Рассказы


ЛАДОГА

1

Витьку ранило, когда он уже возвращался из батальона.

Утром его вызвали к майору, начальнику штаба полка. Когда он спустился и вошел в землянку, майор сидел у стены, за сбитым из досок столом, похлопывал линейкой по расстеленной карте, — ждал.

Витька доложился. Майор посмотрел на него, хмуро улыбнулся, сказал:

— Вижу, вижу, что младший лейтенант явился. Прибыл. Но где твое начальство? Ты ж помощник топографа, а мне сам полковой топограф нужен. Где лейтенант?

— Лейтенант, товарищ майор, в третий батальон пошел.

— А зачем? Зачем лейтенант в третий батальон пошел? — прищурился майор.

— Он, товарищ майор, хочет по дороге все осмотреть. С ребятами из батальона поговорить, спросить.

— Что, ну что — спросить?

— Так прошлой ночью, товарищ майор, пополнение и третий батальон, оказывается, направили. А они мимо той березки проходили, на которую лейтенант свою полевую сумку повесил. Он ее повесил, тут же рядом присел, портяночки перемотать. Только перемотал, — и вдруг его помначштаба по разведке к себе позвал. Что-то на карте уточнить. Пока уточняли — с полчаса, наверно, прошло. Тут он про сумку вспомнил, кинулся к той березке, а сумки уж и след простыл. И вокруг — никого… Да он же все вам сам докладывал, товарищ майор…

— Докладывал, докладывал…

— Ну, вот, а утром он узнал, что тогда мимо пополнение проходило. Вот он туда и пошел выяснить, не видел ли кто его сумки. А может быть, где-нибудь и подбросили ее…

— Не подбросили, а подвесили, — наставительно сказал майор.

— Как так?

— Очень просто. Только на другую березку — на ту, что у входа в мою землянку стоит.

— Неужели, товарищ майор?

— На рассвете автоматчики из комендантского взвода обход делали и разглядели: висит, милая. Да вот она сама, — майор кивнул в сторону.

Витька перевел глаза и только тут увидел: на тщательно заправленной койке майора, в углу землянки, лежала полевая сумка лейтенанта.

Витька только хотел было начать удивляться тому, как все неожиданно обернулось, но майор опять хмуро усмехнулся, сказал тихо:

— Это все голод, младший лейтенант. Голод всему виной. Кто-то на сумку польстился — думал хлеб там найти или еще что-нибудь съестное. А когда увидел, что ничего из еды в ней нет, одна бумага да карты, — он ее тихонько обратно пристроил. Только на другую березку; к той подойти он, конечно, побоялся. В сумке, по-моему, все на месте, ничего не тронуто. А ты как, младший лейтенант, держишься?

— Держусь, товарищ майор. Пайку хлеба, то есть триста граммов, на две части делю: на утро и на обед. А сухари — сто граммов — придерживаю — чтоб вечером с ними чай попить. А днем их грызть себе не позволяю. Только все равно, товарищ майор, все время есть хочется, — смущенно признался Витька.

— Ничего, терпи, — майор нахмурился. — Вот та половина твоей хлебной пайки, что ты утром употребляешь — в городе у людей — целая дневная норма. А то и еще меньше.

— Я слышал, — прошептал Витька.

— Слышал, — сдавленным голосом повторил майор. Кажется, он хотел еще что-то сказать, но промолчал. Вздохнул тяжело и заговорил уже другим, приказывающим тоном.

— Пойдешь в первый батальон. Получишь у моего помощника, капитана Семенова, карты двадцатипятитысячного масштаба, передашь их комбату. А то они жалуются, — на пятидесятитысячных картах они, мол, ничего разобрать не могут. Отнесешь — и сразу возвращайся. Все понял?

— Так точно, товарищ майор.

— Выполняй.

Витька получил у капитана Семенова карты и отправился в батальон. Стоял сверкающий зимний морозный день. На небе — ни облачка. Все было завалено глубокими снегами — и фронт, и громадный город, сдавленный петлей блокады. То там, то здесь на переднем крае слышалась автоматная и пулеметная трескотня, кое-где изредка била артиллерия.

Чтобы добраться до первого батальона, надо было пройти около двух километров, — на правый фланг полка, — там и держал оборону первый батальон, которым командовал старший лейтенант Мешков. Высокий, чернявый, веселый комбат любил во всем, как он сам выражался, — порядочек. Чтоб все было законно и культурно. «Немцев тоже надо бить культурно», — посмеивался комбат. Его батальон еще прошлой осенью как вцепился в откос между двумя железнодорожными ветками, — так с тех пор оттуда и не сдвинулся, как ни лютовал противник.

Наезженная дорога долго тянулась вдоль насыпи. Потом Витька миновал небольшой замерзший ручей, прошел под взорванным шоссейным мостом и вышел в ложбинку, от которой до откоса рукой подать было.

Когда Витька протиснулся в землянку и доложил комбату, что он по приказанию начальника штаба полка доставил топографические карты двадцатипятитысячного масштаба, старший лейтенант встал и обнял его.

— Вот это радость, так радость, — сказал комбат. — Молодец, младший лейтенант, спасибо тебе! Теперь и воевать можно культурно. Все видно! Ну, сам посуди: на пятидесятитысячной карте один сантиметр — это целых полкилометра на местности! Разве ж тут толковое решение принять можно — как к немцам получше подобраться? А на двадцатипятитысячной — все крупно, каждый бугорок виден. Верно я говорю?

— Верно, верно ты говоришь, комбат, — тихим, приятным голосом отозвался широкоплечий лейтенант, сидевший на койке.

— Это мой адъютант, — кивнул на него комбат, — то есть, значит, начальник моего штаба. Да ты садись, младший лейтенант…

Витька сел.

— А что, — подмигнул комбат лейтенанту, — можем мы топографа угостить? Не только можем, но и должны, — ведь с нас магарыч причитается!

— Чем это угостить? — спросил Витька.

— Молчи, младший лейтенант, молчи, сейчас сам увидишь. А ну-ка, начальник штаба батальона, покажи, на что мы способны, достань пару баночек…

Лейтенант пошарил под койкой и вытащил оттуда две небольшие плотно закупоренные жестяные банки. Он поставил их на стол. Столом тут служили три пустых ящика из-под патронов, поставленных друг на друга. Появились эмалированные кружки и почему-то еще кусок бинта.

— Что это такое? — с любопытством спросил Витька.

— Ну, младший лейтенант, — засмеялся комбат, — отсталый ты человек, честное слово. Да у вас, в штабе полка, этого и нет, наверно. Этот деликатес только войскам на переднем крае дают…

Витька снял туго пригнанную крышку. В банке оказалась какая-то студенистая масса желтоватого цвета. Комбат и его адъютант внимательно следили за ним.

— Ну? Смекаешь?

Витька покачал головой.

— Это, младший лейтенант, — комбат давал пояснения, а сам тем временем выгребал ложкой из банки студенистую массу на сложенную вдвое марлю, — это, милый, — сухой спирт, предназначенный для подогрева пищи бойцами в полевых условиях. Но сейчас у нас все питаются культурно, с полевых кухонь, едят горячую пищу. Подогревать ее не надо. А сухой спирт присылают, завозят. Что с ним делать?

Он выгреб из банки все содержимое, свернул марлю и начал сжимать ее над кружкой. Потекла мутная жидкость.

— Спирт? — догадался Витька.

— Да, милый, спирт, с добавлением воска — для придания устойчивости. Чтоб не выливался в полевых условиях. А если через марлю отжать, добавить водички — пей на здоровье. Называется «витамин ж-д».

— Почему «ж-д»?

— Потому что «жми-дави». Вот только, извини, закусить нечем.

— Ничего, у меня кусочек сухаря есть.

— Вот и хорошо. У нас тоже по кусочку найдется.

Добавили в кружки снеговой водички из котелка, чокнулись и выпили. Витьку с непривычки передернуло — вкус у «витамина ж-д» был жуткий. Запах — еще ужаснее.

— Спасибо, товарищ комбат, — бодро сказал он, заедая сухариком. — Пойду я…

— Давай, иди. Еще раз спасибо, младший лейтенант, за карты.

Витька выбрался из землянки и пошел обратно. Шел быстро. Хотелось поскорее добраться к себе в штаб. Комбатовский витамин начинал, однако, постепенно действовать, — в голове слегка шумело, движения сделались какими-то особенно легкими. Шагалось ловко, приятно. Витька начал что-то напевать вполголоса.

Минометный налет настиг его как раз у взорванного моста. Заслышав вой летящей мины, он бросился на снег. Лежать пришлось довольно долго. Мины шлепались то подальше, то поближе, вышибая бетонную крошку и пыль из стенки моста. Когда Витька наконец поднялся, то почувствовал боль в кисти левой руки. Снял рукавицу — увидел кровь — удивился. Он даже не почувствовал, как его зацепило. И как это вышло? Наверно, какой-нибудь осколок ударил рикошетом сверху… Кровь все текла, рана была сквозная. Он быстро достал индивидуальный пакет, зубами потянул нитку, разорвал упаковку, приложил марлевую подушечку с ватой к ране, замотал бинтом, надел рукавицу.

Быстро зашагал дальше. Рука болела все сильнее. Зубы клацали. Не то от боли, не то от какого-то нервного озноба.

2

И опять Витька шел посреди ослепительного сверкания снегов, в зимнем морозном дне, залитом лучами солнца, которое, однако, начало уже клониться к горизонту. Теперь он шел в тыл.

Добравшись до штаба, доложил майору, что приказание его выполнено, карты в батальон доставлены и что на обратном пути получил ранение в руку.

— Кость затронута?

— Не знаю, товарищ майор.

— Немедленно отправляйся в полковой медпункт.

Витька подумал, что как раз в это время комендантский повар заканчивает раздавать обед. Забежав к себе в землянку, схватил вещмешок, котелок, ложку, — пересек разбитую дорогу и опустился в выемку, где стояла кухня. Он чуть не опоздал — повар дядя Коля уже скреб черпаком по дну котла, выгребая остатки. Налил Витьке полкотелка супу.

— Дядя Коля, — тихо попросил Витька. — Подлейте добавочки немного. В первый батальон ходил, да по дороге оттуда в руку ранило… В медпункт идти велят. Теперь когда еще поем…

Дядя Коля подумал, расправил рыжие усы и молча плеснул ему еще супу. Витька поблагодарил вежливо, отошел, пристроился возле кухни на куче дров, достал из кармана хлеб, завернутый в чистую тряпицу. Пообедал. После этого его сразу же перехватила санинструктор Лида, сержант. Затащила к себе, помазала руку йодом, перебинтовала заново. Взяла зеленую косынку, пристроила в нее руку, повесила на шею.

— Может, не надо? — скривился Витька.

— Надо, — строго сказала Лида. — У вас, товарищ младший лейтенант, — сквозное осколочное ранение верхней левой конечности, то есть руки. Значит, конечность нуждается в иммобилизации, то есть — в покое. Вы не шутите; кисть руки — дело серьезное. Идите.

Лида проводила Витьку, помогла надеть на спину вещмешок.

— Где полковой медпункт, знаете? — спросила на прощанье. — Три километра вдоль насыпи. Потом справа домики увидите.

— Знаю.

Теперь Витька шел в тыл своего стрелкового полка, в котором служил с осени. Он шагал по шпалам занесенного снегом железнодорожного полотна — по протоптанной тропе. Солнце медленно опускалось к западу и теперь светило сбоку, прямо в левую щеку Витьке. Снега теперь уже не сверкали, а словно тихонько дымились лиловым дымом. С севера наползала синева.

Он прошел уже наверно половину пути. Тут вдруг заметил — в скате насыпи, обращенном к заходящему солнцу, что-то торчит из снега. Хвостовое оперение… Ну, да — стабилизатор небольшой авиационной бомбы. «Килограммов этак на двадцать пять, — подумал Витька, — и ведь не взорвалась, стерва!» Виднелись только две жестяные пластины стабилизатора, остальное все было занесено снегом. Нетронутая белая пелена. Никто, видно, из тех, что топали здесь мимо по шпалам, к бомбе подходить и не думал. Понятно! Чего ради подходить! Еще рванет… Но Витьку словно бес какой подталкивал — рассмотреть получше. Он осторожно спустился по склону, остановился в двух шагах от бомбы, присел на корточки. Пластины стабилизатора были выкрашены в очень красивый бежевый цвет. На одной пластине черным трафаретом выведены латинские буквы M и L, и дальше за ними — длинный ряд цифр. И еще пониже — вторая строчка — XI-1936. Так, сообразил Витька, — это, видно, дата изготовления: ноябрь тридцать шестого года. Он все сидел на корточках, сопел, разглядывал. Так и хотелось потрогать бежевую, такую красивую, гладкую, будто лаком покрытую поверхность. Но Витька все же удержался. Посидел еще немного, поднялся, бросил последний взгляд на занесенное снегом заграничное аккуратное устройство, вернулся на полотно, пошел дальше.

Временами на него находила сонливость. Глаза медленно закрывались, и он, шагая, опять видел перед собой торчащий из снега стабилизатор: XI-1936. Это они ее, значит, думалось сонливо, еще в тридцать шестом изготовили. И покрасили так здорово, будто лаком покрыли, как игрушку… И потом она лежала… На складе у них где-нибудь лежала… А он тогда, в тридцать шестом, в школу еще ходил.

…Ему казалось, что он идет по улице далекого южного города, где заканчивал когда-то школу. Вечер уже. Уютно светятся окошки в одноэтажных домиках. Тепло. Над головой шелестят ветки акации…

Стоп! Он вильнул в сторону, чуть не упал. Открыл глаза. Сиреневые сумерки, снега. Солнце уползает за горизонт.

— Ты что, прямо на ходу спишь? Вот дает!

Перед Витькой стоял высокий старшина с винтовкой, закинутой за плечо. Шапка-ушанка лихо сбита назад, от блестящих черных волос пар идет — видно, жал крепко по троне.

— Извините, товарищ младший лейтенант, — подтянулся он, — не разглядел, что у вас кубарь на петлицах. Да вы ранены?

— Ранен, старшина, ранен. Вот — в полевой медпункт шагаю. Далеко еще?

— Да рядом, товарищ младший лейтенант, рядом! Вот видите — справа от рельсов — домики. Это станция. Там и есть медпункт. Вы от трансформаторной будки возьмите сразу вправо метров сто, увидите главную землянку, в ней раненых принимают.

Старшина все разъяснил точно, и Витька быстро отыскал главную землянку медпункта. Сооружение было — что надо. Глубиной — метра три, с настоящей лестницей, выложенной кирпичами, с перекрытием из шпал в три ряда. Внутрь вела настоящая дверь, которую, видно, притащили из какого-то опустевшего дома. Рядом с землянкой проходило широкое асфальтированное шоссе, переметенное снегом.

Витька спустился по лестнице, вошел. Оказался в большом полутемном помещении — длиной метров десять и шириною примерно столько же. Потолок высокий. Посредине, один за другим — три столба, подпирающих перекрытие. «Богато живут, хорошо, — подумал он. — Да и правильно, ведь для раненых же». В центре — железная большая печка. Кирпичами обложена, труба в потолок уходит. Тепло. Справа у стены — армейские носилки — трое пустых, а на трех люди лежат, стонут тихо. Один — шинелью укрытый — значит, свой, военная душа, а другие двое, похоже, гражданские — в черных пальто.

— У вас что, товарищ младший лейтенант? — от столика слева встала рослая медсестра, приподняла керосиновую лампу, что стояла перед ней, всмотрелась.

— Да вот, рука, — сказал Витька, опустился на скамейку у входа. На него вдруг навалилась страшная усталость. Он закрыл глаза.

— Товарищ военврач, — сказала медсестра в глубь землянки. — Раненый.

Появился военврач, смуглый, черноволосый, с черными блестящими глазами. Он и медсестра взялись за Витьку толково, не спеша, но сноровисто. Помогли снять вещмешок, шинель. Медсестра снесла все это на свободные носилки. Витьку усадили на табурет у столика. Освободили руку от треугольной повязки, висевшей на шее, разбинтовали. Военврач осмотрел руку. Кровь слабо сочилась. Боль теперь была тупая, ноющая. Военврач осматривал руку и тут же диктовал кому-то:

— Сквозное осколочное ранение кисти левой руки с небольшим повреждением кости.

Витька увидел, что дальше у стены был еще столик, и там тоже стояла керосиновая лампа, и сидела еще одна медсестра, писала.

— Наложена повязка с риванолем, шина сверху и снизу. Введена сыворотка противостолбнячная и один кубик обезболивающего.

И все это проделали с Витькой. Подошла к нему девушка-военфельдшер, русоволосая, со светлыми глазами, в которых поблескивали огоньки от керосиновой лампы. Она держала в руках приготовленную повязку, пропитанную чем-то желтым — наложила ее с двух сторон на раненую Витькину руку, обложила твердым картоном, быстро забинтовала. Бинтуя, смотрела на Витьку и ласково улыбалась:

— Ничего, младший лейтенант, заживет, — будет, как новая.

Сделали ему и уколы.

— А зачем противостолбнячную сыворотку? — удивился Витька.

— Бациллы столбняка в земле обитают, — поучительно сказала девушка-военфельдшер, — осколок мины, который вам руку пробил, наверняка перед тем с землей соприкасался. Правда?

— Возможно. Не знаю.

— Конечно. Никто не знает. Но лучше ввести сыворотку. Потому что если столбняк вдруг все же начнется, а сыворотка заранее не будет введена, вылечить человека уже нельзя. Он гибнет. Так что у нас правило — при любом ранении вводить сыворотку. Ведь крупицы земли в рану отовсюду попасть могут — и с осколка, и с шинели, и с рукавицы.

Тем временем медсестра поднесла Витьке полстакана чего-то темно-красного.

— Еще сыворотка?

— А как же, — строго сказал военврач. — У нас тут сплошные сыворотки. Эта — для храбрости.

Витька понюхал:

— Какой приятный запах!

— Пей, младший лейтенант, пей. Закусить, правда, нечем.

— Второй раз мне это сегодня говорят, что закусить нечем.

— А первый раз когда говорили? — поинтересовался военврач.

— Утром, когда в батальоне «витамином ж-д» угощали.

— Это что такое — «витамин ж-д»?

Витька объяснил.

Военврач покачал головой:

— Какую только гадость не пьют! Недавно привезли одного, в бессознательном состоянии. Судороги, зрачки расширены, конечности холодные. Еле спасли. Всю ночь промывание желудка делали, грелками обкладывали, сердечные средства вводили. Потом выяснилось: противоипритную жидкость попробовал.

Витька опорожнил стакан, прищелкнул языком:

— Кагор, чистый кагор!

— Правильно определил, — похвалил военврач. — А теперь, младший лейтенант, ложись на свои носилки, вещмешок под голову и отдыхай до утра. Утром получишь кружку чая с сахаром и хлеба пятьдесят граммов. Такая у нас норма при провожании. И отправим тебя вместе с другими на машине в медсанбат. Машина только утром будет.

— А здесь оставить нельзя?

— Нельзя! — отрезал военврач. — Да не забудьте ему дать карточку передового района.

— А что это за карточка?

Военфельдшер взяла у медсестры продолговатый лист плотной бумаги:

— Вот она. Идемте, младший лейтенант, я вас уложу и все объясню.

Она помогла Витьке лечь на носилки, пристроила под голову вещмешок, укрыла шинелью. Присела на табурет рядом.

— Видите, младший лейтенант, у карточки передового района с трех сторон полосы — красная, коричневая и желтая. Красная значит «внимание! тяжело раненый!», коричневая — «инфекционный больной!», желтая — «пораженный отравляющими веществами!» Это сигналы вышестоящим медицинским инстанциям, куда мы эвакуируем раненых. Чтобы они с первого взгляда знали — как с кем поступать. Понятно? И вот — поскольку у вас ранение не очень тяжелое, я от вашей карточки красную полосу отрываю. И желтую тоже, и коричневую — ведь вы, к счастью, газами не отравлены, и сыпного тифа у вас нет. Осталась, значит, одна только белая карточка, на которой написано, кто вы, какого звания, из какой части, какое; у вас ранение, как мы руку обрабатывали, что вам внутрь вводили…

— И про кагор тоже?

— Про кагор нет. Спите, — она встала, отошла.

Витька собрался было уже спать, но тут дверь землянки распахнулась. Вошел среднего роста плотный человек в туго перетянутом полушубке, вскинул руку к шапке-ушанке, доложил:

— Товарищ военврач третьего ранга, старший военфельдшер по вашему приказанию явился.

— Вот что, старший военфельдшер, — быстро, вполголоса заговорил военврач, — немедленно отправляйтесь к заместителю командира полка по тылу… Вы знаете, где находится заместитель комполка?

— Знаю. Возле мясокомбината.

— Отправляйтесь к нему и доложите, что сегодня опять поступили двое гражданских лиц с ранениями нижних конечностей. Опять подорвались на нашем минном поле. Охрана минированных участков поставлена из рук вон плохо! Это безобразие! Это черт знает что такое! За это надо предавать суду военного трибунала!

— Так все и сказать?

— Да. Так и скажите.

— Одного только не понимаю, — тихо проговорил старший военфельдшер, — кто их на минные поля гонит?

— Вы, товарищ старший военфельдшер, — после долгой паузы спросил военврач, — слышали, что в городе люди от голода умирают?

— Слышал.

— Вот их туда — на минные поля, голод и гонит. По городу кое-где слух прошел, что летом за мясокомбинатом капусту сажали, а убрать будто бы всю не успели. Вот они и идут — капусту мерзлую искать. И эти тоже, — он кивнул на раненых, — искали. И на наши противопехотные мины напоролись! Потому что охрана минированных участков поставлена из рук вон плохо! Это безобразие! За это надо предавать суду военного трибунала! За это…

— Разрешите идти?

— Идите. И все так и доложите…

Старший военфельдшер откозырял и вышел.

Что такое противопехотная мина, — Витька знал. Жестяной, а часто и деревянный, фанерный ящичек граммов па двести тола, с взрывателем нажимного действия. Лежит, стерва, еле прикрытая землей, снегом… Лежит и ждет, когда кто наступит. Тогда взрывается. Часто и не убивает даже — калечит. Ступню оторвет, пальцы ноги. Выводит из строя…

…Из-за домов вверх по небу лезло громадное белое облако. Оно казалось таким твердым, плотным — бери нож и отрезай ломтями, складывай горкой один на другой. Витька засыпал и опять видел один из дней сентября. Их тогда привели строем в столовую возле Литейного — обедать. Они стояли у входа, ждали своей очереди и смотрели. «Юнкерсы» уже отбомбились, улетели. Был ясный вечер. Солнце заходило. А из-за домов все лезло и лезло вверх по небу белое плотное облако. Немцы тогда врезали по складам у Московского вокзала. Склады горели. Облако росло. От заходящего солнца оно становилось нежно-розовым. Стояло в ночи и светило. Тогда «юнкерсы» прилетели снова… И еще раз врезали…

Город в ту осень напрягал все силы. Формировались новые дивизии. Витькина часть размещалась в зданиях у Обводного канала. Потом его, как чертежника, взяли в штаб полка. Перед этим он оказался в роте, которой командовал рослый старший лейтенант, с орденом Красного Знамени на груди. Тогда это встречалось редко. Старший лейтенант знакомился со своими бойцами-ополченцами, присматривался… Тут были всякие… Однажды утром он вывел всех во двор школы, где они тогда стояли. Обошел, оглядел. Скомандовал: вокруг школы бегом — марш! Побежали. Витька бежал бодро, с удовольствием. Как-никак — в душе крепла уверенность: одолеем немца. Ведь армия же! Сила! Вдруг — стой! Топот вразнобой. Крики — доктора! Доктора! Все кинулись к подъезду. Никогда, наверно, Витька не забудет лица упавшего, что лежал недвижимо на земле у ступенек. Бледное, очень бледное, но уже какое-то успокоенное, и оттого — странное. Гримаса боли уже ушла, лицо словно омыла какая-то неведомая волна… Потом объяснили: разрыв сердца, мгновенная смерть. «И не сказал! Не сказал! Ничего не сказал! — все повторял и повторял с каким-то отчаянием, с надрывом старший лейтенант-краснознаменец. — Не сказал! Не захотел сказать! Бежал, бежал!..»

Витька наконец заснул. Ночью сквозь сон слышал, — несколько раз вносили раненых. В землянку врывался холодный ветер. Шла сдержанная, быстрая возня; перестук носилок; изредка прорывались стоны, короткие возгласы: «Переверни на бок, один кубик морфия, рукав, рукав разрежь, давай повязку, повыше жгут, ввести сыворотку, принесите шину, — на локтевой сгиб, еще морфия, еще, еще…»

3

Утром Витька, как и было ему обещано, получил кружку горячего сладкого чая и ломтик хлеба. У землянки уже ждали две грузовые автомашины. Он оказался во второй, среди легко раненных.

Поехали. Медленно светлело. Долго тянулись пригороды: длинные, заледеневшие, засыпанные снегом корпуса, молчаливые, безжизненные высокие трубы без единого дымка, железнодорожные пути, опустелые, брошенные новостройки.

Начался город. На каком-то повороте обогнали небольшой обоз из четырех саней. Громадные, костлявые, отощавщие лошади медленно тянули по снегу непонятный груз. Сначала показалось, — какие-то трухлявые бревна. Уже только вплотную проезжая мимо, Витька разглядел: на широких помостах грузовых саней в несколько рядов, друг на друге — были сложены человеческие тела. Пока не скрылись позади, Витька все глядел, глядел…

Подъехали к большому пятиэтажному дому. Здесь, в подвале, был медсанбат. Машины остановились. Навстречу вышли медсестры, санитары. Стали снимать носилки с ранеными. Витька слез сам. Медленно пошел по лестнице вниз.

Потом их по очереди отвели дальше. Подвал медсанбата был большой, теплый, с комнатами и переходами. По стенам кое-где коптилки. Пол деревянный, чистый. Здесь можно было снять шинель, шапку. Каждому указали место.

Витьке достались носилки у стены. Стена была недавно беленная, пахла известкой. Перед самым носом его по стене проходила тонкая затейливая трещина — хоть и замазанная известкой, а хорошо видная. За те дни, что Витька провел в подвале, он — в слабом красноватом свете коптилок — досконально изучил ее. То представлялась ему эта трещина насмешливым стариковским профилем, то обрывистым горным склоном, то затейливым росчерком пера, то лесным ручьем, то струйкой дыма над снежной равниной. И все это развлекало его, уводило в какой-то другой, неведомый мир.

Продержали Витьку в медсанбате больше недели. Несколько раз его осматривал врач. Каждый день меняли повязку, делали уколы. Кости руки, к счастью, оказались целы, осколок лишь немного задел их.

Однажды ночью Витька увидел во сне зеленую равнину, залитую лучами заходящего солнца. Воздух был напоен медом. Проселочная дорога шла вдоль опушки березового леса. Большие красивые лошади легко тянули по дороге огромный воз свежего сена. Рядом шли загорелые сильные люди, они разговаривали и смеялись. Витька сразу узнал их — ну, да, это были они! — те лошади и те мертвые, которых он видел, когда машины въезжали в город. Но теперь они были совсем другие: они были живыми, и лица их выражали довольство и веселье, и ни одной тени не было на них из прошлого. И лошади были крепкими, здоровыми, и их упругая кожа лоснилась, их большие, как черные сливы, глаза смотрели на Витьку таинственно и ласково.

— Ведь это вы, это вы? — спрашивал он, задыхаясь от радости. — Правда, правда? Вы живы, и счастливы?

— Да, — отвечали люди, — да, это мы.

— Но зачем же было все то, тогда? Зачем была смерть? Зачем были боль и страдание?

— Нет, — отвечали ему, — этого никогда не было. Был только сон. Ни боли, ни смерти не было никогда. И не будет.

— Правда, правда? — уверялся Витька и целовал шелковистую шею лошади, и смотрелся в ее глубокие темные глаза, и плакал от счастья.

— Правда, — кивала она ему, — правда…

Когда рука почти совсем зажила, его выписали с направлением в резерв среднего комсостава.

— Но почему не обратно в дивизию, в свой полк? — спросил Витька.

— Такова инструкция, — коротко ответил военврач. — Распоряжение такое.

Наутро ему предстояло идти в город на улицу Каляева, где помещался комсоставский резерв. Ночью он долго не мог заснуть. В полумраке слышались шорохи, вздохи, поскрипывание носилок, приглушенные стоны. Иногда, мягко ступая, проходила медсестра. Порой то один, то другой раненый подымался, шел в туалет, возвращался. Витькин сосед, сержант с пулевым касательным ранением головы, тоже кое-как встал — пошел. Долго не возвращался. Вернувшись, кряхтел, ворочался, укладывался и тихо, рассудительно жаловался, бормотал про себя:

— Еле справился… Да разве же это хлеб? Это не хлеб — камень… Сколько в нем всего… Сядешь по большой нужде — и хоть плачь. Ребята у нас в роте недаром говорят — у всех, мол, у нас теперь понос в оглоблю. А все от жмыхов, от дуранды… Самая это злая примесь… Все внутри дерет…

Витька сквозь сон слушал — улыбался: «понос в оглоблю…» И придумали же! А ведь верно…

Утром он ушел из медсанбата. Было рано, над городом висела лиловая морозная мгла, которую медленно разгоняло солнце. Из улицы в улицу шел он и слышал все время тихое щелканье, которое то ослабевало, то усиливалось. Что за черт? Наконец понял: в репродукторах, мимо которых проходил, — качался метроном, чтоб граждане знали — радио бдит. Если воздушная тревога будет, или что другое, — граждане услышат.

Он шел через город, заваленный снегами, замерзший, оледенелый, и ему вспоминался «вид Петербурга с птичьего полета», который попался ему на глаза как-то раз в библиотеке, до войны. С птичьего полета… Порой ему казалось — если закрыть глаза — он тоже сейчас как птица парит. Но всем теле слабость, легкость. Парит — и город видит. В снегу. И ни дыма над ним от жилья. Одни снега. Да лишь кое-где пожары клоками. Да вокруг — петля огненная. Ледяная. Она такая — и ледяная, и огненная. А еще дале — вокруг — леса, болота, немеряные, с вьюгами, с метелями. Нот так-то лучше его оглядывать — с высоты — поймешь тогда хоть слегка — что за сила, что за порыв всего народа вызвали его к жизни из этих чащоб, из лесной тьмы.

Теперь, — соображал Витька, — шагая, — раз в резерв послали, то, видно, потом ему на другой какой участок фронта топать. От города подальше. Увезут.

И тут ему вдруг захотелось на памятник Петра взглянуть, Когда еще потом придется! Конечно, крюк большой выходит… Но — ничего! Он зашагал быстрее. И шел долго. И выходя уже к Неве из-за собора, увидел прежде всего зенитную батарею — орудия, задранные вверх — метрах в ста друг от друга, треугольником, окруженные валами из земли и снега. А дальше к реке, где полагалось быть памятнику — Витька сначала не понял — торчал какой-то холм, весь в снегу.

Ну, как же, — балда! — на памятник любоваться привел! Да все ведь они, памятники — с лета еще! — песком засыпаны, досками обшиты для сохранности, на период войны — как сказано было! Ах, забыл, забыл…

А вокруг тихо, пустынно, прохожих почти не видать. Витька приблизился, пошел по нетронутому снегу вокруг ограды. Остановился. Он все смотрел на дощатый короб, засыпанный снегом, где в песке, во тьме таился всадник. Странно как-то все выходило… Витька щурил глаза в каком-то забытьи. Здесь ведь уже стоял когда-то один. Про которого вот даже поэма написана. Давно, конечно. Очень давно. Стоял, сжимал кулаки, говорил недоброе, а сам боялся… Ну, да, точь-в-точь — вдруг всплыло в памяти.

В лучах рассвета, бело-бледный,

Стоял в веках Евгений бедный…

Чьи слова? Витька поразился. Где он их встречал? Он не мог вспомнить. Только это не Пушкина слова, это уж верно.

Ну, а сам-то он, вот сейчас здесь стоит, он, что — не бедный? Витька только подумал это — и злобно усмехнулся: ну, уж нет!.. Шалишь, черт подери! Тот-то, давний, тот и верно был бедный — спасался. Бегством спасался в страхе от всадника! По потрясенной мостовой, как сказано. А уж Витька наоборот — всадника, спрятанного в песке — спасать будет. И спасет! Как вот эти ребята-артиллеристы, что возле зениток дежурят.

Он-то, что на вздыбленном коне там в коробе таится, — он, других не спрося, кашу заварил, а мы расхлебывай. Основал, паразит! Город ему, видишь, тут понадобился, а мы теперь отстаивай. От тех, что — будь они трижды прокляты — вокруг, в траншеях засели, пушки навели, обстреливают, бомбят, петлю накинули, блокадой, голодом душат — зубы скалят. Нет, милые, обождите, рано скалитесь… Пусть он там в песке молчит, ждет, но пусть же знает: отстоим, чертушко, такой-сякой. И город отстоим, и тебя заодно.

Витька вдруг заторопился. Кинул еще взгляд на громаду дощатого короба, повернулся, быстро пошел прочь.

С час наверно, а то и больше добирался до места. На улице Каляева, у ворот, что вели во двор, стоял часовой. Витька показал предписание из медсанбата. Часовой кивнул:

— Проходи.

— А кого тут искать? К кому являться? — спросил Витька.

— На второй этаж иди, к капитану. Он все скажет, как и что.

Витька вошел во двор и увидел длинный трехэтажный корпус. Здание было старое, основательное. По традиции — во все времена, что пролетели над ним — принадлежало военному ведомству. Он долго бродил по сумрачным коридорам второго этажа. Наконец нашел комнату, в которой за столом сидел человек с морщинистым лицом. В петлицах — капитанские шпалы. Глаза его были закрыты.

Витька подошел поближе к столу, поднес правую руку к шапке и бодрым голосом доложил о своем прибытии в резерв среднего комсостава. Капитан открыл глаза.

— Предписание, — тихо сказал он.

Витька подал бумагу. Капитан взял, положил перед собой на стол и долго рассматривал ее. Потом опять взглянул на Витьку и сказал:

— Хорошо. Зачисляешься в седьмую роту, в одиннадцатое отделение. Первый этаж, девятнадцатая комната, в южной части здания, то есть, справа от входа. Понял?

— Понял, товарищ капитан.

— Устраивайся. Коек у нас хватает и матрацев тоже. Ну, а чего остального, — извини, — нет. На довольствие поставим тебя с завтрашнего дня.

— Понял, товарищ капитан, — повторил Витька и пошел к двери. Но капитан окликнул его, вернул к столу.

— Вот что, младший лейтенант, — сказал он, пристально глядя на Витьку черными, странно блестящими глазами, — назначаешься командиром одиннадцатого отделения.

«В жару он, что ли?» — подумал Витька, а вслух сказал:

— Как же так, товарищ капитан? Я ведь только прибыл, ничего не знаю. А там, наверно, кто-нибудь и постарше меня по званию есть. Ничего не получится.

— Молчи, молчи, младший лейтенант, — отмахнулся капитан от Витькиных возражений. — Я тебя утром отделению сам представлю, всех узнаешь. А раз будешь командиром, все тебя будут слушаться, не бойся. Да не в том дело! Главное, что ты молодой, да? А раз молодой, значит — честный, — непонятно заключил капитан. — Иди, давай, устраивайся.

Витька вышел. Он спустился на первый этаж, нашел девятнадцатую комнату. Она почему-то оказалась запертой. Витька стучать не стал. Пошел по коридору искать себе места — где бы пристроиться на ночь до утра. В здании было очень холодно. Комнаты были какие заперты, какие нет. В коридоре становилось все темнее — сквозь стекла над дверьми проникало совсем мало света — день кончался.

Витька медленно брел по коридору, открывал двери, заглядывал. Одна комната была совсем пустая. В другой — голые железные койки, табуреты, столы, стулья — все в беспорядке. В углу кто-то спал на матраце, брошенном на пол. Сильно храпел. Витька все шагал по коридору, которому, казалось, и конца не будет. Наконец попалось помещение как будто поуютнее. Комната не очень большая, несколько коек стоят аккуратно у стен, да не голые! — с матрацами! Слева — спят двое в шинелях, с наставленными воротниками, сунув руки в рукава, надвинув шапки на нос. И сразу видно — народ толковый, опрятный: ноги байковыми портянками замотаны, а сапоги сняты, бережно под головы положены вместе с вещмешками, как положено. Витька проникся уважением, решил тоже здесь остаться.

Со вздохом облегчения сел в правом углу на койку. Матрац толстый, мягкий. Снял сначала сапоги, положил в головах, потом снял, положил поверх сапог вещмешок, лег. Распустил немного ремень, надвинул на лицо шапку, всунул руки в рукава шинели. Затих. Перед закрытыми глазами его поплыли улицы, которыми шел сегодня. Опять сверкал, искрился снег, и с ясного голубого неба солнце во всю силу посылало яркие лучи на замерзший город. Витька заснул.

4

Проснулся от шума. В комнате было темно и холодно, открылась дверь, вошло несколько человек.

— Посмотрим здесь, — сказал один.

Голос у него был крепкий, густой. «Наверно, капитан, — подумал Витька. — Никак не меньше. Таким голосом команду подавать — красота! Сразу слышно».

Человек пошел вдоль коек у стены, светя спичкой.

— Здесь нет, — сказал он и перешел к стене напротив. Опять зажег спичку.

— Есть! — воскликнул он. — Я ж говорю, должна быть, обязательно. Вот она вентиляционная решетка. Теперь согреемся. А то прямо хоть помирай — такая холодина. Дай-ка я ее попробую. А ну, посвети.

Кто-то еще зажег спичку. Человек с капитанским голосом занес ногу, примерился — и с силой ударил каблуком в стену. Послышался хруст.

— Есть, — сказал он. — Выламывай, выламывай ее. Расчищай. И урны — давай, тащи сюда. Клади их на табуретки. Главное — дровишек побольше…

Дело у них шло быстро. Выдрали остатки проломленной решетки, освободили отверстие вентиляционного хода, шедшего в стене вверх. Принесли две пустых квадратных жестяных урны для мусора. Составили вместе, положив на две сдвинутых табуретки, подровняли, притиснули одним концом к вентиляционному ходу. С другого конца получившейся печки запалили огонь. Дровишками служили обломки табуретов, стульев, подобранные в коридоре и соседних комнатах.

Пламя загудело. Урны быстро раскалились и светились темным вишневым цветом. В комнате постепенно становилось теплее. Витька задремал. И опять перед ним потянулась вдоль леса проселочная дорога, которую он уже видел во сне. Он шагал рядом с лошадью и держал руку на ее шее, и гладил коричневую гладкую шелковистую кожу. Сердце его сильно билось от радости. Он смотрел на лошадь и ласкал ее, и она кивала ему головой, и смотрела темным лиловым глазом, опушенным мохнатыми ресницами. И Витька во сне знал, что это сон, и знал, что была когда-то другая, прежняя, замерзшая, ледяная дорога, и теперь есть эта светлая, и ей никогда не будет конца.

Он проснулся и сначала не мог понять, где он, и что перед ним. Дровишки, видно, в пасть урнам совали, не переставая, и теперь от них полыхало жаром. Несло дымом. Люди вокруг сидели, как черти в аду, облитые красным. Разговаривали, однако, тихо, степенно. Двое играли в карты.

— А что мне с этими деньгами делать? — пояснил один из игроков хриплым, простуженным голосом. — Пока на фронте был, полную полевую сумку их набил. Ну и что? Купить на них все равно нигде ничего нельзя. Родных у меня — никого. Один я на свете. Скоро опять на фронт… Так лучше я их в свое удовольствие проиграю, — тут он врезал картой по табуретке.

Так началась жизнь Витьки в резерве. На следующий день, утром, в девятнадцатой комнате, капитан представил его одиннадцатому отделению, сказал, что Витька назначается командиром.

— Вопросы есть? — спросил капитан.

Вопросов не было. Капитан ушел. Витька оглянулся. Комната была большая, светлая. Два больших окна выходили во двор. В комнате стояло коек, наверно, тридцать или сорок. Здесь размещалось четыре отделения седьмой роты. Одиннадцатое занимало угол возле одного из окон — девять коек. Восемь заняты, одна свободная.

— Садись, младший лейтенант, — кивнул среднего роста плечистый человек с тремя кубиками в петлицах шинели па свободную койку, — твоя.

Старший лейтенант, значит, — думал Витька, разглядывая эмалевые кубари защитного цвета на его шинели. У самого Витьки кубарики его — по одному на каждой петлице — все еще были красные. Защитного цвета Витька так и не смог достать.

Витька сел. И все его отделение тоже сидело на своих койках: один старший лейтенант, шестеро лейтенантов, один младший лейтенант. Койки здесь содержались в порядке — простыней, правда, не было, но поверх матрацев все застелены шерстяными одеялами. На каждой — подушка, хоть и без наволочки. Здесь тоже было холодно, ко не так, как в других комнатах.

— Да, да, — кивнул старший лейтенант, — здесь теплее. Наверно, потому, что кухня недалеко. Там ведь кое-что все же варят. Вечерами комнату запирают, чтоб холоду не напускать.

— Вы давно прибыли? — спросил Витька.

— Вчера. Все вчера утром поступили. Я — из госпиталя, после ранения, — кивнул он на левую руку. — Сгибается, правда, еще плохо, ну, да — ничего, разойдется. А ребята после расформирования части. Да чего тут — дело ясное. На ту сторону переправлять будут.

— На какую сторону?

— Через Ладогу. Не слыхал? На Волхов. Дорога-то по льду уже вовсю работает. Сюда патроны везут, снаряды, муку. Туда — людей. Да хоть бы скорее. Здесь, брат, не разживешься. Норма ведь не фронтовая. Мы теперь — тыл.

Да, здесь все было другое. Там, впереди, у себя в полку, да и в медсанбате еще — Витька ежедневно получал триста граммов хлеба и сто граммов сухарей. Высшая — фронтовая! — норма осажденного города. Да еще тридцать пять граммов сахара, да приварок — не такой уж бедный. Да еще — поскольку некурящий и табачного довольствия не получал — имел Витька — хоть и малую — но заметную, законную добавочку к своему сахарному пайку: десять граммов в день. Всего этого, конечно, было маловато. Голодно для молодого парня, но ничего — жить и воевать можно.

А здесь — тыловая армейская норма — совсем другая картина. Сухарей, правда, по-прежнему — сто граммов в день, а хлеба — уже только двести. И приварок — соответственно, похуже, одно слово — суп рататуй.

— Два раза тут горячее дают, — продолжал старший лейтенант, — в двенадцать дня и в шесть. Утром и вечером — кипяток — сколько хочешь. В двенадцать — также хлеб, сахар, по весу, все точно. У тебя котелок, кружка есть? Хорошо. И ложка тоже? Правильно. Человек на войне запаслив быть должен. На войне харч — первое дело. А теперь — особенно. Да какой нынче харч? Совсем ничтожный. Плохо поддерживает. Хоть бы скорей через Ладогу перебраться. А то — смех! — ляжешь на койку, глаза закроешь и про разную пищу все думаешь, думаешь — что когда ел, да что когда, — дурак этакий! — мог, да не съел. Да что еще когда-нибудь, бог даст, может, еще съешь. В общем — мечта…

— А еще чем тут занимаются?

— А ничем… Лежишь — тюфяк тюфяком — глазки закрывши, и чувствуешь, как из тебя жизнь уходит — капля за каплей. Ну, да ничего, переберемся на ту сторону — еще дадим дрозда, — старший лейтенант усмехнулся. — А уж немца — дай срок! — на щеках его заиграли желваки. — Дай, говорю, срок!.. — голос его пресекся.

Помолчав, он продолжал негромко, медленно:

— Ну, бывает еще, говорят, выведут во двор для строевой подготовки. Но особенно не гоняют — так, походить немного, воздухом подышать. Но главное тут в нашей жизни — это двенадцать часов и шесть часов, когда приварок дают. Тогда твоя главная работа, как командира отделения. Смотри, младший лейтенант, на тебя надеемся.

Витька не понял, какая у него будет главная работа и почему на него надеются. Но спрашивать не стал. Он вдруг почувствовал усталость. Стащил сапоги и лег, пристроив сбоку вещмешок.

В двенадцать, в столовой, получив у окошка положенный каждому дневной паек — хлеб, сухари, сахар, отделение окружило в ожидании один из столов. Никто не садился. Ждали. Двое поднесли кастрюлю, куда повар в другом окошке влил девять черпаков супу. Кастрюлю поставили на стол посредине. Витьке вручили половник:

— Мешай!

Теперь он уже понимал, что к чему, и начал круговыми движениями черпака взбалтывать в кастрюле суп. Там были мелко нарезанные кусочки мяса, перловая крупа. Все это следовало разделить строго поровну между всеми, а для этого надо было непрерывно мешать, чтоб состав был одинаковый — чтобы равномерно попадали в половник и жидкость, и мясо, и крупа.

— Мешай, мешай, мешай, — повторяли восемь человек, стоя вокруг стола и держа наготове свои котелки.

Доведя вращательное движение супа до возможной скорости, Витька выхватывал из кастрюли полный половник и выливал его в подставленный котелок. Потом опять начинал мешать в кастрюле, все быстрее и быстрее разгоняя суп. И опять выхватывал порцию и выливал в чей-то котелок. И опять мешал, и опять оделял пищей своих ребят, которые строго и доверчиво следили за всеми его движениями. В них была жизнь.

Так разделили весь суп. Все были довольны, и Витька понял, что он оправдал доверие. Кастрюлю отнесли повару, сами сели вокруг стола и не спеша, сосредоточенно принялись за еду. Покончив с супом, некоторые тут же пошли, зачерпнув себе кружками из кастрюли у поварского окошечка горячего, темного, пахнущего дымом и оттого весьма какого-то приятного, уютного чая и тянули его, вприкуску с кусочками сахара. Другие же тщательно завернули, спрятали остатки хлеба, сухари, сахар и пошли к себе, отложив чаепитие.

Так же поступил и Витька. Он вернулся в девятнадцатую комнату, куда из столовой не спеша возвращались и другие отделения седьмой роты.

Снял сапоги и лег на свою койку. Тут — едва закрыл он глаза — сразу поплыли перед ним розовые рыбы. Сначала не мог он взять в толк — что за рыбы, откуда взялись и почему. Присмотрелся — и наконец понял. Таких же рыб видел он поздним вечером двадцать первого июня, когда возвращался в город с Карельского перешейка, где провел в гостях у знакомых всю субботу. Тихонько позванивая, катил трамвайчик в белой ночи. Витька сидел у открытого окошка, смотрел вдаль на город — и был в очень хорошем настроении, поскольку назавтра предстояло воскресенье, и он соображал, как его провести получше. Вдруг Витька обомлел. Вдали, над городом, плавали высоко в воздухе большие рыбы, и было их много. Некоторые медленно еще подымались вверх, другие стояли уже неподвижно. Ночь была совсем светлая, ясная, и на западе медленно передвигалась красноватая непотухающая заря, и все было видно очень хорошо, и были те рыбы розовые. Витька быстро сообразил: баллоны! Продолговатые воздушные шары! Аэростаты!

И для чего же? Ведь они на тросах! А если так — это значит, чтоб самолетам над городом не летать. Так. Но откуда ж самолеты?

Витька пялил глаза на розовых рыб, неподвижно и в молчании висевших над далеким городом, и ничего не мог понять. Может быть, маневры какие, учения? Трамвай свернул в улицу с высокими домами по сторонам, и розовых рыб не стало видно. Витька забыл про них и вспомнил только на следующий день, когда объявлено было по радио: война.

Вот оно что! — подумал он. — Значит, все же принимались меры. Это точно…

5

Пробыл Витька в резерве среднего комсостава несколько дней.

И вдруг однажды раздалась команда:

— Седьмая рота, слушай! Девятое, десятое, одиннадцатое отделения — на выход! В шинелях, с вещмешками.

Все такой же безоблачный, ясный день стоял над городом. Во дворе ждали уже наготове трехтонки. Быстро стали рассаживаться. Старший лейтенант махнул Витьке рукой:

— Сюда! — помог ему влезть в кузов. — Садись! Тут, смотри, — брезент. Это нам пригодится, как через озеро поедем! Тогда — гляди!

Все их отделение разместилось в одном грузовике. Машины выехали за ворота и помчались, Ехали быстро. Витька вместе со всеми лежал на дне кузова, на брезенте и смотрел вверх. Было их девять человек среднего комсостава — в шапках-ушанках, в шинелях, в кирзовых сапогах. У всех, кажется, сверх диагоналевых, — еще и ватные штаны, а под шинелями — и ватники поддеты. Но полушубков, валенок — ни у кого. Лежали, тесно прижимаясь друг к другу, надвинув шапки на самые брови, подняв воротники шинелей, всунув руки в рукава. Было холодно. От быстрой езды играл, крутился в кузове резкий ветер, забирался под одежду, выдувал тепло.

Витька глядел в небо. По сторонам все тянулись дома. Один раз пронесся мимо по левую руку высокий, разбитый бомбой, выгоревший закоптелый дом. Потом строения пошли пониже, уж и не стало их видно — одни крыши да трубы мелькали. Потом и вовсе пропали. Проносились одни деревья, увешанные инеем. Потом поехали медленнее, иногда и останавливались, и слышно было, как впереди и сзади — все ехали тоже, урчали, лязгали машины. Потом стали надолго. Жуть, как не хотелось отрываться от брезента, выглядывать. Но Витька наконец все же собрался с духом, приподнялся. Глянул — увидел занесенную снегом, узкую, лесную уже дорогу. И впереди, и сзади стояли вплотную машины — грузовики, трехтонки, полуторки, бензовозы, санитарные фургоны. Моторов никто из шоферов не глушил, работали на малых оборотах, останови на таком морозе — потом не заведешь. По обеим сторонам дороги, засыпанные снегом, валялись остовы разбитых, сожженных машин.

Тронулись, наконец, опять. И так ехали и ехали, и в сумерках лиловых уже добрались, наконец, до нового места. Иным каким-то духом, почувствовал Витька, повеяло тут. С любопытством смотрел он на аккуратные проезды, устроенные посреди невысоких елочек. Снег разметен. Проволока натянута. За проволокой — штабеля выложенных на помостах, брезентами укрытых мешков. Мука — догадался Витька. У штабелей — часовые, в полушубках, в валенках, с винтовками. На винтовках — штыки торчат примкнутые.

Машина все проезжала и проезжала разметенные проходы и повороты, и везде было все то же: проволока, ровные штабеля, часовые. Витька, уцепившись за борт, все смотрел. Скрипнул зубами — понял.

Штык, проволока, мука — только так можно справиться. С тем, что за плечами. С хаосом, с лавиной голода. А те, что засели вокруг, зубы скалят, ждут, — они не этого же ведь ждали. Они ждали, думали — здесь осе друг, друга перегрызут, переедят, перетопчут. Нет, не будет нам этого. Будет — штык, сталь. Будет пища, чтоб спасти. Сохранить. Лик человеческий сохранить, род. Витька вспомнил страшные сани с изломанными, скрюченными, будто мерзлые коряги, людскими мертвыми телами, — увлекаемые почернелыми, отощавшими, полумертвыми от голода лошадьми… Всхлипнул, закусил губу. А это, что везли с востока, умываясь кровью и ледяной водой — святые эти мешки, что отрывала от себя страна, — это только так и хранить — ради спасения — железом и штыком.

Въехали на пригорок. Открылась освещенная кровавым, погружавшимся на западе за горизонт диском солнца — ровная, ледяная, мглистая даль — Ладога.

Остановились у большой брезентовой палатки. Из палатки послышался хрипловатый басовитый голос:

— Заходи с машины, сколько есть голов…

Попрыгали из кузова, стали заходить. Внутри горели два керосиновых фонаря, жарко топилась недавно, видно, сложенная кирпичная плита. На ней исходили паром два ведра с темным, коричневым чаем. Рядом стояли ведра, набитые снегом, в углу, на дощатом полу, — несколько мешков. Тут же был стол. Усатый старшина доставал из развязанного мешка мерзлые буханки хлеба. Резал ее на десять частей, раздавал каждому по куску. Двое бойцов помогали ему, зачерпывали кружками чай из ведер, обносили всех в придачу к хлебу. Выходили с горячим чаем, с кусками хлеба в темноту. Старшина вслед кричал хрипло:

— Кружки быстрей вертайте!

Едва отъехав от питательного пункта, остановились. И тут Витька, в кузове, у борта съежившись, быстро вдруг как-то заснул, и в том сне увидел тоже ночь — только далекую, теплую. И был еще в этом сне дедушка его старенький, седой, с улыбкой своей всегдашней. Еще горел на берегу маленький костерок, и уха из чебачков на нем булькала, доходила, и Дон невдалеке потихоньку приплескивал. А дедушка, сидя у костерка, тянул негромко дребезжащим приятным голосом старинную песню:

Поднималися добрые молодцы,

Добрые молодцы, люди вольные,

Все бурлаки понизовые,

На канавушку на Ладожску,

На работу государеву…

…Витька слушает, а любопытство его разбирает, и он деда спрашивает, про какую это канавушку он поет? Дед перестает петь, помешивает уху в кастрюльке, о чем-то думает, молчит. Потом начинает рассказывать про царя Петра Алексеевича, что город у моря строил, а к нему канал прокладывал вдоль Ладоги. Потому-де, что Ладога бурлива, беспокойна, и ветры по ней ходят буйные.

Проснулся Витька, не досмотрев своего сна, — от стука. То стучал, выскочив из кабины, их шофер, проверял, все ли на месте.

— Смотрите, — сказал, — чтоб никто не отстал. Сейчас поедем через Ладогу.

Подошел регулировщик с маленьким фонариком:

— Езжайте.

Машина, вслед за другими, осторожно выбралась на накатанную дорогу. Поехали вниз, к ледяному бесконечному полю. Старший лейтенант быстро приказал:

— Натягивай брезент, укрывайся! Быстро!..

Приподняли, растянули брезент, подлезли под него, прижались, подвернули. Тут-то и сорвался ветер, будто осатанел. Плотные ледяные струи неслись над замерзшим озером. Машина мчалась по ледяной дороге, гремела, билась, рычала, стремясь все вперед и вперед. Затененные фары бросали на лед слабый синий свет, помогая шоферу держать направление на восточный берег озера.

Ветер свистел, выл, кидался сверху, снизу, со всех сторон. Распластавшись на досках, вжимаясь в днище кузова, изо всех сил притискиваясь друг к другу, они старались укрыться от ледяного дыхания Ладоги, спасительницы их милосердной и жестокой. Брезент, как мог, защищал от ветра. Витька лежал с краю, спиной прижимаясь к борту, стараясь плотнее притянуть мерзлый задубелый брезент. Один только раз, на мгновение, осмелился он выглянуть из-под брезента — и увидел великую, над собой опрокинутую бездонную — черную и прекрасную — ледяную небесную чашу со звездами. Звездное сияние лилось, лилось на землю. Казалось — то была вечность — ледяная, застылая. Но и вечность все же, по миновании часа — кончилась. И прежде всего заметили они это по ветру. Он, конечно, дул, крутился, гнался за машиной, но прежней той сатанинской лютости, что на озерном просторе, — в нем уже не было. Витька откинул брезент, глянул. По сторонам шли уже какие-то разбитые строения. Машина стала. Шофер высунулся из кабины, крикнул:

— Станция Жихарево! Приехали…

Они полезли из кузова.

Потом была — тоже разбитая, сожженная — станция Войбоккало — одна из немногих, первых, освобожденных в ходе недавнего нашего зимнего наступления. Сюда они добрались по железной дороге, в промерзшей теплушке. И здесь же начальник их команды — высокий, худой капитан — получил для всех в продпункте по общему аттестату — затируху из черной муки. Горячую, вязкую, политую хлопковым маслом, они съели ее жадно, но не спеша, не торопясь, медленно, смакуя каждую ложку — порции были хороши, по полному черпаку. Нормы здесь — сразу почувствовалось — были уже другие — из кольца проклятой блокады вырвались — Ладога-матушка подмогла.

Потом опять были машины — теперь уже полуторки. Ехали на юг. За станцией сразу пошли леса. К вечеру добрались до места. Смеркалось. Падал крупный пушистый снег. Под высокими елями курились трубы больших, добротных землянок. Капитан пошел в одну из них — докладывать о прибытии. Вышел довольно скоро, сказал — сейчас будут вызывать, давать назначение в части.

Витьку клонило в сон. Он присел на свежесрезанный пень, задремал. Уже в темноте его растолкали, сказали, его черед идти к начальнику отдела кадров армии. Витька вошел в землянку. Над столом, сбитом из самодельных толстых колотых досок, ярко горела маленькая электрическая лампочка. За столом, напротив себя, увидел он плотного, крупного человека. Лицо усталое, насмешливое, черные густые волосы, ниспадают на высокий лоб, на носу — пенсне, на петлицах — по четыре шпалы.

«Во как! — подумал Витька. — Полковник!»

Полковник, прищурив глаза, смотрел на него.

— Направляем вас, младший лейтенант, в отдельный особый полк лыжников, — хрипло сказал он. — На лыжах ходить умеете?

— Умею, товарищ полковник.

— Молодец! Учти, младший лейтенант, — перешел он на «ты». — В хорошей, боевой части тебе теперь служить. Слава о ней по всему фронту идет. Командует полком майор Щеглов — умный, знающий, смелый — да и удачливый. Из артиллеристов, между прочим. Да он на все руки мастер. Чувствуешь?

— Чувствую, товарищ полковник!

— Вот и хорошо. Успеха тебе, младший лейтенант. Предписание тебе сейчас выпишут. Иди…

Витька вышел из землянки. Недвижимо стояли черные ели. Падал снег. Позади была ледяная Ладога. Впереди — Волховские леса.

ЛИМОНЫ

Витька вспомнил, что у него в вещмешке есть кусок мерзлой свинины, и тут же явственно представил его себе: розовое задубевшее, твердое, как камень, мясо, припудренное крошками от сухарей, прорезанное слоями жира.

Конечно, он все время знал, где лежит свинина, но старался забыть, не думать о ней. А теперь она как влезла в голову, так и не выходит. Хуже того, стала представляться уже не мерзлым куском, а мелко нарезанными ломтиками на раскаленной сковородке, скворчащими в растопленном сале и испускающими синеватый дымок. Витьке показалось, что он почувствовал запах жареного мяса.

Он перестал работать палками, остановился. Торная лыжня, по которой прошли уже, наверно, два батальона лыжного полка, по-прежнему убегала вперед. А вокруг был все тот же лес, засыпанный глубоким снегом. Меж черных елей низко висело багровое тусклое солнце.

Сковородки, правда, нет, зато небольшой костерок быстро сварганить можно, — только бы сушняку найти. А бересту для разжижки запасливый Витька опять же имел у себя в вещмешке.

Конечно, когда раздавали по куску мяса, строго-настрого наказывали не есть, и считать ту свинину НЗ, то есть, неприкосновенным запасом. Потому что в походе мало ли что быть может. И вообще. Боевая задача у лыжного полка важная и срочная. Перехватить…

А с другой же стороны, если небольшой кусок отрезать, то ничего… Ужасно как есть хочется. Он никак не мог избавиться от этого постоянного чувства, хотя был в лыжном полку уже две недели, а кормили здесь хорошо, обильно, по фронтовой норме. Бойцы и офицеры смотрели на него иногда с удивлением: уж очень жадно ел. Витька, конечно, стеснялся, но ничего с собой поделать не мог: тыловая голодуха отступала медленно.

Командир шел в голове полка, а штаб двигался посредине, между батальонами. С час, наверно, Витька жал хорошим ходом и немного оторвался от штаба, ушел вперед. Они, конечно, скоро за ним сейчас будут, и нагонят, и уйдут вперед, если он костерком займется. Но ничего. Привал у него короткий будет. И он сразу потом дальше рванет. Ходок на лыжах хороший. В случае чего, можно будет сказать — по нужде остановку делал.

Витька проехал еще немного, увидел недалеко от лыжни большую ель и решительно свернул к ней. Потом все было сделано в аккуратности: снял лыжи, пристроил их стоймя вместе с палками, оттоптал в снегу круг поближе к ели, чтоб она его от лыжни заслоняла, огляделся. Метрах в тридцати заметил сухостой, небольшие осинки, — и пошел к ним, раздвигая валенками снег.

Пока разгорался костерок, Витька достал из вещмешка вафельное полотенце, расстелил его на снегу, приготовил соль, выложил мясо, отрезал несколько ломтиков и насадил ка заготовленные березовые прутики. Подрумянивал свининку не спеша, осторожно, посыпал солью и отправлял в рот. Ел медленно, слегка прижмурив глаза — уж очень вкусно было.

Успел Витька только за второй прутик взяться, как на лыжне послышались удары палок, шуршание лыж. Он насторожился, прислушиваясь, — ждал, что невидимый лыжник проедет себе дальше — и дело с концом. Однако звуки движения вдруг прекратились, и Витька понял, что тот стоит на месте, видно, разглядывает его след.

Вот опять — шаг одной лыжней, вот — второй, палка воткнулась в снег, еще, еще… Что за черт! — все это становилось слышней, отчетливее, явно приближаясь. Витька поднял голову — из-за елки выехал и остановился перед ним майор, начальник штаба полка.

Ожидая в страхе хорошего нагоняя, Витька медленно поднялся на ноги и молча приветствовал майора, приложив вытянутую правую руку к шапке-ушанке. Тот кивнул в ответ, оперся на лыжные палки, оглядел Витькин бивуак: костер, торчащие рядом лыжи, вещмешок, расстеленное вафельное полотенце, приготовленные прутики с кусочками мяса. Майор был в чистом белом полушубке, туго перетянутом командирскими ремнями, в белых валенках. И меховой воротник, что лежал у него на плечах, тоже был белый, как пена. Между воротником гимнастерки и крепкой темно-красной шеей майора узкой резкой полоской выделился белоснежный, видно, недавно подшитый свежий подворотничок. На голове его лихо, слегка набекрень, сидела шапка-ушанка с пышным цигейковым мехом зеленоватого, бутылочного цвета, как бы подернутым изморозью. Лицо же у него было обветренное, потемневшее от мороза, щеки слегка впалые, нос с горбинкой, а глаза серые, спокойные.

Он все глядел на Витьку, прищурившись, как будто что-то припоминая. Наконец спросил коротко:

— Ты — кто?

— Топограф, товарищ майор. Младший лейтенант. Прибыл к вам в полк недавно. После окончания училища.

— А, новенький! Вспомнил. Как же, топограф. Это хорошо. Топографы нам теперь нужны. На оперативный простор выходим.

Он кивнул на прутики с кусочками мяса:

— Подкрепляешься?

— Очень есть вдруг захотелось, товарищ майор, — смущенно ответил Витька.

— Хозяйственно, со вкусом расположился.

— Хотите попробовать? — осмелев от похвалы, предложил Витька.

— Ну, что ж, давай попробуем, — усмехнулся майор. Витька быстро присел, взял два прутика и начал поджаривать мясо на огне, который немного опал, обнажив большие раскаленные уголья. Так было даже лучше, удобнее — дыма меньше.

Тут как раз и вылетел из-за елки комендант штаба полка Игонин, старший лейтенант, объехал майора, резко затормозил, остановился. Посмотрел на Витьку, хмыкнул насмешливо, закричал:

— НЗ рубать вздумал? Смотри! Поверочка будет — нарвешься…

— Тихо, тихо, старший лейтенант, — перебил его майор, — давай быстро обратно на лыжню, задержи радистов, пусть сейчас же здесь развернутся, наладят связь с комполка, с передовой группой.

— Есть, задержать радистов, товарищ майор, — бодро ответил старший лейтенант, — автоматчиков тоже задержать, комендантский взвод?

— Человек десять автоматчиков задержи, остальные пусть двигаются с батальоном. Да скажи, чтоб пэ-эн-ша-один и пэ-эн-ша-два тоже сюда свернули.

Старший лейтенант быстро развернулся и уехал. Витька поджарил кусочки мяса, аккуратно посыпал их солью, подал один прутик майору, другой начал обрабатывать сам. Вот как оно все оборачивалось. Витька знал, что ПНШ-1 — это помощник начальника штаба по оперативным вопросам, то есть, по управлению действиями наших войск, а ПНШ-2 — это помощник по разведке. Значит, начальник штаба решил здесь сейчас связаться с головной группой, узнать обстановку, выслушать решение комполка, посоветоваться с оперативником, с разведкой, отдать необходимые распоряжения, может быть — изменить направление движения батальонов. Значит, все обошлось и Витькин самовольный привал совпал с остановкой штаба полка, и ничего ему теперь за то не будет.

Через полчаса рация уже работала, и чернявый сержант-радист несколько раз настойчиво говорил в микрофон:

— Бархат, бархат, я сатин, как слышите? Прием…

Красным глазком светился огонек рации. Тихо падал снег. Наступали сумерки. Офицеры штаба стояли вокруг, ждали.

Радист снял наушники, протянул их начальнику штаба, сказал:

— Товарищ майор, восьмой говорить будет.

Все переглянулись: восьмой — это был командир полка. Начальник штаба присел рядом, сказал в микрофон:

— Восьмой, восьмой, я одиннадцатый… Слушаю вас…

Приложил одну раковину наушников к уху, стал слушать, кивая головой.

— Понял, есть… Понял…

Потом весело закричал:

— Голубая? Так мы из нее синюю сделаем! Понял, товарищ восьмой! Немедленно выполняю. Два взвода второго батальона направляю в квадрат 2473 на развилку… Есть… Есть…

Он выпрямился, согнал с лица улыбку, сказал строго:

— Товарищи офицеры! Приказ командира полка. По дороге Подборовье — Городец отходят части испанской «голубой» дивизии, которая значится у немцев под номером 250. Батальонам ускорить движение вперед по намеченному маршруту. Задача: оседлать развилку, к которой должны подойти тыловые части «голубой» дивизии. Разбить, уничтожить охрану, захватить обозы. ПНШ-1 связаться по рации с батальонами, передать приказ командира полка, следить за их движением. Я остаюсь здесь до двадцати двух ноль-ноль, затем штаб двинется к высоте 38,1.

Все начали действовать. Из планшетов были вынуты карты, на которых офицеры делали пометки, намечали направление, прикидывали расстояние до названных пунктов. Все это были молодые люди, для которых война давно стала привычным делом, и они старались делать его хорошо. «Культура штабной работы! — говорил иногда многозначительно майор, воздевая вверх указательный палец. — В этом вопрос».

Он обернулся, увидел Витьку, который, уже убрав в вещмешок все свое хозяйство, сидел на еловых ветках у костра и подбрасывал в огонь палки сушняка.

— Следующими по движению полка листами карты люди обеспечены? — коротко спросил он.

Витька вскочил:

— Так точно, товарищ майор. По два следующих листа, полученных из штаба армии, переданы адъютантам батальонов, командиру, работникам штаба полка. Вам я их вручил вчера. Запасные у сержанта Подшивалика, моего помощника. Он следует за нами.

Майор кивнул. Улыбнулся вдруг, подмигнул, сказал тихо:

— А что, младший лейтенант, на Невском проспекте бывал?

— Бывал, товарищ майор.

— А ты представляешь — кончится война, и мы с тобой на Невском встретимся. Может это быть?

— Может. Вполне может быть, товарищ майор.

— И разговаривать будем?

— Будем!

— И вспоминать? Леса эти… Снега… Костер наш?..

— Да! Да! Леса… Снега… Костер…

— Так смотри же, младший лейтенант, ничего не забудь… Чтоб рассказать потом… Потом, потом…

Майор смотрит долгим взглядом. И чудным кажется Витьке этот взгляд, и он тоже, не отрываясь, глядит в лицо майора, озаренное снизу красным светом костра.

Витька задремал, а когда очнулся, увидел, что костер почти совсем погас, превратившись в груду жара. Витька нагнулся, стал вздувать огонь.

У рации кто-то кричал в микрофон:

— Пленных отконвоируйте по дороге на Городец в распоряжение штаба армии. Штаб полка начнет передвижение, когда прибудут автоматчики.

Витька глядит в костер, и опять на него находит дремота.

Вспышка костра ярко осветила лыжника в полушубке, с автоматом. Витька повел глазами. Вокруг стояло еще несколько человек. Они громко разговаривали и смеялись. Витька всмотрелся в лыжника и узнал его — это был лейтенант Гамза, сибиряк, командир взвода автоматчиков.

Опершись на лыжные палки, подавшись вперед, Гамза быстро говорил:

— Весь обоз нам в руки попал. Из автоматов по крайним машинам как резанули, так все и сбилось. Охрана шуточная, да никто и отстреливаться не стал. Сразу лапы подняли.

Он достает из кармана полушубка что-то желтое, в снегах волховских совершенно немыслимое, смотрит на Витьку, бросает ему пару:

— Ты такое видел? Смотрю, из испанского фургона вывалились, на снегу катаются, шарики желтые! Ну, думаю, что за картошка? Поднял, — нет, что-то другое.

Витька держит в руках два лимона… У них холодная, шершавая кожа… От них исходит нежный, еле слышный аромат, пробуждающий далекие, позабытые воспоминания.

Гамза достает еще несколько лимонов, раздает их офицерам. Все с интересом рассматривают, гладят их.

Витька совершенно непроизвольно подносит к губам лимон, откусывает. Рот наполняется брызжущей, острой, блаженной кислотой. Он откусывает еще и еще, торопливо жует податливую лимонную мякоть вместе с кожурой. Лимона нет. Он принимается за второй и быстро справляется с ним. Только тогда, опомнившись, он бросает взгляд на стоящих вокруг костра офицеров.

Он видит, что все напряженно смотрят на него. Кто-то качает головой, говорит:

— Черт побери! Как мы все изголодались по свежему! Не поверишь!

Гамза тоже смотрит на Витьку, хохочет:

— Молодец, младший лейтенант! Сразу два сжевал! Вместе с кожурой! Молодец!

Издалека слышен крик:

— На лыжи!

Витька вскакивает на ноги. Офицеры быстро расходятся. Все понимают: штаб двигается дальше.

Ночь густела. Вместе со всеми Витька мчался по лыжне па юго-запад. Впереди и сзади него слышались удары палок, шуршание лыж. Мрак, мрак лежал над Волховом, над бескрайними его болотами и лесами. Но и в ночи, во мраке, войска двигались вперед. И Витька тоже летел вперед, без устали работая палками, и перед ним, перед широко раскрытыми глазами его, все неслись в темноте, не отступая, лица его товарищей, молодых офицеров, и лицо начальника штаба, озаренное снизу, как давеча, светом костра.

КОМБРИГ

1

Весна подошла к концу, наступил июнь. Вот тогда начальство дало комбригу понять, что его могут отпустить недели на две, на три. Поставлено было при этом непременное условие: на Кавказ или к Черному морю не ездить, а лучше всего провести эти дни где-нибудь поблизости, неподалеку от Москвы, чтобы в случае надобности его можно было сразу вызвать обратно в генштаб.

Он устроился в небольшом доме отдыха, в тихом уголке Подмосковья. Это была старая барская усадьба, стоявшая на возвышенности, посреди заросшего парка. Рядом протекала речка.

Первые дни комбриг главным образом отсыпался. Завтракать почти не ходил. Обедать и ужинать в столовую, которая была на первом этаже, спускался с опозданием, когда почти все постояльцы дома отдыха уже успевали закончить трапезу. Его соседом по столу оказался худощавый черноволосый капитан с «Золотой Звездой» Героя на груди. Познакомились. Оказалось, что капитан служит в танковых войсках. Участвовал летом 1939 года в боях на Халхин-Голе, за которые и был удостоен высокой награды. Сейчас он учился в Академии.

Теперь они иногда вместе прогуливались по аллеям парка. Разговаривали. Немногословный комбриг большей частью слушал своего собеседника. Судил капитан о вещах довольно здраво, хотя непрерывно пересыпал свою речь разными оговорками. Вдоволь наслушавшись от него всяких «не берусь утверждать, но…», «хотя некоторые и говорят…», «не хочу кого-то там упрекать, однако», — комбриг в конце концов чуть ли не с раздражением сказал ему:

— Знаете, капитан, чего более всего нужно опасаться военному человеку?

— Чего?

— Инерции мышления, — ответил комбриг. — Если такая беда приключается с командиром невысокого ранга, то этот грех особой беды принести не может. Да и бороться с ним внизу легче. А чем выше уровень, на котором стоит начальник, тем инерция становится опаснее. Поэтому с молодых лет не давайте в себе развиваться этому недостатку.

— Знаете, товарищ комбриг, все это представляется мне слишком умозрительным, отвлеченным. А я не охотник до абстрактных рассуждений. Я человек практический. Приведите какой-нибудь конкретный пример того, что вы имеете в виду.

— Можно и конкретный.

— Пожалуйста.

— Помните сокрушительное наступление немцев весной и летом прошлого года, когда за несколько недель была разгромлена Франция, а англичане под огнем еле-еле успели вывезти из Дюнкерка свою армию, потеряв при этом почти все вооружение?

— Да, помню.

— Вы, товарищ капитан, конечно, помните и случай с немецким самолетом накануне наступления?

— Вынужденная посадка?

— Да. За несколько дней до того, как немцы приступили к осуществлению на Западе своего плана «Гельб» — то есть удара по Франции, — весь это план «Гельб», вместе с картами, в результате вынужденной посадки немецкого самолета на территории Бельгии, попал к союзникам. Офицер не успел уничтожить бумаги, которые были при нем, и план предстоящей операции немцев оказался в руках англо-французского командования.

— На войне всякие случайности бывают, товарищ комбриг.

— Вы правы, товарищ капитан, случайности всякие бывают. Самое страшное не в этом.

— А в чем?

— Англичане и французы, — сказал комбриг, — имея в руках весь план предстоящей операции вермахта на Западе, ничего не сделали для того, чтобы встретить ее во всеоружии, не подготовили свои войска для отражения немецкого удара, направление которого они узнали.

— Да, да, я помню, — воскликнул капитан. — Они не могли поверить, что это подлинный план! Им казалось все это авантюрой, блефом, они думали, что немцы не могут вести наступление таким образом!..

— Да, товарищ капитан. У них действовала инерция мышления. Они приучили себя к идее позиционной войны…

Они пошли дальше по аллее, но теперь обменивались уже только замечаниями о погоде, об интересной планировке парка, об архитектуре старинной усадьбы и прочих незначительных вещах.

Через пару дней, за обедом, капитан сказал:

— Здесь недалеко, товарищ комбриг, есть дом отдыха писателей. Из нашего дома туда иногда по вечерам молодые командиры ходят. Там музыка бывает, люди интересные из Москвы приезжают. Новости всякие рассказывают. Недурно, в общем, время проводят. Не прогуляться ли и нам как-нибудь? А то, мне кажется, вы уже скучать начали. Скука же, как говорили римляне, злейший враг не только работе, но и отдыху.

— А вы откуда, капитан, знаете, что говорили римляне?

— Отец мой историей занимается. Вот и я тоже к ней немного приобщался.

— Ах, верно, верно говорили римляне, — посмеялся комбриг. — К тому же я, наконец, кажется, отоспался после ночных бдений в генштабе.

— Приятно все-таки слышать, — улыбнулся капитан, — что когда мы, грешные, спим, кто-то за нас бдит, — вот хотя бы в генштабе.

— Не насмешничайте, капитан, — комбриг взглянул укоризненно, вздохнул. — Вам, строевикам, хорошо. А штабная работа да еще генеральная — это ненасытная прорва. Сколько ни работай — все мало.

— Извините, товарищ комбриг.

— Ничего. А в писательский дом отдыха я с вами охотно прогуляюсь. Можно немного развлечься. На незнакомых людей поглядеть всегда интересно…

В тот же вечер и отправились. До писательского дома добрались в сумерках, — издали светились огнями окна большого двухэтажного здания. Где-то нежно мурлыкал патефон.

Комбриг и капитан поднялись на второй этаж. В большой, ярко освещенной зале, было довольно многолюдно. У настежь распахнутого окна на небольшом столике пристроен был патефон. За ним заботливо ухаживал молодой человек в модном пиджаке с приподнятыми плечами — крутил ручку, менял пластинки — и неутомимый ящик почти без перерыва источал томные мелодии. Несколько нар танцевали. Слышались шутки, смех.

В противоположном углу гостиной с двумя диванами старинного стиля, большим круглым столом и мягкими стульями собралось несколько человек — кажется, из писательской братии. Шел оживленный разговор, как покаялось комбригу, — на литературные темы.

Комбриг устроился на диване у стены напротив входа.

Он уловил несколько любопытных взглядов, брошенных на него, но вообще здесь, кажется, умели не докучать человеку вниманием. Это ему понравилось.

Капитан отошел к раскрытому окну, где играл патефон. Наверно, он хотел потанцевать.

Комбриг рассеянно смотрел на пеструю толпу гостей. По зале неторопливо прохаживались пары. Женщины были в легких летних платьях и почему-то казались комбригу особенно нарядными, привлекательными. Ему приятно было сидеть спокойно в стороне и следить за пестрым ручейком жизни, струившимся возле него.

Так просидел он довольно долго. Несмотря на раскрытое окно, в зале однако постепенно становилось душно. Комбриг встал — ему захотелось выйти на свежий воздух. Тут рядом с ним оказался молодой человек. У него были темные глаза, стрижка полубокс и широкие плечи.

— Вы, кажется, хотите прогуляться, товарищ комбриг? Разрешите сопровождать вас? Писатель-маринист, — он назвал себя, поклонился.

Комбриг кивнул:

— Не возражаю. Давайте выйдем вместе.

У крыльца им встретилась стройная женщина в синем платье, с высокой прической. На груди ее была приколота красная роза. Цветок показался только что сорванным, комбригу почудились даже капельки вечерней росы на лепестках.

Он и писатель-маринист прошли немного и опустились на скамейку. Было свежо и прохладно.

— О море, значит, пишете?

— Да, о море. А вот скажите, товарищ комбриг, ведь введены новые генеральские звания, а у вас все еще ромб в петлицах и звание прежнее — комбриг… Почему?

— Прежние звания не заменяются автоматически новыми, генеральскими. Идет переаттестация. Прежде всего это делается в войсках, в округах. А от нас, москвичей, это никуда не уйдет. Все будет сделано в срок.

— Вы, значит, в Москве служите?

— Да, в Москве.

— Понятно. — Писатель помолчал; он как будто колебался. — Может быть, пройдем еще немного, товарищ комбриг? Мне надо вам кое-что сказать.

Они углубились в аллею. Шли медленно — здесь было уже совсем темно, и тут молодой человек обстоятельно, не без волнения поведал комбригу то, что было у него на сердце.

Он недавно окончил мореходную школу торгового флота. Проходил практику на сухогрузе. Это имело немаловажное значение и для писательства, которым он занимается уже несколько лет. Прошлой осенью совершали рейс из Америки в Ленинград. Имели четко выполненные, хорошо видные советские опознавательные знаки на бортах, на поверхности палубы. Флаги на корме, на мачтах. Все в ажуре. Все шло нормально. При подходе со стороны Атлантики к берегам Англии были вдруг задержаны английским эсминцем. Сухогруз отвели в Портсмут, поставили у стенки, и началась долгая канитель. Куда, да откуда, да что везете, да зачем, да почему, да для кого — в общем, сплошные придирки. Судовые бумаги были в полном порядке, но корабль не отпускали, хотя наше посольство в Лондоне предъявляло протесты. Придирались англичане вежливо, даже как-то вяло, но корабль продержали несколько месяцев. Отпустили только этой весной. Недавно сухогруз благополучно добрался до порта назначения. Практика у молодого моряка кончилась, ему предоставили отпуск, и он приехал в Москву. Так что все это позади, но это предыстория. А главное в том, что ему пришлось услышать, пока стояли в Портсмуте. Периодически их отпускали на берег, он захаживал в портовый ресторанчик. Кого там только не было! Моряки — да и не только моряки — чуть ли не со всего света. Но молодому практиканту с советского судна предстояло вовсе неожиданное: незадолго до отплытия на родину он встретил там одесского грека. Самого натурального! Себя этот одессит просил называть «дядя Спиро». Это ему было приятно. Спиро, так Спиро! Немного рыбак, немного портовый грузчик, немного контрабандист — мелкий, конечно! — в общем, всего понемногу. Тип хорошо известный и не раз описанный. В двадцатом году при эвакуации белых, он тоже, на свое горе, оставил Одессу, увязавшись за каким-то «негоциантом», — так он говорил. Впоследствии негоциант оказался просто жуликом. Дядя Спиро признавался, что его погубила жажда путешествий, ему хотелось повидать мир. Повидал. Долго мыкался в Болгарии, потом в Югославии. Потом перебрался во Францию и осел в Нормандии. Здесь ему пригодилась старая черноморская хватка, и дядя Спиро постепенно сделался нормандским рыбаком, но за рыбой ходил редко. Зарабатывал себе на жизнь главным образом тем, что вязал сети, чинил лодки, смолил борта и днища, делал на черноморский манер поплавки для сетей, гарпуны, крючья и прочую снасть, потребную рыбакам в их промысле, — тут он знал толк. Врастал в чужую жизнь, прилепился к ней повседневным бытом. Одессы, однако, забыть не мог. По ночам, во сне, видел Дерибасовскую, видел лестницу, спускающуюся к морю, видел бронзового дюка Ришелье — плакал. Когда после разгрома Франции и бегства английских войск за канал, пришли немцы, дяде Спиро вовсе стало невмоготу. В глазах темнело, когда видел на улицах рыбачьего поселка немецких мотоциклистов, пятнистые броневики или громадные фуры, запряженные тяжеловозами. Вспоминались интервенты в Одессе времен гражданской войны, патрули в порту, наглые офицеры на Французском бульваре, тела повешенных, раскачиваемые ветром. Теперь было не до слез — дядя Спиро скрипел зубами, обдумывал способы — кок бы насолить немцам. Вскоре случай представился. На исходе зимней ночи, когда выл ветер и хлестал дождь, в его домишко тихо постучали. Когда дядя Спиро открыл дверь, из дождливой темноты через порог со стоном шагнул насквозь промокший человек — и тут же упал. Дядя Спиро перетащил его в комнату. Лужа воды, которая натекла на пол, быстро становилась красной — у него сочилась кровь из раны в боку. Человек был из-за Канала, с той стороны — из Англии. Дядя Спиро снял с раненого мокрую одежду, перевязал бок, одел во все сухое, натянул на него старую вязаную фуфайку и уложил возле печи, сложенной из громадных обломков дикого камня. Потом выхаживал его — крепким рыбным бульоном и нормандской яблочной водкой. Он и рану промывал ему водкой — тот быстро поправлялся. Хотя за такие дела немецкие оккупационные власти грозили жителям виселицей, дядя Спиро держался как обычно — спокойно, просто. Он словно помолодел, и Одесса ему теперь вспоминалась уже радостно, хорошо. Так у него начались связи с людьми из-за Канала, и месяц от месяца становились все прочнее. Теперь у него в подвале иногда хранились патроны, оружие, продовольствие — для тех, кому в том бывала нужда. Совсем недавно, уже этой весной, на рассвете, трое здоровенных парней приволокли в домишко дяди Спиро спеленатую брезентом куклу. Когда куклу распеленали, оказалось, что внутри брезента находился сильно помятый немецкий полковник с кляпом во рту. Ему дали отдышаться, вытащили кляп, влили в него стакан все той же нормандской водки и немедленно стали допрашивать. Его должны были переправить за Канал следующей ночью, но самое главное стремились вытащить из него сейчас же, немедленно, и передать по радио. Он был важной фигурой, за ним специально охотились. Его погубила страсть к девочкам. Полковника спокойно выкрали из гостиницы небольшого курортного городка в ста милях от рыбацкого поселка. В руках у разведчиков он оказался довольно словоохотливым, особенно под прицелом автомата. Его допрашивали весь день. То, что он говорил, тут же кодировали и передавали по радио. Дядя Спиро все это слышал. Вечером полковника опять увязали в брезент и уволокли в ночь. За парнями и их добычей с той стороны в условленное место должен был прийти парусник. Ночью на побережье поднялась пулеметная и автоматная стрельба, бросали осветительные ракеты. Чем все это кончилось, дядя Спиро не знал. На следующий день, под вечер, к нему пришел Гастон, сосед, старый рыбак. Он сказал, что немцы чем-то обозлены. Целый день слышалось тарахтенье машин и мотоциклов. Они явно что-то замышляют. Дело может обернуться очень плохо, немцы шутить не любят. У Гастона недалеко есть лодка. Надо бежать. Немедленно. Что думает дядя Спиро? Дядя Спиро думал то же самое. В темноте они незаметно отчалили. Через час были далеко в море. Позади, на берегу, над поселком, стояло зарево. Слышались крики, автоматная трескотня. Так дядя Спиро оказался в Англии.

— Потом, — закончил свой рассказ молодой человек, — этот старый одессит увел меня из маленького ресторана, где мы сидели и беседовали, и на безлюдном пирсе, в темноте, под моросящим дождем, поминутно оглядываясь, выложил главное. Полковник на допросе сказал: немцы весной или летом этого года высадятся в Англии. План операции называется «Морской лев». Все приводится в готовность — сухопутные войска, авиация, морские силы. Плавсредства будут стянуты отовсюду. Гестапо, эсэсовцы имеют планы Лондона с указанием правительственных и военных инстанций для их захвата и ликвидации. Подготовлены немецко-английские разговорники для войск. Немецкие генералы уверены в успехе. Вот, товарищ комбриг, что я хотел рассказать вам, потому что это не давало мне покоя.

Молодой человек замолчал, перевел дыхание.

— Я понял вас, — комбриг наклонил голову. — Спасибо, что вы рассказали все откровенно.

— Вы знаете, товарищ комбриг, этот грек, когда мы прощались, словно с ума сошел! По лицу слезы текут, а сам твердит, как безумный: «Скажи все это в Москве, скажи! Я понимаю, у вас пакт о ненападении с Германией, но ведь это вынужденный пакт! Вы же не хотите, чтоб Германия победила! Скажи в Москве, скажи! Пусть будут приняты меры!» Я улыбаюсь, говорю ему: какие меры? А он кричит: «Откуда я знаю? Это не нашего ума дело! Главное, чтоб меры были приняты. Главное, чтоб Москва знала, слышишь? Скажи там, обязательно скажи!»

— Я вас понял, — повторил комбриг.

— Может быть, все это давно у нас известно, может быть, я зря беспокоюсь. Вы меня извините. Но все равно, я рад, что рассказал это человеку, который все может оценить правильно, с военной точки зрения. Спасибо, что выслушали меня.

— Пожалуйста, — ответил комбриг, — и не надо волноваться. Тем более, не надо свое волнение передавать окружающим. Нужна выдержка. Ведь вы моряк…

— Да, да, конечно…

Молодой человек попрощался и пошел назад.

Из темноты показалась фигура капитана.

— А я вас ищу, товарищ комбриг. Вы, кажется, гуляли? Неплохо провели время?

— О, да. Очень неплохо.

Они направились в свой дом отдыха.

2

…Гестапо и эсэсовцы имеют планы английской столицы с указанием учреждений, подлежащих захвату и уничтожению. Интересно: планы Москвы с такими же обозначениями они тоже имеют? Да уж наверное! Только руки коротки, А может быть, они когда-нибудь попробуют сделать так, чтобы руки у них стали подлиннее? Но когда? Когда… Имея одну, неоконченную войну против Англии — начинать еще одну? Против нас? Безумие, полное безумие. Правда, Наполеон в свое время, не закончив войну против Англии, начал поход против России. В России, как он говорил, он хотел поразить Англию. Ну и что? Поразил? Как бы не так. Поражение в России стало началом его собственного конца. Урок впечатляющий. Правда, для иных урок не идет впрок. Но все же — с какой стороны ни рассматривать подобную ситуацию — безумие, совершенное безумие… Конечно, военный потенциал Германии сейчас резко возрос…

Из раскрытого окна в комнату струилась прохлада ночи. Под легким ветерком тихо покачивались ветви деревьев парка. В верхнем углу окна видна была небольшая яркая звезда — она медленно мерцала, будто шевелилась, казалась то голубой, то белой, то зеленой.

Комбриг лежал на кровати, подперев голову рукой, смотрел в окно. Сна не было.

…«Морской лев». Любопытное название. Значит, и план уже есть? Нет, одесский грек в Портсмуте, наверно, не врал. И полковник тот, которого пеленали в брезент, тоже, наверно, не врал. Говорил, что знал. А что он знал? От полковника, хоть какой фигурой он ни будь, — до верховного командования вермахта — дистанция большая. А что думают там? Неизвестно… Будут стянуты все плавсредства. Хорошо. Ну, а «владычица морей» — что ж? Будет смотреть на это безучастно? Нет, милые, она тоже стянет все, что сможет. Первый рывок, может быть, и удастся. А потом? Снабжать всю эту танковую и пехотную армаду? Колоссальный расход боеприпасов… Морем… Правда, очень уж неширок этот Канал — проклятый этот Ламанш. На западе — 110, на востоке — 32 километра… Но все же… но все же — тридцать два… По воде не побежишь, снаряды и горючее на грузовиках не потащишь… Опять, значит, плавсредства, а их англичане будут пускать ко дну с великим умением и удовольствием. Решит ли все дело авиация? Сомнительно… Нет — все равно безумие, совершенное безумие…

Наутро комбриг проснулся с головной болью, что с ним вообще редко бывало даже в дни самой напряженной работы. Умылся. И только после изрядного моциона по парку боль в висках исчезла, и прояснились мысли. За стол уселся с улыбкой, приветливо поздоровавшись с капитаном. Слегка подтрунивая над ним и над собой, говорил, что, мол, капитан преподал ему хороший урок, показал, как по-настоящему надо развлекаться и отдыхать.

— Танцевать! Именно танцевать надо, что вы вчера и делали. А я ввязался в нудный разговор о международном положении. Впрочем, я не сам ввязался: меня очень решительно атаковал молодой писатель-маринист. Этот морячок высказывал очень интересные мысли.

— Какие, товарищ комбриг?

— Он уверял, что немцы в ближайшее время высадятся в Англии.

— Я тоже думаю, — товарищ комбриг, что следующий шаг вермахта будет состоять в прыжке на Британские острова.

— Остроумно: шаг будет состоять и прыжке. Весьма, весьма возможно, товарищ капитан…

…Один за другим шли и шли долгие, яркие июньские дни, заполненные солнцем, короткими, освежающими дождями и грозами, радостным блеском молодой зеленой листвы обширного парка. По вечерам капитан отправлялся в писательский дом отдыха один, комбриг от приглашении отказывался — говорил, что ему приятнее побыть к пределах старой усадьбы, к которой он привык.

Как-то, вышагивая в задумчивости по вечернему парку, комбриг повстречал капитана, возвращавшегося из дома писателей. Капитан был не один: он сопровождал даму, лицо которой показалось комбригу знакомым. Он припомнил, что эта женщина встречалась ему в первое посещение дома писателей, у подъезда. На ней было то же синее платье, отсутствовала только роза, приколотая тогда к груди.

— Ирина Александровна — поэтесса, — сказал капитан, — недавно вернулась из-за границы. Очень хочет познакомиться с вами, товарищ комбриг. Познакомиться и побеседовать.

Капитан представил его поэтессе. Комбриг поклонился.

— Вот и чудесно, — сказал капитан. — А я побегу — у меня сегодня телефонный разговор с Москвой.

Он быстро ушел.

— Вас, конечно, беспокоит нынешнее военно-политическое положение, — сказал комбриг, — и вы хотите сообщить мне что-то важное? Не так ли?

— Откуда вы знаете? — ошеломленно прошептала женщина.

— Я обладаю даром телепатии, — улыбнулся комбриг. — Итак, я вас слушаю.

— Все равно… это очень странно, — сказала она. — Я даже не знаю…

— Ах, Ирина Александровна, вы простите мне мою мистификацию, но ничего странного здесь, честное слово, нет. Сейчас с военными все говорят только об ужасно важных вещах, и все дают советы. Это естественно: положение очень напряженное.

— Да, напряженное, — медленно повторила Ирина Александровна. — Но что бы ни случилось, я все равно скажу вам то, что я знаю. Это важно прежде всего для меня самой.

— Я вас слушаю.

Она огляделась. Аллея была пустынна.

— Сядем, — сказала она.

Комбриг и Ирина Александровна опустились на скамейку.

— Я провела в эмиграции двадцать лет, — начала она. — Почти все время в Германии. Русских эмигрантов немцы, как правило, не трогали. Я жила в Мюнхене. Общение поддерживала с писателями, музыкантами, художниками — главным образом русскими, но были и немецкие знакомства. Среди них — одно очень для меня важное и — я бы сказала — нежное. Я встретила там свою гувернантку. Ведь я выросла в старинной русской профессорской семье, и в детстве у меня была немка-гувернантка. Их еще называли боннами. К тому времени, когда мы с ней встретились в Мюнхене, она сильно постарела, хотя все ещё была очень живой, общительной, бодрой женщиной. У нее были белокурые завитые локоны, острые, внимательные глаза в очках, розовые щечки. Носила старомодную кокетливую шляпку с какими-то уморительными цветочками, в руках — обязательно маленькую кожаную сумочку с затейливыми украшениями. Виделись мы с ней нечасто, но каждая встреча с этой милой, славной женщиной была для меня настоящей радостью — словно я на мгновение возвращалась в детство. Она очень любила меня и по-прежнему называла — на немецкий манер — Иринхен. Повторяю, встречались мы только от случая к случаю, но в тот раз она сама вечером пришла вдруг ко мне — за несколько дней до моего отъезда на родину. Сказала, что ей очень захотелось попрощаться со мной. Немного всплакнула. А потом неожиданно увела меня — извините, пожалуйста, товарищ комбриг, — в туалет, достала из своей сумочки небольшой розовый, тщательно заклеенный конверт и сказала следующее. У нее есть давний приятель, очень милый старичок. Большой оригинал! Он тоже некогда жил в России и — представьте себе! — влюбился там в одну даму. Бедняга продолжает до сих пор страстно любить ее. Такой оригинал! У него давно не было случая передать ей привет, и вот сейчас, когда милая Иринхен уезжает на родину, такой случай представился. Боже мой, конечно, никакого письма! Он так боится скомпрометировать даму своего сердца! Ведь она известная русская писательница, ее там все знают! Как можно! Вот маленький, розовенький конверт, он даже надушен — для приятности. Его нужно передать милой Иринхен в укромном месте — ведь это — укромное место — правда? Иринхен своими милыми ручками должна сама распечатать конверт и прочесть то, что сказано в записке. Но — боже сохрани! — ни в коем случае не вслух!

Прочтя и твердо запомнив записку, Иринхен должна тут же, в этом укромном месте, вернуть ее вместе с конвертом своей старой, доброй гувернантке, после чего все это необходимо немедленно сжечь, пепел бросить в унитаз и спустить воду. Так умолял сделать ее друг, этот невозможный оригинал! Так и было сделано. Я прочла записку, запомнила ее — это было нетрудно — в ней оказалось всего три строчки. Потом мы сожгли записку и конверт, бросили пепел в унитаз, спустили воду и вышли из укромного места. Попрощались, расцеловались, и она ушла. В окно я увидела, что мою милую, добрую гувернантку поджидал в некотором отдалении господин в низко надвинутой шляпе, с палкой в руке. Когда она вышла из подъезда, он взял ее под руку, и они удалились.

— Любопытно, очень любопытно, — сказал комбриг. — Такая романтическая история! Она мне очень понравилась…

— Она вам понравится еще больше, когда вы узнаете, что было в записке.

— Что же?

— Вот — слово в слово: «в декабре 1940 года утвержден план нападения вермахта на Россию. Кодовое название — «Барбаросса». Срок — лето 1941 года».

— Что ж, примерно этого я и ожидал.

— Почему?

— А что еще может привезти важного и серьезного человек, приехавший частным образом из Германии?

— Вас ничем не удивишь, товарищ комбриг.

— Должность такова. Но я очень благодарен вам за ваше сообщение.

— Теперь я освободилась от своей тяжкой ноши. Спасибо, что выслушали меня. У вас большое терпение.

— Должность такая.

— Я пойду.

— Разрешите мне проводить вас, Ирина Александровна…

…Значит, теперь еще план «Барбаросса» — так, кажется, звали какого-то германского императора двенадцатого века. Интересно. Нет, и это тоже на вранье непохоже.

Кстати, если все было сделано так, как она рассказала, — этот господин с палкой обеспечил себе абсолютную конспирацию: никто больше не знает, что было в записке, а самой записки нет. Что толкнуло его на этот шаг? Кто знает? Мало ли могло быть причин, хотя бы и личного порядка.

…Опять на него смотрит звезда из верхнего угла окна — не шелохнется, безмолвствует. Опять он лежит на постели, подперев голову рукой, слушает шум деревьев.

…Неужели это правда? Неужели, случится так, что немцы, не закончив войны с Англией, начнут войну против нас? Чтобы они, держа фронт на Востоке против красных армий, имели с другой стороны, у себя в тылу, обозленную, смертельно напуганную Англию, решившую теперь уже во что бы то ни стало покончить с Гитлером? Таким образом, немцы собственными руками создают союз, который приведет их к гибели. Раньше создать такой союз было невозможно.

…Летом 1939 года он входил в качестве советника в состав советской военной делегации на переговорах с английской и французской военными миссиями.

На совместном заседании военных представителей всех трех держав начальник генштаба доложил, что против агрессии в Европе Советский Союз в европейской части страны развернет и выставит сто двадцать пехотных и шестнадцать кавалерийских дивизий, пять тысяч тяжелых орудий, девять-десять тысяч танков, до пяти с половиной тысяч бомбардировщиков и истребителей…

…Советская военная делегация предложила несколько вариантов совместных действий вооруженных сил трех держав против блока агрессоров. Первый вариант — в случае нападения агрессивных сил на Англию и Францию… Второй вариант — в случае нападения на Польшу и Румынию… Третий вариант — в случае нападения на СССР через Прибалтику и Финляндию.

В последнем случае — подчеркнул начальник советского генштаба — Франция и Англия должны немедленно вступить в войну с агрессором или блоком агрессоров.

Комбриг хорошо помнит, как он тогда, сдерживая волнение, слушал звучный, хорошо поставленный баритон начальника генштаба, следил за его нахмуренным лицом, за взмахами остро отточенного карандаша, за крошечными яркими зайчиками, которые отбрасывало его пенсне, за крупными белыми руками, раскладывавшими на столе перед членами английской и французской военных миссий карты, схемы, таблицы, смотрел на господ членов миссий — и чувствовал, что ничего этого никогда не будет. Никогда английские и французские армии не вступят в войну против агрессора, если этот агрессор нападет ка Советский Союз — где бы то ни было, — на севере, в центре или на юге европейской территории. Советским войскам великодушно будет предоставлена возможность истекать кровью, а западные державы… А западные державы будут спокойно взвешивать выгоды своего положения и, не спеша, решать, как им лучше поступать в такой превосходной ситуации.

Господа члены английской и французской военных миссий внимательно слушали, кивали холеными головами, одобряли намерение Советского Союза дать отпор агрессору, хвалили прекрасно выполненные подготовительные материалы, — карты, планы, схемы, в соответствующих местах доклада начальника генштаба — хмурились, воинственно разглаживали усы и — уклонялись. Вопрос о заключении военной конвенции трех держав еще не созрел. Нужно обменяться мнениями. Требуется время для тщательного изучения. У них не имеется полномочий. Они запросят свои правительства. Они…

Истекали последние минуты перед началом всесветной кровавой трагедии, а они продолжали свою пошлую, ничтожную, нелепую игру, воображая, что они держат в своих руках нити мировых событий, тогда как эти события давно уже выскользнули из-под их контроля…

Может быть, именно тогда — в великой тайне, в молчании — созревала почва для того, чтобы в конце концов превратить в действительность то, что тогда комбригу казалось абсолютно недостижимым: поставить гитлеровскую Германию между двумя ударами — с Востока и с Запада.

…Если милая Иринхен сказала правду… Если человек с палкой сказал правду…..Если он знал правду… Если «Барбаросса» существует… Если этот план будет приведен в действие… Если он будет приведен в действие именно в такой ситуации — когда длится неоконченная война на Западе… Тогда политически дело выиграно… Ведь это самое главное — политически… А в военном отношении?

Едва комбриг в своих размышлениях дошел до этого пункта, как его тело пронзила непроизвольная дрожь.

…Тогда перед страной возникнет грозная опасность. Может быть, самая грозная за всю историю.

Вспомнилось давнее. Это было, кажется, в двадцатых годах… Вспомнился его старый учитель, великий знаток военной истории, походов, кампаний, отступлений и наступлений, всевозможных стратегических тонкостей… Однажды он сказал ему: запомните, мой молодой друг, если когда-нибудь немцы первыми начнут войну против нас… Подчеркиваю: первыми… Чего — не дай бог… То они дойдут до Москвы… И нам придется отбиваться, по колена в крови, у самых ее стен… Отобьемся, наверно, но — не дай бог…

…Звезда передвинулась и теперь стояла посредине окна, все так же медленно мерцая. У нее был такой вид, будто она о чем-то спрашивала.

Пора возвращаться в Москву, отдохнул неплохо. Время не терпит. Спасибо, что позволили побыть здесь, прийти в себя. Надо обязательно зайти в разведуправление, рассказать про все, что ему неожиданно пришлось здесь узнать. Интересно, как они отнесутся к этому?..

Незаметно для себя комбриг уснул.

Наутро он проснулся в каком-то нетерпении. Ему хотелось все вновь и вновь, с разных сторон обдумывать то, что надвигалось и — может быть — стояло уже у порога.

За столом, во время завтрака, он задумчиво сказал капитану:

— Имейте в виду, мои советы выполнить не так уж трудно.

— Какие советы?

— Насчет инерции мышления. Все дело в понимании прошлого.

— Очень интересно, товарищ комбриг.

— Если прошлое обожествлять — инерция возникнет. Если знать, что прошлое живет и все время развивается — инерции не будет. Ваш отец историк, он сумеет вам разъяснить это. Надо воспитывать свой вкус.

— Поясните, пожалуйста, товарищ комбриг?

— Поверхность застывшего прошлого — пресная штука. Надо приобрести к нему вкус, а для этого — проникнуть поглубже. И тогда вдруг окажется, что там оно острое, оно — жжется. Воспитывайте свой вкус, капитан.

— Спасибо за хороший совет, товарищ комбриг…

Днем он много гулял, словно прощаясь с парком. Мгновениями мысленному взгляду его представлялись бесконечные пространства — земли, страны, государства, — уходящие на Запад. И там, в них, — десятки, сотни тысяч людей, взоры которых обращены на Москву: пусть Москва что-то сделает, пусть Москва примет меры… Какие? Не нашего ума дело… Лишь бы Москва знала! Лишь бы Москва знала…

Поздно вечером комбрига позвали к телефону. Он узнал голос своего старого друга, сослуживца по генштабу:

— Возвращайся немедленно. Машина за тобой послана.

Едва он прибыл в генштаб, как его тут же вызвали к генерал-лейтенанту, начальнику оперативного управления. Когда комбриг вошел в кабинет, генерал-лейтенант стоял недалеко от двери, видимо, ожидая его. Поздоровались.

— Товарищ комбриг, обеспечьте немедленную передачу шифровки по своему направлению. Вот директива, — генерал-лейтенант подал ему лист бумаги с машинописным текстом.

Комбриг вышел. Идя по коридору, пробежал бумагу глазами: «…В течение 22–23.6.41 г. возможно внезапное нападение… войскам быть в полной боевой готовности, встретить возможный удар немцев или их союзников… противовоздушную оборону привести в боевую готовность… подготовить все мероприятия по затемнению городов и объектов…»

ДУЭТ ИЗ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»

Случилась эта поездка неожиданно. Очистив котелок с супом, Николаев уселся за маленький, сколоченный из тесаных жердей стол у окна. Он вытащил пистолет и, не торопясь, начал его разбирать. В полутемной землянке никого больше не было. Другие три офицера связи находились в разгоне, и Николаев наверняка мог рассчитывать, что его хоть на время оставят в покое. Вряд ли кому-нибудь в штабе дивизии мог понадобиться еще один посыльный в этот поздний час зимнего дня.

Поэтому Николаев и принялся чистить свое личное оружие.

Надо сказать, у каждого из четырех лейтенантов, обитавших в землянке на склоне занесенного снегом оврага, было свое излюбленное занятие, которому он предавался в часы досуга. Высокий, широкий в плечах, плотный Гаврилов, ни днем ни ночью не снимавший с головы шапки-ушанки, писал, например, письма. С хмурым видом усаживался он за стол и строчил их по нескольку штук подряд. Кому он писал, никто не знал, потому что сам он никогда писем не получал. Чернявый Колчин, когда не его черед был идти с пакетом или с поручением, обычно спал. Он мог проспать очень много, но от этого нисколько не терял обычной своей живости. Когда бы его не разбудили, он имел свежий и довольный вид слегка вздремнувшего человека. Растягивая в невольной улыбке полные розовые губы, весело ругаясь, он быстро надевал шинель и туго подпоясывался широким офицерским ремнем. Наконец четвертый из обитателей землянки, низенький, остроносый Черенец, в свободное время читал уставы. Он укладывался на нары, вытаскивал потрепанный устав караульной службы и в сотый раз начинал его перечитывать. Когда ему встречалось что-нибудь заслуживающее особого внимания, он поднимал палец и прочитывал это место вслух.

Итак, Николаев принялся возиться с пистолетом. Однако, разобрав его, он обнаружил, что тем временем в землянке стало совсем темно. Тусклый, туманный февральский день перешел в сумерки, и небольшое квадратное оконце землянки, пропускавшее не так уж много света, теперь едва серело в полумраке.

Мурлыча себе под нос какой-то незатейливый мотив, Николаев зажег «молнию» — так иронически называли офицеры свой осветительный прибор. «Молния» — на самом деле была не что иное, как пустая сорокапятимиллиметровая латунная гильза от снаряда, в которую наливали керосин. В верхней сплющенной части ее торчал край фитиля из сложенного в несколько раз куска портянки. Он горел дымным, красным пламенем, от которого в носу осаждались целые пласты черной сажи. Устроив себе освещение, Николаев, наконец, смог приступить к чистке пистолета, что доставляло ему всегда большое удовольствие.

Но тут-то ему и помешали. Раздался стук в дверь, заколебалась прикрывавшая вход зеленая плац-палатка, и глазам лейтенанта предстал высокий, долговязый ефрейтор Бочка. Он был невероятно худ, и поэтому над ним вечно подшучивал весь комендантский взвод. Сам он довольно болезненно переносил грубоватые солдатские остроты. При всяком удобном случае Бочка старался доказать, что он не всегда был таким худым и только на фронте этак с ним приключилось.

Войдя в землянку и остановившись перед Николаевым, Бочка мрачно доложил, что лейтенанта требует начальник штаба. Лейтенант вздохнул.

— Что у них там такое?

Бочка качнул головой и коротко ответил:

— Не знаю, товарищ лейтенант.

Лейтенант хотел спросить еще что-то, однако с сомнением посмотрел на Бочку и промолчал.

— Хорошо. Можете идти, — сказал он.

Бочка, сгибаясь в три погибели, вышел.

Чертыхнувшись, лейтенант принялся быстро собирать наполовину вычищенный пистолет. Он оделся, повесил через плечо планшет, снял с двери плащ-палатку, скатал ее и сунул под мышку. Наконец он потушил «молнию», вышел вон, закрыл дверь и подпер ее снаружи поленом. Последнее означало, что хозяев нет и дом пуст.

Через час он уже шел по занесенной снегом, укатанной полозьями дороге, которая вела от штаба дивизии к главной магистрали. В кармане шинели у него лежал продовольственный аттестат — волшебный документ, придуманный интендантами, о котором можно с уверенностью сказать, что он происходил по прямой линии от скатерти-самобранки. С помощью этой бумаги лейтенант мог есть и пить в любой воинской части, куда бы его ни забросила судьба.

Лейтенант торопился. Его направили в соседнюю дивизию. Туда надо было прибыть завтра не позднее двенадцати часов дня.

Он шел быстро и, наконец, выбрался на главную дорогу. Но что это была за дорога, надо сказать особо.

На языке военных топографов этот район назывался лесисто-болотистой местностью. На картах она изображалась нескончаемыми разливами зеленой краски, покрытой зловещими прерывистыми черточками горизонтальной штриховки. Штриховка и обозначала болота. А болот здесь было великое множество, и все они назывались «мхами». Было здесь болото «Большой мох» и болото «Малый мох» (простиравшееся, кстати сказать, километров на двадцать и чуть ли не превосходившее размерами «Большой мох»). Было болото «Черный мох» и даже болото «Сухой мох» (последнее пользовалось особенно дурной славой, как совершенно непролазное). Солдаты ненавидели эти болота пуще немцев и ко всякому «мху» добавляли обычно один и тот же эпитет, произносить который, правда, не всегда удобно.

Однако по этим болотам надо было ездить, надо было снабжать дивизии, сражавшиеся в лесах. Надо было перебрасывать тысячи тонн грузов: муку, мясо, крупу, соль, спички, табак, сапоги, шинели, валенки, снаряды, мины, гранаты, патроны, взрывчатку, горючее, медикаменты, фураж и многое, многое другое. Поэтому возникли здесь дороги совсем особого типа. Их называли здесь настилом, потому что дорогу настилали стволами деревьев, тесно прижатыми друг к другу.

Ездить по настилу было тряско. Зато ездить по нему можно было круглый год: и весной, и летом, и осенью, и зимой. Зимой даже было лучше: снег заполнял впадины между стволами, и машины не так трясло.

Вот лейтенант и вышел на этот самый настил. Даже занесенный снегом, он возвышался над землей почти на полметра, уходя в обе стороны, вправо и влево, ровной полосой, теряющейся во мгле. Николаев пошел на север. Ему надо было добраться до перекрестка дорог, повернуть почти под прямым углом на восток и на следующем стыке настилов взять к югу, описав таким образом огромную букву «П». Весь этот путь занимал больше тридцати километров. Только так мог лейтенант попасть к месту назначения, потому что дороги напрямик не было.

Лейтенант шел быстро, стараясь при каждом шаге ступать на верхние края бревен, занесенных снегом. От этого его походка была похожа на какой-то бесконечный танец. Небо сплошь было покрыто тучами. Но за тучами была луна, и потому все пространство заполнял слабый свет. Казалось, он исходил от снега, от верхушек деревьев, то уходивших в стороны, то подступавших к самой дороге.

Долго шел лейтенант, и за все время ни одна попутная машина, на которой он мог бы пристроиться, не обогнала его. Зато навстречу ему то и дело ехали грузовики, сани, шли колонны солдат.

Часа через два он добрался до перекрестка дорог, и тут ему повезло. У контрольно-пропускного пункта остановилась порожняя полуторка. Она шла как раз в тот штаб, куда лежал путь лейтенанта. Он залез в кузов, и машина тронулась. Пошел снег. Он падал все гуще и гуще. Машина тряслась по настилу. А лейтенант старался поменьше шевелиться, чтобы мокрый снег не падал ему за воротник.

Наконец машина остановилась. Он вылез. В сумраке между деревьями виднелись какие-то бугры. Он догадался, что это были землянки, и обрадовался: наверно, доехали. Хорошо было бы теперь забраться в тепло и заснуть до утра. Лейтенант сделал несколько шагов и напоролся на часового.

— Стой, кто идет? — раздался голос, и лейтенант увидел фигуру с автоматом на шее.

Фигура потребовала у лейтенанта «пропуск» — секретное слово, которое меняется каждые сутки. Здешнего пропуска лейтенант не знал. Часовой повернул голову и крикнул несколько раз в темноту:

— Карпенко, а, Карпенко!

— Чего? — донесся голос.

— А покличь сержанта! Хтось тут пришел и пропуска не знает.

— Сейчас.

Явился сержант. Николаев объяснил ему, кто он такой.

— Так вам в оперативный отдел надо?

— Ну да, так то завтра. А сейчас где-нибудь переночевать бы.

— Ах, переночевать! Ну пойдемте к нам.

Сержант повел его за собой. Прошли метров двадцать, остановились у одного из бугров, возле которого тоже стоял часовой. Лейтенант догадался, что это и был тот самый Карпенко, который вызвал сержанта. Спустились на три ступеньки, сержант отворил дверь, вошли. Здесь было темно и тепло. На столе в консервной банке с темной жидкостью плавал фитиль, зажатый проволокой. На кем дрожало крошечное зернышко пламени. Оно нисколько не освещало нутро землянки, а только еще сильнее подчеркивало тяжелый мрак, царивший в ней.

Сержант спросил у лейтенанта удостоверение личности, взял его, наклонился к печке в углу и, отворив дверцу, раскрыл маленькую книжечку, прочел все, что было в ней сказано о лейтенанте Николаеве.

Красное пламя осветило в этот момент сержанта. Лейтенант увидел совсем юное решительное лицо и низко надвинутую на лоб шапку.

— Ложитесь, товарищ лейтенант, — сказал ему сержант, возвращая удостоверение, и показал в глубину землянки.

Лейтенант догадался, что там были нары. Он нащупал тела спящих людей, лег, положил под голову плащ-палатку и тотчас же заснул. Раза два ночью просыпался он и каждый раз видел в углу у печки молодого сержанта. Тот читал. И лицо его, освещенное пламенем, говорило, что он в эту минуту был далеко, очень далеко от этой темной землянки.

А утро наступило ясное, солнечное. Когда лейтенант выбрался, наконец, наружу, на дворе блестел зимний день. Солнце, набирая силу, пробивало лучами сизый утренний морозный туман, освещало недвижные стволы сосен, сугробы снега, дымы их труб. Гулко, сильно отдавались голоса людей в лесу, как будто под какими-то невидимыми огромными сводами. Вдали погромыхивало, и что дальше, то сильнее.

Лейтенант отошел подальше в лес, повесил шинель на сучок, снял гимнастерку, свитер, нижнюю сорочку и умылся снегом. Снегом он растер руки, шею, грудь, достал из планшета полотенце и насухо вытерся.

Приведя себя в порядок, пошел в оперативный отдел штаба, размещавшийся в большом блиндаже, над которым высился целый холм земли.

«Богато живут, — сказал про себя лейтенант, с уважением рассматривая это инженерное сооружение, — накатов пять будет, не меньше».

В дверь то и дело входили и выходили солдаты и офицеры. У большой ели, шагах в десяти, стояли двое лыжников в маскхалатах. Тут же прохаживался высокий рыжий капитан в валенках и полушубке. Он недовольно хмурился. Ответил на приветствие лейтенанта, смерил его сердитым взглядом, ничего не сказал и продолжал ходить взад и вперед.

Лейтенант решил немного подождать. Ему не хотелось лезть в землянку, когда там и без него хватало народу. Он начал насвистывать что-то, глядя в сторону.

Услышав мотив, который выводил лейтенант, рыжий капитан остановился и начал прислушиваться. Сердитое выражение исчезло с его лица. Он вновь начал было ходить, но потом подошел к лейтенанту, взглянул на него с любопытством.

— Так-так, — сказал он, улыбаясь, — Прилепу и Миловзора вспомнили?

— Чего? — не понял лейтенант.

Капитан смотрел на него и все улыбался. На гладко выбритом румяном лице его было столько радости, словно он получил в подарок что-то очень приятное.

Лейтенант невольно обратил внимание на его высокий лоб, маленький, красивого рисунка рот, твердый, упрямый подбородок. Честное слово, этот рыжий капитан был очень симпатичен.

— Вы о чем это, товарищ капитан? — спросил лейтенант.

— Мотив-то, что вы сейчас насвистывали. Вы разве не знаете, что это такое?

Лейтенант отрицательно покачал головой.

— Ну как же! Ведь это же дуэт Прилепы и Миловзора из «Пиковой дамы»! — Он помолчал и вдруг тихонько пропел:

Мой миленький дружок,

Любезный пастушок…

Затем отвернулся и молча отошел в сторону. Лейтенант уже думал, что разговор можно считать оконченным, но капитан вновь подошел и задумчиво сказал:

— Видите, какое дело, лейтенант…

Он уже не улыбался. А лейтенант смотрел на него и ничего не понимал. Он только смутно чувствовал, что этот простенький сентиментальный мотив, который он неведомо где слышал и который совсем случайно вспомнился ему в это утро, тронул в душе рыжего красавца капитана какую-то сокровенную струну. К сожалению, лейтенант не слушал «Пиковой дамы» и не был знаком с поучительной историей Прилепы и Миловзора. Боясь обнаружить свое невежество, лейтенант деликатно молчал и ждал, что еще скажет капитан.

Но и тот тоже молчал. И лейтенант не знал, что в эту минуту капитан видел перед собой не зимний лес, не бугры землянок, занесенных снегом, а невероятно далекий для него сейчас тихий, мглистый воскресный день ранней осени, улицу, театр, толпу и девушку в красном шерстяном платочке на голове. Они шли рядом. У нее были серые глаза, и она тихо пела:

Мой миленький дружок,

Любезный пастушок…

Но рассказать об этом было невозможно, и капитан молчал.

Из оперативного отдела высунулась голова без шапки с черными всклоченными волосами и крикнула:

— Капитан!

Капитан обернулся на оклик, кивнул с какой-то тенью улыбки на лице лейтенанту и скрылся за дверью землянки.

Лейтенант стоял и слушал, как переговаривались бойцы-лыжники под елью.

— Федь, а вчера в батальоне водку давали.

— Врешь!

— Зачем врать? Точно говорю. Сам видел, старшина ходил с бидоном и спрашивал, где Федька Черкашин. Я, говорит, ему целый литр дам, чтоб у него лапы не мерзли.

— Пошел к черту! Опять начал?

— Федь, а Федь, нет, правда, отчего у тебя ноги так мерзнут? Ты бы их чем-нибудь смазывал.

— Был бы я такой жеребец с копытами, как ты, у меня б тоже не мерзли.

Из землянки быстро вышел капитан.

— Черкашин! — крикнул он. — Маскхалат!

Один из лыжников быстро подбежал к нему, передал маскхалат. Капитан начал натягивать его на себя.

Непосвященным надо при этом сказать, что зимние маскхалаты состояли обычно из брюк и широкой рубахи с капюшоном. Шились они из обыкновенной тонкой белой материи, ну, скажем, из той, что идет на простыни или на наволочки. Новенькие эти маскхалаты всегда придавали бойцам особенный, нарядный, бравый вид.

Но лейтенант, наблюдая, как одевался капитан, подумал почему-то о том, в какой ослепительный цвет красит эту белую ткань человеческая кровь, льющаяся из раны. Он видел, как это бывает.

— Ну, пока, лейтенант, — сказал капитан.

Он стал на лыжи, поданные ему бойцом, махнул на прощание рукой, улыбнулся.

— Не забудете? То был дуэт из «Пиковой дамы».

Сопровождаемый двумя лыжниками, он быстро покатил прочь.

Лейтенант смотрел ему вслед. Он, конечно, не знал, что видел его в первый и последний раз.


— В тот день он был убит, — сказал Николаев.

Мы сидели за столиком в буфете театра. Здесь, во время антракта, он и рассказал мне эту давнюю короткую историю.

— Поздно вечером, в тот же день, — продолжал Николаев, — я был в землянке оперативного отдела, когда в дверь тяжело ввалился Черкашин. Я узнал его. Но он был уже не тот нарядный белый снеговик, как давеча утром. И лицо его, и вся левая сторона маскхалата были совершенно черными. Я знал отчего. Я мог поручиться, что недалеко от него, когда он лежал на снегу, упал снаряд, вырыл яму и, взорвавшись, обдал его черной грязью.

Черкашин пришел в штаб с донесением. Оказывается, отдельный лыжный батальон выполнил задачу и взял деревню на левом фланге дивизии. Но командир батальона был убит во время атаки. Это и был тот самый рыжий капитан, с которым я разговаривал утром.

Все это Черкашин поведал офицерам отдела после того, как вручил измятое, испачканное донесение.

Затем он снял с себя рубаху — верхнюю часть маскхалата, — кое-как расстегнул негнущимися пальцами полушубок, запустил вглубь руку и достал из этого припотевшего солдатского нутра, из кармана своей гимнастерки, небольшую пачку бумаг убитого капитана. Черкашин нерешительно держал их в заскорузлых ладонях, потом медленно произнес:

— Вот документы капитана.

Кто-то из офицеров сказал, что он может оставить их здесь и что потом их передадут в отдел кадров.

Черкашин отрицательно покачал головой.

— Нет, я сам, — сказал он, словно обрадовавшись, что ему еще не надо расставаться с этими бумагами, — раз в отдел кадров, я сам… Я знаю, где…

Ему никто не возражал. Он хотел засунуть бумаги обратно в карман, и тут на стол из пачки выпала фотография. Я машинально протянул к ней руку, но Черкашин успел прикрыть ее ладонью. Он поднял глаза и узнал меня.

— А, это вы, товарищ лейтенант, — сказал он и после некоторого колебания отнял руку. Я взял фотографию.

На меня взглянуло женское лицо, миловидное, простое, задумчивое, с ласковыми глазами Внизу наискось было написано: «Твой миленький дружок» и стояла буква «Н».

Я отдал фотографию Черкашину. С меня было довольно. Он взял ее, вложил в пачку, сунул в карман. Проделывая все это, он, не отрываясь, смотрел на меня. Что-то привлекло его в выражении моего лица.

Все молчали. Черкашин хотел уже встать и выйти, но так и остался сидеть, сощурив веки, устремив черные блестящие глаза на печурку в углу, не в силах побороть охватившей его вдруг дремоты и усталости. Потом он попросил пить и заснул, уронив голову на стол. В руках у него так и осталась зажатой грязная белая рубаха маскхалата.

Я вышел из землянки, и, стоя в темноте, думал о капитане и о женщине на фотографии. Перед глазами стояла короткая фраза, написанная, видимо, ее рукой. Только теперь, с каким-то запоздалым сожалением, я начинал понимать, что происходило в душе капитана давеча утром при разговоре со мной.

Вокруг было очень темно. Между деревьями смутно угадывались бугры землянок. А дальше начинался страшный бесконечный настил. И мне казалось, что я опять бреду по настилу и далеко впереди светится одинокая огненная точка, похожая на дымное пламя нашей доморощенной «молнии» в землянке офицеров связи штадива…


Николаев замолчал, повел глазами вокруг, словно очнувшись, взглянул на меня, усмехнулся смущенно.

Раздался третий звонок, и мы пошли в зал. Я сбоку поглядывал на Николаева. Его лицо было угрюмо. Но, странное дело, оно показалось мне помолодевшим. Его глаза светились мрачным светом, как это, наверное, было давным-давно, когда он носил форму лейтенанта, ел суп из котелка, шагал по настилу в лесах и спал в землянках.

Раздвинулся занавес. И когда Прилепа запела, когда раздались ее наивные слова:

Мой миленький дружок,

Любезный пастушок…

я заметил, что Николаев дернул подбородком, плотно сжал губы и глубоко вздохнул. И я понял, что все по-прежнему живо в нем: и лес в снегу, и морозное утро, и грохот боев, и образ капитана, который пропел ему тогда эту фразу.



Загрузка...