Джорджина Смизерс, дочь полковника Фредерика Смизерса и Алвины, его супруги, единственный их ребенок, не умерший в нежном возрасте, была расстроена и сердита. Конечно, мама – хозяйка забывчивая, хотя в молодости, обожая лисью травлю, ни разу не забыла и не спутала, когда и где съезжались охотники. Но редко выпадала неделя, чтобы она вспомнила все, что следовало купить или сделать для дома. И чем дольше она жила, чем меньше у нее становилось забот, тем больше она забывала. И в эту субботу Джорджи лишь сию минуту обнаружила, что мама забыла не только про фунт датского масла и сухой крем Бэрда, но и про новозеландскую баранью ногу, обойтись без которой было уж никак нельзя. Теперь Джорджи предстояло либо все воскресенье слушать ворчание отца, для поддержания в себе военного духа евшего по-прежнему только мясо, а также жалобы кузена Роберта (живущего у них родственника Алвины, эдакого постаревшего Уилла Уимпла,[1] чаще именуемого просто «кузен»), кушавшего сливы только с кремом, либо сесть на велосипед и проехаться семь миль до Криктона и семь обратно.
В двадцать шесть лет Джорджи вопреки угрызениям своей англиканской совести начинала испытывать смутную обиду, что ее назначение в жизни – быть маминой дочкой на посылках и милой папиной помощницей. Джорджи чтила отца и матерь своих, и особенно отца, такого душку, все еще галантного с девицами и дамами, кроме собственной жены. Но если ты занята – например, обметываешь швы новой нижней юбки или читаешь очередной выпуск захватывающего романа, – трудно сохранить безмятежность духа, когда тебя отрывают и гонят в Криктон. К тому же она терпеть не могла ездить на велосипеде. Людям с их положением следовало иметь автомобиль, пусть даже «форд» или самый маленький «остин». И неудивительно, что, надевая перед зеркалом шляпу, Джорджи поймала себя на том, что сердито хмурится.
Конечно, она не была занята ничем особенно интересным, да и вообще ничем, а просто сидела в гостиной перед тлеющим поленом в камине, который порой начинал неприятно дымить, стоило ветру разыграться в трубе, и, сложа руки, думала, каким тоскливым бывает январь после окончания рождественских праздников. И все-таки приятно располагать собственным временем, пусть даже для не очень веселых мыслей. К тому же в любую минуту может произойти что-то волнующее, хотя, как честно признала Джорджи, смущенная собственным бунтом, случалось это крайне редко. Но ведь может прийти с визитом новый священник из Клива – а ей так хочется познакомиться с ним! Или заглянет Китти Колберн-Хосфорд договориться о сборе девочек-скаутов. А потому она имела право почувствовать досаду, когда папа открыл дверь и по его лицу она сразу поняла, что мама опять про что-то забыла.
По безмолвному соглашению, как это принято в семейной жизни, родители, когда надо было отдать распоряжение Джорджине, служили друг другу ординарцами. Если полковнику требовалось, чтобы Джорджи убрала его комнату (особая честь, ласково оказываемая ей одной), или если он умудрялся так запутать леску, что распутать ее могли только женские пальчики, в комнату амазонкой влетала Алвина: «Деточка, ты нужна папе! Скорее беги к нему». Если же Алвина что-то забывала, ей приходилось отрывать Фреда от какого-нибудь его занятия, чтобы он явился вестником радости. Как бы они ни ссорились и ни расходились во мнениях – а этому конца края не было, – в такой услуге они друг другу не отказывали практически никогда.
Волос Джорджина не стригла. Папа и мама единодушно решили, что «новая мода» (уже десятилетней давности) и неженственна и безобразна. А потому она расчесывала их на прямой пробор и укладывала на затылке довольно-таки нелепым узлом. Джорджина небрежно натянула на голову шляпу – старую и немодную. Это она знала. Хотя и не подозревала, что даже в лучшие свои дни шляпа ей совсем не шла. Ее вкус в вопросах одежды был не то, чтобы плохим, но не сформированным и детским. Папа и мама считали, что «юность Джорджи следует беречь» – весьма удобное средство, к которому прибегают все классы, чтобы снять с себя ответственность за воспитание и образование детей, обрекаемых по сути на вечное рабство in statu pupillari.[2] В результате Джорджи при фигуре взрослой женщины сохранила ум, привычки и чувства шестнадцатилетней девочки. Хотя она добилась, что ее юбки по длине и покрою более или менее соответствовали современным, ее одежда сохраняла что-то странно детское. Башмаки на низком каблуке, черные чулки, синяя шерстяная юбка и безобразная блузка выглядели на ней так, словно она донашивала костюм сестры-школьницы, из которого та преждевременно выросла. «Практичная» шляпа знаменовала, так сказать, последнюю соломинку, которая сломала спину кокетливости.
На свое лицо Джорджина посмотрела с неодобрением. Открытое лицо, безмятежное лицо, которое явно не прячет никаких глубин. Кожа красноватая, слегка загрубелая от зимних ветров и спартанских омовений. Чуждая косметике. Рядом с серебряной щеткой, гребенкой и ручным зеркалом на ее туалетном столике не стояли и не лежали баночки, тюбики, разноцветные коробочки и флакончики – радость Женской Души. У нее был один тюбик ланолина и один, почти пустой, флакон «Фуль-Нана», подарок лондонской развращенной столицей тетки, которая старалась видеться со своими провинциальными родственниками как можно реже. Папа, обладавший широким опытом общения с дамами легкого поведения, содрогнулся бы до самых глубин своей благородной военной души, если бы его жена или дочь прибегли к этим орудиям вечной погибели – рисовой пудре и губной помаде. Черт побери, сэр! Пудрятся и мажутся лондонские шлюхи, сэр! Запах рисовой пудры и вкус помады были довольно хорошо знакомы галантному офицеру. Но – не у него в доме! Тут он был тверд. Уж будьте любезны! Мужчина, знаете ли, может себе кое-что позволить, и все такое, знаете ли, но семейная жизнь должна быть чиста. Вот так.
Нет, лицо вовсе не было дурным – ни в нравственном, ни даже в эстетическом смысле. Это лицо дышало здоровьем во всех смыслах, включая и некоторый оттенок честной глупости. Лоб, подбородок, скулы вполне приемлемы. Зубы отличные и вызывающе белые, точно их выбелил ординарец полковника. Брови, глаза, детски серые глаза, уши не вызывали никаких нареканий. И все же ни Джорджи, ни ее отец не могли поверить, что она миловидна. Почему? Увы, откуда у нее взялись эти пухлые и уже чуточку отвислые щеки тамбурмажора? Но даже щеки могли бы кое-как выдержать критику, если бы не нос. В нем заключалась вся трагедия. Какой повивальных дел бесенок присобачил этот крупный мужской нос в центре девичьего лица? Нос, который был для нее источником вечной горечи не меньше, чем для Сирано,[3] но она не могла дать выход своим оскорбленным чувствам с помощью шпаги. Бедняжка Джорджи! Как она ненавидела этот нос! А особенно зимой, когда он имел обыкновение краснеть и увлажняться!
Внизу у топящегося камина собрались коротать время до чая остальные члены семьи. К чаю никого не ждали. Смежив веки, дыша размеренно и громко, полковник обдумывал военную операцию, а «Морнинг пост» соскользнула на пол между его расслабившихся колен. Алвина сидела в кресле выпрямившись, точно твердой рукой направляла лошадь к изгороди – пусть только попробует заартачиться! Она читала в «Дейли мейл» отчет о пленарном заседании Лиги Наций, время от времени испуская безапелляционно-презрительное «гм!» или «фу!». Кузен, семейная интеллектуальная звезда, с сожалением убеждался, что кроссворд решается слишком уж легко. Джорджи распахнула дверь. Все три головы обернулись к ней. Глаза полковника моргали быстро и недоуменно.
– Так я поехала, мама.
– Хорошо, деточка. Но как ты долго собиралась! Надеюсь, ты успеешь вернуться до темноты.
– Да-да, конечно. Но ты уверена, что это все?
– Ну разумеется.
– Совершенно уверена? Поехать еще раз будет уже поздно.
– Разумеется, я уверена, – ответила Алвина, выпрямляясь в кресельном седле еще больше, и засмеялась. Возможно, когда-то смех этот и был очаровательным, но теперь в нем появилось что-то жесткое, вымученное, кудахтающее. Он словно провозглашал неопровержимую истину: прочие люди – либералы, лавочники, большевики и так далее – бесспорно забывают, но память Алвины, подлинный продукт Британской империи, ни на какие провалы не способна.
– Джорджи, – произнес полковник с обычной размеренной властностью, – по шоссе не езди! Хулиганы за рулем – это просто бич. Мы не хотим, чтобы тебя принесли домой на носилках.
– Хорошо, папа! – Лишние две мили по проселкам… ну, да ничего. – До свидания. Я должна лететь!
– До свидания. Только осторожнее, деточка.
Джорджи чуть было не хлопнула дверью. Как старики любят тянуть и мешкать! Жалко, что у нее так мало молодых знакомых. Почему-то почти все ее друзья были старше нее. Все-таки подло, что она практически незнакома ни с кем из блестящего кружка Марджи Стюарт… но, правда, Стюарты очень богаты… Так хотя бы с кем-нибудь из жутко странных, неприятных, зато интересных людей, которые летом приезжают на воскресенье к мистеру Перфлиту. (Мистер Перфлит был местным интеллигентом.) Джорджи злобно налегла на педали, пробивая стену ветра. Да, подло сидеть взаперти со стариками, которые ничего уже не хотят – только расположиться поудобнее, тянуть время и разговаривать о прошлом. Но тут ее ожгло сострадание, и ей стало совестно. Ведь для них это тоже жутко, даже еще больше. С обычной своей смутностью так и не повзрослевшего подростка она ощутила ужас, беспомощность и горечь старости – обызвествление артерий, одрябление плоти, жиреющей или высыхающей так, что выступают все кости. Лицо превращается в морщинистую маску, прежде ясные глаза тускнеют, энергия и интересы убывают, угасают, и самая личность в долгом трагичном диминуэндо утрачивает связь с действительностью, тупеет, и человек становится неразумно упрямым, бесчувственным. Джорджи вздрогнула и быстрее закрутила педали, чтобы избавиться от этих мыслей. Какой малый срок им остается! Как это низко – злиться, что они посягают на ее жизнь, мечтать о том, чтобы вырваться из дома, увидеть новые лица, познакомиться с новыми людьми, болтать, кататься, наслаждаться всеми радостями и, может быть, – тут она порозовела, хотя никто не мог подслушать ее мыслей, – может быть, выйти замуж за приличного человека, обзавестись детьми. Ведь они же так добры с ней, так ее любят! У нее есть ее девочки-скауты, она может приглашать к чаю кого пожелает, у нее есть карманные деньги, она гостит у родственников – правда, тоже уже немолодых… Ей дано… ну, столько всего! И очень дурно, что она злится только потому, что ничего не происходит, что ей скучно, а мама забывает, а папа и кузен все время просят ее о всяких мелких услугах; конечно, они легко бы обошлись без ее помощи и обращаются к ней просто из нежности, просто ища ее общества. Словно прокатиться на велосипеде в дурацкий Криктон и обратно ради тех, кто тебя любит, уж такое большое наказание!
Джорджи крутила педали в исступлении раскаяния и жертвенности. Она сполна испытала утешительную силу самоуничижения и твердо решила, что уж в это воскресенье, пусть льет дождь, пусть воет буря, она обязательно пойдет в церковь к ранней службе, а не проваляется в постели все утро, как прошлые два… нет, три воскресенья!
Пять минут спустя после того, как дверь за Джорджи закрылась, Алвина нарушила тишину, хлопнув себя по колену амазонки, хотя и костлявому, с восклицанием:
– Ну вот! Я ведь знала, что забыла про что-то!
Полковник раздраженно заморгал: его уже дважды отвлекли от серьезных размышлений после второго завтрака!
– Так что же на этот раз? – спросил он с некоторым раздражением.
– Бутылку соуса к мясу.
– А! – с упреком вскричал кузен. – Алвина! Я же специально напоминал тебе и вчера и сегодня!
– Право же, Алвина, – раздраженно сказал полковник, словно впервые произнося слова, которые последние тридцать лет повторял по меньшей мере раз в неделю. – Тебе следует внести в ведение хозяйства какую-то систему. Сохранять счета, составлять списки необходимых покупок.
Алвина выпрямилась в седле и фыркнула пренебрежительно.
– Просто нелепо, что Джорджи вынуждена тащиться на велосипеде в Криктон в любое время и в любую погоду, потому что ты не желаешь хоть что-нибудь помнить. Ты совсем не думаешь о девочке.
Словно киноковбой, летящий галопом, Алвина выстрелила с седла, поразив цель метко и беспощадно.
– Если бы о Джорджи думали, – сказала она, – половина дохода семьи не тратилась бы на букмекеров и бессмысленные поездки в Лондон и у Джорджи был бы маленький автомобиль. Не говоря уж…
– Ну-ну, – деловито вмешался кузен. – Тише, тише. Опять вы, голубки, принялись клевать друг друга!
Эту милую шутку он придумал в те давние времена, когда любовная ссора чуть было не положила конец помолвке Фреда и Алвины. Кузен весьма гордился тем, что благодаря его усилиям был все-таки заключен брак, оказавшийся столь благополучным – в целом.
Полковник сердито взглянул на Алвину поверх очков, которые надел только для этого разговора. Он знал по опыту, что не может тягаться с Алвиной в домашних стычках, вопреки всем своим свершениям на плацу и поле брани. Он снял очки, дважды невнятно буркнул, словно из презрения не желая преследовать обращенного в бегство, да к тому же ничтожного, врага и вернулся к своим размышлениям.
Сагу о Смизерсе, Муза, поведай, спой мне куплетик о сыне Мейворса.
Черные туманы спускаются с горы. Духи убитых стенают в ветре. Подайте мне арфу, пусть струны трепещут! Нет более Оскара, погибли сыны Фингала.
Аристократична ли фамилия Смизерс?[4] Возможно, она значится в «Дебретте»[5] и несомненно внесена в Золотую книгу армейских списков. Тем не менее она ближе безвестным трехстам, оборонявшим Фермопилы, чем нью-йорскским Четырехстам семействам, этим crème de la crème.[6] Правда, Смизерс тяготеет более к честным ремеслам, чем к блеску герцогских и графских корон, но два поколения в армии способны сотворить чудо. Полковник Смизерс был, бесспорно, джентльмен. Когда он шел военно-подагрической походкой, чуть вразвалку, на ногах его звенели невидимые шпоры, и даже дома вставали по стойке «смирно», а деревья отдавали честь. Отдаленный мотивчик шарманки тотчас преображался в гренадерский марш. Смизерс был воплощением истинного армейского духа.
Фред Смизерс увидел свет на воинском транспорте вследствие небольшого арифметического просчета то ли маменьки Смизерс, то ли богини Луцины.[7] В детстве он никакими особыми способностями не поражал, но родители с гордостью подмечали в нем явную склонность к военной карьере. Он при первой возможности сбегал от латинских склонений и спряжений к ручьям, в долины, на холмы. «Градус ад Парнассум»[8] внушал сему британскому Ипполиту[9] невыразимое отвращение. Атрибутами его божества были винтовка и шомпол. С той тонкой градацией чувств, присущей лишь прирожденному охотнику-спортсмену, он умудрялся любить лошадей и собак нежнейшей любовью и вести беспощадную войну с дикими обитателями лесов, лугов и речек от куропаток до форелей, а в более поздние годы – от тигров до лисиц. Однако с тех пор, как миновала золотая пора детства и рогаток, он больше никогда не сражал синиц и не покушался на жизнь заматерелых котов, сколь ни обильна и ни соблазнительна была эта дичь. Он свято соблюдал все благородные требования охоты и травли: кротких и робких косуль бил из ружья с телескопическим прицелом; кабанов колол пикой, пренебрегая более нежными и сочными хрюшками родных вересков; над кряквами изволил чинить расправу дробью пятого номера, но к лисицам, пусть они и родственницы собак, брезговал прикасаться и предоставлял расправу с ними братоубийственным зубам.
Тодхантера[10] он не штудировал, как и Евклида,[11] выглядевшего новехоньким, предпочитая посылать пули в мишени, а не рассчитывать их траектории. Поэтому об артиллерии речи быть не могло. Для гвардии или кавалерии он был слишком беден и поступил в пехоту, а ссылка на весьма дальних и еще более сомнительных кельтских предков обеспечила ему направление в шотландский батальон. И уж тут-то мой благородный юноша вдоволь нащеголялся в юбочке и других столь же национальных принадлежностях формы «бравых молодцов» столь любимых королевой Викторией, – одним из тех, кому она в утешение после бесславного поражения в Крыму дала всемилостивейшее позволение «носить усы».
Юбочка и привлекла внимание Алвины на параде в Олдершоте. Амазонка, наводившая жуть на тихих мужчин, которые предпочитали есть баранину, добытую к столу не их руками, она дала клятву, что выйдет только за настоящего охотника-спортсмена и солдата. И Джорджина явилась довольно неказистым плодом их целомудренной страсти. Еще удивительно, что она появилась на свет без лисьего хвоста, вожделенного трофея любителей лисьей травли.
Во всей Британской империи не сыскалось бы места, где бы доблестному офицеру не довелось маршировать, муштровать подчиненных, стрелять птиц, охотиться и сражаться за родную страну. Тупым концом пики для кабана он сломал себе два ребра; играя в поло, он упал с лошади и сломал руку; фуззи-вуззи ранил его копьем в бедро, а братец бур раздробил ему лопатку меткой пулей магазинной винтовки Маузера. Тем не менее, хотя он добросовестно платил долги с двухлетней задержкой, продвижение по служебной лестнице шло туго, и в 1910 году он вышел в отставку на половинное жалованье всего лишь капитаном, получив на прощанье утешительный чин майора.
И что дальше? Без малого пять лет он проживал в Бате, снимая скромный домик, а Джорджина посещала школу и училась, как оставаться юной. Вернее же, ничему не училась, пока ее сберегали юной.
Первое августа 1914 года обернулось для Смизерса великим днем. Когда он узнал, что европейская война уже несомненно началась, он гарцевал по улицам Бата на невидимом скакуне, и невидимые шпоры звенели еще громче обычного. Его терзали лихорадочные опасения, как бы Англия не «опозорилась», оставшись в стороне. Нет, за международной политикой Британской империи он никогда особенно не следил и весьма смутно представлял себе, что, собственно, произошло и почему. Просто он чувствовал, что Англия должна сражаться и это будет для нее очень хорошо – ведь Смизерс снова окажется при деле.
Объявление войны омолодило Смизерса. Никакая прививка доктора Воронова[12] не могла бы оказать столь магического действия. Несколько недель он взвешивал, не отправиться ли ему в Ирландию защищать государственный корабль от дьяволов Редмонда, стать чем-нибудь вроде адъютанта у Смита,[13] но европейская война была куда предпочтительнее. Вечером 4 августа, когда они засиделись допоздна, слишком обрадованные, слишком опьяненные вступлением Англии в общую схватку, он сказал Алвине:
– Повеселимся и поживимся! Китченер[14] сумеет устроить войну подлиннее.
Утром в следующий же понедельник Смизерс уже стучался в разные двери военного министерства, встревоженного и обеспокоенного, – возможно, оно более сознавало критическую важность своих обязанностей, чем чувствовало себя готовым исполнять их. От его услуг оно отказывалось упорно, но он предлагал их еще упорнее. Военному министерству он был известен – и не с лучшей стороны. Но взять его им все-таки пришлось. И тут же встал вопрос – а что с ним делать? К счастью, кто-то вспомнил про горячую любовь Смизерса к животным – подтвержденную множеством шкур, голов и лисьих хвостов. И его назначили ремонтером, а затем – номинальным начальником ветеринарного госпиталя для лошадей и мулов. О, Смизерс выполнил свой долг с честью! Как и Алвина, которая в госпитале буквально затравливала раненых, пока они не выздоравливали. И даже как Джорджина, забранная в добровольческий медицинский отряд, чтобы отскребать полы и мыть посуду во имя Общего Дела.
Но и лучшим друзьям приходится расставаться. Счастливые военные годы на полном подполковничьем жалованье пронеслись слишком уж быстро, и Смизерс вновь оказался на покое. Образование Джорджины было «завершено», и возвращаться в Бат не имело смысла, а потому Смизерс купил обширный, хотя и обветшавший дом на гребне холма над Кливом. Эта прекрасная загородная резиденция, имеющая то-то, то-то и т. д., с участком земли площадью 1 акр 2 рода, безобразным клином вторгалась в поместье сэра Хореса Стимса, баронета. «Омела» в свое время, вероятно, служила приютом овдовевшим супругам былых владельцев поместья, а затем дом с прилегающей землей был отчужден от него в легкомысленной манере старозаветных помещиков. Когда сэр Хорес приобрел поместье, в «Омеле» проживала престарелая дама, которая наотрез отказывалась продать свою обитель и ему, и кому угодно другому, а также и производить в ней какие-либо починки. Она заявляла, что до ее смерти дом простоит. И он простоял, но требовал большого ремонта. Сэр Хорес это знал и не сомневался, что никто его за назначенную цену не купит. Коммерческая проницательность взяла верх над жадностью к земле и феодальной гордостью. Он упрямо торговался. А тут явился невинный сердцем Смизерс, взглянул, одобрил и купил – на половину отцовского наследства, легкомысленно и без проволочек.
Сэр Хорес и рассвирепел, и почувствовал уважение к Смизерсу – такое полнейшее отсутствие коммерческой проницательности было для него попросту непостижимо. Ему даже в голову не приходило, что в мире есть люди, которые не только ее лишены, но и питают к ней презрение. По сравнению со Стимсом, Смизерс сразу обретает симпатичность. Финансовые маневры Хореса вызвали бы у него отвращение – будь он способен их понять. Но что из всего этого вышло? Смизерс служил в своей стране в рядах ее армии – быть может, без особого толка, но всю жизнь и порой с прямой опасностью для этой жизни. Теперь «на закате дней», как страховые компании называют старость, он обитал в английской загородной руине, располагая, примерно, шестьюстами фунтами в год. Хорес же прибрал к рукам по меньшей мере три поместья, некогда предназначавшиеся для того, чтобы вскармливать и покоить воинов, защитников трона, – и все благодаря топленому жиру и смазке. В конечном счете надменная позиция Смизерса, не снисходившего ни до чего недостойного джентльмена, привела к тому, что был он наемным убийцей в международных ссорах камберуэлского торговца и его приятелей.[15]
А ему самому это когда-нибудь в голову приходило? Скорее всего, нет. Умение мыслить среди достоинств Смизерса не числилось. Но отношения между ним и Хоресом сложились любопытные. Смизерс любил охоту на фазанов, но дичь принадлежала Хоресу. Смизерс любил удить, но рыба существовала лишь с любезного позволения Хореса. Смизерс и Алвина, закоренелые, хотя и убеленные сединами лисоубийцы, и теперь с наслаждением помчались бы за сворой по полям, но если в конюшнях сэра Хореса скребли копытами пол двадцать благородных скакунов, службы Смизерса отличала лишь меланхоличная пустота, кое-где затянутая паутиной. Так вот, когда сэр Хорес узнал, что Смизерс не только отобрал у него лакомый кусок, но еще и старых кровей настоящий полковник регулярной армии, это произвело на него впечатление. Сам он носил звание не то капитана, не то королевского рыцаря, не то лорда хранителя лейб-гвардии, не то еще какое-то, но оно было заработано не на поле брани, а представляло собой камуфляж прятавший его от мобилизации и присвоенный ему благородной страной, жаждавшей уберечь его, дабы не лишиться бесценной лепты, которую он вносил как член Имперского правления по топленому жиру и сливочному маслу.
Находящийся под впечатлением Хорес незамедлительно пригласил полковника и миссис Смизерс отобедать у него. Вначале он ошибочно полагал, что Смизерс не только достойно входит в военную касту, но и богат, то есть принадлежит к сельской знати. Однако Хорес был проницательным не зря: слушая бесконечные военные воспоминания своего гостя, он скоро обнаружил, что тот нищ, и, естественно, утратил к нему всякое уважение. Пусть Смизерс разговаривал с Китченером на равных – Хорес обводил вокруг пальца людей и почище Китченера. К тому же манеры Смизерса вызывали у него раздражение: он и сам хотел бы обладать такими, но что-то у него не получалось. На первой охоте он поставил Смизерса справа от себя, а кузена слева. И Хореса порядком взбесило, что ему удалось подстрелить только одного из десяти его собственных фазанов, а кузен уложил трех из пяти, полковник же, паля направо и налево, добыл девять из десяти. Собственных фазанов Хореса, как вам это нравится? А ведь каждый выводок обходился ему по меньшей мере в соверен!
По простоте сердечной Смизерс пришел от Хореса в восторг и сказал Алвине, что он превосходный малый. Внимательно проверив принципы Хореса, полковник убедился, что он глубоко предан Королю, Отечеству и даже Церкви. Сам Смизерс особенно Церкви не прилежал, но считал ее очень полезным институтом для женщин и прочих низших чинов. Как и Хорес. Убедился Смизерс, что и в рабочем вопросе Хорес занимает крайне здравую позицию. В жировой промышленности назревала забастовка, и Хорес нервничал. Он сказал Смизерсу, что положение крайне серьезно, что он (Хорес) будет разорен, а Отечество окажется на грани катастрофы, если ему придется каждую неделю платить каждому своему рабочему на два шиллинга больше. А Смизерс сказал, что Отечество, конечно, подожмет хвост, а выход только один: перестрелять всех этих агитаторов вроде Как Его Бишь Там? вздернуть всех до единого, да повыше! А Хорес, вспомнив вовремя правильную интонацию, объявил, что рабочие, черт побери, выдаивают Отечество досуха. И Смизерс еще больше уверовал, что Хорес – превосходнейший малый.
Но хотя сэр Хорес не взял назад разрешения удить его рыбу, стрелять фазанов он Смизерса более не приглашал, а обедать – раз в год. Смизерс не мог понять причины. Чем он обидел сэра Хореса? Конечно, во всем виновата Алвина! Беда же заключалась в том, что, совершая в жизни разные ошибки, он, в частности, не удосужился постичь суть коммерческой проницательности. Иначе бы он знал, что коммерческая проницательность, пусть даже она купается в золоте, никогда не станет тратить деньги и любезность на людей, с которых взамен ничего получить нельзя.
Вот так закат дней Смизерса, английского джентльмена, охотника-спортсмена, мастера лисьей травли, любителя рыбной ловли, окутался серой скукой. Он спасался от нее, ставя по телеграфу, правда, мизерные суммы, но зато часто, на лошадей, которые не могли не прийти первыми, – и обычно проигрывал. Спасался он от нее, иногда вырываясь на сутки в Лондон скоротать вечерок у себя в клубе. С кем коротал Смизерс эти вечера? Он был пожилым человеком, но… О, овдовелая подушка Алвины! О, неотразимое обаяние бесед с отставными адмиралами и генералами, чьи длинные волосы прилипали к жилетам Фреда, а рисовая пудра оставляла следы на его рукавах.
Жизнь была скучна и для Алвины, а для Джорджи так очень скучна. Где были охотничьи балы, званые вечера у соседей, блестящее общество – все то, о чем она грезила? Где были катанье на коньках, лисья травля, поездки на скачки, праздники у самых знатных фамилий графства, гольф, бридж» автомобильные прогулки? Шестьсот фунтов годового дохода – вполне исчерпывающий ответ. И где были молодые люди» воздыхатели дочери полковника, расцветшей, как роза, прелестная роза? Джорджи не была хотя бы хорошенькой, Джорджи не была богатой, а тысячи и тысячи молодых людей заполняли бесчисленные ряды могил, или жили на две сотни фунтов в год без всяких надежд на будущее, или они были богаты, и она никогда с ними не встречалась, или они были никчемны и хотели, чтобы их содержали, или были разбросаны по всему миру от Гондураса до Гонконга, от Лабрадора до Малаккского пролива, управляя Величайшей Империей Мира, или трудились в гиблых местах (с годовым отпуском каждые три-пять лет) за тысячу фунтов в год и умирали, а в лучшем случае обзаводились желчным цветом лица и больной печенью – и все, дабы нефть, копра и кофе, каучук и чай, металлы и минералы без оскуденья поступали оптом в распоряжение Хореса, Великого Патриота, и его приятелей. Как старого полковника не призывали к себе могущественные лорды и сыплющие золотом цезари, так ни единый младой Лохинвар[16] не прискакал за Джорджи.
Супруга и дщерь полковника Смизерса смотрели на посещение церкви самым подобающим образом – как на долг и в то же время удовольствие. Некоторая тягостность этого долга (тщательно скрываемая) подслащивалась для них возможностью разглядывать модные платья, обмениваться приветствиями с соседями, а то даже и приглашениями. Полковник не разделял их благочестивого усердия. Пора парадов, в том числе и церковных, для него миновала. Впрочем, было бы несправедливо назвать его свободомыслящим. Строгий блюститель военной дисциплины, он с подозрением относился к любой свободе, а его воздержание от мыслительных процессов не было аскетическим только потому, что процессы эти никогда не доставляли ему никакой радости. Если он иногда и посещал церковную службу, то, подобно сэру Хоресу, лишь для поддержания по-своему полезного института. Когда же Церковь не спешила исполнить свой патриотический долг? Когда же она не ополчалась на беспорядки и вредные требования рабочих агитаторов?
Преподобный Генри Каррингтон, магистр искусств, уже имел некоторый опыт с новыми приходами. Когда он только приехал в Клив, то ничуть не удивился, что в первое воскресное утро церковь оказалась почти полна. Он не поспешил сделать вывод, что ему досталась паства, отличающаяся редким религиозным рвением. Правда, отчасти он оказался тут потому, что его приверженность доктрине «низкой» церкви должна была послужить противоядием от замашек прискорбно «высокого» англокатолика (порожденного конгрегационализмом), который оскорбил благочестие части прихожан, куря во время службы ладаном, повесив в церкви распятие и называя причащение «мессой». Нет, мистер Каррингтон прекрасно понимал, что заполненные скамьи объясняются просто желанием взглянуть на нового священника. Монотонность сельской жизни Клива, Мерихэмптона и Падторпа мало чем разнообразилась. Кроме субботнего футбола или крикета на дорогостоящем спортивном поле сэра Хореса да редких концертов, на которых местные таланты изощрялись в гнетущей сентиментальности и еще более гнетущем юморе, занять досуг было нечем – только томиться бездельем, спать и сплетничать. Новый священник дал, так сказать, приходу поразвлечься после долгих-долгих дней тягостного однообразия.
Когда под лязгающий звон единственного колокола Алвина с Джорджи вошли в церковь, там стояла студеная благопристойная тишина. Никто не стучал подошвами, не толкался, не плевался, не скрипел стульями, не шептался громогласно – ни намека на кощунственные нарушения благочиния, на языческую суматоху, которую все еще можно наблюдать в епархиях южной Европы под властью римских суеверий. Тут вы вступали в Дом Господа, и дух Нокса[17] не давал вам об этом забыть. Сам Фальстаф[18] увял бы в подобной обстановке и повел бы себя безупречно. Священный покой нарушался лишь слабым шуршанием, старательно приглушенным кашлем и непростительным шлепком упавшего на пол молитвенника. Мистер Каррингтон вышел из ризницы в отлично накрахмаленном стихаре, и прихожане чинно, солидно, благолепно приняли позы надлежащего внимания.
Искания были чужды душе Джорджи Смизерс. Вопросы «как?» и «почему?» или «откуда?» и «куда?» ее никогда не смущали. Она их вообще не ведала. Ее естественная детская любознательность была успешно искоренена штампованными ответами, мягким неодобрением, ласковыми, но беспощадными насмешками. При взгляде на великолепие безоблачного ночного неба Джорджи не полагалось благоговейно шептать: «Безмолвие этих бесконечных глубин поражает меня ужасом!» или даже: «Вот величайшая из загадок!» Ей бы сразу дали понять, что она ломается или говорит глупости. Не ломаться и не говорить глупостей, это значило бы, например, сказать: «Ой-ой-ой! Поглядите-ка на эти мигалки-мерцалки, до чего же они сегодня ярко блестят, верно?» Именно так и подобало – принижать.
Родись Джорджи готтентоткой, она следовала бы всем положениям готтентотства покорно и без всякого любопытства. В ней, бесспорно, не таились ни тяга к независимости, ни бунтарство. Принадлежа по рождению к обедневшему сословию с претензией на аристократизм, она принимала его правила, обычаи и предрассудки, не споря и ни в чем не сомневаясь. Апатичное приспособление к среде обитания. Из нее вышла бы «хорошая» жена и «хорошая» мать потому лишь, что она никогда ничего не просила бы, кроме того, чего требовали для нее предрассудки ее класса, того, что она должна была получить и без просьб. И пожалуйста, не думайте, будто она – действительно такая уж чертовски редкая окаменелость, как вы, возможно, склонны полагать. Собственно говоря, таких Джорджи куда больше, чем Смеральдин.[19] Первым нравится воображать себя вторыми, но факт остается фактом: Джорджи – довольно-таки унылое правило, а Смеральдины – прелестное исключение. Миру следует внушить со всей убедительностью, что за пределами Мэйфера[20] живет заметно больше людей, чем внутри него.
Так как же на самом деле некрасивая Джорджи относилась к богослужению? Да примерно также, как хорошенькая (тоже сидевшая в церкви) Марджи Стюарт, несомненно обитавшая на периферии Мэйфера, – то есть внешне с чинным вниманием, а внутренне с полнейшим равнодушием. В сущности, Марджи была той же Джорджи, только более богатой, искушенной и, возможно, менее целомудренной Джорджи. Бесспорно, панталончики Марджи носила несравненно изящнее и частенько на миг их показывала, но будь у Джорджи подобные возможности, презрела бы она их? Основное различие между Джорджи, провинциальной немодно одетой простушкой, и Марджи, воплощением элегантности с окраины Мэйфера, заключалось вот в чем: Джорджи, не сопротивляясь, позволила воспитать из себя кроткую строительницу Империи потому лишь, что так было принято в очень большом секторе среднего класса, к которому она принадлежала, а Марджи воспротивилась потому лишь, что так было принято в ее совсем небольшом секторе. Каждая приспособилась к своей среде обитания, иными словами к предрассудкам своего непосредственного окружения. Но очень-очень сомнительно, что Марджи была «оригинальнее», «просвещеннее» или «современнее» Джорджи. Во всяком случае, когда мистер Каррингтон шел по проходу с обычным своим благочестивым достоинством, Джорджи и Марджи думали об одном и том же – о платьях.
Но вот мистер Каррингтон начал службу, и тут проявилось различие между ними. У Марджи Стюарт было много знакомых мужчин, и с изрядной их частью она флиртовала. Джорджи видела мало мужчин и не флиртовала ни с одним. В результате, если Марджи выставляла свою сексуальную привлекательность напоказ и с порядочным успехом, сексуальность Джорджи сводилась к одной немой потребности, которую она заглушала респектабельностью, благовоспитанностью и инфантилизмом девочки-скаута. Но полагать, будто Джорджи не нуждалась в мужчине, было бы столь же неверным, как полагать, будто она четко и ясно сознавала это. Марджи Стюарт относилась к священникам примерно также, как знатные дамы XVIII века к лакеям – то есть не признавала в них «мужчин». Джорджи была слишком наивна для таких великосветских нюансов. Нет-нет, она не планировала флирта с мистером Каррингтоном, который отправлял себе службу, ни о чем не подозревая. И уж, конечно, не представляла себя в постели с ним. Она почувствовала бы себя запачканной, если бы вообразила, что лежит в постели с каким-нибудь мужчиной, разве что в ночь после свадьбы – события, которое с годами, увы, словно бы не приближалось, а удалялось. Нет, в «реакции» Джорджи на священника не было ничего определенного или вульгарного. Просто она нашла, что служит он «очень-очень интересно», даже захватывающе, и поспешно пересмотрела равнодушное или далее пренебрежительное отношение к духовным пастырям, которое восприняла от своего бравого родителя. Верная Джорджи не отреклась от убеждения, что убивать – благороднейшее занятие для мужчины, тут верх взяла дочерняя преданность. Но разве служение богу не уподобляется служению его величеству? Разве архиепископ не стоит на ступенях трона? А потому не является ли молитва наилучшим и ближайшим заменителем убийства? Разве стихарь это не божий мундир? Правда, духовные лица редко скакали за сворой, стреляли фазанов или даже удили рыбу, но ведь не потому что не одобряли. Многие в этом смысле были отличнейшими малыми, а если они воздерживались от занятий, которые по мнению всех здравомыслящих людей в первую очередь доказывают право человека быть Центром Вселенной, то лишь из-за отсутствия необходимых средств и отчасти потому, что слепое Общественное Мнение требовало от них такого отречения. В любом случае хотя бог и не был Богом Спортивной Охоты и Рыболовства (непонятный пробел в священных вдохновенных им книгах!), он в первую очередь был Богом Воинств. Сам мистер Каррингтон, бывший армейский капеллан, мог бы, буде он того пожелал, приколоть к стихарю слева военный крест. Божьи воины были воинами короля, а если мистер Каррингтон и воздерживался от того, чтобы собственноручно сражать новоявленных гуннов или черномазых туземцев, то его предшественники имели обыкновение жечь людей, с ними не согласных. Из чего неопровержимо следовало, что мистер Каррингтон был не только первоклассным священником, но и Мужчиной…
За дверями церкви после окончания службы Алвина и Джорджи были втянуты водоворотом соседских приветствий. Они было направились к поджидавшей их Марджи Стюарт, но попали в лапы старой миссис Исткорт, стовосьмидесятифунтовой глыбы моногамности и матриархальности, таившей в себе неведомый, но, видимо, неистощимый запас масляной злобности. Она не устрашилась январского ветра, чтобы возвысить свою бессмертную душу и поглядеть, каков новый приходской священник. А теперь бросала вызов воспалению легких, стоя рядом с надгробной плитой XVIII века, украшенной грубовато вырезанным черепом, косой и песочными часами (ей бы больше пристало находиться не возле плиты, а под ней), и стараясь извергнуть максимум клеветы за срок, еще оставленный ей безответственным Провидением. Ее сопровождал сын, бесхребетный, писклявый юнец лет пятидесяти, покорный пленник ее воли и завещания. Миссис Исткорт говорила жалобным масляным голосом, словно бы взывавшим: «Послушайте милую, добрую, благожелательную старушку, которую годы сделали лишь симпатичнее!» Но голос и тон находились в столь явном противоречии со всем, что она заявляла, и с жуткой злобностью ее лица – лица разжиревшей ведьмы, что никого не обманывали. Она положила руку на локоть Джорджи словно бы ласково, но с беспощадностью колриджского Старого Моряка.[21]
– Деточка, как поживаете? О здоровье вас спрашивать не нужно: вон как вы разрумянились, и личико у вас такое свеженькое!
Это была рассчитанная шпилька, потому что от морозного ветра щеки и нос Джорджи обрели неприятный багровый оттенок. Но прежде чем вознегодовавшие мать и дочь успели предпринять под прикрытием сладких улыбок сокрушительную контратаку, миссис Исткорт со стремительностью опытного ветерана многих кампаний зашла с тыла.
– Как вам показался наш новый священник? Староват, пожалуй, как по-вашему?
Негодование, которое вспыхнуло в Джорджи, когда подвергся осмеянию цвет ее лица, теперь получило новую пищу, и она восстала на защиту Галахада,[22] которым столь неосмотрительно обзавелась во время утренней службы. Мистер Каррингтон староват! Конечно, его густые волосы тронуты сединой, но ему никак не больше сорока пяти лет! И Джорджи сказала с опрометчивой горячностью:
– По-моему, он чудесен! Первый настоящий священнослужитель из всех, кто перебывал в здешних приходах. По-моему, молитвы он читал ве-ли-ко-леп-но, а его проповедь…
Миссис Исткорт никому не позволяла говорить долго и только выжидала случая пустить черную отравленную стрелу:
– А, да, голос у него красивый, не правда ли? Но, знаете, деточка, говорят, он был актером, да, актером, и священником стал только потому, что на сцене не имел никакого успеха. И ведь теперь рукополагают кого угодно, не правда ли?
Алвина не упустила такой возможности и сказала с воинственным смешком:
– Ну все-таки до торговцев свининой дело не дошло, верно?
Удар был хорош: деньги Исткортам – в какой бы сумме они ни исчислялись – принесла небольшая коптильня окороков. Миссис Исткорт осклабилась с сокрушительной злобой. Но, естественно, столь искушенный тактик не стал отвечать фронтальной атакой. Она повернулась к Джорджи и крепче стиснула пальцы на ее локте, когда девушка попыталась отойти к Марджи, которая явно теряла терпение.
– Я так рада, что вам нравится мистер Каррингтон. Не сомневаюсь, что он очень хороший человек и, говорят, претерпел столько несчастий в своей жизни! По слухам первая жена сбежала от него, спилась и умерла, а затем ему пришлось сбежать от второй жены – жуткой женщины, танцовщицы. Бедняжка! Мы должны по-соседски немножко облегчать ему жизнь. Конечно, он теперь вдовец, и как было бы прекрасно, если бы он женился на какой-нибудь из наших милых девочек. Я считаю, что приходскому священнику жена совершенно необходима, вы согласны?
Джорджи побагровела от смущения. Старая ведьма с сатанинской ловкостью проникла в ее мысли. И теперь миссис Исткорт, конечно, оповестит всех и каждого, что Джорджи бесстыдно «бегает» за священником. Она онемела от стыда и бессильного гнева. Миссис Исткорт выпустила локоть Джорджи и понизила голос до театрального шепота:
– Но, говорят, у него есть День-ги! Вот почему он мог взять приход. И старый скряга, сэр Хорес, тоже кое-что на этом сбережет.
Тут из церковных дверей, надевая цилиндр, появился сэр Хорес. Миссис Исткорт торопливо простилась со своими собеседницами и прямо-таки влюбленно заковыляла к стимсовским миллионам. Алвина и Джорджи, поспешившие следом за Марджи, которая уже ушла, успели расслышать:
– Как поживаете, сэр Хорес? Я как раз говорила про то, скольким приход обязан вашей щедрости…
Алвина с Джорджи чуть не припустили бегом, догоняя Марджи Стюарт, которая безусловно была светлым пятном в их серенькой жизни. Добродушный родитель Марджи – каучуковый бум позволил ему уйти на покой с весьма приличным капиталом – ни в чем ее не стеснял. У нее было много денег и собственный автомобиль. Миссис Стюарт вела в Лондоне светское существование, но Марджи искренне нравилась сельская жизнь и большой дом, который ее отец арендовал у сэра Хореса. Она даже зимой прикатывала на субботу и воскресенье, обычно привозя друзей. Хорошенькая модно одетая блондинка двадцати двух лет – то есть слишком юная, чтобы оказаться под прямым воздействием Войны, которая для нее была древней историей наравне с Тиром и Вавилоном, церковь она посещала только по просьбе папочки, а папочка просил ее об этом только потому, что никак не хотел портить отношения с сэром Хоресом, который твердо стоял на том, что высшие классы обязаны показывать благой пример во всем, включая и веру.
Марджи шла рядом с молодым человеком лет двадцати, томно, но очевидно дувшимся на нее за погубленное утро. Увидев женскую половину семьи Смизерс, Марджи остановилась.
– А, здравствуйте! Как это вы умудрились вырваться от среброустой бабуленьки? – И продолжала, не дожидаясь ответа: – Ах, какой зануда этот Каррингтон! Я дождаться не могла, когда он кончит бормотать.
Второй камень раздробил зеркальную заводь сладких фантазий Джорджи, и этот удар она еле перенесла. Миссис Исткорт – понятно. Но Марджи! Добрая, чуткая, терпимая, а, главное, элегантная светская Марджи! Это ужасно. Неужели мистер Каррингтон не такой внушительно достойный, не такой обаятельный, как ей казалось? Или все уже «догадались», и Марджи ее поддразнивает?
Даже не подозревая, как ошпарили сердце Джорджи слова, сказанные просто, чтобы умиротворить молодого человека, Марджи продолжала без передышки:
– Я недавно читала в какой-то книге про людей, которые отдавали романы переплетать под молитвенники. Если этот старый драндулет и дальше будет также еле-еле ползти, придется и мне подыскать переплетчика.
Это кощунство ударило Алвину и Джорджи, как электрический ток, и первая поспешила переменить тему:
– Вы здесь надолго?
– Нет, только до понедельника. Ах, я же не представила вам мистера Брока! Миссис Смизерс и Джорджи Смизерс – мистер Брок!
Молодой человек был леденяще нелюбезен. Джорджи заметила, что юбка Марджи стала еще короче и позволяла вдоволь любоваться прелестными шелковыми чулками. Манто она оставила незастегнутым, и Джорджи с вожделением разглядывала сумочку за пять гиней – последнюю новинку моды, хотя Марджи обращалась с ней, точно со старым кошельком, ценой в два шиллинга. Они дошли до перекрестка, и наступил предвкушаемый миг. Марджи поколебалась, но доброта взяла верх над здравым смыслом.
– Совсем забыла! Вы не заглянете завтра к чаю?
Приглашение было принято с почти неприличной быстротой и благодарностью. Но они обо-жали пить чай у Марджи.
– Что это за фантастические чучела? – осведомился мистер Брок, едва чучела отошли достаточно далеко.
– Армия и отставка, – Марджи уже раскаивалась. Странно, как мы связываем себя с людьми, оказывая им одолжения, которые вовсе оказывать не хотим. Тщеславное ощущение своего превосходства над благодетельствуемыми.
– Я даже не знал, что такие люди еще сохранились.
– О да, и их не так уж мало. Ты про них не знал потому что носа не высовывал дальше своей компании.
– И скучны, наверное, до зубной боли.
– Ну… пожалуй, да, – уступила Марджи, – Но Джорджи мне скорее нравится. Она, в сущности, очень милая, только до жути ограничена и, конечно, закомплексована. Мне их всех очень жалко. Папочка говорит, что полковник Смизерс отдал жизнь служению Империи и ничего за это не получил.
Мистер Брок насмешливо процедил:
– Он все еще выписывает из Индии любимые приправы?
– Они жутко бедны. Папочка говорит, что у них навряд ли есть и тысяча в год. Как они на это существуют, вообразить не могу.
– Очень-очень интересно. Но зачем тебе понадобилось разыгрывать мисс Мэтти[23] и губить завтрашний день, приглашая их к чаю? Или этого утра мало? Так по-крэнфордски. Гостить у тебя за городом, Марджи, сплошная пытка. Не понимаю, почему я приехал. Все твоя жуткая сексапильность, наверное.
Когда сэр Хорес Стимс вступил во владение своим поместьем, он пришел в ужас, увидев, как приходский священник возвращается со станции в обыкновенной фермерской тележке. Это был злополучный пастырь Мерихэмптона, чей приход приносил в год девяносто фунтов, пополнявшиеся тридцатью фунтами из фонда, учрежденного королевой Анной для помощи беднейшему духовенству. Поскольку пастырь Мерихэмптона был женат, имел троих детей и не хотел, чтобы они голодали, он с мужественным благоразумием арендовал участок земли и сам его обрабатывал. Но с какой стати сэр Хорес окаменел от ужаса? Ведь служители божьи, начиная от святого Петра (рыбака) и святого Павла (мастера-палаточника) и кончая современными монашескими орденами, трудились руками своими, и это ничуть не убавляло им святости. Но в системе мироздания сэра Хореса духовенство было лишь составной частью хитроумного механизма сохранения богатых богатыми, и по его мнению от духовных лиц, трудящихся в поте лица своего, толку было много меньше, чем от тех, кто соблюдал джентльменский декорум. Со свойственной ему энергией сэр Хорес быстро нашел выход из положения. Он убедил престарелого и относительно богатого пастыря Падторпа удалиться на покой, а затем отремонтировал дом при церкви, получил разрешение объединить два прихода, так что доход священника поднялся до 310 фунтов в год, к которым он присовокупил еще 90 фунтов ежегодно при условии, что занятия сельским хозяйством будут оставлены. Они были оставлены с облегчением, но затем пастырь двух приходов с горечью обнаружил, что сменил труд фермера на унизительную кабалу, – сэр Хорес намеревался вернуть потраченные деньги монетой пресмыкательства.
Оставался Клив, где приход приносил несколько больше – около 150 фунтов. Сэр Хорес добавил к ним еще сто и отдал приход бывшему конгрегационалисту, из которого можно было веревки вить, потому что бедняга не знал, куда ему деваться. Но в силу аристократической традиции никому не нравился священник-неджентльмен, и уж тем более пытавшийся замаскировать свое плебейское происхождение всякой англокатолической ерундой, какой только успел набраться. И он ни от чего не предохранял, так как рабочий люд ходил в методистскую молельню, откуда того и гляди мог угодить в лапы либералов. Местное же благородное сословие либо вовсе обходилось без церковных служб, либо отправлялось в Мерихэмптон. Сэр Хорес огорчился, но духом не пал. Он добился, что англокатолического конгрегационалиста куда-то перевели… и обнаружил, что не может найти ему замены. Двести пятьдесят фунтов вкупе с сэром Хоресом отпугнули немногих претендентов на приход. В конце концов сэр Хорес спас положение, – а себе 100 фунтов в год, – назначив Каррингтона, вдовца с собственным состоянием.
Насколько миссис Исткорт соблюдала точность в своих тонких инсинуациях? Был ли он профессиональным актером? Ну-у, в студенческие годы в Оксфорде он был членом драматического общества и дискуссионного клуба, благодаря чему приобрел (и сохранил) хорошо поставленный голос. И действительно, он был дважды женат – но оба раза на женщинах незапятнанной репутации. Одна умерла родами вместе с ребенком, другая не так давно погибла в автомобильной катастрофе. Каррингтон отказался от многообещающей карьеры – его вот-вот должны были сделать каноником – и удалился в деревню, в надежде на скорое воссоединение со своими женами там, где нет ни воздыханий, ни браков.
Когда Марджи Стюарт позвонила ему утром в понедельник и пригласила его на чай, он тут же согласился. Этим Марджи навлекла на себя град бесполезных упреков мистера Брока, доведенного до отчаяния. Но Марджи, раз уж она все равно испортила день, с опрометчивым великодушием пригласив мать и дочь Смизерс, решила с помощью этого чая разом покончить со всеми местными занудами. Потерпеть разок и обеспечить себе покой на ближайшие приезды.
Мистер Брок истошно вопросил:
– Но, Марджи, зачем тебе вообще приглашать этот жуткий зверинец?
– А затем, что, живя в деревне, знакомство приходится поддерживать со всеми или ни с кем, а папочка считает, что это необходимо. И их надо иногда приглашать, иначе они обижаются. Трудность заключается в том, чтобы не дать себя впутать в их пустопорожние, но жутко ядовитые скандальчики и взаимную вражду.
Мистер Брок вздохнул. Он чувствовал, что ему придется порвать с Марджи или, во всяком случае, больше не сопровождать ее в деревню.
Как и следовало ожидать, званый чай удался не особенно. Местным обитателям не понравились лондонские друзья Марджи, глядевшие на них сверху вниз. Приятельницы Марджи не скрывали, как их забавляют старомодные костюмы Алвины и Джорджи, их «наивность». Местный доктор и управляющий сэра Хореса делали, что могли, но чувствовали, что атмосфера накаляется. Алвину невыразимо шокировало, что «молодежь» пьет коктейли в половине пятого, а каждое слово мистера Брока ставило ее в тупик. Она спросила, стараясь любезно выбрать интересный для него предмет разговора:
– Полагаю, вы можете вдосталь наслаждаться футболом и крикетом?
– Боже великий! Этого мне на всю жизнь хватило в Винчестере и Оксфорде.
– В Оксфорде? Так, значит, вы гребец!
Мистер Брок дико озирался в поисках помощи.
– Постарайтесь, чтобы сэр Хорес пригласил вас поохотиться у него. Мой муж был в восторге – так отлично все устроено.
В отчаянии мистер Брок попытался переменить тему.
– Какого вы мнения о Ситуэллах?[24]
– О силуэтах? – переспросила Алвина, недоуменно кудахтнув.
Мистер Брок, ахнув от ужаса, бежал из гостиной с невнятным: «Простите, забыл наверху платок!» и не вернулся. Алвина подумала, что нынешние молодые люди становятся все более странными и совсем отбились от рук. Во время бегства мистер Брок опрокинул бокал, который кто-то поставил на пол, но не извинился и даже не замедлил шаг. Она повернулась к Марджи и спросила, думает ли та побывать на Дешевой распродаже. Мисс Лентон, старая дева с железной волей и с небольшим, но ничем не обремененным состоянием, жившая одна в коттедже, пыталась получить бесплатную консультацию у доктора. Ах, врачи такие прекрасные, такие самоотверженные люди! Она прямо обожает слушать, как они рассказывают о своей работе! Доктор отразил ее натиск с ловкостью испытанного бойца и пригласил как-нибудь зайти к нему в приемную «для подробного осмотра». Друзья Марджи, сбившись в кучку, исступленно говорили о русском балете, Джозефине Бейкер,[25] Ривьере, автомобилях – о чем угодно, лишь бы поддержать разговор. Джорджи, бледноватая, с темными кругами под глазами покорно слушала управляющего, который обличал нестерпимые замашки арендаторов. Марджи в трепете обходила гостиную, задерживаясь то тут, то там, и молила бога, чтобы эта мука поскорее кончилась. И вот, распахнув дверь, лакей доложил о мистере Каррингтоне. Все обернулись, даже мистер Перфлит, втолковывавший принципы психоанализа пустоголовой, но очаровательной лондонской девице с интригующе накрашенными губами.
Чинная невозмутимость Джорджи сослужила ей теперь хорошую службу. Она никак не ждала, что знакомство с мистером Каррингтоном подстерегает ее в столь близком будущем, и ее сердце екнуло. Она следила за ним, делая вид, будто не упускает ни слова в томительных разглагольствованиях управляющего – этим искусством она владела в совершенстве: слишком уж папа любил повторять одни и те же истории о своем военном прошлом. Мистер Каррингтон оказался, правда, чуточку старше, чем ей вообразилось, зато казался даже красивее и величавее, чем в церкви, а его низкий глубокий голос, решила она, звучал как колокольный звон, пленяя и завораживая.
Вскоре Марджи подвела к ней Каррингтона и представила их друг другу. Джорджи покраснела и вскочила. В первую минуту она едва не утратила дара речи от смущения, затем почти профессиональное спокойствие Каррингтона оказало свое воздействие, и она принялась словоохотливо (для нее) рассказывать про девочек-скаутов и всякие местные события. Каррингтон следил за ней с любопытством. У него возникло смутное ощущение, что эта девочка чего-то от него ждет. Но чего? Однако в любом случае он обязан ей помочь. Жаль, что девушка с такой прекрасной фигурой настолько… ну, все-таки хорошенькой ее назвать нельзя. Но, совершенно очевидно, она сохранила нетронутой свою девичью чистоту. А это уже немало в нынешние дни, когда английская молодежь впала в прискорбную языческую распущенность. Но что же все-таки ей от него нужно? И он спросил наугад:
– Вы участвовали в каких-либо церковных начинаниях?
Джорджи снова покраснела.
– Нет… ну… то есть… конечно, церковь я посещаю регулярно… но… я была бы очень рада участвовать, если можно…
Ее смущение его озадачило. И он решил, что мягкая шутка придется к месту.
– Ну, мы попробуем что-нибудь подобрать. В заседаниях Материнского общества вы ведь пока участвовать не можете, не так ли?
И вновь Джорджи залилась краской. Теперь настала очередь смутиться Каррингтону. Он почувствовал, что слова его не только прозвучали глупо, но вообще были неуместны в устах священнослужителя. А Джорджи воскликнула, очертя голову:
– Ах, мне так хотелось бы делать что-нибудь для детишек. Я обо-жаю маленьких!
В доме Смизерсов половые проблемы не обсуждались, а если они и всплывали, то окутанные изящным, но непрозрачным флером. Мысль о том, что Джорджи нужен муж, упоминанию не подлежала, но было принято считать, что «Джорджи обожает маленьких». Не вкладывался ли в это тончайший намек, что Джорджи хотела бы завести собственного – потенциальные женихи возьмите на заметку? В любом случае отсюда неопровержимо следовало, что стигийские поля[26] сексуальности молодую женщину могут прельщать только и исключительно обретением прелестного младенчика – разумеется, законнорожденного. Младенец освящал все. Смизеровская чистота всегда поддерживалась на внушительном уровне. Как-то Алвина с неудовольствием заметила, что бантамские петухи кузена непристойно посягают на ее родайлендских кур. А куры, сердито подумала Алвина, полагаясь на былой опыт, куры теперь начнут нести мелкие яйца! Помекав и побекав, она застенчиво поручила Фреду попросить кузена, чтобы он запер своих пернатых дон-жуанов, что ее посол с надлежащей серьезностью и исполнил. Поскольку бантамы были слишком мелки, чтобы их похотливые поползновения могли увенчаться успехом, ситуация сложилась на редкость гротескная. Мистер Каррингтон, естественно, ничего про бантамов не знал, но в басенках о младенчиках разбирался. Как и положено священнику. Хотя многих духовных лиц бедность, к сожалению, вынуждала практиковать контроль над рождаемостью, басенки о младенчиках оставались в ходу – вместе со множеством других, благодаря которым такое множество аспектов английской жизни кажутся иностранцам всего лишь скучным воплощением избитых прописей.
Каррингтона вывело из равновесия трогательное простодушие этого «Я обожаю маленьких!». На мгновение смизеровская маска чинной вожатой девочек-скаутов соскользнула, открыв реальную сущность. Каррингтон не мог решить, то ли она развязна, то ли абсолютно и глупо наивна. Но тут же взглянул на ее покрасневшее ничего не ведающее лицо и перестал сомневаться. Он знал, как хочется девушкам, чтобы кто-нибудь пообещал купить им моток голубых лент, но собственные несчастья помешали ему разглядеть, насколько пуста жизнь девушек, подобных ей. Он вдруг подумал, что, наверное, есть тысячи и тысячи девушек вроде Джорджи, чьи несостоявшиеся мужья рассыпались в прах под монументами Славы. Он вновь испытал ту же бессильную жалость и сомнение в божьей благости, которые охватывали его, когда ему ежедневно приходилось погребать обездоленных мужей этих обездоленных девушек.
– Немое мучительное обоюдное смущение длилось почти минуту, а в сознании Каррингтона эхом отдавалась подоплека этого «Я обо-жаю маленьких!». Наконец он сказал нерешительно:
– Мне кажется… Я уверен, что мы можем подыскать… что вы можете подыскать… что я помогу вам найти… э… занятие в приходе, которое будет вам интересно. Работы всегда очень много, куда больше, чем вы полагаете. Но… Короче говоря, не зайдете ли вы ко мне на днях выпить чаю, и мы тогда все обсудили бы?
– С большим удовольствием.
– Когда вы свободны?
– Все дни, кроме четверга. По четвергам у меня в три – девочки-скауты.
– Так приходите в среду к четырем. По-моему, кекс моей экономки должен вам понравиться.
Сырые ветры с Атлантики гнали и гнали нескончаемые дождевые струи. Сквозь летящую пелену туч смутным мокрым пятном пробивалось слабое северное солнце, но его свет тут же преображался в тусклые сумерки. Неясно поблескивали асфальтовые шоссе, и редкие автомобили опасливо ползли, словно на четвереньках. Проселки превратились в лужи среди размокшей глины с промоинами на уклонах и россыпью камешков на ровных местах. Заботливый отец семейства, не упускающий случая сообщить своим детям полезные сведения, мог бы с пользой провести дождливые часы, объясняя геологические законы, управляющие этой миниатюрной эрозией. Но Джорджи не пополнила своего образования, пока спускалась по дороге к дому священника, закованная с ног до головы в броню из тонкого клеенчатого плаща, блестящих галош и зонтика, по которому отбивали унылую дробь сыплющиеся с вязов крупные капли. Ранние сережки покорно помахивали на ветру овечьими хвостиками, но их канареечно-желтый цвет стал теперь серым. Юные, еще в морщинках, листки первоцвета, неумышленно вторгшиеся во владения сэра Хореса, выставляли напоказ свою удивительно искусственную зелень. У всех прошлогодних ягод шиповника с красных носов свисали капельки, точь-в-точь, как у самой Джорджи. Весь мир состоял из сырости, дождевых струй и скользкой глины.
Хотя Джорджи была, увы, глуха или слепа к наглядным проповедям природы, настроение ею владело скорее религиозное, и она ощущала, что во всем есть своя хорошая сторона. Шла она торопливо, наследственным военным шагом, рассеянно сжимая ручку зонта с совершенно излишней силой. Голову она слегка склонила набок в задумчивости, которая уносила ее в сторону какой-то дальней нирваны. Она думала о том, что скажет мистеру Каррингтону, и пыталась вообразить, что он скажет ей. Проселок слился с улицей. Эркер миссис Исткорт, словно по замыслу некоего великого тактика сплетни, был расположен так, что открывал максимум обзора, обеспечивая максимум укрытия. Недобрые люди, которые встречаются повсюду и даже среди соседей благожелателънейших Исткортов, поговаривали, что миссис Исткорт, садясь вязать у окна в святом смирении перед своими немощами, располагала занавеску таким образом, что со своего наблюдательного поста могла обозревать все селение. Джорджи отвернула голову от дома Исткортов и миновала его почти бегом. Спицы продолжали механически вязать, но очки миссис Исткорт мало чем уступали цейсовскому телескопическому перископу. Она следила за Джорджи на дороге, провожала взглядом глянцевитые очертания ее плаща, пока та быстро шла вдоль высокой живой изгороди из остролиста, окружавшей дом священника, и успела заметить, как над калиткой мелькнул складываемый зонтик. Юркнув в калитку, Джорджи вздохнула с неосознанной радостью и позвонила. На этот раз ей все-таки удалось пробраться незаметно мимо этой хитрой подлой старухи! И как раз в ту же секунду миссис Исткорт голосом беспредельной материнской нежности позвала сына:
– Мааар-тиин!
Разумеется, миссис Исткорт дала сыну имя святого, прославленного милосердием.
– Что, мама?
Порабощенный последней волей и завещанием юнец, который вот уже тридцать лет тщетно облизывался на независимость, оставил с истинно сыновней покорностью свою «работу» (он зажигал море, художественно прижимая раскаленную кочергу к деревянной дощечке) и вошел в гостиную.
– Вскипяти мне чашечку чая, милый, а потом принеси мои сапожки и тепленькое пальтецо, которое подарила мне миссис Саксби. Мне полезно будет немного пройтись.
– Но, мама, там же так сыро и холодно! Ведь доктор говорил, что вам никак нельзя выходить в дождь, рискуя воспалением легких.
Миссис Исткорт ласково улыбнулась сыновней заботливости.
– Миленький, уж побалуй свою бедную старую мать. Мне так мало осталось быть с тобой, помогать тебе, а дальше я лишь в силах поддержать тебя моим крохотным состояньицем. Я уж чувствую, что этой жестокой зимы мне не перенести! (Фразу эту с соответствующими сезонными изменениями миссис Исткорт произносила с 1905 года. Скончалась она, потягавшись жизнестойкостью с Вольтером и королем Карлом Вторым.) Так какая разница, на этой неделе или на той? И я все думаю о нашем милом священнике. Бедняжка, как ему должно быть одиноко и скучно в такую погоду! Навестить его – добрососедский долг. Иди-иди, миленький, делай, что тебе говорят.
Мартин послушно пошел, прикидывая, какая еще пакость затевается теперь.
Когда Джорджи дернула дверной звонок, мистер Каррингтон сидел у себя в кабинете и читал «Зритель» – журнал, который ценил за незыблемость взглядов и пристойную серьезность стиля. Его обязанностью, говорил он, было следить за всеми проявлениями наиболее современной мысли. Дребезжание звонка почему-то заставило его ощутить, что это невинное приглашение, столь же невинно принятое, было вызовом общепринятым правилам приличия. Ему не следовало приглашать Джорджи на чай совсем одну (когда же, ну когда же перестанет он упускать из виду, что он теперь вдовец!), словно попавшую в беду деревенскую простушку. Для девицы из такой семьи это почти оскорбление. Ему следовало нанести им визит, познакомиться с ее отцом, а затем пригласить ее на чай вместе с матерью. Почему, собственно, не могли они обсудить, чем ей дучше всего заняться в приходе, в присутствии ее матери? По спине у него пробежали мурашки: есть в этом что-то… да-да, что-то от тайного свидания… Дверь отворилась.
– К вам мисс Смизерс, сэр.
Они обменялись рукопожатием и положенными приветствиями. Мистер Каррингтон лихорадочно отбрасывал мысль за мыслью. Позвонить мисс Стюарт? Уже поздно, да и вообще она в Лондоне. Сервировать чай в саду? В середине зимы?… Какое неприятное положение… Что будут говорить в приходе?… Ах, до чего же неудачное начало… Ах, как нехорошо… остается только поскорее с этим разделаться и держаться как можно официальнее. Он позвонил, приказал подать чай и сел подальше от Джорджи. Она явно была очень смущена. Мистер Каррингтон нервно провел пальцем под воротничком. И отчаянно ринулся в беседу:
– Ваши занятия с девочками-скаутами отнимают у вас много времени?
– О нет. Все это очень просто, а занятий всего одно в неделю. Летом, конечно, времени требуется больше, когда проводится ежегодная неделя лагерной жизни. Но это очень интересно. И в прошлом году погода стояла чудесная.
– Но не слишком ли опасно детям жить в палатках? Они не расхварываются?
– Конечно, бывает, маленькие негодяйки простуживаются, но ведь это им очень полезно.
– Простуживаться?
Джорджи с недоумением посмотрела на священника. Неужели он ее поддразнивает на манер кузена?
– Нет, конечно. Я имела в виду – жить в палатках.
Разговор иссяк в песках интеллектуальной апатии. К счастью, в эту минуту был подан чай и послужил желанным отвлечением. Молоко? Сахар? Сколько кусков? Хлеб с маслом или кекс? Но Джорджи решила взять быка за рога:
– Так ужасно мило с вашей стороны, мистер Каррингтон, что вы предложили найти для меня какие-нибудь обязанности в приходе…
Мистер Каррингтон еле сдержал дрожь. Зачем, ну, зачем в порыве никому ненужной жалости он допустил подобную опрометчивость? Словно эта девица его загипнотизировала! Столько непреодолимых трудностей… Нет, он просто обезумел, если хоть на секунду вообразил, будто в маленьком селенье он может поручать какие-то обязанности незамужней девушке его круга… Что? Что она говорит?
– Видите ли, мне же почти нечего делать – только помогать маме в домашних заботах. Ну, и довольно часто ездить на велосипеде в Криктон с ее поручениями, хотя, по правде, я этого терпеть не могу. Я вчера вечером поговорила с мамой и папой, и они оба очень одобряют, чтобы я взяла на себя какие-нибудь добровольные обязанности, конечно, приличные для леди, – так мама сказала. Да, и мама еще сказала: не придете ли вы выпить у нас чаю на той неделе. Во вторник.
– С удовольствием. С большим удовольствием, – пробормотал бедняга, совершенно сбитый с толку.
– Мама сказала, что я могла бы учить матерей, принадлежащих к трудящимся классам, как ухаживать за маленькими…
Мистер Каррингтон поежился. Опять эта злосчастная тема! Его почему-то охватило смутное недоумение: за что Господь обрек его на иссушающую бездетность?
– …Но ведь это как-то уж слишком смело, правда? Я ведь только выполняла обязанности санитарки в медицинском отряде и навряд ли могу их чему-нибудь научить.
– У нас есть патронажная сестра, – сказал мистер Каррингтон. – Боюсь, ни она, ни матери не захотят, чтобы им давали советы со стороны. Нужно соблюдать крайнюю осторожность, чтобы не задеть естественное самолюбие бедняков.
Джорджи испытала легкое разочарование, и, главное, она ничего не понимала, уловив, что мистер Каррингтон отверг ее план почти с облегчением. К тому же в доме Смизерсов «естественное самолюбие бедняков» во внимание не принималось – женщина, ведущая хозяйство и растящая трех детей на тридцать шиллингов в неделю, должна была, по мнению Смизерсов, с почтительной благодарностью выслушивать советы невежественной девушки, если та принадлежит к сельской аристократии. В социальной системе Смизерсов «неимущие» штатские находились примерно на положении нижних чинов: любые указания вышестоящих надлежит слушать с руками по швам. Джорджи продолжала:
– Папа сказал, что тут, конечно, есть вдовы и сироты солдат, павших на войне, а может быть, и инвалиды. Он полагает, что им было бы приятно получать помощь от дочери офицера.
– Но что вы могли бы для них делать?
Джорджи растерянно запнулась и умолкла. Будь она способна к самоанализу, то обнаружила бы, что ею руководило не стремление взять на себя те или иные обязанности, но неосознанное желание под их предлогом сблизиться с обаятельным священником. Она играла в женскую игру с детской неуклюжестью, усугублявшейся тем, что сама она этого не понимала. Мир окостеневших иллюзорностей, которому Джорджи позволили себя подчинить, строжайшим образом возбранял и самоанализ и самокритику. Если Джорджи и была наделена такими способностями, то в небрежении они совершенно зачахли. Она бурно отрицала бы, что, сама того не зная, всего лишь пользуется естественным правом женщины немо и обиняком предлагать себя Наиподходящему Мужчине. В мире неограниченного выбора мистер Каррингтон, безусловно, не был бы Наиподходящим Мужчиной, но кто еще оставался в жалком мирке Смизерсов? Мужчин в нем не хватало даже острее, чем снарядов в 1914 году. И не существовало брачного министерства, которое позаботилось бы восполнить недостачу. Все это Джорджи либо не учитывала, либо отказывалась признать. Ее восприятие происходящего было подсознательной уловкой: она испытывала жаркое счастье при мысли о «новом интересе» в своей жизни, и ее охватила странная грусть, оттого что священник только находил новые и новые трудности, а предлагать ничего не предлагает.
Каррингтон не замедлил воспользоваться ее молчанием. Сократовской ясностью мысли он отнюдь не обладал, но все же туманно ощущал истинную подоплеку ситуации. Но как выпутаться, он толком не знал, так как прежде с девами, обуянными жаждой потрудиться на приходской ниве, разделывалась его жена. Чисто по-мужски он решил спастись бегством и произнес официальным тоном:
– Я много об этом размышлял и молился. Разумеется, дорогая мисс Смизерс, у меня и в мыслях нет отвратить вас от трудов милосердия. Напротив, мой долг – с благодарностью принять всякую вашу помощь, которая будет содействовать тому, чтобы приход этот приблизился к богу. Но я убежден, что поспешность и опрометчивость тут противопоказаны. То, что вы предлагаете – прекрасно, но… э… на мой взгляд не очень практично. И я хотел бы, чтобы вы сохранили эту готовность, но разрешили бы мне рекомендовать, как именно могли бы вы применить свои силы, когда я лучше узнаю здешние нужды. Я ведь тут чужестранец в чужом краю, не знаю ничего или почти ничего ни об этих местах, ни о живущих здесь людях и виню себя за то, что необдуманно поторопился и ввел вас в заблуждение, будто могу теперь же прибегнуть к вашей помощи. Молитесь, чтобы вам было дано указание, и оно будет дано. Быть может, вы преклоните колени возле вашего стула и мы вместе вознесем молитву к престолу небесного милосердия о ниспослании вам поддержки и просвещения намерениям вашим.
Они опустились на колени и священник начал:
– Господи, Отец наш Небесный, Всемогущий вовеки…
Но тут новая и плохо обученная служанка легонько постучала в дверь и вошла. Она в ужасе замерла, сообразив, что суетно нарушила моление священника и овечки его стада.
– Ой! Вы уж извините, сэр!
Мистер Каррингтон и Джорджи кое-как поднялись с колен. Священник сказал строго, но не сердито:
– Что вам, Энни?
– Прошу прощения, сэр, но вас спрашивает миссис Исткорт с сыном.
Преобразись священник у нее на глазах в злобно ухмыляющегося мистера Хайда,[27] Джорджи не испытала бы такого ужаса. Но мистер Каррингтон не знал, что такое миссис Исткорт, и испытал глубокое облегчение. Почтенная дама! Спасительница. Точка в женском облике, кладущая конец невыносимо неловкой и тягостной ситуации.
– Проводите, проводите их сюда!
Миссис Исткорт, бесшумно проковыляв по коридору следом за Энни, тщетно пыталась углядеть в дверную щель, что происходит в гостиной. Теперь она переступила порог, опираясь на палку, точно дряхлая Злая Фея, явившаяся наложить губительное заклятие на юную жизнь в колыбельке – на куцый глупенький роман бедной Джорджи. И Джорджи не сумела скрыть ни смущения, ни горькой досады. Выбит из колеи был и мистер Каррингтон – как муками, которые причинила ему первоначальная неудачная тактика, так и тем, что его перебили, когда он ходатайствовал за Джорджи перед Иеговой. Он так ревностно предался исполнению этой священной миссии, что волосы у него слегка растрепались. И впечатление возникало самое двусмысленное. Миссис Исткорт прямо-таки замурлыкала от злорадства. Только ради таких минут и стоило жить!
– От всего сердца надеюсь, мистер Каррингтон, что вы простите меня, старуху, за вторжение, – сказала она. – Я никак не думала, что у вас Джорджи. Ваша бедная мама, надеюсь, не расхворалась, деточка?
– Нет. Она совершенно здорова, благодарю вас.
Миссис Исткорт изящно изобразила изумление, которое яснее всяких слов сказало: «Так почему же ее тут нет? Почему ты распиваешь чаи наедине со священником, бесстыжая?»
Вслух же она произнесла:
– Ах, я очень рада! Милая миссис Смизерс всегда так ко мне добра. Жаль, что она не навещает меня почаще. Небольшие знаки внимания наших добрых соседей, мистер Каррингтон, великое дело для людей нашего с вами возраста, не правда ли?
Мистер Каррингтон убито согласился. Он прикинул, сохраняется ли еще надежда, что его сделают каноником… Миссис Исткорт неопределенно повела рукой в сторону Мартина и Джорджи.
У этой молодежи (Мартин, между прочим, был старше священника) зато всегда столько занятий! И все им рады. Старость не радость, э, мистер Каррингтон? – Почему же? – твердо произнес тот. – Она может быть и радостной, если мы исполнили свой долг и сохранили душевные привязанности.
– Как вы красиво это выразили! – воскликнула миссис Исткорт с дьявольским восторгом. – Как раз то, что я всегда чувствовала и только не могла облечь в слова. Я часто повторяю Мартину, насколько я убеждена, что окружена одними друзьями. Я принимаю во всех такое искреннее участие и неколебимо верю в добрососедские отношения. Мы с Мартином пришли вас навестить, потому что Мартин подумал, как вам должно быть одиноко в такой дождь без друзей. Ведь я не знала, что вы подружились с мисс Смизерс. И так быстро! Вы просто счастливчик! Меня она навещает куда как редко.
Священнику не понравились ни ее слова, ни тон. Он сказал:
– Мисс Смизерс пришла поговорить со мной по моей просьбе, предполагая взять на себя какие-нибудь обязанности в помощь… помощь приходу. И я…
– В помощь приходу! Да что это с вами, Джорджи? С каких это пор вы начали интересоваться…
Священник перебил ее:
– Я собирался сказать, что по размышлении вынужден был попросить ее пока подождать: я не вижу, чем она могла бы заняться сейчас. Но я обещал сразу же поставить ее в известность, как только… э… возникнет нужда в ее помощи.
Миссис Исткорт просияла своей ангельской улыбкой.
– Но какая прекрасная мысль! Я всегда говорю, что духовные лица – это руководители и наставники прихожан, а потому им необходимо иметь помощницу, которая взяла бы на себя женскую их часть. Как чудесно, если…
Джорджи внезапно встала.
– Боюсь, мне пора, мистер Каррингтон. Мама просила меня не очень задерживаться. Благодарю вас за вашу доброту и советы. Теперь я поняла, что не вполне отдавала себе отчет в трудностях, связанных с тем, чем я хотела заняться. До свидания.
– Но, может быть, вы еще посидите?
– Нет. Я должна идти. Вы не забудете про мамино приглашение? Во вторник?
– Разумеется, приду. И с большим удовольствием.
Мистер Каррингтон проводил Джорджи до двери, и они опять обменялись рукопожатием. В нем было что-то окончательное, перечеркивавшее робкую мечту Джорджи, и вместе с тем – легкое сочувствие. Священнику было искренне жаль девушку.
Пустив наугад еще несколько стрел, миссис Исткорт удалилась в свой черед, в целом довольная делом рук своих, хотя и предпочла бы, чтобы мистер Каррингтон сопротивлялся с большей энергией. А он смотрел, как она, опираясь на палку, удаляется вперевалку по улочке и Мартин несет над ней большой зонт. Он было воскресил в памяти Моисеев завет: ворожею не оставляй в живых но отогнал эту мысль, как негуманную. Но что, как не дух Отца Зла, подтолкнуло старуху на подобные язвящие инсинуации? Конечно, она увидела, как Джорджи прошла мимо, и ее визит вовсе не был случайным совпадением. Жениться на Джорджи Смизерс! Вот ведь на что она намекала! Но он же разговаривал с этой девушкой второй раз в жизни и… Какая нелепость! Тем не менее, если старая ведьма распустит сплетни, бедной девушке придется плохо, а ему самому, пожалуй, еще хуже.
Он взвешивал, какой образ действий избрать. Бесспорно, он допустил пустячную, но прискорбную ошибку. Теперь важно держаться со Смизерсами так, словно ничего не произошло, обходиться с ними точно так же, как с остальными прихожанами. Но, разумеется, неловкости не избежать… Мысли его вновь обратились к миссис Исткорт. Вот уж живое опровержение теории, будто мы обязательно любим то, что интересует нас больше всего остального. Миссис Исткорт явно питает жадный интерес к другим людям и их поступкам – иначе, как объяснить ее почти сверхъестественное проникновение в их чувства. Но почему использовать эту способность лишь на то, чтобы причинять боль и вредить? Почему обличив ласковой старушки прячет такую мелочную злобность? Или для миссис Исткорт сплетни и гадости – то же, что алкоголь для запойного пьяницы? Лучшее в нем с отвращением восстает против унизительной страсти, но противиться ей он не в силах. Запойная сплетница! Опьяняющая себя хитрыми жалящими намеками и распусканием ядовитых выдумок. Но почему? Какие тайные унижения и обиды вымещает миссис Исткорт на ни в чем не повинных людях? Ведомо это лишь богу, решил он, упуская из виду, что отгадку, возможно, следовало искать в родителях миссис Исткорт и ее муже. Пути господни неисповедимы! Священник вздохнул и вновь взял «Зритель».
Джорджи почти бежала домой под дождем, вошла через черный ход и поднялась прямо к себе в комнату. В шляпе и плаще она кинулась на кровать и разрыдалась. Слезы просачивались у нее между пальцев и впитывались в подушку. Вскоре ей стало легче и она даже удивилась, почему плачет. Плакать – стыдно. Уж тем более беспричинно. Она тщательно умыла лицо ледяной водой, но оно все-таки сохранило некоторую припухлость. К счастью, особой наблюдательностью Смизерсы не отличались, а лампы у них были только керосиновые. Джорджи помогла кузену решать его вечерний кроссворд и рано легла спать.
Две-три недели миссис Исткорт проводила время восхитительно: навещала всех, кого могла, и подробно обсуждала «неприличное поведение» Джорджи и священника, как она выражалась. Ее плодовитая фантазия, какой мог бы позавидовать любой репортер бульварной прессы, преобразила невиннейшие простейшие факты в скандальнейшее происшествие. Свой рассказ и примечания к нему она приспосабливала к тем, кто слушал ее в данную минуту, и, увы, почти все они алчно принимали ее ложь за чистую монету. Обычно она начинала с восхвалений собственной гражданской совести, добродетельности и «добрососедских чувств», перемежая их сетованиями на нынешнее удручающее падение нравов по сравнению с моральным совершенством восьмидесятых годов прошлого века. Как правило, это ее вступление принималось холодно – слушающие хорошо знали миссис Исткорт, а в 1880 году мало кто из них был взрослым. Затем она заручалась их симпатией, указывая, что «благопристойное поведение» сугубо необходимо молодым женщинам и пожилым вдовцам, особенно носящим духовное звание. Она говорила, что Джорджи начинает бегать за мужчинами – «бедные ее родители, право, я обязана открыть им глаза» – и обхаживает нового священника. Что прикажете думать о девушке, которая открыто позволяет себе подобное в богобоязненном приходе, где царит дух добрососедства? Мало этого! Мерзкий старик, уже дважды овдовевший, тут же понял что к чему и, воспользовавшись ее слабостью, заманил девушку к себе в темный дождливый вечер, полагая, что в такую погоду никто ничего не увидит. Одному небу известно, чем бы это кончилось, если бы побуждаемая духом добрососедства и дурными предчувствиями (ниспосланными, конечно, самим Провидением!) миссис Исткорт не отправилась навестить священника, словно ее вела туда невидимая рука. Хотя ее пытались не впустить, она вся во власти долга все-таки вошла и застала «эту парочку» в весьма и весьма компрометирующей позе. Нет-нет, она не может описать, что именно она увидела. Есть вещи, о которых порядочные женщины не говорят. И уж тем более – в присутствии Своего Родного Сына. (Сигнал Мартину благодарно подхихикнуть.) Однако она надеется – твердо это утверждать она, к несчастью, на себя не возьмет, – она надеется, что ее своевременное появление успело помешать ХУДШЕМУ.
Только у Марджи Стюарт достало духа ответить: «Какая чепуха, миссис Исткорт», но миссис Исткорт тут же с ней поквиталась с помощью упоминаний о родственных натурах и темных намеков на то, что рыбак рыбака…
Миссис Исткорт даже нанесла визит мистеру Перфлиту, которого не терпела, и который, в свою очередь, считал ее горестным образчиком того, во что может превратиться прелестная женщина – кислой старухой с омерзительными материнскими замашками. У него как раз пил чай доктор Маккол, шотландец, сочетавший цинизм медика с цинизмом батальонного врача. Он умел быть приятным с больными, и влиятельным матронам в округе нравился больше, чем пациентам попроще. Утверждать, что в решение проблем безработицы и перенаселения он вносил особенно заметный вклад, было бы невеликодушно, однако особых усилий в обратном направлении он также не прилагал. Перфлит и Маккол очень холодно выслушали намеки миссис Исткорт на необходимость принятия мер «по поводу священника и мисс Смизерс», и на то, что принять их должны именно они. После довольно-таки резкой стычки с мистером Перфлитом, лавры в которой разделились примерно поровну, миссис Исткорт удалилась в сильном раздражении. Поспешно проводив незваную гостью, Перфлит вернулся к доктору и вновь достал виски и содовую, которые успел укрыть от ее глаз. На ручку сифона он нажал со всей энергией, оставшейся после боя. Струя содовой плеснула ему на руку и на стол.
– Черт! Ну и стерва эта старуха!
– Не так много содовой. Спасибо. Меня она скорее забавляет. Какой сыскной талант! И какая великолепная злоба! С каким наслаждением она выслеживала беднягу Каррингтона и его птичку.
– Неужели вы считаете, что в ее гнусной болтовне есть тень истины?
– Не берусь судить. Дыма без огня… как вам известно. Но почему бы и нет? Как свидетельствует мой профессиональный опыт, среди трудящихся сословий в наших краях девственницу старше шестнадцати лет вы не отыщете.
– Трудящихся? Да, конечно. У них иная мораль, чем у нас, среднего сословия. Они почти столь же эмансипированы, как аристократия, если она эмансипирована. Впрочем, они более блудодеи, чем прелюбодеи. Если девушка понесла, все вероятные отцы бросают жребий, кто на ней женится. Не так уж плохо задумано. Ну конечно, если они все уже женаты, девица теряет репутацию.
Маккол, набивая трубку, слегка покачал головой.
– Да, картина в общем похожая. Но я не стал бы исключать и прелюбодеяний. Развод стоит дорого, и обычно они обходятся кулаками.
– Но к высшему слою среднего сословия с его тупой чопорностью это не относится, и уж особенно, когда речь идет о тех, кто победнее. Я видел Каррингтона всего два раза, но он мне показался весьма и весьма пристойным типом священника. Глуповат, разумеется, впрочем, это от него и требуется, – но порядочен. Ну, а Джорджи Смизерс мне чертовски жаль. Недавно она мне встретилась – вернее, шла по дороге впереди меня: отличная фигура, размашистый шаг…
– Бежала на свидание с попиком, как намекала добрейшая старая гадюка?
– Вовсе нет. Но есть в ней что-то трогательное. Миловидной ее назвать нельзя, и, естественно, она не моего романа, но из нее вышла бы хорошая жена и мать. Она будет преданно благодарна любому мужчине, который сделает ей честное предложение – как и почти всякая женщина. Она совсем поспела для мужа, для детей, а пышные словеса и идиотские общественные условности не позволяют ей познать то, для чего предназначила ее природа. И что будет с ней дальше? Спелость перейдет в перезрелость, увянет, иссушится. И станет Джорджи Смизерс кислой старой девой, и будет отравлять мир вокруг себя, как милейшая старая ведьма, которая только что побывала тут.
– И вы собираетесь рекомендовать, чтобы она обзавелась незаконнорожденным младенцем?
Нет. Ей, я считаю, следует жить согласно ее нравственным правилам – что, вероятно, нелегко, – но я не считаю, что эти правила следовало навязывать ей и таким, как она. Положение сквернее некуда, Маккол. Вот перед вами нормальная, здоровая, очень порядочная девушка, которая нуждается в утешительной радости и следствии этой радости – в младенце. Это же с первого взгляда видно. Что может быть более естественным и разумным в подобном случае? Она же не из тех девиц, которые предусмотрительно носят в сумочке презервативы. Она создана для семейной жизни.
– Боюсь, вашей Джорджи не на что надеяться. Статистики, искуснейшие жонглеры, заявляют нам, что на наших островах женщин сейчас минимум на миллион больше, чем мужчин. Прибавьте к этому десятки тысяч женщин с небольшим доходом, которые селятся в странах, где жизнь дешевле, и охотятся за шейхами на всех европейских курортах… Поколение Джорджи потеряло миллион мужчин. Так кто же на ней женится? Для нее просто нет подходящих женихов.
Перфлит наклонился вперед и хлопнул себя по колену:
– Совершенно верно! Девушки ее поколения, помышляющие о мужьях, практически обречены на безбрачие. Трудящиеся сословия как будто находят выход из положения, но ведь они куда человечнее нас. В их жизнь никто не вмешивается. Если вдруг родится ребенок, что же – не повезло, но града камней не последует. Но у Джорджи Смизерс нет в этом захолустье никаких шансов встретить подходящего мужчину. А если бы такое и произошло, ее бы затравили, опозорили, а возможно, и заставили бы наложить на себя руки.
– Ну и что же вы намерены предпринять?
– Черт побери! А что я могу? Как ни жаль – ровным счетом ничего. На мой взгляд, такой пышущей здоровьем девушке, как Джорджи, требуется по меньшей мере двое детишек. Путь они будут и не слишком красивыми, зато достаточно здоровыми, а уж материнские заботы им обеспечены. Черт побери, да заведи она их, ее следовало бы вознаградить кругленькой суммой и медалью. Все-таки хоть что-то в противовес ордам трущобных оборвашек и многочадию католических семей – пятнадцать отпрысков, и все больные. Джорджи это евгенический клад. И ведь вся мерзость в том, что будь у нее две тысячи в год, так отбою бы не было от молодых прохиндеев, которые дали бы ей все, в чем она нуждается, лишь бы она взяла их на содержание. Б-р-р!
Маккол расхохотался.
– Видели бы вы себя сейчас! Беситесь из-за горестей вселенной и Джорджи Смизерс! Чувства юмора, вот вам чего не хватает.
На мгновение мистер Перфлит словно бы и правда пришел в бешенство, но затем тоже начал смеяться, хотя и не так громко.
– Признаю, – сказал он, – что чувство юмора – почти исключительная привилегия шотландцев. Но как шотландец вы, естественно, лишены патриотизма.
Маккол тотчас возразил, что патриотизм – исключительно шотландская добродетель и была ввезена в Англию вместе со всеми прочими добродетелями в обозе Иакова VI.[28] Шотландцы, намекнул он, преобразовали никчемную и отсталую нацию в творцов империи. Однако мистер Перфлит стоял на своем.
– Я ведь сказал «патриотизм», Маккол, а не «национализм». Убеждение, что Шотландия tiber ailes[29] восхищения у меня отнюдь не вызывает. И под патриотизмом я подразумеваю патриотизм, а не национализм. Патриотизм – это живительное чувство коллективной ответственности. Национализм же – глупый петух, который кукарекает на вершине своей навозной кучи и призывает к тому, чтобы шпоры стали подлиннее, а клювы засверкали бы. Боюсь, что национализм входит в число многих даров, которые Англия преподнесла миру, хотя он прекрасно мог бы без них обойтись.
– Одного без другого не существует, – возразил Маккол, бессознательно утрируя свой шотландский акцент. – Если у человека есть чувство коллективной ответственности, так уж он будет стоять за родную страну и в правом и в неправом деле. Человеческую природу так просто не изменишь. А пока она остается такой, как есть, всегда будут войны; и пока будут войны, люди будут воевать.
Мистер Перфлит крепко сжал виски.
– Мне кажется, что-то такое я уже слышал, Маккол. Но я не могу одним махом опровергнуть десяток ошибок. Что это такое – «человеческая природа»? Не воевать – это тоже «человеческая природа», как и воевать. Вот-вот вы мне сообщите, что птица своего гнезда не пачкает, а я отвечу, что оно достаточно запачкано и без моей помощи.
– Справедливо, но какое все это имеет отношение к Джорджи Смизерс и ее неудовлетворенным потребностям? Неужто вы не можете обойтись без мировой войны доказывая, как печальна участь еще одной старой девы?
Мистер Перфлит вздохнул.
– Вы прекрасный человек, Маккол, но жуткий собеседник. Каждой своей фразой вспугиваете зайца, но ни за одним не бросаетесь вдогонку. – Он помолчал. – По-моему, Фукидид первым сделал опасное открытие, что государства можно персонифицировать в подозрительных, готовых к драке баб. Я просто постулирую верность человечеству, а не верность воображаемому нечто под названием «Англия» или «Британия» в шлеме и с трезубцем. Меня больше заботит Джорджи Смизерс, реальная женщина с реально исковерканной жизнью, чем изображение одной из любовниц Карла Второго.
– Но при чем тут любовницы Карла Второго? – с интересом спросил Маккол, не желая упустить что-то пикантное.
– А, пустяки! – нетерпеливо ответил Перфлит. – Некая мисс Стюарт позировала для фигуры Британии. Не берусь даже точно утверждать, что она свела доброго короля Карла с пути истинного. Но только Британия увенчана лаврами, а все Джорджи скучны, неудовлетворенны и несчастны.
Маккол сардонически покачал головой.
– Доминионы независимы, Южная Африка настроена враждебно, Ирландия утрачена. Египет утрачивается, Индия скоро будет утрачена. Торговое главенство мы потеряли – вспомните про безработицу! С Британской империей покончено.
– Так что? С какой, собственно, стати должны Тутинг-Бек и Падторп экспортировать своих сынов, дабы диктовать Аллахабаду, Каиру и Найроби, что им надлежит делать, как думать и чем быть? И разрешите спросить вас, доктор Маккол, сколько главенство в торговле принесло лично вам? Пока вы практиковали во Франции, Британия милостиво вознаграждала вас пятнадцатью шиллингами с пинком ежедневно, плюс полевые за то, что вы перевязывали раны Ее Доблестных Сынов, сражавшихся за полшиллинга в день. Нет, не перебивайте! Я знаю, что вы скажете: что они сражались не ради денег, но из патриотизма, чувства долга, любви к родине. Две минуты молчания! Вы и остальные миллионы «выполнили свой долг». А результат? Истребление целого поколения мужчин, горе их женщин, абсолютно бессмысленный «мир» и обогащение благородных сердцем людей вроде нашего приятеля Стимса.
– Но и мне это выгодно! – возразил Маккол. – Стимс щедро и без проволочек платит мне за визиты к его супруге, которая, кстати, никакими особыми болезнями не страдает.
– Мне стыдно за вас. А вам, неужели вам не стыдно быть прихлебателем и блюдолизом у какого-то Стимса? Где ваша шотландская гордость? Продали ее в придачу к своему королю и пустошам с пернатой дичью? Но вообще денежные мерки тут неприложимы. К финансовым доводам я прибег только, чтобы вбить истину в вашу упрямую шотландскую башку. Подлинное богатство любой страны – это ее мужчины и женщины. Если они дурны, несчастны и больны, то совершенно не важно, насколько богат сэр Хорес, – страна бедна.
Маккол зевнул и выбил пепел из трубки.
– Пожалуй, мне пора. Ого! Уже почти семь. Я люблю вас слушать, Перфлит. Конечно, далеко не так, как вы сами любите себя слушать, но люблю. Я с вами не согласен, но у меня возникает иллюзия, будто жизнь и правда стоит того, чтобы размышлять о ней. Сам же я считаю, что она – сплошная ошибка, и чем скорее мы столкнемся с пресловутой блуждающей звездой, тем лучше. Жизнь – зло.
– Вздор! – ответил Перфлит. – Чистейшее манихейство.[30] Ересь, устаревшая полторы тысячи лет тому назад. Нам выпал миг осознания в вечности, во всем сознанию противоположной. Капелька здравого смысла, добрая воля и малюсенькая доза бескорыстия могли бы претворить старушку Землю в земной рай и для нас и для наших преемников. Есть две породы предателей, внушающих мне особое отвращение. Во-первых, самодовольные сукины дети, бубнящие, что все прекрасно в этом лучшем из миров, и молящиеся о продлении нашего беспримерного процветания. Во-вторых, брюзгливые скептики вроде вас, нудящие, что все бессмысленно, что человеческая природа никогда не изменится, что чем скорее все это кончится, тем лучше. Уж лучше бы вы все разом с оглушительным треском застрелились бы и перестали хныкать.
Маккол засмеялся.
– Если бы вас подвергли психиатрической проверке, Перфлит, на предмет установления, в здравом ли вы уме боюсь, послушав такие ваши разглагольствования, вас не признали бы нормальным.
– Да, вероятно. Но пока еще я ни единого миллионера не оскорбил настолько, чтобы меня упрятали в приют для умалишенных. А в случае необходимости вы же подтвердите ясность моего рассудка!
Маккол с улыбкой покачал головой.
– Это сгубило бы мою профессиональную репутацию. Ну-с, мы, как обычно, разобрались и с Англией и со Вселенной. А теперь пора садиться за ростбиф с картофелем, которые вам, мой милый, купили шахты Уэльса и прядильные машины Ланкашира.
– Знаю. Но было бы лучше питаться хлебом и сыром наших собственных полей и лугов.
– Однако проблему Джорджи Смизерс мы как будто не решили, а?
– Джорджи всего лишь одна из бесчисленных жертв этого мерзкого хаоса. Жертва на дьявольском алтаре стимсизма. В перенаселенной стране лишние женщины обречены на адово существование. Что может быть более жалким, чем старая дева поневоле? От души желаю им всем приятных совокуплений без зачатия. Детей им всем иметь, конечно, нельзя. И так уж милых крошек развелось слишком много. Но раз уж по инициативе сэра Хореса Стимса потенциальные мужья Джорджи либо перебиты, либо разосланы блюсти его торговые интересы во всех уголках нашей необъятной Империи, то, по моему глубокому убеждению, Джорджи следует натянуть сэру Хоресу нос, заведя любовника, а то и нескольких, если она захочет и сумеет их найти. Зачем заводить миллионы шлюх, лишь бы Джорджи сохранила воображаемую добродетель, которая ей вовсе не нужна?
– Ухожу, – объявил Маккол. – Вы абсолютно безнравственны. Я потеряю половину пациентов, если станет известно, что я выслушивал подобную крамолу и не вышвырнул вас в окошко.
– Почтенные сюртуки и котелки! – Перфлит злокозненно усмехнулся. – Люди вроде вас – подлые нравственные трусы. Ради своего так называемого хлеба насущного вы готовы подлизывать любые плевки. В глубине Души вы же прекрасно знаете, что я прав, пусть я кудахчу много лишнего, точно старая наседка. Но признаться даже себе боитесь. А уж тем более – что-то предпринять. Лень и трусость!
Перфлит проводил гостя до садовой калитки, перед которой стоял автомобиль врача, и кивнул на звезды в морозном небе:
– Рядом с ними наш могучий интеллект и ниспровергательные идеи выглядят глуповато, а?
Маккол пытался завести остывший мотор.
– А?
– Так, ничего. Прощайте, сэр Бездеятельный скептик. Удачи с вашими ядами и скальпелем! А я пошел домой. Бр-р! Ну и холодина!
Мотор внезапно взревел и заработал. Маккол крикнул:
– Бывайте! На днях еще загляну!
Перфлит бегом вернулся в дом и встал поближе к пылающему камину. Потом позвонил. Вошел слуга, бывший его денщик.
– Что у нас нынче на обед, Керзон?
– Суп, сэр, жареная треска, курица и десерт.
– Курица? Хорошо, подавайте, как только все у вас будет готово. И подогрейте бутылочку бургундского, шамбертен одиннадцатого года.
– Слушаю, сэр.
Мистер Перфлит опустился в кресло у огня и с оптимистической надеждой воззрился на будущее человечества. Затем, минуты две спустя, ему в голову пришла здравая, отрезвляющая, но не слишком приятная мысль, что, запивая курицу бургундским, быть оптимистом легче, чем ужиная хлебом с маргарином и согреваясь жиденьким какао. Что, впрочем, не помешало ему кушать с обычным аппетитом и взыскательным одобрением.