Конни смотрела на скальпель в руке. Тонкое блестящее лезвие, рукоять из слоновой кости. На неискушенный взгляд он походил на стилет. А в других домах его приняли бы за нож, которым режут овощи и фрукты.
Не мясо.
Конни бережно держала в руке мертвую галку, ощущая память о тепле и жизни в ее мертвых мышцах, сухожилиях и венах, в тяжело свесившейся шее. Corvus monedula. Черные блестящие птицы с пепельно-серыми шеями и теменем.
Очень светлые глаза. Почти белые.
Все инструменты уже наготове. Глиняная миска со смесью воды и мышьякового мыла. Несколько полосок ткани и ведро на полу у ног. Газета. Щипцы, скальпель и напильник.
Конни осторожно положила птицу на газету. Пальцами раздвинула угольно-черные перья и нацелилась лезвием в верхнюю часть грудины. Затем в радостном предвкушении, которое всегда испытывала в такой момент, приставила кончик к груди, выбирая наилучшее место для прокола.
Галка лежала неподвижно, не противясь своей судьбе. Конни сделала вдох и следом – медленный выдох. Своего рода ритуал.
Когда Конни впервые попала в мастерскую отца, ее тут же замутило – от запаха сырого мяса, непереваренной пищи и гниющей падали.
Кровь, кожа, кости.
В первые дни она не расставалась с носовым платком, которым завязывала нос и рот. Дух у этого ремесла был ядреный – спирт, затхлый запах льняной пакли, льняного масла, краски для когтей и лап, клювов и самих чучел. Слишком резкий для детского обоняния. С годами Конни привыкла к этим запахам и теперь почти не замечала их. Более того, она считала, что умение распознавать запахи – необходимая часть работы.
Она бросила взгляд на высокие окна, тянущиеся вдоль стены мастерской. Сегодня они были приоткрыты, чтобы в мастерскую входил свежий воздух. Небо наконец-то стало голубым после нескольких недель дождей. Конни подумала – удастся ли уговорить отца спуститься к обеду? Хотя бы на чашку мясного бульона?
После того, что произошло на кладбище неделю назад, Гиффорд почти не выходил из своей комнаты. Конни слышала, как он расхаживает взад-вперед до утра, что-то бормоча себе под нос. Это вредно для него – сидеть вот так взаперти. Вчера вечером она наткнулась на него на лестничной площадке – он стоял, пристально глядя через окно на темнеющий ручей, и стекло запотело от его дыхания.
Конни уже привыкла по несколько дней подряд наблюдать его в непотребном состоянии после запоя. И все же ее тревожило то, как сильно он сдал физически. Красные воспаленные глаза, изможденное лицо, шестидневная щетина на подбородке… Когда Конни спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, он уставился на нее так, словно не имел ни малейшего представления, кто она такая.
Конни любила отца, и, при всех его недостатках, они неплохо ладили. Таксидермия считалась неженским занятием, однако Гиффорд – втайне от всех – нарушил традицию и передал дочери свои умения. Не только умение резать и набивать, не только ловкость и проворство рук, но и страстную любовь к своему ремеслу. Веру в то, что в смерти можно найти красоту. В то, что процесс создания чучела – преддверие новой жизни. Неподвластной смерти, совершенной, великолепной, в противовес изменчивому, разлагающемуся миру.
Конни не могла точно вспомнить, когда из пассивной наблюдательницы она превратилась в ученицу Гиффорда, помнила только, что это оказалось для них спасением. Рука Гиффорда утратила твердость. Глаз утратил остроту. Никто не знал, что те немногочисленные заказы, которые им пока еще перепадали, выполняла Конни. И все же дела их пошатнулись. Вкусы изменились, и чучела зверей и птиц, когда-то украшавшие каждую гостиную, в новом столетии вышли из моды.
Однако Конни знала: даже если им больше не удастся продать ни одного чучела, она все равно не бросит любимое ремесло. Она хранила в душе память о каждой птице, прошедшей через ее руки. Все они оставляли на ней свой отпечаток – так же, как она оставляла свою метку на них.
Сквозь открытые окна Конни слышала, как стрекочут галки, обосновавшиеся с недавних пор на тополях в дальнем конце сада. В начале весны они устроились было между дымоходами Блэкторн-хаус. В марте гнездо провалилось прямо в гостиную – клубок веток, волос и коры рухнул в остывший камин, и хлопья сажи осели на мебели. Самое грустное, что там были три крапчатых, уже с наклевками, сине-зеленых яичка и один крошечный птенчик, запутавшийся в обломках веток, с распахнутым клювиком. Горестное карканье галки-матери преследовало их несколько дней подряд.
Конни взглянула на птицу, лежащую на рабочем столе.
Эта галка, не в пример своим живым сородичам, никогда не состарится. Благодаря старанию и мастерству Конни она останется навсегда в одном-единственном ослепительном мгновении. Вечно готовая к полету, будто вот-вот оживет и взмоет в небо.
Выбросив из головы всё, кроме дела, Конни примерилась скальпелем и сделала надрез.
Вначале лишь легонько провела по поверхности, не более. Затем острие лезвия проткнуло кожу, и кончик его скользнул внутрь. Плоть раздвинулась словно со вздохом облегчения, будто птица почувствовала, что ожиданию конец. Начинался путь от смерти к жизни. Капли жидкости, характерный медный запах мяса. В перьях притаились ароматы пыли и старой одежды, словно в непроветренной гостиной.
Затуманенные глаза птицы неотрывно смотрели на Конни. Когда все будет готово, они снова станут цвета слоновой кости. Стекло вместо застывшего желе – и они засверкают так же ярко, как при жизни. Подобрать подходящую пару бусин для галочьих глаз было нелегко. У молодой галки они бледно-голубые, как у сойки, а потом темнеют и снова светлеют.
Конни опустила плечи и расслабила мышцы, а затем начала сдирать шкурку. Надрезала, потянула, снова надрезала. Темно-красная грудка, цвета айвового желе. Серебристый блеск крыльев. Конни тщательно следила за тем, чтобы кишечник, легкие, почки и сердце оставались нетронутыми в брюшном мешке: так она могла видеть форму тела и ориентироваться на нее в дальнейшей работе.
Она работала неторопливо, методично, вытирая на ходу с острия лезвия о газету крошечные частички тканей, перьев, крови и хрящей. Стоит поспешить, допустить малейшую оплошность – и с надеждами на чистую работу можно проститься.
На птиц-падальщиков – галок, сорок, грачей и воронов – Конни отводила по два дня. Начав, важно было делать все быстро, пока естественные процессы разложения не взяли свое. Если не соскоблить хорошенько с костей весь жир, есть риск, что черви выедят птицу изнутри. Первый день уходил на то, чтобы снять шкурку, промыть и подготовить. Второй – на набивку и монтаж.
Каждый этап был двойным, в зеркальном отражении – слева и справа; всякий раз Конни выполняла их в одной и той же последовательности. Обе стороны грудины, левое крыло, затем правое, левая нога, правая. Это был танец, в котором каждое па было разучено методом проб и ошибок и оттачивалось со временем.
Конни сняла с крючка плоскогубцы и отметила про себя, что надо бы заказать еще проволоки для монтажа. Она принялась расшатывать кости ног. Покрутила взад-вперед, поскребла тыльной стороной скальпеля, и наконец плоть оторвалась, а затем послышался хруст коленного сустава.
Теперь они узнали друг друга – Конни и эта птица.
Закончив, она бросила все ненужное – салфетки, выпавшие перья, мокрые обрывки газеты – в ведро, стоявшее у ног, а затем перевернула птицу и приступила к работе над хребтом.
Солнце тем временем поднялось выше.
Наконец, когда мышцы уже онемели, Конни сложила крылья и голову птицы так, чтобы шкурка не пересохла, и стала разминать руки. Покрутила шеей и плечами, пошевелила пальцами, чувствуя, что довольна утренней работой. После этого она вышла через боковую дверь в сад и уселась в плетеное кресло на террасе.
На крыше ле́дника все трещали и кричали галки. Реквием по погибшему собрату.
Гарри Вулстон отступил на шаг назад и взглянул на неоконченную картину.
Технически все было правильно – оттенки, линия носа, слегка недовольные морщинки вокруг рта, – а сходства не было. Выражаясь попросту, лицо было неживое.
Гарри вытер тряпкой масло с кисти и стал рассматривать портрет под другим углом. Вот в чем беда – изображение на холсте казалось плоским, словно срисованным с фотографии, а не с живой женщины. Они работали до поздней ночи – серой, сырой ночи, а затем Гарри отослал женщину домой и писал один, пока не пришла пора отправиться в «Стрелок», чтобы быстренько опрокинуть стаканчик на ночь.
Испортил картину. А вернее сказать, она с самого начала не задалась.
Гарри отложил палитру. Обычно запахи льняного масла и краски наполняли его радостным нетерпением. Сегодня же в них ощущалась насмешка. Хотелось бы думать, что дело в самой модели – нужно было поискать кого-то поинтереснее, с более характерным лицом и оригинальным выражением, – но, как ни соблазнительно было обвинить натурщицу, он понимал, что виноват сам. Он не сумел уловить внутреннюю суть этой женщины, не сумел передать тени, линии, изгибы, чтобы сохранить их для потомков. То, что вышло, напоминало скорее изобразительное описание внешности: нос такой-то, волосы такого-то цвета, глаза ближе к такому оттенку, чем к этакому.
Все правильно. И все совершенно не то.
Гарри сунул кисти в банку со скипидаром, чтобы отмокали, вытер руки. Снял синий рабочий халат, бросил на спинку кресла и снова надел жилет. Взглянув на дорожные часы, понял, что опаздывает. Он допил остатки холодного кофе, погасил сигарету и с досадой заметил пятно краски на правом ботинке. Потянулся за тряпкой.
– Черт, – сказал он: удалось только размазать киноварь по шнуркам. Придется пока оставить так.
– Льюис? – позвал он, выйдя в коридор.
Дворецкий появился из задней части дома.
– Слушаю, сэр.
– Мой отец дома?
– Нет. – Льюис помолчал. – Вы ждали его, сэр?
– Я думал, он вернется к обеду.
Столкнувшись с отцом за завтраком, Гарри спросил, нельзя ли с ним поговорить. Старик не ответил определенно ни да ни нет.
– Он сказал, во сколько сегодня будет дома, Льюис?
– Доктор Вулстон не дал никаких оснований предполагать, что он не явится в обычное время, сэр.
– И только?
– Его единственное указание заключалось в том, что, если вы по той или иной причине задержитесь, ужин должен быть подан в семь тридцать.
Гарри понимал (и Льюис тоже): это был скрытый упрек в том, что за последнее время Гарри несколько раз не являлся домой к ужину и ни разу не принес извинений за свое отсутствие. Таверна «Замок» была гораздо заманчивее, чем очередной чопорный ужин наедине с отцом – в молчании и в тщетных попытках найти тему для разговора, которая устроила бы обоих.
Гарри взял шляпу со стойки.
– Спасибо, Льюис.
– Так вы будете сегодня к ужину, сэр?
Гарри взглянул ему в глаза.
– Думаю, да, – сказал он. – Буду.
Гарри медленно прошел мимо фасадов частных домов в георгианском стиле в конце Норт-стрит по направлению к магазинам и каменному кресту на рыночной площади, на перекрестке четырех главных улиц Чичестера.
Он отпросился с утра на полдня, сказавшись больным, чтобы поработать над картиной – как оказалось, напрасно. Теперь его брала досада, что нужно все-таки идти на службу, тем более что день в кои-то веки выдался погожий. Керамические тарелки, сервировочные блюда и молочные кувшины, подделки под Споуд и Веджвуд, списки экспедиторских и судовых компаний, перевозящих товары из одного конца страны в другой, чтобы украсить обеденные столы умеренно зажиточных людей… Это было совсем не то, чем Гарри хотел заниматься в жизни – делать карьеру в бизнесе, наводившем на него смертную скуку, под началом человека, которого он терпеть не мог.
Он до сих пор не мог понять, почему его отец так настаивал, чтобы он, Гарри, поступил на службу к Фредерику Бруку. Брук, уроженец Стаффордшира, был из тех, кто всего в жизни добился сам и преуспел в своем деле. Однако между ним и отцом Гарри не было абсолютно ничего общего. Доктор Вулстон был твердо убежден, что каждый должен знать свое место. Он вращался исключительно в кругу людей интеллигентных профессий, таких же, как сам, а на тех, кто делал деньги в торговле, смотрел свысока.
Гарри не мог больше этого выносить. Ему все равно, сколько раз Брук оказывал услуги его отцу и сколько раз тот ему об этом говорил. Вот возьмет и бросит это все.
Гарри дошел до Зала собраний, а затем повернул к рыночной площади. На улице было людно: женщины с корзинками для покупок и колясками, мужчины, загружающие бутылки в тележки возле винного магазина, – все радостно предвкушали летний день: никаких тебе зонтиков и макинтошей, и не нужно бегать стремглав под дождем от одного магазина до другого.
Возле мясной лавки Говардса собралась толпа. Витрина выглядела как всегда: освежеванные кролики и домашняя птица, сырые окровавленные тушки, – но когда Гарри подошел ближе, он увидел, что стекло разбито.
– Что случилось?
– Грабитель, – сказал один из мужчин. – Стащил несколько ножей и еще кое-какие инструменты.
– И деньги из кассы, – вставил другой. – И лавку слегка разнес.
Гарри взглянул на ювелирный магазин по соседству.
– Странное же место он выбрал.
– Говорят, это дело рук того малого, которого отсюда уволили, – предположил третий. – Вышел из тюрьмы на прошлой неделе. Разобиделся, что место потерял.
От рыночной площади Гарри свернул направо, на Уэст-стрит, и направился к конторе отца. Чем раньше с этим будет покончено, тем лучше. Где бы и когда бы ни случился этот разговор, он будет нелегким. Так лучше уж сразу. По крайней мере, не надо будет гадать, что его ждет.
Гарри собирался поступать в Королевскую академию художеств и уже подал заявку. Без одобрения отца можно было и обойтись, а вот без его финансовой поддержки – никак. Чтобы оплатить учебу из собственного кармана, ему придется работать у Брука еще не один год.
Гарри одернул пиджак, проверил, правильно ли завязан галстук, и поднялся по каменной лестнице. Он заметил, как ярко отполирована медная табличка: «Доктор Джон Вулстон». Сегодня даже такая мелочь была способна испортить ему настроение. Отец больше не принимал пациентов – занимался одной лишь бумажной работой, – однако все здесь выглядело так подчеркнуто респектабельно, так предсказуемо.
Гарри глубоко вздохнул, толкнул дверь и вошел.
– Доброе утро, Пирс. Старик у себя?
Гарри остановился как вкопанный. Приемная была пуста. Клерк отца был такой же частью этого помещения, как столы и стулья. За всю свою жизнь Гарри не мог припомнить ни одного случая, когда, придя сюда, не увидел бы птичий профиль Пирса, неодобрительно поглядывающего на него поверх очков-полумесяцев.
– Пирс?
Послышались чьи-то шаги наверху.
– Вон отсюда, я вам говорю! Убирайтесь к черту!
Гарри замер, не успев снять руку с полированных перил. Он никогда не слышал, чтобы его старик чертыхался или хотя бы повышал голос.
– Мне хотелось дать вам шанс, – проговорил другой мужчина. Голос мягкий, выговор образованного человека. – Жаль, что вы не захотели им воспользоваться.
– Вон!
Гарри услышал звук перевернутого стула.
– Вон! – крикнул отец. – Говорю вам, я не желаю выслушивать всю эту мерзость. Это грязная клевета.
Все происходящее было настолько за гранью обычного, что Гарри не знал, на что решиться. Если отцу понадобится помощь, он, конечно, поможет! Однако старик терпеть не мог, когда его ставили в неловкое положение, и почти наверняка возмутился бы его вмешательством.
Решение было принято за Гарри. Дверь в приемную отца распахнулась с такой силой, что ударила в стену, а затем со скрежетом закачалась на петлях. Гарри скатился вниз по лестнице через две ступеньки и нырнул в нишу за столом Пирса – как раз вовремя.
Посетитель проворно спустился и исчез на Уэст-стрит. Гарри лишь мельком успел разглядеть его одежду – рабочие брюки и широкополую фермерскую шляпу, – и еще маленькие, вычищенные черные ботинки.
Он уже хотел было броситься за незнакомцем, но тут услышал, как над головой вновь заскрипели половицы. Через несколько секунд отец спустился по лестнице – со всей быстротой, какую только позволяло его негнущееся колено. Он снял с вешалки у двери шляпу и пальто, надел перчатки и вышел.
На этот раз Гарри не стал раздумывать. Он побежал за отцом – мимо кафедрального монастыря, по Сент-Ричардс-Уок и Кэнон-лейн. Старик шагал быстро, несмотря на больную ногу. Направо, по Саут-стрит, мимо почты и клуба «Регнум» – и дальше, до самого железнодорожного вокзала.
Гарри остановился, когда доктор Вулстон сел в кеб фирмы «Даннауэй». Он слышал щелчок кнута, видел, как экипаж тронулся и покатил по главному вестибюлю вокзала.
– Простите, не могли бы вы мне сказать, куда отправился этот джентльмен?
Кебмен насмешливо посмотрел на него.
– Вас это вроде бы не касается, а, сэр?
Гарри выудил из кармана монету и заставил себя стоять спокойно, чтобы у кебмена не создалось впечатления, что эта информация стоит хотя бы на пенни дороже.
– В таверну «Мешок», – сказал кебмен. – Если я правильно расслышал.
– И где же он, этот «Мешок»? – Гарри старался не показывать нетерпения.
– В Фишборне. – Возница нахлобучил кепку на затылок. – Может, вас тоже туда отвезти, сэр?
Гарри заколебался. Не хотелось тратиться на поездку в кебе и к тому же не хотелось, чтобы отец его увидел. Гарри не имел ни малейшего представления, что у старика на уме, однако не хотел ни мешать ему, ни разочаровывать, если вдруг не сумеет помочь в случае каких-то затруднений. Как ни досадовал Гарри на отца в последнее время, все же он любил его.
– Нет, – сказал он и бросился к кассе.
Гарри швырнул деньги клерку в окошке чуть ли не в лицо, взлетел через две ступеньки на мост, а с него сбежал на противоположную платформу, всего на пару секунд опоздав, чтобы вскочить в поезд до Портсмута.
– Черт, – выругался он. – Черт!
Он прохаживался взад-вперед по платформе в ожидании следующего поезда в Фишборн, все гадая, куда это его педантичный отец мог отправиться посреди рабочего дня. Тут же он вспомнил, что в спешке не известил Брука о том, где находится. Ну что ж, если его уволят, у отца не останется выбора.
– Ну же, – бормотал он, глядя на рельсы, хотя поезд должен был прибыть только через двадцать пять минут. – Давай, поторапливайся.
Конни пила кофе на террасе, стараясь как следует насладиться солнечным светом, прежде чем возвращаться в мастерскую.
Дневник и свежая баночка с синими чернилами стояли перед ней на столе. Пока что она еще не написала ни строчки.
Она глубоко вздохнула, набрав полные легкие свежего, терпкого морского воздуха. В это утро она была довольна своей работой и впервые за несколько дней чувствовала себя в гармонии с миром и со своим местом в нем.
Кто малиновку убил?
«Я, – ответил воробей. —
Острою стрелой своей
Я малиновку убил».
Голос горничной плыл по всему дому и долетал сквозь французские окна на террасу. Конни улыбнулась. Мэри часто пела для себя, когда думала, что ее никто не слышит. Она была милая, Конни считала, что с горничной ей повезло. К такому ремеслу, как у ее отца, в наши дни относятся с опаской, и других деревенских девушек, с которыми она беседовала, пугали – во всяком случае, по их словам – стеклянные колпаки в мастерской, бутылки с консервирующими растворами, острые блестящие глаза и лакированные когти в лотках. Первая горничная, которую Конни наняла, уведомила о своем уходе уже через две недели.
И все птицы в небесах
Горько плакали о ней,
Слыша колокольный звон
Над малиновкой моей…
Конни отложила ручку и откинулась на спинку, чувствуя, как плетеное садовое кресло с тихим вздохом подалось под ее тяжестью.
Впервые за несколько недель она проснулась в начале шестого утра от пения птиц, а затем от звука тишины. Резкой, оглушительной тишины. Не слышно было ни воя ветра за окном, ни стука дождя по оконному стеклу.
Долгую суровую зиму в этом году сменила затяжная ненастная весна. Черные тучи, багровое небо, то обнажающиеся, то скрывающиеся под водой приливные отмели и безжалостный ветер, ночи напролет сотрясающий дом до основания.
В январе и Милл-лейн, и Апулдрам-лейн затопило. Там, где когда-то были поля, образовались озера-призраки. Корни вязов гнили в воде. В феврале Конни не давал уснуть бешеный стук колеса старой соляной мельницы на ручье: оно крутилось, гремело и грохотало в волнах весеннего прилива. В марте во время бури от дуба отломился сук и пролетел в каких-нибудь нескольких дюймах от мастерской. Апрель – шквал за шквалом, косой дождь и раскисшая земля под ногами. Заливные луга до сих пор еще не просохли. Конни выставила на чердаке ведра в ряд, чтобы собрать воду. Теперь она сделала мысленную заметку: напомнить Мэри, чтобы та унесла их вниз, если погода и впрямь наладится.
Сегодня поверхность мельничного пруда была гладкой, а болота расцвели всеми красками. Сине-зеленая вода, покрытая барашками от легкого бриза, сверкала на солнце. Головки рогоза – словно изнанка бархотки. Терновник и ранний боярышник красовались белыми цветами. В зарослях кустов вокруг мелькали красная лебеда и дикий серпник, пурпурноглазая вероника и золотистые одуванчики.
Конни оглянулась через плечо на сам дом. Он часто казался неприветливым: такой одинокий, открытый всем ветрам посреди болот, откуда до ближайшего соседа добрых четверть мили. Сегодня в солнечном свете он был великолепен.
Над домом, выстроенным из теплого красного кирпича, как и некоторые другие из лучших домов Фишборна, возвышалась крутая крыша, покрытая красной черепицей, и высокий дымоход. В задней части дома располагалась кухня с современной чугунной плитой, буфетная и кладовая. На первом этаже – четыре спальни и детская с видом на море. Узкий лестничный пролет вел в помещение для прислуги на верхнем этаже, сейчас пустующее: мать Мэри настояла, чтобы та жила дома.
Но что убедило отца купить этот дом – это длинный светлый зимний сад, тянущийся вдоль всей западной стены. Там отец и устроил свою мастерскую. А в самом дальнем юго-западном углу сада стоял большой прямоугольный кирпичный ле́дник, который использовали как кладовую.
С юга и востока дом окружала лужайка. Деревянные деревенские ворота посреди живой изгороди из терновника в северо-восточном углу участка, там, где его границу обозначал один из множества приливных ручейков, сбегавшихся к истоку большого ручья, открывались прямо на дорогу, ведущую в деревню.
Главный вход располагался дальше по тропинке. Черные кованые ворота вели к парадной двери Блэкторн-хаус, глядевшей на восток, в сторону старой соляной мельницы. В ясный день отсюда открывались виды на весь ручей и заливные луга на противоположном берегу лимана. Здесь не было ни пляжей, где могли бы играть дети, ни живописных скал, ни груд камней, – сплошь на мили тянулись соленые илистые отмели, обнажавшиеся во время отлива.
Там, всего в полумиле, если мерить расстояние напрямик, над водой, пряталась в зеленых зарослях ивы, бука и вяза крошечная церковь Святых Петра и Марии. Дальше, еще в миле к востоку, возвышались восстановленный шпиль и нормандская колокольня Чичестерского собора.
Кто могилку будет рыть?
«Я, – ответила сова. —
Заступ навострю сперва
И пойду могилку рыть».
Конни провела ладонью по столу, все еще думая об отце. Как бы уговорить его выйти из комнаты? Дело было не только в его здоровье: она хотела спросить, зачем он тогда, неделю назад, ходил в церковь? Он не выносил никаких расспросов, и обычно Конни к нему не приставала. Не хотелось огорчать его. Но в этот раз дело другое. Конни ждала терпеливо, зная, как важно правильно выбрать момент, но и упустить еще одну неделю было бы слишком.
В последние пару недель Гиффорд был сам не свой. Словно им владели какие-то трудноопределимые эмоции. Страх? Вина? Горе? Конни не имела ни малейшего представления, заметила только, что, когда он все-таки выходит из комнаты, то мимо окон проходит всегда быстрым шагом. И еще он несколько раз спрашивал, не приносили ли каких-нибудь писем. Дважды Конни слышала, как он плакал.
Ей было тревожно за него. И не только за него, как она поняла теперь.
Внезапно внимание Конни привлекло что-то, блеснувшее посреди канала. Яркая вспышка, похожая на сигнальный огонь корабля. Откуда это – со старой соляной мельницы? Конни приставила руку козырьком к глазам, но ничего не увидела. Только несколько домишек, разбросанных по берегу со стороны Апулдрама.
Стараясь заглушить тревожные мысли, Конни раскрыла дневник на записи от 25 апреля и разгладила страницы. Придя из церкви, она сразу же записала свои впечатления и мысли (она всегда записывала то, о чем рассуждала сама с собой), пытаясь разобраться в том, что произошло. Переписала имена всех, кого знала, и набросала пером портреты незнакомцев. Женщину в синем пальто тоже нарисовала, хотя тут же поняла, что может описать только ее одежду и шляпу, но совершенно не представляет, как выглядела она сама.
Конни допила остатки кофе и начала читать.
Традиция традицией, однако Конни все же усомнилась тогда (и сомневалась сейчас), что все эти люди собрались у церкви в канун Святого Марка сами по себе, не сговариваясь. И уж во всяком случае ее отец никак не должен был оказаться среди них. Она никогда не видела, чтобы он ходил на службу – ни на Троицу, ни на Рождество, ни даже на Пасху.
И этот странный вопрос, заданный шепотом, который долетел до ее ушей, когда снова зазвонил колокол. «Она здесь?» Выговор образованного человека, не деревенского жителя. «Она здесь?» Смысл вопроса совершенно менялся в зависимости от интонации.
Кто свершит над ней обряд?
«Я, – ответил черный грач. —
Я под погребальный плач
Совершу над ней обряд».
Песня Мэри все летала по углам дома – певучие ноты плыли в сладком послеполуденном воздухе.
Конни услышала их раньше, чем увидела.
Она подняла голову: низко над головой пролетала пара лебедей-шипунов. Длинные шеи вытянуты, клювы – яркие оранжевые мазки, мерные взмахи крыльев в воздухе. Конни повернула голову, провожая их глазами.
Лебедь. Белые перья.
Ее пронзило внезапно ожившее воспоминание из канувших дней. Ей лет девять-десять, ее длинные каштановые волосы перевязаны желтой лентой. Она сидит на высоком деревянном табурете у кассы в музее.
Она нахмурилась. Нет, лента не желтая. Красная.
Над дверью деревянная вывеска с надписью масляной краской: «Всемирно известный музей Гиффорда – дом диковинок из мира пернатых». Ладони у нее горячие и липкие от фартингов, полупенсов, а иногда и шестипенсовиков. Она выдает билеты, напечатанные на грубой, шершавой синей бумаге.
Новый скачок памяти. Опять лебедь. Его глаза, затуманенные горем.
Из всех таксидермических экспонатов в коллекции только этот лебедь был ей ненавистен. Он стоял у главного входа, широко раскинув крылья, словно приветствовал посетителей, и она боялась его до ужаса. Что-то пугающее было в его размерах, в размахе крыльев, в перьях на груди, вылинявших на солнце сквозь стекло. В проплешинах от моли и каплях жира, похожих на волдыри. И еще одно воспоминание. Когда Конни рассказали, что лебеди живут парой всю жизнь (кто ей мог такое рассказать?), она плакала: ей сделалось физически плохо при мысли, что, может быть, подруга лебедя, ставшего чучелом, сейчас повсюду ищет и не находит своего потерянного возлюбленного.
Она ждала, не вспомнится ли что-то еще, но воспоминание уже угасало. Кажется, тот лебедь так и не перебрался в Блэкторн-хаус вместе с другими музейными экспонатами. Ее детский образ вновь растаял, сделался невидимым, растворился в тени.
Канувшие дни…
Ее жизнь разделилась на две части. До и после несчастного случая. Сохранились похожие на сон воспоминания о долгих, смутных неделях, когда она то засыпала, то просыпалась, и мягкая ласковая рука гладила ее лоб. Воздух горячий, все окна открыты. Ее темные волосы острижены и колются. На голове с правой стороны шрам…
Когда она выздоровела, прошлого для нее уже не было. Первые двенадцать лет жизни стерлись из памяти почти полностью. И люди тоже. Свою мать Конни никогда не знала – та умерла при родах, – но помнила, что кто-то ее любил. Женский голос, ласковые мягкие руки убирают волосы с ее лица… Но кто это был? Тетя, бабушка? Няня? В доме не было никаких следов того, что в нем когда-то жили другие родственники. Только Гиффорд.
Время от времени в памяти мелькала еще какая-то девушка. Кузина? Подруга? Лет на восемь-девять старше Конни, но от нее оставалось впечатление юности и живости. Девушка, полная любви к жизни, не желающая сковывать себя ни традициями, ни приличиями, ни ограничениями.
Вначале Конни пыталась расспрашивать, пыталась собрать обрывочные воспоминания воедино, надеялась, что память вернется со временем. У нее было столько вопросов, на которые отец не мог (или не хотел) ответить! Гиффорд утверждал, что врачи рекомендовали ей не пытаться вспомнить, не принуждать себя, что однажды память пробудится сама собой. И хотя физически Конни уже окрепла, она все еще страдала легкими приступами помутнения рассудка. Любое напряжение или расстройство могло вызвать такой приступ – иногда он длился всего минуту-две, а иногда и по полчаса.
Вот почему отец не хотел рассказывать ей ни о чем, кроме самого несчастного случая. Да и тут ограничивался лишь голыми фактами.
Весна 1902 года. Апрель. Гиффорд работал в музее допоздна. Конни проснулась от кошмарного сна и, ища утешения, вышла из своей спальни, и отправилась на поиски отца. В темноте она запнулась и упала с самого верха деревянной лестницы на каменный пол, ударившись головой. Она выжила только благодаря экстренной помощи врача.
С этого момента рассказ отца становился еще более туманным.
Гиффорд продал музей, они уехали и в конце концов обосновались в Фишборне. Гиффорд не хотел ежедневных напоминаний о том, что его дочь была на волосок от смерти, и не хотел огорчать ее. Кроме того, морской воздух, тишина и покой на болотах должны были пойти ей на пользу.
Канувшие дни. Исчезнувшие, словно их и не было.
А теперь?
Конни ни в чем не была уверена, но ей казалось, что проблески вновь обретаемых воспоминаний становятся все отчетливее и чаще. А те минуты, когда время словно останавливается и ее затягивает в черное забытье, все реже.
Правда ли это? И хочется ли ей, чтобы это была правда?
Конни следила глазами за лебедями, пока те не опустились на землю в саду Старого парка, где гнездилось уже пар шестьдесят, если не больше.
И все птицы в небесах
Горько плакали о ней,
Слыша колокольный звон
Над малиновкой моей.
Солнце уходило за дуб, и терраса погружалась в тень, а дитя-призрак все не уходило, все чего-то ждало на краешке памяти. Девочка…
Девочка с желтой лентой в волосах.
Реомюр получал птиц со всего мира, заспиртованных согласно выданным им самим инструкциям; сам он лишь вынимал их из раствора и вводил два конца железной проволоки в тело у задней части бедер. Затем он приматывал проволоку к когтям, оставляя концы, служащие для крепления к небольшой дощечке. Вместо глаз он вставлял две черные стеклянные бусины. Это он и называл чучелом птицы.
Я слежу за тобой.
Думаю, ты это чувствуешь. Где-то в глубине души и сознания. Где-то под теми мыслями, которые ты считаешь утраченными, ты все знаешь и помнишь. Память вообще изменчивый, неверный и лживый друг. То, что нам выгодно, мы бережно храним, а остальное зарываем поглубже. Так мы заботимся о своей безопасности. Так помогаем себе выжить в этом загнивающем, разлагающемся мире.
Кровь порождает кровь.
Время расплаты близится с каждым восходом и закатом. Но причиной их гибели станут их собственные дела, не мои. Им был предложен шанс. Они отказались. Хотя я хорошо представляю себе, какую боль вызовут эти откровения, но все же утешаюсь тем, что ты прочтешь эти слова и узнаешь правду. Ты поймешь.
Итак, что можно утверждать бесспорно?
То, что весна тысяча девятьсот двенадцатого года была самой дождливой за всю историю наблюдений. Что листья на конском каштане распустились поздно. Что вода поднималась все выше и выше – и все еще поднимается.
И птицы. Белые, серые, черные. Перья – чернильно-голубые, фиолетовые, с зеленым отливом. Стрекот, карканье и угрожающие крики галки, сороки, грача и ворона. Все те годы, что меня не было здесь, они слышались мне во сне – эти крики с деревьев.
Я слежу за тобой.
Итак, здесь я буду записывать свои показания. Черные слова на кремовой бумаге. Это не история мести, хотя именно так ее и прочтут. Что ж, пускай.
Но нет, это не история мести.
Это история торжества правосудия.
Доктор Джон Вулстон стоял в крошечной комнатке на чердаке старой соляной мельницы посреди Фишборн-Крик и смотрел на берег, на Блэкторн-хаус.
– Гиффорда не видно?
Джозеф покачал головой:
– Нет.
Вулстон нетерпеливым жестом указал на бинокль.
– Что тут можно увидеть, – раздраженно проговорил он, протирая его носовым платком. – Линзы все грязные.
Он положил кремовый конверт, который дал ему Джозеф, на стул, снял очки и поднес бинокль к глазам. Регулировал фокус, пока не увидел перед собой Блэкторн-хаус. Дом располагался на довольно солидном участке земли среди плоских полей. Вулстон перевел взгляд в сторону. Единственной дорогой к дому, насколько он мог разглядеть, была узкая тропинка, ведущая к северо-восточной стороне участка.
Он снова навел бинокль на дом. Там был чердак – он заметил крутой скат крыши – и какое-то своеобразное прямоугольное сооружение с куполом в саду, выходящем на юг. Вулстон предположил, что это ле́дник, хотя это было необычно для дома, расположенного так близко к воде.
– Вон она, на террасе сидит.
– Что? – переспросил Вулстон, вздрогнув от того, что Джозеф, оказывается, стоит так близко.
– Девчонка Гиффорда. После обеда вышла. Считай, ни разу не пошевелилась.
Вулстон опустил бинокль и вернул его Джозефу.
– Вы абсолютно уверены, что не видели никаких следов Гиффорда?
Джозеф пожал плечами.
– Я уже сказал – его я не видел.
– А он никак не мог уйти незамеченным?
– Как рассвело, не мог. А до тех пор – не поручусь.
Вулстон стал разглядывать разбросанные по полу спички и окурки сигарет. Проверить, правду ли говорит Джозеф и все ли это время он находился на своем посту, не было никакой возможности. Он так и не привлек по-настоящему на свою сторону этого человека, хотя после того, что произошло на кладбище в Фишборне неделю назад, тот согласился, что у них нет выбора.
– А как насчет посетителей?
– Служанка пришла в семь, – ответил Джозеф. – Где-то около часа вынесла на террасу стол и кресло. Больше никто не входил и не выходил.
– А почта?
– Натбим в такую даль почту не носит.
– А доставка продуктов?
– Говорю вам, никого.
Вулстон снова взглянул в окно через ручей и мельничный пруд туда, где мирно стоял в солнечном свете Блэкторн-хаус.
– Вы… готовы? – спросил он и тут же пожалел о своем вопросе.
– Готов, и…
– Едва ли в этом возникнет необходимость, – перебил его Вулстон.
– Жду, – заключил Джозеф, похлопав себя по карману.
Вулстону не нравилось, как ведет себя с ним этот человек, однако Брук уверял его, что Джозеф знает деревню как свои пять пальцев и подходит для этой работы как никто другой. Сделает, что ему прикажут, без вопросов. Вулстон надеялся, что Брук прав. Сам он считал ошибкой доверять такому человеку, но выбирать не приходилось.
Он сунул руку в карман и протянул Джозефу простой хлопчатобумажный мешочек.
– Благодарствую, – сказал Джозеф и перевернул мешочек вверх дном.
– Там все, – отрезал Вулстон. – Та сумма, о которой мы условились.
– Лучше уж убедиться, сэр. Потом меньше неприятностей.
Вулстону пришлось смотреть, как Джозеф пересчитывает монеты одну за другой, прежде чем сунуть их в карман.
– Еще бы парочку сигарет для бодрости, найдется?
Вулстон поколебался, затем с едва скрываемым раздражением протянул Джозефу две сигареты.
– Вам велено сидеть здесь.
– Так за это вы с вашими коллегами мне и платите, правда?
Окончательно выведенный из себя Вулстон шагнул вперед.
– Не испортите дело, Джозеф. Это не игра. Только попробуйте, и я вам все кости переломаю. Ясно?
На лице Джозефа появилась медленная презрительная улыбка.
– Вы кое-что забыли, – сказал он, беря конверт и держа его перед носом Вулстона. – Сэр.
Джозеф слышал сердитые шаги доктора по узкой деревянной лестнице. Дождался, пока не стукнула задвижка двери внизу, а затем сделал кулаком непристойный жест.
Так его и напугал этот дохляк Вулстон! Да и те, что стоят за ним. Он сам от собственной тени шарахается. Джозеф таких много перевидел – тех, кто сам ручки боится запачкать. Столпы общества так называемые. Накланялся уже таким, как они, в городском суде. А как прижмет, так небось все к нему бегут, как миленькие. Все они на один манер, только поскреби.
Он откашлялся так, что изо рта разлетелись табачные крошки, вынул из-за уха одну из вулстоновских сигарет и закурил. Джозефа не волновало, с какой целью его наняли шпионить за тем опустившимся бедолагой и его дочерью. Его это не касается. Джозеф позвенел монетами в кармане. Денежки недурные, тут ничего не скажешь.
Он улыбнулся. Слушать – дело выгодное.
Джозеф выпустил в воздух кольцо дыма, ткнул в него пальцем, выпустил еще одно. Такое ремесло он себе выбрал – все замечать. Он знал, в котором часу приходит каждый день горничная Мэри Кристи, в котором часу идет обратно к скромному ряду домиков у насосной станции, где живет с вдовой матерью и младшими сестренками. Знал, что все они добросовестные прихожане церкви Святых Петра и Марии. Знал, что каждую субботу днем в конце переулка девушку поджидает Арчи Линтотт.
Гиффорда он знал в лицо – видел в «Бычьей голове». Мог бы сказать Вулстону, где этого человека чаще всего можно найти после полудня, между четырьмя и десятью, когда он сидит там, сгорбившись за столиком в углу. И ни к чему было бы устраивать слежку за домом. Но его никто не спрашивал. Так какой ему резон самому себя лишать легкого заработка?