Я такой дурак был, Кесс. Да что тут сказать, ты и так знаешь. Не то чтобы поумнел, конечно. Так только.
Знаешь, что придумал? Приеду, встречу тебя — и извинюсь. На колени встану. Хочешь, и правда встану? Девочкам это вроде нравится, а мне ну… не сложно. Что от этого какая-то там честь куда-то там падает — это такая херня, Кесс, мне не жалко. Так вот, я думал, приеду, встану и буду извиняться. Я даже речь сочинил, на четыре листа. Там сначала пафос, а потом стендап. Неплохой, кстати говоря.
А ты будешь смеяться и говорить, чтобы я прекратил. Такая была идея.
Что? Не смешно? Мне тоже не очень.
Всё это… просто ужасно глупо. Речь, может быть, и зря, не надо было её писать, и учить наизусть было не надо, это выглядело бы, будто я полный идиот. Но сказать было надо. Хотя бы что-нибудь глупое. Надо было просто поговорить сразу, по-человечески. Сказать: вон он я, вот такой. Я не хотел всего этого. Я сглупил, ты сглупила. Я не монстр из-под кровати, я хочу попробовать, давай попробуем. Ты бы послала меня в жопу, конечно. Но может быть… со временем…
И это было бы честно. Должно же быть честно.
Надо было. Но я зассал, Кесс.
Я пытался себя заставить, раз десять собирался с духом, каждый день говорил: вот сегодня обязательно. И только пытался проговорить это чёртово «извини», как сегодня превращалось в завтра.
Ты не подумай. Это не потому, что я думаю, будто мне не за что извиняться. Мне… мне есть за что. Враньё, глупые игры, чушь, которую я успел сказать. Наша первая встреча.
Но это оказалось трудно. Потому что извиниться… это ведь значит, что… это ведь значит, что это действительно моя вина.
Ты не перебивай только, ладно?
Я много лет… всё это время… я ведь знал, что это из-за меня. Что это я натворил дел, что это из-за меня ты… ты могла умереть там, в этой реке. Мне кажется, я сам умер в ней тысячу раз. В тот день, и потом раз за разом, каждую ночь.
Я очень на тебя злился. Убеждал себя, что ты кромешная дура, мозгов как у корюшки, только и умеешь, что глаза пучить. Это было проще, чем знать, что ты — это просто ты, и что я…
Что, не нравятся тебе соплежуи? Извини. Ты послушай меня ещё немножко, а потом я заткнусь и сделаю вид, что нормальный мужик. Могу за хвостом своим побегать, повеселю тебя.
Так вот, о чём я… а, об этом. О вине. Не том, которое полусладкое. К сожалению. Так вот, я договорился с собой, конечно. Не сразу, но договорился. Что ты, конечно, дура, но и я мягко скажем не мастер Апстен. Что произошло… трагическое недопонимание. Что мы оба хороши, но я, так уж и быть, буду джентльменом, буду сильнее и выше этого, возьму всю вину на себя, чтобы было проще.
Извиняться буду, сколько пожелаешь. Ты даже не заметишь, что я не совсем всерьёз. И всё станет хорошо.
А потом я увидел тебя, и всё это вдруг стало… невыносимо.
Это так глупо. Детей же учат: чуешь пару — обращайся человеком. Сразу, в тот же момент, и разбирайся по-людски. Чтобы не получилось плохого.
Когда это говорят впервые? Классе в первом? В яслях?
Это Полуночь придумала, что мышам можно быть с кошками, и всё такое. Спроси меня — так она извращенка, каких поискать. Представляешь, как это в её времена звучало? Примерно как сейчас, я не знаю, трахаться с деревьями, потому что они такие же, как мы. Она-то придумала, но звери есть звери, и…
Помнишь эту страшилку, про вирёнскую трагедию? Когда парень-росомаха совсем потерял голову, кинулся к своей паре то ли обниматься, то ли чёрт знает что, а она всего лишь синица, а синицы такие крошки, и эти их птичьи лёгкие кости, и она сломалась вся у него в лапах, а он это понял, только когда в агонии она обратилась человеком? А у него разрыв сердца потом.
Мы цивилизованные вроде уже. Так, говорят, уже не бывает. Всё врут. Я ездил как-то с матерью в портовый городочек, где косатка утопила волчонка. Она билась в волнорез, здоровенное чудище, метров семь длиной, плавники — как гладильные доски. Изрезала себе бошку, вода была вся красная. Волки выли вдвоём почти полчаса, прежде чем она угомонилась. Обратилась — а там девочка, метр в прыжке, такой воробушек. Она двинулась, конечно. Мы уехали через неделю, а она всё пыталась себя то порезать, то хотя бы об стену…
Но в газетах не написали. Замяли.
Ладно ты — первый оборот после Охоты, где там мозгов, понятное дело. Но я, я! Я-то должен был… я должен был…
Нет-нет, не говори ничего.
Я должен был быть умнее. Взрослее. Лучше, в конце концов. Думать башкой, а не… не. А я был так рад. И это превратилось в такой кошмар.
Я почти убил тебя. Как та косатка, её судили потом, и кончилось всё плохо. Я разрушил твою жизнь. Это всё сделал я. Меня тоже нужно судить.
У нас же принято думать: вот тебе пара, и ты с ней будешь приторно счастлив, как в зефирном королевстве, на мармеладном острове среди карамельных рек. И все почему-то пытаются делать вид, что это и правда так работает. Посмотреть вокруг — так общая дорога делает двоедушников такими благостными, что хоть сейчас их всех проверяй на наркоту.
Может, так и было когда-то. Что ррраз — и вы счастливы вместе, и будете счастливы вместе всегда. Но честно говоря, живьём я такого не видел.
Моя мама любила другого. Долго. Он всё ради неё бросил, принёс ей больших кровных клятв, а она избегала всяких сборищ и пыталась никогда не встретить пару. Но всё равно встретила. И осталась с парой, и они делают вид, что у них прекрасная семья, что вот это и есть настоящая, истинная любовь, а всё другое — фальшивое. На людях у них даже получается. Но я-то вижу, что на деле…
Такого много вокруг. И всякого другого тоже.
Я мечтал тебя встретить. Думал, что все эти несчастные люди — что это исключения, что им не повезло. Но это же не про меня, нет. Это не может быть про меня. У нас будет иначе. У нас будет правильно.
И вот она ты, здесь. Хвала Полуночи — живая. Не кажешься мне. Умная, смешная, нежная. Мне всё чудится, что ты всё-таки пахнешь. Но это, наверное, просто глюк.
Думаешь, я говорю тебе из квартиры не выходить, потому что вредный очень? Или потому что Сыск и правда чего-то думает про твои документы? Херня. Просто здесь мастер Дюме, и если что-то случится…
Что случится? Не знаю. Что угодно может случиться. Я никогда не думал, что такое может быть со мной. Сколько ещё вещей, о которых я не подумал?
Я бы так хотел всё исправить. Сделать что-то такое, большое, героическое, чтобы мы смогли быть счастливыми. Или чтобы… чтобы хотя бы ты могла быть счастливой. А я… я, наверное, не заслужил.
Я, наверное, должен и дальше… всё это… наверное, это цена.
Не надо меня жалеть. Не делай такое лицо. Я это говорю, но честно говоря… я не знаю даже, насколько всерьёз. Может быть, это я хочу хорошо выглядеть в твоих глазах. Может быть, это я хочу тебе казаться лучше, чем я есть. Что я, мол, готов на жертвы. Я не знаю, на что я готов. Ну да какая разница, всё равно всех этих обменов, всех этих цен — никто не предлагает.
Представь, как было бы хорошо. Такой вроде бы базар, продавец с тупыми усиками, весы синие с гирьками. Приходишь и говоришь: хочу, чтобы она меня любила. А он жуёт свои усы, сверяется с прейскурантом и говорит: с вас букет цветов, четыре листа извинений и шесть лет кошмаров. Вы ударяете по рукам, и всё, и всё понятно. Здорово, да?
Или чтобы к дорогам, выстланным Полуночью, прилагался компас. И карта. И чтобы с ними ничего, ничего нельзя было сделать… хотя нет, так было бы ещё хуже.
Мне так хочется, чтобы было легко. Чтобы вот сейчас — щёлк! — и всё сразу стало, как нужно. Но так же не будет, да? Так никогда теперь не будет. Потому что я всё испортил, и это нельзя отменить. Нельзя забыть или сделать вид, что не было. Тебя поломало, меня искорёжило, и та дорога, которая могла бы у нас быть, — она давно растаяла и не сбылась.
Её не будет больше. Никогда больше не будет.
И осталось узнать только…
Ты сможешь простить меня? Когда-нибудь. Хотя бы когда-нибудь?
Он не плакал. Только кривил губы, как будто пытался улыбнуться, но не мог. Если бы он плакал, было бы совсем ужасно.
Я облизнула пересохшие губы. Надо что-то сказать, но у меня так сжалось горло, что шее больно, и всему внутри — тоже больно.
У него лихорадочно горели глаза. Я посмотрела в них — и сказала совсем не то, что хотела:
— А ты?..