Воздушный змей появляется у разрушенной хибары в томный июльский день – один из тех нестерпимо жарких часов, когда все живое ищет укрытия в прохладной тени. Все живое, кроме детей – этих не страшат ни зной, ни стужа, ни смерть.
И мальчишка, решивший исследовать развалины, не боится ни того, ни другого, ни третьего, разве что темноты – немножечко. Но темноте в этот день нет места, солнечные лучи пронизывают даже сумрачное нутро заброшенной халупы сквозь дыры в прогнившей кровле, в серебристых столбах света танцуют искрящиеся пылинки. От затхлости противно щекочет в носу, а среди гниющего тряпья и битых бутылок нет-нет да и попадется подсохшая желто-коричневая кучка, в которую так гадко вляпаться ногой в сандалике. Сокровищ и привидений не завезли, одна ан-ти-са-ни-та-рия.
Но когда мальчик, разочарованный, выходит из развалюхи, сокровище уже ждет его.
Приставив ладошку козырьком ко лбу, мальчик разглядывает свою находку. Змей лениво колышется над землей, почти метя длинным веревочным хвостом выгоревшую на солнце траву, словно приглашая схватить его. На первый взгляд нет в нем ничего примечательного – просто сужающийся книзу ромб с длинным хвостом-бечевкой.
Кроме глаз.
Они живые, эти огромные глаза, будто и не нарисованы на плотной цветной бумаге, они смотрят в самую душу, бередя в ней что-то потаенное, запретное…
Вчера мальчик справил свой седьмой – последний – день рождения, и ему кажется, что это запоздалый подарок, которого он всегда ждал.
Мальчик протягивает к бечевке дрожащую руку, но налетевший невесть откуда ветер подхватывает змея и несет прочь. Со смехом мальчик бросается вдогонку.
Он бежит через поле, не видя ничего, кроме чудесного летуна, который никак не хочет даваться в руки, словно живой. Стоит протянуть к нему руку, как он отлетает в сторону, дразня, насмехаясь: попробуй догони!
Еще немного, и мальчик схватит добычу за хвост, совсем чуть-чуть… Но раньше его нога наступит на крышку заброшенного колодца, затянутую мхом и поросшую муравой. В колодце давно не осталось ни воды, ни лягушек; их сожрали новые хозяева – серые крысы, источившие стены дырами. Прогнившее дерево с треском лопается, острые щепки, разодрав ткань шорт, впиваются мальчику в бедра и пах, словно пытаясь удержать его от падения в черный провал – тщетно. Он летит вниз, взметнув руки в последней попытке ухватиться хоть за что-нибудь, и будто в насмешку змей позволяет ему поймать бечеву. А потом череп мальчика разбивается о каменное дно, и гулкая полость эхом разносит предсмертный крик. Прежде чем разжаться, пальцы умирающего ребенка в последней конвульсии стискивают бечеву… И нарисованные глаза змея расширяются – да-да, распахиваются, словно в безумном восторге. Словно и не нарисованные вовсе.
Змей взмывает в пронизанную светом небесную высь, а из темноты к неподвижному телу уже стекаются со всех сторон полчища крыс. Никто не слышал крика, ничто не прервет пиршества грызунов, и, когда спустя пару недель мальчика все же найдут, отец не сумеет его опознать.
А змей парит над полями, над лесами, над городами и городишками, пронизывая глазищами небесную синь. И вот она, рыжая, веснушчатая девчонка-сорванец, сидит на развилке шершавого старого вяза, болтая ногами, в пальцах дымится стащенная у матери сигарета. Завидев змея, мерит его прищуренным взглядом, соскальзывает на землю и направляется к нему вразвалочку, пряча руки в карманах обрезанных шорт и всем своим видом давая понять: не больно-то ты мне сдался.
Только неправда, она уже очарована. И когда ветер выдергивает бечеву у нее из рук, девочка издает стон досады и устремляется в погоню.
Снова повторяется веселая погоня, снова пляшет в небе чудесный змей, дразня, ускользая, уводя девчонку в близлежащую рощу и дальше – туда, где рельсы прорезают зеленые дебри и уже грохочет из-за поворота тяжелогруженый состав. Но девчонка не видит и не слышит, она боец и не привыкла отступать, тем более добыча совсем близко, только протяни руку…
Напрасно жмет на тормоза пораженный ужасом машинист – локомотив сносит маленькую растрепанную фигурку, выплевывая из-под колес шипящие искры вперемешку с густыми алыми брызгами и ошметками плоти. Следующие годы лучшие доктора будут пытаться вернуть машинисту рассудок, ну а змей летит дальше. Горе и безумие взрослых не заботят его. Его дело – дети.
Он мастер своего дела, и немало детей умрут сегодня, прежде чем змей попадется на глаза старику, сидящему на крылечке с бутылкой пива в натруженной руке. Старик вскидывает голову и не сразу верит своим глазам. Как будто время отмоталось на полвека назад, в тот ясный день, когда они с сестренкой увидели яркое пятно, колышущееся в безоблачном синем небе. Пробежав за ним несколько кварталов, они очутились на глухом пустыре, где их уже поджидала стая оголодавших бродячих собак. Старик снова слышит остервенелое рычание псов, отчаянный крик сестренки, когда слюнявые пасти рвали ее лицо и руки, собственные вопли ярости и горя… Шрамы остались у него на всю жизнь, а самый глубокий пролег в сердце, когда он узнал, что в тот день погибли еще четверо детей, и каждого видели бегущим за воздушным змеем.
Годами старик собирал новости о таинственной гибели детей, пытаясь понять, что являет собою змей и откуда он взялся. Быть может, дряхлый колдун из страшной сказки смастерил его, вложив в сооружение из бумаги и реек всю свою злобу, или очередной маньяк, завлекавший детишек милыми их сердцу пустяковинами? Какая, к черту, разница. Чем бы это ни было, его не должно быть.
Старик исчезает в доме, возвращается с дробовиком. Вскидывает, пытаясь поймать змея на мушку. Зрение уже не то, артрит изглодал суставы, но он уверен, что не промажет. Не имеет права промазать.
А потом его глаза встречаются с нарисованными глазами. Всего на секунду, но этого достаточно, чтобы совсем другие мысли наполнили голову старика. На негнущихся ногах, словно автомат, он выходит со двора и шагает через дорогу. Там – детская площадка, там юная жизнь извещает о себе визгом, и смехом, и счастливыми криками, которые вскоре сменятся отчаянными воплями ужаса. Он будет бить не целясь, но не промахнется ни разу, последним же зарядом снесет себе череп и останется среди развороченных дробью тел, маленьких и больших.
Некоторые живые в этот день позавидуют мертвым, некоторые сведут счеты с жизнью. Змей же беззаботно полетит дальше. Уже много лет длится его полет – и будет длиться до тех пор, пока детей не страшат ни зной, ни стужа, ни смерть.
Колоши напали зимним утром, когда над стенами форта забрезжил серый рассвет, а часовые, грезившие о теплых постелях, сделались невнимательны. Бесшумно ступая по мягкому снегу, возникли из леса звероголовые тени и, крадучись, припустили к бревенчатой стене крепости.
Сонную тишину нарушил свист, и в глазу одного из часовых внезапно выросло дрожащее древко стрелы. Он рухнул со стены, однако, падая, успел нажать на спусковой крючок винтовки, и треск выстрела немедленно привел в чувство остальных. Звонко грянул набатный колокол, разразились лаем собаки, и, когда индейцы выскочили из-за деревьев и бросились к стенам форта, их встретил мощный ружейный залп со стен и блокгаузов.
Колоши, в отличие от всех прочих туземцев, обращались с ружьями ничуть не хуже русских стрелков и превосходно владели луками; воины, укрывшиеся за деревьями, обрушили на защитников форта град стрел и немало проредили их ряды. В ответ рявкнули хором пушки, и ядра с воем полетели в лес. На миг наступила оглушающая тишина, а потом раздался рев, и к небу взметнулись четыре столба земли вперемешку с тающим снегом. Сосны с треском рушились наземь, некоторые занялись пламенем, но гул огня заглушили дикие вопли индейцев.
Тем временем ударный отряд уже забрасывал на частокол веревки с длинными крючьями. Индейцы с кошачьей ловкостью полезли наверх. Русские, не успевая перезаряжать винтовки, били нападающих прикладами в скрытые звериными масками лица, кололи штыками, пытаясь пробить их легкие деревянные доспехи, сбрасывали со стен и тут же валились сами, сраженные стрелами и пулями.
К тому моменту, как из казарм подоспели оставшиеся офицеры, индейцы уже расправились с последним часовым. Они влезали на стены и сыпались во двор, размахивая винтовками, копьями и топорами.
Из домов, кто в чем был, уже бежали с ружьями промысловики и алеуты. По пришельцам открыли огонь, и тут пришлось несладко краснокожим: пули с легкостью пробивали их деревянные панцири. Индейцы падали и корчились, пятная кровью утоптанный снег, но часть их все равно остервенело ползли вперед. Избежавшие пуль воины врезались в защитников форта, некоторые тут же с воем повисли на штыках, боевые топоры и тяжелые палицы разили направо и налево, рассекая шеи, раскраивая черепа.
А потом немногие уцелевшие индейцы обратились в бегство. С невероятным проворством добегали они до стен и, взобравшись на них, исчезали за частоколом. Однако за время, что потребовалось им на это, они успели услышать от победителей немало слов, значения которых, на свое счастье, все равно не поняли.
Это было уже второе нападение дикарей, и оно оказалось гораздо успешнее первого, когда колошам не позволили даже подойти к стенам крепости. Нынешним же утром жизнь всех ее обитателей висела на волоске. Угрюмое серое небо постепенно светлело, наливаясь нежным, стыдливым румянцем, но людям, что бродили среди раненых и умирающих, пытаясь определить, кому еще можно помочь, было не до красот. Глухо и страшно выли потерявшие мужей бабы.
Осип Уваров, помощник коменданта крепости Белкина и один из лучших охотников в поселении, вместе со всеми бродил среди распростертых тел, когда почувствовал, как его схватили за ногу. Обернувшись, увидел раненого индейца; удерживая охотника, дикарь уставился на него пустыми черными глазами, а потом вдруг раскрыл рот и вцепился зубами ему в сапог.
Уваров на мгновение помертвел лицом, а потом перехватил ружье за ствол и со всей силы обрушил приклад на черноволосую, украшенную перьями голову. Послышался гулкий стук, и индеец захрипел. Охотник поднял ружье и ударил снова, потом еще раз и еще… Окружающие смотрели на эту расправу мрачно, но без осуждения. Все знали, что у Уварова полгода назад умерла жена, оставив на его попечении грудного сына; знали также, что колоши, захвати они крепость, расправились бы с детьми не менее жестоко, чем со взрослыми. Все понимали ярость Уварова.
Уваров бил прикладом снова и снова. Глухой стук сменился хрустом, хруст – чавканьем. Наконец охотник отбросил ружье и сел на землю, спрятав лицо в мозолистых ладонях.
Появился сам комендант, рослый и подтянутый, с русой бородой и мрачными голубыми глазами. Окинул взглядом побоище и распорядился коротко:
– Мертвых снести на ледник. Раненых – в лазарет. Дикарей сжечь. – После чего подошел к Уварову, положил руку ему на плечо и тихо промолвил: – Ванятка-то твой, верно, ревет: как там батька, жив ли?
– Ревет, непременно ревет, – отозвался Уваров, поднимая голову и глядя на коменданта слезящимися глазами. – Он последнее время вообще частенько ревет: зуб у него, вишь-ты, режется! – Тут охотник даже нашел в себе силы улыбнуться, но потом взглянул на распростертое у своих ног тело дикаря с обезображенной головой и вновь помрачнел. – Сниматься нам надо, Лександр Сергеевич. Нехристи эти не уймутся, пока всех нас не перережут, как курей. Вон, михайловские…
Белкин сжал пальцы в кулаки:
– За михайловских еще ответят! Говорят, Баранов карательную экспедицию снаряжает. Отгулялись колоши.
Уваров продолжал:
– Оружие, шкуры, провизию – сегодня же надобно снести на лодки…
– Как прикажешь это сделать? – спросил Белкин. – Море замерзло. Застряли мы тут, братец Осип.
Мимо прошли двое дюжих алеутов с носилками, на которых лежал неподвижно офицер с разбитым черепом. Белкин поскорее отвернулся, чтобы не видеть стеклянных глаз на свинцовом, в алых потеках, лице. Уваров перекрестился.
– Упокой Господи душу раба Твоего… – сказал он. – Нет, Лександр Сергеевич, иного выхода я не вижу. Сколько у нас здоровых мужиков-то осталось? Человек пятнадцать наших да две дюжины алеутов. А этих раза в два поболе будет. Как лед тронется, так надо отчаливать.
Тела колошей свалили на кучу дров в центре двора, и угрюмый алеутский охотник подпалил их длинным факелом. Трупы вспыхнули сразу, но горели медленно, распространяя вокруг удушливый запах паленого мяса с примесью жженой охры, коей индейцы имели обыкновение натираться с головы до ног. На краю селения могильщики-добровольцы заранее рыли могилы для павших товарищей, морщась от вони и кляня мерзлую землю. Сизый дым косым столбом уходил в безоблачное голубое небо, и Белкин, наблюдавший за всем в окно своего кабинета, задавался вопросом: видят ли этот дым индейцы и доносит ли до них ветер запах горящей плоти их погибших собратьев.
Если так, то ярость их, наверное, безгранична. Новое нападение неизбежно, и как знать, чем оно закончится? Но, если и в следующий раз отразят, индейцы нападут снова… О, проклятым дикарям не занимать терпения, ненавидеть они умеют.
Он помнил разорение Михайловской крепости, помнил и страшную участь замечательного охотника Василия Кочесова, которого в свое время хорошо знал, – от него, живого, индейцы отрезали куски и заставляли есть их под радостный смех своих обезображенных детей и женщин. А ведь Михайловская крепость была куда больше их маленького форта!
Одно утешение – семьей за тридцать пять лет жизни комендант так и не обзавелся. За родных бояться не надо, да и вдову с сиротами, ежели что, не оставит.
Большинство же промышленников были люди простые, не обремененные излишней моралью; они вовсю сожительствовали с алеутками, иные (к великому отчаянию проводившего в крепости службы иеромонаха Анисия) располагали целым гаремом. Однако некоторые успели уже обзавестись детьми, а были и такие, кто сочетался с туземками законным браком. Не красавицы, зато верные да работящие – большего мужику и не надобно.
Кто же мог знать, что индейцы на русских войной пойдут? И нет теперь мужикам ни сна ни покоя: добро бы лишь за себя боялись…
Нет, думал комендант, промысел для нас и впрямь окончен, придется это признать.
Но как продержаться до того, как расколется лед? Не исключено, что к этому времени живых в крепости не останется…
Белкин заходил по кабинету, ероша обеими руками волосы.
В дверь постучали.
– Войдите! – раздраженно бросил он.
Вошел штаб-лекарь Михель – высокий худощавый мужчина средних лет, с соломенными волосами до плеч и длинным гладко выбритым лицом. Одет он был в довольно старомодный черный камзол с белоснежными манжетами, каковые в суровой обстановке форта казались совершенно неуместными. Он сцепил длинные тонкие пальцы на животе и коротко поклонился.
– Ах, это вы, Отто Францевич! – сказал Белкин. – Вы разве не должны быть сейчас в лазарете?
Михеля он не любил. Дело свое тот разумел превосходно, но отличался скверным характером; поговаривали вдобавок, что еще со студенческих лет обзавелся он привычкой глушить хандру стопкой медицинского спирта, иногда и не одной. Белкин подозревал, что именно поэтому доктор проглядел в свое время жену Уварова, однако с самим Уваровым своими догадками не делился: чего доброго, пристрелит немца, норов у него…
– В лазарете мне делать нечего, – мрачно ответил врач, расцепив пальцы и тут же заложив руки за спину. – Эти бестии знатные рубаки. Тут не я, тут отец Анисий нужен. Однако ж я к вам по делу. Полагаю, вы, как и я, раздумывали сейчас над положением, в котором мы оказались?
– Именно так, – подтвердил Белкин.
– И что же вы решили?
– Когда расколется лед, возьмем лодки, погрузим на них все необходимое и постараемся доплыть до крупного поселения. В случае, если дикари снова нападут, оставим форт и отступим в леса, где попытаемся выживать, как сумеем. Ничего лучше придумать я не могу.
– А вы не думали с ними договориться?
– Отто Францевич, – проговорил Белкин, устало закрыв рукой лицо, – если вы думаете, что с этими…
– «Эти», – сказал Отто Францевич, – такие же люди. А с людьми при желании договориться можно всегда, надобно только знать их слабости. Должен отметить, что они сейчас находятся в столь же безвыходном положении, что и мы. Даже в худшем: не исключаю, что в племени начались смерти от голода. Зима выдалась суровой, а мы извели у этих берегов практически все живое, кроме разве что насекомых, да и тех зимой не сыскать. Я всегда говорил, что жадность не доведет Российско-Американскую компанию до добра. У них теперь возможен и каннибализм… Вы слышали когда-нибудь про Вендиго?
– Нет. Что это?
– Очень интересное туземное верование. Индейцы утверждают, что в лесах обитает злой дух, охочий до человеческой плоти. Когда-то Вендиго были людьми, но однажды отведали человечины и превратились в ненасытных чудовищ. Они умеют вселяться в людей и заставлять их совершать неслыханные злодеяния…
– Ближе к делу, – оборвал Белкин. – Признаться, у меня нет охоты слушать индейские сказки.
– Не торопитесь, Александр Сергеевич, – ничуть не обиделся Михель. – Сказки эти имеют самое непосредственное отношение к делу. Так вот, Вендиго может заставить человека пожирать всех и вся, включая ближнего своего. Любой, кто, не выдержав голода, стал каннибалом, считается в племени за Вендиго, и его немедленно убивают. Самое любопытное, что преступник также уверяется, что отныне он – Вендиго, нередко сам уходит в лес, где непрестанно охотится, нисходя до животного состояния. Любой индеец больше всего на свете боится зимнего голода… Впрочем, слово «Вендиго» распространено только у алгонкинских племен. На языке тлинкитов он зовется по-иному, а как – никто из белых не знает: индейцы боятся произносить его имя.
– Откуда вам все это известно? – спросил Белкин.
– Лет десять назад мы с товарищем заблудились в лесах, – сказал Михель. – Товарищ мой вскоре погиб, а меня, полуживого от голода, подобрало одно тлинкитское племя. Хотели сделать меня рабом, но я выменял свободу на рецепт приготовления древесного спирта… Не поверите, спирт творит с ними чудеса – они, когда пьяненькие, сразу ангелами становятся, а уж болтливы! Но даже зеленый змий не заставил их раскрыть мне имени своего духа-людоеда. Между собой они называют его Бегущим Ветром. Это как у русских для обозначения бесов – нечистые, рогатые, ненаши… Хотя Вендиго, скорее, родня лешему.
– Интересно, – снова прервал разговорчивого медика Белкин. Помассировал виски и подумал: он, подлец, видно, уже с утра под мухой. – Из всей вашей истории я понял одно: индейцы боятся голода. И?..
– И, если мы предложим индейцам половину наших запасов, они, возможно, согласятся заключить хотя бы временное перемирие.
– А самим жить впроголодь.
– А самим жить впроголодь, – спокойно повторил лекарь. – Не опасаясь нападения.
– Ну! А они потом да исподтишка?..
– А мы отравим отданную им снедь.
На мгновение в кабинете повисла тишина. Потом Белкин сказал:
– Но это же дикость.
– Дикость только и обеспечивает выживание человека в диких местах, – философски заметил Михель.
– Ведь они отнесут эту пищу в свое племя! Женщины, дети…
– Наши женщины, – произнес лекарь. – Наши дети. Никаких других женщин и детей я не знаю.
Врешь, подумал Белкин. Врешь, мерзавец. Не за женщин и детей наших – за свою шкуру боишься.
А вслух сказал:
– Но ваша клятва Гиппократа…
– Гиппократ, – торжественно поднял палец лекарь, – понятия не имел, что на свете живут индейцы, а уж тем более – тлинкиты-колоши. И, уверяю вас, если бы узнал, то помянул бы их в своей клятве как допустимое исключение. Был я в их, с позволения сказать, домах: грязь, вонь, вши… Обезьяны и то чистоплотнее.
– Что же вы, Отто Францевич, и Бога не боитесь?
Доктор скривился и махнул рукой.
– Допустим… Однако они, возможно, нас и слушать не станут. Или даже согласятся для виду, а потом нападут во время передачи пищи.
– Есть другой вариант, – не растерялся Михель. – Мы сложим пищу прямо перед фортом, и при появлении индейцев часовые просто крикнут им, чтобы забирали пищу и не трогали нас. В этом случае они не оставят своих кровожадных намерений, но это уже не будет иметь для нас никакого значения.
– Что я вас, право, слушаю! – воскликнул Белкин. – Индейцы не дураки: они снимут пробу.
– Видите, вы уже практически согласились, – усмехнулся Отто Францевич. – На этот счет не волнуйтесь: я сумею смешать такой состав, который подействует не раньше чем через сутки. Так что пускай снимают. Соглашайтесь, Александр Сергеевич. Помните: от вашего решения зависит жизнь всех нас.
– А хватит вам яду-то?
Губы лекаря изогнулись в усмешке:
– На всех и каждого, не извольте беспокоиться. Должен заметить, что в изготовлении ядов любой умелый врач куда успешнее, нежели в спасении жизней.
– Я должен подумать, – тихо сказал Белкин, стараясь не глядеть на Михеля.
Лекарь внушал ему теперь такой ужас, что комендант поклялся про себя, что, даже будучи при смерти, не вверит себя его заботам. Он сам успел проникнуться к дикарям лютой ненавистью, мечтал о карательной экспедиции, но одно дело насильственное усмирение племени, и совсем другое – полное уничтожение. И тем не менее… Что бы ни двигало лекарем, забота о товарищах или страх за себя, его план действительно давал надежду.
– Подумайте, – кивнул Михель. – Однако времени на раздумья у вас в обрез.
Ночь комендант провел беспокойно. Он то задремывал, то просыпался и долго лежал в темноте, обдумывая страшное и дерзкое предложение Михеля. Однако решения принять так и не смог.
За ночь небо сплошной пеленой затянули тучи, к утру они прорвались снегом. Когда Белкин вышел на двор размяться, утоптанный грязный наст скрылся под мягким белым покрывалом, а все постройки были увенчаны белыми шапками. Александра Сергеевича посетил мальчишеский порыв: нагнуться, скатать крепкий снежок, а потом залепить им в спину огромной бабище в пуховом платке, которая как раз шла от колодца, сгибаясь под тяжестью коромысла с двумя полными ведрами.
С крепостной стены спустилась закутанная в меховую шубу фигура и, тяжело ступая, направилась к Белкину. Комендант узнал Уварова. Лицо охотника было угрюмо.
– Лександр Сергеич, – начал он, – тут к нам немец наш подходил… Михель, стало быть… рассказывал про свою задумку…
– Уже разнес, плут, – с тоской сказал Белкин. – Чертов Михель! Это он нарочно. Чтобы ходу мне назад не было. Ты-то, конечно, за?
– Был бы против, да за сынка боязно очень, – ответил Уваров. – Да товарищи тоже за малых да жен трясутся. Потолковали мы тут с ними… По всему видать – нету иного выхода, кроме как грех на душу взять.
– Уже и потолковали, значит. А как я «нет» скажу, тогда что? – Комендант с вызовом посмотрел Уварову в лицо. Тот явно стушевался:
– Мы что… Мы ничего, мы как скажете… А только Христом Богом прошу, Лександр Сергеевич: пожалейте людей.
– Ты знаешь, что слово «тлинкиты» на индейском наречии означает «люди»? – спросил вдруг Белкин.
– Оно так, но…
– Всяк себя человеком считает, вон и колоши… Не знаю, смогу ли после такого спать. Ну да воля ваша. Созови мужиков, вечером совет держать будем.
Александр Сергеевич обвел взглядом переполненный зал собраний и поморщился. Он просил собрать мужиков, но мужики привели с собой баб, а кое-где Белкин, к великой своей досаде, заметил и ребятишек. Даже Уваров, уж на что светлая голова, явился с младенцем, который сейчас мирно посапывал на руках у своей кормилицы Катерины, крещеной алеутки, не обращая внимания на стоявший в зале нестройный гул. Видно, наревелся за утро. В углу сидели уцелевшие после вчерашнего боя офицеры – они тихо переговаривались между собой, украдкой бросая взгляды на коменданта. Мужчины-алеуты на собрание не явились – Белкин оставил их стеречь крепостные стены.
«Кой смысл их приглашать? Эти-то точно будут за, – рассудил Александр Сергеевич. – Натерпелся их брат от колошей – не приведи Господь. Да и зорче они нашего офицерья, дикарей еще в чаще заметят».
Комендант поднял руку и вдруг обнаружил, что ему попросту нечего сказать.
– Господа… – выдавил он и замолчал. Последовала пауза, а за ней – недовольный ропот. – Господа, вот Отто Францевичу есть, стало быть, что нам сказать. Прошу вас, Отто Францевич!
Михель вышел на середину зала. Лицо его было серьезно, но глаза блестели едва ли не озорством. Белкину вспомнилось, как в детстве он с другими мальчишками иногда поджигал муравейники: такой же блеск он видел тогда в глазах товарищей. Все взгляды обратились к лекарю. Откашлявшись, Михель потер костлявые руки и неторопливо, обстоятельно изложил свой жестокий план.
Когда он закончил, в зале на минуту воцарилась тишина. Потом снова поднялся гул, и он, как и ожидал Белкин, был по большому счету одобрительным.
Однако не все голоса присоединились к общему хору. Со своего места поднялась вдруг фигура в черной рясе. Отец Анисий сжал рукою тяжелый нагрудный крест.
– Что же вы, христиане? – спросил он тихо, но его голос разнесся по всему залу. – Где ж это видано, чтобы не в бою, а ядом – ядом! – да целый народ со старыми и малыми изводить?
И опять притих зал. Слышно было, как плачет за бревенчатыми стенами разгулявшийся ветер.
Наконец подала голос какая-то баба:
– Да вы бы, батюшка, о детишках хоть подумали! Нешто их жизни не стоят жизней этих зверей лютых?
– Стыдно, Марфа, – промолвил отец Анисий. – Жестокость женщину не красит. Я одно только скажу: ежели согласитесь на сию мерзость – всех предам бессрочной анафеме. Слово мое крепко.
– У вас, почтеннейший иеромонах, и полномочия есть? – осведомился Михель.
– Не сан дает полномочия, а заповеди Божии, – твердо отвечал священник.
– Но позвольте, – вмешался Белкин, сам не ожидавший, что поддержит немца, – ведь это обычная практика у многих колонистов…
– В Содоме с Гоморрой тоже имелась своя «обычная практика», – сказал отец Анисий. – Надобно ли напоминать, чем дело кончилось?
Тут поднялся такой гвалт, который больше пристал бы двум помянутым городам. Большинство встало на сторону лекаря, иные даже порывались накинуться на отца Анисия с кулаками, однако немало людей выступили в его защиту. Вспыхнула драка. Напрасно кричал Белкин, пытаясь утихомирить собравшихся, – его голос заглушала гнусная брань и грохот опрокидываемых скамеек. Офицеры пытались разнимать, но не особо усердствовали. Дети плакали. Михель, скрестив руки на груди, наблюдал за побоищем и в открытую ухмылялся.
Комендант вытащил пистолет; ему очень хотелось пальнуть в самодовольную физиономию лекаря, но вместо этого он выстрелил в потолок. Крики и грохот стихли – все замерли, кто где стоял. А потом зал огласился басовитым ревом – это проснулся, наконец, сынишка Уварова. Самого Уварова Белкин заметил среди горстки людей, защищавших священника, и проникся еще большим уважением к охотнику, который, несмотря на то что поддерживал идею Михеля, все же не давал батюшку в обиду. За что и пострадал: бровь его была рассечена, и тонкая струйка крови пятнала ворот рубахи.
– Слушайте все, – проговорил комендант. – Если драка немедленно не прекратится, виновные отправятся под арест. Разгром немедленно убрать. Обсуждение закрыто до времени…
– Вы глупец! – бросил Отто Францевич.
Белкин скрипнул зубами и повернулся к нему:
– А вам, дорогой эскулап, я вот что скажу: ежели вы еще раз позволите себе сеять смуту и бросаться оскорблениями в адрес начальства – клянусь, я и вас засажу под арест.
Лекарь захохотал, показав длинные зубы:
– А что, валяйте! Болезни да раны исцелят молитвы почтенного батюшки – он у нас вон истинный праведник!
– Замолчите, Михель! – рявкнул Белкин, чувствуя, что теряет над собою власть. Теперь к ним обратились все взоры. – Подите прочь, вы пьяны…
– А хотите дыхну? – вновь рассмеялся доктор. И, не дожидаясь ответа, широко раскрыл рот и выдохнул струю зловонного воздуха прямо Белкину в лицо.
Спиртом не пахло.
Пахло гниющим мясом и свернувшейся кровью.
Белкин отпрянул, чувствуя, как злость внезапно сменилась необъяснимым страхом.
– Взять его! – закричал он и со стыдом услышал в собственном голосе визгливые нотки.
Двое офицеров тут же встали и поспешили к распоясавшемуся немцу.
И тогда началось.
Один из офицеров протянул руку, чтобы схватить лекаря за плечо. И в этот миг Михель переменился. Он будто стал выше ростом и раздался в плечах, при этом сгорбившись, словно зверь. Камзол его затрещал, несколько пуговиц отлетело. Тонкие длинные пальцы поймали в воздухе кисть офицера, стиснули и раздавили с отвратительным влажным хрустом, раздавили с такой же легкостью, как человек давит в кулаке муху. Офицер на мгновение замер, а потом завыл. Михель тут же схватил его другой рукой за густо поросшую бородой нижнюю челюсть и одним махом выдрал ее с мясом. Офицер издал визгливое мычание, будто теленок на бойне; язык его дергался под кровавыми сосульками бороды и усов. Он грузно осел на пол и затих.
Второй офицер отпрянул, зацепился ногой за ногу, упал. Дрожащими пальцами зашарил по поясу, ища пистолет.
Михель захохотал, и смех его походил на уханье филина. Взмахнув рукой, он швырнул кровоточащую челюсть в пораженную ужасом толпу. Зал огласился воплями и визгом. Потерявшие от страха голову люди гурьбой ринулись к дверям.
Белкин трясущимися руками пытался перезарядить пистолет. Пуля выскользнула у него из пальцев и запрыгала по дощатому полу. Откуда-то сбоку грянул выстрел – это пальнул второй офицер.
Но пуля зависла перед лицом немца, не причинив тому ни малейшего вреда, а потом, вращаясь, со свистом полетела назад и угодила обратно в дуло. Пистолет разлетелся вдребезги, разворотив и державшую его руку. Офицер завизжал, перекатился на живот и на локтях пополз прочь.
Михель раскинул руки, словно хотел заключить испуганных людей в объятия. И, будто повинуясь его жесту, окна вдруг взорвались, и в зал с ревом ворвался снежный вихрь. Ливень осколков ударил по толпе, стекло втыкалось в лица, в руки, рассекало глаза. Многие попадали на пол. Уцелевшие, топча их и сбивая друг друга с ног, ломились к двери. Они раздавали удары направо и налево, продираясь к выходу, не щадили даже детей, заглушая их плач криками и бранью. Обезумевшая толпа хлынула на двор. Лекарь, не обращая внимания на бегущих, подошел к пытающемуся уползти офицеру. Ударом ноги в плечо он опрокинул злосчастного стрелка на спину, ухватил за грудки, рывком поднял на ноги… Офицер тихо всхлипнул.
Михель впился зубами ему в лицо.
Офицер по-заячьи заверещал.
Белкин оцепенело наблюдал за происходящим, чувствуя, что вот-вот сойдет с ума. Или уже сошел? Ведь не может такого быть, не мог желчный пьяница Михель превратиться вдруг в чудище неуязвимое…
Обмякшее тело офицера повалилось на пол. С набитым ртом Михель повернулся к коменданту. Сглотнул. Белкин готов был поклясться, что шея доктора раздулась, как у змеи, когда ком изжеванной плоти проходил через его глотку.
– Я предлагал вам потравить этих тварей, – произнес Михель неузнаваемым рокочущим голосом. – Вы же послушали попа. Пусть теперь он попробует вас защитить!
Чья-то рука схватила коменданта за плечо и потащила в сторону.
– Бежим! – гаркнул прямо в ухо знакомый голос. Повернув голову, Белкин увидел Уварова, чье лицо исказил ужас. Он потащил коменданта к маленькой боковой двери.
– Бегите! – проревел Михель. – Бегите!
Они вырвались за дверь и сразу угодили в воющую бледно-серую мглу. Метель секла лицо, выхлестывала глаза. Ветер пронизывал до костей, казалось, он выдувает из тела жизненное тепло. Уваров что-то прокричал, но Белкин не расслышал за ревом ветра.
– Что?! – крикнул он в ответ.
Но ответить Уваров не успел: со всех сторон грянули отчаянные, полные муки вопли, заглушившие даже свист и завывания ветра. И жалобно визжали собаки. Потом послышался глухой стук, словно что-то тяжелое упало на землю с большой высоты, и один из кричавших умолк. Еще один стук – еще один крик затих. Взвизгнула, прежде чем навсегда умолкнуть, собака…
Один за другим крики обрывались глухими ударами, и вскоре уже ничего было не слыхать, кроме завываний разбушевавшейся стихии. Как будто все обитатели форта – промысловики, алеуты, офицеры, дети и женщины – растворились в снежной круговерти.
– ЭЭЭЭЭЭЭЙ!!! – завопил Белкин, но ледяной ветер тут же заткнул ему рот.
– Ээээээй! – слабо отозвались из темноты.
– Ка-те-ри-на! – прокричал Уваров. И тут же откуда-то издалека донесся детский плач.
– Сбереги Ванятку, Катеринушка, – зашептал Уваров и потащил растерянного коменданта туда, откуда доносился плач. – Не дай упырю до него добраться!
И, словно в ответ, послышался звонкий отчаянный крик. Он тут же оборвался. Уваров на мгновение замер, а потом рванулся вперед.
– Осип, стой! – кричал Белкин.
Позади раздался оглушительный треск, потом грохот. Земля вздрогнула под ногами.
– Здание обрушилось… – прошептал комендант. Из глаз текли слезы – от отчаяния или секущего ветра, того он и сам не знал. – Что же это, Осип?..
Уваров, не обращая на него внимания, пробивался дальше, сгибаясь под порывами ветра.
– Эээээй! – закричал он и вдруг, споткнувшись обо что-то в снегу, рухнул навзничь, увлекая за собой Белкина. Тот слепо вытянул руку и коснулся пальцами чего-то мягкого, теплого, мокрого. Пригляделся – и почувствовал, как сердце ухнуло куда-то в живот.
На снегу, разметав руки, лежала Катерина. Парка ее была распахнута, нательная рубаха разодрана; разодрана была и сама Катерина – от горла до паха. Из вспоротого живота вывалилась розовато-сизая требуха, от нее еще тянулся пар. На месте полных грудей зияли огромные раны, тускло поблескивали в них белые дуги ребер. Снежинки таяли в широко раскрытых глазах. Ребенка при ней не было.
Уваров заревел зверем. Он оттолкнул Белкина и вскочил. Снова послышался жалобный детский плач… а потом свист. Не свист ветра, нет, этот был гораздо пронзительнее, гораздо страшнее: в нем звучала какая-то игривость, какое-то жестокое лукавство. Он вонзался в уши, леденил кровь, лишал рассудка. Свист сменился гулким смехом.
– Охотник! – прокричал Михель из-за кружащейся снежной завесы. – Это я сгубил когда-то твою бабу! Прости великодушно: напился пьяный, да закусить было нечем, ну и проморгал! Ништо, теперь у меня и закуска есть! Слышишь, как надрывается?
Уваров кинулся на голос. Напрасно пытался удержать его Белкин: страх за сына лишил охотника всякого благоразумия.
– Стой, Осип! – кричал комендант. – Стой, он в ловушку тебя заманит!
Но Уваров рвался из его рук.
– Что же ты за папаша, нейдешь сынка выручать! – глумился невидимый Михель. – Аль трусишь? Аль подстегнуть тебя?
Плач ребенка перешел в душераздирающий крик. Уваров ответил криком еще более диким и, размахнувшись, треснул Белкина кулаком по скуле. Яркая белая вспышка полыхнула перед глазами коменданта. Разжав пальцы, он без чувств свалился на снег и уже не видел, как Уваров несся во тьму, выкрикивая имя своего сына.
Коменданту чудилось, будто бежит он по лесу. Мимо с невероятной скоростью проносились стволы деревьев, и в какой-то момент возникло чувство, что не он мчится через лес, а сам лес проносится мимо него.
Внезапно он остановился: впереди открылась поляна, и на ней комендант увидел двух человек. Они лежали под высокой сосной, закутавшись в шубы, и, казалось, крепко спали. Один, бородатый и крепко сбитый, был Белкину незнаком, в другом же он не без труда признал Михеля: тот выглядел лет на десять моложе, но страшная худоба, желтое изможденное лицо, усеянное мокнущими красными язвами, и иссеченные трещинами до мяса губы делали его похожим на ожившего мертвеца. Внезапно его запавшие глаза приоткрылись, и комендант увидел в них голодный блеск. Очень медленно, стараясь не шуметь, доктор приподнялся на локте и свободной рукой извлек из-за пазухи длинный охотничий нож. Сел, сбросив тяжелую шубу, и на животе пополз ко второму мужчине, точно четырехлапый паук.
Белкин хотел закричать, предостеречь спящего, но не мог издать ни звука. А Михель тем временем склонился над мужчиной, помедлил, а потом обеими руками поднял нож и вогнал ему в шею.
Где-то за стеною деревьев послышался уже знакомый Белкину свист.
Глаза несчастного раскрылись, он вскинул руку, схватил Михеля за длинные волосы и притянул к себе, будто хотел шепнуть что-то на ухо своему убийце. Разинул рот, но вместо слов вырвались только брызги кровавой слюны, застряли крошечными каплями в густой бороде и оросили Михелю лицо.
– Прости, Федор… – шептал Отто Францевич, раскачивая рукоять ножа из стороны в сторону. Снова послышался свист, на сей раз он долетел с другой стороны, но Михель его словно и не услышал. – Голод не тетка… Да и цинга не сестрица… Я еще пожить хочу… – С этими словами он выдернул нож и припал ртом к кровоточащей ране.
Снова раздался резкий свист. Воздух за спиной доктора сгустился. Ровно из ниоткуда возник высокий туманный силуэт, сверкнули огромные желтые глаза без зрачков… Он протянул к плечу лекаря огромную когтистую лапу, а Белкин, охваченный страхом, помчался дальше. У себя за спиной он услышал страшный крик Михеля:
– Ноги… Боже мой! Ноги горят! Горят!
Комендант бежал, а лес вокруг таял, растекался в туманное марево. И в этом мареве с визгом и гиканьем проносились странные, невиданные существа: хвостатые, со звериными головами, с длинными извивающимися руками и ногами, иные походили на птиц, иные – на тюленей, а некоторые – на ожившие древесные пни. Все они разлетались с пути коменданта, словно боялись его – или того, что следовало за ним по пятам.
– Вот так все и произошло, – зазвучал в ушах голос Михеля. – И то же самое будет с тобой. Ты будешь бежать наперегонки с ветром на горящих ногах…
– Нет! – выдохнул Белкин. – Нет. Я не такой, как ты…
И открыл глаза.
Он лежал в тепле, но связанный по рукам и ногам. Тело его укрывала тяжелая медвежья шкура. А сверху нависло угрюмое широкоскулое лицо с раскосыми черными глазами.
Александр Сергеевич понял: он в руках колоша.
Страха не было. Одна усталость. Белкин осознавал, что это конец и смерть будет лютой. Но жестокость индейцев больше не пугала его. Лучше умереть от рук варваров, чем снова услышать шепот твари, выдававшей себя за Михеля.
Он попытался приподняться, но по телу разливалась мертвенная слабость, а шкура, казалось, весила не меньше живого медведя. Под ней было нестерпимо жарко, Белкин чувствовал, что весь взмок, едкий пот жег глаза. Он заморгал, лицо расплылось неясным пятном. Пятно закружилось, и комендант снова лишился сознания.
На сей раз видения не преследовали его. Он смутно помнил, как чья-то рука время от времени трясла его за плечо, как сильные пальцы приподнимали голову и придерживали за затылок, пока другая рука вливала в рот мясной бульон из глиняной плошки.
Очнувшись, Белкин снова увидел над собою лицо колоша. Веревки, как ни странно, с него сняли – вероятно, индеец счел, что в таком состоянии пленник не опасен. Комендант приподнялся на локтях – на сей раз сил хватило – и стал лихорадочно озираться.
Он находился в просторном шалаше из сучьев. Стены его были обтянуты шкурами тюленей, и с них смотрели на коменданта намалеванные лица духов и звероподобных существ; он мог поклясться, что видел некоторых из них в своих грезах. Посреди шалаша в небольшом углублении потрескивал костерок.
– Не бойся, белый человек, – произнес индеец на превосходном русском языке. – Есть вещи, перед которыми забывается любая вражда. Я – Аракан, шаман рода Ворона, и ты находишься в моем шалаше. Ты можешь считать себя не пленником и рабом, но моим гостем и союзником, если только сам вероломством не дашь повода относиться к себе иначе. Назови свое имя.
– Комендант N…ского форта, Александр Сергеевич Белкин. – Он пошевелил руками. – Как… как я здесь оказался? Давно я здесь?
– Четыре ночи назад мы услышали крики из форта, – ответил Аракан. – Мы сразу поняли, что с нашими врагами приключилась беда, и поначалу возрадовались, думая, что это пожар. Но радость сменилась ужасом, когда мы увидели над фортом огромный снежный вихрь, в котором кружились люди и собаки. Даже самые отважные воины обратились в позорное бегство.
– Так вот оно что… – прошептал Белкин.
– Племя было напугано. И тогда люди обратились ко мне. «О Аракан! – говорили они. – Тебе ведомы силы природы, ты легко общаешься с духами. Иди же к стану наших врагов, узнай, что с ними случилось и не грозит ли то же и нам…» Я согласился и отправился в форт один. Там я увидел ворота, лежащие на земле, развалины домов, занесенные снегом, и тела людей и собак повсюду. Выглядели они так, словно что-то подняло их высоко в небеса, а потом со страшной силой швырнуло оземь, раздробив все кости. Лишь одно существо убивает так. Некоторые были наполовину растерзаны.
– Вендиго, – произнес Белкин.
– Мы называем его Бегущим Ветром, – сказал индеец. – Хотя слышал я и другое имя: Итхаква. Слушай же. Из всех домов уцелела лишь ваша молельня. На ее башне я увидел то, что вы называете распятием: фигуру в длинном черном одеянии, прибитую к кресту за руки и за ноги. Ветер шевелил ее бороду.
– Бедный отец Анисий… – прошептал комендант.
– Ты лежал на снегу среди мертвых, – продолжал Аракан, – и поначалу я хотел отвезти тебя в свое племя. Но я знал, что наши люди убьют тебя. Ты нужен мне живым. Ты видел лицо нашего врага. Ты расскажешь мне, как выглядит его человеческая личина, дабы никогда не смог он застать нас врасплох.
– Как же я не замерз?
– Бегущий Ветер решил сохранить тебе жизнь. Он хочет сменить свое тело и для этого избрал тебя. Но до сих пор он над тобою не властен.
– Почему?
– Бегущий Ветер, – сказал индеец, – может вселяться в тела людей, только если те дадут ему такую возможность. Для этого человеку необходимо преступить людские заветы и добровольно вкусить человеческой плоти и крови. В некоторых же случаях достаточно отречься от заветов собственных, совершив то, что считаешь самым ужасным…
Белкин начал понимать. Так вот зачем Михель настаивал на идее отравить индейское племя! Прими комендант этот план, и страшный дух обрел бы над ним полную власть.
– Когда-то он вселялся только в наших людей, в индейцев; тогда его сущность проявлялась быстро, – сказал шаман. – Но с приходом белых он научился от них притворству. Теперь он может годами дремать в человеке, не показывая своей сути. Впрочем, тебе нужно восстановить свои силы. Я дам тебе отдохнуть, но сперва скажи: как выглядел тот, кто стал вместилищем духа?
– Если я скажу, – тихо возразил Белкин, – ты убьешь меня: я больше не буду нужен.
– Нет, белый человек, я не нарушу нашего уговора.
Внезапно комендант почувствовал, как его охватила ярость.
– Уговора! – закричал он; крик отнял у него почти все силы. Он понимал, что поступает безрассудно, но ничего не мог с собой поделать. – Уговора… Вы вероломно нарушили все уговоры, вы напали на нас, резали нас, как скот! И ты говоришь о притворстве белых…
– А ты говоришь безрассудно, – отвечал Аракан. – Должно быть, ты забыл, что находишься в моей власти. Но я не дам волю гневу: дух белого человека слаб, как и его тело. Я знаю: пролилось слишком много крови, чтобы мы могли стать друзьями. Но враг у нас один, и до победы над ним мы должны стоять плечом к плечу. Скажи же, как мне его узнать?
– Это немец, штаб-лекарь Михель, – ответил Александр Сергеевич, чувствуя, как навалилось на него безразличие. – Тощий, высокий, длинные волосы, рожа лошадиная…
Не договорив, провалился в сон.
На следующее утро он проснулся от острого желания справить естественные нужды. Аракан накинул ему на плечи свой плащ из меха куницы и помог выбраться из шалаша.
Они оказались на небольшой поляне. Вокруг, куда ни глянь, тянулись в небо заснеженные сосны-великаны. Некстати Белкину вспомнились леса родной Сибири, и по лицу потекли непрошеные слезы. Индеец не сдержал презрительной усмешки.
Тем не менее он любезно отвернулся, когда комендант удовлетворял свои потребности за одной из сосен. Затем проводил его обратно в шалаш. Белкин тяжело опустился на подстилку и снова заснул.
На следующее утро он уже смог сесть. У них с Араканом состоялся длинный разговор. Александр Сергеевич рассказал индейцу о плане Михеля. Тот неожиданно пришел в восторг.
– Теперь я все понимаю! – с улыбкой воскликнул он. – Напрасно ты винишь наше племя, белый человек. В том, что мы напали на вас, виновен исключительно дух, владеющий телом вашего лекаря.
– Ну! – язвительно молвил Белкин.
– Ты не веришь, – произнес Аракан, – потому, что недооцениваешь хитрость этого существа. Все было им подстроено – все! Дух-людоед решил обрести новое тело: для этой цели он выбрал тебя, комендант, уж не знаю, чем ты ему так приглянулся. Он не мог заставить тебя есть человеческое мясо – ему это запрещено…
– Кем?
– Духам даны свои законы, белый человек, которые им не позволено нарушать, иначе они давно покорили бы все своей воле. Человек должен сам захотеть мяса своего собрата, чтобы Бегущий Ветер мог забрать его тело. Притом можно отведать человечины нечаянно, не зная, чье это мясо, но Бегущий Ветер не вправе сам его подложить.
Он решил толкнуть тебя на преступление. Для этой цели он стравил мой народ с твоими людьми… Он изгнал всю добычу из наших лесов. До сего момента наш род не желал войны с русскими, теперь же речь шла о жизни и смерти: они или мы. Мы считали, что именно вы истребили все живое в округе и обрекли нас на голод.
Мы начали с вами войну. Он надеялся, что после этого ты согласишься погубить мой народ и этим чудовищным злодеянием позволишь ему захватить тебя; и когда ты не пошел на это – о, белый человек, теперь я искренне рад, что спас твою жизнь! – он пришел в бешенство и отомстил вам всем…
– Где ты научился так складно мыслить? – изумленно пробормотал Белкин.
Шаман горько усмехнулся:
– То, что мы не похожи на русских, еще не значит, что мы глупцы. Мы сызмальства учимся понимать связь между причиной и следствием.
– Ты и говоришь не как другие индейцы…
– Моя семья была с русскими в тесной дружбе; но те времена давно прошли, – ответил Аракан. – Мой отец учился грамоте у одного ученого монаха. Он даже был окрещен – правда, продолжал верить в духов. Он умел говорить по-русски не хуже меня.
– Вот оно что… – тихо промолвил комендант.
Он рассказал Аракану и о виденном им сне, в котором лекарь убивал своего спутника. У индейца и тут нашелся ответ:
– Дух не оставил надежды завладеть тобой, – сказал Аракан, когда комендант закончил. – Поэтому между ним и тобой существует некая связь. Думаю, ты действительно видел прошлое вашего врачевателя. Я пойду принесу еды. Поспи еще.
В следующий раз Белкин проснулся уже ближе к вечеру, впервые чувствуя себя посвежевшим и отдохнувшим. На костре булькал котелок, источая восхитительный аромат сваренного с приправами мяса.
Аракан с мрачным видом сидел у костра. В руке он держал длинный изогнутый нож. Белкину на мгновение подумалось, что индеец все же решил его зарезать. Увидев его испуганный взгляд, тот встал и убрал нож за пояс.
– Теперь я пойду и взгляну ему в лицо, – сказал он.
– Ты убьешь его?
– Убить его не дано никому. Но я владею даром заговаривать духов; я смогу успокоить это чудовище на долгое время.
– Я должен идти с тобой?
– Нет.
– Но зачем тогда ты возился со мной…
– Потому что слово мое крепко, – ответил колош. – Ты описал мне его, а я в благодарность помог тебе. Я, наверное, уже не вернусь. Наши с тобою дела окончены.
– Что ж, прощай, – сказал Белкин.
– Похлебка твоя, – продолжал индеец. – Она должна повариться еще около часа. Когда почувствуешь себя голодным, съешь ее. Еще я оставлю тебе топор, чтобы ты мог нарубить себе хвороста. Больше я ничем помочь тебе не могу: отныне мы враги.
– И все равно спасибо.
– Прощай, – сказал Аракан, одним движением поднялся, откинул полог и бесшумно исчез в темноте.
Белкин долго сидел в шалаше, прислушиваясь к звукам ночного леса. За стенами шалаша тихонько подвывал ветер, иногда слышался шелест снега, осыпающегося с сосновых лап. Время будто застыло на месте. От голода у коменданта начало подводить живот, но он не спешил снимать котелок с огня.
Он думал о том, что случилось за последнее время. Всего за какие-то несколько дней его обычная, хоть и полная невзгод и опасностей жизнь наполнилась страшными, противоестественными событиями. Все, во что он верил и во что не верил, оказывается, ничего не стоило.
Америка, думал он, земля бесконечного изобилия и бесконечных возможностей. Но – не наша. Америка ни за что нам не покорится. Ее можно взять только силой, только коварством, только жестокостью. Она не для прекраснодушных мечтателей. На одном лишь Баранове, человеке крутого нрава и изощренного ума, держится Русская Америка. Не станет Баранова – и не станет Русской Америки. Нашим-то государям и без нее хлопотно. Как пить дать бросят эту затею.
Внезапно возникла малодушная мысль: пусть! Век бы не видеть ее, эту Америку… Здесь, вдали от отчизны, Белкин вплотную соприкоснулся с такими силами, о которых не мог даже и помыслить. Теперь не будет ему покоя, даже если он вернется на родину. В вое зимнего ветра, в хрусте снега под ногами, в шелесте еловых ветвей на ветру станет ему чудиться голос Бегущего Ветра, владыки голодных.
Голод как раз напомнил о себе. Белкин решил, что похлебка уж наверняка готова. Подтянув рукава, он снял котелок с огня. В куче вещей, оставленных Араканом, отыскал крепкую деревянную ложку. Погрузил в густое варево и помешал, разгоняя ароматный пар. Ложка подцепила кусок мяса. Пригляделся: что-то бело-розовое – заячья ножка? Он выудил ее из бульона, дал остыть, после чего взял за голень и впился зубами в сочное бедро.
Мясо оказалось на удивление нежным. Белкин жадно обгладывал ножку, да так увлекся, что не услышал, как за стенами шалаша захрустели по снегу тяжелые шаги.
Внезапно полог резко отлетел, и в дверном проеме возник, шатаясь, ободранный силуэт. Белкин едва не подавился. На мгновение он решил, что перед ним сам дух-людоед.
Это был не дух, а Осип Уваров, однако в ту минуту он казался куда страшнее любого духа. На обмороженном почти до черноты, ободранном хвоей лице со всклокоченной бородой жутко белели вытаращенные глаза. Одежду покрывал иней, а волосы примерзли к голове коркой.
– Осип! – воскликнул Белкин, совсем не радуясь встрече: уж больно диким взглядом смотрел на него помощник.
Уваров обвел глазами шалаш и остановился на полусъеденной ножке, которую Белкин держал в руках. Рот растянулся в оскале.
– Так!.. – выдохнул он. – А я-то думал, брешет немец! Думал, душу мою погубить хочет! А он, вишь ты, все как есть сказал!
– Осип, о чем ты говоришь? – воскликнул Белкин, уронив, наконец, ножку на землю.
– Ты с ним заодно! Ты Ванятку съел! – заорал Уваров и вскинул руку. Комендант увидел нацеленное в лицо дуло пистолета.
Какой-то древний инстинкт быстрее мысли подсказал, что нужно делать. Белкин схватил котелок и, не обращая внимания на жгучую боль в обожженных руках, с размаху влепил раскаленной похлебкой Осипу в лицо. Тот заорал еще громче. Грохнул выстрел, пуля раздробила коменданту плечо, котелок выпал из рук, а Уваров откинулся назад, схватившись за глаза.
Белкин зажал рукой рану. Взгляд его упал на котелок. Оттуда выкатился какой-то белый, с двумя черными дырами, предмет. Череп. И отнюдь не заячий.
Уваров отнял руки от глаз. На лице его вздувались огромные пузыри. Веки вспухли, глаза превратились в белесые щелочки. Он слепо зашарил рукой по поясу и вытащил огромный охотничий нож.
– Врешь, не уйдешь, людоед проклятый! – просипел он и, рассекая воздух ножом, пошел на Белкина.
И снова комендант не думал. Когда Уваров бросился на него, он увернулся, здоровой рукой схватил прислоненный к стене топор и с размаху треснул лезвием Осипа по затылку. Ноги охотника подкосились. Он рухнул прямо в костер, загасив его своим телом. По шалашу, изгоняя аромат вареного мяса, расползлась вонь мяса горелого.
Белкин повалился на бок. Зажал пульсирующее болью плечо. Его мучительно выворачивало наизнанку, рвота хлестала из носа и рта, но горечь желчи была менее отвратительна, чем сладкий привкус детского мяса.
Потом он долго лежал в темноте. А в голове звучали слова Аракана:
«…человеку необходимо вкусить человеческой плоти и крови. В некоторых же случаях достаточно совершить то, что считаешь самым ужасным…»
Он сделал и то и другое. Он съел сына Уварова. И убил его самого.
Аракан обманул его. Вендиго не мог захватить тело Александра Сергеевича: он мало того что не ел человечины, так еще и отказался совершить то, что в сердце считал преступлением. Шаман притворялся спасителем, союзником – а сам служил лесному чудовищу. Дух-людоед передал Аракану сына Уварова, чтобы тот накормил Белкина детским мясом; он каким-то образом сохранил жизнь самому Уварову, чтобы Белкин его убил.
Теперь оба условия выполнены.
А значит, дух-людоед может в любую минуту пожаловать за своим новым телом.
Где-то снаружи послышался залихватский пронзительный свист.
Бежать, скорее бежать!
Белкин с трудом поднялся на ноги, подковылял к выходу, сжимая рукой пульсирующее плечо, рванул полог и вывалился на поляну.
Посреди поляны стоял Михель.
Он заложил руки за спину и с мечтательной улыбкой смотрел в прозрачную темно-синюю высь. Ветерок шевелил неопрятные длинные волосы и кружил поземку вокруг длинных ног. А наверху, в бездонной пустоте, мерцали холодным светом мириады звезд да поблескивал ятаганом серебристый серп месяца.
Все так же мечтательно улыбаясь, лекарь повернулся к Белкину. Тот оцепенел, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. Врач вынул из-за спины руку – в пальцах сверкнуло стальное жало скальпеля.
– Чудесная придумка человеческого разума, вы не находите? – произнес он.
С этими словами он вонзил скальпель себе под скулу и одним махом выкроил правую щеку. Сочащийся кровью шмат плоти шлепнулся на снег, и врач небрежно отбросил его ногой. Белкин будто прирос ногами к земле, не в силах пошевелить ни единым мускулом. Лекарь повернул к нему изувеченную сторону лица и усмехнулся. В свете месяца сверкнули обнажившиеся зубы.
– Не помешала бы симметрия, вы не находите? – спросил он и двумя взмахами отхватил себе и левую щеку. Вслед за этим он принялся яростно кромсать нижнюю челюсть и подбородок. Полетели темные брызги.
Комендант пытался закричать, но горло не слушалось, будто стянутое железной струной; хотел убежать, но ноги приросли к месту, словно в ночном кошмаре. Месяц и звезды пульсировали в небе холодным светом в такт судорожным рывкам скальпеля. Наконец Михель опустил руку. Длинные волосы трепетали на ветру, мерцали глаза… а под ними скалились голые десны. В стылом воздухе от развороченного рта поднимался пар. Немец шагнул к Белкину и нацелил на него лезвие скальпеля.
– Слышите, ветер воет? – спросил он. Комендант смотрел, как клацают, поблескивая в кровавом месиве, белоснежные зубы, как движется за ними розовый язык. – Скоро конец. Но не ваш, любезный Александр Сергеевич. Конец доброго доктора. До чего надоел мне пьяница Михель с его подагрой и больной печенью!
Отто Францевич вонзил себе скальпель в нижнее веко и одним движением очертил круг. Глазное яблоко вывалилось ему на щеку вместе с налипшими веками. Лекарь небрежно взял его другой рукой, оборвал нерв, растер глаз между пальцами и махнул рукой, стряхивая слизь.
– Ты меня не получишь! – с огромным трудом сумел выдавить Белкин.
– Получу, – грустно сказало чудовище. Оно воткнуло лезвие в другой глаз, после чего принялось перепиливать носовые хрящи. – Ты вкусил человеческой плоти, ты убил своего друга. Теперь ты мой.
– Нет…
Неожиданно чудовище пришло в ярость.
– Ты мне не веришь! – закричало оно. – Так убедись! Смотри, теперь маски сброшены!
Оно вцепилось себе в волосы и принялось лихорадочно сдирать с головы скальп, помогая себе лезвием.
Белкин обезумел от ужаса. Уйти, убежать, уползти – подальше от существа, кромсающего собственную голову! Но даже отвернуться от кошмарного зрелища он не мог. Существо сдернуло с себя скальп и швырнуло его на снег, точно мокрую тряпку. Затем погрузило пальцы в глазницы и с неожиданной легкостью содрало верхушку черепа, обнажив пульсирующую розово-серую массу мозга.
Только тогда комендант понял, что происходит.
Оно разоблачалось.
Лезвие скальпеля кроило одежду, полосовало плоть. А потом лекарь начал раздуваться. Обрывки рубахи, камзола, штанов и сапог сорвались с него, а вслед за тем разлетелось на куски иссеченное тело, разметав во все стороны обломки костей, и пролилось на землю багровым дождем. Брызги оросили лицо Белкина, заляпали глаза, поэтому он плохо видел создание, возникшее на месте Михеля. Все, что он различил, – это высокий мглистый силуэт, горящие желтым огнем глаза и протянутую к нему руку-лапу с длинными корявыми когтями.
Он пах кровью и хвоей.
Дух голодного ветра.
Вендиго.
Тут оцепенение, сковывавшее Белкина, прошло. Он повернулся и со звериным воем ринулся в лес.
Еще никогда в жизни комендант так не бегал. Промерзшая земля гудела под сапогами, сосновые лапы хватали за одежду и хлестали по лицу, впереди вырастали шершавые стволы, и он врезался в них и падал, сплевывая кровь и осколки зубов, но сразу же поднимался и бежал дальше. Ноги несли его все быстрее и быстрее.
Ноги горели…
Михель говорил правду… Но не было никакого Михеля… Бежать, бежать, надо бежать, никакого Михеля не было, Михель встретил ЭТО в лесу, тогда, много лет назад, и ОНО завладело им, и вместо Михеля стало ЭТО, почему ЭТО – у него много имен, надо бежать, оно только прикидывалось человеком, а может и не прикидывалось, может, оно и есть человек, может, оно таится в каждом из нас, дожидаясь своего часа, и вот пробудилось, и надо бежать, бежать, бежать – это замечательно, бежать – быстрее оленя, быстрее ветра, бегущего ветра, бежать, бежать…
Теперь он мчался со скоростью ветра, и лес больше не ставил ему преград – напротив, чаща словно бы сама расступалась на его пути.
Страх постепенно исчезал, сменяясь диким, первобытным восторгом. Проходила пульсирующая боль в плече.
Белкин летел как на крыльях, практически не касаясь пылающими ногами земли, и вскоре его крики переросли в ликующий смех.
Он слышал шепот звезд в небесах; он внимал вою ветров; он несся над этой суровой, холодной землей и знал, что отныне он – единственный ее владыка, эти дремучие леса – его исконные охотничьи угодья и нет такой силы, что могла бы их у него отнять. Он завыл от восторга, и ветер вторил ему.
Бегущий ветер.
Очень скоро он навестит родное племя своего старого друга Аракана.
Да, Аракан заключил с ним в лесу договор: обязался подготовить ему новое тело в обмен на безопасность своего народа. И будь дух на тот момент в истинном своем обличье, договор бы пришлось исполнять. Но он тогда был штаб-лекарем Михелем. Сейчас же он – комендант Белкин.
А Белкин ничего глупцу Аракану не обещал.
Владу Маслову, подавшему мне эту идею
План пришел в голову Павлу в одну из бесконечных бессонных ночей, когда он лежал на жесткой постели, накрывшись армяком, вслушиваясь в настырный комариный звон и скрип ветхих половиц. План отчаянный, нелепый, даже комичный… но после череды блистательно задуманных и с треском проваленных покушений, стоивших жизни многим его товарищам по борьбе, наверное, такой только и мог сработать.
На эту идею его натолкнули объявления, расклеенные по всему городу недавно прибывшим разъездным цирком: ищут человека для работы со слоном. Поначалу Павел думал наняться туда без всяких задних мыслей. Скудные сбережения неумолимо подходили к концу, кишки исполняли по ночам голодные марши, не давая уснуть, а квартирная хозяйка все настойчивее интересовалась, когда он намерен съехать. Лишь потом он осознал, что в цирке окажется как никогда близок к почти недосягаемой цели.
К губернатору.
Разумеется, после не столь давнего убийства Столыпина подобраться к цели со стороны зала сделалось решительно невозможно – охранители умеют учиться на своих ошибках. Однако выстрела со сцены никто ожидать не будет. А между тем само устроение цирка-шапито, с его приземистыми трибунами, отделенными от арены лишь низеньким барьером, подходит для этого как нельзя лучше.
Губернатор всегда любил цирк, любил какой-то восторженной детской любовью – да и не только детской: по молодости, говорят, изрядно крутил с разбитными акробатками. Даже сейчас он не мог пропустить ни одного представления самой захудалой бродячей труппы. Об этой его страсти было известно всем. Ходила злая шутка, что градоначальнику больше пристало бы управлять цирком – с этим Павел был совершенно согласен. Еще шутили, что старик не отказался бы и умереть в цирке.
А хотя бы и нет! Павел все равно не собирался его спрашивать.
С самого первого взгляда директор цирка господин Шульц вызывал неприязнь. Он был молод, немногим старше Павла, и, пожалуй, хорош собой – волосы цвета воронова крыла, мрачный блеск в глазах и язвительная манера речи вызывали в памяти образ байронического героя, что в реальной жизни зачастую вызывает отторжение.
– Отчего же вы, молодой образованный человек, решили поступить в услужение к нашему Господину Элефанту? – осведомился он, сцепив перед собой бледные, словно из слоновой кости выточенные пальцы.
– Видите ли, – проговорил Павел, – я остался без средств к существованию и…
– Весьма сочувствую, – перебил Шульц, – однако не рассчитывайте поправить здесь свое положение. Две трети нашей выручки уходят на перевозку и поддержание цирка, оставшегося едва хватает, чтобы сводить концы с концами. Если вам нужны только пища и кров – этим мы можем вас обеспечить, при условии, что вы будете работать на совесть.
– Я постараюсь, – сказал Павел. – Конечно, у меня нет опыта в работе с животными…
– Моя бы воля, – мрачно произнес Шульц, – я на пушечный выстрел не подпустил бы вас к Господину Элефанту, но выбирать не приходится. Настоятельно рекомендую соблюдать осторожность, если, конечно, вам дорога жизнь.
Жизнь давно не была дорога Павлу, однако он не испытывал ни малейшего желания пасть жертвой разъяренного слона.
– Три сажени в длину, четыре в высоту и почти полтысячи пудов весу, – продолжал Шульц. – Господин Элефант, вероятно, самый крупный слон из ныне живущих, включая даже его африканских собратьев… – Он усмехнулся. – Гневить эдакую махину я бы не посоветовал.
– Я не из склочников, – улыбнулся Павел. – Думаю, мы с махиной поладим.
– Что ж… – Шульц поднялся из-за стола, достал из кармана жилета золотой брегет на цепочке, откинул крышку. – Сейчас у нас начинается репетиция. Пойдемте, я покажу вам вашего подопечного.
Они вышли из директорского фургона, украшенного сбоку изрядно потрепанной афишей, на которой едва можно было различить силуэт слона, нескольких ревущих львов и фигуру с хлыстом. Цирк раскинулся посреди угрюмого голого поля за железнодорожным полотном – кричащее многоцветье шатров, палаток, будочек и пестро размалеванных фургонов. Среди этой радостной пестроты лениво, вразвалочку, бродили немногочисленные служители. Над огромным желтым куполом шапито, словно язык гигантской змеи, трепетал на ветру раздвоенный красный флажок.
– Матвей! – крикнул директор.
Тотчас невесть откуда нарисовался серый, будто золою присыпанный, усатый мужичок в мятой косоворотке и фуражке с треснутым козырьком.
– Чегось изволите, господин Шульц? – спросил он сипло, постреливая из стороны в сторону хитрыми глазками.
– Слетай, голубчик, к Кларе да передай, чтобы через десять минут была на арене с Господином Элефантом.
– Сей секунд! – сказал серый человечек, бросил на Павла какой-то странный взгляд и тут же растворился среди повозок.
Конюшня и платформы с клетками размещались позади главного шатра, дабы зверей можно было в любой момент вывести на арену. По завету Ноя каждой твари содержалось по паре. Цирковые собачонки встретили Павла и Шульца визгливым лаем, обезьянки, медведи и лошади провожали их печальными глазами. В воздухе витали пряный аромат опилок и кислый запах навоза, извечно сопровождающие разъездные цирки.
– Львов давеча пришлось пристрелить, – вздохнул директор. – Они, видите ли, отобедали вашим предшественником. Еще в Петербурге. Невелика потеря! За каким чертом этот пьяница полез в клетку? Однако с этих-то пор все и пошло наперекосяк.
Они вошли в бархатистый сумрак шатра. Посреди усыпанной опилками арены стояла огромная разноцветная тумба. Рядом двое одетых в мешковатые балахоны молодцев с одутловатыми физиономиями вовсю лупили надувными дубинками по голове третьего, а тот в ответ лихо сшибал их лбами.
– Братья Бобенчиковы! – объявил Шульц. – Три величайших комических дарования, успешно загубленных пьянством и блудом.
Клоуны перестали тузить друг дружку и посмотрели на него с таким угрюмым выражением, какого никак нельзя было ожидать от представителей их профессии.
Павел огляделся: ряды скамей терялись в темноте. А вон там, по правую руку, отдельная ложа на три персоны с мягкими креслами, где вместе с охраной будет сидеть губернатор…
– Внимание, – тихо проговорил Шульц, тронув Павла за плечо, а затем повернулся к воображаемой публике и громко провозгласил: – Дамы и господа, представляю вам Господина Элефанта – величайшего слона в мире!
Господин Элефант торжественно вступил на арену.
Он и впрямь был огромен. Бугристая, точно из утеса высеченная голова, украшенная золоченым бархатным налобником, венчала массивные плечи, под задубелой кожей которых незримо перекатывались литые мышцы; гибкий хобот извивался между бивней, длинных, острых, точно костяные сабли, – от одного их вида делалось не по себе. Большинство слонов, виденных Павлом в цирке, были лишены клыков, вид имели самый благодушный и более всего походили на огромные, изрядно обвисшие кожаные бурдюки. Господин Элефант же будто сошел беззвучной, призрачной поступью с одной из гравюр великого Доре.
Восседавшая на нем наездница – очевидно, та самая Клара – была настоящей красавицей. Белокурая и цветущая, она вызывала желание немедля схватить ее в объятия и расцеловать. Ее коротенькое белое платьице в блестках и с вырезом на спине не скрывало почти ничего. Рядом с этой сияющей белизной Павел вдруг остро почувствовал, что одежда его больше напоминает тряпье, а лицо покрыто трехдневной щетиной.
Обняв Клару за талию могучим хоботом, слон, как пушинку, снял ее со спины и бережно поставил на манеж. Перекрестясь на западный манер – слева направо, – она опустилась на колени и положила голову на тумбу, словно на плаху, а Господин Элефант шагнул вперед, занося свою огромную ногу…
И опустил ее на голову Клары.
Трио клоунов в притворном ужасе заламывали руки; лицо директора было непроницаемо. Клара лучезарно улыбалась из-под чудовищной стопы, способной в мгновение расплющить ей череп. Павел боялся дышать. Струйка пота сбежала по его лбу, обожгла глаз. Вонзив ногти в ладони, он молился, сам не зная кому, чтобы все быстрее закончилось. Наконец Шульц вскинул руку, Господин Элефант медленно, будто нехотя, снял ногу с головы Клары и подался назад. Павел шумно выдохнул.
– Я смотрю, вы впечатлены! – Шульц улыбнулся. – Итак, первая ваша обязанность… Взгляните на мою дорогую сестру. Чего нет на ее волосах?
Павел, изумленный тем, что кто-то может позволить родной сестре класть голову под ногу слона, невпопад брякнул:
– Головного убора?
Клара фыркнула.
– Навоза, любезнейший, навоза, – произнес директор. – Слон – существо величавое, навоза производит в избытке и иногда в него наступает. Ежели сия мерзость окажется на белокурой головке Клары, получится номер в духе вот этих, – он мотнул головой в сторону Бобенчиковых, – к чему мы отнюдь не стремимся.
– Я полагал, что буду работником арены… – неуверенно начал Павел.
– Как я уже сказал, давая согласие, вы поступаете в полное распоряжение к Господину Элефанту. Кроме вас, этим заниматься некому. Из-за вот этих прекрасных клыков, – Шульц с гордостью провел пальцами по грозному бивню, – никто не хочет с ним работать, а спиливать их я не намерен. Слон без клыков – не слон. Полагаю, вы не станете настаивать.
– А по-моему, мы бы и сами прекрасно справились! – вмешалась Клара. – Право, Генрих, какой из него слоновщик? Посмотри, какой он заморенный.
Павел почувствовал раздражение. Да что она позволяет себе, эта актриска?
– Ну, это-то легко поправимо! – сказал Шульц. – Вот что, любезнейший: сейчас вы отобедаете с нами чем бог послал, потом пойдете домой – ведь у вас покамест имеется какое-никакое жилье? – и хорошенько выспитесь. А завтра жду вас с утра. Клара разъяснит вам, что нужно делать.
Они пожали друг другу руки. Покидая манеж вслед за директором, Павел ощущал спиной недовольный взгляд Клары.
Завтрак проходил под открытым небом. Столами и стульями служили поставленные на попа фанерные ящики, а скатертями – пожелтевшие газеты. Рядом с уже знакомыми Павлу Бобенчиковыми и Матвеем здесь были четверо лилипутов, громадный негр (очевидно, штатный силач), несколько девиц, одетых даже откровеннее Клары, двое хрупких юношей, которые держались за руки, глядя друг на друга влюбленными глазами, и с десяток служителей, косившихся на эту парочку с нескрываемым отвращением.
Никто не выказал к новому работнику ни малейшего интереса. От запаха горячей похлебки у Павла закружилась голова.
Взгляд Шульца остановился на пустующем столе:
– Где Великий Сандини?
Тишина была ему ответом.
– Матвей, голубчик, слетай-ка за ним!
– Так ить… – промямлил Матвей.
– Что «так ить»? – угрожающе спросил Шульц.
– Убег, подлец! – развел руками Матвей. – Все с фургона забрал и убег.
Шульц скрипнул зубами:
– Еще один. Корабль тонет, крысы бегут. Другие желающие есть?
Артисты что-то невнятно забормотали, качая головами.
– Есть, есть, знаю я вас, – махнул рукой директор и посмотрел на Павла. – Вы, любезнейший, часом, не умеете глотать шпаги и распиливать даму пополам? – И безрадостно засмеялся собственной шутке.
На следующее утро Павел расплатился с хозяйкой и пришел в цирк, неся весь свой нехитрый скарб: накинутый на плечи армяк с револьвером Нагана в кармане да потертый саквояж с четырьмя жестяными бонбоньерками внутри.
У директорского фургона в него врезался Матвей, очевидно, «летевший» исполнять очередное поручение, и едва не выбил саквояж из рук.
– Разуй глаза, дурень! – рявкнул Павел, срываясь от испуга на позорный фальцет.
– На сердитых воду возят! – парировал Матвей и поспешил дальше, не подозревая, что только что был вместе с Павлом на волосок от смерти.
Смерть была заключена в круглые бонбоньерки и кокетливо перевязана красными ленточками.
Выделенный Павлу фургон беглого иллюзиониста располагался на самом краю поля. Обстановка внутри оказалась самая спартанская – узкая койка с голым матрасом да грубо отесанный стол с табуретом.
С великой осторожностью Павел поместил саквояж под кровать. Сев за стол, достал из кармана промасленную тряпицу, развернул. Наган тускло блеснул в луче света, сочившемся из запыленного оконца. Рядом маслянисто поблескивали патроны.
Последний раз на губернатора покушались в Ярославле. Некая девица Ляхович смогла добиться приема под видом просительницы и, оставшись с градоначальником наедине, всадила ему два заряда из двуствольного «дерринджера» в раззолоченную медалями грудь. Обливаясь кровью, старик все же сумел повалить нападавшую на пол и удерживал до прихода подмоги. Ляхович повесилась в камере на собственном поясе, не выдержав допросов, а губернатора от греха подальше перевели в самую глухую провинцию. Могли бы и не стараться: неудача Ляхович, хоть и вполне предсказуемая (Павел советовал ЦК вооружить барышню калибром побольше; ему ответили, что в покушении на Линкольна «дерринджер» зарекомендовал себя наилучшим образом), стала последней каплей. Комитет постановил: рисковать всей группой ради убийства одного мерзавца не стоит, а ежели кто имеет к старику личный счет, ему лучше вовсе покинуть организацию и действовать на собственное усмотрение.
Расстались без сожалений – товарищи давно поняли, что не верит он во всеобщие свободу-равенство-братство и справедливость. Ближайший приятель, студент-химик Самуил Френкель, тайком передал ему начиненные гремучим студнем снаряды Кибальчича с уже встроенными взрывателями, сказав на прощание:
– Гляди не подорвись сам – там небольшой встряски достаточно. И еще прошу: не применяй их в толпе. Не пятнай наши руки в невинной крови.
А губернатор нарочно – Павел в том нисколько не сомневался! – ездил исключительно людными улицами. Тем не менее избавиться от снарядов молодой человек не решался. Так они и кочевали с ним вместе с одного жилья на другое, повиснув мертвым грузом.
Павел поднял револьвер, откинул барабан. Зияющие гнезда наполнились светом. Возможно, у него не будет и двух выстрелов…
Громкий стук в дверь застал его врасплох. Чертыхнувшись, он выронил тряпку, патроны раскатились по столу. Павел лихорадочно сгреб их, завернул вместе с пистолетом обратно в тряпку, убрал под матрас и только после этого открыл дверь. На пороге стоял улыбающийся Шульц с хлыстом в руке.
– Доброе утро! – сказал он. – Готовы поближе познакомиться с Господином Элефантом?
Знакомство, однако, не задалось.
Господин Элефант ждал их посреди просторного шатра, служившего слоновником. Вьющаяся среди опилок толстая стальная цепь приковывала его ногу к глубоко врытой в землю железной балке. Рядом с ним стояла Клара, уже одетая в свой цирковой наряд. При виде Павла она нахмурилась.
– Доброго утречка, Господин Элефант! – провозгласил директор. – Как вы спали? Мышки не докучали?
Слон благодушно зарокотал, помахивая ушами.
– Клара, оставляю молодого человека на тебя, – сказал Шульц. – А мне пора бежать…
– Ничего объяснять я не стану, – отчеканила актриса. – И вообще не подпущу посторонних к нашему слону.
На взгляд Павла, ее поведение становилось довольно странным.
– Послушай, милая, все уже решено, – с безграничным терпением в голосе произнес директор. – Этот человек будет работать со слоном, нравится тебе это или нет.
– Если я скажу ему правду, – парировала она, с вызовом глядя брату в глаза, – он вылетит отсюда к чертовой матери.
И вот тут-то все и произошло. Что-то неуловимо изменилось в лице Шульца. Только что оно было спокойным, а уже в следующий миг губы директора задрожали, глаза наполнились слезами, словно у обиженного мальчишки. Внезапно он ударом по лицу сбил девушку с ног и тут же перетянул хлыстом по оголенной спине. Клара отчаянно закричала. Между ее лопаток вздулась багровая полоса.
Павел был настолько поражен случившимся, что не успел ничего предпринять. Его опередил Господин Элефант. Загремев цепью, он сделал несколько шагов вперед, взмахнул хоботом – и Шульц врезался в стену шатра, отчего все сооружение заходило ходуном.
Павел вскрикнул. Шульц распрямился, медленно, точно змея, поднимающаяся из корзины факира. Голова его тряслась, по щекам струились слезы, но на губах блуждала усмешка, больше похожая на оскал. Хлыст со свистом рассек воздух. Господин Элефант взревел, закрутив спиралью ожженный хобот, попятился, а Шульц бросился на него, в молчаливом исступлении нанося удар за ударом.
– Прекратите! – Павел схватил директора за плечо. – Вы с ума сошли?!
Шульц оттолкнул его с поразительной силой. Потеряв равновесие, Павел свалился прямо на Клару. Та сдавленно охнула. От ощущения ее извивающегося тела под собой у него совершенно некстати перехватило дыхание. Он поспешил откатиться в сторону.
Слон жалобно заревел.
– Вилли! – закричала Клара. – Вилли, на помощь!
Послышался громовой топот, в шатер влетел черный гигант и обхватил Шульца сзади, прижав его руки к телу.
– Пусти! – прохрипел директор. – Убери от меня лапы, черная обезьяна-а-а… – Его пальцы разжались, выпуская хлыст, глаза закатились под лоб, зубы заскрежетали, и весь он мелко-мелко затрясся, выбивая каблуками дробь.
С трудом поднявшись на ноги, Павел подошел к перепуганному негру, по-прежнему сжимавшему Шульца в медвежьих объятиях, и подобрал кнут.
– Не бейте его! – жалобно крикнула Клара.
– Не говорите ерунды, – устало проговорил Павел. – Ему нужна помощь.
Он с усилием разжал намертво сомкнутые челюсти директора и втиснул ему между зубов рукоять хлыста.
– Поверьте, мне очень жаль, – умирающим голосом проговорил Шульц. – И ты, Клара, прости меня…
– Это не твоя вина, Генрих, – мягко ответила она, поправляя под его головой подушку. – Я сама виновата. Мне не следовало устраивать этот… этот цирк! – Она засмеялась сквозь слезы.
– Давно у вас такие припадки? – осведомился Павел. Промокнув марлю водкой, он осторожно протирал ею рубец на спине Клары, а девушка тихонько шипела от боли.
– С детских лет, – уныло ответил Шульц. – Папашино наследство. Тоже, бывало: сперва осатанеет, а потом – бряк! Однажды неудачно – об колесо фургона.
– Соболезную…
– Не стоит. Он был сущий зверь. Вон, видали? Это во мне его кровь взыграла. Во всех смыслах! – Шульц мрачно хохотнул.
– А ваша сестра…
– Бог миловал! – сказала Клара.
– И часто с вами такое?
– Последнее время все чаще.
– После случая со львами, я полагаю? Если, конечно, это были львы…
– Вы чертовски догадливы, – проворчал Шульц. – Пожалуй, дальше скрывать не имеет смысла. Разумеется, вашего предшественника убил слон. Мы боялись, что власти потребуют его пристрелить, и все свалили на львов.
– Тот человек был сам виноват, – добавила Клара. – Зачем мучил его? Теперь вы понимаете, почему я боялась вас к нему подпускать. Ай!
– Ничего-ничего, я уже закончил, – сказал Павел, силясь побороть дрожь в голосе.
Последний раз он прикасался к женщине два года назад.
– Я больше не справляюсь, – плаксиво заговорил Шульц. – Кручусь как белка в колесе, а все сыпется в тартарары…
– Все хорошо, – мягко оборвал его Павел. – Теперь вам нужно поспать. И если это вас успокоит: работу я не брошу.
– Я позабочусь, чтобы все было хорошо, – пообещала девушка. – Спи, Генрих.
Шульц едва заметно кивнул и закрыл глаза. Павел тронул Клару за плечо, и они на цыпочках вышли из фургона. У подножия лесенки, тихо переговариваясь, собрались мрачные циркачи.
– Расходитесь! – велел Павел, чувствуя невольную радость от неожиданно свалившейся на него власти. – Больному нужен покой.
Труппа смолкла и расступилась, пропуская их. Когда они отошли достаточно далеко, Клара повернулась к нему и нежно взяла за руку.
– Я должна просить у вас прощения, – сказала она, потупившись. – Вы проявили такое участие к моему брату…
– Пустое. Было приятно снова вспомнить клятву старика Гиппократа.
– Вовсе не пустое! Ведь я очень люблю брата. Мы неразлучны с самого детства. Не поверите, он даже принимал у меня роды.
– У вас есть ребенок? – удивился Павел.
– Был, – вздохнула Клара. – Я была матерью всего несколько минут. Генрих сделал все, что мог, но… Как жаль, что вас тогда с нами не было!
– Не уверен, что от меня оказалось бы больше толку. Я не закончил и первого курса. Будь я врачом, разве прислуживал бы слону? – Он невесело рассмеялся.
– Что же такого вы натворили?
Слова вырвались у него помимо воли:
– У меня тоже был старший брат, вот что я натворил. Алексей… он постоянно участвовал в студенческих демонстрациях. С детства был возмутителем спокойствия. Одна из акций приняла стихийный характер, и губернатор распорядился «с бунтовщиками не церемониться». В случае Алексея это означало «бить сапогами по голове до смерти».
– Боже мой, какой ужас!
– Я искал правды, – продолжал Павел. – Обивал пороги, бросил учебу. Отчислили с волчьим билетом как неблагонадежного. Такая вот, понимаете, оказия.
Он смолчал, разумеется, обо всем остальном. Он вообще уже досадовал о своей откровенности. Только жалости ему не хватало! И верно, Клара привстала на цыпочки и робко коснулась губами его щеки, заставив его вздрогнуть. Покраснев, она отступила на шаг и вдруг воскликнула:
– Бедный Господин Элефант! Мы совсем забыли о нем!
А забытый Господин Элефант стоял тем временем в полумраке слоновника. Лишь его хриплое дыхание нарушало тишину да цепь бренчала изредка тяжелыми звеньями. Ссадины, оставленные бичом, горели, но куда сильнее жгла старого слона горечь обиды.
Никто не мог бы постичь всю глубину терзавшей его тоски. Как и большинство его сородичей, имевших сомнительное счастье стать цирковыми артистами, за полвека жизни он успел хлебнуть лиха.
Как и большинство его сородичей, он не забывал ничего.
Он помнил себя неуклюжим щетинистым слоненком, цеплявшимся за хвост матери. Мир тогда казался гораздо больше и таил в себе множество чудес и опасностей, но и мать была огромной, и он верил, что она всегда будет рядом, а значит, бояться нечего. Но вот однажды, когда они мирно паслись на поляне, из зеленой чащи прогремел гром, и мать, протрубив один раз, повалилась в кусты, чтобы больше уже не встать. Жалобно повизгивая, он дергал ее за уши тоненьким хоботком, но она лежала неподвижной серой глыбой, а со всех сторон возникали страшные двуногие силуэты со сверкающими палками в руках…
Он часто пробуждался, увидев эту сцену во сне, и долго стоял, уставясь в темноту, охваченный благоговейным ужасом. Власть маленьких громовержцев абсолютна и неоспорима – вот урок, который он запомнил лучше всего.
Он помнил следующие два года, проведенные на плантации офицера-англичанина, заядлого охотника, в качестве живой забавы для его изны- вающей от скуки леди и безобразно избалованных отпрысков. Однако забава так быстро росла и так много ела, что практичный сын Альбиона вскоре решил пустить ее на мясо гончим, и юного слона спасло лишь то, что проезжий путешественник выиграл его у хозяина в карты.
Он помнил долгую череду хозяев и кличек, которые сменил, прежде чем попасть к Шульцу-старшему и стать Господином Элефантом. Помнил каждый удар, каждый окрик, помнил свою бессильную ярость и всепоглощающий страх.
Но он помнил не только зло.
Худенький бледный мальчик и белокурая цветущая девочка всегда были добры к нему, тайком угощали разными лакомствами, омывали раны, оставленные страшным слоновьим багром папаши Шульца. Слон проникся к юным хозяевам той самоотверженной любовью, на какую способен только обласканный зверь, и не раз они в слезах прибегали к нему за утешением после отцовских побоев.
Он помнил, как дети росли, а папаша Шульц дряхлел и как однажды его не стало. Господин Элефант первым ощутил на себе воцарившиеся в цирке новые порядки. Никто больше не обижал его, а молодой хозяин, вступивший во владение цирком, трогательно заботился о слоне на пару с сестрой.
Но, как часто бывает после краха тирании, на ее место пришла вседозволенность, и мало-помалу труппа погрузилась в чад беспробудного кутежа. Пытаясь восстановить порядок самыми суровыми мерами, Генрих все более озлоблялся и вскоре превзошел жестокостью покойного отца. Лишь Господин Элефант, добрый друг его безрадостного детства, до поры избегал его гнева.
Трагедия произошла, когда слоновщик Егор, на редкость прожженный малый, устав от гнета директора и бесконечных задержек жалованья, задумал удрать из цирка, поохотившись напоследок за слоновой костью. Глухой ночью он явился в слоновник с пилой-ножовкой и большим ведром, куда предварительно слил все цирковые запасы спиртного, для верности сдобрив побегами хмеля.
Старый слон благосклонно принял подношение. Спустя какое-то время голова его закружилась. Он грузно опустился на колени, а хитрец выждал несколько минут и принялся за дело.
Только то, что произошло потом, Господин Элефант помнил плохо. Он очнулся от дикой боли, когда пила в нетвердой руке соскользнула, взрезав чувствительную плоть его десны. «А ну лежать, скотина!» – гаркнул слоновщик, и то были последние его слова. Одурманенный болью и алкоголем, слон дернул головой, и человек вдруг забился в крови на полу у его ног, скуля и пытаясь удержать в животе лезущие наружу внутренности.
В ту ночь молодой хозяин впервые поднял руку на Господина Элефанта. Но жестокое избиение уже не могло вытравить крамолы из головы огромного зверя.
С каждым днем, ощущая растущие среди двуногих напряжение и страх, он все сильнее укреплялся в своих подозрениях.
Может, они вовсе не всесильны?
Может, их власть не вечна?
И сейчас эти мысли не давали ему покоя. Обида сменялась злостью. Он несколько раз впечатал ногу в опилки, представляя, что топчет тело молодого хозяина, превращая его в бесформенную кровавую массу…
– Бедный мой! Тебе больно? – услышал он ласковый голос хозяйки. – Сейчас, милый, сейчас мы тебя полечим…
И гнев, словно по волшебству, сразу утих, съежился, ушел куда-то в самую темную глубину сознания.
Но не растворился совсем.
Ведь он не забывал ничего.
Шульц отлеживался несколько дней. Павел был уверен, что директор решил воспользоваться случаем и хоть на время переложить заботы о цирке на плечи сестры. Впрочем, отдохнуть ему действительно не мешало.
Клара же подошла к делу со всей ответственностью. Она не давала актерам спуску, безжалостно выгоняя на репетиции, а в свободное время обучала Павла работе с Господином Элефантом. Через два дня он уже не хуже нее умел поливать слона из шланга, очищать его чувствительную кожу специальным скребком и драить круглые мягкие подошвы ног. Кормили они его вместе – Клара приносила различные лакомства, а Павел, обрывая руки, таскал ведрами сено и овощи. Хуже всего предсказуемо оказалась уборка навоза.
– Ой, мамочки! – расхохоталась Клара в первый раз, когда Павел, взмокший и злой как черт, вывалился из слоновника, распространяя вокруг себя зловоние.
Он с размаху вогнал лопату в землю и заявил:
– Теперь я как никогда понимаю вашего брата!
Закончив, они поочередно споласкивались над железным рукомойником, пристроенным в закут- ке между фургонами, переодевались, и Клара отправлялась на репетицию. Иногда она приглашала Павла. С замиранием сердца он смотрел, как она мчится на спине галопирующей лошади, точно сказочная амазонка, выполняя самые невообразимые прыжки, пируэты и сальто. Как-то раз она предложила ему держать для нее обруч, но Павел наотрез отказался, опасаясь, что в момент ее прыжка у него дрогнет рука.
Она подобрала ему униформу по размеру – красную ливрею с золочеными шнурами, больше похожую на гусарский мундир, чем на костюм служителя, и строгие черные брюки.
– Вы похитили мое сердце! – сказала она, пытливо оглядев его с ног до головы. – Настоящий кавалерист! Хотите, я научу вас верховой езде?
Павел всерьез подумал, что было бы довольно эффектно всадить пулю в губернатора на полном скаку. Впрочем, тогда будет трудновато прицелиться… Он улыбнулся и сказал:
– Боюсь, наездник из меня неважный.
Одним словом, они сделались неразлучны.
Он даже столовался теперь вместе с ней и ее братом в директорском фургоне. Остальные циркачи прозвали его Любимчиком, но Павлу было все равно. Он больше ни с кем из них не свел знакомства – да не больно и хотелось. Лишь чернокожий силач Вилли внушал приязнь своим кротким нравом, но он всегда держался особняком, почему-то пуще всех избегая Клары, хотя она, в отличие от брата, всегда была к нему ласкова. По ее словам, Вилли был родом из какого-то южноамериканского штата и привык опасаться белых. Павел, впрочем, подозревал, что бедный негр тайно влюблен в нее. Но, когда он завел об этом речь, Клара поспешила сменить тему.
Он прекрасно понимал Вилли.
Не раз и не два он ловил себя на том, что забывает о своей истинной цели. Цирковая жизнь во всем ее противоречивом неприглядном очаровании захватила его с головой. А мысли о губернаторе все настойчивей вытесняла собой Клара. Он не мог нарадоваться, что Шульц пока что не репетирует ужасный номер со слоном.
– Как вы можете подвергать свою сестру такому риску? – однажды спросил он директора за ужином.
Шульц лишь усмехнулся, а Клара сказала:
– Вы не знаете нашего Господина Элефанта. Он скорее сам умрет, чем причинит мне вред.
– Поразительно, насколько он кроток при его силе! – добавил Шульц.
– И все же при известных обстоятельствах он вас отшвырнул, – не без ехидства заметил Павел.
Директор, похоже, ничуть не обиделся:
– Именно отшвырнул, хотя один удар его хобота мог бы раздробить грудь мужчине куда более крепкого сложения. Причем я, как вы сами могли видеть, усердно напрашивался. Чего уж говорить о нашем папеньке! – Он скорчил гримасу. – Видели бы вы, как он терзал бедное животное! Хотел обучить его стоять на голове, это немолодого слона-то. А когда ничего не вышло, решил угостить булкой с цианистым калием… Чтобы спасти нашего друга, мы и придумали этот номер.
– Генрих придумал! – с гордостью уточнила Клара. – Вычитал в одной из своих книжек. Он много читает, не то что я.
– Слыхали о такой затее, как казнь слонами? Восточные правители знали немало способов вселять ужас в сердца своих подданных, но казнь слонами по праву считалась одним из самых зловещих. – Шульц выдержал эффектную паузу и продолжал: – Хорошо натасканный слон-палач мог пытать приговоренного днями и даже неделями, дробя ему кости и хоботом выворачивая суставы. Некоторых несчастных четвертовали, прижимая ногой к земле и отрывая конечности, – собственно, в природе слоны именно так расправляются с не в меру дерзкими хищниками. Чаще же слон либо протыкал человека бивнями, либо делал то же самое, что вы видели на арене.
– Только насмерть?
– В том-то и штука, что нет! Точно так же осторожно придавив ногой голову осужденного, он ждал знака от своего повелителя: казнить или помиловать? При любом исходе именно этот момент тягостного ожидания производил на зрителей наибольшее впечатление; на том сыграли и мы сейчас. В сущности, номер простейший, а между тем всегда обеспечивает нам успех.
– И все же…
– Я с радостью рисковал бы собственной головой, – перебил Шульц. – И на стадии постановки номера так и делал. Однако зрители, как вы знаете, предпочитают видеть в смертельной опасности прекрасную даму.
– Профессия циркача – всегда риск, – подхватила Клара. – Если на то пошло, я рискую гораздо меньше, чем любая воздушная гимнастка или канатоходец.
Павел рассеянно кивнул и подумал, что губернатора надо застрелить непременно до начала номера, чтобы не видеть, как Клара снова кладет свою бедную голову под пяту слона.
Артисты роптали. Отряженный переговорщиком Матвей стоял перед директорским фургоном и докладывал:
– Застряли, дескать, в этой дыре, директор носу не кажет, представлений не даем, жалованья три месяца не видали… Расходиться, говорят, надо…
Приставив руку козырьком ко лбу, Шульц задумчиво посмотрел на небо, словно примерялся сбить солнце ударом хлыста. Наконец он сказал:
– Ты, голубчик, слетай к ним и скажи, что завтра устраиваем парад, а на следующий день даем представление. И вот еще, – добавил он вполголоса, – гляди в оба! Ежели кто опять надумает сделать ноги – зови Бобенчиковых. Они враз окоротят.
У присутствовавшего при разговоре Павла екнуло сердце. Так значит, уже послезавтра! Ему вдруг ужасно захотелось сделать ноги самому. Несмотря на Бобенчиковых.
– Воля ваша, – буркнул Матвей. – А только скажу как есть: на одних колотушках долго не продержитесь. Всё одно разбегутся.
– Ну пес с вами… После парада можете погулять за мой счет. Только без меня, и чтобы к представлению были как стеклышко.
Павел осторожно попробовал возразить:
– Если они напьются накануне представления, то не смогут толком выступать.
– Зато и сбежать не смогут! – огрызнулся директор. – Бог даст, к полудню оклемаются. А если какая дура-гимнастка свернет себе шею, то моей вины в том не будет. Вилли! Где тебя носит, черная макака!
– Был бы вам бесконечно признателен, если бы вы перестали постоянно оскорблять этого человека, – холодно произнес Павел. – Насколько я знаю, он не причинил вам никакого зла.
– Вот как? – недобро усмехнулся директор. – Боюсь, вы знаете слишком мало, а наши представления о добре и зле сильно разнятся. – Он повернулся навстречу подошедшему Вилли. – Вот что, приятель: подготовь мой костюм да начисти как следует сапоги.
Силач покорно склонил огромную курчавую голову и побежал исполнять приказание.
Шульц, заложив руки за спину, обводил воспаленным взором свои цирковые владения, и Павел решил поискать более приятного общества.
Клару он нашел на арене. Она гарцевала на грациозной белой лошади, время от времени высоко поднимая ногу и делая поворот на носочке.
– Гоп-ля! – воскликнула она, ловко соскочив на манеж, и шлепком по крупу направила лошадь к выходу, где ее подхватил под уздцы и увел с арены один из служителей.
– По улицам слона водили… – продекламировал Павел.
– Не может быть! – искренне удивилась Клара. – Только что Матвей сказал, что парад назначен на завтра.
Павел хмыкнул, не в первый раз пораженный ее невежеством. Кларе действительно не мешало бы побольше читать; зачастую бедная девушка выказывала незнание самых элементарных вещей. Он подозревал даже, что она верит, будто Земля плоская.
– Клара, – засмеялся он, – ведь это же Крылов!
Она зарделась и стала дивно хороша.
– Простите… Я, наверное, кажусь вам очень глупой?
– Вы очаровательны, Клара, – искренне сказал он. – Прошу, оставайтесь такой, как есть.
– Вы совсем не умеете врать. Но, знаете, никто никогда не разговаривал со мной так хорошо… Только Господин Элефант по-своему, по-слоновьи. Да-да, не смейтесь, не вздумайте смеяться! – Она погрозила ему пальчиком. – Генрих всегда заботился обо мне, но он считает меня дурочкой. А вы… вы совсем другое дело. Иногда мне кажется, что я знала вас всю жизнь.
И снова это произошло – привстав на цыпочки, она поцеловала его. Снова в щеку, но на этот раз ее губы коснулись уголка рта, и Павел, охваченный каким-то сверхъестественным ликованием, вдруг точно понял, что не убьет губернатора ни послезавтра, ни когда-либо вообще.
– Цирк! Цирк идет!
Первыми, как всегда, сбежались неугомонные мальчишки, отбросив свои бесконечно важные детские дела. За ними поспевали и девочки – многие из них уже вели с собой взрослых. Наконец, заслышав звуки фанфар, оторвались от трудов и самые занятые горожане. Все больше и больше народу от мала до велика вливалось в толпу, сопровождавшую цирковую процессию, которая пестрой змеей вилась по узеньким пыльным улочкам.
Впереди, облаченный в расписной алый кафтан, вышагивал сам директор. Его голову венчал белоснежный тюрбан, украшенный кроваво мерцающим рубиновым оком. В этом живописном одеянии Шульц выглядел еще мрачнее, похожий на жестокого индийского правителя, практикующего казнь слонами. Благо и слон величественно шествовал рядом, вздымая огромные клубы пыли. Сияющая Клара в своем легкомысленном наряде восседала на шее Господина Элефанта, посылая в толпу воздушные поцелуи, и восхищенные мужчины отвечали ей тем же, презрев недовольные взгляды своих спутниц.
Разодетый Матвей заглушал музыкантов, звонким петрушечьим голосом выкрикивая:
– Спешите видеть! Только одно представление! Знаменитые клоуны братья Бобенчиковы! Чудеса гимнастики! Акробатки под куполом цирка! Ужасный силач из дебрей Конго! И, наконец, гвоздь программы – жестокая казнь прекрасной девы под пятой гигантского слона!
И тут же Вилли всячески демонстрировал, что он именно ужасный, именно силач и именно из Конго, причем из самых что ни на есть глухих дебрей: угрожающе вращал глазами, потрясал над головой двухпудовой палицей и рычал гориллой. Никто не узнал бы сейчас в этом кровожадном людоеде кроткую жертву нападок Шульца.
Павел шел рядом с Господином Элефантом. Все казалось ему прекрасным – и теплый ветерок, ерошивший волосы, и благоухание палисадников, и эти тесные улочки, и эти радостные обыватели, на время вырвавшиеся из паутины сонного провинциального существования, но более всего…
Он старался не глазеть на налитые гладкие бедра Клары, крепко обхватывающие массивный загривок слона, – от этого возникали мысли, бросающие в жар.
Путь лежал мимо губернаторского дома.
Там, на балконе, положа руки на мраморные перила, собственной персоной стоял губернатор и любовался Кларой. Постаревший сатир прятал грустную улыбку в окладистой серебряной бороде. Быть может, он вспоминал сейчас безвозвратно ушедшую юность в окружении таких же красавиц, когда он не стал еще символом тирании и угнетения, узником собственного дома, живущим в постоянном ожидании приговора.
По привычке Павел старался почувствовать ненависть – и не мог.
Доживай свой век, несчастный старик; видит бог, тебе недолго осталось!
А он – он будет жить дальше. Пока в мире есть Клара, умирать просто глупо.
Нынче же ночью он заберет бомбы и взорвет далеко-далеко в степи. А наган зашвырнет подальше, к чертовой матери, как говорит Клара. И вернется в цирк. К ней.
Он ликовал – и вместе с ним ликовал весь город.
Сразу по возвращении циркачи потребовали, чтобы Клара непременно присоединилась к застолью, устроенному в одном из шатров.
– Не ходите, – успела она шепнуть Павлу.
Но он пошел. Пошел, только чтобы быть с ней.
Ему пришлось стать свидетелем и участником самой безобразной попойки, какая пристала бы скорее разбойникам, нежели артистам, пусть даже и разъездного цирка. Выпивка лилась рекой, циркачи отпускали грязные шуточки и горланили похабные песни, состязаясь в громкоголосии и сквернословии. Двое юношей-гимнастов бесстыдно целовались у всех на виду – экая мерзость! Визжащие акробатки барахтались в жилистых руках служителей, каким-то образом все время переходя с коленей одного на колени другого. Клара не отставала от остальных – глушила водку вместе со всеми, вместе со всеми выкрикивала непристойности… Казалось, она нарочно стремится выставить себя в самом дурном свете.
Павел выпил немного водки, чтобы не привлекать внимания, а остальное украдкой подливал сидевшему рядом Матвею, на что тот благодарно кивал. И все равно в голове вскоре зашумело, а голоса циркачей временами сливались в неразличимый гул. В самый разгар веселья Клара вдруг вскочила на стол, одним глотком осушила стопку и, швырнув ее через плечо, принялась отбивать лихую чечетку под звон подпрыгивающих бутылок и ритмичное хлопанье в ладоши захмелевших товарищей. Ее гибкое тело извивалось в мерцании свечей, глаза сверкали шальным блеском, руки белыми птицами порхали над головой…
Павел сидел с раскрытым ртом, не в силах отвести от нее глаз. Ему хотелось провалиться сквозь землю, чтобы не видеть этого волнующего бесстыдства, – и в то же время он мог бы любоваться им вечно.
– Гляньте, как Любимчик глазищи вытаращил! – крикнула одна из девиц.
– Да ведь он влюблен по уши!
– Гляди, гляди, покраснел, как его ливрея!
– Оставьте его в покое, – бросила Клара, не прекращая танца.
– Точно, оставьте, – подхватил Матвей, обнимая Павла рукой за плечи и обдавая запахом перегара. – Паренек-то хороший… щедрый…
– И то, может, повенчать их! – предложила неугомонная акробатка. – А Господин Элефант сватом будет!
– Ве-е-енчать меня с ним не нужно… – оскорбленно протянул Матвей и поскорей убрал руку. – Я ж по-дружески… я ж не из этих… – Он показал на милующихся гимнастов.
– Да с Кларой же, дурень, – отозвался один из них, вызвав всеобщий смех.
– С Кларой я завсегда готов! – глупо хихикнул Матвей.
– Да Любимчика же! Закатай губу, Матвейка!
– Ты свидетелем будешь!
– Я чего… я губу не раскатывал… я ж не Господин Элефант…
– Опять сказки рассказываешь! Никакая это не губа, а нос! – подал голос один из Бобенчиковых. – Огромный жидовский носяра!
– И вовсе не носяра, – уперся Матвей. – Мне директор рассказывал. Хобот – энто ихняя раскатанная губища.
– Ну уж ему-то мы Клару не отдадим! – загоготал другой брат.
– Он ее, бедняжку, в первую ночь порвет! – подхватил третий.
– Раздавит!
– У-у, душегуб проклятый!
Клара пьяно расхохоталась, а Павлу захотелось подойти к Бобенчиковым и обтесать кулаком наглые размалеванные физиономии. И он уже начал было вставать, как вдруг Матвей задиристо выкрикнул:
– Да душегуб-то тут не слон!
Зловещая, тяжелая тишина повисла в шатре. Все взгляды были устремлены теперь на Матвея, но страшнее всех смотрели налитые кровью глаза клоунов.
– Ну-кась, повтори?
– Да-с, да-с! Слон что? Животина бессловесная, а вот вы с директором – как есть душегубы! Ну-ка, что там с Егоркой-то приключилось, расскажете?
Все трое братьев угрожающе поднялись на ноги. Но в тот же момент Клара соскочила со стола, бросилась Павлу на шею и прильнула губами к его губам.
Все закружилось перед глазами; словно издалека слышались смех и улюлюканье циркачей, но это казалось совершенно не важным – сейчас имели значение лишь хмельной вкус ее губ, жар ее тела, упругая мягкость груди… Дальше было как в тумане. Он слабо помнил, как она тащила его за руку из шатра, потом они оказались в ее фургончике, лихорадочно срывая друг с друга одежду, а к окошку приплюснулись ухмыляющиеся рожи. Павел глупо улыбался. Клара, хихикая, показала в окошко кукиш и задернула занавеску.
Они повалились на койку, Павел оказался сверху. Ощущая дурманящий запах и жар разгоряченного молодого тела, он как безумный принялся целовать ее волосы, лоб, глаза, губы, шею.
– Раздави меня… – выдохнула Клара, направляя его рукой.
Они долго лежали в темноте, не говоря ни слова. Клара прильнула к его груди, обдавая жарким дыханием его шею. Он скользил пальцами по крутому изгибу ее бедра.
Вот все и случилось, думал он. Как просто. Как внезапно…
Отчаянный крик разбил тишину. Павел подскочил, будто подброшенный. Крик повторился, пронзительный, полный ужаса. А потом раздались грязная брань и глухие звуки ударов.
Павел скатился с кровати, нашарил в темноте брюки.
– Не надо, не ходи! – крикнула Клара.
Но он уже выскочил из фургона. Силуэты шатров и повозок смутно вырисовывались в темноте, и где-то среди них верещал Матвей:
– Спасите, родненькие! Убивают!
Очертя голову Павел бросился на крик.
Матвей, жалкий, дрожащий, скорчился у повозки, прикрывая голову руками, а вокруг него приплясывали три пестрые фигуры, нанося ему безжалостные удары ногами в слишком больших башмаках. Вся троица обернулась на окрик Павла. Призрачно-белые рожи с багровыми носами расплылись в кроваво-красных ухмылках. В руках блеснули ножи. Тут только Павел осознал, что стоит один против троих головорезов, полуголый и безоружный.
– Ба, Любимчик нарисовался! – гоготнул один из них, поигрывая ножом. – Герой-любовничек! А не кажется ли вам, что для нашей Клары он недостаточно хорош? Не изукрасить ли ему перышками фронтон?
Остальные визгливо захихикали.
– Лучше пощекотать с торца!
– Загнать с черного хода!
– Эт ты еще про нож?
Взрыв хохота.
Пользуясь случаем, Матвей извернулся ужом и исчез под повозкой, но троим белым призракам, похоже, и дела не было – они всецело увлеклись новой жертвой. Павел лихорадочно огляделся, ища хоть какого-нибудь оружия. И тут подоспела Клара, задыхаясь и на ходу затягивая поясок халата:
– Не троньте его, зверье!
– Клара, если сделают к нам еще хоть шаг, беги в полицию, – проговорил Павел, подавляя дрожь в голосе.
Это вызвало взрыв издевательского хохота:
– Да, Клара, беги в полицию!
– Беги-беги, да там говори уж все, без утайки!
– Не то мы расскажем: одним, что ль, пропадать?
Клара замерла на месте, бледная как смерть. В ее распахнутых глазах плескался ужас.
– Что здесь происходит? – Шульц выступил из темноты, спокойный и обманчиво хладнокровный, но при виде хлыста в его руке страшные белые призраки тотчас съежились, превратившись в пьяных и жалких клоунов.
– Мы ничего…
– Матвейке язык хотели укоротить слегонца…
– А тут этот…
Шульц перевел взгляд с Павла на Клару и сказал:
– Ты опять взялась за старое, дорогая сестра. А вы, – он повернулся к притихшим Бобенчиковым, – марш к себе, и чтоб до завтра я вас не видел!
Клоуны бросились наутек.
– Генрих, я… – начала Клара.
– Ничего страшного, лишь бы не опять черномазый, – бросил Шульц и пошел прочь.
Клара вздрогнула, словно он снова ударил ее. Когда Павел отвел ее обратно в фургон, она опустилась на банкетку перед зеркалом и закрыла лицо руками.
– Значит, твой ребенок был от… – Павел чуть не сказал «черномазого» и с ужасом подумал, что становится подобием Шульца. – От Вилли?
– Я даже не знала, от кого, пока он не родился, – угрюмо ответила Клара. – Наверное, потому и умер. Кровь немцев плохо сочетается с кровью чернокожих.
– Кто сказал тебе такую чушь?
– Генрих.
– Генрих либо негодяй, либо невежа. Впрочем, я больше склоняюсь к первому. Негры ничем не отличаются от белых, это известно всякому приличному человеку.
– Может, он иногда бывает несправедлив, но не смей его оскорблять, – холодно произнесла Клара. – Ты не знаешь его. И потом, он шкуру твою спас.
– О, я узнал вас обоих достаточно! – Голос Павла дрожал от негодования. – Ты отвлекла меня, чтобы эти бандиты смогли заткнуть рот Матвею, я прав?
Голос Клары сделался совсем ледяным:
– Собирай вещички и вон из моего фургона.
– А все-таки кто убил слоновщика? Львы? Слон? Клоуны? Твой братец? Может быть, ты, Клара? Или весь ваш проклятый цирк поучаствовал?
– Он уже не двигался! – В ее голосе звучали слезы. – Генрих сказал, что тело нужно бросить в клетку ко львам, иначе прозектор определит истинную причину смерти. Вызвались Бобенчиковы… Мы не знали, что он еще жив. А когда львы стали его рвать… он вдруг очнулся и закричал! Я до сих пор слышу этот крик… – Издав дрожащий вздох, она продолжала: – Мы не могли поступить иначе… Год назад в Одессе расстреляли слона Ямбо. Его изрешетили разрывными пулями… Полчаса он умирал в муках на глазах у зевак… Разве мы могли обречь на такое нашего единственного друга?
Теперь Павел понимал, почему бегут люди. Они боялись не слона, а его хозяина. Желая спасти Господина Элефанта, Шульц впал в безумие и обрек на гибель весь цирк.
– Но отвлекла ты меня нарочно? – настаи- вал он.
– Да, – призналась она. – Поверь, я не знала, что они задумали! Я лишь боялась, что Матвей расскажет тебе про Генриха… А из-за них ты и сам обо всем догадался.
Если она и лгала, он слишком хорошо понимал ее, чтобы осуждать. Разве он сам не готов был ради давно умершего брата лишить человека жизни?
Повинуясь порыву, он опустился перед ней на колени, взял ее за руку и заговорил с жаром:
– Теперь я все понимаю Клара… Нам надо бежать! Подальше от этого страшного цирка! Мы могли бы жить вместе… Я устроился бы на службу…
Клара высвободила руку и отстранилась:
– Если и я отвернусь от Генриха, он сойдет с ума, неужто не понимаешь?
– Пойми, Клара, ведь он уже безумен! Он погубит тебя…
– Будь что будет. Нам не по пути, дорогой сударь. Пусть лучше Господин Элефант раздавит меня.
– Если понадобится, я уведу тебя силой.
Она рассмеялась:
– В следующий раз тебе придется и брать меня силой. Я уже жалею, что отдалась тебе в первый.
Он вскочил, непроизвольно сжав кулаки. Клара дерзко усмехнулась сквозь слезы:
– Давай! Ударь меня, если тебе станет от этого легче. Ведь я гадкая, распутная, дерзкая, я плоть от плоти этого цирка! Бей! Генриху помогает. Мы могли бы одолжить у него хлыст…
Плечи Павла поникли. Он понял, что все кончено.
Неужели он едва не отрекся от цели ради этой наглой, бесстыжей, невежественной циркачки! Она считает себя обязанной своему брату-убийце? Что ж, у Павла тоже был брат, и долг перед ним не выполнен.
Молча собрал он свои вещи, наспех оделся и покинул ее фургон.
Цирк был тих, будто вымерший. В предрассветных сумерках Павел столкнулся с Матвеем. Лицо бедолаги превратилось в сплошной лиловый кровоподтек, один глаз заплыл, губы вздулись лепешками. Он затравленно глянул на Павла здоровым глазом и поспешил прочь, прижимая к груди узелок с вещами.
Послеполуденная жара укутала город изнуряющим покрывалом, но оказалась бессильна остановить стекающиеся в цирк толпы, привлеченные вчерашним парадом. Словно воплощая мечту о всеобщем равенстве, перед куполом шапито вскоре собрался самый разнообразный люд. Впрочем, иллюзию быстро развеяли взвод солдат, проводивших досмотр посетителей на входе, и появление губернаторского экипажа, окруженного отрядом конной стражи.
Губернатор вышел из кареты в сопровождении двух дюжих румяных молодцев. Он поднял руку, приветствуя народ, офицеры опустили руки на тяжелые кобуры, предостерегая его. Неприязненный ропот прошел по толпе.
Павел, уже облачившийся в униформу, остановился у входа в слоновник. Массивная фигура губернатора с поднятой ладонью колебалась в знойной зыби, будто само солнце защищало его, искажая прицел для возможного стрелка. Рука Павла непроизвольно коснулась ливреи, за полой которой был припрятан наган.
Он вошел в слоновник.
Клара лежала на спине Господина Элефанта, поглаживая рукой его массивную голову, а слон, причудливо изогнув хобот, вытирал ей слезы. При виде этой трогательной картины у Павла защемило сердце. Он хотел сказать что-то, но не находил слов. Слишком многое было высказано прошлой ночью.
Они молча ждали, стараясь не смотреть друг на друга. Клара то и дело поглядывала на брегет, оставленный ей братом, – без Матвея некому было «слетать» к ним, чтобы вызвать на сцену. Из главного шатра доносились отголоски представления.
Так прошло около часа.
Брегет заиграл веселый мотивчик. Не говоря ни слова, Павел дрожащей рукой ухватил Господина Элефанта за узду и повел из слоновника.
Легкий ветерок гулял среди палаток, освежая взмокшие лица солдат, оцепивших входы в главный шатер. Солнечные зайчики играли на стволах винтовок.
– Э, брат! – крикнул вдруг юный солдатик, переложив винтовку из руки в руку. – Не торопись!
Попался, подумал Павел почти с надеждой. Но солдатик разулыбался по-детски:
– Эх, как представление-то посмотреть охота! Хоть на слона вашего погляжу…
– Сашка зеленый у нас еще! – хмыкнул командир, крутнув ус. – Такая мамзель тут, а он, вишь ты, слоном любуется!
Солдаты расхохотались, засмеялась и Клара, хоть и вымученно. Щеки паренька, едва тронутые пушком, залил румянец. Он махнул Павлу рукой: проходи, мол. Совсем ведь мальчишка, с горькой завистью подумал Павел. У него-то целая жизнь впереди… Еще подумал, что на губернаторе, должно быть, поставили крест даже свои, раз дают в охрану таких вот молокососов.
Наверное, волнение передалось и слону, который вдруг грузно переступил с ноги на ногу.
Но на самом деле Господин Элефант переживал сейчас свой собственный кошмар.
Ведь он не забывал ничего. И уж точно никогда не забыл бы эти страшные палки в руках двуногих.
– Спокойно, дружок, спокойно, – шептала Клара, похлопывая его по шее, но слон не мог быть спокоен.
Это был даже не страх, а то неистовое отчаяние, которое заставляет загнанного зверя бездумно кинуться на врага. Одно лишь присутствие Клары усмиряло его.
Он шел навстречу двуногим, ожидая, что в любой момент страшные палки в их руках сразят его громом, как когда-то сразили мать.
Но двуногие расступились, пропуская его.
За краткий момент до выхода на сцену Павел испытал все то, что чувствует приговоренный, восходя на эшафот… или на арену, где уже поджидает слон-палач, готовый раздробить ему голову.
– Дамы и господа, представляю вам Господина Элефанта, величайшего слона в мире! – донесся до него голос Шульца.
Павлу казалось, что ноги набиты мякиной; что брезентовые стенки судорожно сжимаются, норовя вытолкнуть их троих туда, где сверкают огни и ревут фанфары, где ему предстоит убить и быть убитым. Вот арена, вот зрители – звонко плещущие руки, восторженное мерцание глаз, вот директор в своем наряде индийского раджи, а вот и клоуны – кривляются, перекидываясь глупыми шуточками. Все словно сон, причудливый, яркий, страшный; сейчас он проснется, и окажется, что не было ни цирка, ни Клары, ни Шульца, ни Господина Элефанта, ни губернатора, будь он проклят; что лежит Павел в своей постели, а за окном под пение птиц пробуждается умытый росою мир. И Алексей скажет: «Здоров спать, братец!»
А потом они вместе будут долго смеяться над бредовым его сновидением.
Он повел слона вокруг арены, чувствуя, как дрожат ноги, а в горле разрастается тугой ком. Нет, он не проснется, и Алексея не будет больше, а виновник сидит в кресле, расстегивая ворот кителя, точно ему вдруг стало душно, и его молодые спутники пожирают глазами Клару…
Грохот аплодисментов оглушал.
…Клару, которая, когда он поднимался к свету, предательски столкнула его обратно в пропасть. Павел всю ночь со злобной радостью представлял, какое лицо у нее будет, когда он исполнит задуманное.
Сияние прожекторов резало глаза. Рука отказывалась подчиняться.
И тут Господин Элефант подмигнул ему.
Быть может, слона ослепил луч света или в глаз ему попала соринка, но Павлу в его лихорадочном состоянии почудилось: это знак.
Давай, говорил Господин Элефант, покажи им всем.
Поравнявшись с губернаторской ложей, Павел сунул руку за пазуху и выхватил револьвер.
Мгновения растянулись в бесконечности. Он видел, как офицеры разинули рты, одновременно потянувшись к кобурам, как губернатор с изумлением на лице начал подниматься… Первая пуля пробила старику горло, следующие две вошли в живот. Музыка, взвизгнув, захлебнулась, а губернатор рухнул обратно в кресло, уронив голову на грудь, точно сломанная марионетка.
Испуганные крики огласили цирк. Офицеры вскочили, выхватывая пистолеты, но в тот же миг кто-то прыгнул на Павла сверху, обхватил руками шею и сбил его с ног.
Клара!
Он упал, треснувшись подбородком и прикусив язык, рот наполнился металлическим привкусом крови. Пули, предназначенные ему, просвистели над головой Клары и наповал сразили опешивших братьев Бобенчиковых.
Еще несколько пуль поразили Господина Элефанта.
Огромный зверь на мгновение замер, точно каменное изваяние. Глаза его вращались от боли и ужаса. А потом он взметнул хобот и затрубил, и такая неистовая ярость была в его голосе, что публика умолкла, охваченная первобытным, животным страхом. Снова и снова ревел Господин Элефант, разевая треугольную розовую пасть. Он осознал, что подчинение бессмысленно, что даже Клара не защитит его, что, пока он жив, двуногие будут причинять ему боль и что он больше не намерен этого терпеть.
Он сделал несколько шагов вперед, туда, откуда в него стреляли, где застыли два потрясенных человека, так и не опустившие пистолетов.
Павел откатился подальше от раненого зверя, увлекая за собой Клару. Она на четвереньках отползла в сторону.
Господин Элефант вскинулся на дыбы, воздев ноги-колонны над головами офицеров, и один из них допустил роковую ошибку: разрядил пистолет в огромное серое брюхо.
Бешеный вопль вырвался у слона. Тяжелая нога обрушилась на голову стрелка, словно молот, разметав во все стороны осколки черепа и ошметки мозга. Второй офицер с удивительным проворством начал карабкаться по рядам, но хобот Господина Элефанта настиг его. Офицер взмыл под самый купол, описал в воздухе сальто-мортале на зависть любому акробату и мешком грянулся на арену, где и остался лежать, неестественно вывернув шею. Из его уха тоненькой струйкой побежала кровь.
Снова заревев, Господин Элефант развернулся и сделал несколько шагов к своему хозяину, но путь ему решительно преградила Клара.
Слон остановился, протягивая к ней хобот. Ноздри на конце его шумно раздувались, поднимая ветер, растрепавший волосы девушки.
Клара доверчиво протянула руку навстречу грозному хоботу.
– Господин Элефант, что же ты? – ласково приговаривала она. – Успокойся, милый… Это я, Клара…
Не выпуская из руки нагана, Павел как завороженный смотрел на гигантского зверя и маленькую женщину, застывших друг против друга. Краем глаза он видел и Шульца – тот тоже не сводил глаз с сестры.
Господин Элефант долго смотрел на девушку, будто решая, казнить или миловать. Неизвестно, к чему бы он в итоге пришел, если бы на манеже откуда ни возьмись не возник Вилли, занося над головой, словно копье, слоновий багор.
– Клара! – выкрикнул он и со всей своей недюжинной силой вогнал стальное острие в бок слона. – Спасайся!
С воплем визгливой ярости Господин Элефант круто развернулся и сшиб Вилли ногой. Глаза бедного негра вылезли из орбит, из раздавленного тела хлынули во все стороны склизкие змеи кишок. В последней судороге он вскинул руку, но могучий хобот тотчас перехватил ее и одним рывком выдрал из плеча, окропив кровавым фонтаном арену…
Перепуганные зрители рванули к выходу, опрокидывая скамьи и сшибая друг друга с ног. Несколько трибун с грохотом обрушились, упавшие смешались в кучу, а по их телам и головам уже безжалостно перли следующие. Ворвавшиеся в шатер солдаты с винтовками наперевес тут же застряли в людской лавине, и она вынесла их обратно. Схватив кричащую сестру за плечи, Шульц потащил ее с залитой кровью арены, мимо неподвижных тел Бобенчиковых, подальше от взбесившегося зверя и ополоумевшей толпы.
Павел был поражен самопожертвованием силача, но печалиться не было времени: Господин Элефант уже шагал к нему, все еще держа в хоботе мускулистую черную руку с болтающимися обрывками мышц, и под ногами его влажно чавкало.
Вскочив, Павел два раза выстрелил слону в голову. Пули расплющились о толстый череп животного, но боль на мгновение ослепила его, и слон завертелся на месте. Этого Павлу хватило, чтобы добежать до выхода и выскочить из шатра вместе с последними зрителями. Перед шапито, сжимая в дрожащих руках винтовки, нестройной шеренгой сгрудились перепуганные солдаты.
– Бегите! – крикнул Павел и прыгнул в сторону. Он успел нырнуть под ближайшую повозку в тот самый момент, когда из шатра тяжелым галопом вырвался разъяренный Господин Элефант.
Оправившись от первого шока, солдаты открыли огонь по обезумевшему животному. Несколько пуль продырявили чувствительные уши гиганта, окончательно лишая его рассудка. Снова затрещали выстрелы. Пули с визгом впивались в бока слона, но не могли остановить его. Солдаты рассыпались в стороны и, когда ослепленный яростью зверь пронесся мимо, дали вслед ему еще один залп.
Гигант с разбегу врезался в фургон, разнеся его в щепки. Солдаты снова сомкнулись в шеренгу, перезаряжая винтовки. Но то, что случилось потом, стало для них полнейшей неожиданностью.
Изогнув хобот, Господин Элефант выдернул из своего бока слоновий багор и снова пошел в атаку, раздавая удары направо и налево. Стальной наконечник вспарывал животы, разбивал черепа. Люди разлетались точно кегли. Уцелевшие в панике бросились врассыпную. Отшвырнув окровавленное орудие, слон пустился в погоню. Он настиг одного из солдат, поймал хоботом за ногу, с размаху ударил затылком об угол повозки, вдребезги размозжив череп, а потом швырнул еще бьющееся в конвульсиях тело вдогонку убегающим.
Теперь он видел, что их громовые палки лишились силы.
Двуногие перестали быть грозными и всемогущими. Точно перепуганные крысы, метались они, отталкивая друг друга, топча своих же, истошно вопя… Запах страха витал над полем.
И эти жалкие твари столько лет держали его в подчинении?!
Отныне он сам себе хозяин. Он волен идти куда захочет и делать что пожелает.
А желает он, чтобы двуногие заплатили за все.
Ведь он не забывал ничего.
Он двинулся в город вслед за убегающими людьми.
– Зачем? Зачем он это сделал, Генрих? – всхлипнула Клара.
Шульц зажал ей рот рукой. И вовремя: фанерные стены киоска, где они прятались, затряслись мелкой испуганной дрожью. Свет в окошке померк, заслоненный – буквально! – громадной тушей Господина Элефанта.
Шульц стискивал сестру в объятиях, стараясь даже не дышать. У слонов ведь тончайший слух…
А ему пока рано умирать. Пусть его жизнь разрушена, осталось еще одно незавершенное дельце.
Ярость, которую он испытывал сейчас, не имела ничего общего с изводившими его буйными приступами. Эта ярость была холодной и острой, как отточенный клинок. Благородной. Очищающей.
Солнечные лучи снова хлынули в окошко. Земля снова задрожала – Господин Элефант удалялся.
Сестрица, стоило ее отпустить, опять запричитала, на сей раз оплакивая «бедного, бедного Вилли». Он почувствовал, как все закипает внутри. Держись. Держись. Только очередного приступа сейчас не хватало.
Почему Клара так падка на всякую сволочь? Он до сих пор помнил, как «бедный Вилли» надолго лишил ее возможности выступать. Шульц тогда с ужасом думал, что после рождения ребенка станет только хуже: кормление грудью, пеленки-распашонки, детские хвори – какая уж тут работа? Кормящие матери частенько еще и толстеют… Как ему хотелось узнать, что за подлец обрюхатил его сестру, осквернил ее своим гнусным семенем! Тайна раскрылась несколько месяцев спустя, когда Клара, взмокшая и охрипшая от крика, разрешилась от бремени у него на руках и тут же потеряла сознание. Скоты Бобенчиковы померли бы со смеху! Маленький орущий комочек весь был в крови и слизи, но даже это обстоятельство не могло скрыть черной кожи, курчавых волос и вывороченных губ.
К счастью, поставить простака Вилли на место не составило труда. Шульц знал, что в России к неграм относятся, скорее, с благодушным любопытством (по его мнению, русские сами недалеко ушли от них), но для Вилли за пределами цирка всегда был штат Миссисипи, так что слова «расовое преступление» и «суд Линча» оказали должное воздействие. Пришедшей в себя сестре Генрих сказал, что ребенок был все равно не жилец – забавно, учитывая, сколько времени ему пришлось держать маленькое тельце в бадье с водой, прежде чем оно перестало дергаться.
Он вспомнил, как сестра билась в истерике – глупое создание! – и губы его растянулись в злорадном оскале. Черномазый отправился вслед за своим выблядком. Господин Элефант отменно расправляется с предателями – уж не затесались ли в его роду слоны-палачи, служившие жестоким восточным владыкам? Впрочем, Шульц не хотел, чтобы человек, разрушивший его цирк, стал жертвой слона.
– Оставь его мне, – хрипло прошептал он, до боли в руке стискивая хлыст. – Оставь его мне.
– Бешеный слон! Бешеный слон!
Семилетняя Лизанька Ртищева от удивления приоткрыла рот, прекратив ненадолго истерику. Единственная и поздняя дочка коллежского советника не терпела запретов, а сегодня родители отказались взять ее с собой в цирк, оставив на попечение гувернантки Елены Платоновны, незамужней девицы тридцати семи лет, которая, несмотря на от природы незлобивый нрав, в тот вечер с трудом преодолевала желание удавить свою воспитанницу.
Елена Платоновна чеканным шагом подошла к окну и выглянула на улицу. По дороге, шатаясь, бежал Тришка – известный в городе забулдыга. Грязный и оборванный, с окровавленным лицом, он размахивал руками над головой, точно свихнувшийся пророк, и орал дурным голосом:
– Бешеный слон! Спасайся кто может!
Досадливо фыркнув, Елена Платоновна задернула штору – чего не помстится дураку с пьяных глаз! – и противостояние возобновилось.
– Лизавета Сергеевна, душечка, успокойтесь Христа ради! Будто вас убивают! – увещевала она, таща визжащую и брыкающуюся барышню к столу.
– Пусти, пусти, гадкая! – верещала девочка. – Не хочу за стол! В цирк хочу-у-у!
Между тем цирк сам уже шел к Лизаньке. Господин Элефант, проходя по улице, услыхал детский визг, доносившийся из окна дома Ртищевых. Ярость снова овладела гигантом.
Ведь он не забывал ничего.
Он помнил, как маленьким слоненком спасался от сыновей офицера-плантатора, которые, вот так же визжа, гоняли его по саду, норовя выткнуть глаз самодельными копьями.
Он помнил, как сам офицер, отринувший при виде потоптанных цветников хваленое британское хладнокровие, остервенело колотил его палкой.
Жажда мести вспыхнула в нем с новой силой.
Между тем барышня с гувернанткой заключили мирное соглашение. Лизанька согласилась сесть за стол, но только в компании всех своих кукол. Теперь она накладывала себе в чай варенья из блюдечка, жалобясь фарфоровым подружкам на глупых взрослых. Елена Платоновна облегченно вздохнула и на мгновение прикрыла глаза.
Именно поэтому она не увидела, как в окне возник огромный темный силуэт.
Стекло брызнуло градом осколков. Порыв ветра взметнул к потолку тюлевые занавески. На глазах пораженной ужасом гувернантки что-то огромное, серое, страшное, похожее на изборожденную трещинами исполинскую змею, ворвалось в окно, обвило Лизаньку за талию и унесло с собой, прежде чем последние осколки осыпались на подоконник. Туфелька, слетевшая с детской ноги, брякнулась на стол, опрокинув чашку и расколов блюдечко. Варенье расплылось на скатерти багровой лужицей. На мгновение воцарилась тишина, а потом ее расколол мучительный детский крик, тут же прерванный глухим ударом. И раздался рев – трубный, визгливый, исполненный неистовой ярости… Елена Платоновна почувствовала, как пол уходит у нее из-под ног, а сама она летит куда-то вниз, вниз…
Очнулась она на полу и сразу уставилась в зияющий проем окна, пытаясь сообразить, что же произошло. Наконец, дрожа точно в лихорадке, она сумела подняться на ноги, шатаясь, подлетела к окну, ухватилась за раму с обеих сторон, не обращая внимания, что осколки стекла режут пальцы, и выглянула наружу.
Там, в палисаднике, выглядевшем так, словно по нему прошелся ураган, среди растоптанных в пеструю кашу цветов лежала бесформенная куча тряпья и измочаленной плоти, из которой торчали обломки костей…
Долго смотрела Елена Платоновна, не в силах осознать, принять, смириться.
Куклы таращили на нее осуждающие стеклянные глаза.
Она раскрыла рот и завыла зверем.
Господин Элефант тем временем нашел себе новых жертв. Ими стали двое влюбленных, на свою беду решивших в тот вечер прокатиться по бульвару в бричке. Огромный зверь, чья жгучая злоба к тому времени сменилась мстительным хладнокровием, подобрался к ним сзади так тихо и незаметно, что даже норовистая кляча не почуяла его приближения.
Страшный удар разнес бричку в щепки. Одно из колес отлетело, вдребезги расколотив витрину ювелирного магазина. Молодому человеку несказанно повезло: его отшвырнуло в сторону. Свалившись в канаву, он потерял сознание и уже не видел, как его пораженная ужасом спутница, не издав ни звука, исчезла под ногами чудовища. Извозчик рухнул на мостовую; перепуганная лошадь шарахнулась, натягивая поводья, обмотанные вокруг его запястий. Отчаянный вопль мужика оборвался, когда в лицо ему с размаху влепилось копыто, раздробив глазницу; выбитый глаз склизким сгустком повис на щеке. Лошадь поволокла несчастного прочь, ударяя головой о брусчатку и оставляя широкую кровавую полосу.
Господин Элефант ликующе протрубил им вслед.
Но торжествовать было рано. Уже со всех сторон бежали городовые, на ходу передергивая затворы винтовок. Снова засвистели пули, впиваясь в его плоть.
Слон распростер парусами кровоточащие уши и кинулся в узкий проулок. В пылу погони городовые устремились за ним. Они осознали свою ошибку, лишь когда в самом конце проулка Господин Элефант неожиданно развернулся им навстречу и оказалось, что бежать можно только назад, причем противник бегает гораздо быстрее…
Бешеный рев зверя заглушил грохот, звуки ударов и душераздирающие крики гибнущих людей.
Павел вылез из своего укрытия и огляделся.
Огромный желтый купол как ни в чем не бывало высился посреди поля. Как и прежде, змеиным языком трепетал над ним красный флажок. Но теперь часть фургонов была перевернута и разбита в щепки. Кругом рваными тряпками пестрели втоптанные в землю шатры и палатки. Громко кричали вороны, и где-то позади шатра жалобными голосами вторили им брошенные в клетках животные. А посреди всего этого разрушения, вывернув изломанные конечности, валялись мертвецы. Одни распластались лицом в грязи, другие слепо уставились в темнеющее небо, третьи были так изувечены, что и лиц не разберешь… Бросился в глаза давешний мальчишка-солдатик, который хотел поглядеть на слона и которому Павел так опрометчиво предсказывал в мыслях «многия лета»; лежал с развороченной грудью, цепляясь за воздух скрюченными пальцами, словно еще пытался ухватить ускользающую жизнь, кровь запеклась вокруг рта, застывшего в мучительном беззвучном крике. Павел зачем-то наклонился смежить убитому веки, но пальцы соскользнули, задев мертвые глаза, и от их студенистой стылости его пробила дрожь.
– Боже… – прошептал Павел. – Боже, что я наделал?
Боженька, разумеется, не отвечал. Наверное, его все-таки не было. За все случившееся придется отвечать только перед своей совестью, а Павел не знал ответов.
Черт возьми, лучше бы он воспользовался бомбами!
Впрочем, теперь-то, пожалуй, самое время.
Громовой студень остановит смертельное веселье Господина Элефанта. Бомбы раздробят слону колени, оторвут хобот, разворотят брюхо, выпустив наружу кишки… Он больше никому не сможет причинить зла.
Стараясь не наступать на мертвецов, Павел добрался до своего жилища.
Старый саквояж ждал его на привычном месте под койкой. Павел осторожно извлек его, взвесил в руке. Какая все же ирония: снаряды, от которых он отказался в пользу револьвера, чтобы не губить горожан, теперь для них же станут спасением. Френкель бы оценил.
С саквояжем в руке он шагнул из фургона.
Удар бича едва не ослепил его, наискось расчертив лицо безобразным алым рубцом. В глазах сверкнуло, и Павел разжал пальцы. Саквояж ухнул между ступенек, угрожающе брякнув содержимым, но взрыва так и не последовало.
Павел скатился с лесенки и рухнул навзничь. Он успел отползти достаточно далеко и даже подняться на колени, зажимая рукой окровавленное лицо, но тут бич звонко ударил по пальцам, разодрав их до костей, и все поглотила боль – нестерпимая, жгучая.
– Генрих, прошу, не надо! – донесся до него отчаянный вопль Клары.
Павел опрокинулся на спину, заходясь криком. Шульц навис над ним, его глаза под тюрбаном сверкали безудержным злым весельем. Он снова размахнулся хлыстом, но тут Клара набросилась на брата сзади и обхватила за плечи. Шульц вогнал локоть ей в живот, а когда она, охнув, разжала пальцы и скорчилась в три погибели, ударил кулаком в лицо. Захлебываясь кровью, Клара отлетела к фургону.
– H-hure[1]! – выплюнул Шульц.
Павла трясло. От боли, от страха, от ненависти, какой он никогда не испытывал даже к губернатору. Шульца, вот кого следовало пристрелить как бешеного зверя! Искалеченной рукой он сумел-таки выхватить из кармана наган с единственным уцелевшим патроном и направить его на безумца.
– Нет, брат, шалишь! – Удар бича разорвал Павлу щеку. Ослепленный болью, он выпалил наугад.
Звонкий мучительный крик вонзился в уши.
Оцепенев от ужаса, Павел смотрел, как Клара, бедная маленькая Клара, которая до последнего пыталась его защитить, съезжает спиной по стене фургона, прижимая руку к животу. Под ее пальцами расползалось алое пятно. В широко раскрытых глазах застыло обиженное удивление.
– Клара… – хрипло выдавил Шульц. – Клара, ты что? – Он бросил хлыст и сделал несколько шагов к сестре, протягивая дрожащие руки.
И тут неожиданно сработали бомбы.
Словно бесплотная горячая ладонь оттолкнула Павла назад, а потом сверху обрушился град из комьев земли и обломков. Ни фургона, ни Шульца, ни Клары не было больше. Никто не опознал бы в ошметках плоти, дымившихся среди горящих досок, грозного директора цирка и его прекрасную сестру.
Много часов пролежал Павел скорчившись, устремив невидящий взор в никуда. Он не слышал ни карканья воронья, ни плача животных. Он вообще ничего не слышал, кроме низкого гудения в голове, ничего не видел, кроме какого-то багрового марева.
Медленно поднялся он на ноги и, шатаясь, побрел с поля. Сам не зная как, добрался до города. Слезы прочертили дорожки в кровянисто-земляной корке, покрывавшей его лицо, кровь ручейками бежала из ушей, исчезая за воротом разодранной грязной ливреи. Он бормотал себе под нос какую-то невнятицу – лишь бы приглушить хоть немного нестерпимый гул в голове.
Земля задрожала.
Господин Элефант бесшумно выплывал из переулка – темная гора в сгущающихся сумерках. При виде человека он издал угрожающий рокот.
Подняв голову, Павел шагнул навстречу надвигающейся громаде. Он видел злобу, горящую в маленьких глазках чудовища, видел кровь, струившуюся по вздымающимся бокам из десятков пулевых дыр. Мертвенно белели во мраке страшные бивни с запекшимися темными брызгами.
Павел понимал, что сейчас эта взбесившаяся махина казнит его. И знал, что так и должно быть.
– А я, брат, хотел убить губернатора, – ска- зал он.
Он почувствовал, как могучий хобот обвивается вокруг талии и отрывает его от земли. Бивень насквозь пробил грудь; боль огнем разлилась по телу и наполнила рот вкусом расплавленной меди. Господин Элефант дернул головой, высвобождая бивень, Павел рухнул ничком и успел еще увидеть, как кровь, хлынувшая изо рта, змеится между булыжниками мостовой. Огромная, мягкая, неумолимая тяжесть опустилась на затылок, надавила – и череп лопнул. Мир исчез в ослепительно-белой вспышке, которая тут же угасла, сменившись дрожащей чернотой.
А потом не было ничего.
Господин Элефант двинулся дальше, оставив человека лежать позади, точно ненужный ворох тряпья.
Точно отброшенное воспоминанье.
Никто больше не пытался остановить его. Никто не осмелился бросить ему вызов. К тому времени, как поднятый в ружье гарнизон вошел на опустошенные страхом улицы города, Господин Элефант был уже далеко.
Он держал путь через степь. Теплый ветерок ласкал его израненное тело, и шелестел ковыль, усмиряя нежным шепотом его гнев. Впервые за бесконечно долгие годы Господин Элефант был счастлив. Время от времени он поднимал хобот и ликующим ревом оглашал темноту.
Опьяненный волей, он не чувствовал, как жизнь покидала его вместе с кровью, бегущей из множества ран. Шаг слона сделался нетвердым, его шатало, а он все шел и шел. Лишь когда над стеною леса далеко впереди забрезжил рассвет, слон-убийца наконец остановился.
Заря разливалась над горизонтом. В последний раз Господин Элефант воздел хобот и заревел, исторгнув в рдеющее небо кровавый фонтан. Черные птицы снялись с деревьев и с криком заметались в вышине. Эхо подхватило вопль, и уже сам гигант рухнул замертво, а его трубный глас еще долго гулял над дрожащей землей, словно предвестье чего-то великого, страшного, непостижимого…
Теперь это уже не так забавно, как перед войной; дело, по-видимому, в том, что ужасное заняло в этом мире место обыденного, и тем самым его демонстрация на сцене утратила всю свою экстраординарность.
Бой длился уже часы – казалось, не будет ему конца. Мы лежали в окопах под палящим солнцем, раскалившим в руках винтовки, и бестолково разряжали их в сторону леса. Оттуда резкими, короткими, свистящими плевками приходила ответка, выбивая над нашими головами фонтанчики почвы. Земля попадала за шиворот, липла к истекающей потом зудящей коже, и пытка эта была хуже страха смерти, каковой большинство из нас давно утратили: осознание бесполезности этой нескончаемой, словно дурной сон, войны лишало всякого желания жить, и мы сражались, как автоматы. Но и автоматы ломаются: у меня на глазах один из товарищей поднялся вдруг из укрытия и с пистолетом в руке зашагал вперед, под пули. Радостно заухал пулемет, и тело бойца разорвалось пополам, забрызгав кровью края окопа. Я отвернулся, чтобы брызги не попали в лицо, – всего на мгновение, но тут все и случилось.
Откуда-то издалека раздался пронзительный свист снаряда, быстро переросший в истошный вопль. Земля подо мною содрогнулась, будто в агонии. Дальше было как в тумане: я видел разбросанные вокруг вперемешку с землей куски в кровавом тряпье – все, что осталось от кого-то из моих товарищей, – и силуэты всадников, с дробным топотом вылетевших из-за стены леса; видел, как еще двое уцелевших выскочили из окопа и как сверкнула сабля, снеся одному из них половину черепа.
ГИНЬОЛЬ.
Где-то рядом трещали выстрелы и кричали люди, а я, сделав пару шагов вперед, упал лицом вниз и словно в бреду шептал развороченной взрывом земле:
– Гиньоль… Гиньоль…
Мне снова четырнадцать лет, и в опаляющем зное аромат листвы смешан с сухим запахом раскаленной дорожной пыли. Так пахнет свобода – бесконечные дни лета, когда ты предоставлен самому себе и можешь делать все, что вздумается. Рядом что-то лепечет Митинька, но я не слышу его: все мои мысли заняты афишей, что висит передо мной на невысокой афишной тумбе.
НАСТОЯЩИЙ ГРАН-ГИНЬОЛЬ!
ФРАНЦУЗСКИЙ ТЕАТР УЖАСА!
МАДМУАЗЕЛЬ БЕЗЫМЯННАЯ
В ОШЕЛОМЛЯЮЩЕМ ЦИКЛЕ
«ВСЕ ЗЛО МИРА»!
На рисунке – залитая кровью постель, поперек которой распростерлась прекрасная женщина, а над нею склонился горбун с горящими красными глазками и сверкающим клинком в руке. Я не верю своим глазам. Это отвратительно, страшно… и притягательно. В нашем сонном городишке, летом утопающем в зелени, а зимою – в снегу, где вся жизнь протекает в ленивой скуке, подобное кажется громом среди ясного неба.
Под изображением – прозаическая приписка: дети и беременные особы на спектакль не допускаются, а кавалерам рекомендуется прихватить для своих дам нюхательную соль.
В тот момент я не знал, что моей безмятежной жизни книжного червя и мечтателя вскоре придет конец.
Театр очаровывал меня с раннего детства – благо волею судьбы мне довелось в нем работать. Мать моя умерла вскоре после того, как я появился на свет; отец, морской офицер, пять лет спустя погиб, обороняя Порт-Артур, и меня взял на попечение один из служивших под его началом солдат – Григорий Миронов, давно вышедший в отставку по ранению. Огромный дядька с густыми усами, он как родной брат походил на Поддубного и, случись ему выступать на арене, наверняка заткнул бы за пояс прославленного силача. Недюжинная сила и добродушный нрав сделали его любимцем городской детворы; я любил его, пожалуй, даже больше покойного отца. Сам дядя Гриша души не чаял в своей супруге Марье, в свое время буквально вытащившей его со дна, когда после ухода в отставку он предался горькому пьянству. В ту пору он, говорили, был сущий зверь, а буйствуя, становился настолько опасен, что даже полиция не смела пресечь его пьяные выходки. Тетя Марья не сложила рук и неимоверными усилиями сумела спасти супруга. Ради нее он раз навсегда порвал с зеленым змием, и теперь они благополучно растили троих детей – красавицу Мурочку, сорванца Павлю и малыша Митиньку.
Театр, куда дядя Гриша устроился световиком – хотя помимо этого на нем лежали еще обязанности смотрителя, – видывал и лучшие дни. Его посещали скорее по традиции, нежели из интереса. Но я с того самого момента, как был введен в мир ветхих декораций и пыльных кулис, не променял бы его ни на один из роскошных театров Москвы и Петербурга.
– Весь в матушку, – сказал тогда дядя Гриша, глядя, как я с раскрытым ртом обозреваю сцену. – Она, стало быть, тоже по театру да по книжкам все… Наш-то брат к такому не особо приучен. А ну ко мне в помощники? Работенка непыльная.
И я стал приобщаться к ремеслу. С техникой, прямо скажем, я ладил не шибко, и не раз дядя Гриша грозился открутить мне голову. Я нисколько не обижался: осветительные приборы изготавливались за границей и стоили едва ли не больше, чем все здание театра.
Как ни странно, по-настоящему театр оживал только в «мертвый сезон», когда пожилой директор Арчибальд Николаевич сдавал его в безраздельное пользование гастролирующим труппам, а сам уезжал в Ялту поправлять здоровье. Гости нередко привозили с собой нечто необычное, подчас даже довольно скандальное, вызывавшее бурный гнев публики. О давних выступлениях Товарищества Новой Драмы у нас по сей день ходили легенды.
Теперь, глядя на афишу, я не сомневался, что нас ждет нечто похлеще причуд господина Мейерхольда.
– Страшно… – выдохнул Митинька, кривя розовый ротик. Ему недавно сравнялось пять лет. Охочий до разных историй, он еще толком не умел читать и всецело полагался на меня, так что немало времени мы с ним проводили в компании героев Марка Твена, Жюля Верна и Джека Лондона.
– Это «Гран-Гиньоль», – сказал я. – Такой театр во Франции.
– Он не во Франции, он здесь! – пискнул Митинька. По натуре он был пуглив. Иногда я, поддаваясь детской тяге к мучительству, разыгрывал перед ним в лицах особенно страшные моменты из книг, а он пучил голубые глазенки и тихо икал от ужаса. Недавно я довел его до слез, отчего до сих пор чувствовал себя злодеем, – и теперь хотел загладить свою вину.
– Да он даже не настоящий, – сказал я, отводя его подальше от злополучной афиши. – Настоящий в Париже. И вообще там все понарошку.
Пусть этот Гран-Гиньоль и не был настоящим, в город он вторгся стремительно и безжалостно, как наполеоновские войска. На следующий день афиши были расклеены уже повсюду. Они висели на каждом столбе, на каждом заборе, они переходили из рук в руки, и две недели приезжую труппу обсуждали на всех углах. Группа борцов за нравственность устроила даже стихийное собрание, на котором заклеймила позором как сам Гиньоль, так и любого, кто его посетит. От этого интерес горожан вспыхнул, пожалуй, с утроенной силой.
Театр ужасов – в нашей глуши! Много читал я о парижском Гиньоле и, хотя понимал, что наверняка здесь лишь жалкое подражание отечественных умельцев, все равно отчаянно желал увидеть хотя бы один спектакль. Оставалось только надеяться, что дядя Гриша не станет выгонять меня из зала, по крайней мере на первом представлении.
Надежды мои были тщетны. Как-то вечером, незадолго до премьеры, дядя Гриша вдруг завел разговор о своем новом начальстве.
– Мерзость какая, прости господи! – с сердцем сказал он. – Отродясь не встречал эдакого сборища дьяволов. Такие рожи не дай бог во сне увидеть. Разговариваешь с ними, а сам начеку: не сунули б ножа в спину. Сен-Флоран, импресарио их, туда-сюда еще, да и он, в сущности, змей очкастый, из тех, кто покойнику карманы обчистит!
Мы пили чай – дядя Гриша, я, тетя Марья и Мурочка; Павля был с позором изгнан из-за стола за то, что плевался в Митиньку вишневыми косточками, а самого Митиньку тетя Марья переодела и уложила спать.
– Григорий! – строго сказала тетя Марья. – При детях… Как такую гадость вообще позволили?
– Известно как, – наморщила носик Мурочка, которая к своим шестнадцати годам успела набраться свойственного юности цинизма. – Городскому голове подмаслили, ну и полиции сколько-то. Обычное дело.
– А репертуарчик, скажу я вам! – разорялся дядя Гриша. – Мне, старому вояке, нехорошо стало. Ежели у французов нынче такое в моде, значит, мало мы их в свое время учили манерам… – (Он очень любил помянуть, кого наши армия и флот учили манерам, страшно досадуя при упоминании тех, кому повезло учить манерам нас.)
– Они правда французы? – удивился я.
– Как будто французы, – проворчал он, – но по-русски шпарят не хуже нашего. Оно ясно: когда по свету мотаешься, без языков никуда.
– А что мадмуазель Безымянная? У нее тоже рожа? – со смехом спросила Мурочка.
– У нее-то? Она не выходит из гримерки, я ее и не видел толком. Но по афише судя, на мордашку она… – Дядя Гриша по-гусарски подкрутил усы, а тетя Марья шутливо погрозила ему пальцем. – И всегда жертву у них играет. И все сюжеты про то, как ее умучивают разные душегубы.
У Мурочки заблестели глаза:
– Я должна это видеть!
– Еще чего! – рыкнул дядя Гриша и так хватил кулаком по столу, что тарелки и блюдца со звоном подскочили, а самовар затрясся, будто в испуге. – Тебе тоже нельзя, – повернулся он ко мне. – Помог отладить прожектора – и марш домой.
– Ах, папенька, вы ужасно наивны, – протянула Мурочка противным голоском кисейной барышни.
– Но ведь… – начал я.
– Довольно! – отрезал он, и я в расстроенных чувствах удалился из-за стола.
Однако Мурочка не покривила против истины: дядя Гриша действительно был простодушен. Он совершенно не учел, что сам доверил мне запасной комплект служебных ключей. Также я знал, что в театре держат специальную ложу на случай приезда важных гостей. Проникнув туда тайком, я смогу посмотреть представление с полным комфортом.
Повеселев, я вышел на крыльцо и сразу услышал сдавленный кашель. Метнувшись за угол, я обнаружил Павлю, который сидел на поленнице и смолил самокрутку, набитую похищенным у отца табаком.
С Павлей вечно не было сладу: точно маленький вихрастый ураган, носился он по округе, оставляя на своем пути полосу разрушений. Он таскал из курятников яйца, из огородов – репу, из садов – яблоки, он бил окна и вместе с детьми местной босоты купался голышом в городском фонтане, приводя в ужас почтенных дам. Однажды он попытался снять висевшую на стене в передней отцовскую саблю и уронил ее – на его лодыжке до сих пор красовался живописный шрам. За все эти безобразия дядя Гриша, огромный добродушный медведь – как трудно было поверить, что когда-то он мог быть другим! – лишь ворчал на него да трепал за уши, хотя по-хорошему следовало бы порядочно взгреть.
– Послушай… – сказал Павля, поскорей затушив самокрутку о бревно. – Возьми меня с собой.
– Куда? – спросил я, хотя сам уже догадался.
– На это, как его, гнильё…
– Гиньоль.
– Знаю, ты туда собрался!
Мне совершенно не улыбалось брать с собой несносного Павлю. Но если ему что-то втемяшилось в голову – пиши пропало! Он уже добился права весь день бегать в рванине, как Том Сойер, поскольку любая одежка, надетая на него, быстро превращалась в рубище. Если я откажусь его провести, он, пожалуй, постарается проникнуть сам и ненароком сдаст нас обоих.
– Дядя Гриша нас убьет, – сказал я.
Павля фыркнул:
– Скажешь тоже! Папа добрый.
Я задумался:
– Давай так? На премьеру я пойду сам. Заодно проверю, не поймают ли. А если нет, то в другой раз, так уж и быть, проведу и тебя.
– По рукам! – просиял Павля.
– Только смотри, чтоб ни гугу там! Не то нам обоим крышка.
– А я как мышка! – в рифму ответил Павля, соскакивая на траву.
Так я тебе и поверил, мрачно подумал я.
Все по-прежнему плыло как в тумане. Изнуряющий зной сменился проливным дождем. Я брел по петляющей среди деревьев бесконечной дороге – если эту липкую хлябь можно было назвать дорогой – в сопровождении конных конвоиров с винтовками. Время от времени я спотыкался, падал в чавкающую холодную грязь и тут же слышал щелчки взводимых курков, которые были красноречивее окриков.
Раз, поднимаясь, я случайно бросил взгляд на ближайшее дерево и увидел повешенного: одетый во все черное, он покачивал ногами. Веревка перехватывала кадык, темные волосы и борода слиплись от воды, почерневшее лицо запрокинулось, дразня угрюмые тучи распухшим синим языком. Два ворона, мокрые и злые, пристроились на голове мертвеца и долбили клювами развороченные глазницы, выхватывая лохмотья мяса. На груди висела табличка с криво накорябанным словом «жид».
Тут дуло винтовки ткнуло меня в шею, и я, спотыкаясь, зашагал дальше.
Лес кончился; впереди расстилалось голое поле. На другом краю его маячило в дождевых сумерках двухэтажное здание, безликое, серое – для чего оно в этой глуши? У дверей нас дожидалась толпа – заросший, оборванный сброд, вооруженный винтовками, револьверами, саблями и топорами. Не белые, не красные – просто разбойники, воюющие не пойми за что и против всех; много развелось их в последнее время!
Я поплелся через поле, с трудом выдирая ноги из жижи, норовившей поглотить их. Тут один из всадников толкнул меня винтовкой в спину и сказал:
– Гли-ко сюды, офицерик: твоя доля!
Я медленно повернул голову.
По правую мою руку зияла яма, заполненная до половины смесью дождевой воды, грязи и изрубленных в куски человеческих тел.
– Гиньоль… – прошептал я.
– Кто?!
Конвоир вдруг рванул коня за узду, подняв его на дыбы, и измазанные грязью копыта взвились над моей головой. Замахав руками, я рухнул прямо в смердящие останки.
Грянул, заглушая шум дождя, издевательский хохот. Снова и снова карабкался я из ямы, и всякий раз меня сталкивали сапогами и прикладами вниз, на слизистую кучу изувеченной плоти. Я падал в зловонное месиво, поднимался и снова лез, а сверху скалились лица, лишь отдаленно похожие на человеческие.
Наконец сильные руки подхватили меня за плечи и выволокли на землю. Рукоять нагана врезалась мне в затылок…
ВСПЫШКА!
В этой ослепительной вспышке я увидел ЕЕ.
Наверное, я никогда не смогу как следует описать ее. Можно передать словами эту странную, пугающую красоту – темный шелк волос; бледное, словно из мрамора выточенное лицо с изящным носом и чувственными губами; и оживляющие эту мертвенную белизну глаза, огромные, бездонные, полные какого-то детского удивления и недетского страдания; сверхъестественная грация в каждом движении… Но никакими словами не выразить чувств, которые вызывала она одним своим видом.
В том, премьерном спектакле, Безымянная носила имя Адель, пьеса же, открывавшая «Все зло мира», называлась «Потерянный рай».
Беспутный муж не вынес гнета долгов и пустил себе пулю в лоб, оставив красавицу жену на растерзание кредиторам. Подобно воронью, налетели они на бедняжку Адель, не скупясь на угрозы и оскорбления, которые она сносила с кротким достоинством.
Финал был ужасен: Адель безжалостно вышвырнули на улицу, где она, блуждая в поисках ночлега и пропитания, вскоре наткнулась на банду оборванцев. Напрасно молила несчастная о пощаде – озлобленные обитатели городского дна набросились на нее всем скопом.
Они избивали ее, таскали за волосы, били ногами в живот, пока она не начала захлебываться кровью. Они разорвали на ней одежду, разложили жертву на мостовой, и в то время как один, навалившись сверху, содрогался от скотского наслаждения, остальные с гоготом растягивали ее руки и ноги.
На смену первому насильнику пришел второй, за ним третий, четвертый…
Потом в ход пошли дубинки, ножи и камни, и, когда бродяги закончили, в страшном кровавом месиве уже нельзя было признать человеческое существо.
Публика сидела в потрясенном молчании. Занавес опустился, и глухой ропот прокатился по залу, нарастая, превращаясь в гул, пока кто-то не крикнул визгливо:
– Да ведь ее впрямь убили!
Какая-то дама отчаянно завизжала. Поднялся страшный гвалт. Одни кричали, что нужно звать полицию, другие призывали учинить над труппой расправу своими силами. Молчали лишь те, кто от ужаса и отвращения лишился чувств. Как вдруг занавес вновь поднялся, и Безымянная – слава богу! – живая и здоровая, хоть и в изодранном платье, стояла на сцене, держа за руку щуплого усатого человечка в круглых очках и с тростью под мышкой. Я решил, что это, должно быть, Сен-Флоран.
Отвесив короткий поклон, они шагнули назад, и занавес опустился.
Загремели аплодисменты. В возгласах зрителей слышались восторг и облегчение.
Так все же трюк, подделка! Казалось, все происходит на самом деле… На долгое время нас погрузили в один из кошмаров, таящихся на темной стороне бытия. Не было ни актеров, ни сцены – лишь живые люди и нелюди, лишь реальность, пронизанная жестокостью и страданием. Не было музыки – только слова, только крики, только стоны боли и плач.
То были сама жизнь и сама смерть, и никакой парижский Гиньоль не смог бы соперничать с ними.
Прежде чем зрители потянулись на выход, я выскользнул из ложи и тщательно запер дверь. Сердце лихорадочно колотилось, по телу пробегал волнами озноб. Я спустился на первый этаж и уже собирался выскользнуть с черного хода, как вдруг на плечо мне легла рука.
– Добрый вечер, mon fils[2]!
Я в испуге обернулся. Передо мной стоял Сен-Флоран; в тусклом свете его очки зловеще поблескивали.
– Насколько я помню, – произнес маленький француз, – на наших афишах совершенно ясно указано, что малолетние не допускаются.
Голос у него был вкрадчивый, с присвистом, к тому же он слегка покачивался, опираясь на трость, что усиливало сходство с очковой змеей.
– Извините… – пробормотал я, понурив голову.
– Pupille[3] господина Миронова, если не ошибаюсь?
Я кивнул и попросил:
– Пожалуйста, не говорите ему.
– Что ж, – улыбнулся он. – Сказать по правде, мы были бы рады детям. Наше искусство зиждется на чувствах, на тяге к запретному, а есть ли на свете существа пытливее и чувствительнее детей? Увы, mon ami[4], самая суть нашего театра не допускает их присутствия. Однако правила созданы для того, чтобы их нарушать, n’est-ce pas[5]? – Он протянул мне маленький ключ. – Отныне эта ложа всегда будет ждать тебя.
Не веря своим ушам, я взял ключ. Сен-Флоран снова улыбнулся и выпроводил меня за дверь.
Удивленный и растерянный, я какое-то время просто стоял в теплых летних сумерках, наблюдая за выходившими из театра людьми. Все говорили наперебой, с жаром обсуждая спектакль. Я перевел взгляд на ключ в руке. У меня возникло желание зашвырнуть его подальше в кусты и постараться забыть обо всем, что я сегодня увидел.
Но забыть Безымянную?..
Я убрал ключ в карман и пошел домой.
Дядю Гришу было не узнать. За завтраком он не шутил, не смеялся, не травил по сотому разу старые армейские байки… Казалось, он поглощен какой-то тягостною думой. Дабы не вызвать подозрений, я с деланым интересом спросил, как прошла премьера, на что он отрезал:
– К черту!
Его настроение передалось и остальным, так что завтрак мы заканчивали в молчании.
В полдень мы с Павлей взяли удочки и пошли на реку. Павля, обычно распугивавший всю рыбу своей болтовней, сегодня был непривычно тих, но рыба, увы, не оценила такой перемены и клевать отказывалась.
Вода с ласковым журчанием струилась вокруг наших босых ног, искрясь в лучах полуденного солнца, и вчерашние ужасы казались дурным сном.
Лишь когда мы стали сворачивать удочки, Павля вдруг спросил:
– Скажи… папа такой из-за спектакля?
– Да, – сказал я. – Даже он не выдержал.
– Я больше не хочу это смотреть.
– Я тоже, – сказал я.
И следующие три представления я действительно пропустил.
Сен-Флоран сдержал свое слово. Мало того, на одном из кресел в ложе меня дожидался бинокль.
Все места, исключая «мою» ложу, были заняты, люди сидели даже в проходах. У меня возникло чувство, будто со времени моего предыдущего посещения что-то неуловимо изменилось в публике: слушая возбужденный гул голосов, я не мог отделаться от мыслей об алчущих крови посетителях древнеримского Колизея.
Когда свет в зале погас, я почувствовал, что меня колотит мелкая дрожь.
Хотя сегодняшняя пьеса называлась «Бесенок», речь в ней шла вовсе не о чертях; то было прозвище юной Мари, единственной и обожаемой дочки пожилого вдовца, и оно подходило ей как нельзя лучше. Куда девалась прежняя печальная красавица? Глядя на эту девчонку-сорванца в мужском платье, идеально сидевшем на ладной ее фигурке, трудно было поверить, что перед нами та же самая особа. Живость, озорство и забавные шалости Мари вкупе с трогательной любовью к старенькому отцу не могли не вызвать улыбки; зрители от души смеялись над ее проделками, словно позабыв, какого рода историю они смотрят.
В бинокль я откровенно любовался милой проказницей. Бесенок казалась не персонажем пьесы, но живым существом; в нее нельзя было не влюбиться. Всей душой я сопереживал ей, когда она, как и я, лишилась отца и была отправлена жить к дальнему родственнику – преподобному Шаберу.
Опекун ее, впрочем, совершенно не походил на нашего доброго дядю Гришу – этот суровый аскет, в чьих темных глазах тлел мрачный огонек фанатизма. Отныне Мари, воплощению жизнелюбия, предстояло сносить бесконечные запреты, нарушение которых строжайше каралось. Но даже несколько жестоких порок (о, в какой постыдный жар бросали меня сцены ее унижения! Как клял я себя за это!) не смогли озлобить душу Бесенка. Испытывая к своему угрюмому родственнику лишь жалость, она твердо решила пробудить его к жизни заботой и любовью. Увы, невинные ее ласки лишь разожгли страсти, которые он годами тщился подавить. Набросившись на Мари, он изнасиловал ее.
Утолив страсть, преподобный ударился в раскаянье – не перед растерзанной девушкой, горестно всхлипывавшей у его ног, но перед самим Господом. Вместо того чтобы винить себя, он возомнил, будто Бесенок действительно одержима бесами и намеренно соблазнила его. И нет лучшего способа изгнать дьявола, чем огонь…
Когда обезумевший священник, невзирая на слезы и мольбы, затолкал ее в пылающий камин, помогая себе кочергой, Бесенок зашлась душераздирающим криком. Острие кочерги вонзалось ей в лицо, плечи, руки… Обожженная до мяса, она все же сумела вырваться из пламени и, вся в дыму, поползла прочь – поползла вслепую, потому что ее глаза вытекли от огня…
И тогда чудовище в сутане страшным ударом кочерги размозжило ей голову.
Удар этот, казалось, вышиб дух из меня самого. Свалившись с кресла, я зарыдал – от горя, от нестерпимого ужаса, от невозможности что-либо изменить. В ушах стоял грохот, и сперва я подумал, что это кровь шумит в голове, но потом с ужасом понял, что слышу восторженные аплодисменты.
Ночью я видел сон, и в этом сне был Колизей. С мечом в руках я стоял посреди пропитанной кровью арены, к моим ногам припала дрожащая Безымянная, а вокруг, свирепо рыкая, кружили львы. Я видел зрителей, заполонивших трибуны, – тени без лиц, чьи глаза мерцали нечеловеческим светом, словно звезды, сияющие в холодной космической пустоте. Вдруг все они как один устремились вниз, хлынули сплошным потоком, протягивая к нам жадные руки…
Теперь большинство спектаклей я пропускал: помогу настроить освещение – и скорее домой. Но рано или поздно какая-то неодолимая сила вновь влекла меня в запретную ложу, заставляя жадно взирать на муки очередного воплощения Безымянной. По ночам ее ипостаси посещали меня во снах… иногда страшных, иногда – стыдных, грязных, мучительно-сладостных.
Безымянная очаровала не меня одного. Театр напоминал осажденную крепость, с той лишь разницей, что вместо оружия осаждавшие держали в руках роскошные букеты цветов. Однако увидеть таинственную актрису никому не дозволялось, отчего пополз слух, будто ее держат пленницей. Цветы принимал некто Гаро – горбун, чьи изможденное лицо и безумный взгляд, вероятно, должны были охлаждать пыл самых настойчивых поклонников.
Впрочем, почти все актеры в жизни были не менее отвратительны, чем образы, так мастерски воплощаемые ими на сцене; дядя Гриша недаром назвал их сборищем дьяволов. Среди них выделялись несколько, исполнявших редкие положительные роли, но даже их лица были тронуты печатью порочности. Словно стая волков, они везде появлялись вместе, а свободное время проводили в питейных заведениях, в огромных количествах поглощая водку. Ночевали прямо в театре, что также порождало разнообразные кривотолки. Смельчаки, из любопытства отваживавшиеся приблизиться к зданию театра после наступления темноты, утверждали, что из окон доносились дикие крики и смех, будто внутри проходила какая-то жуткая оргия.
Все это лишь подогревало интерес, и представления проходили при полном аншлаге. Первые мои впечатления оказались верными: поведение зрителей все разительнее менялось. Некоторые шумно высказывали одобрение происходящему на сцене, другие, распалив себя спиртным, подбадривали мучителей выкриками из зала, причем больше всех неистовствовали незадачливые поклонники Безымянной. Медленно, словно змеиную кожу, они стягивали с себя маски приличия, и то, что открывалось за ними, пугало меня даже больше, чем мерзости, творившиеся на сцене.
Дядя Гриша сделался мрачным и злым. Он старался избегать любых разговоров и огрызался, стоило к нему обратиться. Его поведение удивляло меня: разве не насмотрелся он куда больших ужасов на войне?
В один злосчастный вечер он впервые за долгие годы возвратился домой пьяным и грязно обругал жену, когда та попыталась усовестить его. Тетя Марья проплакала всю ночь, тщетно пыталась Мурочка утешить ее. А Павля перед сном прошептал мне на ухо:
– Я им отомщу.
Зачем я не придал этому значения! Утром, незадолго до завтрака, нас переполошили истошные крики с улицы. Подбежав к окну, мы увидели раскрасневшегося Сен-Флорана, который тащил за руку упирающегося и визжащего Павлю.
– Ваш сын бил окна в театре, господин Миронов, – мрачно сообщил Сен-Флоран, втолкнув своего пленника в переднюю. Павля посмотрел на него волчонком, и француз отпустил его руку.
На дядю Гришу жутко было смотреть. Он так взглянул на сына, что бесстрашный Павля втянул голову в плечи.
– Сожалею, – продолжал Сен-Флоран, – но представление нынче не состоится, и, боюсь, я намерен удержать убытки из вашего жалованья.
С этими словами он повернулся и ушел, даже не попрощавшись.
Могучая рука дяди Гриши взметнулась, подобно атакующей анаконде, и Павля с криком отлетел. Я был поражен: никогда ни на кого из нас дядя Гриша не поднимал руки. Страшно вскрикнула тетя Марья, ахнула Мурочка, а Митинька заверещал, как испуганный зверек:
– Папочка, не бей Павлю!
Но дядя Гриша второй рукой сгреб того за грудки и вздернул на ноги. Белобрысая Павлина голова моталась, будто у куклы. На левой стороне лица пламенел отпечаток пятерни, из носа струйкой бежала кровь. Он не мог даже заплакать, лишь со всхлипами всасывал воздух.
– Будешь знать?! – зычно заревел дядя Гриша, тряся его из стороны в сторону. – Будешь знать?! Будешь?!
Он отшвырнул Павлю, тот стукнулся затылком о стену и сполз на пол. Тетя Марья, опомнившись, кинулась к сыну, схватила в охапку и прижала к себе.
Дядя Гриша весь вдруг как-то поник, глаза его забегали. Совсем другим голосом он пробормотал:
– Павлик, сынок… Прости, я не хотел…
И шагнул к нам, беспомощно разводя руками, но тетя Марья подхватилась, закрыв собой Павлю, и закричала:
– Пошел вон, зверь проклятый!
На мгновение мне стало страшно: блуждающий взгляд дяди Гриши обежал стены и остановился на сабле… Потом он резко повернулся и вышел из дома. Я слышал, как стонали ступени крыльца под его тяжелой поступью. Потом я перевел взгляд на Павлю и с ужасом увидел, что кровь у него бежит не только из носа, но и из уха.
Вечером нам пришлось забирать пьяного дядю Гришу из околотка.
Вытянувшись на скамье в тесной, душной каморе без окон, страдая от ломоты во всем теле, я сознавал, что скоро умру.
На рассвете – или позже, если этот сброд не сразу проспится, – меня ждут пытки и, несомненно, расстрел.
Я знал, как это будет, сам участвовал в допросах пленных красных и вместе с товарищами казнил их. Многие делали это с охотой, давая выход потаенной жестокости. Красные разрушили прежнюю нашу жизнь, и офицерам казалось вполне справедливым лишать жизни их. Во враге отказывались видеть человека с чувствами и чаяниями; бешеные псы, тифозные вши, чумные крысы – вот кем были они для нас, а мы – для них, с той лишь разницей, что крыс, вшей и псов не положено подвергать мучениям, прежде чем уничтожить.
И всякий раз, как я принимал в этом участие, в голове стучало одно и то же проклятое слово. Треск ломающихся пальцев – Гиньоль! Выбитые зубы, раздробленные кости, содранная штыками кожа – Гиньоль! Очередной наспех вырытый ров, очередная шеренга оборванных пленников на краю, очередной патрон, который я досылал в казенник, прежде чем вскинуть винтовку и всадить пулю в живое тело, – снова Гиньоль!
А я – лишь исполнитель отведенной мне роли.
С того рокового вечера дядя Гриша опять взялся за старое – беспробудное пьянство. Его благодушие окончательно сменилось тупым озлоблением, и мы все больше начинали его бояться. Однако с другими горожанами происходили события куда более страшные. Дебоширы, склочники, домашние тираны – все они гораздо сильнее ощутили на себе влияние Гран-Гиньоля.
Жестокость выплескивалась со сцены и волной катилась по городу, захлестывая все больше и больше душ. Били жен, смертным боем, до крови и переломов, так же зверски избивали детей. Вечером Безымянная в муках умирала на сцене, днем зрители вершили расправу над ближними – пусть и куда менее изощренную.
Вот Безымянная – юная проститутка, своей красотой и острым язычком навлекшая на себя злобу изрядно поблекших товарок: она кричит, бьется в руках у двух вульгарно размалеванных шлюх, пока третья, смеясь, вырезает ей бритвой глаз и уродует лицо. Сутенер-апаш, увидев, что «товар» испорчен, перерезает ей горло выкидным ножом…
Несколько дней спустя некий мещанин, взревновав, проделал все то же самое со своей невестой.
Вот Безымянная – богатая наследница, упрятанная алчной родней в сумасшедший дом; врач по имени Роден привязывает ее к койке и жестоко насилует. Затем, дабы заставить жертву молчать, он делает ей укол цианида. Вид ее судорог вновь пробуждает в Родене похоть, и он овладевает уже агонизирующим телом…
На следующее утро желчный учитель словесности поймал в своем садике воровавшего вишни мальчишку и размозжил ему пальцы молотком.
Безымянная корчится, привязанная к столу, а безобразный Гаро, скаля клыкастый рот, свежует ее разделочным ножом…
Нервозный студент, истративший на походы в театр все свои сбережения, набросился на квартирную хозяйку, когда та пришла требовать оплаты. Разбив ее головой окно, он вытолкнул истекающую кровью женщину со второго этажа, после чего выбрал самый большой осколок стекла и перерезал себе глотку.
Всё они виноваты, шептались в городе, чертова заезжая труппа. Точно, чертова, не иначе черти и есть.
Но ни у кого не возникло и мысли что-либо предпринять. К этому времени мы все уже нуждались в ежевечерних кровавых спектаклях, как опиоман нуждается в привычной порции зелья; обыденное существование, без крови и мук, само сделалось для нас страшной мукой, и мысль о том, чтобы вернуться к нему, казалась нестерпимой. И я – уже не таясь от дяди Гриши, которому на все стало плевать, – каждый вечер прятался в пыльной темноте ложи и смотрел, смотрел на бесконечную вереницу смертей и гротескных образов, ужасающе реальных именно в своей гротескности.
И тут вмешался Цвейг.
Цвейгу было около тридцати, и в нашей глуши он оказался после скандала: спутался с женой редактора какой-то крупной столичной газеты. Щеголеватый вид, идеально уложенные волосы цвета меди в сочетании с ясным лицом, безупречные манеры – все это делало его неотразимым в глазах томящихся в девичестве барышень. Их маменьки, полагаю, считали Цвейга божьей карой за собственные грехи юности. Несправедливо, однако, полагать, что амуры составляли единственное его занятие; журналист он был отменный. Чуть не круглые сутки носился он по городу, выискивая самые свежие и самые скандальные новости для нашего унылого ежедневного листка.
Расследование свое он, вероятно, начал уже давно, но нашумевших спектаклей избегал до последнего.
В тот вечер давали одно из самых омерзительных представлений – еще недавно все к нему причастные, без сомнения, угодили бы за решетку. Красавицу Софи оболгали перед мужем завистники; супруга играл, причем с поистине дьявольским блеском, сам Сен-Флоран. Его герой, человек, казалось бы, мягкий и благородный, от ревности лишился рассудка и подверг жену истязаниям, стремясь выведать имя несуществующего любовника. Ударом трости он раздробил ей локоть. Рыдая в голос, она забилась в угол и баюкала изувеченную руку, но в лицах зрителей не было сострадания – лишь животное возбуждение.
Безумец принялся жестоко избивать бедную Софи; когда она уже не могла сопротивляться, он задрал ей подол, сорвал белье и с силой вогнал набалдашник трости в срамное место. Софи хрипела и колотилась затылком об пол, изо рта ее шла пена, а муж проталкивал трость все глубже и глубже. Затем он взял со стола нож и принялся перепиливать тонкую белую шею…
Не досмотрев, я со всех ног бросился в уборную, зажимая руками рот. Выворачивало меня долго. Наконец, поплескав в лицо холодной водой, я вышел и поплелся к выходу.
На другой стороне улицы дядя Гриша стоял рядом с Цвейгом. Тот пытался закурить, но рука его дрожала, и огонек спички никак не мог коснуться кончика сигареты.
– Поразительно, – произнес он, тем не менее, совершенно спокойно. – На заре двадцатого века… Непостижимо.
– Мерзость знатная, – угрюмо согласился дядя Гриша. – Но от меня-то что вам нужно?
– Я бы хотел пробраться в гримерную и потолковать с их примой, – небрежно ответил Цвейг. – Об этом кровавом вертепе стоит узнать побольше, а чутье подсказывает мне, что говорить с мсье Сен-Флораном бессмысленно… Отойдемте.
Завидев меня, дядя Гриша даже не удивился. Он махнул мне рукой, и мы втроем отошли за кусты. Цвейг бросил сигарету и носком ботинка втер ее в землю.
– Итак, вы одолжите мне ключи от пожарного хода. Даю два червонца. Я проберусь к гримерной, а там уж сделаю все, чтобы красавица раскрыла мне тайны своего… гм… ремесла.
– Ежели пытать надумали, – хмыкнул дядя Гриша, – вам будет трудновато ее удивить!
– Вы что же, думаете, ее пытают по-настоящему? – засмеялся Цвейг. – Право же! Спектакли, конечно, омерзительные, на умы действуют, но ведь очевидная бутафория…
– Слушай, щелкопер! – взъярился вдруг мой опекун. – Ты на войне бывал?
– Как журналист бывал, – невозмутимо отозвался Цвейг. – Но участвовать не доводилось.
– Ясно, тыловая крыса, – буркнул дядя Гриша. – А я кунался в самое пекло. И уж настоящую кровь отличу!
Тут Цвейг все же обиделся:
– Да будет вам известно, что ваша война – это пережиток. Неужели вы не понимаете, что начинается новая эра? Еще немного, и «тыловые крысы», как вы изволили выразиться, построят новый мир, где не будет места ни войнам, ни суевериям!
– А мне кажется, война будет всегда, – тихо сказал я, вспомнив отца.
– Вздор, мой дорогой мальчик! Конфликты, что сейчас еще вспыхивают, – это лишь последние судороги варварства. Театр военных действий так же нелеп, как и театр ужасов. А что до крови, то я навел справки: она действительно настоящая. Берут на скотобойне купца Полухина, по рублю за ведро. Что до моих методов допроса…
Он жестом фокусника извлек из кармана визитки переливающееся искорками бриллиантовое колье.
– Честно говоря, подделка, – вздохнул он. – Но сердце красавицы, надеюсь, растопит.
– Ну, к делу! – буркнул дядя Гриша. – Деньги вперед. И вот что: сам я туда ни ногой. Знаете, где гримерные?
– Признаться, нет.
– Тогда пойдет мальчишка. – Дядя Гриша посмотрел на меня налитыми кровью глазами, и слова протеста застряли у меня в горле. Это был не тот человек, которого я знал почти всю жизнь. В его глазах я видел Гиньоль.
– Уж не боитесь ли вы? – спросил Цвейг с улыбкой. У меня замерло сердце: я подумал, что дядя Гриша сейчас убьет его.
– Слушай, ты!.. – Он шагнул к журналисту, поднимая кулак, но под его презрительным взглядом вдруг стушевался, обмяк, сгорбив плечи. – Ничего я не боюсь. Я русский солдат, мне сам черт не брат. А только это похуже черта. Это… Вы что же, думаете, я за мальчишкой прячусь? Дело у меня, поняли? Дело.
Кабак твое дело, подумал я.
Цвейг подал дяде Грише два червонца, тот схватил их жадно, как попрошайка, и исчез в темноте. Журналист положил руку мне на плечо:
– Бояться нечего, мой юный друг.
– Раз нечего, что вас заинтересовало?
– Хочу знать, как они это делают, мой мальчик. Стоит только разоблачить эти трюки, и всё их влияние сойдет на нет.
Мы выжидали в тени кустов, пока в окнах театра не погасли огни. Стрекотали сверчки, ласковый ветерок шептался с листвой, ночь дышала покоем, и трудно было поверить, что впереди нас ждет опасное предприятие.
– Пора, – сказал Цвейг.
Мы прокрались к двери пожарного хода. Цвейг протянул мне связку ключей, и я, быстро найдя нужный, отпер замок.
Внутри царила темнота. Цвейг достал из кармана книжку спичек, оторвал одну и зажег. При ее свете мы быстро нашли коридор, по обе стороны которого тянулись двери гримерных.
При мысли, что сейчас я вблизи увижу Безымянную, у меня все затрепетало внутри.
Найдя нужную дверь, Цвейг задул подбирающийся к пальцам огонек и отдал спички мне. Осторожно постучался. Ответа не последовало. Он постучал еще раз, с тем же успехом.
– Плохи наши дела, – молвил он. – Или барышня спит, или…
Его прервал оглушительный хохот откуда-то сверху. Я вскрикнул. Вслед за хохотом раздались ликующий клич и возбужденный гул голосов.
– Похоже, барышня веселится с друзьями, – с досадой пробормотал Цвейг. Будто в ответ снова послышался истеричный смех. – Осмотреть бы хоть ее комнату: не хотелось бы уходить несолоно хлебавши…
В этом он был одинок: мне хотелось уйти как можно скорее. Смех стих, но голоса стали громче, а темнота подкрадывалась со всех сторон. Тем не менее я выбрал ключ, отпиравший двери гримерных, и протянул Цвейгу.
Пока он возился с замком, спичка потухла. Я зажег еще одну.
Огонек осветил лесенку, ведущую на сцену… и горбатый силуэт с тяжелым ведром в руке.
Цвейг охнул. Гаро взревел, уронил ведро, расплескав содержимое, и, наклонившись, выхватил из-за голенища сапога разделочный нож – тот самый нож, которым на сцене терзал Безымянную.
Цвейг вскрикнул, когда нож достал его в плечо, и кулаком, в котором сжимал ключи, ударил горбуна в висок наотмашь. В этот момент спичка погасла, снова погрузив нас во мрак.
Время, потребовавшееся, чтобы зажечь очередную спичку, показалось мне вечностью.
В дрожащем неверном свете я разглядел бледное лицо журналиста, а потом увидел Гаро, лежащего с разбитой головой в огромной багряной луже.
– Я не хотел… – растерянно пробормотал Цвейг.
Спичка потухла.
– Это не его кровь, – сказал я. – Она была в ведре. Вы говорили, они берут свиную…
– Точно! – воскликнул он. – Но… зачем нести ее сюда ночью?
Ответить я не успел. Со всех сторон послышались крики и топот множества ног. Сомнений не было: нас окружили. Вдруг яркий свет резанул мне глаза: Цвейг широко распахнул дверь гримерной.
Мы ворвались в комнату. Цвейг захлопнул дверь и повернул ключ в замке.
Гримерная оказалась довольно просторной. Я увидел туалетный столик с зеркалом… мягкую софу… кедровый гардероб… окно, обрамленное тяжелыми портьерами и, увы, забранное толстой решеткой… гниющую кучу цветов в углу… нагое тело, распростертое посреди комнаты… отсеченную голову, окруженную нимбом темных волос…
Я разинул рот, пытаясь закричать, но не смог издать ни звука. Цвейг тут же зажал мне рот ладонью.
Кто-то что-то прокричал по-французски, и дверь затряслась под градом ударов.
– Засекли! – простонал Цвейг. – Засекли, черти. Прячься в гардероб!
– А вы?
– Обо мне не беспокойся. Тебя они не видели, прячься!
– Зачем вы не взяли с собой пистолет!
– Какой еще пистолет?! – прошипел Цвейг. – Я не герой синематографа. В гардероб, живо!
– А… – начал я; панический страх боролся в моей душе с совестью.
– Живо! Я как-нибудь справлюсь.
Я метнулся к шкафу. Повернул ключ, распахнул тяжелые двери, ворвался в пахнущий нафталином мрак и, осторожно прикрыв за собой двери, приник глазом к замочной скважине. Цвейг подбежал к туалетному столику и принялся отчаянно толкать его к двери, но было ясно, что забаррикадироваться он не успеет. Звонко треснуло дерево, вылетел, брызнув щепой, замок, и дверь распахнулась, пропуская в гримерную дьявольскую труппу.
Цвейг встретил ее предводителя, дюжего детину с топором палача, превосходным ударом в мясистую багровую рожу. Громила отлетел назад, но топора из рук не выпустил. И сразу же вся эта свора – с ножами, тесаками, бритвами – накинулась на Цвейга и погребла его под собой. Я слышал звуки ударов и яростные вопли нападавших, и вдруг закричал Цвейг, звонко и жалобно, словно заяц в капкане. Крик этот, дикий, отчаянный, потряс меня. Цвейг, отважный журналист, не мог так кричать.
Мне хотелось забиться в темную глубину шкафа, обхватить руками голову и убедить себя, что все это кошмарный сон, но глаз мой будто прирос к скважине. Крик Цвейга перешел в стоны, перемежающиеся хрипами. Стая расступилась, оставив его лежать на полу, избитого и окровавленного.
Вошел Сен-Флоран. Он приблизился к Цвейгу и ткнул его концом трости.
– Soulevez[6]! – велел он.
Дюжина рук ухватила журналиста за плечи и вздернула на ноги. Голова его упала на грудь, разлохмаченные волосы свесились на лицо. Уперев набалдашник трости ему под подбородок, Сен-Флоран медленно поднял его голову и посмотрел в залитые кровью глаза.
– Как говорят у вас в России, – холодно произнес он, – любопытной Варваре на базаре нос оторвали.
Цвейг зашевелил разбитыми губами, закашлялся. Брызги осели на лице маленького француза, запятнали стекла очков. Мне хотелось бы сказать, что Цвейг гордо плюнул Сен-Флорану в лицо, но я совершенно уверен, что это вышло случайно. Сен-Флоран, однако, понял все иначе: не моргнув глазом, он достал из кармана платок и вытер со щеки кровавый сгусток.
– В вас играет горячая кровь, – произнес он спокойно. – Предыдущее кровопускание не смогло исцелить вас от безрассудства. Быть может, сработает это!
Он махнул рукой. Цвейга развернули лицом к обезглавленному телу. Одна из непотребных девок с усмешкой помахала отнятым колье и спрятала его в вырез платья. Сказала:
– Merci pour le cadeau[7]! – и взмахнула бритвой. Кровавый веер вырос из рассеченного горла Цвейга, щедро оросив убитую и ее голову.
Как мне описать то, что произошло потом? Временами я сам себе не верю… Отсеченная голова вдруг выпустила из обрубка шеи блестящие кровавые жилы. Точно чудовищные щупальца дотянулись они до измочаленного пенька в плечах и стремительно забурились внутрь, подтягивая голову к телу. Шея срасталась! Одновременно с тем я видел, как алебастровая кожа мертвого тела, подобно губке, втягивала в себя кровяные брызги. Открылись глаза, черные, страшные, состоящие будто из одних зрачков.
Актеры отпустили Цвейга, его содрогающееся тело упало на колени и медленно завалилось лицом вперед. И тотчас же ожившая, перекатившись на живот, выпростала руки, схватила Цвейга за плечи, притянула к себе и впилась зубами в разрез на горле. Я услышал ужасный хлюпающий звук.
Безымянная преображалась. Сквозь кожу возле лопаток с треском пробурились еще две длинные, тощие как палки конечности, увенчанные крюками, и развернулись парой огромных кожистых крыльев. Волосы втянулись в череп, сменившись гребнем из длинных острых шипов. Плечи сгорбились, ребра расперли грудную клетку, на спине вздулись цепочкой бугры позвонков…
Толпа разразилась воплями и улюлюканьем. Багроволицый бросил топор, приспустил штаны и навалился на тварь сзади, ухватываясь за крылья. Она издала сдавленный крик протеста. Девицы захихикали.
Сен-Флоран ударил тростью, и громила со стоном опрокинулся назад, зажимая рукою разбитый лоб. Остальные в страхе отпрянули.
– Tu as oublié, – тихо произнес Сен-Флоран, – qui est le chef ici. Si ça se répète, tu seras à sa disposition[8].
– Non, pas ça! – пробормотал здоровяк. – Monsieur Saint-Florent, Je croyais qu’on va s’amuser aujourd’hui[9]…
– Ce n’est pas le moment, – оборвал его Сен-Флоран. – Cet le buveur a fait passer un baveux. J’en ai marre! Il est temps de lui supprimer[10].
Притихшая банда повалила из гримерной. Последним, постояв с минуту на пороге, вышел Сен-Флоран и захлопнул за собой дверь. Я слышал, как они возились в коридоре с Гаро, и беззвучно молился, чтобы горбун, видевший, что нас было двое, как можно позже пришел в себя.
Наконец его, видимо, унесли, и мы остались в тишине – я и чудовище, отделенное от меня лишь хлипкими дверцами.
Грудь разрывалась: я понял, что почти не дышу. Не отрываясь от скважины, я зажал рот ладонью и выдохнул в нее, надеясь, что не буду услышан. Безымянная тем временем завершила свою жуткую трапезу, оторвалась от тела Цвейга и поднялась на ноги. Утерла ладонью рот. Замерла на мгновение – горгулья из алебастра – и вдруг сказала:
– Вот так я умираю и воскресаю каждую ночь. Разве снилось такое чудо вашему распятому Богу? Они истязают меня. «Какая мерзость!» – говорите вы и снова идете смотреть. Они убивают меня. Они насилуют меня. У вас на глазах – и потом, ночью.
Мое сердце оборвалось. Я еще тешил себя надеждой, что она разговаривает сама с собой, когда она добавила:
– Да, мальчик, я говорю с тобой, я давно тебя учуяла. Можешь выйти, я сыта и не трону тебя. – Подождала. – Довольно ломать комедию, мальчик. Если бы я хотела тебе вреда, попросила бы тебя вытащить. Впрочем, я и сама справлюсь…
Дверца шкафа сорвалась с петель, и я мешком свалился к ногам Безымянной.
Она склонилась надо мной, и я увидел ее во всей красе. Ее нагота была отвратительна… но было в ней и что-то неодолимо влекущее. Хотелось касаться этой скользкой белесой плоти, ласкать ее, целовать…
Меня бросило в жар.
– Сколько в тебе крови! – сказала она. Я попытался отползти к двери. – Не убегай. Они поймают тебя.
– Вы… вы кровь пьете, – ляпнул я.
– Пью, – сказала она. – Пью, чтобы жить. Я живая. Я чувствую боль. Как бы я хотела заставить вас всех почувствовать мою боль!
Внезапно она схватила меня за плечи и кинула на софу, а сама взгромоздилась сверху. Я лежал на спине, совершено беспомощный, не в силах оторвать взгляда от бликов, играющих в черных глазах чудовища. Ее крылья покачивались над нами, полупрозрачные белесые мембраны в кровяных прожилках причудливым образом преломляли свет. Она провела длинным языком по моей шее и рассмеялась, когда я издал сдавленный писк. Огромные когти нежно играли с моими волосами.
Я крепко зажмурился, а когда снова открыл глаза, крылатого порождения ада больше не было: надо мной, щекоча мне лицо шелковистыми волосами, склонялась Софи.
– А сами они пьют мою кровь, – шептала она. – Поэтому я обязана делать все, что они велят. Такова моя природа. Иначе я бы их всех разодрала на куски! Кем ты хочешь, чтобы я стала? – вдруг спросила она.
Испуганный, непонимающий, я лишь бестолково разевал рот.
На мгновение ее окутал белый туман, а когда он рассеялся, вместо Софи передо мной была другая женщина – Адель. Я вскрикнул.
– Ах, право, какая я глупая! – засмеялась она. – Конечно же, ты хочешь Бесенка! Она ведь твоя ровесница!
Миг – и вот уже Мари-Бесенок улыбается мне, сверкая озорными глазами. Ее ловкие пальчики начали расстегивать мою рубашку.
– Пошалим?
– Пожалуйста, отпустите меня! – взмолился я.
Хлопнув в ладоши, Бесенок соскочила с меня и одним прыжком оказалась на подоконнике. Ее молочно-белая кожа серебрилась в лунном свете.
– Умный мальчик! – сказала она со смехом. – Согласись ты, и я бы кое-что тебе оторвала. А теперь… беги! – Распахнув окно, она ухватилась за два толстых прута и с легкостью раздвинула их так, чтобы я мог пролезть.
Я лежал, парализованный страхом.
– Ну что же ты? – насмешливо спросила Бесенок, болтая голыми ногами.
Я все же нашел в себе силы подняться и проковылять к окну. Внезапно ее холодные пальцы обхватили мою голову, и она, наклонившись, коснулась губами моих губ. Я почувствовал железистый привкус крови Цвейга.
– А вы? – порывисто спросил я.
– Я не могу уйти, – печально сказала она. – Беги. Ты хороший.
Долго блуждал я в темноте, не соображая, куда иду. То, что я узнал и увидел, потрясло меня до глубины души. За каждым деревом мерещился мне кто-нибудь из актеров Сен-Флорана. Но наибольший ужас мне внушала не дьявольская труппа, а участь ее рабыни… несчастного существа, годами подвергающегося жесточайшему поруганию.
Каждый вечер.
Каждую ночь.
Когда небосвод посерел, предвещая утреннюю зарю, я наконец добрался до дома.
Запах бойни встретил меня с порога. Посреди передней скорчилась на полу тетя Марья, из-под ее головы расползалась лужа крови, а остекленевшие глаза слепо пялились в никуда.
Я перевел взгляд на стену. Дяди-Гришиной сабли не было.
Бежать! Бежать!
Но ноги предали меня и сами понесли в глубь дома.
В гостиной я увидел лежащую на спине Мурочку. Удар сабли развалил ее лицо пополам, и меня почему-то больше всего поразило, насколько уродливы сделались его черты из-за одной только раны.
Немного поодаль, вывернув голову, лежало маленькое тельце бедного Митиньки, почти рассеченное надвое. Какое-то благоговейное удивление застыло на мертвом личике: широко раскрытые глаза, приоткрытый рот – с таким видом внимал он моим жутким историям.
Павлю я не узнал вовсе – понял только, что вот эта куча изрубленного мяса он и есть.
Где же дядя Гриша? Неужели его тоже убили?
С трудом оторвавшись от зрелища бойни, я посмотрел в окно… Там, в нежном свете зари, скалил украшенную кровоподтеком рожу Гаро и скребся в стекло костлявыми пальцами.
Тихие шаги послышались за спиной, и, как только я обернулся, на голову мне обрушилась трость.
Безымянную распяли на деревянном столбе посреди сцены.
Ее лодыжки были прикручены грубой веревкой к подножию, тонкие запястья пригвождены двумя кинжалами к перекладине; обнаженное тело прогнулось, повиснув на растянутых руках, и струйки крови прокладывали дорогу по его пленительным изгибам, оттеняя ослепительную белизну кожи; набедренная повязка из прозрачного алого шелка едва скрывала самое сокровенное.
Безымянная кричала и извивалась, когда палач в алом капюшоне полосовал ее ударами бича; крик сменился задушенным воем, когда он взял усеянные шипами клещи и вогнал ей в рот, ломая зубы в мелкое крошево. Зажимы раскрылись, распяливая челюсти, нашарили в кровавом месиве рта дрожащий язык, сомкнулись, и палач одним движением вырвал его, забрызгав ручищи кровью, такой яркой в безжалостном сиянии моих прожекторов…
Да, в этот вечер – вечер закрытия сезона – свет на сцену направлял именно я.
– Почему вы не убили меня? – спросил я Сен-Флорана, когда еще лежал, связанный и беспомощный, в его кабинете.
Сам импресарио сидел на стуле и протирал платком набалдашник трости.
– Потому что ты нам нужен, – ответил он. – Сегодня мы закрываем сезон, световик, по понятным причинам, на работу не выйдет, а ты все же имеешь навыки…
– А если я откажусь?
– Тогда мы сыграем спектакль здесь и сейчас, главную роль исполнишь ты, а представление будет не менее чем в семи актах. Боюсь, ты не оживешь потом, сколько бы и чем бы тебя ни кропили. В роли заплечных дел мастера наш мсье Жером неподражаем.
– Ну а соглашусь?..
– Я давно подумывал пригласить тебя в нашу труппу. Нам не помешает вливание свежей крови… о, не в том смысле, конечно. Тебя теперь ничто здесь не держит. С нами ты объедешь мир, станешь частью истинного «Гран-Гиньоля», познаешь ласки Безымянной, как и все мы… Она станет любой женщиной на твой выбор. Между прочим, – тут он понизил голос почти до шепота, – она всегда восстанавливается ПОЛНОСТЬЮ. Воскресает девственной, как Мадонна.
– Я не хочу ее мучить.
– О, попробовав раз, ты передумаешь! – с жаром воскликнул Сен-Флоран. – То, что мы, французы, называем la petite mort[11], – ничто в сравнении с этим наслаждением. Страдая от боли, она излучает нечто такое… Терзая ее – или хотя бы созерцая ее муки! – познаешь неописуемое блаженство, и зверь, сидящий в душе, освобождается от оков… Это трудно постичь разумом, хотя мой великий соотечественник Лемаршан, говорят, довольно близко подобрался к эстетике упоения болью…
– Вы чудовища.
Сен-Флоран фыркнул:
– Разве кто-то из нас изнасиловал и сжег заживо малолетнюю в глухом местечке в Бретани? Нет, это сделал ее опекун-святоша. Разве кто-то из нас обрек на позорную гибель вдову? Разве кто-то из нас совершил все эти страшные злодеяния? Да, мы заимствуем их из жизни, таков мой принцип. Если хочешь, я покажу газетные подшивки. Мы просто воссоздаем их на сцене. С тварью, для которой люди – всего лишь пища. Конечно, иной раз и нам приходится марать руки. Que diable[12]! Когда этот мерзавец Мори[13] – уж не знаю, с умыслом или без – стянул нашу идею, мы не могли даже воззвать к закону!
– А тетя Марья! А Мура! А Павля! А Митинька! – закричал я в исступлении. Разбитая голова отозвалась вспышкой боли, перед глазами заплясали огненные точки.
– Твой опекун сделал это.
Я обомлел, пораженный чудовищностью этой лжи. А Сен-Флоран продолжал:
– Возможно, ты заметил, что некоторые люди в вашем городе сходят с ума? Боюсь, как раз тут есть доля нашей вины. Внутренний зверь… Как я уже сказал, наши представления высвобождают его, но не у всех потом хватает сил его обуздать. В каждом городе, где мы побывали, происходило нечто подобное.
Он лгал. Я знал это. Дядя Гриша ни за что не учинил бы такого. Но сил возражать у меня не осталось.
– Так что ты решил? – спросил Сен-Флоран.
– Я хочу жить, – прошептал я. И тут же добавил: – Но откуда мне знать, что вы не убьете меня, когда работа будет выполнена?
– Хочешь, я поведаю тебе, с чего все началось? – предложил он. – Тогда между нами установится какое-никакое доверие.
Я понимал, что никаких гарантий его рассказ мне не даст, тем паче что Сен-Флоран мог сочинить его от и до. Он уже солгал мне про дядю Гришу. Однако я кивнул.
– Давным-давно, когда я был немногим старше тебя, – начал он, – холера выкосила всю мою семью. Похоже на завязку одной из наших историй, правда? Все они похожи: однажды тебя оставляют наедине с беспощадным миром, и ты либо выживаешь, либо гибнешь. Я полагал, что мне суждено погибнуть, но на побережье близ Шербура меня, грязного, оборванного, умирающего от голода, подобрала труппа бродячих актеров. Там я впервые увидел ее…
Его голос задрожал.
– Тогда я не знал, кто она. Вообрази мое изумление, когда я увидел девушку, юную, прелестную девушку, запертую в клетке, словно животное! Той же ночью я попытался освободить ее, но глава труппы, старик Бертран, поймал нас и доходчиво разъяснил мне, с кем я имею дело. Актеры держали меня, пока он закалывал ее стилетом, а потом кропил тело собачьей кровью. И тогда… Вообрази мои ужас и потрясение!
Бертран называл ее своей «женой-феей». Он поймал это существо в горах много лет назад, следуя указаниям своего отца, деревенского колдуна. Говорил, что мужчины в его роду не раз покоряли женщин, если можно так их назвать, ее породы. Но ему первому пришла в голову идея извлечь из своей пленницы выгоду.
Тут глупое благородство покинуло меня. У этих невеж в руках было настоящее чудо, а все, на что хватало их убогой фантазии, – это возить его по деревням, убивать и оживлять снова на потеху толпе. Бертран к тому же сдавал ее для забав развратникам. Иногда даже мертвую. Таким прямая дорога в сутенеры, а не в артисты! Вдобавок он наложил лапу на доходы, заставляя актеров жить впроголодь. Что ж, мне не составило труда воззвать к их чувству справедливости, и где-то через месяц мы устроили небольшую la révolution[14]. Старый лис дорого продал свою жизнь – успел-таки проткнуть мне бедро стилетом, подлец. Мы скрутили его и выпытали, каким образом держать нашу пленницу в узде…
– Пить ее кровь?
– Voici comment? Ah, jolie oeufs brouillés[15]! Придется наказать. Что ж, ее кровь дает много больше, чем просто власть над нею. Например, обостряет все способности. От актерских до владения языками – полагаю, ты это уже заметил. Так вот, Бертран божился, что отныне станет делить выручку честно. «Делить буду я», – сказал я, и старик отправился кормить рыб Ла-Манша. – Сен-Флоран мрачно усмехнулся. – После этого я переписал репертуар и превратил вульгарную потеху в то, что все вы видите на сцене…
И теперь я сидел в осветительной ложе, и зрелище, которое я освещал, было не вульгарной потехой, но подлинным изуверством. А вместо дяди Гриши компанию мне составлял страшный Гаро. В руке он держал разделочный нож, готовый пустить его в ход, если я попытаюсь сбежать или поднять крик.
На сцене во всеоружии собрались злодеи из прошлых спектаклей.
Сюжет был благополучно послан ко всем чертям. Группа ряженых терзала жертву, а публика наслаждалась. Из всех декораций на сцене имелся лишь диванчик с подушками, на котором, закинув ногу за ногу, расположился Сен-Флоран с сигаретой в руке. Он наблюдал за истязанием; зрители наблюдали; и я наблюдал тоже, не в силах пошевелиться, как стонущее в муках создание режут на части, и его стонам вторили стоны из зала, стоны отвращения и – боже правый! – наслаждения! Я цепенел, я задыхался от ужаса, сострадания и глухой ненависти к двуногим животным в зале.
Гаро издал дрожащий вздох; я обернулся и, увидев, что он запустил свободную руку себе в штаны, с омерзением перевел взгляд обратно на сцену. В этот момент Безымянная подняла голову, и наши взгляды на мгновение встретились.
Словно тонкая струна натянулась в моем мозгу и лопнула с яростным звоном. Я поднялся на ноги, повернулся и шагнул к Гаро, сжимая и разжимая кулаки.
– Бунт на корабле? – осклабился горбун, покрутив ножом. – Отлично! Я уж думал, мне ничего сегодня не перепадет…
Темный силуэт вырос позади него, обхватил Гаро за острый подбородок громадной лапищей и крутанул, хрустнув позвонками. Горбун замер на миг, словно разглядывая в изумлении собственный горб, и свалился на пол.
Передо мной стоял дядя Гриша. Он был страшен. Широко раскрытые глаза налились кровью, лицо покрывала щетина, губы дрожали, однако голос его был поразительно спокоен, когда он спросил:
– Помнишь, как я учил тебя не допускать пожара?
Я кивнул.
– Тогда ты знаешь, как его устроить.
Я знал.
Прежде чем вместе с ним покинуть осветительную ложу, я взялся за световую пушку и развернул так, чтобы кожух соприкоснулся с черной тканью отбойника.
– Ты ступай за кулисы, – велел дядя Гриша. – А я запалю здесь все!
Как во сне спустился я на первый этаж, отворил боковую дверь, нырнул в темноту кулис и замер, услышав протяжный, исполненный муки стон.
Клещи впивались в упругую грудь Безымянной, выворачивая кровоточащие куски. Ее тело судорожно выгибалось на столбе, пятная пол темными кляксами.
Я взялся за раскаленный портальный фонарь и медленно передвинул его к кулисе…
Девицы раздирали бока Безымянной длинными ногтями, покрытыми красным лаком, кусали за бедра, словно даже то, что осталось от ее красоты, вызывало в них животную ненависть. Их жадные язычки скользили по ее белоснежной коже, точно дрожащие багряно-розовые слизни, собирая капельки крови.
Кулиса закурилась слабым дымком…
Жером-палач взялся за топор и в два удара перерубил изящные запястья, уронив то, что осталось от женщины, на залитые кровью доски. Следующий удар разрубил ей голени, окончательно отделив от столба искалеченное тело.
Занялись первые робкие язычки пламени…
Топор поднимался и опускался, превращая Безымянную в Бесформенную. Остальные актеры собирали отсеченные части и складывали в огромную плетеную корзину. Так увлеклись они своей гнусной работой, а зрители – созерцанием, что долго не чувствовали запаха гари.