвали "посланницу будущей Испании". На выпускном экзамене по научному коммунизму Инеc возникла насчет Чехословакии, но диплом ей все равно дали и даже вручали его с помпой, высказав надежду, что на Западе она понесет людям правду о стране, которую ей довелось узнать.

Глядя себе под ноги, Инеc стала спускаться.

Александр встал навстречу - и зал внезапно онемел. Так, что где-то далеко послышалась сирена "скорой помощи".

Президиум смотрел на них сверху.

Они повернулись к выходу, он обнял ее за бедро. Ковровая дорожка казалась бесконечной. Ряды выпускников и их родителей поворачивались вслед.

За дверью она прижала диплом к груди:

- Неужели все кончилось?

На солнце стало черно в глазах. Асфальт продавливался под ногами. Двор, проходная. Они пересекли проспект. Учебная территория за высокой решеткой была пустынна. Здания, корты, стадионы... Никого. Только вдали под солнцем две фигурки - Перкин с матерью.

У Перкина на голове пилотка из газеты. Эсфирь Наумовна была в соломенной шляпке с парой лакированных вишен, на руках нитяные перчатки.

- Поздравляю, - сказал Александр.

- Было б с чем...

- "Красный" же диплом!

- А в аспирантуру сына замдекана. С "синим".

Еще на первом курсе профессор, потрясая курсовой работой Перкина, кричал, что он бы за это сразу ученую степень - гонорис кауза!

- Не тебя?

Перкин мотнул головой.

- Свободное распределение, - сказала его мать. - На все четыре стороны.

- Одна пока открыта, - заметил Александр. - До Вены, а там куда угодно. Хоть в Иерусалим, хоть в Гарвард.

- О чем ему и говорю.

Перкин сжал челюсти.

- Вот так уже неделю - как бык. - Повернувшись к Инес, мать Перкина перешла на идиш.

- Инес из Парижа, - сказал Александр.

- Откуда?

Перкин буркнул:

- Сказано тебе.

- Лева, не хами. А я подумала, что вы нашли себе... Средство передвижения, как говорится. По-русски девушка не понимает?

- Я понимаю, понимаю, - заверила Инеc.

- Ой, извините... Лев, надень панамку! Удар сейчас хватит. Остановите его, Александр...

Перкин отбросил руку:

- Все меня вытолкнуть хотят. Неужели даже ты не понимаешь, что это родина?

Ему было семнадцать, когда Александр с ним познакомился на лекции. Голова у него была забинтована. Он только что похоронил отца, а вдобавок был избит шпаной. Ударили кастетом, а потом ногами. Но он держался, этот вечно небритый мальчик, вещь-в-себе. "Ночь хрустальных ножей" на факультете стояла все пять лет. Он был единственный, кто выжил. Для того, чтобы оказаться с "красным" дипломом в тупике. На выжженном пространстве Ленинских гор.

Под черным солнцем.

Толпу нахмуренных красавиц возглавляла Пола.

- Мы к Инеc.

- Она в Москве.

- Ничего, мы подождем.

В квартиру вторгся запах традиционной женщины. Косметики, лаков, духов. От чая польки отказались.

- Можно курить?

Щелкая зажигалками, они озирались и переглядывались, выгибая выщипанные брови. Брюнетка взглянула на пишущую машинку.

- Говорят, что вы писатель...

- Не врут.

- Что, и публикуетесь?

- Где?

Пять лет прожив в условиях соцреализма, она настаивать не стала. Сигаретный дым плыл за окно. От чаю они снова отказались. Когда Александр вышел за пепельницей, польки разом заговорили, артикулируя чувство, вызванное выбором Инеc.

Брюнетка встретила вопросом:

- "Защиту Лужина" читали?

- Естественно.

- А шахматы есть?

Из серванта он достал хозяйскую коробку. У белых не оказалось королевы. Она вынула из сумки флакончик с перламутровым лаком и убрала руки за спину. Ему достались черные.

- Мат... Еще?

Александр напрягся так, что все извилины заныли. Но продержался он не дольше. Третью он тоже проиграл. Брюнетка спрятала лак и защелкнула сумку.

- Набоков, кстати, играл не хуже, чем писал.

Неверными руками он собрал шахматы.

- А в карты не играете?

- Смотря во что.

- В очко?

Они играли только в бридж.

Инеc вернулась и сломала лед. Он застегнул ширинку и вышел. Они заговорили наперебой. Шипящие, которые, как змеи, обвивались вокруг него, советского: или ты шизанулась, стара? Стоя на кухне, он смолил "Север". Пришла Инеc, чтобы сделать им привезенный кофе на французский манер - через воронку с фильтром Меlitа.

- Обидно. Я всегда был поломАн.

- Разве?

- Свобода. Всегда просачивалась через польский фильтр.

Ушел он по-английски.

Запах красавиц еще стоял в квартире, когда он вернулся с ночного дежурства. Инеc сидела на кухне в трусах и лифчике.

- Не спишь?

Она улыбнулась.

- Что ты пишешь?

Она закрыла красную тетрадь.

Польки приходили прощаться. Вместе пять лет, но остались загадкой. Это только с виду они такие беззаботные. Накупили электротоваров, которые в Польше дороги. Пылесосов, стиральных машин, холодильников. Отправляя малой скоростью, промучались весь май. Зачем? Так ведь выйдем замуж. Когда? Когда-нибудь придется, говорят. Уезжают, оплакивая МГУ. Хотя у каждой такой здесь опыт, что бригаде психоаналитиков за десять лет не исцелить. Пола вообще свихнулась. После аборта на шестом месяце, когда по кускам из нее вынимали, а потом сказали: "Девочка была". Эльжбета к врачам не обращалась. Сначала ногу вывихнула, прыгая со стола, потом чуть не сварилась в ванне. А виновник выкидыша - турок, поэт и террорист - грозит с собой покончить, если бросит его в Москве. Марыля, та за диплом переспала с профессором-башкиром. Теперь он напивается и спит у ней под дверью: "Як швинья!". Муж Лидки доводит ее манией к порядку - найденный в МГУ садист из ГДР. Он не хочет в Польшу, она в Германию. Это которая, брюнетка? В шахматы трижды обыграла. Но она же гений. Чемпионкой Польши была. Не будь еврейкой, могла бы и мировой звездой... Еще кофе хочешь?

Инеc поставила воду на газ.

- Знаешь? Кажется, и я подзалетела.

- Что?

- Разве не так по-русски?

ОГОНЬ

Старуха заглянула на стенные часы: нет, не опоздал. Он опустил свою сумку на мраморный пол.

- Чего там у тебя?

Машинка, которую он вынул, вызвала гримасу отвращения.

- Зачем?

- Писать. Я же скубент.

- Шпиенская какая-то... Ты вот что. Девок больше не води. И в библиотеку не шастай. Смотришь, откуда бабка знает? А ключик-то? Бородкой не в ту сторону повесил. Вот доложу куда следует, враз рассчитают. А деньги-то, небось, нужны?

Обогнав старуху, он галантно отворил ей дверь. На бородавчатом и редкоусом лице появилось подобие улыбки:

- Боишься...

Он сидел, вытянув ноги. Над ним качался маятник.

Спустилась Тося и сняла халат.

- "Мерзавчик" поставишь, отсосу.

Татарка за ее спиной опустила глаза.

- Ты не смотри, что глаз подбит. Я женщина опытная. Вот сделаю "испанский воротничок" - небось, и не слыхал? Давай рупь сорок семь.

- Знаешь, Тося...

- Обратно "в другой раз"?

Он сжал себе виски.

- Да тошно мне. Не видишь?

- Ох, и уклончивый мужик пошел... Что с таким делать, Аза?

Уборщицы ушли.

Накурившись до омерзения, он впал в прострацию. По мрамору зацокали сапоги патрульного милиционера.

- А дверь закрыть, сторож?

Заложившись на крюк, Александр вернулся. Под стенными часами висел застекленный ящик с ключами Комитета. Он открыл. Прежде чем снять с гвоздика, запомнил позицию бородки.

Библиотека была на втором этаже. В свете уличного фонаря он свел шторы, потом включил лампу. Сквозь стекла замерцали корешки фолиантов. Черная готика старинных шкафов. Он обошел их и открыл дверь на винтовую лестницу. Ступеньки под ним затрещали. Слыша, как стучит в висках, он всходил во тьму, все выше. Потом споткнулся. Скользнув вниз, книга шлепнула о ступеньку. Он вынул коробок, чиркнул спичкой. Из чердака, заклинив обитую жестью дверь, книги вываливались на лестницу. Целая свалка Библий.

Он сидел под маятником. Родившись не вчера, цену этому томику он знал. До ста. Это уже спасение. А если прихватить десяток? В поисках решения он открыл, ткнул пальцем:

Он схватил кусок и вышел?

а была ночь...

Все верно. Именно кусок - тысяча рублей.

Но речь тут об Иуде...

Что делать? Да, нет - постукивал маятник.

В три ночи патрульный мотоцикл въехал прямо на тротуар. Поднявшись в седле, за оконцем возник милиционер. Проверил наличие и газанул прочь.

Нет или да?

Полшестого. Он поднялся. Взошел.

Томик, брошенный во тьму, вызвал обвал. Обгоняя, Библии хлынули вниз по лестнице. Дверь навстречу потоку он успел перекрыть. Но что делать теперь?

В стекло постучали, когда оставалось еще полчаса. За незнакомцем спортивного вида вошел начальник отдела кадров.

- В здании кто-нибудь есть?

- Никого...

- Так все в порядке?

- Вроде.

Незнакомец посмотрел на сумку.

- А чей багаж?

Начальник отдела кадров увел глаза.

- Мой.

Короткий рукав рубашки обтянул бицепс незнакомца, который собрал замшевые ручки и поставил парижскую сумку на стол. "Кирпичи у вас, что ли? Можно?" Александр молчал. Открыв "молнию", чужая рука извлекла покетбук под названием Cannibals and Cristians*. "На языке читаете?" Задерживаясь на карандашных пометках, незнакомец его просмотрел, отложил. Вынул машинку и подмигнул. "Эрика" берет четыре копии?" - "Это не "Эрика". - "Разве?" Он расстегнул и откинул. Из кармана футляра выдернул лист и ввинтил. Втыкая свой палец, снял образец шрифта. Заклинив, перестучал и заглавные. Выдернул, сложил и в нагрудный карман. "Хорошая портативочка. - Вынул и перевернул так, что выпали рычажки. - Мэйд ин Свитцерланд? Эти умеют".

И уронил.

* "Каннибалы и христиане" (книга Нормана Мейлера).

От удара по мрамору брызнули слезы.

- Вы что?!

Человек отвернулся. К Александру он потерял интерес. В отдалении его рот шевелился по-рыбьи. Сталинский кадр в ответ багровел затылком морщинистым и бритым.

Они ему дали уйти.

Дверь душевой распахнулась, лампа вспыхнула. Иванов дымился и сверкал.

- Друг? Что ты здесь делаешь?

- Ищу пятерку.

- Посреди Апокалипсиса?

- О чем ты?

Взявшись за клеенчатую занавеску, Александр поднялся с кафельного порожка. В общежитии был промежуток пустоты. Абитуриенты еще не нахлынули, студенты разъехались. Кроме Иванова, который взаперти "работал на батуте" полтора часа без перерыва.

- Ничего, что я в раковину?

Перебивая воду струей и оглядываясь, Иванов информировал о том, что на Москву прет огонь со всех сторон. Леса, торфяные болота, земля - все вокруг пылает. Поднимись к себе в башню, увидишь. В кольце огня столица коммунизма. Как тигр. А ты не знал?

- Нет. У тебя пятерка есть?

- Ты подожди. Есть новость похуже... - Для акустической защиты вдобавок к воде из-под крана Иванов на полную мощность раскрутил душ.

- Испанку проводил?

- Нет еще.

- Друг. Чем скорей, тем лучше. Катят бочку на тебя.

- Откуда?

- Оттуда.

- Что, вызывали?

- Не только меня. Не дошло еще?

- Нет.

- Соблюдают. Обязали не разглашать.

Сквозь дыры занавески били струйки, но Александр не утирался.

- Ну?

- Под колпаком ты. Как я понял, составляют твой портрет. Что, где, когда, кого и почему. Особенно насчет Инеc. По любви с ней или виды имеешь?

- Какие?

- Известно... В западном направлении.

Александр влез с головой под кран. Вода была тепловатой, но когда он отбросил мокрые волосы назад, чернота в глазах прошла.

С полотенцем Иванов вынес червонец.

- Хватит? Предки на Сочи мне прислали, но я на каникулы отсюда ни ногой.

- "Железный занавес" штурмуешь?

- Э, нет. На Родину я развернулся. Девиз теперь: "Не вынимая по Стране Советов". А в этом году их небывалый ожидается наплыв. Гуманитарный бум! Причем, смена, скажу тебе, приходит... Акселератки. Еще не поступили, а как дипломницы: и в хвост тебе, и в гриву. Давай завязывай, Сашок, и на подмогу. Этнос разнообразный, причем, лучшие кадры сверхдержавы. Взгляни хоть на эту, на первую ласточку...

Он нажал ручку у себя за спиной.

Запрокинув оплетенную бутыль из-под "Гамзы", нагота в кровати обливалась, глотая воду. Полоски снятого бикини сверкали так, что Александр схватился за грань и зажмурился. Удостоверившись, что с кадрой все в порядке, Иванов обратил на него изумленные глаза:

- Не нравится?

- Прости. Просто период такой, что впору "Крейцерову сонату" сочинять.

- Случилось что-нибудь?

- Угу. Разбит мой Эрос в пух и прах.

- Смотри. Где Эрос отступает, там сразу этот, как его - Бог смерти... Сам же говорил. Возвращайся, друг. Сашок?

Оставляя единственного кредитора в недоумении и тревоге, Александр, пятясь, вышел в коридор и закрыл перед собой эту дубовую дверь с четырехзначной латунной цифрой.

Бесконечную сумму страданий государство свело к цифре 5 (пять) рублей. Несмотря на очередь из распаренных женщин, в сберкассе не преминули возвысить голос:

- За аборт?

Смотрели на него, как на убийцу. Оставляя след пальцев на черной пластмассе, он соскреб бумажку.

Пустые дворы. Земля трескалась, как асфальт. Пух тополей вдоль бордюров свалялся грязной ватой. Из-за серо-кирпичных углов тянуло то карболкой, то помойным гниением. Пятиэтажки унылого цвета. Одна нежилая.

Он вошел и вернул проштампованный счет.

- К ним нельзя.

Медсестра взяла передачу - в полиэтиленовом мешочке два кроветворных граната. Приобретенных у таджика на рынке.

- Писать не будете?

Она подозвала других сестер, чтобы показать, как, сидя на ступеньке, он выбивает на машинке то, что самому показалось больше похожим на угрозу:

Я люблю тебя. Не разлюблю никогда.

- Будете ждать ответ?

Он был по-французски и от руки:

Моi поп plus. Donne-lui troisroubles*.

* Не я тебя. Дай ей три рубля (фр.)

Трех уже не было, но он отдал последний.

Вышел, увидел скамейку.

Перебитая рейка приподнялась под ним.

В зарешеченных ямах полуподвала и на первом этаже окна были забелены. Выше из них, навалившись, смотрели соотечественницы. Простоволосые. Выдавив груди в разрезы рубах. Не все тяжело и угрюмо. Некоторые улыбались и что-то о нем говорили, отчего над головами у них возникали соседки.

Он скрестил руки и сжал себе бицепс.

Как по команде, окна опустели.

Инеc не появилась.

Он поднялся и взвалил на спину тяжесть машинки. Между домами потягивало гарью. Асфальт проспекта отражал закат, который догорал в стеклянных крышах рынка.

Закат был жуткий над Москвой - багрово-черный.

* * *

Четверть века назад в дорогое поместье Парижа влетел "ситроен". Он был облеплен неболь-шими мужчинами в черных костюмах и кепках. Они соскочили с подножек. Одни бросились к дверце, другие к дверям фешенебельного "Матерните".

Вперед животом вышла женщина.

Она родилась в Мадриде. Отец там работал на цементном заводе. Потом перевез их к морю. В рыбном городе Бильбао он купил лавку - зелень, овощи, фрукты. Девочка разносила корзинки с заказами. Каждый плод вымыт, корзинка накрыта крахмальной салфеткой. Девочка тоже была аккуратной.

Когда начался контрреволюционный мятеж, Пасионария стала ее героиней. Революция - это женское дело. Те же цели. Только победа революции в Испании может освободить женщину так, как свободна она на заре коммунизма - в СССР. Если погибнет революция, снова будет как прежде. Насилие. Одеждой! широкими юбками до щиколоток, рукавами до запястьев, высоким и строгим воротничком. Религией! журналы, романы - только с церковного дозволения. Театр, кино только после консультаций с католическим цензором. Танцы на публике только местные и народные.

Современных будет нельзя. Ни косметики, ни губной помады. Об этом писали газеты, которые читала девочка - Muchachas, Mujeres, Emancipation*.

Обещая права на работу, равную зарплату, открытие яслей и детских садов и далее - иногда - легализацию аборта, эти газеты, однако, считали, что мужчина все равно впереди. И особенно на войне. Только любимый еженедельник Mujeres libres** шел дальше, утверждая, что надо покончить с подчинением женщины интересам других. Фронт для нее не только, где стреляют. Враг не только франкисты. За спиной у каждого свой "внутренний враг". Родители, дети, мужья. Семья - вот второй ее фронт. Социальная революция - только начало. После ее победы испанские женщины должны совершить свою собственную.

* "Девушки", "Женщины", "Эмансипация" (исп.)

** "Свободные женщины" (исп.)

В 15 она ушла из дома на курсы медсестер. Было много работы - но Бильбао пал.

А потом и вся Республика.

За Пиренеи, во Францию, она эмигрировала пешком. В концентрационном лагере для испанских беженцев в Перпиньяне научилась по-французски. Освобожденная в 19 по причине войны, она пошла в Резистанс. Я знаю только два эпизода из этой войны моей матери.

По радио из Лондона отряду сообщили, что немцам известна его дислокация. Отряд стал заметать следы по местности, абсолютно равнодушной к идее Сопротивления. Для ночевки мужчины выбрали идиотское место - дом у отвесной скалы. И уснули, оставив ее на часах. Пистолет был слишком тяжелым для прицельной стрельбы. Но все обошлось.

Партию оружия она везла в сопровождении двух испанцев. Проходящий человек им шепнул, что подходит патруль. Парни выпрыгнули на ходу. Она стала тащить чемодан по вагонам. Поезд остановился. "Могу я вам помочь, мадемуазель?" Немецкий офицер спустил чемодан на перрон. "Не слишком тяжелый для такой девушки?" - "Все мои книги, - ответила она. - Коньки, утюг. Я к бабушке переезжаю". Офицер козырнул ей из тамбура. Город был незнакомый. Никто не пускал ночевать. Потом ей сказали адрес, где принимают "таких, как вы". Деньги там попросили вперед. Чердак был с безумной старухой, привязанной к кровати. Старуха рвалась и орала всю ночь.

Утром она потащила автоматы дальше.

И довезла.

В год Освобождения она проводила своего друга по Сопротивлению. Он вернулся в Югосла-вию - строить социализм. Она осталась в Париже. Невысокая, четкая женщина. Эспаньолита*. Черные глаза блестели. Волосы тоже - с гребнем и локонами. Каблуки черных туфель выгибали ступни. Черная юбка и блузка из парашютного шелка.

Однажды в Латинском квартале на митинге вышел Висенте Ортега.

Руководителю было тридцать. Он умел зажигать.

В конце речи он поднял кулак.

Ей пришлось выбирать между ним и любимым своим пистолетом. Никелированный "Вальтер" с щечками из перламутра. Американский летчик ей подарил. Декабрьским вечером Сорок Пятого года, когда переходили Pont-Neuf**, Висенте вынул руку с пистолетом из кармана и завел ее за парапет.

* Испаночка (исп.)

** Новый мост (фр.)

Первого Мая был праздник. Танцевали под аккордеон. Гость из Венгрии подал руку, она поднялась. Этим танго Висенте остался весьма недоволен. Ругал аморальных (почему-то) славян. Впервые пришлось ей оправдываться что его не было рядом, как всегда, он с товарищами...

Она была уже на пятом месяце.

Отец был в Испании, когда я родилась. В первой своей нелегальной поездке. Благополучно вернувшись, он предложил дать мне, лежащей в чемодане на рю Монмартр, 5, имя Долорес - в честь Председателя партии. Но мать уже выбрала.

Инеc.

Четверть века спустя меня готовят к аборту в СССР.

Полуподвал. Пол цементный. Стены в подтеках. Бельмо окна со следами малярной кисти а ля Пикассо.

Здесь хозяин по кличке дядя Вася-П...брей. Мстя за профессию, пьет. Так, что руки трясутся, когда наклоняется с бритвой. При этом, однако, извлекает прибавку к зарплате, сшибая за добавочный комфорт. Во-первых, за смену лезвий. Если деньги не взяли, извольте, мадам, бриться старыми (когда даже новыми их, под названием "Спутник", ранить нельзя разве что офицерскую щеку, и то сомневаюсь... Знала бы, захватила "Жилетт"!). Дальше - за мыло, за намыливание несменяемым помазком (а без денег - терпите всухую). При конвейерной этой системе к концу дня набирается даже больше, чем на бутылку, которую он распивает, выдавая себя среди собутыльников за ветерана войны. Так говорят соседки, прошедшие через этот подвал много раз.

Вся палата смеялась, когда я сказала, что первый. Норма пять-шесть. До тринадцати. Одна пожилая - после двадцатого. Об этом говорится со странным каким-то превосходством.

Не знаю, что испытала в Париже Кристин.

Здесь это - как насадка на миксер. Тебя разнимают, пристегивают и наваливаются. Вставляют железо и распяливают до отказа. Миксер включается. На очки и на грязный халат брызжет новая кровь. Это твоя. Ты орешь. И орут на тебя.

Снимают, уводят и следующую. Конвейер. Фабрика-кухня. Как куриц каких-нибудь потрошат.

Только живьем. Без наркоза.

Mais a fait mal*...

* Но это так больно... (фр.)

Бледность ее лица потрясла Александра.

Она вернулась внезапно, за день до выписки. Одна. На транспорте, с тремя пересадками - хотя у него было отложено на такси.

Касса рабочей столовой была внизу, зал на втором этаже. Комнатной величины. Голый пластиковый стол с исцарапанной алюминиевой обивкой. В углу компания разделась под выпивку до пояса, кирпично-обожженные по шею и локти, а в промежутке бледнотелые, на предплечьях наколки, не сложнее по символике сердца, пробитого стрелой. На липучках шевелились мухи. Оставив на тарелке блестящую гречневую кашу с подливкой, пиво Инеc допила. Теплое. Прощальный обед в СССР.

Солнце жгло сквозь пелену.

Когда они встретились, кинотеатр по эту сторону Спутника еще строился, а сейчас, несмотря на неубранный мусор вокруг, в нем уже шел фильм. Болгарский. Про шпионов, срывающих коварные планы Запада: ее в последнем кадре убили из винтовки с оптическим прицелом, он благополучно вернулся в лагерь социализма. Указательным пальцем он вытер слезу, успев до света придать лицу ироническое выражение. Вместе со старухами, бетонщицами и мальчишками вплотную, которым не достались путевки в пионерлагеря, они вышли на солнце.

Красное в дыму.

Больше наружу они не выходили. Окна в квартире были закрыты, шторы задернуты. Потеряв напор, вода сочилась, ржавая и теплая. Они вымачивали простыню, выкручивали над ванной в четыре руки, расстилали и ложились плашмя. Рядом, но не соприкасаясь.

Они говорили. Тем больше, чем меньше ей здесь оставалось. День и ночь напролет.

Он пытался вообразить границу. Момент перехода. С начала начал - что есть Запад?

- Запах.

- Чего?

- Чистоты. Чистоплотности, - подбирала она. - Зубной пасты. Мятных пастилок, чуингама. Туалетной воды. И духов.

- А еще?

Дезодорантов - Инеc не могла даже предположить, что возможна ностальгия по аэрозольным ароматам сортиров, пахнущих морем, лавандой, весной. То есть? Есть такой запах. "Весенняя свежесть". А сигареты? напоминал он. Настоящие? Конечно. Les Caporal. Les blondes*. Изредка трубочный дым. Или вот. Либеральной демократии запах. Типографская краска. Афиша. Газеты, журналы в киоске. Вертушки с "ливр де пош". Запах машин. Мягких, удобных сидений. Выхлопных даже газов. Кофе-экспресс. Круассанов аи bеиrrе**... Запах жизни. Имеющей ценность. Звук и цвет. Это можно еще осязать. Вкус. И покой. Состояние легкости. Как переход в невесомость. Каждый раз привыкаешь неделю.

* Здесь: Из черного табака. Из светлого (фр.)

** На сливочном масле (фр.)

- А потом?

- Все возвращается в норму.

- Какой она будет?

- Сначала? Моя комната. Солнце весь день. На лоджии кадка с апельсиновым деревцем. Холм вдали. Там растут персики. Старинная церковь. Тишина. Они меня ждут.

- Откуда ты знаешь?

- Покрасили комнату. В белый цвет. Но не чисто, а с нюансом, которого не передать. Такого здесь нет. Blanc casse. Белый сломанный. Такой медидативный. Это Париж изнутри.

- А снаружи?

- Серый. Все оттенки. До жемчужного.

- Цвета спермы?

Молчание.

- Еще будет лето, - домогался Александр. - Август. Куда поедешь?

- Может быть, к подруге в Ниццу.

- А потом?

- В сентябре весь Париж возвращается. La rentree.

- Что значит?

- Жизнь начинается. Романы, выставки, кино, скандалы. Я приеду к тебе через год, ты меня не узнаешь... Сигарет багажник привезу. И мы куда-нибудь поедем.

- Куда?

- Куда захочешь.

- Разве что в Питер. Больше некуда...

Ночью на кухне он открывал окно и, просыпая табак, разминал папиросу. "Север" - пятого класса. Из расползшейся пачки. Упираясь локтями, улетал в темноту, оставляя свой кокон в шлакоблоке. Ангел отчаяния. Всевидящий, отрешенный. Над горящим в ночи Подмосковьем. Над этой гангреной коммунизма вширь и вглубь. Каждый понял, никому не дано изменить. Только он червячок, человечек, вопрос. Продолжает пульсировать. Бьется, трепещет. Мол, зачем?

Она не спала.

- Ты не молчи...

- А что тут скажешь?

- А ты скажи. И я останусь...

Он молчал.

- Уехать мне?

- Уехать.

- Почему?

- Потому.

- Потому что не любишь?

- Потому что, - сказал он, - люблю.

За три дня до развязки заставили выйти - и на воздухе засаднило. Прячась за лакированной твердью двери, он приоткрыл на цепочке.

- Кто это был?

Он подал телеграмму из-за Урала.

Вылетаю с любовью Альберт тчк

- Странно, - сказала Инеc. - Так и не поняла я вас, русских. Действительно, может быть, тайна?

- Может быть.

- А какая?

- Не знаю. Пустота...

После второго захода - "Si tи те permets"* - Альберт расстегнул свой мундир, в вырезе майки белая кожа шла пятнами.

- Разбавляет... Друг мой разбавляет. Водой. В литровой бутыли с притертой по-химически пробкой был спирт. Бокалы хрустальные.

- Не могу, друг, позволить.

- Раньше мог. Он на все был способен, Инеc. Кроме любви... - Выдохнув, он запрокинулся и приложился к своему кулаку. - Х-ха. Экзистансу искали мы в совреальности. Спросишь, как это выглядело? Видимой стороной? Крайним релятивизмом. Отношения, личность... Это все побоку. С кем попало. Ё...й мистик оргазмов. Мальчика с толку сбивал. Мол, границы - это только внутри. Инеc? Ти m'епtends?**

- Je t'entends, Albert***.

- И заметь, не Камю. Человек действия. Напрямую. Не его бы теории, я в другом бы мундире сидел. Legion etrangere****...

* С твоего позволения (фр.)

** Ты меня понимаешь? (фр.)

*** Я тебя понимаю... (фр.)

**** Иностранного легиона (фр.)

Он поет. Сначала без слов напевает пластинку, что крутилась когда-то по ночам у Нарциссо. - Ле солей э ле сабль... Но годы любви - тю мантан сэт ир-р-репарабль... Он не может. А я вот могу. Все! Не хочу, что могу, а могу, что хочу. Тю мантан?

- А я нет. Не могу.

- Почему?

- Семя свое исцеляю. Хромосомы.

Альберт вывинтил с хрустом.

- Не поможет. Мутанты. Чтоб воскреснуть, должны умереть.

- Ну, давай. Будет, будет...

- Инеc, за тебя!

90° это... это - глаза прикипают. К глазам.

- Сейчас я скажу.

- Что?

- Что запретили. Чего мне нельзя... - Альберт ухмыльнулся и всхлипнул - изумленно. Глаза помертвели, стекленея.

- Сделай что-нибудь, - говорила Инеc. - Ну... Изо тра у него вздулся и лопнул пузырь:

- Друзья, я убил... Человека.

Александр наложил свои руки ему на погоны.

- Успокойся. Все тут свои.

И захлебнулся. От удара под ложечку. Засмеялся, но внутренне. Вслух же не смог. Только выдавил:

- Друг...

И влетел в угол с вертикальной железной трубой. Пришел он в себя на проигрывателе. Из конверта со сверкающе потным от ярости -"It's a man's world!"* - черным певцом вынул полдиска. Вдали на полу - прозрачный стеклянный кирпич, еще почти полный. Он все понимал, начиная с армейских полуботинок, на которые нависали, ломаясь по стрелке, брюки. Сверху ботинки блестели - сунул под вращение щетки в аэропорту. Снизу грязь, привезенная из-за Урала. Через бортик тахты Инеc подала ему ложку. Супную. Гладковыпуклый холод на челюсть. Неужели ломал?

* Это - мир мужчин (англ.)

- Убил он... Тоже мне сверхчеловек. Дай руку, - протянул Александр как "хайль Гитлер". И был поднят рывком.

- Хайль, Альберт. Я насквозь тебя вижу.

- Потому что такой же. Зиг хайль, Александр.

Он ударил и промахнулся.

- Бой с тенью, - сказал Александр. - Обучили?

Спьяну он не поверил финту, и Альберт улетел ему за спину, кулаками вперед.

Инеc вспрыгнула на тахту.

Сколько пыли, сколько солнечной пыли... Развернувшись, Альберт наступал:

- Потому что! - и бил. - Энтропия закрытых систем! И не только Москва! Сверхдержава еще загорится! Сама!

Александра притерло спиной. Дверцы треснули. Ломая фанеру перегородок, они провалились. Вместо кляпа Альберт заталкивал с языком ему "слипы". Отдай ее мне... Ты молчи! - и затылком приложил о цемент. - Шанс мне дай. Обожди ты! - и снова по цементу. - Дай возникнуть. Дай выбраться... Друг, Сашок. Ты ж Россию любил? Что же ты, падло, стране изменяешь? Ты ж себе изменяешь, себе! - Ударил в левый глаз и заплакал. Ослабевая, обливая слезами, зубами он вырвал трусы и впился поцелуем, при этом кусая, - ну, с-сука.

Сбросив его, Александр продрался наружу.

К воде. К ледяной...

Но она еле теплая. В зеркало улыбался Альберт. В кровь разбитый. Александр был не лучше.

- Только глаза от нее и остались... Отдай.

- Послезавтра она улетает. До послезавтра.

- Иди на х...

- Скажешь, любовь? Не способен.

- На все я способен.

- А убить человека? - Альберт снял со стекла его станок. Вывинтил "Жилетт" и резанул по воздуху. - "Любовь"... Знаю, что ты задумал. Что у тебя на уме.

- И в мыслях читать научили?

- А это наш долг. Предупреждать преступления. До того, как свершилось.

Александр сплюнул: струйка из крана стала размывать красный узел, обесцвечивая нити слюны. За спиной Альберт чиркал бритвой крест-накрест. Ауру полосовал.

- Красивый... Я такого, как ты, разрывными по сугробам разнес. Сволочь, изменник. Нарушитель границы.

Бросив лезвие, он размахнулся. Александр вылетел из зеркала, но удержался за раковину. Они сцепились, ломая друг друга. В ванной не было места. Альберт стал кусаться.

- Я тебя съем! - И смеялся, слабея. - Ам, ам!

Александр свалил его в ванну. Переключил воду на душ и ударил струей. Мундир намокал, и под тяжестью он перестал вырываться.

- Партбилет! Партбилет! - и колотил себя по сердцу.

Отлетела щеколда, ворвалась Инеc.

- Перестань. Партбилет у него.

- Пьяный бред...

Она перекрыла душ. В квартиру стучали соседи - в двери, в стены и в потолок. Альберт вытащил красную книжечку.

- Умоляю, Инеc... Под утюг.

Александр отпал к переборке.

- Друг... Неужели?

Стаскивая брюки, Альберт мутно взглянул.

- Я ведь помню, каким ты приехал. Девственник из-за Урала. Глаза, как Байкал...

Член залупился, но в порядок он его не привел. Вместо этого вывернул руку. Послушал часы, отстегнул их и хрястнул об пол.

- Мы в шоке?

И упал за порог вниз лицом. Александр приподнял его и заплакал. Толкнувшись в гостиную, увидел, что дом их пылает. Пламя рвалось к ним в окно. Он втащил тело на тахту и пошел за водой. Из цветочного ящика за окном она выкопала все окурки и посадила анютины глазки. Это было в их первые дни. По весне. Из этого вырос кустарник огня, загудевший от ярости, когда Александр опрокинул ведро. Одного не хватило, и двух было мало. В обугленном ящике все еще полыхала земля.

На кухне гудел парижский фен для сушки волос. Партийный билет в ее пальцах дергался бабочкой.

- Что с тобой?

Он втянул в носоглотку, размазал лицо.

Ладони были черны.

- С любовью лечу. Жаль, самолет не разбился...

На внутренних линиях они бились один за другим в том году.

Вот и все.

Он ничего не испытал, кроме сожаления по этому поводу. Отвалился на спину, со стуком уронив на линолеум левую руку. Было так жарко, что кожу мгновенно стянуло, он весь был в этой нежной коросте, в шелушащихся струпьях. Все. Только саднила и поднывала его истощенность.

Она отвернула матрас. Нашарила ручку, поднялась на колени. Груди засияли, когда она повернулась на свет. "Bic" ее высох. Кончилась в трубочке кровь. И последняя дата вместе с клоком обоев сорвалась, оголив штукатурку.

Самолет был в три сорок. Минус до аэропорта. Время было, но...

- Еще собираться...

- Я готова.

- А вещи?

- Подаришь какой-нибудь...

Он сжал часы, навалился щекой на кулак. Запах гари его разбудил. На солнце пылала сине-красная книжечка - авиабилет до Парижа. В супной тарелке "Общепита", исцарапанной ложкой. Он обжегся, отбросил. Сжав руками колени, она наблюдала, как корчится пепел.

- Я теперь вне закона.

- Как все здесь...

- Но меня они станут искать.

- Не сегодня.

- Не сегодня, так завтра.

- А завтра, - сказал Александр, - уже не найдут.

ПЕПЕЛ

Красный свет задержал их посреди Невского проспекта. Реклама уже угасала, но было светло и видно до Адмиралтейства, которое мерещилось в конце перспективы.

- Гражданские сумерки...

- Политический термин?

Он засмеялся.

- Географический. Так называются белые ночи. С другой стороны, они уже проходят, тогда как сумерки с Семнадцатого года, боюсь, уже навечно...

Дом был напротив - с парадным, осевшим под линию тротуара. Дверь с узорной решеткой. До боли знакомый запах мочи. Битая, затоптанная, но мозаика пола. Узор решетки старинного лифта, кабина которого, если работает, то восходит со скоростью прежних времен. Завиток перил. Сточенный мрамор ступеней, выеденных посреди.

На площадке тень замерла посреди белых бедер. Сидящая в нише держала себя под коленки - каблуки на весу. Выглянув из-за мужского плеча, ухмыльнулась.

Они поспешили свернуть.

- Здесь это так...

- Deja vu*.

* Здесь: Уже видела (фр.)

- А коммуналку?

- Только московскую.

- Сейчас сравнишь...

Двойная дверь по закраинам была усеяна звонками всех времен и систем. Он нашел кнопку образца 60-х. Из комнаты в глубине доносился звонок. Он постучал. Подлетели шаги.

Мальчик Ипполит вырос и попрозрачнел. В темноту коридора сникали двери, возле каждой громоздились предметы. На шкафу рядом с дверью сестры Александра - корытце из цинка.

- Музейная редкость.

- Еще бы. Меня в нем купали.

- Вот в этом?

Ипполит подал голос:

- Где ее ключ, не забыли?

Ключ был в пыли на шкафу, а на скважине старомодная здесь висюлька против визионеров былых и наивных времен.

Проводка все еще внешняя. Он вспомнил, что выключатель разбит и осторожно щелкнул. Экономная лампочка озарила типичный ленинградский пенал - результат Катастрофы. Потолок бывшей залы с лепным украшением был разрублен, от ангелочка осталась лишь нижняя половина.

Клином жилплощадь сходилась к окну.

Он ее обнял.

- Никогда не найдут. Тебе нравится?

- Я помыться хочу.

Заложив руки за спину, мальчик на кухне наблюдал за дворовыми окнами, где маячило дезабилье. Стены в кастрюлях и трубах, над головой вперекрест бельевые веревки. Пять газовых плит взрывоопасного вида. Он поставил корытце под кран. Спички питерские: красно-желтая этикетка по-английски. Излишки экспорта. От вспышки газа он отпрянул. Снаружи был Питер, но внутри Ленинград.

- Бог Москву, говорят, наказал.

- Есть за что.

- Правда, что там все проваливается в тартарары?

- Под Москвой.

- А сама?

- Еще держится. Но дышать уже нечем.

- Подышать к нам приехали?

- Отдышаться.

Обогнав, мальчик открыл ему дверь. Александр внес корытце и не расплескал.

- Мадемуазель.

- Тетя не русская?

Александр обернулся.

- А что?

- Просто так. Мама на кухне моется. Я дверь ей держу, чтобы сдуру никто не вошел. Надо тихо, чтоб не плескалось. Но сейчас никого, так что мойтесь спокойно... Мадам.

Александр вышел за ним в коридор. Обои вокруг телефона испещрены номерами. Он снял трубку, набрал неуверенно и, наслушавшись длинных гудков, положил - еще черную, как было в детстве.

Мальчик попросил набрать ему "точное время". Послушал, вернул и вздохнул.

- Загуляла моя мама.

- Право имеет.

- У нее сейчас, знаете, финн. Приезжает к нам на уикэнды. Вы бывали в Финляндии?

- Издеваешься?

- Есть Финляндский вокзал, а поехать нельзя. Почему?

- Потому.

- Это близко. Кроме водки, там все есть.

- Например?

- Сыр "Виола".. Ну, все. Близок локоток, а не укусишь.

- Еще укусишь.

- Не знаю... У этого финна семья.

За дверью вскричала Инеc.

Сведя груди локтями, она стояла в корытце.

- Что это?

- Где?

Ипполит удивился.

- Разве в Москве нет клопов?

Она с трудом распечатала пачку. Франков, сбереженных Инеc, чтобы взять такси от парижского аэропорта домой, хватило на этот блок "Пелл-Мелла", который она перед отъездом купила в магазинчике для иностранцев гостиницы "Украина".

Курили они в коридоре.

Согласно традиции, пойти было некуда. Можно было лишь только уйти. В Петербург - и рыдать до зари. (Или в подъездах е...ся. Или свергнуть на х... режим.)

Сил не было даже по второй закурить.

Вдоль пенала посвечивала леска - индивидуально сушить белье. Они забросили на нее всю одежду и подвесили обувь - прищепками. Тахту от стены отодвинули и застелили взятой из шкафа простыней (под которой был спрятан тамиздатский томик Бродского - "Остановка в пустыне").

- Ложись.

- А ты?

Он ответил цитатой из Кафки:

- Кто-то должен не спать.

Она сложила руки под щеку и поджала колени. Он взвел, зафиксировал колпак лампы. Прожекторный свет залил подступы к иностранному телу.

Взяв с полки "Русские ночи", он взгромоздился на стул.

Но забыться не смог. Коммуналка разъехалась на уикэнд, оставив клопов без крови. Всеми силами они двинулись на гостей. Самой вожделенной оказалась Инеc. Словно сговорившись в какой-нибудь штаб-квартире за обоями, клопы появлялись одновременно с четырех сторон. Нависая над спящей иностранкой, Александр отбивал атаку скрученной в жгут "Ленинградской правдой". Пробовали и с потолка. Но при всех своих интеллектуальных способностях коэффици-ента сноса не учитывали. Выгибаясь акробатом абсурда, он отбивал их атаки. Невозможно, чтобы эти клопы добрались до священного тела Европы (которой в ленинградской ночи Александр был последним защитником - с риском шею свернуть).

Утром они вышли в Петербург.

Невский был пуст - весь, до искры Адмиралтейства.

- Как красиво...

Зевок свел ему челюсти.

- Сейчас бы кофе с круассанами. Большой "боль" кафе-о-ле. Но перед этим ванну с пеной...

В полуподвале булочной на углу купили два маковых бублика. Съели их, свежих, в сквере у метро, название которого ему всегда казалось издевательским: "Площадь Восстания".

Из метро вышли через одну.

- Там, направо, писались "Братья Карамазовы".

- А налево?

- Детство. Одетое камнем...

Через Звенигородский и коридором Щербаковского переулка они вышли на улицу Рубинштейна, где он обратил внимание Инеc на голубую стеклянную вывеску:

- Сексологический центр. Первый под властью тьмы. Символично, что возник он в эпицентре обскурантизма, где ковались мои комплексы. Вот в эту дыру.

Стены подворотни были облуплены, но не сочились. Они вышли на пятачок двора. От мусорных баков пахнуло гнилью.

Со дна пролета возвращалось эхо безрезультатных стуков в дверь.

- В блокаду у бабушки лопнули барабанные перепонки.

- Сколько ей?

- В год Катастрофы было, как нам. Квартиру им купили на свадьбу. Весь этаж, но осталось немного. Эта дверь была черного хода. Стала единственной, прямо на кухню...

Они сидели на ступеньке. Поднося сигарету, он в пальцах ощущал невесомость.

- Что будем делать?

- Вернемся.

- В Москву?

- В Петербург.

В Зимнем дворце неофиты устремляются по галерее Растрелли на Главную лестницу; он же увел ее тайным маршрутом - направо, где гулко и сумрачно.

Сквозь Древний Египет, Вавилон, Ассирию - в классическую античность. (Эрекция, от которой он прихрамывал, как инвалид, достигла апогея в зале Двенадцати колонн. К одной он припал.)

- Повалю сейчас на саркофаг.

- Жестко.

Обнявшись, они вплыли в зал, полный статуй. Странно было держать руку на живом бедре.

- Тот юный, растленный - ты видишь? Гиацинт.

- А лысый?

- Ну, как же... Сократ. А это натурщица...

- Чья?

- Моя.

Кто отнял ей белые руки? Нависая своими культями, Венера Таврическая с тоской созерцала вид во внутренний двор. Тогда, в отрочестве, главными врагами были старухи в темно-зеленой униформе, по одной на зал. Они зорко следили за метаниями Александра вокруг постаментов. В руках у него был блокнот с подставленной страницей и обкусанный карандаш. Сросшаяся с Венерой идея неприкосновенности, неприкасаемости, сводила с ума Пигмалиона в пионерском возрасте. Ползая глазами по мрамору, он пытался перерисовать эти груди, рельеф живота, этот широкий треугольник, приводящий в тупичок тотального безумия. О раскрой! Приоткрой эти бедра, соверши свой шажок ведь и пятка уже полу приподнята. (Холм Венерин отшлифованно, отцензурованно наг. Так и не встретилось ему в Эрмитаже волосатой, как в жизни оно оказалось: римский мрамор курчавился только над кроткими признаками отроков и эфебов, с которыми отождествиться было невозможно. Не отсюда ли, из зала Античного Рима под номером 18, появилась склонность брить девушек? С помощью, помнится, маминых загнутых ножничек, а затем электробритвы "Харкiв" - подарком к аттестату зрелости.)

- На нас уже смотрят.

Он снова затормозил - перед бронзовой статуэткой. Этрусской. Пятый век до нашей эры. "Мальчик на погребальной урне".

- А это?

- Я.

За витриной кафе Александр увидел, можно сказать, родственника. Который ел мороженое из вазочки. В одиночестве.

- Атлет с залысинами - видишь? Муж моей крестной. Мамонов.

- И?

- Подойди сзади и закрой ему глаза.

В недоумении Инеc исполнила - подошла к стулу и погрузила незнакомца во тьму ладоней.

Александр сел перед ним, поставил локоть. Столик подпрыгнул. Черно-смородиновое мороженое капнуло с ложечки. Наконец Мамонов надумал.

- Вы обознались, милая гражданка. Я - не он. Глаза открылись - с красноватыми прожилками.

- Быть не может?

Александр пожал ему руку.

- Но каким же?..

- Вот, слоняемся по Союзу. Инеc, позволь тебе представить...

Привстав, Мамонов приложился к руке. Потом обратил вопрошающий взгляд.

- Инеc - парижанка.

- Рижанка?

- Па-рижанка.

Мамонов осмотрел стойку, вымпел, добытый этим кафе на Разъезжей улице в борьбе за коммунистический труд. Удостоверившись в незыблемости мира, несмело улыбнулся:

- Баку?

- Почему Баку?

- Ну, говорят же... Маленький Париж.. Я угадал?

Бабушка в одиночестве пила чай с блюдечка. При их появлении в лице она не изменилась. Внук прокричал имя своей любовницы. На груди у бабушки лежал слуховой аппарат. Она наставила мембрану на Инеc.

- Как?

Инеc повторила.

- Не стесняйся, - сказал он. - Кричи. Расслышав, бабушка посмотрела с сомнением.

- Инеc из Парижа. Из Франции!

- Слышу, слышу. Не такая уж тетеря. Садись, милая.

Импортные кресла на алюминиевых ножках были укутаны в полиэтилен. Модерн, заброшенный терпеливым Мамоновым, в тылы последней из могикан Империи Российской. Резной буфет, отворяясь, дохнул валерьянкой.

- У вас там, верно, кофе заведено. Здесь мы кофейничаем утром. А сейчас, не обессудьте... Будет чай.

И поставила перед Инеc блюдце с чашкой.

Когда высоко на стене часы пробили полночь, Мамонов со словами "завтра дел невпроворот" выключил телевизор и поднял руку.

Бабушка опустила на экран салфетку.

- Барышне я постелю в дальней комнате. - Под столом он положил руку на колено Инеc, что от бабушки не ускользнуло. - Может, вам не по нраву, но у меня будет так. Идемте, милая.

Многоярусная люстра освещала островок Петербурга. Над оттоманкой с подушечками, вышитость которых еще помнили щеки, висела картина мариниста, так и не уступленная дедом Русскому музею - несмотря на послевоенный голод. В углу столик с причудливыми ножками, так занимавшими его в детстве, был закрыт плотно сдвинутым овалом треснувшей мраморной доски. Под салфеткой на ней стоял Telefunken - память о победе отца Александра над Германией. Благодаря трофейному циклопу, еще в детстве он узнал, что есть и другой мир - голоса которого забивал ржавый вой глушилок, приводивших в безумие этот рысий, зеленый, ныне мертвый глазок. Александр потянулся, разворачиваясь по оси. Колоннада буфета. Буль-эбен в перламутро-вых лилиях. Для него собиравшаяся классика за стеклами книжного шкафа. Швейная машина фирмы Singer с узорной педалью - первооснова выживания рода. Под иконостасом алтарного вида этажерка из карельской березы в подернутых бирюзой латунных завитках. На ней Александр впервые увидел урну с прахом своего отца. Этот ящичек, вместе с ним, полуторамесячным, привезенный матерью из Германии, давно уже похоронили. Все это будет сдано в комиссионку, когда бабушки не станет.

Взгляд скользнул по венчальной их с дедом иконе, по лику Христа и вернулся на скрип паркета.

Она села и положила на стол свою старую руку.

- Откуда барышня? Ты давеча сказал...

- Париж.

Она сделала вид, будто речь о Содоме с Гоморрой.

- А у нас по какой надобности?

- В университете училась.

- Оставила?

- Кончила. У нас, - он добавил, - иностранцев там много.

- Да уж знаю... - Под клеенку она складывает вырезки из газет. Одну из них вынула и толкнула ему через стол.

Внук только покосился. В отличие от бабушки он игнорировал партийно-советскую прессу.

- Уж ты мне прочти.

"КОГДА РАДУШИЕМ ЗЛОУПОТРЕБЛЯЮТ..." Под этим интригующим заголовком речь шла о некоторых - в семье не без урода - стажерах и студентках из-за рубежа, которые контрабан-дой протаскивают в МГУ чуждую нам мораль и враждебные взгляды. Сбивая при этом отдельных морально неустойчивых и политически незрелых советских студентов. Стажер из Канады - назовем его Т. - повесил в общежитии на Ленинских горах портрет... Николая Второго. Другая "эмансипе" из Франции сочетала разврат с распространением подрывной литературы. И тому подобная гэбэшная блевотина... Иностранные студенты выдворены восвояси, советские исключены. Ряд лиц привлечен к уголовной ответственности.

- Ну?

- Боюсь я, внучек. Один ты остался у меня.

Из-за венецианского окна донеслась гитара, глубоко внизу выпускники средних школ выходили в "Большую жизнь". Газета задымила на абажуре лампочки, освещавшей фотографии на этажерке. Прапорщик царской армии. Лейтенант - Советской. Он прихлопнул книгой кнопку и взялся за перекладину изголовья - ребристую и с шарами, в детстве не отвинченными. На этой кровати умер дед, а возможно, и зачали его отца. Только зачем это было?

Сумрак озаряла лампада.

Едва раздался бабушкин храп, он откинул одеяло...

Когда они блуждали в обнимку по Летнему саду, вдоль канала Грибоедова и прочим литературным местам и мостам, он не вынимал из кармана свой левый кулак. Брюки облегали, и бугром кулака он массировал другой - по соседству. Правая рука обнимала Инеc, сохраняя ладонь на бедре. Притершись, они шагали по гранитным плитам, а побочный эффект то отливал, прижатый резинкой, то пытался прорваться уже из-за пояса брюк - когда встречный дом был, к примеру, под номером 69.

Он натягивал свой джемперок.

Это длилось часами - они шли, он стоял. В ожидании ночи.

Они были белые - цвета спермы. Такого бесстыдства они с ней не знали. Словно Эрот брал свое, воздавая за сексуально забитое детство. Вспоминая московский дебют, они диву давались. Пребывая в законе, они бы не расковались. Под тотальным запретом все дозволено стало. Убирая руки с его плеч: "Теперь я, я хочу" - торопилась она на колени, сшибаясь с ним лбом по пути.

Раньше здесь была "шамбр де бонн" - для прислуги. Стены не шире окна, за которым сочились гражданские сумерки на фоне брандмауэра - глухом и облезлом.

Врозь просыпаясь, они сходились за кофе - под испытующим взглядом бабушки. Стол был накрыт накрахмаленной скатертью с вензелями пароходной компании "Лондон-Гамбург-Петербург" .

- Сегодня куда, молодые люди?

Под ними был весь этот город в устье суровой реки - до Кронштадта. По смотровой площадке Исаакия они обошли панораму и вернулись к виду на Адмиралтейство.

Кораблик на шпиле сверкал.

- Приезжая американка, парижский маргинал. И выстрел, которым его остановили на бегу. Я чувствую себя, как в фильме.

Он взялся за перила.

- Ничто меня не остановит.

- Ты думаешь?

- По крайней мере, до 29. Потом я, может, сам покончу.

- Почему?

Он показал на дымный горизонт за Охтой.

- Пепел там похоронен. Отцу было двадцать девять.

- А тебе?

- Двадцать четыре.

- Пять лет. Это целая жизнь. Проживем ее вместе?

- Если хочешь.

- А ты?

В подвальчике они приняли расхожий питерский коктейль, сто шампанского на сто коньяка, и на подводных крыльях улетели в Финский залив.

В черной воде инфернальными дирижаблями висели использованные презервативы.

Он протрезвел. Она дрожала под ветром. Последним бликом солнце еще держалось на куполе Исаакия. Описав пенистую дугу, прогулочный катер повернул обратно.

Ночи их кончились в полдень. День был жаркий. Сложив весла, они зыблились в пруду на Островах. В окрестной листве вдруг шипеньем обозначился громкоговоритель.

- Внимание, внимание! - объявил на весь парк взволнованный девичий голос.

Он отозвался иронически:

- Работают все станции Советского Союза. Сейчас объявит апокалипсис.

Из листвы раздалось:

- Говорит радиоузел Центрального парка культуры и отдыха. Отдыхающая у нас гражданка... ОРТЕГА ИНЕС. На ваше имя поступила телефонограмма. Вас просят срочно вернуться в Москву. Повторяю...

Весла вывернулись из уключин. С берега парочки взирали на них с любопытством. Инеc хваталась за лилии, их желтые стебли все лезли и лезли наружу, бесконечные, как в кошмаре...

- Стой!

Он задрал весла, но затормозить не успел. Инеc лбом разбила ему губу.

- Я не уеду. Ты веришь?

Возвращались они солнцепеком. Стояли на старом деревянном мосту, глядя, как влетают в его тень стрелы многоруких байдарок. Несмотря на опущенные стекла, в автобусе было душно. Уплыла из вида бирюзовая мечеть. Татарская, куда не успели. Просторная, как империя, уплыла Нева. Пестрело цветами Марсово поле. Автобус шел по Садовой, через Невский, потом налево под арку и по площади, огибая бюст Ломоносова с надписью, которую с детства он знал наизусть: Отрок, оставь рыбака! Мрежи другие тебя ожидают...

Через Фонтанку - мимо арок с цепями.

На Разъезжей они вышли. Июль, после полудня. У Пяти Углов вяло жужжала убогая жизнь.

- Вот увидишь, - сказала она.

Бабушка и Мамонов смотрели на телефон, который стоял на холодильнике финской фирмы "Розенлев". Они не успели перевести дыхание, как пошли звонки.

- Это вам, - указал Мамонов.

Инеc замотала головой. Мамонов снял трубку, приблизил ухо и отдал:

- Вам. Москва...

Она взяла, отвернулась. Когда она заговорила не по-русски, Мамонов взглянул. Только сейчас он поверил, что она не советская, и в глазах его Александр прочел сострадание: "Так-то, брат..." Он был из Мурома неиспорченный человек. Когда-то мастер по слалому. Реакцию он еще не потерял, поймав трубку, которую Инеc положила мимо холодильника.

- Висенте...

- Кто?

- Отец. Он в Москву прилетел.

Александр оглянулся на бабушку, которая, не слыша ничего, сидела посреди кухни, эпически сложив руки.

- Откуда он узнал, где ты?

Инеc не ответила. Она закрылась в отведенной ей шамбр де бонн. Он толкнулся следом, но был остановлен Мамоновым:

- Тут вот... На билеты вам.

Александр взял деньги и поднял глаза.

- Я тебя засветил.

- Ничего...

- О том, где мы, не знал никто. Понимаешь?

- Понимаю. Зря хлеб не едят...

Бабушка вышла на лестницу и перекрестила обоих - через пролет. При расставаниях она не обнаруживала слез - в отличие от внука-невротика.

Мамонов проводил до вокзала.

- Все это, конечно, выше моего понимания, но вы вот что, ребята... Он пошел за вагоном. - Вы держитесь. - И догнал, чтобы крикнуть: - Вдруг, понимаешь, судьба?

Прослезился, пропал.

Они остались в тамбуре. Питер в то лето был завален индийскими сигаретами, очень едкими, и они их докуривали. Она не уедет, говорила Инеc. А если придется, то следующим летом вернется. На машине приедет. В Париже багажник набьет сигаретами - капорал. Les blondes. И мы все повторим. Петербург...

Он курил и кивал. Он не верил. Ни во что. Только в то, что сейчас. Он лишь на чудо надеялся. Вдруг сгорела Москва?

Но Москва не сгорела.

- На Арбат.

- Куда именно?

- Я покажу...

Когда приехали, она вырвала руку и открыла дверцу на проезжую часть. "Вот увидишь!.." Не оглядываясь, пересекла улицу, скользнула меж черных "Чаек", поднялась по ступеням и исчезла в турникете. Вывески никакой.

Таксист повернулся.

- Здесь я стоять не могу.

- А что здесь?

- Не видишь? Логово ихнее.

- Сигареты, - сказал Александр, - у вас не найдется?

- И без этого гарью месяц дышали. Не курю и тебе не советую. Дальше куда?

* * *

В немецкой книге под названием "Революция отвергает своих детей" я нашла свидетельства того, что в СССР он сумел остаться трезвенником. Не только в смысле водки, с которой он вел бескомпромиссную борьбу как староста Испанской группы Высшей школы Коминтерна. Когда к нему в номер как бы по ошибке попадали развязные женские голоса, он неизменно клал трубку на рычаг. Было начало 1945-го, и после роспуска Коминтерна его вызвали из глубокого тыла и поселили в гостинице, известной всем, кто когда-нибудь распечатывал бутылку "Столичной", на ярлыке которой неизбежно изображен угрюмый конструктивистский небоскреб.

По ночам он не спал.

После визита "электриков" номер прослушивался, но ванна все так же протекала и было жутко холодно.

Погасив свет, он смотрел из окна на темный Кремль и площадь, заносимую снегом. При этом он курил, пряча огонек папиросы в ладони.

Эта гостиница была первой школой страха в Советском Союзе, который за трактора выкупил из алжирского концлагеря бывшего comandante* Республиканской армии. В конце 30-х жильцов отсюда выселяли неожиданно - по ночам и под конвоем. Тогда, перед большой войной, Висенте повезло, но в одну из этих январских ночей его поднял стук в дверь.

* Майора (исп.)

- Товарищ Ортега?

- Я.

- Пять минут вам на сборы.

- С вещами?

Полковник госбезопасности засмеялся.

Шофер чистил стекла машины. На заднем сиденье -Димитров, Пасионария и Мануильский, который опустил для Висенте приставное сиденье. Смуглый, усатый и маленький, как испанец, Мануильский вместе с Димитровым возглавлял в ЦК отдел связи с партиями за рубежом.

Обогнув площадь, машина поднялась к сторожевой башне. Место полковника впереди занял другой офицер.

Машина въехала в Кремль.

В прожекторном свете над площадями бесновалась метель, заметая Царь-Пушку и Царь-Колокол.

У входа в невысокое длинное здание машину ждал офицер.

Внизу у лестницы они сняли пальто и причесались перед зеркалом в золотой раме. Сквозь поредевшие волосы Димитрова просвечивала кожа черепа.

В кабине лифта был офицер.

На первом этаже они вышли на красную дорожку. Чистота была стерильной, дверные ручки сверкали, на каждом повороте стуком каблуков делегацию приветствовали рослые молодцы в голубых фуражках и с каменными скулами.

В небольшой канцелярии их ждали двое, красивый блондинистый генерал госбезопасности и какой-то штатский - низкий, рыхлый и с грубым лицом. Штатский предложил садиться, неторопливо поднялся и скрылся за дверью. Вернулся он нахмуренный.

- Можно входить.

Молотов стоял у длинного стола для совещания. На стене портреты русских военачальников - Суворов и Кутузов. Министр иностранных дел был в европейском костюме - плотный, короткорукий, лобастый.

Открылась дверь, показав огромный глобус за спиной старичка с трубкой. Он был ниже даже Мануильского. Несмотря на маршальский мундир с золотой звездой Героя Советского Союза, выглядел он тщедушно. Волосы и усы сквозили. Не расставаясь с английской трубкой, он пожал руки всем, включая молодого испанца, который представился:

- Ортега.

Старик ответил:

- Сталин.

У него были желтые глаза.

Возглавив стол, он сел под портретом Ленина. По правую руку - Молотов. По левую - гости. В отдалении сел некрасивый штатский.

На "ты" Сталин был только с Молотовым, всем другим говорил "вы". Иногда он откладывал свой "Данхилл" и брал синий карандаш, чтобы заштриховать очередной пункт беседы. Когда он посмотрел на Висенте, испанец заставил себя не вскочить.

- Значит, когда речь зашла о десанте на Пиренеи, вы сделали шаг вперед?

- Товарищ Сталин! Этот шаг сделали мы все.

- Боюсь, это было преждевременное решение. А что, хочется вам домой?

- Так точно, товарищ Сталин.

- Замерзли у нас в России?

- В Испании тоже бывает холодно.

- Где же это?

- В горах, товарищ Сталин.

- А вы откуда?

- Из Андалузии.

- Из крестьян мне сказали?

- Так точно.

- Кто у вас там?

- Мать, сестра, брат.

- А отец?

- Убили.

Сталин нахмурился.

- Франкисты?

- Нет, товарищ Сталин. За игрой в карты.

- Не иначе, как передернул?

Черные зубы курильщика были загнуты внутрь. Отсмеявшись, Сталин вытер глаза.

- Домой вы вернетесь, товарищ Ортега. Но, боюсь, что не скоро. Генералиссимус Франко - серьезный противник. Главная ваша задача на ближайший период - восстанавливать партию. Искать свой национальный язык, учиться бороться в условиях вашей собственной страны. Ради этого, товарищи, мы и пошли на роспуск Коминтерна...

В завершение встречи Пасионария спросила, нет ли замечаний по работе.

Замечаний не было.

- Вы ведь лучше знаете, что надо делать... - Мягко поднявшись, Сталин завел кулак:

- Но пассаран!

Выводивший их офицер госбезопасности еле сдерживал восторг.

Метель кончилась.

Над Кремлем полыхало невиданное небо. Бездонное, чистое и холодное, в ту ночь оно было пурпурным - цвета Победы.

Висенте покинул Москву на военном самолете - вместе с Пасионарией. Из разрушенной Одессы на греческом судне они вышли в море, полное мин. В Порт-Саиде пересели на египетский сухогруз. Капитан, русский белоэмигрант, говорил по-французски лучше, чем Висенте. А говорил он, что аристократическая мать молодого и любознательного испанца дает ему ощущение "дежа вю".

По пути в Марсель Висенте выглядел так, что никто бы не сказал, что он всего месяц назад из Башкирии, куда во время войны эвакуировали Высшую школу Коминтерна. В Москве ему подобрали швейцарское пальто и костюм из бельгийской фланели. Узкие длинные кончики воротника рубашки, пусть заносившейся, разделял узел итальянского галстука. Легкая смуглость покрывала мягкие черты лица постоянным загаром. Поволока смягчала интенсивность живых его глаз. Блестящие черные волосы зачесывались назад, открывая большой лоб, тронутый поперечны-ми, вполне интеллектуальными морщинами. Он выглядел старше своих тридцати, этот умеренный изгнанием левый радикал. Музыкант, рисовальщик, поэт - из круга Гарсии Лорки. Никаких пороков и привычек - кроме приверженности к матери и сигаретам.

Во время стоянки в Каире Висенте убедил Пасионарию прогуляться в пустыню. В Гизе, пригороде египетской столицы, они наняли провожатых и следующие восемь километров проделали на верблюдах.

"Отец ужаса", знаменитый Сфинкс, имел оттопыренные уши и смотрел сверху остатками глаз и носа, съеденного раком времени.

Пирамиды оказались намного выше Сфинкса. Даже самая маленькая Микеринос была в шестьдесят метров. Кефрен и Великая на глаз были равны, но из "бедеккера" он знал, что Великая выше на метр - 137.

Висенте слез с верблюда.

Над пирамидой кружил орел.

- Ты с ума сошел, - сказала лже-мать, но он уже сбросил пальто и полез по скользким плоскостям, оставляя внизу провожатых, верблюдов, Пасионарию они становились все меньше.

После Башкирии он был в отличной форме, но, выбравшись на вершину, повалился навзничь. Он лежал и восстанавливал дыхание. Камень был плоским и белым от высохшего помета птиц.

Подняв голову, он увидел над собой бедуинов. Их было трое - с кинжалами. В центре площадки стояла мятая канистра, были расстелены коврики, потрескивал прозрачный костер. Висенте улыбнулся и сел. Почернелый клинок отвернул полу его пиджака, но кассу будущей партии держала Пасионария. Висенте с удовольствием вывернул пустые карманы. Кинжал царапнул его по запястью. Часы. Эти золотые швейцарские часы Висенте получил в Москве - для завершения образа европейца. Он отстегнул их, отдал. Что еще? Да. Заколка для галстука. Обсуждая приобретение, бедуины удалились на коврики - молиться Аллаху в ожидании очередного покорителя.

Висенте поднялся, отряхнулся.

Галстук взлетел ему на плечо. С вершины памятника рабовладельческого строя горизонты сияли как будущее всего человечества. За лугами, испещренными каналами, за сиянием реки с ее раздвоенными парусами розовели минареты, а пустыня сливалась с алым небом.

Жизнь была впереди.

* * *

Свернув с Арбата в переулок, Александр прищурился на сверкающий хром лимузинов.

То, что вчера из такси показалось одиночным зданием, было целым комплексом - за высокой стеной. Со стороны переулка стена примыкала к фасаду. Простенки меж окнами говорили о размере комнат. Окна зашторены. Бетонный навес над крыльцом с колоннами и въездом - чтобы прямо подъезжать к турникету.

Опустив на глаза козырьки фуражек, шоферы в лимузинах дремали.

За крыльцом, в другом крыле, одно из окон открыто. Раздвинув шторы и занавеси, человек за ними курил сигару. Развязанный галстук на белой рубашке. Он скосил глаза. Могучий старик с пепельно-лиловым лицом и тяжелыми веками. Будучи черным, он не мог быть отцом Инеc. Впрочем, кто знает...

Снова стена, но с воротами. Железо их сдвинуто. От угла стены он повернул назад. Черный человек все так же курил сигару, но в глазах возникло недоумение. Шоферы лимузинов скосились из-под своих козырьков, наблюдая, как в тень восходит непривычный для них персонаж.

Отделанный листовой латунью турникет пришел в движение и удалился, оставив Александра внутри.

Из-за колонны шагнула фигура в штатском.

Он сглотнул:

- Я к одному человеку...

- Из газеты? По какому вопросу?

- По личному.

Следуя за пиджачной спиной, Александр оглянулся. Интерьер как в фильме про Запад. За колоннами кресла светлой кожи и с огромными спинками. Перед ними на мраморе газеты. Иностранные - судя по кричащей огромности заголовков. Его подвели к конторке, за которой, опустив голову, стоял человек в черном костюме. Он что-то там делал руками. В ящичках распределителя за ним лежали ключи с латунными бирками.

Человек поднял голову.

Оставляя потный след, Александр снял руку с конторки.

- Ортега, - сказал он. - Мадемуазель Инеc...

- Ваш паспорт.

- Мне только увидеться.

- Паспорт.

Общегражданский внутренний паспорт был цвета прокисшей горчицы. Человек раскрыл слегка вогнутую книжку и сверил его с фотоснимком три на четыре. Опустив глаза, он переписал данные и выложил паспорт на стойку. Перевернул там страницу гроссбуха.

- Нет таких.

- Ортега, - сказал он. - Инеc?

- Нет.

- Но вчера ведь была?

Александра взяли под локоть.

- Прошу...

Турникет его вытолкнул.

Шоферы из лимузинов стрельнули глазами.

Горизонт напротив закрывала громада высотного здания МИДа сталинского близнеца МГУ. Он отлепил рубашку. Он взмок от пота, но только сейчас осознал, как прохладно там было - в логове.

Зной. Неподвижность. Но нужно идти...

А куда?

* * *

- Ну, здравствуй... Не ожидал?

- Здравствуй.

- Один, надеюсь?

Она переступила порог. Накрашенные губы, подведенные глаза, взбитые волосы. Персиковый грим поистерся на скулах. Строгий импортный костюм юбка и блузка с кружевным воротни-ком. Жакет перекинут через руку, в которой большая бутылка вина.

- Тебе... Ты меня поцелуешь?

От нее пахло транспортом и польскими духами "Быть может". Она возмутилась, когда он чмокнул ее в щеку:

- Не узнаю, Александр?

Венерин холм расплющился о его кость, язык ворвался ему в рот. Во всем этом было нечто истеричное. Он перехватил ей руки, на правой было обручальное кольцо - она всегда мечтала о таком.

- Я вышла замуж.

- Ты?

- За офицера. Уезжаю в ГДР.

- Когда?

- Сегодня в ночь. Что же ты молчишь?

- Поздравляю.

Она бросилась в ванную, где защелкнулась.

На кухне он курил "Север", глядя на воду, бегущую по бутыли "Мильхлибефрау". Отрыдавшись, она переминалась перед зеркалом.

Явилась она с иностранной коробочкой.

- Мэйд ин Франс... Что это?

- Тампоны.

- Для чего?

- Менструальные.

- Нет? - Она надорвала бумажку, извлекла картонную трубочку, внутри которой был тампон на нитке. Усмехнулась смущенно и недоверчиво.

- И это они туда?

Он кивнул.

"Какой разврат", - ответили ее глаза.

В их прошлой жизни она подкладывала вату.

- Изменял мне с западной?

- А что?

- Высоко летаешь. С кем хоть?

- Марину Влади у Высоцкого отбил.

Она захохотала. Вставила тампон обратно и закрыла коробочку.

- В ГДР, наверно, тоже есть такие.

- Надо думать.

Она вернулась снова - с двумя бокалами из хозяйского серванта.

- Штопора так и нет?

- Нет.

Он вбил пробку в бутылку.

- Немецкое, между прочим. Настоящее сухое.

- Вижу.

- Пьем молча.

Вино было теплое. Он снял с языка крошки. Она прикурила от газовой зажигалки. Курила она "Золотое руно".

- А что было делать? В болоте увязнуть? Сам говорил, что я похожа на эту, как ее...

- Ты похожа.

- Вот я и буду. Мисс Вюнздорф. Презираешь?

- Нет.

- Ненавидишь?

- Нет.

- Значит, друзья?

- Ну, конечно.

- Дай пять.

Он посмотрел на золотое кольцо и пожал ее влажную руку.

- Жарища сегодня...

- Август.

- Как раз три года, между прочим. Помнишь тот спальный мешок?

Он свел три пальца.

- Секрецию помню. Юных ваших желез.

- Замолчи.

- Не с чем сравнить, не впадая в почвенничество. С березовым соком? Росой на заре? Я имею в виду консистенцию.

- Бросить в тебя бокал?

- Сок возбуждения. Который подтирался трусами. Исподтишка.

- Потому что я стеснялась! В отличие от тебя. Все тебе нужно сказать... Неужели не стыдно?

- Может быть.

- Есть вещи, о которых не говорят. Даже любовники.

- Бывшие.

- Тем более. Ты этого никогда не понимал.

- Не принимал. Надо все сказать.

- Зачем?

- А так. Чтобы знали.

- А то мы без тебя не знаем. Не такие мы тупые, как ты себе рисуешь.

- Знаете, но молчите.

- Зато мы живем.

- В молчании.

- Смотри. Договоришься.

- А это я е...

- Я встретила на рынке твою мать. Она говорит, что ты никогда не выражался. Всегда был культурный мальчик. За это я тебя и полюбила... А почему у нас не вышло, знаешь?

- Страна не для любви.

- Сразу: "страна". Переспал с западной и рассуждает уже, как иностранец. Это все я. Когда у нас была любовь, я тебя ненавидела. Потому что несправедливо. Ты в Москве, я в дыре. Ты талант, а я дура. Ты мужчина, а я, понимаешь ли, дырка от бублика. А сейчас ты мне нравишься снова.

- Диалектика души.

- Нет! Потому что теперь мы друзья. - Двумя пальцами она оттянула блузку. - Жарко... Приму-ка я ванну. Помнишь, как... Нет. Лучше не надо. А то снова начнешь. Ты всегда меня шокировал, знаешь?

- Разве?

- Все три года.

Когда она вышла, он взял нож. Расстегнул рубашку и приставил к соску лиловому и в волосках. Который вдавился вместе с кончиком. С одной стороны, было больно, но с другой - все равно.

Она перекричала шум воды:

- Принеси мне вина.

Он отложил нож. Пятно волос шевелилось, сияя и пузырясь над поверхностью, вода, которая лизала ее между грудей, отхлынула. Взяв свой бокал, она взглянула так, что он испытал к ней жалость.

- Не уходи.

Он присел. 21 - но ванна уже ей тесновата. В этой стране отцветают они, как яблони. Он себя чувствовал, как при матери. Подростком.

- У меня чувство, что я тебя предаю.

- Почему?

- Я в Дойче Демократише, а ты...

- Ничего.

- А что ты будешь делать?

- Когда?

- Вообще. В этой жизни?

- Что в ней делают? В ней пропадают. Кто-то, правда, и с музыкой.

- Ты хочешь с музыкой?

- С машинкой.

- Почему ты такой пессимист? Вдруг еще станешь писателем? А я тебя буду читать. В библиотеке Дома офицеров возьму твою книгу и никому не скажу, что когда-то я знала тебя, как...

Она допила свой бокал и поставила мимо.

Он очнулся. От заката груди ее лоснились.

- Стол заказан.

- Какой?

- Отвальная, или как там у них называется... Надо ехать. Царить.

- О-оо... У нас что-нибудь было?

- Как сказать... Не до финала. - Отвесив грудью пощечину, она увлеклась, раскачиваясь над ним. Справа, слева. Он закрывал глаза от этих мягких и тяжелых толчков, ощущая при этом шероховатость своих щек. - Но если ты хочешь... По-быстрому, а?

- Я не кончу.

- Увидишь.

- Ничего не почувствую.

- Я уже чувствую, что ты чувствуешь.

- Это не я.

- Пусть будет он. Нам без разницы... - Приподнявшись, она утвердила и стала насаживаться. Глядя сверху орлицей - победительно и зорко.

- Как железный.

- Что толку...

- Не больно?

- Нет. Где этот стол?

- Какой?

- Яств.

- В ресторане на Белорусском.

- Оркестр?

- У-гу.

- Представляю себе.

- А не надо. Сосредоточься на...

Глаза ее закрылись, она выгнула горло. Машинально он стал ей подмахивать, ее груди откатывало. Ступней она раздвинула ему ноги и приподняла их так, что он увидел свои коленные чашечки. Ему захотелось заплакать. Он вырвал подушку из-под своей головы и отдался ей всерьез. Она вбивала в него свое лоно. Схватила под коленки и загнула ему ноги - сделать тебе "салазки"? Взрослые в детстве подвергали такой садической их ласки, вряд ли сознавая ее происхождение от татаро-монгольского ига. Обеими руками он ухватился за матрас. Его е... С такой яростью, будто бросали вызов всему мужскому полу. Она стерла его так, что показалось, не он, а она заливает ему живот. "Я кончил", - подумал он. Изменил. Никогда я тебя не увижу.

Стиснув ему запястья, она всем телом втирала в него сперму.

- Видишь? - сказала она.

Он остался лежать, разбросавшись крестом. Вернувшись, она натянула свой пояс и отстегнула чулки, чтобы надеть их снова. С осторожностью.

- Жаль, не было ремня.

- Зачем?

Она усмехнулась.

- Коронка супруга. Ноги мне связывает за головой. Думаешь, в армии ничего не умеют? Застегни мне...

Он застегнул.

- Я выход найду, не вставай. С бабками как у тебя - как всегда?

- А что?

- Сотня лишняя есть у меня.

- Он богатый?

- ГДР... что ты хочешь.

- Нет.

- Почему?

- Гусары, - ответил Александр, - не берут.

С хохотом чужая жена ушла из его жизни, оставив в отрешенном недоумении: неужели все это случилось с ними? Безумная любовь, на которую молился соком юной п..., которая ни цели, ни смысла не имела, кроме себя самой - пылать, пока пылалось, пока ничто не важно было, кроме чистого огня.

Который, выбрав все дотла, исчез внезапно.

Горизонта не было, когда в первый день нового года испепеленный Александр вылез на карниз своей Южной башни.

Не столько с целью покончить с собой, сколько от невозможности жить без любви.

В то утро мело так, что скалистая серость Центрального корпуса еле просматривалась, а вместо шпиля была просто белизна, едва тронутая изнутри отсветом сигнальных огней. Четко обозначилась своей белизной только крыша внизу. Она была обнесена старомодной балюстрадой, занесенной снегом вместе с кабелями и прожекторами. Дальше в метели - двадцать вниз этажей - смутно угадывалось пространство.

Расплющив онемевшие руки, Александр стоял и чувствовал, как сгорают снежинки на лице. Видимая часть здания подавляла сознание грандиозностью столь невозможной, будто все происходило где-то в ином измерении, нереальном, как Нью-Йорк, или просто он вылез в белый космос из плывущей куда-то компактной вселенной. Его переполнил восторг. Он увидел своими глазами, что закрылась не вся его жизнь, а лишь только частица, квадратик, окно бесконечного множества - в здании их 18 000. И он испытал жуткий страх, что именно сейчас он сорвется - сердце с карниза ледяного столкнет...

Когда он почувствовал за плечом пустоту, он сделал шаг назад, поймал ручку и закрылся стеклом.

Только внутри. Вселенной этой не покидать.

С изнанки секретера смотрела она - с которой в Москве они выжить не смогли. Перед Новым годом он посадил ее на поезд дальнего следования прямо в небытие. Она замуж хотела, и чтобы родители купили однокомнатный кооператив с обстановкой - вот только кресла... с какой обивкой? Болотной или бордовой? Он хотел только ее - но без мира в придачу. Негнущимися пальцами он сорвал ее фото, оставив перед собой только путешественника на край ночи и солдата, который, глядя с вызовом, накрывал ладонями полушария Политической карты мира.

Только внутри.

Вместо того чтобы лежать вниз лицом под пальто, он стал спускаться в недра общежития.

По ночам оно было полно возможностей. Даже в пределах корпуса девятнадцатиэтажной шахты под его башней. Там были концертные залы, коридоры, отсеки, диваны у телефонных пультов, забытые обшарпанные кресла, кухни, темные лестницы, лифты, кабины заброшенных телефонов для индивидуальной связи, столы с подшивками газет, которые не читал никто, но кто-то постоянно обновлял. Однажды он проходил мимо кухни, и ему мелькнуло что-то многообеща-ющее - сине-красные полоски международной авиапочты. Совок мусоропровода прихлопнул полиэтиленовый пакет, забитый любовной перепиской. Его письма из Америки, ее отсюда - неотправленные. Далее в эпистолярной форме этот роман был невозможен, и он у себя в комнате рыдал до рассвета над медленным убийством любви. Во всем этом был еще один аспект - возможный только в этом здании. За одну ночь, читая чужие письма, он узнал обоих с такой изнуряющей интимностью, будто они годами жили втроем. О ней он узнал все - включая и координаты в общежитии, по которым он мог в любой момент явиться и объявить себя ее братом. Или в акте милосердия убить. Но он не сделал даже попытки отыскать ее, чтобы сравнить с найденными в письмах фотоснимками. Он оставил анонимность этому отчаянию, следующей ночью спустив мешок в открытую дыру.

Однажды с лестницы он вышел в коридор и, повернув налево, увидел вдали причудливую фигуру - в поблескивающей накидке. Они сблизились настолько, что его пробрал озноб при виде оскаленных зубов вампира. Он заставил себя идти навстречу. Это была, конечно, только резиновая маска маде не у нас. Ужасное отверстие издало хохот, и за его спиной сказало что-то саркастичес-кое - женским голосом и не по-русски. То ли карнавал у них какой-то был? Может быть, это и была Инеc?

В другой раз хрипловатый голос попросил огня. Разогнувшись, фигура вывалила в поле зрения его сигареты мужской половой член. Школьные годы Александра прошли в провинции, где подобных уклонистов от генеральной линии били в общественных сортирах смертным боем. Но годы в МГУ его цивилизовали - по крайней мере настолько, что интеллект его не отключился. В поисках контакта персонаж разгуливал по этажам и сквознякам в одних брюках на голое тело, продумав систему прикуривания так, чтобы член, находящийся в полупугливом, полувозбужден-ном состоянии, под своей тяжестью выпадал сквозь заблаговременно расстегнутую ширинку, без лишних слов ставя сидящего в ночи перед выбором.

Весь напрягшись, он держал ладонь на облезлом молескине. Прикуривая, фигура убрала лицо - но Александр узнал. Ему неторопливо протянули коробок обратно.

- Спасибо, друг.

В порядке мести за визуальный шок? Черт дернул тень назвать по имени:

- Не за что, Святослав Иваныч.

Член шлепнул о лавсановые брюки - так повернулся прочь инспектор его курса. И растворился в темноте.

На фоне обшарпанных простенков и приоткрытых дверей, из-за которых нагло подглядывали соседки, стояла беременная женшина.

- Не узнаешь?

- Алена... Что с тобой случилось?

- Можно войти?

Она была бледная и в пятнах. Когда она села, живот выкатился ей на колени. Она возложила на него ладони:

- Поздравляю.

- То есть?

- Твой.

Он попробовал улыбнуться.

- Смеяться нечего. Ты этого отец. Должен теперь жениться. Формально требую руки. Тем более ты этого хотел...

Он свел ладони и подался вперед.

- Что с тобой, Алена?

- Не женишься, пишу на факультет.

- И что тогда?

- Тебя отчислят. За моральное разложение. Затем забреют в армию, откуда можешь и не вернуться. А меня переведут на дневное с предоставлением отдельной комнаты в общежитии. Как матери-одиночке. У тебя есть что-нибудь попить?

- Вода.

- Только спусти как следует. - Она отпила и вернула ему стакан. - Вот так. Усек?

- А без этого не переведут?

Она мотнула головой. Она была с родины Ленина, но "Ульяновск" никогда не говорила:

- В Симбирск придется возвращаться.

- Это плохо?

- Как посмотреть. С одной стороны, дыра. С другой, ребенку будет лучше. Тем более, что газета предоставляет оплаченный отпуск, а мать уже давно простила. Можешь мне подогнать мотор?

Авансом он выдал частнику трешку и подогнал.

Помог спуститься.

Держась за дверцу, наклонился.

- Алена... Кто?

- Подумай на досуге.

Но он и так догадывался, кто ее послал.

- Нет - я имею в виду, отец?

Она завела глаза.

- Но, между прочим, ты мог бы тоже...

Ремень безопасности не доставал до застежки, и она оставила его поперек живота. Он захлопнул дверцу, поднял руку. Машина выехала на улицу и оставила пыль над выбоинами асфальта.

Бабки у подъезда еще обсуждали инцидент, когда он вернулся из магазина с бутылкой. Они подло ухмыльнулись, и одна с фальшивым состраданием сказала в спину:

- Доигрался, голубок.

Однажды в детстве Александр потерялся в бамбуковом лесу, куда молодая его мама свернула по малой нужде, отправив его подальше, где он и пропал под штормовой ветер, который гнул вершины. Жуткий для русского мальчика лес вдруг оживших удочек, только гигантских - чудо-юдо ловить - обступал со всех сторон своей мертвенной, восковой желтизной, накрывая мир нездешним шумом, частым, острым и сухим, и это была уже не зона советских субтропиков на Кавказе, а один черт знает где, может, в Китае под гоминьдановцами, или в Индонезии, где вырезают коммунистов, он потерялся в мире, и ветер уносил его стыдливое "ау".

- Что с тобой?

Над ним наклонялся крепыш в подтяжках поверх рубашки с короткими рукавами. Это был хозяин квартиры. Он был немец, но из Казахстана. Восток боролся с Западом в его душе, то этот побеждал, то тот, а в общем малый неплохой, к тому же кандидат наук.

- З-знобит, - ответил Александр. - Подорвали мне иммунитет. Коммунисты.

- Скажи "а-а".

Александр открыл горло.

- Нашел время для простуды. Жаль. Я девочек привез. А то, может... Нет? Ну, лежи.

Оргия бушевала всю ночь, а на рассвете Александр проснулся оттого, что на него ссали. Он откатился к стене - подальше от брызг. Хозяин квартиры стоял в проеме двери и, глядя в окно невидящими глазами, длинной струей орошал линолеум.

- Фридрих, - сказал Александр. - Это не сортир. Хозяин прервал струю. Потом очнулся и вскричал:

- Прости!

Когда очнулся Александр, в квартире было тихо, в сквозняке из гостиной ощущалась убранность, на стуле рядом с ним лежали яблоки с опытного участка хозяина, а к спинке была приколота записка, что витамины от слова "Жизнь", а о квартплате чтобы не беспокоился: когда сможет, тогда пусть и отдаст...

Потом из бреда возник Альберт, он был уже в штатском, смотрел с состраданием.

- Общетинился, в халате... Тоскует, друг. Затоплю камин, буду пить. Хорошо бы собаку купить.

- Хорошо бы.

- Сейчас будет. Ложись...

Александр даже глаза закрыл, ожидая, как в детстве, и дождался: его обнюхивала с высоты своего роста черная собака, как из кошмара.

- Русская борзая, - сказал Альберт, а девушка в белых джинсах и с прямыми, как у американки, льняными волосами добавила:

- Милорду пять месяцев. Предки на сессии ООН, бабушка в больнице, а нам в Латинскую Америку через неделю... Вот тут вареное мясо, кости, опускала на пол пластиковый мешок из "Березки". - На первое время. А дальше вы его прокормите?

- Сам подохну, - обещал Александр, держа собаку за высоченные лапы.

- Спасибо вам, вы добрый человек.

- Спасибо вам...

- Друг, ты понял?

- Понял.

- Нет, ты ничего не понял. Дашенька, спускайся, а то таксист волнуется... Друг, ты меня слышишь? Я ведь убываю. Друг?

- Я понимаю. Поздравляю. Пылающий континент...

- И не на год.

- Нет?

- Неразложимое ядро! Помнишь, я обещал тебе, что вылезу? Но только, раз уж мир поймал, так надо было влезть ему не только в брюхо, надо перевариться было и в самые кишки... Прости меня. За Инеc, за все... Черт, как ужасно, что ты болен, что счетчик щелкает... Вестей не жди. Пластическая операция, новое айдентити. Я буду до конца стоять. Ты понимаешь? За нашу юность, за свободу, за дело Запада. После победы встретимся. Друга я никогда не забуду, если с ним повстречался в Москве. Какой ты колючий... Поправляйся. Не забывай. Его зовут Милорд.

Лицо ему лизали горячим языком. Над ним стояла собака. Он встал, оделся. Взял Милорда и спустился с ним во двор. Матери схватили своих детей и отбежали, а бабки закричали:

- Черный черт!

По ночам Милорд глодал кость. Он гремел ей по всей квартире, вызывая удары по трубам. Александр отнимал. Милорд принимался скулить на весь дом, который в ответ стучал так, что отдавалось в голове. "Тихо, - говорил Александр, лежа с ним в обнимку на матрасе и пытаясь укачать, как сына. Тихо, м... Убьют ведь..."

Днем пришла делегация. Он не пустил, они бились в дверь, дергая цепочку.

- Сам без права живешь, еще и собаку завел.

- Того и гляди, детей наших разорвет.

- Заявить в милицию.

Когда женщины откричались, мужской голос спокойно сказал, что если дом не будет избавлен от скотины, то он самолично спустит с него шкуру - с живого.

- Ничего тут не могу, - развел руками уполномоченный, несмотря на сына в кремлевском гараже. - За топоры готовы взяться.

Александр стал выводить борзую по ночам.

Под звездами Милорд уводил его далеко в поля - мало что соображающего и ослабевшего так, что иногда он падал в темноту от резких рывков.

Бутылка сухого кубинского рома все еще стояла нераскупоренной, когда в один невыносимо солнечный день он открыл окно на похоронный марш Шопена и застонал, увидев, что на торжественные эти похороны смотрят дети с портфелями. Сентябрь! Новый учебный год...

Он упал на матрас.

Но на следующее утро сбрил двухнедельную бороду и вышел в мир с портфелем.

На Ленинских горах его охватил приступ агорафобии. Это вот что такое. Это чувство абсурда. Чувство ничтожной невесомости. Чувство, что вот сейчас тебя подхватит и унесет, как эти обгорелые листья, скребущие по асфальту.

Он вошел на учебную территорию, но едва не повернул обратно, увидев блистающе-белую многоэтажную коробку. Факультет на девятом этаже. Двери разъехались, он столкнулся с Ивановым.

- Привет.

Не отвечая, Иванов положил ему руку на плечо и держал, пока не стало ясно, что лифт сейчас набьется до отказа. "Друг, я предупреждал", - сказал Иванов уже из кабины.

Информационные доски закрывала возбужденная толпа.

Пробившись, Александр увидел приказ. Знаки препинания пробивали папиросную бумагу, прикнопленную к доске.

На лестничной площадке он стрельнул сигарету. С ним пару раз заговаривали, он не отвечал. Потом он вернулся в коридор, поравнялся с дверью инспекторской.

Святослав Иванович сделал вид, что не заметил. Александр подошел к столу вплотную. Сунув палец в иностранную книжку, инспектор прикрыл ее и поднял голову:

- Вы думали, научный коммунизм, это вам - так? Сами виноваты. Надо было в срок явиться на пересдачу.

- Меня же в армию заберут.

- Что ж. Каждый мужчина должен через это пройти. Это всего два года, если в ВМФ не попадете. Выполняйте священный долг, а там, глядишь, и восстановим. Как друга вашего.

Лицо было непроницаемо. При этом, как ни странно, инспектор читал в оригинале Пазолини.

- До свидания, Александр.

- Чао...

В коридоре мертвенно жужжал люминисцентный свет.

Он спустился на лифте, широкой лестницей к раздевалкам и пошел на свет выхода. Очнулся он от плоского удара в лицо. Сплошное стекло, вымытое к началу занятий так, что от двери не отличить, отделилось от алюминиевой рамы и грохнуло об асфальт. Он переступил наружу. Вслед ему из здания кричали, но шагов он не ускорил. Потом под ним перестало хрустеть.

Вплоть до решетчатых ворот дорожка была пуста, за исключением одной девушки. На студентку она была непохожа. Голые ноги без чулок и в одной футболке, под которой качались груди. Как поросята. Несмотря на отсутствие портфеля и общую уместность где-нибудь на свиноферме, она вышагивала деловито. Тумба - думал он с нарастающей неприязнью, пока вдруг не опознал свой первый эмгэушный минет, взятый у него с такой непринужденностью, как выпить стакан воды - тот самый, возмущавший Ленина. Утрата невинности в том смысле имела место в год, когда он поступил, а она провалилась в третий раз, с тех пор, возможно, превратившись в вечную абитуриентку соискательницу высшего. Эти годы ее совсем не изменили. Он стал сбавлять темп, но она целеустремленно смотрела в одну ей видимую точку. Он приоткрыл рот, чтобы окликнуть ее по имени, возникшем в памяти, но девушка уже прошла.

Высотное здание МГУ - оно отсюда в правый профиль - медленно, но верно поднималось в небо, где сверкало своим шпилем до боли.

Альма матер.

Внезапно превратившаяся в мачеху.

Контроль на проходной он прошел беспрепятственно. Студенческий билет еще действовал, но внутри, в толпе, он почувствовал себя пасынком. Регистратор его эмоций, постоянно сидящий где-то за пультом в глубине сознания, с удивлением отметил взрывную силу чувств. Оказалось, все, что ненавидел, и не когда-нибудь, а еще этим утром, он на самом деле любил до дрожи. Обнять колонну и завыть.

Огибая зону "А", он так и сделал. Беззвучно.

На почте ему выбросили письмо от бабушки. Его он заложил на когда-нибудь потом, только вынул из конверта червонец.

На протяжении нескольких этажей в лифте ему досаждал чей-то сочувственный взгляд.

На переходе в башню он, как из самолета, вчуже восхитился сиянием города под крылом.

Комната встретила абсурдным шелестом бамбукового леса. Человек, вынимая кисточку из туши, во гневе оглянулся:

- Дверь закройте!

Все стены, все поверхности, включая его изнанку секретера, были залеплены иероглифами - по одному на листке, приклеенном за отсутствием "скоча" хлебным мякишем. И человек был не китаец, а персонаж, известный не только в общежитии, но и когда-то во всем Союзе. Еще в школе Александр узнал из газет о шахтере с Донбасса, который решил изучить все в мире языки.

- А, это ты... - Отложив кисточку, бывший шахтер встал и поджал свою здоровую ногу. (Одновременно с поглощением языков он наращивал мышцы на своей усохшей от полиомиелита.) - Теперь меня произвели в небожители.

Наблюдая, как Александр собирает вещи, полиглот расставил руки, вытянул здоровую ногу в рваном носке и стал совершать приседания. Собирать в общем было нечего. Ящики стола пусты. Освободив место еще для двух иероглифов, Александр снял с фанеры портрет Селина и снимок с Альбертом на фоне Политической карты мира. Селина он сложил и спрятал во внутренний карман пиджака. Снимок тоже решил не рвать.

Полиглот приседал и поднимался. В ауре солнечной пыли он выглядел нелепо, как подросток.

- Могучий ты мужик, Толян. - Александр кивнул на иероглифы. - Какой уже по счету?

- Язычок-то? Дай Бог памяти, - поскреб в затылке полиглот.

- За сто перевалил?

- За сто? Не-е. Только приближаюсь.

- А на х... тебе все это?

- Как "на х..."?

- Ну, сверхзадача... Что это, способ путешествовать?

Толян заухмылялся. Сел, обмакнул кисточку и стал ласкать о горлышко. Кроме баночки с тушью перед ним стояла бутылка из-под кефира с водопроводной водой и оборванная буханка черного хлеба.

- Шире бери.

- Ну?

- Бери выше, а вернее, глубже.

- Темнишь? - Александр толкнул коленом свой портфель. - Раскалывайся, небожитель. Я за бортом уже никому не скажу.

- Мудрец, - сказал Толян, - познает мир, не выходя со двора. А теперь думай сам...

Он прикусил язык и стал выписывать иероглиф. Дверь лифта уже закрывалась, когда он выскочил следом с бумажкой. Александр заблокировал ногой.

- Тебе! Я расписался.

- Спасибо...

Но это был не иероглиф истины.

В пальцах подрагивала повестка, которая извещала, что отсрочка от военной службы кончилась и "гр-н Андерс" должен явиться в военкомат по адресу...

"При себе иметь военный билет".

По пути вниз он последний раз в жизни задержался на крыше гуманитарного корпуса. Видно было до самого Кремля, но его снова поразила смена чувств: все, что "гр-н Андерс" только что любил, он ненавидел всей душой...

Этот простор - безвыходный и безоглядный.

Он разорвал повестку, выставил руку за балюстраду и отпустил клочки на ветер.

Милорд клацал изнутри и лаял. Потом рвал плечи, стреляя в лицо языком. Сбегал за каким-то комком и стал жевать.

- Что ты там нашел?

Александр вынул из портфеля триста грамм вареной колбасы, ободрал с нее целлофан и дал собаке взамен парижских слипов.

Когда-то ему их забивали в глотку.

Черное кружево было измочалено так, что ничего, кроме вкуса собачьей слюны, он не почувствовал.

Глядя с недоверием, Милорд гавкнул.

Опомнившись, Александр утер свои слезы, но трусы собаке не вернул. Чемоданы с бирками Air France стояли в спальне. Он откинул крышку верхнего и бросил их туда. И закружил по квартире, собирая инородные вещи. Он укладывал их с бессмысленной аккуратностью. Закрыл, надавил коленом и вынес чемодан в прихожую. Когда открыл второй, в шелковых складках кармана что-то звякнуло.

Ключи.

На колечке и с картонной биркой, размявшейся так, что он с трудом сумел восстановить адрес.

- Сиди тихо, - дал он наказ борзой.

И отправился в Москву на поиски улицы Коминтерна...

Из метро его вынесло под дворцовые своды станции, украшенной старинными, еще сталинскими панно с сюжетами на военно-патриотические темы.

Это был рабочий район.

Александр скользнул мимо ярко освещенной проходной завода, мимо Доски почета, где ударницам были пририсованы усы, х... и папиросы, и сник в тени стены, защищенной сверху колючей проволокой. Параллельно посреди улицы тянулся бульвар. Переносной магнитофон хрипел оттуда из кустов голосом раннего Высоцкого:

Она ж хрипит, она же грязная,

и глаз подбит, и ноги разные,

всегда одета, как уборщица...

Темно, но далеко не ночь - самое время нарваться на фингал, любовно выточенный в цехах за этой стеной...

А мне плевать: мне очень хочется!

Вот именно, Володя...

Улица Коминтерна была за углом.

Окно на первом этаже упорно не гасло. За ним бугай в майке линялой, пролетарской голубиз-ны заканчивал клетку для птиц. Плоскогубцами он подвинчивал концы проволоки. При этом он то и дело перекуривал или, запрокидываясь, пил из эмалированного бидона на три литра.

В беседке посреди двора Александр сидел затемнившись, как для ночного боя: воротник поднят, лацканы пиджака закрывают рубашку, волосы на лоб, голова опущена. Но мусора не отдыхают. К тому же, еще видят, суки, в темноте.

- А ну встал.

Козырьки фуражек поблескивали. Он не услышал, как они подошли по земле.

- Руки из карманов.

Он вынул.

- Подошел... Дыхни?

Во рту было гнусно от перегара возбуждения. Но делать нечего, дыхнул. Мусор и носом не повел, в отличие от Александра он был под дозой. Вот такие и вбивали его в землю - в двенадцать лет. Учили "родину любить".

Второй проявил вялый интерес:

- Бухой?

- Да вроде нет... Кого высиживаешь?

- Одну тут... - и он добавил: - товарищ сержант. Обещалась выйти.

- Как звать, не Любка?

На всякий случай Александр мотнул головой двузначно.

- Если Любка, так она из диспансера только.

- Нет-нет. Другая.

- Смотри, поймаешь на конец.

Они удалились, ухмыляясь и пошлепывая по ладоням набалдашниками дубинок.

Свет в окне тем временем погас.

Дверь была на площадке слева. Второй ключ подошел. Квартира дохнула по-пролетарски. Закрываясь изнутри, он боялся, что палец соскользнет со спуска.

Третья по счету комната была необитаема.

Дверь скрипнула, а ключ он удалил бесшумно.

Изнутри он заперся.

Пыльно мерцали половицы. Окна были голые - листва за ними, как вырезана из жести. В углу столик с трехстворчатым зеркалом. Отражаясь в нем, свет фонаря слепил. Венский стул. Больше мебели не было, если не считать шторы, которая, как в театре, отгораживала задник комнаты. Оттуда доносился странный звук - словно забыли выключить транзистор.

В коридоре зашлепала тяжесть. Оставив дверь сортира открытой, бугай матерился, отливая с трудом. Ушел он, сорвав бачок, - и Александр поздравил себя с акустической завесой.

Кольца шторы лязгнули, сбиваясь.

За ней лежал матрас. Бормотанье шло из-под него. Александр опустился на колени. Отвернув толстый угол, он обнаружил толстую тетрадь. Под ней открылась вентиляционная дыра, которая уже не бормотала, а выразилась ясно:

"X..., ребята? Идем на банк".

"У-уу, - загудели голоса. - Ну, Петя, пан или пропал..."

Щелкнула карта:

"За туза на все. Ложи!"

В подполье резались в очко, но судьба банка осталась неизвестной. Потому что из коридора в дверь стукнули:

- Инесса?

Он замер.

- Ты что ль, Ангел? - Вдруг он взорвался и перешел на крик. - Кто там? С Лубянки, что ль? Отвечайте инвалиду коммунистического соревнования. Не то сейчас зарублю и отвечать не буду. Слышьте, суки? Справка у меня! Затмение системы!..

Сосед ударился об дверь.

Схватив тетрадь, Александр прыгнул к окну. Шпингалеты заедали, но кожи на пальцах он не жалел.

Инвалид ударил топором. Он промахнулся и с матом выдернул лезвие из косяка. Со второго раза дверь отлетела.

Топор сверкнул.

- Убью-ю...

Вспыхнувшие окна осветили кусты. Ударом плеча Александр высадил стекло и прыгнул через эти кусты. Он приземлился в клумбе и разогнулся, как пружина.

Топор вонзился в землю как раз за ним.

- Держи ворюгу!

Охваченный горячкой, пролетарский район палил из ружья.

В эпицентре охоты за собой любимым Александр, прижимая к животу похищенную тетрадь, пробирался во тьме - полной, пыльной и дурнопахнущей. Это была вонь из подвалов детства - то кисло-капустной, то картофельной гнили. На поворотах он касался то занозистых досок, то кирпичных стен с колючими выворотами бетонного раствора. Потом его ударило под колено. Он чиркнул спичкой и удивился. К стене, которая перекрывала ему путь, было приставлено старинное кресло. Ободранное, рваное, но вполне музейное. Могло бы украсить в Зимнем дворце экспози-цию, посвященную классическому веку родной литературы. Вольтерьянское. Как оно сюда попало? Из какого разграбленного предками жильцов "дворянского гнезда"?

Александр сел.

Кресло выдержало.

Он вынул коробок и зажег спичку.

Эту тетрадь он уже видел в руках у Инеc. Она была на спирали, старая и в морщинах. На малиново-красной обложке здание на бульваре Сен-Мишель, где тетрадь была когда-то куплена. Он открыл и задохнулся. Французский почерк Инеc был такой же простодушный. При всей своей невероятной сложности человек этот был однозначен по-библейски. Да - да, нет - нет... Охваченный невероятным возбуждением, он стал перелистывать находку.

Пальцы обожгло.

Черно стало, как в могиле.

Под напором эмоций он всхлипнул. Прижал тетрадь подбородком к груди, вытянул ноги и расстегнулся с усилием. Разогнувшись, кровь загудела, как телефонный столб. Чувство узнавания свело пальцы. Возник, отнял дыхание и сразу же под веками стал таять нездешний образ. Прищелкивая, он пытался удержать, за этой Дульсинеей наяривая в виде вдруг кабана, взлетающего с рыком...

Удар в лицо.

Вместе со слезами по скуле Александра оплывала сперма - горячая, как воск. Вкус был морской, а пахло, как после апрельского дождя в лесу чем-то очень живым.

Он засмеялся.

Обтер руку о подлокотник и от последней спички прикурил обломок сигареты. Хватило на три затяжки. Осветив затоптанную пыль, огонек погас. Александр обнял тетрадь и впервые за время отсутствия Инеc провалился в такой глубокий сон, что когда пришла пора проснуться, не сразу понял - куда же это, к черту, занесло?

Journal intime* лежал перед ним, как разбитое зеркало.

Между французско-русским словарем под редакцией Ганиной и пишущей машинкой.

Устроился он на кухне. Из-за занавески просматривались подступы к дому. В мгновенную реакцию гигантской военной машины, не досчитавшейся одного призывника, не очень верилось, но береженого Бог бережет: если с дороги вдруг свернет защитного цвета помесь "газика" с БТР, у него будет время если не слинять по крыше (ход предусмотрительно открыт), то выброситься из окна.

* Дневник (фр.)

С другой стороны, газовая плита за спиной позволяла не отвлекаться на хождения за чаем.

Дневник был пестр и анархичен.

Среди поспешных записей имели место попытки автобиографического романа, но писалось все это где, как и чем попало - даже карандашом. Так, где стерлось, он обводил по букве, по слову, а затем, заглядывая в словарь, на заедающей машинке перепечатывал страницу за страницей, кусок за куском собирая образ, в который сам не верил: неужели это и была его Дульсинея? Бог знает, каким образом зачатая в церебральном холоде глобальных коммунистичес-ких страстей большеглазая девочка с незаживающей звездой сигаретного ожога на лбу.

"Как и всегда, собирались второпях, и я успела взять с собой только тетрадь, когда-то брошенную в Москве на полуслове. Других развлечений нет: продолжим...

Мы в румынском санатории - Он и я. Черный "мерседес" отвозит нас на грязи. Из Бухареста туда же прилетает супруга Дракулеску.

На вертолете.

Это дворец в огромном саду. Кроме персонала и врачей (все говорят по-французски, но курят "Кент"), мы были с ним одни - пока не привезли двух индонезийцев. Они говорят только по-английски, меня попросили переводить на приеме. У обоих тропические болезни. Один синий, причем буквально: ладони, губы, лицо. Другой с виду нормальный, но в крови черви. Болезнь отнюдь не символическая, называется палюдизм. В знак благодарности они мне показали портрет Сукарно в феске - вырезку из газеты, хранимую в бумажнике. Они очень за своего Сукарно. Почему? Потому что служащим Сукарно (тоже, кстати, друг отца) выдает полтора килограмма риса в месяц.

Когда я наталкиваюсь в саду на эту пару, приходится делать усилие, чтобы не отшатнуться.

Фильм ужасов.

Потолок в комнате такой высокий, что он не чувствует запаха сигареты, выкуренной исподтишка. У него свои развлечения. Он собирает сливы и приносит: "Мой и ешь".

Сливы гниют в мраморном умывальнике.

"Не будешь есть, умрешь".

Румыны проверили, все у меня в порядке.

А есть не могу. Только кофе.

За это мне вкалывают что-то гнусное - по-социалистически толстыми иглами.

Жара, сонливость. Когда я просыпаюсь на закате и вижу перед собой соцреализм в огромной золоченой раме, жить мне не хочется.

Эффект страны, навязанной на лето?

Надеюсь...

Роман? Но кто поверит в героиню, в одну возможность этой человеческой аномалии? Я первая не верю. Прошлым летом в Крыму мне проходу не давал космический кретин - любимец их генсека. Он крал лифчики у персонала, обслуживающего душ Шарко, напяливал на лысину и с гоготом носился под магнолиями - волосатый, как горилла. Однажды отвесил мне советский комплимент: "Инеc, ты не серийного производства. Ты - товар штучный".

В том и отчаяние, товарищ космонавт.

Эсперанс - или имя слишком патетично? - родилась в Париже, но заговорила сначала по-испански. Во время изгнания на Восток приобрела не только польский, но еще и русский. В советской средней школе № 1 при посольстве СССР в Польше, которая "за отличные успехи и примерное поведение" наградила ее похвальной грамотой, где в левом углу Ленин, а в правом Сталин. Вернувшись во Францию, она не забыла эти языки. На плечах как клетка с попугаями, у любого другого такая голова взорвалась бы изнутри, но она гордо несла ее вперед. Во время сеанса профессиональной ориентации перед окончанием лицея ей намекнули на возможность карьеры в разведке. Шпионкой?

От этого варианта судьбы она отказалась с возмущением.

Больше попыток эксплуатации ее талантов никто не предпринял.

Она осталась наедине с этим проклятьем - всех понимать.

Кроме самой себя.

В этих мирах, друг другу противостоящих, она чувствовала себя вполне уверенно - не принадлежа при этом ни тому и ни другому. В каждом из миров ей не хватало другого, о существовании которого она знала не из газет или передач западного радио. Се пе pas beau*, осторожно говорила она. Ей строго отвечали: "Это - страна будущего". Douce France: cher pays de топ enfance**, подпевала она граммофону, заведенному ветераном первой мировой, дедом подруги, пригласившей ее на зимние каникулы в Indre et Loire - не забывая при этом, что вокруг страна капитализма, осужденного Историей. Ощущение превосходства переходило в чувство неполноценности - и наоборот. Сверстники произрастали в соответствии с политической картой мира. Каждый своего цвета. Внутри ее цвета смешались, как на картинах, порицаемых в СССР.

* Некрасиво (фр.)

** Нежная Франция, милая страна моего детства (фр.)

Продукт посткоминтерновской эпохи, побочное дитя того типа космополитизма для бедных, который назывался "пролетарским интернационализмом", она мучалась завистью к сверстникам, принадлежавшим этим мирам - тому или другому. Кто там ли, здесь ли, но был своим.

Одноязыким. Одноклеточным...

Эсперанс. Этюд повышенной сложности, сыгранный в сумерках коммунизма. Интегральное исчисление. Чистая абстракция, но с текущей, словно персик...

Не дай себя сожрать. Кровь жизни выпить.

Завтра, кстати, нас везут в Трансильванию.

В замок графа Дракулы.

Один из самых красивых замков, которые я в жизни видела. Я преувеличила восторг, чтобы вызвать у него реакцию:

- Неужели ты хотела бы здесь жить?

- И еще как.

- В качестве Дракулы?

- Жертвы.

Он потемнел:

- Никогда я тебя не понимал...

И отвернулся к супружеской паре самодовольных хозяев замка и всей этой страны - прекрасной и несчастной.

С очередным комплиментом..."

Извещая, что уже ночь, соседи стучали по трубе.

Александр выходил с собакой.

Под зябким звездным небом за зоной отдыха расстилались до горизонта совхозные поля. Он возвращался не с пустыми руками. То надергивал сахарной свеклы, которую в вареном виде Милорд перекатывал, пятная линолеум, по всей квартире. То тыкву приносил, в оранжевой желтизне которой было нечто древнекитайское, буддистское и даже всецело потустороннее. Созерцая тыкву в свете голой лампочки, он вчуже удивлялся своему спокойствию. Потому что в этой глухоте, звенящей в ушах, ничто не предвещало возвращения Инеc. Но чем плотнее сдвигалось зеркало ее жизни, тем увереннее ему становилось, что она непременно материализует-ся. И даже от этого опережающего знания ему становилось тошно, как от перекура: будто это не кремлевские хозяева держали натянутую паутину того, что громоздко именуется в газетах "международным коммунистическим движением" - нет, то было бы элементарно. Главный паук был именно он - Александр. Угнездившийся в эпицентре в ожидании неминуемой жертвы. Потому что за парой огромных глаз и на-все-наплевательским видом таилось самое неуверенное в этом мире существо.

Он не удивился, но непроизвольно замер на вдохе, когда в поле зрения стала влезать бумажка.

Однажды утром. В щель входной двери.

Он поймал ее в полете.

Это был вызов. Не в военкомат, не в КГБ - на Центральный телеграф СССР. В двенадцать ночи. Для переговора с тем, что рука служащей обозначила, как Фобос - но, возможно, он уже поехал?

Он вышел на свет.

Именно Фобос. Спутник чего-то очень-очень дальнего, как помнится из астрономии...

Планеты Ужас?

Воротник пиджачка был поднят. Он опускал глаза, когда они проходили, но в третий раз не выдержал и улыбнулся.

- Кого ожидаем?

- Разговора.

- А вызов есть?

Он вынул:

- Фобос, где это может быть?

- Чего... - Вернув бумажку, милиционер пожал плечами. - На Грецию похоже, нет?

Он кивнул:

- На Древнюю. На мифы о б-богах и героях.

Патруль отошел, оглядываясь на него, подпирающего барьер среди проституток, грузин, фарцы. То и дело налетал озноб. Сжимая облупленное железо, он смотрел на башенный вход с аббревиатурой "СССР" над выпирающим синим глобусом.

Под ними светились часы.

- Фобос? - Телефонистка открыла толстый справочник. - Нет такого. Наверное, ошибка. Есть Форос.

- Где это?

- Крым.

Он сел и свесил руки, успокоившись так, что до него не сразу дошло, что этот Форос уже в седьмой кабине. Говорите, велели ему в ухо. Он разорвал губы:

- Инеc?

Треск, разряды. Как из космоса донесся голос: "Мы возвращаемся". "Куда?" - "Еще не знаю, но через Москву. Ты будешь?" - "Если не заберут". "Что?" - "Буду". - "У тебя ничего не изменилось?" - "Нет". - "Я сделала все, что могла и даже больше. Ты слышишь?" - "Еле-еле". - "Здесь жуткая гроза". - "Понимаю, - кивнул он. - Зевс..." - "Что?" - "Зевс-громовержец!" - Она не засмеялась: "Нет. Уже нет... В буквальном смысле". - "Как та?" "Какая? Нет. Осенний шторм. Но сначала он был в ярости. В лицо им бросил..." - "Что?" - "Досье. Ему к приезду приготовили". - "Кто?" "Представляешь? На тебя, на нас..." - "Я понимаю. Кто?"

Линия прервалась.

Он вывалился с трубкой и ждал, пока телефонистка не закатила мутные глаза.

Тротуар лоснился.

Моросило.

Наружное наблюдение называется у них НН. Друг говорил. А исполнитель Николай Николаевич. Как в классическом романе. Николаев Николаичей в поле зрения не было, но, с другой стороны, невидимый ведь фронт...

Он спустился.

Указательный палец отгибала вешалка закинутого за спину пиджака. Огибая встречных, он спешил вниз к метро "Проспект Маркса".

Вдруг он запнулся.

В пальцах дрожала ментоловая сигарета. Salem - стрельнул у сердобольной "ласточки" в лаковых сапогах-чулках.

Отравили?

Хорошо - соседи на работе. Ё... борзая так атаковала дверь, что он сначала открыл, потом опомнился...

Штатский.

Даже при галстуке - из тех, что на резинке. При этом с локтя снимается корзина:

- Велено доставить.

Хрустнув Александру под босые ноги, курьер сделал вид, что не заметил бестактного рубля...

Корзина была тяжелая.

Борзая распласталась на кухне, бия хвостом. Лукошко, но плетеное из лакированных прутьев и под безукоризненной салфеткой с бахромой! Под которой натюрморт из сталинской "Книги о вкусной и здоровой пище" - в детстве на нее пускались слюни. Яблоки в папиросной бумаге. Он развинтил эти заботливые жгутики, понюхал сам и дал Милорду, который схватил яблоко и, многоступенчато поднявшись, удалился. Грозди "дамских пальчиков" обвивали бутылку под неожиданным названием Черный доктор.

Под ней - конвертик.

"Обосрешься..." - задумчиво ответил он Милорду, вбежавшему за следующим яблоком. Перед ним был лист бумаги с изображением в миниатюре знакомой гостиницы без вывески:

Я ОСТАЮСЬ.

Перед отъездом тебя

хотят обнять. "Как сына".

Осторожно...

Эдем в лукошке.

От ароматов затошнило. Голова кружилась. Неужели на самом деле? Ядом замедленного действия? Он отыскал хозяйский градусник, вернулся и обнял себя крепко - так, что исхудалость трицепсов вызвала жалость. Температура была нормальной, но, стряхивая, он еле удержался за сиденье. Градусник разбился об стену, выпустив целую армию блистающих шариков, которые он вкатывал по одному в конвертик - пока не взмок. Он отодвинул все - словарь, машинку, тетрадь с бульвара Сен-Мишель. Откупорил бутылку и до краев наполнил граненый свой стакан вином, не только черным, но и с каким-то декадентским отливом:

- Давай. Лечи...

Края бегущих облаков пылали, когда он открыл глаза и увидал, как слева в поле зрения въезжает черная машина, которая, отсвечивая на закате крышей и хромом, подплывала по этим рытвинам, как на воздушной подушке. Идущие с работы люди столбенели, поворачиваясь вслед. На заднем окне отдернули занавеску. Из-за стекла смеялась африканка, смуглая и молодая, за ней просматривался кто-то седовласый - будто в нимбе.

Александр вскочил.

Отблевавшись, он отнял полотенце и спросил у смертельно бледного пацана, глаза которого из зеркала горели любопытством:

- Куда же ты попал?

Борзая уже скулила перед дверью - на голоса, говорящие не по-русски.

ЛЕД или НАСИЛИЕ В ИСПАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Однажды бледный советский мальчик, кончив, уткнулся ей в подмышку, а потолок по-прежнему подрагивал от босых прыжков, и раз, и два, сходящихся и расходящихся - там, над ними, пользуясь отсутствием матери-садистки, девочка нахластывала по линолеуму скакалкой: и раз, и два, и раз, и два, и раз...

Инеc лежала, закинув руки.

Он снял свой вес и отвалился, при этом скользко себя шлепнув.

- А если ребенок?

- То лучше девочка.

- Почему не сын?

- Сыном был я, - ответил Александр. - Врагу не пожелаю.

- Проблемы с мамой?

- Не только. Со страной. Где всему полу моему не повезло.

- В этом, по-моему, равноправие.

- Рабынь они хотя бы под ружье не призывают. К тому же льготы по беременности. Мужчина больше раб. Безмятежность ее возмутила:

Загрузка...