До чего же это нудно — ждать. Сначала не давали машину. Потом где-то сгинул кассир, а без него кто же выдаст командировочные? Затем взбунтовался шофер. Ему не хотелось ехать на чужой машине черт знает куда, да еще и надолго, но он почему-то не говорил об этом прямо, а только мрачно задавал завгару чисто риторические вопросы:
— Ты со своей женой спишь? Ну скажи. А с моей кто будет спать? Ты будешь?
Маленький завгар ежился, его эта демагогия пробирала до костей, и неизвестно, чем бы все кончилось, не появись наш Самый Главный — Костя, который бодро гаркнул:
— Будет! Пиши доверенность. Эх, Митя! Ешь сало с маслом, мажь боты дегтем и будь здоров. Поехали, братцы!
Шофер неожиданно безропотно сел за руль, дернул ручку стартера, и мы поехали.
Все остальное было сделано со строжайшим соблюдением правил. У ворот дали протяжный и пронзительный гудок, от которого испуганно взмыли в небо все окрестные голуби и вороны. На выезде из города дружно покинули автобус и рысцой ринулись в «гадючник» дяди Васи:
— За Киммерию!
Словно принося жертву, каждый отплеснул какую-то малость из своего стакана на пол. Вообще-то все эти «жертвоприношения» — пижонство, ну да ладно уж.
Нет ничего лучше сухого вина с нарезанной крупными ломтями брынзой.
— Будем!
Шофер Митя мрачно пил томатный сок, и мы, радуясь, чувствовали себя перед ним виноватыми. Но древние киммерийские боги теперь должны были горой стоять за нас.
А несколько минут спустя наш микроавтобусик бодро устремился на восток.
Конечная цель — Керчь, где со дня на день должна начаться осенняя хамсовая путина, но по дороге следовало побывать на строительстве Северо-Крымского канала, хотя бы ненадолго заскочить к дяде Мигуэлю Мартынову на Караби-яйлу и, наконец, заехать к буровикам, которые ищут нефть и газ в степи за Акмонайским перешейком. Шоферу Мите и машине предстояло показать, на что они способны.
И вот первое распутье в «райском» городке (райунивермаг, райбольница, райцентр, райисполком и т. д.) на скрещении четырех или пяти дорог.
Где овцы — отогнаны в долины или все еще пасутся в горах? (Дядя Мигуэль должен быть с отарой.) Ответа не добьешься. С метеостанцией — единственным местом, где на яйле постоянно живут люди, — можно связаться только по радио. Говорят, правда, что там, наверху, уже выпадал снег. Просто не верится. Здесь, в долинах, совсем недавно кончили убирать виноград, а поздние яблоки и айва не сняты с деревьев. Лозы еще не начали терять лист, он пожух и побагровел; огромные тополи чуть тронулись желтизной. Обильные ночные росы вызвали привычное и все-таки не перестающее удивлять чудо: накануне вечером мертво черневшие озимые поля утром вдруг дружно зазеленели.
Так застанем мы дядю Мигуэля в его кошаре на западном краю яйлы у границы букового леса или он уже откочевал со своими овцами на теплые склоны, поближе к морю?
Была не была! Чем мы рискуем?
Эй, Самый Главный, Костя, беги в раймаг! Мигуэль Мартынов — трезвенник, но стаканчик выдержанного сухого (с виноградников Солнечной долины) пригубить, сидя вечером у костра, и он не откажется. Если бы вы знали, что за человек дядя Мигуэль!
Эй, Митя! Сигналь «по коням» и крути вправо. Дорога известна: сначала одно маленькое сельцо, знаменитое на всю округу больницей, в которой лечат алкоголиков, затем другое, ничем не примечательное селеньице, а дальше — все вверх и вверх, пока не закипит вода в радиаторе и не заложит уши от высоты.
Вряд ли в природе есть что-нибудь неожиданнее крымской яйлы. Я говорил это уже не раз, но, что поделаешь, приходится повторять: точнее не придумаешь.
Когда смотришь с юга, со стороны моря, на каменные осыпи и отвесные обрывы гор, то кажется, что и там, за видимой тобою кромкой, громоздятся скалы и остроконечные пики. Но поднимаешься наверх, выходишь из-за последнего поворота — и вместо ожидаемого нагромождения утесов видишь тихую до звона в ушах, раскинувшуюся до самого горизонта слегка всхолмленную степь. Типчак, таволга, чебрец, клевер, зверобой, нежно-лиловые звездочки цветущих и весной и осенью до самых морозов крокусов…
Затерянный мир с табуном полуодичавших лошадей, с пахнущими сыростью провалами карстовых пещер (в их подземных залах, галереях, узких лабиринтах текут бесшумные ручьи, голубеет под лучом фонарика лед, неслышно растут диковинные заросли гипсовых сталактитов и сталагмитов); с островками букового леса, самого, наверное, жестокого из всех лесов — здесь нет молодой поросли, подлеска, столетние старики дружно сомкнули кроны, закрыли небо — земля и солнце только для них; с изломами и обнажениями древних известняков, которым там и не посчастливилось стать мрамором; с тысячами, десятками тысяч птиц, которые дважды в году собираются здесь — весной перед броском на север и осенью перед прыжком через море и дальше на юг[6].
На яйле рано ложится и поздно задерживается снег, часты туманы и нередки ураганные ветры. Отсюда время от времени на побережье и море срывается бора, которая ломает деревья и уносит крыши, ее предвестник — неподвижная, плотная гряда облаков, висящая над самым горным обрывом.
Яйла — это емкий, многообразный и противоречивый мир. Сначала удивит, а потом в чем-то покажется родной и близкой. Невмоготу, скажем, стали человеку южнобережные райские кущи — пыльные лавры и тощие смоковницы, магнолии и мушмула — поднимись в горы, выйди на открытые северным ветрам склоны и отдохнешь душой среди рябин, дубов, кленов да изредка встречающихся берез.
Яйла поразит первозданным покоем и непременно настроит на тревожный лад. В чем причина этой тревожности? Кто ее знает. Но она плотно насыщает попавшего сюда человека, как влага пористый камень. Непонятное беспокойство и ожидание чего-то необычного. От них не уйти. Здесь чувствуешь себя невероятно далеко от всего остального шумного мира, хотя в то же время знаешь, что он рядом. А для нас самим олицетворением этого мира был жалобно воющий на второй, а то и на первой скорости автомобиль. Как трудно ему, бедняге, давался подъем! Он использовал каждую возможность взять разгон, запастись движением и отчаянно кидался в петли щебенистой дороги. Все время казалось: если запалится, станет — дальше не пойдет, не сможет. Хотелось помочь ему, невольно напрягались мускулы, а тело подавалось вперед. Но автобусик пока со всем справлялся сам. Наконец он выскочил на яйлу.
Овец не оказалось. Правда, снега тоже не было. Да он, наверное, еще и не выпадал. Просто накануне на все окрест легла густая и тяжелая изморозь. А когда пригрело солнце, она, стеклянно звеня, осы́палась и изошла, растаяла.
Поднявшись выше, мы увидели покрытый инеем лес. Ветра не было, солнца на всех не хватало, и нижние ветки грузно провисали, а верхние, освободившись ото льда, сами по себе слегка пошевеливались, испытывая видимое облегчение.
Но овец не было, и значит, дядю Мигуэля нам в этот раз не видать. Такая жалость! А я уже настроился на встречу с ним, ждал, когда к нам кинется и весело нас облает Джулька, а барашки будут звенеть своими разноголосыми колокольцами. Ни у кого на всей Караби (а может, и не только на ней) нет такой отары. Овечки чистые, беленькие, и десятки разноголосых колокольчиков. Каждую овцу Мигуэль Мартынов знает, холит, на каждую смотрит с нежностью, и, наверное, поэтому противоестественной кажется сама мысль о том, что вот он сейчас встанет, ласково поманит одну из них, а потом зарежет, чтобы приготовить шашлык к вину, которое привезли гости. Но так бывало и будет. А затем — разговор о воде, об овцах, об умнице Джуле, которая и без чабана пригонит овец к кошаре и собьет в кучу, о холодных туманах, когда в шаге ничего не видно и бьют в рельс на метеостанции, чтобы ты мог сообразить, где находишься и куда идти (нет ничего тоскливее этого лязга), о яйле, о детях, о жизни. Старик говорит быстро и патетически, мешая русские слова с испанскими. Жаль, что мы не все поймем, однако станет ясно, почему Мигуэль Мартинес, республиканец и участник французского Сопротивления, сейчас здесь, на этой яйле: она хоть чем-то — колоритом, пейзажем, жесткостью — приближает к дому, который он, старик, покинул еще сравнительно молодым человеком.
Увы, но на этот раз мы не посидим вечером у костра с дядей Мигуэлем.
— Мартынов? — переспросил паренек с метеостанции, лихой мотоциклист (всадников давно заменили мотоциклисты, и лошади забыли о шпорах). — Это который нерусский? Угнал. Уже угнал…
На стоянке Мигуэля Мартынова темнело обложенное камнями кострище. Из родника рядом бесшумно сочилась вода.
— Ну и что дальше? — спросил я: вот, мол, проваландались бог знает сколько, а теперь попали в пустой след.
— Ничего, — бодро отозвался Самый Главный. — Раз мы здесь, надо осмотреться. Чтоб не приезжать на разведку второй раз. А может, кое-что и сегодня сделаем. — Потом глянул на нас, все-таки помрачневших, и внушительно добавил: — В группе должен быть смех. Если нет смеха, будет уныние.
— Гы-гы-гы, — изобразил веселье шофер Митя и стал разворачивать машину. Как ни упирался автобусик, как ни взбрыкивал колесами, разбрасывая грязь, Митя загнал его задом на бугорок, чтобы потом можно было завести мотор с разгона.
Мы полезли пешком на гору. Подниматься было нелегко, но вид открылся великолепный. Глянешь на юг — отвесной стеной вздымается море; горизонта нет, вода сливается с голубовато-серым осенним небом. На запад, к склонам Демерджи, несколькими застывшими волнами уходит лесной массив, смягчая и облагораживая, как это может сделать один только лес, неровности земли. На севере яйла переходит в мощный широкий увал, который словно бы низвергается в таврическую степь. На восток до самой Феодосии неровными грядами протянулись горы. И все это подернуто дымкой, сдержанно высвечено солнцем, так что рельеф «работает», мир не кажется плоским, определенно, но не навязчиво выделяется каждый план.
А милые подробности ближайших окрестностей! Повернешься и ненароком вдруг увидишь среди древних голубых камней недавно родившийся шампиньон. Какая нелегкая вывела его в этот мир в канун снегопадов и морозов? Ведь пропадет, если уже не пропал. Ни дать ни взять — младенец, появившийся на свет перед самой войной. А рядом, на юру, ветровой бук, корявый, изломанный, кряжистый. Ничего в нем нет от спокойной мощи и степенности буков — лесных великанов, которые, однако, и растут такими дебелыми да гладкими потому, что прячутся за спины гор или просто селятся чуть пониже. Я понимаю, что деревья не сами выбирают себе жилье и прописку, но все-таки… И вот что любопытно. Если тот могучий лес, по существу, мертв, на земле стелются только мох или опавшие листья, то к корням этого расхристанного и, казалось бы, несчастного бука, глядишь, лепятся и солнцецвет, и молочай, а то и знаменитый эдельвейс-ясколка. Для всех хватает места, солнца, ветра.
Смотреть было на что. И смотрели бы. И каждый, наверное, видел бы свое, думал о своем. Но, опоздав однажды, следовало помнить, что через несколько дней в Керчи начнется осенняя путина, а нам еще нужно побывать на канале, заглянуть на буровые к нефтеразведчикам и, может быть, заехать на Казантип… Поплелись вниз, скользя на толстой подстилке из темно-бронзовых плотных листьев.
Шофер отпустил тормоза, и автобус покатился. Потом Митя «воткнул» скорость, чтобы завести мотор, но не тут-то было. Мотор несколько раз чихнул, а заводиться не спешил. Бугорок между тем кончился. Мы стали. Сначала на это никто не обратил внимания, галдеж в машине продолжался. Митя дернул ручку стартера, он коротко взвизгнул и тут же замолк. Митя, шепотом выругавшись, выпрыгнул из кабины, откинул сиденье и сорвал клеммы аккумулятора.
— Замыкает, зараза, — сказал он, и это было понято как сигнал тревоги.
Крутили ручку. Не помогло. Толкали, стараясь разогнать машину. Тоже впустую. Загнали под конец автобусик туда, откуда сами уже не могли вытащить снова на дорогу. Опять начали крутить ручку…
Чтобы приободрить общественность, наш Самый-Самый, Костя, несколько раз повторил:
— Для физкультурника главное — пропотеть.
Поскольку эта цель была давно достигнута, кто-то не выдержал и попросил его заткнуться.
На небе появилась первая, похожая на кристалл с острыми краями звездочка. Воздух сделался заметно жестче. Похолодало.
Яйла стала сосредоточенно, угрожающе тихой. Далеко, на гребне холма, возник и тут же пропал небольшой табун лошадей.
То ли для того чтобы показать эрудицию, то ли чтобы скрыть растерянность, Костя говорил об аккумуляторе, который, по-видимому, «сел», о свечах, которые, наверное, «забросало», о карбюраторе — он, кажется, «засосался». Митя угрюмо отмалчивался.
Я в технике ничего не смыслю и потому был уверен в другом: наш похожий на ишачка автобус попросту заупрямился, и сегодня мы, судя по всему, с места его не сдвинем. А раз так, то, пока еще окончательно не стемнело, самое время позаботиться о сушняке для костра. Главное — не стервениться от неприятностей, расслабиться после сумбурного дня, не терять чувства юмора и помнить, что утро вечера мудренее.
Костер всегда прекрасен. А я давным-давно не сидел возле него так вот по-настоящему, когда огонь разведен не ради баловства или туристской экзотики, а потому, что в нем есть истинная нужда, и теперь наслаждался. Остальные, видимо, испытывали то же.
Алюминиевая кружка обошла два круга, от буханки хлеба остались на газете одни крошки, опустели жестянки из-под баклажанной икры и бычков в томате[7] — настало самое время перекурить. Мой сосед Саня, милый, белобрысый паренек (он разок передернул, и кружка, сделав зигзаг, направилась прямо ко мне), не стал даже доставать свою цацку — зажигалку в форме пистолета, а прикурил от головешки. Я в этом увидел признак благостного настроения. И Митя против обыкновения не хрондучал (но этот, может быть, от сознания собственной вины). Больше того, Митя попытался приободрить остальных, хотя нужды в этом и не было. Он сказал:
— Это еще что! И выпивка и закуска. Рай. Вот в сорок шестом голодали так, что задница паутиной заросла.
Повеселевший Саня повернулся ко мне:
— Это не мешало бы и записать.
Я кивнул. Чудный парень. Когда вертели ручку и толкали машину, ему досталось больше всех. Костя подначивал:
— А ну, боксер, покажи себя!
Я сперва не понял, что «боксер» это и есть Саня. Бывают же такие ребята: в одежде кажется худым и хрупким, как сухарь, а разденется — ну и ну… Широкая, мощная грудь, бугры мышц на плечах, крепкая шея. Таким был и этот мальчик, без пяти минут солдат — он знал, что еще в нынешнем году пойдет служить.
Да, Митя выдает перлы. Прямо своей широкой, промасленной ладонью черпает из родника народной мудрости. Но Самый Главный, Костя, был не таков, чтобы кого-то при нем отличали, а он сам оставался без внимания.
— Записать, конечно, можно, — сначала согласился он, а потом возразил: — Только это пустяк. Подумаешь, присказка! Я их миллион знаю. Мне вот историю один чудак недавно рассказал…
Мы расположились поудобней: почему бы и не послушать?
— …Живет мужик в Керчи — фамилию, правда, не помню, а врать не хочу. Совершенно потрясный мужик. О нем даже в газете писали. Сам не читал, а говорят, здорово написано. Про то, как этот мужик в десантах высаживался, как немцев бил. Герой! Он ротой морской пехоты командовал. Ну а что такое морская пехота, каждый знает. Ребята — оторви и выбрось. Сила. Так он даже среди них отличался. Когда высаживались в Эльтигене, ранили его. Не то мина рядом разорвалась, не то очередью срезали — врать не хочу, — только посекли его здорово, весь оказался в дырках. Так матросы его — на плащ-палатку и с собой в атаку потащили. А он лежит на плащ-палатке, кровища хлещет, а духом не падает — пистолетом размахивает и еще командует. «Полундра! — кричит. — Бей фрицев!» Сила. Ну и разное там другое про подвиги. Он еще немало чего натворил. А что вы думаете — мужик здоровый, отчаянный… И кончалась статейка призывом: где, мол, ты, позабытый герой? Откликнись, старик! Он взял и откликнулся. Про это тоже написали. А керчане — они молодцы в этом отношении — пригласили его к себе, с ходу дали приличную квартиру, устроили на работу. Там он теперь и живет.
Думая, что история закончена, Алик вежливо согласился:
— Любопытно.
Я до сих пор ничего не сказал об Алике, а ведь это он, по сути, был у нас самым главным. Костю только называли так — он все шумел по административно-хозяйственной части, а удача или неуспех дела, ради которого мы ехали, зависели от Алика. Это понимали все и потому даже перестали хохмить по поводу эспаньолки, которую Алик отрастил, как я думаю, не из простого пижонства, а для солидности. Бородка, обручальное кольцо, тихий и неторопливый говор, привлекавший, однако, внимание, — в этом была какая-то законченность.
Саня (тень Алика) тоже кивнул головой.
Но неожиданно возревновал Митя:
— Знаем мы эти газеты. Им абы гроши да харчи хороши — что хотишь напишут. Ты такое, чтоб никто не знал, расскажи. Вот, помню, лежал я в больнице, отощал совсем. «Сестра», — зову. А она: «Что такое?» «Закрой, — говорю, — сестрица, форточку, а то меня уже три раза сквозняком сдувало…»
— Тоже, пожалуй, можно записать, — улыбнулся Саня.
Записывать, ясное дело, должен был я.
— Темные люди, — отмахнулся Костя. — Я только половину рассказал. Слушайте дальше. То, что в газете написано, — цветики. Ягодки потом были. Ранили его когда? При высадке. А они в Эльтигене сорок дней держались. За это время серьезная рана не заживет. После аппендицита и то бюллетень на месяц дают, а аппендицит это же — тьфу! А десанту полная хана пришла, решили прорываться в Керчь. Что делать с ранеными? С собой не возьмешь. Бросили их. А немцы, когда взяли Эльтиген, были злые, как собаки. Выволокли наших раненых, покидали у дороги — видно, пострелять хотели. Как вдруг появился ихний генерал. Остановил машину, вылез на дорогу, глянул на раненых и говорит своим немцам: «Эх вы, — говорит, — лопухи. Только и умеете, что раненых добивать. Если бы вы были такими солдатами, как эти русские, то фюрер давно бы уже в Москве был и война закончилась». Потом еще матюкнулся пару раз, сел в машину и уехал. В общем, не стали раненых расстреливать…
Костя обвел нас взглядом — слушаем ли? Мы слушали.
— …И началась жизнь в плену. Дело известное: голод, чуть что — прикладом в зубы, а то и к стенке…
Он говорил как по писаному, и я подумал, что так вот бойко, будто по писаному, мы говорим обычно о вещах, которых на собственной шкуре испытать не пришлось. Знал бы наш Самый Главный, как это «чуть что — прикладом в зубы»!.. Я даже улыбнулся: «дело известное…» Откуда оно тебе известно?
— …Ясное дело, — с той же легкостью продолжал Костя, — этот морской пехотинец, когда стал немного на ноги, решил бежать…
«С какой простотой, — думал я, — мы сегодня говорим об этом!..» Я ведь тоже бежал, и должен сказать, что это было самое отчаянное решение в моей жизни. Не знаю, смог ли бы я теперь решиться на это. А Костя рассказывал:
— Поймали его, избили и опять в лагерь. Через какое-то время он снова бежал. Поймали, сунули в штрафной лагерь. Еще повезло — запросто могли шлепнуть. А он по новой бежал. Решил идти до конца — такой это мужик, старший лейтенант, между прочим. Или убьют, мол, или удеру. Конец войны застал его не то в тюрьме, не то в лагере смерти — точно не знаю, а врать не хочу. Когда наши освободили, от него оставались кожа да кости. Первым делом заключенных наши подлечили и подкормили. А потом начали расспрашивать, что и как. Ну старший лейтенант и выложил, как воевал, где попал в плен, сколько раз бежал. Следователь видит — не жизнь у человека, а фантастический роман. И в воду он первым с катера прыгнул, и дот гранатами забросал, и ранен не то в пятнадцати, не то в двадцати местах, и ротой командовал с плащ-палатки, которую матросы с собой в атаку волокли, и генерал немецкий о нем какие-то слова говорил, а из плена пытался бежать вообще несчетное число раз… И — пожалуйста! — остался живой и даже вроде бы здоровый. И подумал следователь: а мыслимое ли это дело? Может такое быть? Нет, решил, не может. Одним словом, отправили этого морского пехотинца с другими такими же далеко на восток — в телячьем вагоне и под охраной. А старший лейтенант этот был ужасно самолюбивый — сами знаете, каких ребят туда отбирают. Он и сейчас, говорят, такой. Как увидит несправедливость, аж трясется весь, а вообще в жизни, если по-хорошему, человек легкий и веселый. Представляете, что он должен был чувствовать, когда ему не поверили? Как вы со мной, думает, так и я с вами. Отчаялся и озлобился. Не верите, что от немцев убегал? А я и от вас убегу. Представляете? И убежал. Сила. Только не так просто это получилось. Напоролся на часового. Что делать? Обойти нельзя, некуда обходить. А заметит часовой — чикаться не станет, убьет. И он свернул шею часовому. «Языков»-то, случалось, на фронте и голыми руками брал…
— Так то же немец, враг, а это свой! — воскликнул Саня. — Свой!
— А что было делать? — неожиданно поддержал Костю шофер.
Саня, будто за поддержкой, повернулся к Алику. Тот машинально теребил двумя пальцами бородку, к которой не успел привыкнуть.
— А в самом деле, что делать? — негромко сказал Алик. — Кто прав, кто виноват? Двух правд, говорят, не бывает. Не знаю… В природе проще: прав волк, прав заяц, и все это называется борьбой за существование… А представь себя на месте часового… Тебе, кстати, в каких войсках служить?
— Флот, — буркнул Саня.
— Ты представь себя на месте часового. Он обязан стрелять, чтобы не допустить побег. В этом его долг. Он не знает, кто бежит. Может, это шпион. А теперь поставь себя в положение этого морского пехотинца…
— Пятнадцать лет ему, говорят, дали, — подсказал Костя.
— Да, — кивнул Алик. — А за что? Я слышал эту историю. Один умник мне говорил: лес рубят — щепки летят. Так чего ж ты сам не хочешь быть щепкой? В лесорубы лезет. И старшего лейтенанта мне показывали. Такой проситься не станет, все возьмет на себя.
— Но часовой-то — свой человек, наш солдат. Он не враг. При чем тут часовой?
— Да, часовой тоже не виноват. Трагедия.
— Надо было писать, жаловаться…
Вмешался я:
— Кому? Обычного суда в таких случаях не было. И жаловаться тоже было некому.
Бедный Саня был похож на зайца, который куда ни кинется, везде натыкается на оскаленные пасти хортов. Это ощущение свалилось на него так сразу, было таким непривычным, что парень вдруг встал и пошел в лес, который теперь уже не был пустым — его плотно заполнила темнота.
Я поднялся следом:
— А это, пожалуй, правильно — дров до утра не хватит. Пошли за хворостом.
— Ну вот, — сказал Костя, — а вы говорите — газета. Такое ни в какой газете не напечатают. Слабо.
Я промолчал.
— А что ему за квартиру дали? — поинтересовался Митя.
На этот раз не выдержал Алик:
— Боже мой! Да разве в этом дело? При чем тут квартира?
— Ишь, шустрый какой! — отозвался из темноты Митя. — «При чем тут квартира»… Кооператив построил, и теперь ему хоть трава не расти. «При чем тут квартира»… А меня это, представь себе, очень даже интересует.
Алик только махнул рукой.
…Костер грел, радовал, тянул к себе. От него не хотелось отрываться. Издали он напоминал маленькое солнце — таким оно, наверное, видится из космоса сквозь россыпь время от времени закрывающих его комет, болидов, планет. На расстоянии отдельные языки пламени скрадывались, глазам представал лишь сгусток плазмы, источник тепла и света.
Поиски хвороста в темноте — занятие не из самых увлекательных, чем-то оно напоминает ловлю последней, ускользающей фасолины в похлебке. Однако прошло немного времени, и у нас опять были дрова. Снова загрузили костер, и он притих, засопел, помрачнел, будто собираясь с силами. В ту ночь наш костер был единственным на Караби-яйле и его, должно быть, хорошо видели с пролетавших мимо самолетов.
Разобрали спальные мешки, но ложиться никому не хотелось. Последний раз пустили по рукам кружку.
— За аса крымских дорог, неутомимого рационализатора и общественного автоинспектора товарища Митю, — предложил Костя.
— Я, выходит, и виноват, — пробурчал Митя. — Что я — напрашивался? Заставили ехать на чужой машине…
— Полез в пузырь, — констатировал Костя. — Никто к тебе ничего не имеет… Слушайте, граждане, — вдруг оживился он, — московское время — двадцать часов, светает не раньше половины седьмого. Времени впереди навалом. Что будем делать?
Мы молчали.
— Задаю наводящий вопрос, — сказал Костя. — Что делают сейчас остальные цивилизованные люди?
— Смотрят телевизор.
(Наверное. Хоккей или КВН. Сидят, уставившись в экран, как когда-то их предки сидели в семейной пещере и смотрели на огонь, а потом, когда наступало время, зевали, отходили ненадолго в сторонку, возвращались и укладывались спать.)
— Еще рано.
(Точно. Сейчас они спешат домой после занятий. Сегодня день политучебы. Семинар на тему «Историческое значение…»)
— А я бы уже был в пивной, — сказал Митя.
(Тоже верно. Своеобразный шоферский рефлекс. Целый день милиция нюхает шофера, как розу, разглядывает, как призовую красавицу, подозревает в разных грехах, как ревнивая жена, зато вечером шофер сам себе хозяин. Группки сосредоточенных людей возле бочек и ларьков. Ручных насосов нет — все механизировано. Застоявшийся кислый запах перемешался в подвальчиках и винных магазинах с запахом сырых опилок. Сиплый голос продавщицы: «Кто там опять курит?» — и цигарка втягивается в рукав.)
— Теперь подобьем дебет-кредит, пока Митя не заговорил про любовь. Телевизора мы не захватили, даже транзистора нет. Так пускай каждый выложит одну киммерийскую историю. — Костя повернулся ко мне: — Как ты писал? «Мы вам расскажем о молодости этого древнего края…» Валяйте рассказывайте.
— Декамерон? — спросил Алик.
— Нет, давайте без пошлостей, — поморщился Костя, и в выражении его глаз, в складке губ появились брюзгливость и чопорность. Ах, какой респектабельный, какой интеллигентный человек, какой примерный член месткома, наш Самый Главный. И притом, оказывается, он не только административно-хозяйственный маг, но и массовик-затейник!
— С тебя и начнем?
— Я свое рассказал. Давайте по кругу. Следующий Алик.
Алик не стал упираться. Только подергал бородку и спросил:
— А что значит «киммерийская» история? Об этих местах? — Костя кивнул. — Тогда я о своем знакомом. Есть у меня в Феодосии знакомый таксист — назовем его дядей Федей. По-моему, грек, но пишется, наверное, русским, — в сорок четвертом году их семью не тронули, не выселили. Город знает, что называется, от и до…
Митя фыркнул:
— Тоже мне город — две улицы и полтора переулка.
— Это ты оставь, — мягко возразил Алик. Есть у него такая обезоруживающая манера говорить — как с малым дитем. — Прекрасный город. Запустили его, застраивают неумно, а сам по себе — чудо. Одни эти генуэзские башни чего стоят… Дядя Федя, между прочим, тоже иногда шпильки пускает о городе и земляках. Вот, дескать, чудаки: до сих пор спорят, где похоронен Айвазовский — в церкви святого Сергия или в монастыре святого Геворга. Нечего им, мол, делать. А самому, вижу, до невозможности это нравится: не о чем-нибудь, а о знаменитом маринисте спорим… Я как-то сказал, что не считаю Айвазовского великим художником, и сразу увидел: расстроился. Сначала перевел разговор на другое, а потом и совсем замолчал. А дядя Федя не любитель молчать…
— Трепач, одним словом, — опять всунулся Митя, но Алик не обратил внимания.
— У них, в Феодосии, Айвазовский — кумир. Культ личности Айвазовского. Так вот о дяде Феде. Милый человек. Развлекается как может. Подрядили его раз киношники ездить выбирать натуру для съемок. Целую неделю из-за баранки не вылезал. С утра до вечера. Киношники что ни посмотрят: нет, не то. А он безропотно — опять за руль и поехал дальше. А однажды глянул на счетчик и говорит: «Теперь поехали, куда я вас повезу». Покатили. Вылезли из машины и ахнули: как раз то, что нужно. «Чего ж ты нас сразу сюда не повез?» А дядя Федя смеется: «Зачем спешить? Я с вами за неделю месячный план выполнил». Он с самого начала это место имел в виду…
— Жулик, — снова не выдержал Митя.
Алик рассмеялся.
— А однажды был такой случай. Едет он с этими киношниками, режиссер и говорит: «Пивка бы…» А очередь у бочки на полквартала. Не спешат, повторяют, вяленых бычков грызут. Дядя Федя подмигнул: «Сейчас сделаем». Вылез из машины, полез в багажник, достал штатив для кинокамеры и начал устанавливать возле очереди. Потом оборачивается к режиссеру: «Так годится?» Тот, хоть и не понимает ничего, кивает: да, мол, вполне. Из очереди спрашивают: в чем дело? что случилось? А Федя: «Ничего. Тунеядцев для «Фитиля» будем снимать…» Через полминуты очередь как ветром сдуло…
Дядя Федя вызывал симпатию и мысль: нам бы такого шофера.
— Был с ним и такой случай, — продолжал Алик. — Возвращается из рейса, видит: военный бронетранспортер у въезда в город стоит. «Что случилось, солдат?» — «А черт его знает. С мотором что-то». — «Помочь?» — «Давай, если можешь». Солдат-водитель молоденький, а дядя Федя всю войну на танках и самоходках прошел. «Ладно, — говорит. — Только ты меня потом на своем бронетранспортере в гараж подбрось. Так, чтоб я сверху за пулеметом стоял. Хочу молодость вспомнить». «Давай, — соглашается солдат. — Лишь бы выручил». А чего ему не соглашаться — пулемет-то все равно не заряжен. И вот минут через сорок во двор гаража вваливается здоровенный бронетранспортер, а сверху на нем дядя Федя. Все, конечно, высыпали, окружили, загалдели. А Федя вдруг крутанул пулемет, щелкнул затвором и мрачно говорит: «Теперь я с вами потолкую…» Народ замер. «Всех стрелять не буду, — говорит, — все отойдите, а ты, механик, ни с места. Прощайся с жизнью». И опять клацнул затвором. Тут механик как рванется. Запетлял, как заяц, упал, опять вскочил… А дядя Федя хохочет: «Теперь вы видите, что это за человек? Может он в нашем передовом коллективе быть председателем профсоюза?..»
Мы тоже смеялись, а я подумал, что не худо бы познакомиться с этим дядей Федей. У нас с Аликом уже не раз так бывало: он меня знакомил с одними интересными людьми, я его — с другими.
— Погодите, — сказал Алик, — это еще не все. Знаете центральный бульвар в Феодосии? Тот, что от вокзала к порту?
Все это место, конечно, знали.
— Так вот, едем раз по бульвару. Вдруг останавливается. «Время есть?» «Есть», — говорю. «Тогда смотри». Я глянул по сторонам — ничего особенного. Каменная полированная глыба среди цветов торчит. «Постамент, — говорит дядя Федя. — Сначала тут стоял памятник Александру Второму Освободителю от граждан города Феодосии. У нас дома есть снимок. Дедушка привел сюда моего папу — еще мальчика — и сфотографировался. После революции царя скинули, поставили красноармейца. Мой папа привел меня — совсем пацана — и тоже сфотографировались. Потом красноармейца убрали, поставили Сталина. Помню, и я привел сюда сына — сфотографировались, дома карточка лежит. Потом Йоську скинули, и, слава богу, пока никого нет. А с другой стороны — внук подрастает. Неприлично перед пустым камнем фотографироваться, а нужно — семейная традиция. Может, меня пока поставить, а? — дядя Федя подмигнул. — Других кандидатур не вижу». Мы постояли еще немного и поехали дальше.
Алик замолчал, и мы молчали, будто ждали продолжения.
— Ну и что? — спросил наконец Костя.
— Ничего, — сказал Алик.
А я поинтересовался:
— Он что, тоскует, твой дядя Федя?
Алик рассмеялся:
— Из-за того что постамент пустой? Ни в коем разе…
История шофера Мити с первых слов поразила нас. Он начал так:
— Когда меня выпустили из сумасшедшего дома… — Потом спохватился: — Да вы не подумайте чего. Просто начальника табуреткой стукнул. А он не понял. Если б вышестоящий, еще туда-сюда, а подчиненный — значит, сбрендил. Другой бы под суд упек, а этот сунул в психбольницу…
— Подожди, — строго остановил Костя. В нашем Самом Главном тоже, видимо, проснулся начальник. — Стукнул за что?
— Зараза был, — просто ответил Митя. — А я этого не переношу. Чуть что — начинает права качать. «У вас, — говорит, — в голове полторы извилины». И, главное, все на «вы», на «вы»… Ну пока он с другими, я молчал, а когда меня тронул, не выдержал. «Хватит тебе, — говорю, — гвозди заколачивать. Надо мной ты погоду строить не будешь». Ну и слово за слово… Я ж контуженный на войне. Да я не об этом собирался. Вот вы все хахоньки: рационализатор, общественный автоинспектор, а машина поломалась и стоит. Какого-то афериста дядю Федю вспомнили. Я ж все понимаю. Так я, во-первых, никакой не автоинспектор. Еще чего не хватало! И машина тут ни при чем. Для меня дело, чтоб вы знали, всегда на первом месте…
— Ну! — не удержался, съязвил Костя. Его физиономия начала расплываться улыбкой, он бы еще что-нибудь сказал, но напоролся на Митин взгляд — терпеливый, спокойный и, пожалуй, сочувственный. Так смотрят на убогих. И наш Самый Главный стушевался.
— Вышел я, значит, из этого дома, — продолжал Митя, — вернулся в Керчь. Начальник как увидел — чуть в обморок не упал. Змея очковая. Головастик. Его коброй ребята из-за очков называли. И я ему с ходу рубаю: «Когда приступать?»
— А что за контора была? — спросил Костя, и это было как извинение за недавнюю бестактность.
— Дорогу строили. Я на «студебекере» щебенку возил. Для отсыпки полотна. «Так когда, — спрашиваю, — приступать?» А у него глаза в разные стороны вертятся. «Ладно, — говорю, — сегодня в ночь заступаю». Потом нашел своего дружка — и пошли с ним к Маруське. Она, конечно, обрадовалась, побежала самогон доставать. А я сел на лавке, задумался. Зачем, думаю, сразу в ночь напросился? Можно было и с утра начать. Ну а раз сказал, значит, всё. «Об чем мозги сушишь?» — спрашивает дружок. «Да вот, — говорю, — закуски нет». «А это что?» По комнате поросенок бегает. Махонький, как собачка. Я разозлился, поймал его, зарезал, смолить не стал, выпотрошил — и в казан. Пришла Маруська, видит, что поросенка нет, заплакала. «Не реви, — говорю, — дура. Он мне всю плешь визгом проел. Кто тебе дороже — я или поросенок?» Замолчала, ставит самогон на стол. Выпили, закусили. Маруська юлой вертится, даже подпевать стала. Глянул я на часы: пора. Дружок тоже встает. «Пошли», — говорю. А она скисла сразу: «Вы что же, мальчики, оба уходите? — И чуть не плачет: — А чирикать кто будет?» Кому что, а куре просо. «Некогда, — говорю, — чирикать. Служба есть служба. Понимаешь? Дело превыше всего». И мы пошли. Несмотря ни на что. Ясно?
Митя замолк, а мы обалдели. Вдруг тоненько захихикал Костя.
— Чирикать, — наконец выговорил он. — С ума сойти! Чирикать…
А Митя уже подкладывал дрова в костер. Делал он это спокойно, неторопливо, заранее прикидывая, где какая палка удобнее, лучше ляжет.
— Когда это было? — спросил Алик.
— В сорок седьмом — когда же еще…
Следующей была моя очередь, а что я расскажу? Как-то подспудно я думал об этом, слушая и Алика, и Митю. Что же я могу рассказать о Киммерии? Как вообще получилось, что мы сидим здесь? И потрескивает костер, а чуть поодаль в темноте какой-то зверек осторожно шуршит опавшей листвой и всякий раз испуганно замирает, чтобы минуту спустя опять нечаянно зашуршать…
Во всем, в конце концов, виноват я. Это я их растормошил, заявив однажды, что пришла пора сдуть пыль забвения с памяти о Киммерии. Так прямо и сказал. Но когда впервые мелькнула эта мысль? Уже и не вспомнить. Хотя постой, постой…
Нужно разобраться, имеет ли это отношение к сегодняшнему вечеру. Сначала мы, два лоботряса, невероятно томились на скучнейших университетских лекциях. Было это в том же сорок седьмом, когда Митя вышел из сумасшедшего дома. Нам, лоботрясам, было по двадцать два, и у обоих позади оставалась война и военная служба. Самим себе мы казались ребятами что надо: умели пить и знали, где что находится у девочек. На переменах мы собирались покурить вместе с другими такими же, донашивавшими сапоги и гимнастерки, и кто-нибудь, разглядывая бахрому на обшлагах кителя, случалось, говорил: «Что-то мы пообносились, мальчики…» Единственные, кто нам завидовал, так это пацаны. В том числе и те вчерашние пацаны, которые недавно получили аттестаты зрелости и теперь сидели в аудиториях рядом с нами. Еще бы им не завидовать: сокурсницы отдавали предпочтение нам — всерьез курившим, всерьез брившимся и бедствовавшим от безденежья. Девочки — вот кто действительно страдал, сострадал и вообще относился к нам серьезно.
Ах, что за времена! Сколько упущено и потеряно! Тогда еще не поздно было вернуться чуточку назад и пойти другой тропкой. Сейчас этого не сделаешь.
Я представлял себе университет, который должен был стать моей альма-матер: вдохновенные лекторы, бурлящие аудитории, споры ради выяснения истины… Ничего такого не было. А может, это просто мне так не повезло? Почему-то особенно поражала мелочность в отношениях преподавателей и студентов. Будто в очереди за селедкой, никто не хотел верить друг другу.
— Кто автор романа «Гвади Бигва»?
— Лео Киачели.
— И вы читали этот роман?
— Конечно.
— А кто там главный герой?
— Гвади Бигва.
— Значит, читали роман?
— Так точно.
— А как звали собаку Гвади Бигвы?
На всю жизнь запомнил: ее звали Буткия.
Однако я не об этом. Мы томились до тех пор, пока моему дружку и соседу не пришла в голову счастливая мысль. Однажды он достал из кармана спичечную коробку.
— Угадай, что тут?
Я пожал плечами.
— Вот чудак. А что тут может быть? Спички!
Мы закурили.
К концу дня, видимо, забыв, что уже спрашивал об этом, он опять достал коробку. Я тихонько (дело было на лекции) послал его к черту. Тогда он сказал:
— А ну открой.
В коробке сидел таракан. Лапки у него были каким-то хитрым способом связаны, так что таракан мог бегать, но не очень быстро.
Поигрывая шельмовскими желто-зелеными глазами, растекаясь улыбкой до ушей и ерзая от нетерпения на стуле, Юрочка объявил, что мы с помощью этого таракана проведем футбольный матч. На столе, за которым сидели, мелом нанесли двое ворот, среднюю линию и центральный круг. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что это был скорее хоккей, нежели футбол, таракана нужно было загнать в ворота карандашом — своеобразной клюшкой. Но в то время телевизоров почти не было и о хоккее мы имели довольно смутное представление. Футбол так футбол. Своеобразие игры заключалось и в том, что таракана нужно было загнать в собственные ворота. Едва он переступал среднюю линию, как оказывался в распоряжении противника, и тут уж не мешайся, сиди, жди свой черед.
С первых же секунд начались сложности и споры. До чего шустрый зверь таракан! Он буквально метался из конца в конец поля. Но как быть, когда он бежит по средней линии? Чей он в этот момент? А как быть с угловыми, с аутами?
Требовался судья, появились болельщики. Делая отчаянные спурты, таракан всякий раз норовил прорваться за линию ворот и удрать под стол. Сдержанно повизгивали девочки. Мы тяжело дышали, оттирали друг друга локтями, жили напряженной жизнью. Время от времени я воспринимал подсознанием сигналы тревоги, но отгонял их. Главным из них, как я теперь понимаю, была наступившая вдруг глубокая тишина. До этого я испытывал такую тишину только однажды — когда очнулся после контузии. И словно во сне послышались слова декана (читал лекцию он): «Так кто нам повторит эти бессмертные строки?»
Я поднял голову и замер: декан был рядом, он смотрел на нас. И все смотрели на нас. Хотел толкнуть Юрочку, но не успел. Послышалось: «Может быть, вы, товарищ Бойко?» Юрочка вылез из-под стола, где ловил таракана, и теперь стоял стройный, как телеграфный столб, глупо улыбаясь и одергивая гимнастерку. «Или вы?» — декан указал перстом на меня…
— Ну как история? — спросил я своих сидевших у костра ребят.
Они улыбались. Алик осторожно усомнился:
— Кажется, не по теме…
— Вы думаете? — сказал я, потому что только этого и ждал. И снова перенесся в то далекое время, когда я, повинуясь персту, тоже поднялся и стал рядом с Юрочкой Бойко. Так мы и стояли, два юных, небрежно ошкуренных и пропитанных едкой, убивающей все живое смолой телеграфных столба, и внутренне гудели от пустоты, от презрения к себе, как после самого тяжелого похмелья. В аудитории уже хихикали.
«Может быть, вы повторите то, что я просил?» — еще раз спросил декан, которого я в тот момент ненавидел, хотя и понимал, что он по всем статьям прав, а мы просто жалкие кретины.
«Да, — неожиданно для самого себя ответил я хрипло, — повторю». Не знаю, откуда они вылезли и где во мне прятались, эти строчки. Я откашлялся и сказал: «Там киммериян печальная область, покрытая вечно влажным туманом и мглой облаков. Тьма беспросветная там искони окружает живущих…»
Вот при каких обстоятельствах мне впервые пришлось вспомнить об этом крае. А сейчас я здесь. Костер мощно пышет жаром, не дает задушить себя пленкой пепла, угли раскалились — в них смело можно кидать руду и выплавлять медь, чтобы отлить потом мечи, щиты и наконечники копий…
Костер набирал силу, а разговор, наоборот, почти угас, стал обрывочным и пошел о чем попало, как это нередко бывает, когда собеседники устали, томятся, но никто почему-то не решается сказать первым: «Ну, я пошел спать».
Я вдруг вспомнил о том, что это ведь отсюда, из Кафы-Феодосии, и тоже в сорок седьмом году (только в 1347-м) обрушилось на Европу моровое поветрие, эпидемия чумы, которая унесла, как полагают, двадцать миллионов жизней — треть тогдашнего человечества.
Потом заговорили о Богдане Хмельницком, и это опять ненадолго пробудило интерес. Сейчас редко кто вспоминает, что гетман Богдан был, между прочим, и моряком, участвовал в морских походах запорожцев к Турции и берегам Крыма. Правда, тогда он еще не был гетманом. Эти морские походы стали для низовых запорожских казаков целой эпохой, а для казацкой молодежи участие хотя бы в одном из них превращалось в экзамен на мужественность и зрелость. Шутка сказать, на утлых лодчонках пересечь Черное море, напасть на великолепно укрепленные Стамбул или Синоп, принять бой с эскадрой и береговыми батареями. И это в то время, когда Оттоманская империя нагоняла страх на всю Европу.
А поход запорожцев на Кафу в 1616 году! Тогда командовал Петро Конашевич Сагайдачный. Об этом походе были даже написаны вирши:
…взял в турцех место Кафу,
аж и сам цесар турский был в великом страху,
бо му четырнадцать тысяч там людей збил,
катарги едины палил, другии потопил,
много тагды з неволе християн свободил…
Кафа к тому времени была центром работорговли.
Но это еще что — Кафа или даже Стамбул! Забирались и подальше. Ведь не исключено, что и легендарный шевалье д’Артаньян встречался с запорожцами. Это могло случиться опять-таки если не в сорок седьмом (дался он нам!), то в сорок шестом (но в 1646-м) году, когда украинские казаки оказались во Франции и участвовали с отменной храбростью в осаде Дюнкерка во время франко-испанской войны за Фландрию. Непосредственное отношение к этому имел все тот же Богдан Хмельницкий. Каково?
Как я уже сказал, история вызвала интерес (я сам люблю такие истории), и разговор продолжал скакать. Алик спросил, правда ли, что Лукоморье — то самое, где дуб зеленый, и златая цепь, и кот ученый, правда ли, что это сказочное Лукоморье — не что иное, как наша крымская Арабатская стрелка? Вообще-то почему бы и нет?.. Само слово «лукоморье» удивительно подходит к песчаной косе, изящно изогнутой наподобие лука в Азовском море. Где-то я даже читал об этом.
И новый, нелепый, я бы сказал, скачок. Говоря о Лукоморье, вспомнили бородатого карлу Черномора. Шофер Митя вдруг заржал и ткнул пальцем в Саню:
— Гы-гы-гы… Саше Зайцеву от ансамбля лилипутов. Гы-гы-гы…
Остальные тоже оживились. Дело в том, что прошлый наш приезд в Керчь совпал с гастролями джаз-ансамбля лилипутов. Я, помнится, несмотря на уговоры, так и не пошел на концерт — ужасно это выставление напоказ чьего-то все-таки несчастья. Но несколько дней мы жили в гостинице на одном этаже с лилипутами.
Не помню уже, кто первый заметил, что одна из наших маленьких соседок влюбилась в Саню. Лилипуточка была прелестна: всегда чуть приподнятая головка с прической конским хвостом, веселое, свежее личико… Уже потом, присмотревшись, я заметил, что уши у нее непропорционально великоваты, но какое это, в конце концов, имеет значение?
Выражалась ее влюбленность смешно, по-детски. Малышка то заглядывала в наш номер, то, хихикая, пробегала мимо Сани в коридоре, то подкарауливала его возле дверей. Начались подначки. Мы с Аликом не усердствовали, но Митиной любимой темой стали советы о том, что теперь должен Саня предпринять, чтобы осчастливить свою возлюбленную. При этом Митя, как всегда, мыслил прямолинейно-практически. Мальчик краснел и отмалчивался. Однажды на тумбочке у его кровати появилась книжка под названием «Любовь, любовь…» с дарственной надписью: «Дорогому Саше Зайцеву от ансамбля лилипутов». В том, что это работа нашего Самого Главного и Мити, не приходилось сомневаться. Саня и тогда промолчал. Вообще он вел себя в этой смешной истории сдержанно, умно, как бы отстраняясь от всего, не замечал ни кокетливых ужимок маленькой влюбленной (а вслед за нею начал обращать внимание на парня действительно весь ансамбль), ни подначек приятелей. А сегодня Саня неожиданно взорвался. Причиной были наш глупый смех, выпитое вино и предыдущий разговор, который выбил его из колеи.
— Все вы дураки! — крикнул он, а мы расхохотались еще больше: как по-детски прозвучало это «все вы дураки». Нас ли пронять такими словами! А Саню понесло: — Подумаешь — один отъел морду, другой отпустил усы, третий отрастил бороду, и воображают себя умнее всех…
Выпад насчет усов меня лично нисколько не задел, но бородач Алик и здоровяк Самый Главный помрачнели. А Саня продолжал извергаться:
— Воображают о себе черт знает что! — кричал он. — Гроссмейстеры! Лауреаты! Начальники! Тьфу! Посмотрели бы лучше на своих жен… Одна — корова, другая — ненормальная, а на третью глянуть противно…
Тут и я скис. Парень начал говорить гадости. Один Митя продолжал веселиться: «Гы-гы-гы!»
— Замолчи, идиот! — крикнул ему Саня. — Ишак на пяти ногах!
Молчание стало полным. Я ждал, что Митя скажет: «А я тебе сейчас как врежу, так и лапки врозь», но он только сопел в унисон костру и, по-видимому, собирался с мыслями.
Парень был в истерике. Мне знакомо это странное состояние, когда со дна души вдруг почти беспричинно взбалтывается всякая муть и не можешь остановиться. Мир представляется искаженным, а мысль мечется отчаянным сердцебиением. И, главное, — реакция вышла из-под контроля, все пошло враскрутку, вразнос, не можешь остановиться, даже когда начинаешь понимать, что минуту спустя будешь сожалеть обо всем этом.
— Тьфу! — повторил Саня. — Да вас, дураков, распоследний хромой шаромыжник может облапошить!..
— Молчать! — гаркнул я. Его можно было выбить из этого состояния только так, но момент, очевидно, был упущен.
— Как же, испугался! — сказал Саня. — Лучше вспомните: «Выпьем за Первый Украинский фронт, старик!..» — Следует отдать парню должное — он точно скопировал мою интонацию. — А хромой отвечает: «А теперь за танковые войска…» Смех!
— Это почему же? — спросил я отнюдь не дружественно, подумывая между прочим: а не врезать ли ему в самом деле, а потом будь что будет?
Здесь нужно сказать, что в ту же поездку мы познакомились с одноногим инвалидом — бывшим танкистом. Он подсел к нашему столику в «Рваных парусах» (так окрестила общественность заведение на берегу моря у рыбацкого причала), а потом пришел в номер и приходил еще не раз, когда мы возвращались вечерами с работы. Мужик был шустрый, заводной, всегда, правда, без денег, но там, где пятеро, и для шестого место найдется. Ногу ему оторвало в начале сорок третьего на Северном Кавказе, когда немецкий бронебойный снаряд попал в танк. Культя была неудобной, короткой, и он почти не пользовался протезом, ходил на костылях. Это мы узнали в первый же вечер и прониклись к человеку сочувствием. Конечно, мужик был выпивоха и забулдыга, изрядно опустился, у трезвого у него всегда в глазах читалась искательность и готовность убраться, но какое имеет право судить калеку-фронтовика этот сопляк Саня?
— Так почему же — смешно? — повторил я.
— А потому что никакой он не танкист. Ясно, дурачье? Ему ногу еще до войны вагонеткой в порту отдавило. Пацанами катались на вагонетках по причалу — и попал под колеса. А сейчас ходит на костылях и фрайеров накалывает…
— Откуда ты знаешь? — спросил Алик.
— Коридорная в гостинице сказала.
— Значит, врет, клевещет на человека.
— Ха-ха-ха! — развеселился Саня. — Она с ним с детства в одном дворе живет. Адрес давала. Если не верите, говорит, можете прийти…
— Откуда же ордена? — спросил Самый Главный.
А ведь верно, на пиджаке у нашего приятеля была однажды скромная планка — орденских ленточек в ней я, правда, не заметил, но фронтовые медали значились.
— Ха! — сказал Саня. — Этих ленточек навалом в военторге. Можешь и ты купить. А в Ростове на базаре и ордена продают. Сам видел.
У парня на все был готов ответ, и от этого он все меньше мне нравился.
— И давно ты об этом знаешь?
— С первого дня. Коридорная мне сразу сказала: гоните, говорит, этого шаромыжника…
— А ты промолчал?
— Нет, я должен был прибежать на полусогнутых и доложить!.. Вы же привыкли, что Саня всегда на подхвате! Они кровь пьют, раззвонили о лилипутке так, что на улице не покажись, а я должен докладывать…
Крепкий, должно быть, у парня характер. Чего доброго, далеко пойдет. Это надо уметь — не сказать ни слова, виду не подать, в одиночестве, молча наслаждаться тем, что люди, которые посмеиваются над тобой, сами ведут себя как дураки и даже не подозревают об этом. Может, в этом действительно есть какое-то утонченное или извращенное удовольствие? Но кто мог ждать чего-нибудь подобного от милого мальчика Сани!
— А зачем сейчас сказал? — спросил Алик.
Пустой вопрос! Мало ли может быть объяснений. Не выдержал, разозлился, захотел взять реванш. Наконец, простейшее: сдали тормоза.
— Пошли вы все к черту! — Саня поднялся и скрылся в темноте.
С минуту мы посидели молча (неожиданный пассаж получился), а потом каждый полез в свой спальный мешок.
Проснулись рано, когда небо только начало по-осеннему сдержанно, без пышности и многоцветья светлеть. Автобусик, как я и ожидал, завелся сразу: ему тоже захотелось на бойкую дорогу и в теплый гараж.
Костер погас, но мы тщательно залили угли. Можно было ехать, однако Алик сказал:
— Постойте.
Он взял лопату и чуть в сторонке начал рыть яму. Потом мы сгребли туда оставшийся после ночевки мусор — все эти склянки, банки, бутылки — и снова засыпали землей. Пусть все будет как было. Усерднее всех этим занимался Саня. Он даже притоптал землю башмаками.
Не помню уже, как долго ковырялся я в земле древнего городища. Мне хотелось найти ручку от амфоры с клеймом гончара. Множество таких ручек я видел в похожем на сарай хранилище Керченского музея. Парень, который показывал их, говорил, что в Керчи собрана самая богатая коллекция клейм греческих гончаров. Мелкими, широкими, угловатыми эллинскими буквами на обожженной затем глине были написаны непонятные, но, как тут же оказывалось, очень простые слова: имя гончара и название города.
К тому времени я успел побывать на местах, где некогда были Илурат, Мермекий, Пантикапей, Херсонес, Сугдея, Прекрасная Гавань и другие славные города. Не раз слушал я споры о таврах, антах, скифах, листригонах, генуэзцах и венецианцах, готах, о происхождении караимов (действительно ли они — потомки хазаров?); я даже осмеливался высказывать свою собственную точку зрения на то, где именно в Крыму оказалась Ифигения после того, как ее папа Агамемнон так неудачно пытался принести дочку в жертву богам…
Одним словом, я вполне созрел для желания иметь ручку амфоры с клеймом древнего гончара. Хотелось найти ее самому. И вот я оказался на этом древнем городище.
Судя по всему, наши предшественники на этих берегах не брезговали радостями жизни — любили выпить и закусить. На исковерканной окопами земле (во время минувшей войны здесь шли жестокие бои) повсюду валялись обломки амфор. Они торчали в темно-бурой, уже покрывшейся зеленью земле как кусочки моркови в винегрете.
Я рылся долго. Ручки попадались. Много. Но такой, как мне нужна — с клеймом, я не находил. Я наткнулся на гнездо с крохотными яичками, на два или три охваченных работой муравейника, нашел человечью берцовую кость. Кость была легка и ломка, будто долго пробывший в воде и затем высохший на жарком берегу кусок дерева.
Кто знает, сколько я просидел над черепком с тоненькой, словно проколотой шилом дырочкой. Откуда эта аккуратная дырочка? Ее пробила сама жизнь — нежная и беззащитная былинка, неудержимо рвавшаяся из семени к солнцу. Светло-зеленый стрельчатый лист молодой травы оказался тем копьем, которое пронзает насквозь даже камни. Чудо!
Ручки с клеймом я так и не нашел. А ведь она там была. Конечно, была. Городище некогда было огромно, его съело постепенно подмывающее высокий, обрывистый берег море. Берег и сейчас сыпался, рушился. Я не решился подойти к его ненадежному краю. А может быть, в ту минуту на этом краю еще лежал черепок с автографом, с адресованным мне из тьмы веков приветом неизвестного мастера. Мастер так и остался неизвестным ни мне, ни кому-либо другому.
Но, может, там все-таки не было ничего, на чем сохранились бы следы угловато-ломкого и широкого эллинского письма? Я не ищу оправданий своей робости. Не было. Древний мастер был скромен, знал, что его продукция — всего лишь поделки, и не хотел уподобляться курице, которая всякий раз поднимает крик: «Смотрите — это я, да, это я снесла яйцо!»
И, может, это был не мастер, а всего лишь жалкий раб, обреченный на то, чтобы пускать свои вещи в мир безымянными? Ай, сколько с тех пор по земле прошло анонимов или людей, прячущихся за выдуманные имена!
…Выступ мыса был подчеркнут на суше полуистершейся, ломаной линией окопов. Эти окопы, должно быть, прикрывали артиллерийскую батарею. Я легко нашел места, где некогда стояли пушки. Их даже не пришлось искать. Я просто пришел сюда, выковыривая из земли черепок за черепком. При этом иногда попадались покрытые голубовато-зеленой медной ржавчиной винтовочные патроны. Очевидно, батарею пришлось защищать с суши.
Когда стало ясно, что клейменой ручки не будет, я подобрал два обыкновенных обломка амфор. Теперь к ним добавилась ржавая гильза.
Да, батарею отчаянно защищали. Это было видно по воронкам. В одной из них я подобрал осколок снаряда.
Иногда я спрашиваю себя: зачем эти черепки, камни, раковины, куски ржавого железа, которые я почти всегда привожу с собой? Чтобы ничего не забыть.
Я никогда не покупал сувениров. Как нищий или старьевщик, я большей частью хожу пешком. Мое богатство — надежда. Всякий раз, идя после шторма по пустынному берегу (а сколько раз я ходил так вот!), я надеюсь, верю, что море выбросит для меня что-нибудь необыкновенное. Я довольствуюсь камнем или раковиной, я беру их как векселя, по которым жизнь со мной расплачивается печальными или веселыми историями. А большего мне и не надо.
Я подобрал осколок и решил осмотреть торчавшее из земли на самом краю городища странное сооружение. Вначале мне показалось, что это железобетонный колпак дота, в действительности же то был большой, глубоко уходящий в землю бункер. В верхней части его, по-видимому, когда-то стояло орудие береговой обороны. Сейчас в бетоне торчали ржавые болты, в трещинах поселилась худосочная трава. Массивная стальная дверь, которую можно было задраить изнутри, была искорежена взрывом и открыта.
Я был на городище совершенно один. Со времени войны, когда опять понадобился этот высокий мыс, отдаляющий горизонт на много миль, оно, казалось мне, забыто и заброшено всеми.
Горько и светло делается, когда чувствуешь себя одинокой маленькой планетой или скорее просто пулей, которой кто-то выстрелил в пространство. Об одиночестве говорят обрывистые берега, пустое, будто только что сотворенное море, готовая разродиться весенними травами степь…
Маленькая планета, орбита которой никем не рассчитана, пылинка мирозданья — вот кто ты такой. Разве не смешно, что ты пытаешься осмыслить весь огромный мир? И, однако, этого не отнять у тебя, как не лишить обожженную глину ее цвета.
Но кто сказал, что ты здесь один? На стене бункера написано: «Здесь были туристы из Мелитополя». Рядом: «Это место посетили студенты ХПИ». Чуть ниже: «Эля + Виктор = ?» Надписи были на искореженной взрывом двери, на стенах и потолке, на бетонной площадке и лестнице. Я продирался сквозь них на дно бункера.
Над притолокой низкого, похожего на дыру входа мелькнуло: «Здесь были мы с Клавой». О черт!
Впереди темнота.
Я сделал несколько осторожных шаркающих шагов. Зажег спичку. Артиллерийский погреб. Пусто. Стены выщерблены. Похоже — автоматными очередями.
Как быстро сгорают спички! Я подошел к дальней стене. На ней тоже что-то нацарапано. Опять «граффити»?
Я зажег спичку, наклонился и прочел:
«Здесь убит капитан Шевцов. 1942».
Не знаю, сумею ли объяснить зачем, но я делю время по-своему. Так уж привык.
Самая хорошая пора — Время трех звезд. Созвездие Ориона появляется в наших краях, когда холодает. Все остальные месяцы оно прячется за горами, закрывающими горизонт с севера. Вместе с тремя звездами «пояска Ориона» приходят свежесть и тишина.
Люблю эту пору.
И все остальное распадается на свои ломти. Середина лета, когда цветет розовыми метелочками ленкоранская акация, — Время божьих коровок. Их появляется великое множество. Особенно они любят кусты тамариска.
Лето в разгаре, по-прежнему жарко, но что-то уже надломилось в природе: начинается Время цикад. В эту пору кажется, будто мир полон цикад. С наступлением темноты их хор заглушает шум ветра и моря. Парочка цикад поселяется в иное лето и у меня дома. Поют ночи напролет. Печально поют. Это заложено в них. Иначе петь не умеют. Но надолго их не хватает, удирают. Цикадам нужна трава, и, должно быть, они не любят табачного дыма.
Меня тоже иногда на что-то не хватает, и я тоже пытаюсь удрать. На Тарханкут. На Казантип. На Кара-Даг. На Арабатскую стрелку. Там до сих пор можно найти места, где безлюдно и тихо. Красота берегов там выступает в обличье не строгом даже, а жестоком, безжалостном. Там есть только самое необходимое: море, берег и небо. А в море — пусто, на берегу — голо, в небе — чисто.
На кустах было еще полно божьих коровок, и было еще так далеко до августовских штормов, когда при полном безветрии на море вдруг пошла складка за складкой размашистая, молчаливая зыбь: где-то работал шторм.
По беспокойству животных и птиц можно было ожидать — шторм приблизится, раскачает море по-настоящему и здесь, у Кара-Дага. И впрямь — с утра «пошла погода». В наших краях так называют непогоду.
Меня всегда поражала кажущаяся беспричинность, неоправданность непогоды. Вот и теперь: откуда и зачем она?
Ночью ветер усилился. Море грохотало. Стало ясно, что шторм продержится по крайней мере еще двое суток. Начался обычный трехдневный штормовой цикл. Приходилось удирать с Кара-Дага. А было здесь так славно, так легко.
Нигде я не видел столько летучих мышей. Днем они прячутся в расселинах скал и в гротах, облепляют стены, цепляются друг за друга. Некоторые из них, несмотря на крохотные размеры, ужасны и отвратительны. Сколько непонятной ярости, сколько беспричинной злости на их уродливых длинноухих мордочках!
Нигде я не видел стольких «чертогонов» — стрижей, никогда раньше не встречал так ловко охотящихся за рыбой огромных орланов и бесстрашно уходящих в морскую глубь ужей. Всякий раз уж возвращался на поверхность, держа в пасти еще бьющегося бычка. Глядя на это, я думал, что, пожалуй, больше всего на свете не хотел бы быть съеденным.
Ни от кого я не удирал с такой прытью, как от местного полоза — змеи воинственной, глупой, но, к счастью, безвредной.
Однако что вспоминать об этом — северо-восточный ветер с не по-летнему холодным дождем загнал все живое в норы, щели и гнезда. У меня же не было ни пристанища, ни дела. И я спросил себя: а чего ты, собственно, околачиваешься? Была ли у тебя вообще нужда отсиживаться здесь? Я сказал: не корчь из себя Будду, который для самосозерцания уединялся в пустынные места. И я решил уходить. Вдоль моря и — пока не надоест — пешком.
От Феодосии начинаются великолепные ракушечные пляжи. Для кого пляжи, а для кого просто берег. Утрамбованный прибоем берег, по которому легко идти. Кладбище ракушек, водорослей и медуз. У одних медуз платья были с модными фиолетовыми оборочками. У других оборочки были кокетливо-розовые. Третьи — скромницы — довольствовались платьями без оборочек. Из-под платьев выглядывали кружевные нижние юбки. В воде медузы были разными, но когда последняя волна выбрасывала их на песок и выворачивала наизнанку, у всех оказывались одинаковые грязновато-серые потроха.
…Я еще издали заметил стоявший у самой кромки прибоя плотик: два похожих на бочки железных понтона, соединенных дощатым помостом. Кто знает, сорвал ли его с якоря и выбросил на берег недавний шторм или вытащили люди?
Весь день я шел, и здесь, думалось, самое место смыть с себя пот и отдохнуть, укрывшись под плотиком от еще жаркого солнца. Километрах в двух от берега виднелась деревня — в ней потом раздобуду поесть и, может быть, заночую.
Так же издали заметил под плотиком что-то темное — должно быть, камень. Выходит, есть даже куда приклонить голову…
На ходу раздеваясь, я подошел, бросил рубашку и, словно в прохладную пещеру, полез в густую тень. Протянул руку, но тут же отдернул — вместо камня наткнулся на что-то мягкое.
Надо было привыкнуть к полумраку, однако я не стал ждать. Что-то заставило меня вылезти. Я обошел плот и увидел: под ним лежала дохлая собака.
Обмотанной вокруг шеи веревкой собака была привязана к доске. Привязана или подвешена? Голова ее на полвершка не доставала до песка.
Но это я видел, а что же здесь произошло? Все началось, наверное, с того, что человек подобрал щенка. Щенок был глупый и веселый. Шерсть совершенно немыслимой масти вилась у него кольцами. Он лаял на воробьев, гонялся за курами и за собственным хвостом и смертельно боялся старой кошки. На щенка забавно было смотреть. А потом он свернул шею курице. И это было совсем не смешно. Курица стоит денег. Она несет яйца. А собака, которая задушила хотя бы одну курицу, будет давить их и впредь. Потому что это у нее в крови. Кому нужна такая собака? Такого пса правильнее всего пристрелить. Снять со стенки ружье, загнать в ствол патрон, начиненный жаканом… Но человек знал, что не сможет целиться в собаку и видеть при этом ее глаза. Он поступил иначе: надел ей на шею веревку и повел на берег моря.
Пес бежал рядом, норовя броситься за каждой выскочившей из травы перепелкой. Он видел в этом свой долг. Иногда он вилял хвостом и заглядывал хозяину в глаза, ожидая благодарности за хорошую службу. Но человек был грустен: щенок неисправим. Он и сейчас кидается за птицей…
С тем же грустным видом человек привязал собаку к выброшенному штормом плотику. Потом поглядел и укоротил веревку.
Когда хозяин уходил, пес скулил и рвался за ним. Человеку было больно это видеть и слышать, поэтому он не оглянулся.
Пес остался один. Вначале он снова и снова натягивал веревку, но это было бесполезно. Сначала он, поскуливая, смотрел вслед человеку, но тот скрылся с глаз.
Пес постоял, раздумывая, что бы все это могло означать. Потом сел. Небольшие волны подкатывались почти к самому плоту, и пес стал рычать на них. Скоро, однако, понял, что это пустое, и успокоился. Зевнул. Попробовал поймать разомлевшую на солнце муху. Не дотянулся, и та улетела. Тогда он решил лечь, но не тут-то было. Веревка была коротка и лечь не позволяла: впивалась в горло. Испуганно пискнув, щенок вскочил. Лучше подальше от беды: он решил стоять.
Он стоял долго. Пока хватило сил. Может, день, а может, больше. Стоял понурив голову и опустив хвост, пошатываясь под легким ветром и завидуя всем, кто не привязан.
Вру (а зачем врать?): никому он не завидовал. Он был уверен: так нужно.
Потом он сидел, время от времени поглядывая в сторону деревни. А потом лег. Ему уже было все равно.
Он не дождался меня совсем немного. Веселый, кудрявый пес, в крови которого было что-то охотничье.
Жаль, что он не дождался меня. С его помощью я нашел бы его хозяина.
Ну нашел бы, а дальше что? Собака бросилась бы лизать руки этому человеку, а в мою сторону в лучшем случае подняла бы ногу. Пора бы это понять.
Ах, как много пора бы уже понять! Как много уже нужно бы сделать!
Оглянись вокруг, пошарь в кустах, в травах: божьих коровок уже нет, середина лета миновала. День клонится к вечеру. Прислушайся. Не к морю, не к ветру. Теперь понял?
Начинается Время цикад.
Осень, старость не за горами.
Во всяком, наверное, деле нужны талант и удачливость. Древние кладоискатели обладали этими качествами сполна, поэтому сейчас почти невозможно найти курган, не ограбленный ими. Едва ли не каждая такая находка становится сенсацией. Но Дима Карелин, судя по всему, парень тоже что надо. И чутья и настойчивости ему не занимать. Ведь вот же все считали этот курган давным-давно выпотрошенным, пустым, а Дима вертелся вокруг него и так и сяк, только что не приплясывал. А о том, что этот курган — «выеденное яйцо», говорило многое. Даже поверхностный осмотр показывал: здесь уже рыли.
Правда, у иного яйца золотая скорлупа, как, скажем, у Царского кургана, который сам по себе, даже без всяких сокровищ, прекрасен. Но Царский — феномен, уникум, памятник архитектуры, у него мировая известность. Это в связи с ним не без выспренности стали говорить о курганах: «Эти пирамиды скифских степей…»
Царский курган огромен. Ведущий в усыпальницу каменный коридор — дромос — прост и величествен. Стрельчатый свод теряется в высоте. И свод и стены сложены из рустованных каменных блоков с нарочито рваной поверхностью. Сама же усыпальница, куда нужно подняться по нескольким ступеням (и в этом тоже, наверное, был свой смысл), увенчана куполом, который словно символизирует успокоение.
Однако о Царском уже достаточно написано, а Диму Карелина занимал другой — е г о курган. Какую тайну откроет он и откроет ли что-нибудь вообще? Пока было ясно одно: уже рыли, искали золото, пытались пробиться внутрь. Видимо, это происходило давно, и сейчас самым волнующим оставался вопрос: удалось ли «им» это?
Конечно, те парни-кладоискатели, орудовавшие давным-давно по ночам мотыгами и лопатами, не были все сплошь сукиными сынами, почти наверняка среди них встречались и неплохие люди, но их интересовало только золото, а все остальное безжалостно растаптывалось и отметалось. Их занимало то, что происходит сейчас и произойдет после восхода солнца, — далеко они не загадывали. Главное — найти сокровища, не попасться с ними на глаза стражникам, а потом сбыть добычу. Им чихать было на проблемы преемственности человеческой культуры. Это современные историк и археолог тоненькой кисточкой обметают пыль с каждого черепка. Бронзовая монетка, ручка амфоры с клеймом древнего гончара, терракотовая статуэтка, случайно не раздавленная чьим-то сапогом, оказываются иногда драгоценными свидетельствами, рушат устоявшиеся концепции и, наоборот, вызывают к жизни новые гипотезы.
Курган, пещера, заросший, осыпавшийся окоп, брошенный дом — всегда воспринимаются как тайна. Когда-то что-то здесь происходило и для кого-то закончилось, может быть, катастрофой… Но для чего мы пытаемся узнать обстоятельства, приметы и подробности чужой жизни? Чтобы извлечь урок? Из любопытства? Или просто потому, что так устроен человек: он обязательно должен выпотрошить куклу ли, курган ли, атом или Луну, чтобы узнать, что там внутри…
Иногда трагическую тайну преподносит даже ограбленный курган. Представьте себе, например, такое. Было это давненько — тысячу, полторы тысячи, а может, и больше лет назад, когда еще развевались флаги над высокими крепостными башнями, когда шел, звеня доспехами и сверкая щитом, воин по узеньким улочкам степного укрепления Илурата (сейчас оно лежит в развалинах, а расколотый, как орех, череп этого воина я увидел прошлой осенью на размытом после дождей рыжем склоне оврага), когда селения здесь были так редки, а нераспаханных просторов оставалось так много, что птицы-великаны дрофы ходили непугаными стаями, когда верблюд, вол и ослик были в Крыму не экзотическими животными, а опорой крестьянского хозяйства… Одним словом, давно это было.
Собралась как-то компания — душ пять молодцов. А может, они издавна промышляли вместе. Облюбовали курган, вроде бы до них никем не тронутый. Выработали план действий: решили копать не по склону, а добираться к захоронению сверху. Так казалось быстрее и легче. Склеп, думали они, венчается куполом, который обычно замыкает круглая плита. Значит, нужно пробиться к плите, затем отодвинуть ее и по веревке опуститься в усыпальницу к массивному каменному саркофагу. Наверное, были и споры, и грызня из-за еще не добытых сокровищ, а может, и раньше в этой компании были нелады: ведь, как ни дели добычу, все равно кому-то будет казаться, что он сделал больше других, а при дележке был обойден…
Я так живо представляю себе это, что даже испытываю соблазн отбросить предположительную (и потому как бы извиняющуюся) интонацию, заговорить обо всем с совершенной определенностью: люди-то спорили и грызлись всегда одинаково, и взгляды, которые они при этом бросают друг на друга, — почти одни и те же взгляды. Но в таком случае мне пришлось бы стать на опасный путь еще больших домыслов, обрядить людей в какие-то одежды, дать им вымышленные имена… Нет уж, обойдемся лучше чистым и откровенным предположением.
Конечно, они грызлись между собой, и дело едва не доходило до открытой стычки: в стае всегда оказывается достаточно подросший волчонок, который огрызается и всем показывает клыки, так что вожаку приходится давать ему трепку. Сначала старику это не стоит труда, но рано или поздно начинает пахнуть кровью. Правда, именно этим стая, может быть, и оказывается сильна. Такие волчата не знают осторожности, действуют отчаянно, бросаются первыми — им нужно утверждать себя.
Как ни трудно было (тяжелую глину строители курганов перемешивали с бутом, с валунами), молодцы добрались наконец до верхней плиты. Сдвинуть ее оказалось тоже нелегко, однако сдвинули. Открылась темная круглая дыра — из нее едва ощутимо пахнуло благовониями (или это только почудилось?) и затхлостью. Наверху тоже было темно, но здесь хоть светили звезды над головой, шелестела трава и было слышно, как печально вскрикнул заяц, настигнутый лисой. Там же, внизу, сгущалась абсолютная темень и почти ощутимо начинала клубиться, ворочаться в поисках выхода слежавшаяся за несколько веков тишина.
Была минута смятения — его нетрудно понять. Живым всегда неуютно рядом с мертвецами. Курган, кроме того, сам по себе таил угрозу. Внутри могла быть ловушка, западня, он мог быть заколдован. Не раз прежде случалось, что после такого ограбления вся шайка вдруг погибала от какой-нибудь страшной болезни: покойники мстили.
Вот тут-то понадобились многоопытность и цинизм старого человека. Вожак сплюнул в дыру и вслед за тем бросил туда конец веревки: «Мне, что ли, опять лезть?»
И тогда тот, второй, задиристый и настырный, оттолкнул вожака: хватит, мол, покуражился, а теперь отойди в сторонку. А может, совсем и не так это было, но только что на вершине кургана стояли пятеро, а теперь остались вчетвером — один уже скользит вниз по веревке навстречу растревоженной тишине.
И вот под ногами массивная крышка саркофага, высеченная из глыбы известняка. Нет, самому острому взгляду не пробиться сквозь такую темень. Наконец выкрешен огонь и можно оглядеться. Что это? Черепки и стекляшки? К черту их, чтобы не мешали… А сверху слышится: «Ну как — живой еще?» «Живой. Уж тебя-то, старая собака, наверняка переживу…»
Одному крышку саркофага не сдвинуть, а звать на помощь не годится: подумают — испугался. А что если накинуть петлю на этот выступ?
«Тяните!»
Веревка напряглась и зазвенела, как тетива. Выдержит ли? Плита шевельнулась и чуть подалась вверх. Так. Теперь нужно в щель подложить камень и основательней затянуть петлю.
Когда крышка саркофага достаточно приподнялась, а веревка была надежно закреплена наверху, человек со светильником полез в каменный гроб. Мешок для добычи, привязанный к другой веревке, он взял с собой. Что значит опыт! Все предусмотрено. Когда урожай будет собран, с ним не придется возиться в темноте. Крикни — и мешок уплывет наверх…
Те, остальные, еще раздумывали и гадали, что их ждет, а этот, молодой и настырный, видел: не так уж и густо, однако есть кое-что. Сам покойник превратился в прах. Не то что разглядывать, а даже просто замечать эти останки не хотелось. Диадема, золотая цепь, браслеты, рукоять меча… Массивный перстень с камнем сунул не в мешок, а за пазуху. При дележке нужно, само собой, выторговать большую, чем обычно, долю, а это — сверх всего. Никто и знать не будет. А что, если старая собака велит обыскать? Нет уж, теперь у него это не выйдет.
А наверху нетерпеливо ждали четверо. Неподалеку в лощине паслись стреноженные кони. Следовало послать кого-нибудь к ним: собрать, распутать, подтянуть подпруги — нужно спешить, скоро начнет светать, но старик знал: бесполезно посылать, никто сейчас не уйдет. И он только передвинул наперед висевший на поясе нож. Передвинул так просто, еще ни о чем не думая. Чтоб было удобней.
Скрипела, покряхтывала старая груша под навалившейся на нее тяжестью. К ее корявому комлю привязана веревка, которой приподняли плиту саркофага. Этот сопляк там, внизу, конечно, не догадался поставить для надежности подпорку под плиту. Привыкли, что всегда о них кто-то заботится. А может, и нечего было подставить.
Однако долго он возится. Старик вглядывался в темноту склепа, лишь чуть-чуть тронутую тусклым светом, пробившимся из-под крышки саркофага. Сколько таких склепов повидал он на своем веку, а все беден. Вот и теперь добычу придется отдать скупщику краденого за бесценок. А что будет дальше?
Веревка, к которой привязан мешок, несколько раз дернулась: тяните, мол, дело сделано. Сейчас этот сукин сын вылезет из каменного гроба, потом поднимется наверх и начнет доказывать свои права… Чтоб тебе навеки там остаться!
Скрипнула старая груша. Зашевелился огонек далеко внизу, под тяжелой каменной плитой. И тут старик, безотчетно повинуясь внезапному порыву, ударил ножом по веревке, и без того до предела напряженной. Она щелкнула, как бич, взметнулась, как змея, отбивающаяся от собаки, и юркнула в подземелье.
Удара от падения плиты почти не было слышно. Земля не содрогнулась от предательства. А на вопль заживо погребенного всегда умели, когда нужно, просто не обратить внимания. Тем более что нож старик держал в руке крепко, до рассвета оставалось совсем немного, а доля каждого в добыче увеличивалась на одну пятую часть.
А может, и не так все это было. Может быть. Но когда много веков спустя в курган опять проникли люди, они нашли в ограбленном саркофаге останки двоих, причем один — это было ясно — попал туда много позже другого.
А может, вообще ничего похожего не было? Однако для нас не так уж и важно, если эту историю Дима даже выдумал. Он думал больше о том, что ему сулит е г о курган. Здесь ведь тоже рыли. Кто-кто, а Дима это понимал, видел и, наверное, готовил себя к худшему. Подкоп был старый, давно обрушился, но сделан был расчетливо, шел точно по центру…
Ну что ж, бегай вокруг — ничего тебе больше не остается. Торопи рабочих и в то же время удерживай их от каждого неосторожного движения, пей отдающую железом и солью тепловатую воду, днюй и ночуй среди степных колючек, порывайся убежать и все-таки оставайся на месте. Бывают же такие сверх всякой меры подвижные и непоседливые толстяки. Окончательным толстяком Дима пока не стал, но перспектива ясно угадывалась. Этот верткий человек одержим идеей найти нечто свое, значительное. И мне кажется, не только для славы или, скажем, диссертации (у каждого своя мера честолюбия), но прежде всего ради самоутверждения.
А мы проводили дни на берегу. Нельзя сказать, что бездельничали (работа была), но когда в разгар жары особенно хотелось выкупаться, то свободная минутка находилась. Между прочим, здесь тоже велись раскопки, и мы ими сразу заинтересовались. Моряки вытаскивали затонувшие во время минувшей войны десантные мотоботы.
Дело оказалось нелегким. Разбитые орудийным огнем и опрокинутые волнами — десант высаживался в штормовую погоду — суденышки занесло песком, засосало. Морякам пришлось рыть на берегу широченные траншеи, освобождать суда от песка водометом, а потом, накинув трос на кнехты, продев его в клюзы («зацепив за ноздрю») или застропив каким-нибудь иным способом, вытаскивать с помощью трактора корабль волоком на сушу.
Работали моряки дружно. Командовал молоденький лейтенант, который, впрочем, сам охотнее всего сбрасывал офицерский китель и, оставшись в полосатой тельняшке, брался за любое дело. И тогда особенно очевидно становилось, что подлинный хозяин здесь — неторопливый и степенный мичман.
Уже почти вытащенный на берег мотобот лежал как раз на кромке прибоя. Небольшое, когда видишь его на плаву, и легкое суденышко оказалось сейчас громоздким и тяжелым. Этим оно, увы, напоминало труп, который тоже тащить гораздо труднее, нежели живого человека. Маленький портовый буксирчик ворочал бы этот мотобот и так и эдак, а теперь могучий трактор задыхался от напряжения, и гусеницы его скользили, чуть ли не разъезжались, как копыта смертельно уставшей на трудном подъеме лошади. Но это нас мало занимало (ведь вытащат в конце концов — раз взялись, то обязательно вытащат), мы во все глаза смотрели на сам мотобот.
Даже мертвый, он был прекрасен. Не обводами бортов, лишенными изящной протяженности, не общим абрисом (он казался грубоватым и даже топорным), а всем своим обликом, который и сегодня являл готовность к ч е м у у г о д н о. Особенно запомнилась пушчонка на носу — она по-прежнему отчаянно грозила тоненьким жалом берегу, который (тоже по-прежнему) хмурился железобетонными мордами дотов, врытых в гребень берегового обрыва.
Мачта сломана, надстройка разбита, обшивка помята и посечена осколками, можно было заметить и следы пожара… Но даже не это погубило суденышко. В тот момент, когда его вздыбила волна, немецкий снаряд прямым попаданием ударил его в скулу ниже ватерлинии, и люди брызнули с палубы, как кровь.
Случалось, и после таких ран выживали, но не тут. Десантники — кто уцелел — уже бежали (если можно бежать, находясь по горло в воде) вперед, чтобы зацепиться за кромку берега, а от команды никого, как видно, не осталось. Их невозможно было просто ранить — только убить. Любая рана становилась здесь смертельной — это относилось и к судну.
Оно было величественно — ржавое, столько раз продырявленное железное корыто. И люди, которые пересекли на нем в штормовую ночь пролив, чтобы броситься потом под снаряды, мины и пули, были герои. И когда трактор, взревев, рванул стальной трос особенно резко, так что заскрипел остов мотобота, дрогнула пушка и показалось, что вот-вот сейчас с мясом, с болтами и кусками обшивки будет вырван кнехт на носу, мы все испуганно закричали: «Осторожно!»
Потому что корабль — это стало ясно всем — должен был уцелеть, сохраниться, подняться на постамент, чтобы многие поколения спустя удивлять людей, заставлять их задумываться о нашем времени.
На постамент — рядом с братской могилой безымянных десантников. Можно ли придумать памятник величественнее и проще! И не трогать, не разрушать вражеские доты на берегу, чтобы каждый мог видеть, какая сила противостояла этим корабликам и людям. Иначе что же останется от нашего времени, когда уйдут последние из тех, кто некогда чудом уцелел?
Удивительное дело — эта мысль захватила и матросов, и мичмана, и лейтенанта, и чумазого тракториста, и нас. Отношение к катеру сразу стало другим. Его теперь не просто выволакивали на берег, чтобы очистить на пляже морское дно, а осторожно, стараясь не повредить и не разрушить еще больше, извлекали на свет, чтобы показать людям. И откуда-то появилась старуха — свидетельница ночного десанта, и случайно оказавшиеся рядом туристы взялись таскать бревна-катки, подсовывать их под брюхо судна, и начали вспоминаться истории, связанные с этим десантом… Тяжелая и нудная работа стала вдруг праздником для всех. Это светлое настроение мы захватили с собой, возвращаясь вечером в город; оно было с нами и в последующие дни, хотя работали мы на других точках, в степи, страдали от жары и пыли. Оно еще долго незаметно сопутствовало нам и приносило удачи. И когда какое-то время спустя мы опять вернулись в город и встретили ликующего Диму, ничего не нужно было объяснять: конечно же удачливость, чутье не подвели и нашего толстяка.
Нашел что-нибудь?
Ха! «Что-нибудь»! Он откопал клад, который и в Лувре, и в Британском музее, и в Эрмитаже вызвал бы если не сенсацию, то уж во всяком случае почтительное внимание. Золотая чеканная диадема скифской царицы, нагрудные бляшки и, кажется, серьги, дутые золотые браслеты, драгоценный массивный перстень с секретом… Вес всего этого не превышал полукилограмма, но художественную, историческую ценность находки, ясное дело, трудно измерить. Каждый предмет был верхом изящества и совершенства, на многих варьировалось изображение жука скарабея, и это ставило новые вопросы: скарабей — один из атрибутов египетской священной символики, какие ветры занесли его сюда, случайно ли это?
Не нужно удивляться. В Крыму можно наткнуться на такое, что только руками разведешь. (Дима и в самом деле развел руки.) Ну вот, к примеру: какое, казалось бы, отношение имеет Крым к Троянской войне?.. (Я пожал плечами, зная, что именно этого ждет от меня Дима. До чего же легко иногда сделать приятное ближнему!) Оказывается, и к ней Крым хоть косвенное отношение, но имеет.
Началась эта война, как известно, из-за того, что легкомысленный троянский царевич Парис похитил у спартанского царя Менелая его жену, прекрасную Елену. На помощь оскорбленному пришли великие герои Греции. Собрались, чтобы плыть к Трое, когда открылось пророчество: они достигнут цели, если только принесут в жертву богине Артемиде дочь царя Агамемнона Ифигению. Гражданственные чувства были отнюдь не чужды передовой античной молодежи: Ифигения сама пошла под жертвенный нож. Но в последнее мгновение произошло чудо — вместо девушки на алтаре билась, обливаясь кровью, лань…
В спасении девушки увидели добрый знак и двинулись на Трою. А что же Ифигения? Артемида перенесла ее в далекую Тавриду (то есть в наш Крым) и сделала жрицей своего храма. Ну и т. д. Когда в конце восемнадцатого века Крым был присоединен к России и Екатерина II щедрой рукой стала раздавать здешние земли, почти каждый помещик старался доказать, что именно в его владениях находился легендарный храм…
А был ли он вообще?
— Ну знаешь!.. — рассердился Дима. — Пушкин писал:
К чему холодные сомненья?
Я верю: здесь был грозный храм,
Где крови жаждущим богам
Дымились жертвоприношенья…
А ты воображаешь черт знает что…
Я по привычке смирился. Главное ведь в том, что волнения остались позади, курган оказался целым, неограбленным, а со скарабеем или этой Троянской войной как-нибудь разберутся.
Те древние кладоискатели рыли по центру, по оси, и промахнулись. Стандартное мышление! Царь, хоронивший свою возлюбленную или жену, поместил усыпальницу чуть-чуть сбоку и правильно сделал. Молодец был царь! Он не хотел, чтобы его сокровища попали какому-нибудь лишенному воображения балбесу. Вот Дима — это другое дело… Да, но даже не это самое важное. Все золото мира меркнет перед другой Диминой находкой. В кургане оказалась каменная плита с барельефом, изображающим квадригу… Да что говорить! Это нужно видеть, непременно видеть.
Мы ахали и воздевали руки (как на эрмитажной «Вазе с ласточкой», если вы ее помните), поздравляли Диму и отечественную археологию. Нам в самом деле было приятно, и эту радость не могли омрачить даже доходившие до нас отголоски глухой, скрытой возни по поводу того, где все эти находки должны храниться. Их будто бы хотели увезти, как раньше уже увезли отсюда многое другое — вплоть до Тмутараканского камня.
Занимало меня еще одно: к а к о й была та маленькая женщина, скифская царица, чей покой так грубо пришлось потревожить? Перед нами был череп — пустая, ничего не содержащая коробка. И вот это когда-то было изящной женской головкой, улыбающимся лицом?.. Позвоночник, ребра, сочленения суставов, тазовые кости… Невозможно было представить за всем этим живого, любящего, лукавого человека.
Золото? Ладно. Шут, в конце концов, с ним. Пусть увозят. Ведь Понт Эвксинский, и запах полыни, и тепло нагретых солнцем камней остаются с нами. И хмурые доты, и ржавое, множество раз продырявленное осколками железное корыто мотобота, который мы поднимем на пьедестал. И звуки волшебных слов: Киммерион, Киммерик, Киммерия — как звон от удара мечом по медному щиту. Все это остается здесь.
На следующий день решили отдохнуть после трудов праведных душой и телом. Солнце в сочетании с легким ветерком обещало хороший день. Однако вернулись скоро.
Нас поразила пустота берега. Вообще-то это было хорошо, но сейчас удивило отсутствие матросов и особенно — вытащенного им мотобота. А без него берег был для нас сиротливым.
Все выяснилось очень скоро. Шустрые и обычно все знающие пацаны были тут как тут, валялись в песке и бегали голышом друг за другом. (Глядя на них, я опять вспомнил «Вазу с ласточкой» — на ней изображен такой же мальчишка.)
— Катер? — сказали они. — А его увезли.
— Как? — поразились мы, потому что это было немыслимо.
Десантный мотобот можно фамильярно называть корытом и суденышком, и это недалеко от истины, но увезти его отсюда не так просто, а то и невозможно.
— А его п о р е з а л и и увезли, — объяснили эти дети стремительного и скорого на решения века.
Ах вот оно что! Металлолом. Конечно! Мартены и домны нуждаются в металлоломе. Значит, не стоять старику на пьедестале.
Что ж, ладно, переживем. Обойдемся. Однако же стало грустно.
Поковырявшись носком в песке, я нашел ржавый осколок снаряда, поднял и сунул в карман. Потом спросил ребят:
— Ну так что — все-таки окунемся?
А почему бы и нет? Молча стали раздеваться.
Где ни окажешься в нашей великой стране, всюду начинаются разговоры на одни и те же общенациональные, так сказать, темы. Одна из них — дороги. До поры я думал, что уж в Крыму-то, на маленьком, обласканном вниманием полуострове, эта проблема не стоит. Ошибался. Однажды она встала и передо мной. Да еще как встала!
Обвинить нас в легкомыслии нельзя было: машину заполучили отличную — «газик»-вездеход с двумя ведущими осями, с желтой противотуманной фарой на бампере, с залитым под самую пробку баком и двумя канистрами бензина в багажнике. Шофер Леша был отменно лихой, «битый», как у нас говорят, парень и очень скоро это доказал.
Дело происходило в январе, в самую глухую для юга пору. Перед Новым годом началась оттепель с туманами, дождями, слякотью и никак не могла закончиться. Мне лично такая погода даже нравится, но для водителей она — нож острый: видимости никакой, встречные машины превращаются в огнедышащих, рыкающих драконов и возникают совершенно неожиданно, дорога скользкая. Добавьте к этому психологический фактор. Спросите любого шофера-профессионала, кого он больше всего боится, и непременно услышите: собратьев по работе. Машина если и выходит из повиновения, то чаще всего оставляет все-таки человеку возможность для каких-то разумных решений, человек же (опять-таки чаще всего) поступает почему-то безрассудно и нелогично. В крови это у нас, что ли? А тут еще скользкий асфальт (мы пока ехали по асфальту) и туман.
Приходилось осторожничать. Леша даже забыл свои прибаутки и, словно нехотя, перенес правую руку на руль. Обычно он легко поддерживал баранку левой рукой, а правая небрежно лежала на подрагивающем рычаге переключения скоростей. Такая непринужденная поза в сочетании с большой скоростью и легкомысленным трепом производила впечатление. Но сегодня эти номера не проходили. Особенно утомительным был гористый участок между Грушевкой и Старым Крымом — здесь Леша вел машину чуть ли не ощупью. Зато выскочив на равнину, мы приободрились. Стало веселее. Туман пошел полосами, причем промежутки между ними становились все больше. Это был не туман даже, а какое-то огромное, издыхающее, рваное облако, которое уже рухнуло безнадежно на землю, но все еще ползло куда-то, оставляя клочья в кронах деревьев и меж щетинистых шпалер мертвых сейчас виноградников. Дорога оставалась скверной, но все-таки была полегче.
Какой русский не любит быстрой езды!.. Истосковавшийся по ней Леша выбрал свободный от тумана участок, улыбнулся и принял свою обычную угрожающе-непринужденную позу. Артист! Кокетливо потряхивая как бы затекшей кистью, он перенес правую руку с баранки опять на переключатель скоростей — рычаг переключателя был сейчас в его руке как хлыст, которым всадник только слегка прикоснулся к боку лошади, напоминая, что он — хлыст — существует. Потом Леша шевельнул ногами, будто дал этой лошади шенкеля, и, наконец, еще каким-то неуловимым движением он решительно отправил ее в посыл. Нужно было видеть при этом игру Лешиного лица: если сперва он улыбался, то потом, потряхивая пальцами (какой изысканный жест!), поморщился, а под конец медально затвердел, чуть выпятив покрытый редким рыжим пухом подбородок. Кто знает, может, парень в этот миг представил себя повелителем чего-то необыкновенного и огромного, с мотором в сто тысяч лошадиных сил, но я не мог отделаться от своего, путь даже избитого, сравнения машины с конем. Казалось, закрой глаза — и услышишь топот копыт, тяжелое дыхание и еканье селезенки.
Вот тут-то боженька и устроил нам первое испытание. Леша бросил своего рысака в посыл, увидев нудно мельтешащий впереди «Запорожец». Наверное, и я на его месте сделал бы то же — какой шофер станет тащиться за «Запорожцем»! Но вдруг возник огражденный чугунными перилами мостик — здесь дорога сужалась. Не беда, мы успевали обойти «Запорожца» до моста. Однако уже в тот момент, когда обе машины шли ноздря в ноздрю и мы постепенно начинали уходить вперед, стало ясно, что послушание нашего «газика» не безгранично — он не спешил возвращаться на свою законную правую сторону дороги, больше того, при малейшем насилии грозил плюнуть на все и стать поперек полосы асфальта. Нас заносило, и это было опасно. Леша сохранял свою прежнюю деланно-непринужденную позу лишь потому, что не было ни единого свободного мгновения, чтобы переменить ее. Время находилось только на то, что делалось само по себе и не зависело от нас: Леша, скажем, успел все-таки побледнеть. А побледнел он, когда из полосы тумана по ту сторону моста выскочил прямо на нас, утробно урча и сверкая очами, тяжелый грузовик «МАЗ» с прицепом. Тут уж не оставалось ничего другого — только бледнеть. Мы неотвратимо сближались со скоростью сто километров в час — семьдесят наших плюс тридцать «МАЗа», — и бесстрашный «газик», кажется, уже примерялся, куда посильнее боднуть этого здоровилу, но в последний момент передумал. Затормозить на плывущей поверх асфальта жидкой грязи никто не смел, но все это время Леша бережными, почти микроскопическими движениями руля выворачивал вправо. К счастью, он не стал суетиться, а положился на везение и то случайное стечение обстоятельств, которое мы называем судьбой. Одним словом, смерть прошелестела совсем рядом, но даже не поцарапала нам борта, только обдала зловонным дыханием дизельного выхлопа.
Мелькнули горящие глаза «МАЗа» (шофер так и не успел выключить фары) и расширенные от ужаса глаза самого шофера, прицеп на прощанье плеснул нам в стекла фонтаном грязи, и на этом все закончилось.
Леша приходил в себя постепенно. Сначала вернулся румянец, потом, будто опомнившись, наш «битый» парень сбросил газ, и машина пошла спокойнее. Опять проскочили короткую полосу тумана (она как бы смыла с нас грехи) и выехали на открытое шоссе. Только здесь Леша, стряхивая оцепенение, потянулся, осторожно глянул на меня и слабо, без всякого актерства улыбнулся.
Машина как ни в чем не бывало продолжала резво бежать вперед, так что даже подумалось: а не ошибся ли я, принимая ее за одушевленное существо? Ветровое стекло, словно сачок, подхватывало на лету тончайшую морось и сцеживало на капот. Стекая вниз, дождевые капли робко пытались смыть плевок грязи — последний и недружественный привет, посланный нам встречным. Впрочем, мы этот плевок заслужили.
Леша съехал на обочину и остановился.
— Да, чуть не вмазались, — сказал он.
Я протянул ему зажигалку, давая понять, что вполне оценил каламбур. А на заднем сиденье громко, с подвыванием зевнул дрыхнувший до сих пор Алик. «От сна еще никто не умер», — сказал он, садясь в автомобиль, и теперь, видимо, проверял это на опыте. Леша, чтобы ничего не объяснять, вылез из машины, достал из-под сиденья тряпку и начал протирать стекло.
Так началась эта запомнившаяся мне, но, в сущности, самая обычная поездка. Целью ее была (здесь я чувствую потребность выразиться потуманнее) рекогносцировка, связанная с нашими — Алика и моими — творческими (не люблю этого слова) планами. Вы поняли что-нибудь? Ничего. Вот и слава богу.
В старом — восьмидесятых годов прошлого века — путеводителе говорится:
«От Керчи до Феодосии считается сухим путем 97 верст почтовым трактом (станции Султановка, Аргин, Агибель и Парпач). Эта дорога представляет интерес исторический. На Керченском полуострове некогда расположено было знаменитое Босфорское царство. Тут существовал ряд городов, группировавшихся вокруг Пантикапеи, как-то: Акра, Парфенион, Нимфея, Мирмикион, Ахилион, Ираклион и др. Большой город был также на мысе Чауда, которым начинается Феодосийская бухта с востока. Здесь есть развалины укреплений с большим кладбищем. Полуостров кончается станцией Агибель, где была граница Босфорского царства. На 15 версте от станции Аргин дорога идет через древний вал, имеющий около 7 саж. в ширину. Он простирался некогда от моря до моря поперек полуострова и, таким образом, служил преградой на случай вторжения. Сооружен он, по Геродоту, для самозащиты рабами скифов, завладевшими страной, когда те ушли походом в Мидию; поэтому вал называется иногда Скифским рвом. Он носит также название Ассандрова вала по имени царя Босфорского, укрепившего это место и построившего здесь много башен».
(Не знаю, как на других, а на меня такие вот неторопливые фразы действуют почти завораживающе. Да и вообще, что может быть увлекательнее исторических сочинений, мемуаров и старых путеводителей?)
Все это мы видели и знали. Но в конце главки путеводителя упоминается еще одно довольно глухое место, где якобы встречаются «явные следы очень древнего жилья», а «целый ряд скал и утесов представляет следы циклопических построек». Читал я об этом месте и в других книгах, знал, что с ним связаны легенды, предания. Теперь мы решили его посетить. Наверное, это объяснение звучит не очень убедительно, но добавить к нему нечего.
Шоссе мы довольно скоро оставили, еще какое-то время под колесами «газика» стучала насыпная щебенистая дорога, а потом пошли проселки. Это напоминало путешествие к истокам: сначала река, потом речушка и, наконец, ручеек.
Местность отнюдь не веселила: всхолмленная степь с обнажениями скальной, материковой основы невольно отождествляется с чем-то немыслимо древним; эта степь напоминает старый, вытертый, плешивый ковер; в низинах — озера, но вода в них тоже не радует, она горька, солона. Селения, естественно, не лепятся друг к другу, от одного к другому приходится порядком пошагать, хотя расстояния не так уж и велики — Крым есть Крым.
На первом же проселке, отъехав километров шесть, мы увидели сползший на пахоту и завалившийся набок автомобиль-цистерну с надписью «Молоко». Шофер бросился к нам, умоляюще подняв руки. Остановились.
Молоковоз сидел прочно. То колесо, что сползало с дороги, утонуло в грязи по самую ось. Без гусеничного трактора не вытащить.
— И давно ты?
— Почти сутки, со вчерашнего дня. Пустите погреться…
Он залез третьим на заднее сиденье и задубевшими пальцами начал разминать предложенную Лешей сигарету.
С невысокого грязно-серого неба продолжала сеяться докучливая, как гнус, водяная пыль.
— Неужели и ночевал здесь?
— А куда деться?
Верно. Темнеет в январе рано, светает поздно. Идти по такой грязи в темноте — и сапоги потеряешь, а когда рассвело, появилась надежда: авось кто-нибудь поедет мимо. Глядя на дрожащего в коротеньком ватнике коллегу, Леша изрек:
— Зима. Крестьянин торжествует, тулуп надел и в ус не дует…
Больше всего меня удивило то, что парня пришлось еще уговаривать поехать с нами в село. Он хотел остаться, ждать помощи, которую мы пришлем: как же бросать без присмотра машину и молоко?
— Да пропади они пропадом, — ласково сказал Леша. — Там уже не молоко, а простокваша.
— Не знаешь ты нашего директора… — тоскливо отозвался парень.
— И знать не хочу, — заверил его Леша.
Шофер молоковоза вяло отмахнулся: в том-то, мол, и дело, что не хочешь знать и можешь себе это позволить. А тут особенно пылить не приходится. Снимет с машины, пошлет слесарить в гараж — много там заработаешь…
И тогда в разговор вмешался Матвей:
— Не переживай. С Петровским я с а м поговорю.
Матвей сказал это внушительно и строго. Однако вы ничего не знаете об этом моем старом приятеле. Мы ночевали у него после несостоявшегося столкновения с «МАЗом». Когда приехали, до вечера было еще далеко, но я решил, во-первых, больше не искушать сегодня судьбу, а во-вторых, хорошенько расспросить про дорогу: в той глуши, куда мы теперь собирались, никто из нас не был. Лучшего же консультанта, чем Матвей, желать не приходилось: вот уже лет двадцать после войны он работает в этом районе, а до войны жил по соседству, изъездил и исходил всю округу вдоль и поперек.
Останавливаться на ночлег у него я не собирался — гостиница во всех отношениях предпочтительнее, но Матвей слышать об этом не хотел: оставайтесь, и баста. Друзья мы или не друзья? Конечно, друзья… Но не последнюю роль в этом, я думаю, сыграло и любопытство Матвея. Его заинтересовал мягкий и обходительный молодой человек Алик с неожиданной эспаньолкой, обручальным кольцом, с серебряными карманными часами на цепочке со старинным брелоком, в умеренно пестрой модной рубашке и модерновых туфлях-мокасинах.
Когда бытовые (кто где будет спать) вопросы оказались решенными, мы, дети современного города, засуетились: нужно бы сбегать в продмаг. С великолепной простотой, в которой в то же время чувствовалось и превосходство, Матвей спросил:
— Зачем? Все есть.
— То есть как это?
— Очень просто. Все есть.
И все действительно было. Рубиново-красное сухое великолепно шло под баранину, утоляло жажду, подогревало аппетит и слегка пьянило. Никогда не пивал ничего лучше этого домашнего вина. Матвей клялся, что ничем его не крепил и не сдабривал, что все — и крепость, и сладость — от самого винограда, от тех лоз, что растут за окном, и, конечно, от солнца: оно честно поработало прошлым летом. Маринованный перец, моченые яблоки, томаты в собственном соку с чесноком, кореньями и специями, розоватое сало с мягкой шкуркой, осмоленное пшеничной соломой, — все это опять-таки свое, домашнее, не покупное, пробуждало новую жажду, и мы в который раз поднимали стаканы. Мы не просто пили и закусывали, а я бы сказал: мы пировали. И я как-то по-новому глянул на обветренное лицо Матвея, на крепкую шею и тяжелые руки, которые совсем не вязались с его положением не то инспектора, не то инструктора, а может, даже и замзавотделом местного исполкома. Матвей — человек, знающий свое дело и любознательный; наверное, в глубине души он считает, что писать стихи, сочинять музыку, играть в театре — не очень серьезное и уж, во всяком случае, не очень мужское занятие, но и к этому он относится с доброжелательством и интересом. Ну-ну, мол, посмотрим, что там у вас получится. Собственно, этим любопытством и объяснялось главным образом его отношение ко мне, а теперь вот и к Алику. Однако никогда раньше во всей его повадке, в степенности, в самом характере его гостеприимства и хлебосольства не проступало так явственно крестьянское, что ли, начало.
Матвей любит, когда я расспрашиваю его или о чем-либо советуюсь. Наверное, потому, что это дает ему еще одну возможность почувствовать свое, человека от земли, превосходство над нами, горожанами. И мне нравится советоваться с ним, доставлять ему это удовольствие. И потом, мне кажется, что этим я хоть в небольшой степени воздаю должное его старшинству. Ведь, в конце концов, они, живущие в селах, связанные с землей, являются корнем-кормильцем всех нас. На этот раз я расспрашивал дорогу в места, о которых говорилось в старом путеводителе. Как нам увидеть голубые скалы и утесы, до сих пор хранящие следы циклопических построек?
Объяснял Матвей обстоятельно, подробно, точно — где ехать, куда повернуть, сомневался, пробьемся ли по бездорожью, спросил, есть ли цепи и лопата (ни того, ни другого Леша, конечно, не захватил). Тогда я, кажется, впервые подумал, что этот немолодой уже еврей — прежде всего человек земли, крестьянин и начисто выпадает из прочно укоренившегося представления о евреях. Правда, в Крыму этим особенно не удивишь. Здесь еще до войны существовали еврейские села, еврейские колхозы.
А потом Матвей вдруг сказал:
— Что у нас завтра? Воскресенье? Так-так… А что, если я махну с вами?
И тут я понял, что с самого начала подспудно надеялся именно на это.
Выехали затемно. Наскоро перекусили, выпили горячего чаю и тронулись в путь.
Свернув с шоссе, мы, по словам Матвея, должны были проехать через три села, а потом еще идти к своим «голубым скалам» несколько километров пешком. Ну что ж, одно село осталось позади. Посмотрим, что будет дальше.
Шофер молоковоза, подавшись вперед, показывал Леше более надежную дорогу. Дело в том, что в нашей степи дорога — понятие довольно относительное. Проселки умирают, зарастают травой, потом вдруг снова воскресают. Размесят в распутицу одну дорогу — прокладывают новую колею, иногда по целине, а то и по озими.
Для нашего коротышки «газика» с его небольшими колесами главной опасностью была глубокая колея: здесь мы могли просто сесть на брюхо. Но Леша с помощью коллеги удачно проскакивал ненадежные места, иногда даже не понять было, едем мы или плывем.
— Тут осторожнее, — сказал молочар, однако можно было и не предупреждать: дорога шла по краю глубокого обрыва, круто уходившего далеко вниз к соленому озеру.
— Разве нет объезда? — недовольно спросил Матвей, но объезда сейчас, наверное, не было, потому что шофер не ответил на вопрос и только сообщил, что в прошлом году с этого самого обрыва в озеро свалился трактор «Беларусь». Тракторист успел выпрыгнуть.
Вообще мы исподволь обогащались сведениями. То, что сообщал шофер, как правило, звучало мрачновато, но Матвей был тут как тут — истинный патриот родного края, он старался противопоставить мелким досадным фактам нечто более весомое, крупное и даже романтичное, хотя всегда раньше говорил, что «эта ваша романтика — одни слюни». Я так и не понял цели его не то уточнений, не то опровержений. То ли он боялся, что у нас сложится превратное впечатление об этих местах, то ли, выполняя свой нравственный долг, он воспитывал шофера. Матвей не спорил с ним прямо, и то, что они говорили, вроде бы даже не пересекалось, а выстраивалось на разных параллельных линиях, но все-таки это был спор. Стоило шоферу пожаловаться, что вот-де по такому бездорожью калечатся машины, с трудом выдерживают один сезон, а через год их хоть в утиль сдавай, как Матвей находил повод сообщить, что здешняя пшеница, между прочим, одна из сильнейших, итальянцы жить без нее не могут, чуть ли не всю оптом закупают для приготовления макарон.
Шофер говорил, что тракторам сейчас положено стоять на ремонте, а их гоняют в хвост и в гриву, потому что они — единственный надежный транспорт. Зоотехник осматривать фермы и то едет на «Беларуси» (хоть персональную ему выделяй), а если посылают куда-нибудь несколько грузовиков, то и говорить не приходится — впереди идет гусеничный ДТ, сопровождает колонну, вытаскивает по очереди застрявшие машины.
— Добрые люди занимаются ремонтом, а мы угробим к весне весь тракторный парк, — говорил шофер, и это было тягостно.
Но через несколько минут Матвей хлопал меня по плечу и спрашивал:
— А ты слышал, что Алексей Леонов совершил свой выход в космос как раз над Керченским полуостровом? Здорово, а?
Это было действительно здорово. А еще через несколько минут Матвей, задумчиво глядя в окно, говорил:
— Ничего, нехай дождит — это влага в почве накапливается…
Правда, Леша сейчас же буркнул:
— Вот и накапливайте ее на полях, а на дороге она мне к чему?
Наш «газик» только что с трудом выбрался из очередной лужи. Шофер рассказывал, как его жена-учительница месяц назад, когда уже началась распутица, родила мальчишку по дороге в больницу прямо в тракторном прицепе, хорошо еще, что сопровождала фельдшерица — так и приняла роды в чистом поле; а Матвей, переждав наши ахи и охи, тыкал перстом куда-то вправо и говорил, что там выращен лес («Представляете — лес в засушливой степи!»), настолько великолепный лес, что в нем начали разводить фазанов («Видели когда-нибудь? Красавцы! Прямо райские птицы…»).
Только один раз эти линии пересеклись. Когда шофер сказал, что добрую треть молока, которое отсюда с таким мучением возят в Керчь, тамошний завод бракует, возвращает совхозу (да и чему удивляться — пока соберут, сольют, доставят, проходят почти сутки), и его приходится везти обратно, а здесь скармливать свиньям, — Матвей вспылил:
— Разиня, а не директор ваш Петровский.
— А что он может сделать? — попробовал заступиться шофер.
— Хотя бы сепаратор приобрести и перерабатывать на месте. — Матвей достал книжечку и что-то пометил себе.
Я давно заметил в нем одну черту — стремление переломить в себе то, что ему кажется недостатком или слабостью, и вместе с тем спокойное, непоказное упорство в преодолении чьих-то предубеждений, предрассудков. Иногда я даже думал: нелегкая жизнь. Уж не слишком ли тяжелую ношу ты взвалил на себя? Что я имею в виду? Ну вот, скажем, если бы Матвей, не дай бог, был трусом, он, думается мне, замучил бы себя воспитанием «силы воли», но поборол бы собственную слабость. Ему недостаточно было просто попасть на фронт, он попросился в разведку и был дважды тяжело ранен. Этот мужик за все платил сам и полной мерой. Ему ничто не давалось легко и просто. Сейчас это стремление к самовоспитанию (или как там его назвать) проявлялось в показавшейся мне забавной мелочи: он, еле заметно картавя, не то что не избегал, но, казалось, выискивал слова с «р» и произносил их с подчеркнутой твердостью: «Разиня, а не директор ваш Петровский…»
Так добрались до второго села, высадили своего случайного попутчика (он, даже не забегая домой, помчался договариваться насчет трактора) и поехали разбрызгивать лужи дальше.
В окошке здешней конторы мелькнуло чье-то лицо, потом какая-то фигура в накинутом на плечи пиджаке выбежала на крыльцо и замахала руками, приглашая остановиться, но Матвей сказал:
— Гони. Некогда.
Наверное, нас приняли за какое-нибудь начальство — оно вот так же разъезжает по глубинке на «газиках»-вездеходах.
…Только что я легкомысленно написал: поехали, мол, разбрызгивать лужи дальше. А на самом деле дальше-то как раз все получилось непросто. Сразу же за селом дорога резко ухудшилась, и «газик» начало швырять в колее из стороны в сторону. Как он выдерживал эти швырки, до сих пор не понять. А потом мы лихо влетели в низину и как бы растянулись в грязи. Ни взад, ни вперед. Куковали не меньше часа и дольше просидели бы, но выручил проходивший мимо трактор. Оставив на минутку свой прицеп, он выдернул нас из болотца, потом опять подхватил тележку и двинулся рядом по обочине, шлепая гусеницами по воде, будто пароход плицами.
В третьем селе, где находилась центральная усадьба совхоза, мы подкатили к конторе сами, не дожидаясь приглашения. В конторе, несмотря на воскресенье, было людно, здесь шла шумная и, как мне показалось, странная жизнь. Мы тут же были в нее вовлечены. Матвея узнали, радушно приветствовали и вместе с нами потащили в маленькую комнату с табличкой на двери «Рабочком». А в коридоре остались душ десять мужчин. Вспоминая сейчас, я нахожу, что в их облике было нечто библейское: они расположились в полутемном коридоре как кочевники на привале; некоторые курили, пряча по давней, видимо, привычке папиросы в ладони, словно и здесь дул ветер или моросил дождь; другие сидели на корточках, прислонившись спинами к стене; все были в брезентовых плащах, мокрых, торчавших колом и все-таки чем-то напоминавших бурнусы; под капюшонами сверкали зубы, глаза, а иногда поворот головы открывал небритую щеку; у всех в руках были высокие посохи: я как-то не сразу сообразил, что это обыкновенные пастушьи палки — герлыги. Они чувствовали себя неуютно, слоняясь в коридоре между шеренгами дверей, которые выстроились как солдаты, и у каждого солдата — табличка на груди: «Бухгалтерия», «Директор», «Отдел кадров», «Старший зоотехник»…
В рабочкоме разыгрывалась жанровая сцена типа «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Правда, веселья не было, и само письмо отстукивалось на пишущей машинке маленьким, сухоньким блондинчиком со злым лицом и быстрыми, «стреляющими» глазами. При нас обсуждалась редакция заключительной фразы: «В противном случае вся ответственность за срыв социалистических обязательств коллектива и плана поставок мяса государству ляжет целиком и полностью на вас, о чем нами будет доложено вышестоящим органам».
Закончив писать, блондинчик с неожиданной лихостью не вынул даже, а с треском выдернул бумагу из машинки, поднял голову, подмигнул нам всем и крикнул:
— Федя!
В дверь просунулась одна из голов в капюшоне. Протягивая бумагу, блондинчик скомандовал:
— Дуй!
Когда голова скрылась, он повернулся к нам:
— Почтение, Матвей Ефимыч!
Матвей уже сидел за столом.
— Что тут у вас происходит?
А происходило, как я понял, следующее. Нужно было гнать овец и бычков на мясокомбинат. Это суток трое пути. Чабаны требовали, чтобы им выдали в дорогу по червонцу на брата. Директор Петровский в деньгах отказывал, говоря, что если не здесь, то по дороге чабаны обязательно («Знаю я их!») запьют. Профсоюз принял сторону трудящихся, и поскольку директор явиться в контору не пожелал — воскресенье! — начался обмен посланиями.
— Футбол! — весело воскликнул маленький председатель рабочкома — он, видимо, чувствовал себя в гуще борьбы. А замечено было точно: настала очередь директора бить по мячу.
Мы тем временем познакомились с механиком гаража, зоотехником и секретарем партбюро, которые тоже были в комнате. Запомнился механик. Рыжеватый, веснушчатый, в сдвинутой набекрень кепочке блином, он чем-то напоминал добродушного бандита. Таким мужикам трудно найти себе одежду впору: пиджак, рубаха или телогрейка обязательно окажутся узкими в плечах. Тут же была сделана попытка втянуть в игру Матвея — пусть следующим заходом он тоже напишет Петровскому пару слов. Матвей покачал головой:
— Знаете анекдот? Стоят двое пьяных и спорят: луна это или солнце? Никак не договорятся. Остановили прохожего: луна или солнце? А тот думает: что ни скажу, все равно дадут по шее. И говорит: знаете, хлопцы, я нездешний…
Вернулся посланный к директору Федя. На его небритом лице тоже лежала печать спортивного азарта.
— Ну?
— Сказал, что касса все равно опечатана.
— Дуй за кассиршей! Постой, а сам-то что?
— Ходит по кухне в тапочках и жарит картошку.
— Сказал ему, что из района приехали?
— Ага. Пускай, говорит, приходят в гости.
— Вот дает! — весело, почти с восторгом воскликнул маленький и повторил команду: — Ладно, дуй!
Федя опять скрылся. Матвей с укоризной обратился к секретарю:
— Собрали бы бюро с повесткой дня «О стиле хозяйственного руководства» да холку ему хорошенько… А потом самоотчет коммуниста Петровского на собрании, да еще разок холку намылить… Не знаешь, как делается?
— Молодой еще, не научился! — подмигнул маленький.
— Научится, — уверенно сказал Матвей.
— С таким боровом и старый не справится. — Зоотехник махнул рукой, это были, кажется, единственные слова, которые он при нас произнес.
Я посмотрел на секретаря: ну а ты, мол, что? Это был действительно молодой, розовощекий мужик, который не мог покамест обрести себя, томился. Работал человек бригадиром трактористов в соседнем совхозе, и все было ясно: гони гектары мягкой пахоты, экономь горючее, помни о ремонте, доставай запчасти, а теперь непривычно и положение, и то, что с самим директором приходится говорить на басах, и даже то, что на работу нужно ходить не в замасленной спецовке, а в костюме и пальто, которые раньше надевались только по праздникам.
— Сам он, что ли, не понимает? — сказал секретарь обиженно. Именно это чувство испытывал он, наверное, сейчас — обиду. За людей, которым старый хрыч не доверяет и не дает денег (вопрос, вообще-то говоря, тонкий — могут, черти, на самом деле запить, такое бывало; но, с другой стороны, как не дать, если отправляешь в дорогу?!), за себя, униженного этим старым хрычом перед своими, да вот и перед приезжими…
— Понимает! — весело воскликнул маленький. — И деньги даст.
— Тогда зачем это?
— А чтоб запомнили лучше: не пей! Я его знаю. Да и перед нами козырь. Если случится что, он не виноват. Не он, а председатель и секретарь заставили дать деньги.
И тут все подумали: а этот Петровский не дурак, умеет жить на белом свете. И секретарь приободрился, стал веселее, словно узнал какой-то секретик из сложной науки руководства. Ему ведь чего не хватало? Определенности, понимания причины, по которой директор мудрит. А теперь, когда все ясно, можно и не обижаться. Лишь бы на пользу делу. Может, и впрямь чабаны лучше запомнят это: не пей. Секретарь даже улыбнулся и сказал механику с физиономией добродушного бандита:
— Ну а ты чего стоишь? Не видишь — гости приехали!
Тот едва заметно кивнул головой: все будет, дескать, сделано. И тут же исчез.
Леша ушел к машине. Алик, скучая, листал подшивку журнала «Советские профсоюзы». Любопытные взгляды — а ему доставалось их больше всех — он просто не замечал.
Секретарь спросил Матвея:
— По делу к нам или так просто?
— А ты у них спроси, — Матвей рассмеялся и кивнул на нас с Аликом, — у работников идеологического фронта… Камни их тут какие-то интересуют…
Однако объяснить подробнее он не успел — появилась кассирша с разрешением: «По пятерке на нос и ни копейки больше». Пришел и механик со свертком, в котором были две бутылки розового марочного муската и четыре бутылки сурожского белого портвейна. Молчаливый зоотехник сразу же откололся от компании (язва желудка) и ушел выпроваживать чабанов. Дверь за ним закрыли на ключ. Я сосчитал оставшихся, пересчитал бутылки и испытал странное чувство. В нем была тоска, оттого что вдруг среди бела дня придется пить, и была растроганность. В том, что этот добряк с бандитской рожей всем напиткам предпочитает водку, сомневаться не приходилось. Но, принимая гостей, он хотел сделать все как в лучших домах, и на столе появился розовый мускат, а к нему бычки в томате, соленые огурцы и плавленые сырки — «закусь». Когда маленький председатель рабочкома бестактно спросил: «Водки, что ли, не было?» — рыжий механик посмотрел на него удивленно и с упреком: при чем тут, дескать, водка, когда мы принимаем гостей? «Милый ты мой человек», — подумал я о нем, а он торжественно встал и предложил:
— За знакомство и со свиданьицем.
Все мы тоже поднялись.
Портвейн общественности понравился больше. Блондинчик наставлял секретаря:
— Руководящий работник должен уметь пить. И не пьянеть. Учти. Это очень важно.
Вернулись к цели нашей поездки (хозяев разбирало любопытство), хотя, честно говоря, после всего увиденного и услышанного мне особенно не хотелось вспоминать об этом. Несерьезным представлялся весь этот наш интерес к скалам и утесам, хранящим «следы циклопических построек», и я с досадой слушал слегка повеселевшего Матвея:
— …А что вы думаете — ходим вокруг и ничего не замечаем. А они вот нам покажут… Верно? — Он с улыбкой повернулся ко мне. — Посмотрим и сами себя не узнаем — такие будем хорошие и красивые… Они это умеют — будьте уверены!
Я пожал плечами. Не скажу, чтобы мне понравился комплимент. А секретарь, маленький председатель и механик слушали сочувственно.
— Разрешите мне, — сказал вдруг Алик.
Матвей протянул ему стакан с портвейном.
— Нет, пить я больше не буду. Спасибо. Я хочу сказать… — Я глянул на него с тревогой: тихий и деликатный Алик в таких случаях обычно помалкивал, роль объясняющего выпадала мне. — Мы не хотим ничего приукрашивать — это было бы глупо и неуважительно, а мы уважаем вас и хотим, чтобы нас тоже уважали… — На щеках Алика играл румянец, и я подумал: ну вот, начинается: «Я тебя уважаю, а ты меня?» — Этот край по-своему жесток и по-своему прекрасен. Африканцу здесь покажется ужасно холодно, а эскимосу слишком жарко… А нам? — «Неожиданный поворот», — подумал я. — У нас нет другой земли. Какая она ни есть. Мы здесь родились, и здесь, — Алик показал пальцем в покрытый кумачом стол, — здесь, — повторил он настойчиво, — нас похоронят. Мы покажем всю правду. Нам незачем вас приукрашивать, потому что мы вас любим. Разве мать или брата любят за красоту?..
Когда Алик сел, к нему потянулись чокаться. А рыжий механик дружески забубнил:
— Ну чё смотришь? Рожа моя не нравится? — Он, видно, не заблуждался насчет своей физиономии. — А где другую взять? Мы знаешь кто? Мы — чудо-богатыри. Наших дедов тут еще Александр Васильевич Суворов поселил. Целый полк. «Живите и размножайтесь». А с кем размножаться? И тогда Александр Васильевич Суворов приказал за казенный счет купить в России и доставить сюда каждому солдату девку или бабу. По два с полтиной за штуку платили. Теперь понял? Чё хорошего за два с полтиной купишь? А я, видать, в бабку уродился…
Шел милый общий разговор, и ясно было, что все здесь уважают друг друга, однако я понимал и Матвея, который раза два уже поглядывал на часы: мы еще не добрались до цели, а ведь нужно сегодня же возвратиться назад — завтра с утра у Матвея какое-то важное совещание. Неожиданно в дверь постучали, и я подумал: вот и хорошо, будем кончать. Но симпатичный механик успокаивающе сказал:
— Кассирша наша, Семеновна. Я просил, чтобы зашла.
— Насилу отправила, — сказала она, заходя в комнату.
Женщине было лет тридцать пять. Приятное лицо, ладная фигура. Видно, хорошая хозяйка, мать семьи. Есть такие спокойные, благополучные и в то же время без особых претензий люди, вид которых говорит о незыблемости каких-то устоев и уверенности в ближайшем по крайней мере будущем. Вовремя, наверное, вышла замуж, с разумным промежутком родила двоих детей (мальчика и девочку), устроилась на чистой работе… То, что она увидела в комнате, нисколько ее, по-видимому, не удивило. Только, заходя в комнату, Семеновна мельком взглянула на стол, а потом будто и не замечала его; она вполголоса говорила с маленьким председателем о каких-то ведомостях, отчетах и квитанциях. Тем временем рыжий механик снова наполнил стаканы и подвинулся:
— Присаживайся, Семеновна.
— Больно много что-то, — сказала она, принимая стакан.
— Да оно как компот… Будем здоровы!
Выпили и заговорили о том, как же добраться к нашим скалам. Это километрах в пяти от села, но дорога шла по заболоченной солончаковой низине и даже по здешним понятиям была очень плоха.
— Пойдем пешком, — с подчеркнутой решимостью сказал Алик.
Секретарь глянул на его модерновые туфельки-мокасины и покачал головой. Сам он и остальные его односельчане были в резиновых сапогах. Матвей был в кирзачах; я, отправляясь в дорогу, предусмотрительно обулся в добротные туристские ботинки, но и эта предусмотрительность оказалась недостаточной.
Судили-рядили, и я даже не заметил, когда произошел перелом. Семеновна вздохнула, сверкнула очами и не запела — закричала высоким, пронзительным голосом:
Дура я, дура я,
Дура я проклятая —
У него четыре дуры,
А я дура пятая…
Выкрикнув частушку, она так же неожиданно замолчала и сразу сникла.
— Чего ты? Ошалела? — сказал маленький председатель строго, но, по-моему, без осуждения — просто призвал к порядку. С такой же, наверное, строгостью и пониманием человеческих слабостей он на собраниях стучит карандашом по графину, устанавливая тишину.
А рыжий механик осторожно обнял женщину, погладил по плечу и тихо, так, что из посторонних услышал только я, сидевший рядом, пробубнил:
— Будет тебе выставляться… И так все село говорит… — Потом он резко встал, надвинул на правое ухо кепочку-блин и сказал: — Эх, была не была — едем! Я сам вас к этим скалам повезу…
Я видывал разных шоферов. Когда-то меня восхищали южнобережные и кавказские водители — аристократы, асы горных дорог. Старики были особенно хороши. Они своими машинами сменили конные линейки, щеголяли на первых порах крагами, кожаными фуражками и куртками, работали на безумно трудных дорогах и по праву смотрели на всех свысока. Прямо скажем: их наследники по разным причинам измельчали.
А водители с карьеров и разрезов, те, кто вывозит грунт из котлованов огромных строек, эти лихачи поневоле!.. Сдельщина, все зависит от количества ездок и кубов — вот и начинается гонка с первых минут смены. Что эти ребята выделывают с тяжелыми дизельными самосвалами!
Совсем другое дело — водители междугородных грузовых автопоездов, шоферы серебристых фургонов, для которых полтыщи километров — не расстояние. Необъятные пространства, а иной раз ночевки в лесочке, на берегу реки настраивают на неторопливый философический лад (тише едешь — больше командировочных). Как утомителен путь по однообразной степи, как тяжело зимой, если случится поломка!
А таксисты — эти флибустьеры городских и районных дорог! А надменные шоферы «Чаек», которые признают только зеленый свет и чихают на милицейские правила! Со всеми я водил знакомство, со многими ездил, но едва ли не больше всех мне понравился тот рыжий механик в роли шофера.
Он вначале обошел, оглядел машину, огладил ее, будто лошадь, которую нужно успокоить и заставить поверить в седока. Потом сел за руль, опробовал все и сказал:
— Размещайтесь.
Ехать решили вшестером: Леша с механиком сели впереди, а мы четверо — Матвей, Алик, секретарь и я — втиснулись на заднее сиденье.
Рыжий обращался с машиной как с живым существом, но это не было похоже на Лешино обращение, и казалось, что она доверчиво пофыркивает в ответ. Он не был с нею жесток, просто рука у него была твердая, расчет безошибочный, глаз точный, и это помогало преодолевать препятствия.
Село стояло на взгорке, но отсюда дорога спускалась в низину, поросшую красноватой травой, которая обычно селится на солончаках. Как я понимаю теперь, механик не собирался везти нас до самых скал; он хотел, набрав возможно большую скорость на спуске, воспользоваться этой скоростью, словно тараном, пробиться до кошары, которая тоже стояла на каменистом взгорке, но километрах в четырех. От кошары начинался подъем к скалам — его легко преодолеть пешком. А механик тем временем — пока мы будем осматривать, что нам нужно, — собирался выкатить машину повыше, развернуть и приготовить к обратному прыжку.
Все строилось именно на этом. Скорость и еще раз скорость. Зная дорогу, рыжий мог гнать изо всех сил, ему не нужно было осторожничать и глядеть по сторонам; главное — сохранить отчаянный порыв, не дать ему заглохнуть. В сегодняшних моих рассуждениях это выглядит, я вижу, куда как просто, а тогда нас кидало из стороны в сторону, так что временами казалось — перевернемся; летела грязь из-под всех четырех колес, выл мотор, и сплошной стеной вставала вода вдоль обоих бортов. Нам стало жарко. «Газик» сметал препятствия; стоило хоть чуть-чуть забуксовать одному колесу — на помощь ему тут же приходили все остальные. До сих пор жалею, что ни разу не взглянул тогда на спидометр, было просто не до этого. Скорость представлялась огромной, хотя конечно же она не была, не могла быть такой уж и большой. Все происходящее воспринималось как чудо. Мы хватались друг за друга и за спинки передних сидений. Один рыжий за рулем был невозмутим, только кепочка еще больше съехала на правое ухо.
Мы должны были победить и победили бы, если б не собака. Откуда она взялась, в первый момент невозможно было понять (уже потом мы увидели, как из-за кошары вышел парень с охотничьим ружьем), да и не думал никто об этом. Глупый пес, остервенело лая, кинулся прямо под колеса. Чтобы не задавить его, рыжий крутанул влево, дал тормоз, и так хорошо начатый марш-бросок на этом, увы, закончился. Мы застряли почти у цели. До кошары — а она стояла на надежном щебенистом склоне — оставалось не больше сотни метров.
— Чтоб ты сдох, — сказал рыжий.
И хотя каждый видел вопиющее противоречие между этими словами и поступком нашего друга, никто не стал спорить. Вот уж действительно негодный пес!
Механик пытался расшевелить застрявшую машину — давал передний ход, задний, — она, как могла, подчинялась, но это были лишь судороги. Больше того — с каждым рывком мы застревали все глубже, и теперь «газик» сидел на обоих мостах, его колеса почти потеряли надежное сцепление с грунтом.
Я открыл дверцу, высунул ногу, осторожно попробовал стать и тут же провалился выше щиколотки. После этого не оставалось ничего другого, как разозлиться и вести себя так, будто никакой грязи не было. Однако на последнее решимости не хватило. Подобрав полы плаща и сделавшись похожим на курицу, я в три прыжка достиг более или менее твердого места. Секретарь в своих высоких резиновых сапогах вылез из машины неторопливо, как и подобало по должности. Матвей на всякий случай нащупал грунт и убедился, что кирзачи имеют даже какой-то «запас мощности». С великолепной небрежностью вел себя Алик. Он ступил туфельками в грязь, будто вышел на асфальт — только тросточки не хватало. Между прочим, он со своей небрежностью и я с этими дурацкими прыжками добились одного и того же — выпачкались, промочили ноги, я вымазался даже больше, потому что, прыгая, поднимал брызги.
Решение за всех принял секретарь.
— Вы, — сказал он нам с Аликом, — идите смотреть свои скалы — это недалеко, километр, не больше. А мы будем принимать меры.
Отойдя метров на триста и оглянувшись, мы увидели, что секретарь с Матвеем тащат от кошары толстые жерди, а механик уже работает лопатой (тоже, наверное, нашлась в кошаре), освобождая машину от грязи.
— А где Леша? — подумал я вслух.
— В машине, — сказал Алик. — Он же в ботинках…
Сотни через две метров мы перевалили за гребень скалистого бугра и перестали все это видеть. Поднимаясь дальше вдоль гребня, старались выбирать щебенистые места. Мне было еще ничего: грубые башмаки с рифленой резиновой подошвой вели себя вполне прилично, но на Алика жалко было смотреть — то и дело скользил на склоне.
Открылось море. Оказывается, до него отсюда рукой подать. Впрочем, так повсюду на Керченском полуострове, да и вообще в Крыму, — в этом, может быть, одна из его прелестей. Едешь по степи час, два, три — виноградники, пашни, сады, пустоши, привыкаешь, словно ничего другого и не может здесь быть, и вдруг — море.
Скалы были в самом деле серо-голубыми. Они выглядели по-своему хорошо, но для нас, если по совести, не представляли, увы, интереса. Это сделалось ясно сразу. Мы с Аликом переглянулись и даже не стали об этом говорить. Прошли чуть дальше, надеясь увидеть что-нибудь еще, — пейзаж оставался все тот же. В этих скалах было что-то и от зубцов Ай-Петри, и от фигур выветривания долины Привидений на Демерджи, и от каменных столбов Кара-Дага, но там сочетание всяких чудес с бездонными пропастями и неповторимым ощущением простора рождает если не восторг, то изумление, здесь же мы испытали только вежливое и весьма умеренное любопытство. Что поделаешь…
Спрятавшись от ветра, закурили. Ветер, кстати, усилился. Этому можно было и обрадоваться: авось разгонит тучи, подсушит дорогу — пусть не для нас, мы еще сегодня уедем, но легче станет другим. Однако на душе было паршиво. Наверно, от разочарования, которое сделало бессмысленной, ненужной эту трудную поездку (сколько же людей мы впутали в нее!).
Возвращались к машине несколько иной дорогой и нечаянно наткнулись на заброшенное мусульманское кладбище. Задерживаться не стали, только глянули по сторонам: где-то неподалеку должны быть остатки, развалины деревни. Так и есть. Заросшие бурьяном и колючим кустарником фундаменты, следы улиц, обрушившийся, заваленный камнями колодец… Еще один рубец на теле многотерпеливой земли. Мне почему-то вспомнилось раскопанное археологами на Азовском побережье небольшое городище — я туда забрел случайно лет восемь назад. Судя по всему, то была забытая всеми греческими богами торговая фактория на самом краю (по тогдашним понятиям) Земли. Как и здесь, всего несколько домов. Следы поспешного бегства. От кого? Куда? А ведь жили себе люди, ловили рыбу, сеяли хлеб, стригли овец, растили детей, с надеждой или тоской смотрели, как и мы сейчас, на небо…
— Ну что? — встретил нас Матвей.
Секретарь с механиком тоже оторвались от работы. Толстой жердью они пытались приподнять машину.
Я растерялся. Сказать правду было невозможно, просто не поворачивался язык.
— Очень интересно, — ответил Алик. — Просто удивительно. Как раз то, что нам нужно. Летом приедем еще раз.
— Порядок, — сказал Матвей. — А теперь подключайтесь сюда, попробуем толкнуть козла. Заводи! — скомандовал он.
Леша сидел на своем месте водителя. Ботинки у него были сухие и чистые. Мы облепили машину. Пятеро здоровых мужиков — неужели ничего не сможем сделать? И-и-и раз, два — взяли! Ничего не смогли. Грязь летела из-под колес так, что скоро все мы были заляпаны, а толку никакого.
Секретарь сказал:
— Нужен трактор. Вы оставайтесь, ждите, а мы пошли.
— Нехорошо, — сказал Алик. — Мы будем прохлаждаться, а вы — выручать нас?
— Чё споришь? — возразил механик. — Через час вернемся с трактором.
Я глянул на приборный щиток машины: часы показывали пять. По зимнему времени уже вечер, однако было еще светло. Правда, ветер усиливался, и заметно похолодало. Изо всех щелей (а их в машине с брезентовым верхом хватает) противно дуло. Алик начал постукивать ногой об ногу, но продолжал твердить:
— Нехорошо с ребятами получилось…
— А с Матвеем хорошо? — не выдержал я.
— Бросьте вы ерунду, — вмешался Матвей. — Вы что, за уши кого-нибудь с собой тянули? Все в порядке. Нам еще домой на ужин поспеть нужно.
— Бензин кончается, — сказал Леша.
— Заправят, — успокоил Матвей.
Время тянулось ужасно медленно. Горизонт на юго-западе все еще светлел. Я повернулся к Алику:
— Твоя речь за столом все решила. Механик сразу растаял.
Матвей хмыкнул, и это, должно быть, означало: лучше бы он не таял.
Алик отозвался:
— Славный человек.
У него, по-моему, все были славные.
Ветер сдержанно гудел, обтекая машину. Похоже, что он только пробует силу, а по-настоящему разойдется позже.
— Я ведь тоже здешний, — сказал Алик. — Не совсем, конечно.
— Откуда?
— Из Феодосии. Помните, Волошин пишет о стариках, которые знали Гарибальди — он приходил в Феодосию юнгой на итальянских парусниках?
— Что-то припоминаю.
— У Гарибальди тетка была в Феодосии — торговала колбасой. Ее еще почему-то называли на немецкий манер — фрау Гарибальди.
— Да-да, читал.
— Так вот, эта фрау Гарибальди приходилась кем-то моей бабушке.
— Тоже итальянке?
— По-видимому.
В разговор влез Леша.
— Родственнички за границей? — сказал он с деланной строгостью.
Метель налетела неожиданно. Сначала послышался шорох, будто кто-то гладил брезент огромной, шершавой рукой, а вслед за этим ударил снежный заряд. Сразу стало темно, как бывает только ночью во время метели. Снег кажется черным, и ни тебе неба над головой, ни дороги под ногами, ни ясного понимания, что делать и куда идти. Леша включил фары, но их свет пробивался от силы метра на полтора. Не нужно было особенного воображения, чтобы представить себе нашу машину такой же одинокой в огромном мире, как лодка в океане или космический корабль на дальней трассе. Скорее наоборот — нужно было напрячься, чтобы поверить в близость людей и жилья.
Удивительные шутки проделывает с нами иногда природа. Одним мановением отбрасывает к тому одиночеству и беспомощности, которые испытывал человек разве что тысячу лет назад. Вот так же, помнится, я попал однажды с рыбаками в шторм. Крен доходил до критического, на койке не удержаться, с сейнерной площадки чуть не сорвало сеть. Считалось, что мы идем своим курсом, но куда нас несет и что с нами вытворяет погода, трудно было понять. День превратился в сплошные сумерки, а ночь — черт знает во что. Уже к концу первых суток я усомнился в самом существовании не то что порта, куда мы спешили, но и вообще берега, твердой земли. Сейчас, конечно, до такого было далеко, но буран ошеломил своей внезапностью и силой.
Шесть, половина седьмого — свистопляска не прекращается.
— Жди их теперь, — пробурчал Леша. — Сидят в тепле. Кому охота в такую погоду соваться в степь…
— Буран захватил их на полдороге, — сказал Алик. — Как бы не заблудились.
Меня это тоже тревожило. Ребята как будто крепкие и местность знают, однако мало ли что случается.
— Ждем до семи, — решил Матвей. — Если трактора не будет, свяжемся веревкой и пойдем пешком.
— В гробу мне снились такие прогулки, — заявил Леша. — Идите сами. Я машину не брошу.
— Сколько бензина?
— Четверть бака.
— Оставайся, — согласился Матвей.
Однако без десяти семь послышался рокот мотора. Сперва он промелькнул как бы случайной нотой в мощном гуле бурана, а потом сразу усилился и оказался вдруг рядом. Леша начал сигналить и зажег фары.
Как все сразу переменилось! К рыканью трактора присоединился негромкий, простуженный голос нашего «газика» (он что-то начал чихать). Огней горело столько, что хоть начинай киносъемки. Обрадованный, я выскочил на сверкающую снегом и словно дымящуюся дорогу и опять провалился по щиколотки в грязь. Матвей вылез вместе со мной. От трактора к нам спешил человек — это был секретарь.
— Может, поехали к нам? Заночуете у меня…
— Какой ночлег! Мне завтра с утра выступать на совещании. Да и время — восьмой час.
— Время детское, — согласился секретарь и крикнул Леше: — Трос есть?
— Цепляйте своим, — ответил Леша, не выходя из машины.
Секретарь замахал руками, и трактор двинулся мимо нас. Сзади у него тоже горела сильная фара.
Секретарь перебрался опять к нам, механик остался на тракторе. Тракторист, раскоряченной черной тенью мелькая в скрещении прожекторов, закрепил трос, дизель угрожающе взревел, и мы, покачиваясь, словно лодка на волнах, двинулись наконец в обратный путь.
— Вам повезло, — сказал секретарь, — трактор со второго отделения.
«Ага! — сообразил я. — Значит, довезет не только до этого села — нам и дальше по пути».
Минут через сорок остановились; секретарь стал прощаться:
— Счастливого вам. Извиняйте, если что не так.
Спрыгнул с трактора и подошел механик.
— Чё тоскуешь? — спросил Алика, он его явно отличал. — В такую погоду только песни кукарекать…
Матвей отошел с ними к трактору, из кабины вылез тракторист, о чем-то они недолго совещались, а потом секретарь и механик будто сгинули в метели. Несколько шагов, и нет человека. Я тревожно вглядывался в ту сторону, куда они пошли, — ничего не видно. Село, однако, было где-то рядом.
И опять мы послушно тащимся на буксире.
— Бензин будет, — сказал Матвей, усаживаясь рядом с Лешей.
— А дорогу сами найдем?
Вопрос резонный. Сюда-то мы ехали днем. И метель. Она, похоже, не собиралась утихать. Правда, заметно подморозило, но не настолько, чтобы дорога стала твердой. Значит, можно где-нибудь и застрять. А от второго села, куда мы теперь тащимся, до насыпного щебенчатого шоссе километров двенадцать. В обычных условиях это, конечно, пустяк, а сейчас пустяк ли?
Матвей понимал наши сомнения, поэтому и дал возможность помолчать, поразмыслить, а потом сказал:
— Я с трактористом договорился. Он нас и дальше потащит.
Фантастическая, нескончаемая ночь. Метет буран, ревет впереди трактор, незнакомый человек волочит нас на привязи по незнакомой дороге… Я почему-то вспомнил войну. Нет, не что-нибудь конкретное, а войну вообще. Она чаще всего у меня связывается с зимой, ночью и бездорожьем.
Что еще нас ждет сегодня? Я готов, кажется, к чему угодно. Село? Действительно, неожиданность. Как это мы умудрились не заблудиться? Какие-то баки. Бензохранилище? Нам ведь нужно еще заправиться. Остановились.
— Ведро есть? — спрашивает тракторист. Даже теперь, когда он подошел вплотную, его лица нельзя рассмотреть.
— Нет, — отвечает Леша.
Врет, скотина, — ведро в багажнике. Просто не хочет вылезать из машины на ветер. Вылезаем мы с Матвеем. Алика приходится уговаривать, чтобы сидел и не рыпался: он начал кашлять.
Тракторист тащит склеенное из автомобильной шины резиновое ведро. С заправкой возимся минут двадцать. Руки закоченели. Странно — мороз, должно быть, небольшой. Что значит ветер! Земля начала звенеть под ногами. Хорошо! Ветер забивает дыхание, норовит сорвать шапку (не дай бог — тут же унесет, не найдешь), вырывает из рук ведро. Видимости по-прежнему никакой. Уж лучше туман и оттепель, чем такой снегопад. Впрочем, кому что нравится…
Опять едем. Снова остановились.
— Что случилось?
— Забегу домой, переоденусь.
Да, конечно. Его лицо я не смог разглядеть, но то, что телогрейка покрылась коростой льда, было хорошо заметно. Неудивительно: целый день под дождем, а к ночи мороз. Если мы чувствуем себя не очень уютно, то каково же ему?
Кстати, который теперь час? Ого! Начало одиннадцатого. Значит, в пути все было вовсе не так гладко, как думалось. Восемь километров ехали два с половиной часа. Ну что ж, к утру, надо думать, Матвей как раз и поспеет на свое заседание. Интересно, что они собираются там обсуждать?
Бежит тракторист. Жует, кажется, что-то на ходу. Ах, как засосало в желудке!
— Ты помогай мне! — кричит тракторист. — Быстрее доедем.
Леша поднимает руку: понял, будет сделано.
Поехали.
Наш «газик» не просто тащится на прицепе, а медленно едет вслед за трактором. Трос слегка провисает. Стоит нам чуть-чуть застрять, как трактор тут же исправляет дело — легкий рывок, опасное место остается позади, и мы опять катим чуть ли не самостоятельно. Но не зарываться, не хорохориться! Вот Леша прибавил скорость, слабина троса увеличилась, а тут яма — мы застреваем, и немедленно следует жестокий рывок, от которого машина не то что скрипит, а стонет.
— Что ты делаешь? — чуть не плачет Матвей. — Раму порвешь, раму…
Видимости по-прежнему никакой. Качка усиливается. Похоже, что мы едем напрямик через поле, прямо по пахоте. Неужели сбились с дороги? Не хотел бы я быть сейчас на месте нашего тракториста…
Не могу понять — что меня тревожит? А ведь что-то тревожит уже несколько часов, с самого начала этого бурана… Ага! Вот! Поймал! О б р ы в у о з е р а. Может, потому и едем по пахоте, чтобы держаться подальше от него? Но если так, то позади почти половина дороги. Неприятное место — этот обрыв. Если случится падать, раза четыре успеем перевернуться.
Да, по времени вполне может быть половина пути, едем мы довольно резво. Предупреждающе мигнула задняя фара трактора. Что-то случилось? Останавливаемся. Обороты дизеля упали до самых малых. А ведь и ветер стал, кажется, чуточку полегче. Так что же случилось? С наветренной стороны послышался лай собак. Напряженно прислушиваемся: затих, затерялся в ветре и опять послышался. Недалеко село.
Неужели это к о н е ц самого трудного участка пути и дальше мы поедем своим ходом? Просто не верится и по времени как будто не выходит. Но в такую ночь все может быть, с этим я уже примирился. Интересно, как встретит нас шоссе? Заносами и гололедом? Новый снежный заряд смазал все звуки. Взревел дизель, и мы снова решительно двинулись вперед.
На этот раз в свете фар возникают какие-то строения. Как мы не натыкаемся на них и находим правильный путь? Наконец остановка. Тракторист соскакивает с машины и бежит к нам:
— Все, ребята, больше не могу…
— Конечно, конечно, — говорю я ему, полный благодарности и радости, потом поворачиваю голову и сначала ничего не понимаю, просто немею: я вижу бак, у которого мы час назад заправлялись бензином. Резиновое ведро, уходя, мы надели на кран, и теперь его раскачивает ветер.
— Не могу, ребята, пропадем… — Тракторист трясет головой, словно отделываясь от наваждения. — Детишек жалко — не могу… Заночуем у меня, а утро вечера мудренее…
Во всем этом я не пойму одного: зачем он просит нас, вместо того чтобы послать к черту? Конечно, остаемся — какой разговор! Все ясно: трактор и «газик» поставим во дворе. Это совсем недалеко, метрах в трехстах…
— Тут-то я уже не заблужусь, — находит силы пошутить тракторист.
Вот и прекрасно. Но одна просьба: может, подъедем по дороге к конторе? Тут ведь тоже есть контора? Матвею Ефимычу нужно позвонить, предупредить, что завтра может опоздать на совещание — у него назначено очень важное совещание. Да и жена беспокоится, сами понимаете.
Пока Матвей пытался проникнуть в контору (ничего из этого не получилось), мы с Аликом укрылись от ветра на крыльце соседнего дома — сидеть в машине стало уже невмоготу. Изнутри дома доносились какие-то показавшиеся странными звуки. Мы насторожились.
— Радио забыли выключить? — предположил Алик.
— А при чем тогда топот?
Алик решительно дернул наружную дверь. Впереди был темный коридор, но сквозь щели пробивался электрический свет. Музыка и топот стали слышнее. Мы открыли вторую дверь и остановились на пороге: в крохотном зальце деревенского клуба шли танцы. Гармонист сидел на сцене, а внизу кружились пары в сапогах, ватниках, пальто, платках и шапках. Пахло пылью и потом, было накурено и душно. Парней не хватало, и девушки танцевали с девушками.
— Да заходите, чего там… — говорил тракторист, приведя нас к себе, но мы все-таки разулись в прихожей — немыслимо было в таком виде идти в жилое помещение. Пальто и плащи тоже оставили здесь.
Мы едва ступили на порог, а хозяйка уже хлопотала. Как я понял потом, в доме были две комнаты, прихожая, маленькая верандочка и кухня. Но зимой отапливалась только одна комната (в ней спали дети) и кухня. Заглянул в эту комнату: занавешенное рядном (чтоб не дуло) окно, две кровати и шкаф. Обстановка спартанская. На кухне тоже стояла двуспальная кровать. Хозяйка перенесла сюда полуторагодовалого крепкого и круглого, как камушек, малыша. Он не проснулся, только начал смешно морщиться, оказавшись на свету. Сонная девочка лет десяти-одиннадцати перешла на другую кровать сама. Это были самый младший и самая старшая. Для нас освободили их место. Двое других детей оставались на своей кровати.
— Кому-то придется на полу… — полувопросительно сказала хозяйка.
— О чем говорить! Конечно! — воскликнули мы шепотом.
Этой женщине, судя по всему, было года тридцать два — тридцать три, но выглядела она старше. Удивительным было сочетание натруженных рук и нежнейшего, почти бескровного лица. Про такие лица говорят: все насквозь светится. Никаких ухищрений, которые придают иным современным женщинам подобие изящества и красоты, она явно не знала, ей было просто не до этих ухищрений, хотя они, наверное, и не помешали бы.
Я все пытался вспомнить, у кого из живописцев встречаются такие простые, некрасивые, но по-своему значительные женские лица. Не такими ли изображали средневековых мадонн? Что-то святое и истовое было в сочетании худобы этой женщины с налитостью, крепостью, румянцем спящего мальчика.
Рассмотрели мы наконец и своего виновато улыбавшегося тракториста. Умылись, сливая друг другу над ведром, перекусили за одним столом и, пожелав хозяевам спокойной ночи (хотя какая у них могла быть спокойная ночь — вчетвером, вместе с детьми, на одной кровати), удалились в отведенную нам комнату. Алик с Лешей легли на полу, а мы с Матвеем по-царски устроились на кровати. Она еще хранила тепло двух маленьких тел и пропиталась запахами детства — малыш не раз, видно, уделывался во сне, но сейчас нам было не до этого. Последнее, о чем я подумал, были танцы в клубе. А может, это уже приснилось мне, привиделось странным и фантастическим видением, наподобие тех, что встречаются на картинах Брейгеля или Босха.
Проснувшись утром, я услышал:
— Бо-ро-да…
— А у того усы…
— Фу! Рыжие…
Обсуждали меня с Аликом. Я улыбнулся и открыл глаза. С противоположной кровати смотрели две девчушки. Тут же они с деланным испугом нырнули под одеяло.
Тракторист позавтракал и уже натягивал телогрейку. Хозяйка расчесала волосы своей старшенькой и теперь заплетала ей косички. Потом оставила девочку возиться с братом (стоя на кровати, малыш звонкой струей прудил в горшок), а сама неслышно зашла в комнату.
— Пора, — сказала она детям. — Пора вставать.
Меньшую девочку она перенесла на кухню, а другая, как испуганный котенок, шмыгнула мимо нас вслед за матерью.
Однако нужно было и нам подниматься. Приятные открытия начались одно за другим. Во-первых, погода стояла изумительная. Ветер совершенно упал, снегопад прекратился, а легкий морозец держался, сушил землю. Солнце еще не взошло, но день обещал быть ясным, солнечным. Во-вторых, наши носки, обувь, одежда были высушены, а обувь и вымыта перед этим.
— Когда же вы встали? — изумленно спросил Алик, имея в виду, когда она успела сделать работу по дому да еще и позаботиться о нас.
Женщина молча улыбнулась. Только потом я понял смысл этой улыбки: наша хозяйка, но существу, и не ложилась больше, так, может, чуть прикорнула в ногах у мужа и детей. Мы легли в первом часу, а в четыре ей уже нужно было бежать на ферму доить совхозных коров; после этого дома нужно подоить собственную буренку, задать ей сена, приготовить теплое пойло и покормить кабанчика. Сейчас, управившись по дому, она опять торопилась на ферму.
— Кормов хватает? — спросил Матвей. Его, как всегда, заботили хозяйственные дела, особенно в общественном секторе.
Но вернемся к перечню приятных открытий. В-третьих, на плите стояла выварка с горячей водой. Жена механизатора, хозяйка понимала, что значит для шофера в морозное утро ведро горячей воды. Этому лодырю Леше везет — всегда о нем кто-нибудь позаботится. Впрочем, то же самое можно было сказать на сей раз и обо мне…
Мотор нашего «газика» послушно, без всяких уговоров завелся. Минут через десять мы тронулись. Чтобы не сглазить, о погоде и дороге (ох уж эта дорога!) помалкивали. Только когда выехали на асфальт, Матвей глянул на часы и удовлетворенно сказал:
— Успеваю.
— А что там у вас за совещание? — спросил я наконец.
— Ну как же! Смотр наглядной агитации. Проводим месячник с пятнадцатого января. А я зампред комиссии. Мне сегодня первым выступать, буду докладывать о мероприятиях. Кстати, за этот совхоз тоже нужно взяться. Ни плакатов, ни лозунгов… Черт знает что!