СЛЕСАРИ, СЛЕСАРИ, СЛЕСАРЯ…

1

Цех высокий, двухсветный, как в старину бальные залы, стены почти сплошь стеклянные, — с вертолета кажется, будто лежит на земле ледяной брус, посыпанный золой. Зола — это крыша, плоская бетонная крыша, площадь, а не крыша, по ней хоть на мотоцикле гоняй. С торца к прозрачному брусу прилеплена кирпичная пристройка, там бытовки, кабинеты начальства. Пристройка под той же крышей, но трехэтажная.

Раздевалки на самом верху, туда приходится подниматься по узкой блочной лестнице, только-только двоим разминуться — такие же лестницы ставят в стандартных пятиэтажных домах. Переодевшись, некоторые по той же лестнице и спускаются, проходят мимо конторки мастера и кабинета начальника, толкают заклеенную плакатами дверь, за которой скорее ожидаешь попасть в скромный кабинетик — инженера по технике безопасности, например (теперь все вышли в инженеры, и снабженцы — больше не снабженцы, а инженеры по снабжению, так что не шутите!), — но за скромной дверью не кабинетик — ах ты, простор какой! — а сборочный цех станкостроительного завода. Это удивительное чувство легкости — когда хочется вдохнуть глубоко, крикнуть, послушать эхо — появляется каждый раз, когда шагнешь один шаг и сразу, без подготовки, без перехода, попадаешь из узкого темноватого коридора в громадный аквариум, или в оранжерею для кокосовых пальм, или на стадион под крышей — одно слово: сборочный цех! Тут среди прочего собирают и карусельные станки, а за карусельным станком стоять бы мифическому титану или фантастическому жителю Юпитера, — и тем более удивительно, что управляется с махиной какой-нибудь дядя Вася, который весь-то на метр шестьдесят вытянет с сапогами и кепкой, и отлично управляется, и не лезут ему в голову никакие мифические титаны… Да, так вот некоторые спускаются из раздевалки по внутренней лестнице, проходят мимо конторки мастера, но бригада Ярыгина так не ходит. Прямо с третьего этажа есть выход на эстакаду — узкий железный балкон, тянущийся вдоль всего цеха вровень с мостовым краном; а с эстакады железная же лестница спускается вниз. Перила эстакады и лестницы выкрашены в красный цвет, как хоккейные ворота. В пересменку тихо становится в цехе, и шаги по железу грохочут: бух! бух! — и вся эстакада сотрясается под ногами шестерых мужчин; а если кто пойдет в разгар работы, когда стучат перфораторы, визжит разрезаемый металл, сухо трещит сварка, кричат снизу Оле-крановщице: «Майнай еще помалу!» — тогда не расслышит никто шагов по железной лестнице.

Кажется, они нарочно стараются бухать потяжелее: Боря Климович, самый легкий в бригаде, специально подковки набивает на ботинки. Впереди ссыпается, не держась за перила, точно чечетку бьет, Вася Лебедь. Вася отслужил во флоте, привык летать по крутым трапам, а там — не зевай, мигом лоб расшибешь! За ним Петя Сысоев. Петя служил в пехоте, но носит тельняшку и старается все делать, как Вася, получается похоже, только немного хуже; вот и чечетка по железным ступенькам смазанная выходит, каблуки иногда проскальзывают, так что страшно делается за него: не загремел бы вниз, не пересчитал бы скользкие ступеньки молодыми костями! А уж за моряками идут остальные, ступню ставят основательно, припечатывают — от них-то и происходит тяжелое «бух! бух!» — так что все слышат: идут!

Только один мог бы пройти неслышно — хоть по железному листу, хоть по скрипучим половицам — сам бригадир, потому что родился с особым талантом: с неслышной походкой барса, которая дается только великим охотникам; кажется, он не шагает, а несется вперед, не тратя усилий и только из вежливости касаясь земли. И вот Егор Ярыгин презрел свое призвание, уехал в Ленинград с уверенностью, что человек, который может подкрасться к сурку (алтайский сурок малоизвестен в других местах, но некоторые считают его пугливее соболя), загнать горного барана, — такой человек тем более может и все остальное.

Да, бригадир мог бы и по железной лестнице пройти неслышно, но он не спускается со своей бригадой, потому что из раздевалки заходит сразу к мастеру по своим бригадирским делам.

2

Бригадир, когда шел в конторку, и так прекрасно знал, чем будет заниматься сегодня. Бригада собирает автоматическую линию, а это работа не на день и не на неделю, не вчера начали и не завтра кончат. Собирают на один многотысячный наряд, а эта новость и составляет гордость начальника цеха: он предвидит статьи в газетах, обмен опытом.

Ярыгин зашел к мастеру потому, что полагается бригадиру появиться с утра у мастера, ну и заодно напомнить, что вчера не получили с токарного участка вал для конической передачи, так пусть Ароныч проследит, чтобы хоть до обеда прислали.

Александра Ароновича Егиазарова все бригадиры зовут попросту Аронычем и на «ты», хотя ему уже скоро пора на пенсию, — Ярыгин, например, моложе его лет на тридцать. Ароныч — армянин, но давно уже забыл армянский, и только когда волнуется, появляется легкий акцент. Маленький, лысый, круглый год загорелый, он бегает по своему кабинетику, который по привычке называют конторкой, и мечет громы, которых никто не боится (без молний потому что). Когда вошел Ярыгин, Ароныч громыхал на бригадира соседней бригады Костю Волосова:

— Кто обещал вчера фрезерную бабку собрать?! Кто божился?! Ты мысленно подумай, что я Борису Евгеньевичу скажу?

(Борис Евгеньевич Мирошников — начальник цеха.)

Но и Костя не сдерживал голоса:

— А как я сложу, если шлицевой втулки не подвезли? Или мне рожать шлицевую втулку? А сменные шестерни? Что ж мне, самому зубья нарезать?

— Не велик барин, нарежешь!

— Интересно! А в наряд нарезка входит? Мне шестерни должны готовые подвозить. А то я буду нарезать, а дяде в механическом они в наряд пойдут. Я и так вчера болты нарезал.

В общем, нормальный разговор.

Ярыгин сел на расшатанный стул у стены — вся мебель в конторке из алюминиевых трубок («дачные сны», как сказал однажды Вася Лебедь); трубки погнулись, и теперь стулья качаются и хромают — и стал ждать своей очереди. Некоторые любят разговаривать в три голоса, а он нет.

На широком подоконнике цвели фиалки. Больше всего Ароныч любит копаться в земле. Фиалки — что, фиалки — дело обычное, а вот каждую весну Ароныч сажает в ящик тыквенное семечко, и потом до сентября все с интересом следят, прибавляет ли в весе «поросеночек», как называют в цехе бокастую желтую тыкву.

— Почему я не крестьянин?! — восклицает Ароныч, когда наступает очередная запарка в цехе.

— А ты, Ароныч, считай, у нас сейчас вроде как уборочная, — утешают его.

— Нет, ты мысленно подумай: весной выйдешь, по земле идешь, а из нее прет! Слышно, как прет. Да и шевелится она, ей-богу, шевелится: ростки пробиваются, она и шевелится! — и он горестно машет рукой.

К сентябрю тыква отяжелеет, из «поросеночка» превратится в «кабанчика», нальется янтарным мясом, и тогда Ароныч любит постоять, положив руку на ее круглый бок.

— Теплая. Греет. — Он улыбается.

Когда заводу стали нарезать садовые участки, Аронычу, конечно, предложили первому. Там у него и яблоки, и малина калиброванная — что ни ягода, то пять граммов! — и на всю шестидесятую параллель чудо: черешня. Но тыква на подоконнике — статья особая.

— Я когда на фронте был, нас под Каневом переформировывали. Там хозяйка кормила тыквенной кашей. Вы такой не ели. Я за эту кашу любой ресторан с потрохами отдам! — На лице у Ароныча появляется мечтательное выражение.

— А за хозяйку?

Ароныч сердится и машет рукой. Не любит таких намеков.

Наконец Ароныч сказал Косте все, что хотел, и Костя ему сказал. Ярыгин уже собрался напоминать про вал для конической передачи, но заглянул Мирошников.

— А, Ярыгин, зайди-ка ко мне.

Демократ! Другой бы вызвал по телефону или послал табельщицу, а этот заходит самолично.

У Мирошникова в кабинете просторно. И мебель солидная, медового цвета. И воздух — чистый, до безвкусия, почти разреженный. Ароныч не курит сам и никому у себя не позволяет — и все равно вроде как накурено, не спасают и цветы; а Мирошников трубкой, как пароходной трубой, дымит — и не слышно запаха, прямо фокус какой-то! Из украшений — стенд с грамотами и кубками; пурпур и позолота сливаются, так что за спиной Мирошникова, когда он сидит за просторным столом, как бы сияет иконостас.

У Мирошникова необычная лысина. Когда лысина достигает таких размеров, что сливается с просторами кожи, не покрытой волосами от рождения, это обычно происходит надо лбом, а на затылке и по бокам сохраняется венчик волос, образуя подкову, раскрытую вперед; у Мирошникова же оголился затылок, а венчик остался надо лбом и над ушами, образуя подкову, раскрытую назад. Необычная форма лысины Мирошникова, конечно же, будит фантазию. Некоторые утверждают, будто каким-то мифическим взрывом (война? несчастный случай?) Мирошникову сорвало скальп, и потом хирурги в спешке (куда спешили? или нужно было ликвидировать следы аварии к приезду грозной комиссии?) пришили скальпированную кожу задом наперед — гипотеза абсолютно несообразная! Народная фантазия, как это часто бывает, ищет особый смысл там, где не существует наблюдаемому феномену другого объяснения, кроме игры природы.

Мирошников проницательно смотрел на Егора, как бы взвешивая возможную меру откровенности, — любил он помолчать многозначительно. Выхватил ручку из роскошного семиствольного веера (вариант чернильного прибора шариковой эры), повертел и вставил обратно, словно давая этим жестом понять, что разговор пойдет на доверии, без всяких записей, резолюций и протоколов.

— Ну вот, Ярыгин, нужно, чтобы ты нужное дело сделал. — Мирошников всегда так: зацепится за какое-нибудь слово и тащит через всю речь в разных падежах и числах. — Для нужного человека нужно замок нарезать. Двухригельный. Для Ивана Афанасьевича. Поручишь кому-нибудь, кому нужно доверить. То есть можно.

Иван Афанасьевич — начальник механического цеха, так что все на уровне. Такой уж закон — каждый обращается на своем уровне: если что-нибудь нужно начальнику цеха, он обращается к другому начальнику; мастер — к мастеру, работяга — к работяге. И на всех уровнях попадаются такие разбитные ребята, которые считают, что раз они здесь плодотворно трудятся, значит, должны им сделать любую работу по металлу. Из любезности и в знак признания заслуг. Хорошо, Иван Афанасьевич только замок просит; один такой деятель умудрился насос собрать, целую помпу — на даче воду качать.

Егор понимал, что обращение к нему Мирошникова как бы признак доверия: мог бы к Косте Волосову обратиться, но вот выбрал его. Доверие начальника обволакивает, так приятно доверие оправдать… Егор мотнул головой, как отгоняющая муху лошадь, — стряхнул истому, — и сказал почти грубо:

— У меня линия. Ею в самом министерстве интересуются. Приедет комиссия.

Комиссия — это он пытался сыграть на слабой струне начальника. Рабочий работает, и если он знает, что работает хорошо, нет ему дела ни до какой комиссии, с самим министром он поговорит независимо. (Любой слесарь второго разряда уже понимает, что в конечном счете он от министра не зависит, а министр — как высоко тот ни занесся — зависит от рабочего, зависит, никуда не денется!) Ну а для начальника комиссия — это пик жизни, кульминация, триумф или страшный суд, угроза падения или шанс на возвышение. Начальники при слове «комиссия» чувствуют то же, что боевые кони при звуке трубы.

— Комиссия из министерства приедет, — повторил Егор.

И Мирошников на миг дрогнул, отозвалась внутри слабая струна:

— Комиссия, да… — Но опомнился, не поддался. — Справишься! И с линией поспеешь, и замок нарежешь. Поставишь кого-нибудь, до обеда справится.

— А платить?

Ну, этим Мирошникова не смутишь. Для какого-нибудь новичка документация да отчетность — лабиринт, а для него — раскрытая книга.

— Выпишем наряд как на приспособление.

— Борис Евгеньевич, да пошлите вы его!

Это был крик души. Слава богу, Егор не задавлен воспитанием настолько, чтобы сдерживать крики души. Нет, он ляпнет, что думает, и никогда потом не жалеет.

И Мирошников умеет не обижаться на крики души. Демократ, точно демократ! Да и как работать, если обижаться? Где-нибудь, наверное, и можно, а на заводе нельзя. Потому он улыбнулся снисходительно, как умудренный папаша:

— Нельзя, Ярыгин, нельзя. Надо же понимать политику. Мы Ивану Афанасьевичу не нужны, он нам нужен. Кто заинтересован, чтобы детали ритмично поступали? Мы! Вот и нужно его заинтересованности навстречу пойти.

Это Егор понимал. Он и раньше понимал, а теперь еще сильнее понял. Но прикинулся наивным:

— Так что ж, если ему замок не нарезать, он нам детали перестанет точить? Выточит, никуда не денется! У него тоже план. И директор над ним.

Но Мирошникова уже не сбить было с отеческого тона:

— Не понимаешь ты. Много мелких способов обиду выместить. Никакой директор уследить не способен. А свой план он так способен соблюсти, что мы же и в виноватых останемся. Нет, лучший способ — личные связи укреплять. — И закончил совсем уж задушевно: — Не для себя ведь прошу, мне не нужно, цеху нужно.

Это верно, сам Мирошников гайки ни разу не унес. Егор чувствовал, что гнется. А гнуться он не умеет. Оставалось одно средство: огорошить внезапным доводом.

— Знаете, Борис Евгеньевич, это мафия.

— Что-о?!

Егор любит читать документальные книги. Недавно он прочитал про мафию. И понял немного по-своему, с ним это часто происходит.

— Мафия. Вы не думайте, мафия — это не только когда убивают. Мафия — когда личные связи выше закона. Ты — мне, я — тебе, и столько этих связей переплетается, что потом никакому закону не пробиться.

Мирошников покраснел, вспотел. Он очень не любит, когда его называют иностранными словами.

— Ты, Ярыгин, шути, да не очень! Разговорился. С вами нельзя по-хорошему — сразу фамильярничать.

Раздражение, которое копилось в бригадире с самого начала разговора, теперь прорвалось. Почему нельзя разговориться? Подумаешь, сделал одолжение, по-хорошему поговорил!

— А как с вами разговаривать? Руки по швам и каблуками щелкать?

— Ну, хватит. Вот мой приказ: все работы брось и переходи на рольганговый транспортер. Чтобы завтра к концу смены он был на ходу, понял?

О замке больше речи нет. Егор победил, возгордился и тут же пожалел Костю Волосова: теперь Мирошников будет уламывать его. Да Костю и уломать легче. Егор думал, что Костя благоразумен, что Мирошников способен мелко мстить, но ведь если всего бояться, то и работать невозможно. Егор не любит слишком благоразумных.

— Зачем рольганг гнать? Важнее собрать станки.

— Не твое дело — зачем. Я приказал, и точка!

Егор спросил просто так, чтобы лишний раз подзадорить Мирошникова. Он и сам прекрасно знал — зачем. Все дело в той комиссии, которая упоминалась в разговоре. Мирошникову хотелось показать действующую игрушку: ролики крутятся, детали сами едут от станка к станку — транспортер, он как бы символ автоматической линии. Увидев действующий транспортер, комиссии будет легче прийти к выводу, что сборка линии идет успешно, сроки выдерживаются.

Егор понимал, что не по делу все это, но спорить не стал: в каком порядке собирать — тут Мирошников имеет полное право приказывать.

3

Бригадир утрясал дела, а бригада разбрелась. Когда он придет, расставит по местам, тогда и за работу. Хотя наряд выписан на много дней вперед, все-таки без бригадира никуда.

Вася Лебедь двинул к девушкам-малярам. Они только что выпорхнули из своей раздевалки.

— Привет, девочки. Наденьке — персонально.

Девушки загалдели:

— Привет балтийцам!

— Ну, Надюха, держись: с персоналкой к тебе!

— Персоналка — не аморалка!

— Вася, купи шоколадку!

Вася в притворном ужасе заткнул уши.

— Ну, оглушили! Говорите по очереди, как на инспекторском смотру. Заявления есть? Жалобы есть?

— Вася, а чего ты холостой? Только смуту среди нас сеешь.

— Потому что весь сгораю на производстве. Не остается сил на личную жизнь.

Девочки прыснули.

— А мы думали, моряков на все хватает.

— Хватает, если имеет место чуткое отношение.

— Васенька, мы ли не чуткие?!

Надя, самая маленькая среди девушек, но и самая решительная, с досадой слушала эту перепалку. Особенно ее обидело шутовское «Наденьке — персонально». Только вчера они гуляли, целовались, конечно, а сегодня он как бы объясняет всем и ей тоже: я с ней просто так. Если ему стыдно считаться ее парнем (Надя думает, что она некрасивая, хотя на самом деле она очень милая, только худенькая), пусть уходит, она его не держит.

— Ему надо чутко кочергой поперек спины, — сказала Надя.

Подошел и Петя Сысоев:

— Приветик, девочки. Всем персонально.

Появление Пети вызвало новый взрыв:

— Как это всем? Ах ты кот!

— Гоните его, девочки, он к Тамарке из мясорубочного ходит.

— Петька, не ты в нашей двери дырку проковырял? Смотри, ослепнешь.

— Да что вы, девочки, разве я интересуюсь?

— Значит, не интересуешься? А мы-то надеялись!.. Не интересуешься, тогда вали к своей Тамарке!

Петя вовсе сконфузился: и так плохо, и так нехорошо.

— Я не в том смысле.

Вася похлопал приятеля по плечу.

— Не робей, матрос, все знают, что ту дырку Ароныч проковырял.

Тут уж засмеялись все. Мало того, что Ароныч казался им глубоким стариком, все знали, что он воплощение добродетелей: не пьет, не курит и непоколебимо верен своей жене, высокой полной женщине, рядом с которой он кажется мальчиком.

Когда немного успокоились, самая старшая, Лена Клечикова, вздохнула:

— Подглядывают, да не те. Вы бы своего тихонького привели, Филипка, уж я бы постаралась, ослепила бы.

— Ленка давно по нем сохнет, — объявила белобрысая конопатая Люська Травникова. — А знаете, мальчики, у меня завтра день рождения. Мне уже двадцать лет завтра будет.

— Простота! — Вася по-приятельски обнял Люську. — Воспитанные женщины возраст скрывают. А ты сразу бух: «двадцать»!

— А чего? — засуетилась Люська. — Ну скрою. Скажу им, будто именины. Скрою, что день рождения.

— Да не день скрывать надо, а возраст! Сколько лет, понимаешь?

— Двадцать.

— Тьфу!

— Ну не сердись, Васенька. Ты приходи, ладно? Вы, мальчики, приходите. Филипка приводите. Кто у вас еще неженатый? Сашку Потемкина.

— Ф-фу, вот кого не переношу! — Лена даже сморщилась.

— Ничего, сгодится. Для тебя Филипок будет, чего тебе еще? Ну бригадира вашего.

— Он уже все равно что женатый. С ним надо и Олю-крановщицу звать. — Надя всегда знает, кого с кем надо звать.

Легок на помине, подошел Потемкин. А с ним Мишка Мирзоев, по прозвищу Железная Рука. Многие думали, что Мишка заслужил свое прозвище природной силой, а его природа не обидела: рост под два метра, плечи — не во всякую дверь проходят; но Железной Рукой он стал называться после того, как сломал руку и туда вставили для соединения костей гвоздь, да так гвоздь в руке и остался. Вася утверждал, что гвоздь рассосался.

— Базарите? — спросил Мишка.

— Эх, Мишенька, — сказала Люська. — Мы холостых в гости зовем. Рано ты окрутился.

— Будто. Я и сейчас трех холостых стою. Посмотри ты на них.

Бахвал Мишка. Всем известный бахвал.

— Не смотрите на него, девочки, — Вася ткнул Мишку в грудь пальцем. — Думаете, тут мышца? Воздухом накачан.

Мишка отмахнулся:

— Я таких, как ты…

— А ну давай, давай!

Вася поставил согнутую в локте руку на сдвинутый к стене старый верстак.

— Давай, покажи.

— Совсем чокнулся, Васька, совсем чокнулся, — суетился Сашка Потемкин. — С кем связался, да он же тебя!..

— Давай, — повторял Вася, — давай!

Мишка удивленно посмотрел на Васю, потом на девочек.

— Чего с ним, не знаете? Ну давай.

Навалился животом на верстак, выставил согнутую руку.

— Локоть ближе, — командовал Вася. — И живот сними, с животом нечестно!

— Куда ж его девать? — поразился Мишка.

— А ты наклонись. Наклонись, но не наваливайся.

Мишка втянул живот, скорчился над верстаком в неудобной позе.

— Во. Ну давай.

Вася сразу резко рванул, так что Мишкина рука слегка разогнулась. Но, опомнившись, Мишка потянул на себя. Медленно, но неумолимо Васина рука разгибалась, клонилась вниз. Но — стоп, — когда угол между плечом и предплечьем дошел до прямого, словно кто-то подпорку вставил Васе под руку. Вася побагровел. Мишка почти вытащил его на верстак, но рука не разгибалась.

— Дави, Мишка! — кричал Потемкин.

— Балтика, держись!

Вася держался на характере. Словно судорога свела ему плечо — легче было сломать, чем разогнуть. Такое с ним бывало: захочет чего-нибудь — лбом стену раздвинет. И никогда не скажешь заранее, проснется в нем этот сокрушающий азарт или нет. Бывает и важное что-нибудь, а он с прохладцей; другой раз какой-то пустяк — загорелся, не остановишь.

Первый раз с ним такое случилось в пять лет: ему нестерпимо захотелось покататься на лошади. На теплой живой лошади! (Замечательного серого коня под красным седлом, сделанного из папье-маше, он отверг с негодованием!) Во время прогулки, когда воспитательница детского сада на минутку отвлеклась, он убежал и направился прямо в цирк. До этого он был в цирке один раз, ехал на трамвае с отцом и вряд ли мог как следует запомнить дорогу; скорее всего его вел инстинкт, тот самый, который указывает дорогу птицам, — инстинкт вел его с Васильевского острова через Дворцовый мост, потом по набережной, потом Летним садом. Три раза его остановили добрые люди: «Куда ты идешь один, такой маленький?» — «Я иду в цирк. Мы с папой и мамой там работаем»,- — отвечал он с великолепной уверенностью, так что двое добрых людей совершенно успокоились, а третий, самый добрый, взял его за руку и довел до дверей цирка (впрочем, до цирка оставался один квартал). Около служебного входа они остановились, и Вася сказал с замечательной серьезностью: «Спасибо, дяденька, а теперь идите, вас сюда все равно не пустят». В цирке всегда много актерских детей, обычную магическую роль сыграл апломб — Вася прошел мимо вахтера так уверенно, что тому и в голову не пришло его остановить. За кулисами к Васе отнеслись по-дружески, тут ему никого не пришлось обманывать, он все объяснил, его подвели к очень красивой женщине, и та посадила Васю на белую лошадь и два раза провезла вокруг арены. Оказалось, что сидеть на лошади еще прекраснее, чем он представлял, и маме, вызванной по телефону, пришлось потом силой тащить его домой. Красивая женщина в цирке оценила Васю и сказала маме, что он очень замечательный ребенок.

А уже теперь Надя, ничего и не зная про этот случай, один раз сказала (еще до того, как они стали вместе гулять): «Желания у него, как лавины, — умеет, значит, желать!» И очень девочки Васю уважают за такую черту.

— Хватит, ничья! — закричала Надя.

— Ничья, ничья! — подхватили девочки.

От напряжения Вася оскалился, стала видна щербинка на переднем резце. Мишка продолжал давить.

— Растаскивай их, девочки!

Люська обхватила сзади Мишку, и тот выпустил Васину ладонь. Вася осторожно согнул и разогнул руку — больно, но цела — и засмеялся торжествующе:

— Эх ты, руки-крюки, морда ящиком!

Мишка не обиделся.

— Победа по очкам, как в боксе. Нокаут не удался.

— А мне воблу привезли, — сказал Петя Сысоев.

— Какую воблу?

Никто ничего не понял: при чем здесь вобла?

А Петя во все время поединка Мишки и Васи страдал оттого, что не успел похвастаться воблой, которую привез дядя из Гурьева. Обладание воблой должно было сделать его хоть на миг центром внимания, а ему все время хотелось быть в центре, да редко удавалось. Потому он и влез со своей воблой в первую же паузу.

— Обыкновенную воблу. Можно ее с пивом. Завтра, когда у Люськи соберемся.

Петю наконец поняли и оценили.

— Правильно, тащи ее!

— Употребим, — веско сказал Мишка.

Само собой получилось, что он тоже оказался среди приглашенных, хоть и состоял уже шесть лет в законном браке. (Люська очень любит это словосочетание, никогда не скажет «они женаты», нет, только: «они в законном браке».)

— А вон твой Филипок, — сказала Люська. — Иди, Ленка, зови его, не теряйся.

— А чего, позову. И нечего насмешки строить.

— Вот так и загребают нашего брата, — Мишка изобразил на лице уныние, что далось ему с трудом. — Сами ходят и выбирают. А потом еще говорят, что их кто-то соблазнил.

— Лично я сам выбираю, — самоуверенно сказал Вася и огляделся победоносно.

Надя нахмурилась и отвернулась.

4

Игорь Филипенко от нечего делать разглядывал доску объявлений. Он посмотрел издали на Васю и Петю в кольце девочек, подойти не решился, вот и пришлось читать о заседании цехкома, потом список вещей для отъезжающих в пионерлагерь, потом призыв участвовать в самодеятельности — читал от нечего делать, как кидают от нечего делать камешки в воду. Только одно объявление его озадачило: «30 июня — день охраны труда». Почему именно тридцатого? И что же, в другие дни труд не охраняется?

Игорь — типичный продукт акселерации: ростом с Мирзоева, ботинки сорок седьмого размера — и все, весь материал ушел в длину, на ширину не хватило: узенькие плечики, спина, кажется, гнется под собственной тяжестью (на самом деле Игорь сутулится от смущения: чтобы меньше выделяться; ну и над верстаком приходится наклоняться, хоть и поднял он свой верстак повыше); а раздеть — вообще срам, анатомия: ребра все снаружи, а под грудиной дыра, словно кто-то заехал острым локтем, да так вмятина и осталась, — «грудью сапожника» называется сей феномен. Но удивительно то, что Игоря такое одномерное состояние не волнует; другой бы стал качать мускулы, чтобы заманчивей смотреться на пляже, а ему хоть бы что.

Подошла Лена и сказала:

— Здравствуй, Игорек.

Его чаще называют Филипком, так что в обращении Лены было что-то многозначительное, но он не обратил должного внимания.

— Смотри, забавно, — сказал он и показал на объявление о дне охраны труда.

— А чего такого? — не поняла Лена.

Игорь не стал объяснять. Он любил, когда его понимали с полуслова, скучно ему казалось объяснять и растолковывать.

Лена подождала, думала, что он что-нибудь скажет, но Игорь продолжал разглядывать объявления.

— Ты приходи завтра, у Люськи день рождения, — наконец сказала она. — Придешь?

— Можно.

Он так небрежно выговорил свое «можно», словно у него отбоя не было от подобных приглашений, а на самом деле он все еще робел в женском обществе — просто у него такая манера говорить.

— А вот смотри! — Игорь заметил еще одно объявление. — Смотри, какая путевка! Владивосток — Сахалин — Курильские острова — Петропавловск! Который на Камчатке! Вот бы поехать, да?

— Ты дальше посмотри: четыреста десять рубликов.

— Занять можно. Ты представляешь — океан! А потом вулканы, гейзеры! Простор!

В другое время Лена и сама подумала бы, как здорово увидеть океан, вулканы, гейзеры, но сейчас ей было досадно, что Игорь не обращает на нее внимания, а мечтает о каких-то далях — мальчишество это, а ей хотелось, чтобы он посмотрел на нее по-взрослому.

— Мишка ваш тоже все по далям катался, пока ходил в наладчиках. Жене надоело, так она второго сына родила, теперь вон сидит на месте.

— Вот, значит, и нужно успеть.

Можно подумать, что Игорь нарочно дразнил Лену. Но на самом деле он просто не замечал ее особенного отношения — по неопытности.

Подошла уборщица тетя Люба.

— Что это вы, детки, разглядываете? Ох ты, господи, надо же — четыреста рублей! Ни стыда, ни совести. И, считай, дорога столько же. Кто же поедет? Разве профессор какой. А рабочему человеку ни к чему.

— Тетя Люба, ты же хвасталась, что мебель купила. Не то чешскую, не то рижскую, — сказала Лена. Она и не заметила, что заговорила как бы с голоса Игоря. Не любила она тетю Любу — проныра и сплетница эта тетя! — вот и заговорила так. А о последовательности и логике пусть заботятся другие!

— Гедээровскую, милая, гедээровскую. Уж такая хорошая, светлая! — тетя Люба от умиления сложила руки на груди.

— Так мебель же дороже путевки, наверное?

— Сравнила! То ж мебель! Дома нужная! Годы простоит! А это что? Пшик! — Тетя Люба не на шутку разозлилась. — Увидела ты какую-нибудь дурацкую гору, а дальше что? В чемодан не сунешь, в суп не положишь. Нет, я на что хошь заложусь: у нас не позарятся.

— А если мы с Игорем?

— Да что вы, детки, вовсе тронулись? Откуда у вас деньжищи такие? — Вдруг старушка огляделась по сторонам и понизила голос: — Или там чего купить можно? Икры там или меху?

— Просто увидеть хочется.

— Темните вы, детки, темните. — Она посмотрела подозрительно. — Просто так в ЦПКО ездиют, а не на край света.

Старуха отошла, а Игорь с Леной посмотрели друг на друга и рассмеялись. Лена теперь думала о тете Любе с благодарностью: вовремя та затеяла разговор. И хорошо, что старуха — сплетница: пусть разносит, что Игорь с Ленкой Клечиковой вместе ехать собрались!

— Ну чего делать будем? — спросил Игорь. — Расхвастались, потом бабка станет смеяться.

— Давай в долг набирать. Вдруг и правда съездим.

— Наберешь столько… Да мне и нельзя: у меня мать больная.

Этого Лена не знала. Она хотела расспросить, посочувствовать, — по дому, может быть, надо помочь, она бы рада! — но вышел бригадир, и вся бригада потянулась на свой участок. Даже Боря Климович показался из курилки, а как он узнал, что пора кончать перекур? — там же нет такого телевизора, как в кабинете директора, в который можно весь завод видеть. И Филипок поспешно сказал:

— Ну ладно, — и пошел не оборачиваясь.

Лена смотрела вслед, как он идет, нескладный и сутулый. Она была довольна: что-то общее появилось у них после короткого разговора, что-то, о чем они могут сказать «мы».

5

Бригадир должен отличаться сообразительностью. Даже задатками дирижера, потому что нужно уметь так расставить своих людей, чтобы каждый исполнил самую выигрышную партию. И только когда все налажено, детали подвезены, инструмент в наличии, чертежи проверены, с нарядами путаницы нет, ОТК предыдущую работу принял, — тогда можно самому взяться руками. Конечно, если нет в это время совещания, летучки, обмена опытом, инструктажа или еще чего-нибудь в этом роде.

Ярыгин привык крутиться и не тяготился суматошностью работы. Когда его выдвинули из слесарей в бригадиры, он это воспринял как должное, потому что любил командовать и понимал важность правильной команды. Некоторые стесняются выдвигаться («Другие будут вкалывать, а я больше — языком?»), и Ярыгин считает, что тех, кто стесняется, и не нужно выдвигать: не подходят, значит, они по характеру. Чтобы командовать, особое призвание нужно: тут тоже квалификация, не хуже, чем у слесаря. Вот отдал ему начальник цеха приказ — кажется, чего проще, ведь не обсуждается приказ? Не обсуждается, но интерпретировать нужно. Поэтому, хотя приказано было двигать рольганг всеми силами, Игоря Филипенко бригадир не поставил на рольганг: тут работа простая, а Игорь, хоть и самый молодой, — гордость цеха, надежда всего завода, шестой разряд у него только потому, что выше нет, от бога он слесарь — так что ему делать на рольганге? Целый день одинаковые валки на подшипники ставить? (Сотни валков, вся суть рольганга в этих валках!) Нет, бригадир велел Игорю устанавливать шлифовальный круг. Там работа по нему: поставить шпиндель на подшипники и закрепить в пиноле; а потом пиноль на каретку. Звучит одинаково: там на подшипник ставить и здесь на подшипник ставить, а на самом деле — небо и земля: под шпиндель шлифовального круга идут подшипники высшего класса точности!

Итак, бригадир поставил Игоря на шлифовальный автомат, Климовича пока на рольганг со всеми, но наметил про себя, что, когда Игорю понадобится помощь, отдать ему Климовича. Валки рольганга крепятся в каркасе; рольганг большой, разветвленный, поэтому и каркасов много, последний вчера недоварили: кончился ацетилен в баллоне. Доваривать — работа для Пети Сысоева, он раньше работал чистым сварщиком, так что не только когда надо наскоро прихватить металлом — кое-как прихватить умеет любой сборщик, — но и станины варить ему поручается. Такого человека ценно иметь в бригаде: если звать сварщика, как другим приходится делать, так его прождешь неизвестно сколько, и вообще, чем меньше тех, от кого зависишь, тем лучше. Когда Мирошников узнал, что в бригаде варят сами, он хотел раздуть это дело: совмещение профессий, почин! Но почему-то не получилось.

Егор считал валки в ящиках, — хватит ли на сегодня? — когда над головой, сигналя короткими гудками, медленно, важно проехал мостовой кран. Егор разогнулся, посмотрел вверх. Еще два дня назад, когда над головой проезжала Оля на своем кране, словно богиня на туче, он, как ни занят, обязательно махнет рукой. И в ответ из стеклянной будки красная косынка, как флажок. Но позавчера они поссорились.

Егор никогда бы не поверил, что из-за такого можно поссориться; он никогда не слышал, чтобы кто-нибудь ссорился таким образом; если бы он знал заранее, что им неминуемо предстоит поссориться, то и тогда за пять минут до ссоры не угадал бы причину.

После работы Егор сидел у себя и читал. (Он пока живет в общежитии, но к свадьбе ему твердо пообещали квартиру — да и кому давать, если не ему, передовому бригадиру.) Читал он про Линкольна — он вообще любит читать про знаменитых людей, в особенности про полководцев и реформаторов, тех, кто вел за собой тысячи и даже миллионы людей, и всегда пытается понять: в чем их секрет, почему за ними шли? Егор уже заканчивал толстую книгу, он читал о том, как оплакивали Линкольна, о всемирной его славе. В особенности растрогал Егора рассказ о том, как горцы расспрашивали о Линкольне Толстого, а потом в благодарность подарили Толстому коня. У Егора есть свойство, которое он тщательно скрывает (кстати, он читал, что тем же свойством отличался и Лев Толстой, но Егору от этого не легче): в трогательных местах книг или фильмов у него от умиления выступают слезы. Егор стыдится этих слез, потому что считает, что они наносят ущерб его мужественности, но ничего не может с собой поделать.

Оля вошла без стука — и в самый неподходящий момент! Егор отвернулся, попытался незаметно вытереть глаза, сделал вид, что сморкается. Но она заметила. И засмеялась.

— Красная девица! Над романом плачет!

Она никогда не скрывает своих чувств. Да и не могла бы скрыть, если б захотела, — высокая, краснощекая, зычная.

Отпираться было невозможно, и он буркнул:

— Ну и подумаешь. Не деревянный.

— Но и не железный, — сказала она разочарованно. — А я думала, ты железный.

Он мог бы сказать: «Вот и поищи себе железного!» — но не сказал, пожалел ее. Вместо этого немного принужденно заговорил о том, что Ароныч всех приглашал прийти болеть на собачью выставку, потому что год назад он купил щенка с родословной и теперь щенок подрос и первый раз выставляется. Оля заявила, что там не выставка собак, а выставка идиотов, и казалось, что слезы над книгой если не забыты, то исчерпаны как тема разговора; но когда они пошли погулять, и успели постоять в очереди в кино, и снова пошли гулять, потому что билеты кончились у них перед самым носом, Оля спросила:

— Что это за книга, из-за которой ты ревел?

«Ревел». Ему хотелось сказать что-нибудь резкое, но он сдержался и ответил сухо:

— Про Линкольна.

— А-а. Это был такой англичанин, да?

Егора неприятно поразила слабая ее осведомленность, и он объяснил официальным голосом, точно прочитал вслух справку в энциклопедическом словаре:

— Американский президент во время гражданской войны Севера и Юга.

Она важно кивнула:

— Да, мы проходили. Его убили, как Кеннеди? Ты над этим ревел?

Егору ничего не оставалось, как подтвердить, что он и сделал предельно лаконично:

— Да.

Оля уперла руки в бока, повернулась к нему всем корпусом и заговорила с неожиданной злостью:

— А что он тебе? Брат? Сват? Вот ненавижу таких, которые кого попало жалеть готовы. Ты близких своих жалей! Родных! Семью! А то какой-то американец, он и жил-то, наверно, сто лет назад, и если б его не убили, все равно бы уже умер. Можешь ты объяснить, что тебе в нем?

Егор не мог объяснить. Слова приходили на язык слишком возвышенные, слова, которые он не постеснялся бы произнести на собрании (Егор любит говорить с трибуны, и его всегда приглашают выступать на митингах и собраниях), но не мог выговорить наедине с Олей.

— Ну, понимаешь, я чувствую, что все как-то связано… весь мир. Ну и он был очень хороший человек, совсем простой, хоть такой великий. — Слова как будто выскакивали сами собой, уводили в сторону. — Из простых лесорубов, нигде не учился, до всего сам, своим умом дошел.

Оля фыркнула:

— Сказки! Так я и поверила. «Из простых лесорубов, нигде не учился»! Для простаков. — Неожиданно она захохотала. — Слушай! Уж не метишь ли ты сам в президенты? Или в министры, а?

Ни тени сомнения в ней, уверена, что во всем права: и в смехе, и в презрении — вот что Егора бесило.

— Не ме́чу. Про Линкольна в моем возрасте тоже никто не догадывался, кем он станет. И сам он не догадывался.

Она смеялась до слез:

— Метишь, метишь, и не отпирайся!

Они стояли лицом к лицу, не замечали, смотрят на них или нет.

— А по-твоему что, есть прирожденные вожди, с детства у них над головой сияние? И сейчас ходят и будущие министры, и даже генеральные секретари, и никто про них не догадывается. И они сами не догадываются. Наверное, не я, но такие же, как я, похожие.

— Ну, нет. Будущие генеральные секретари уже сейчас в райкомах комсомола! А ты будешь всю жизнь вкалывать.

— И тоже неплохо! А ты поищи себе, который не вкалывает!

— Я поищу, который будет над своей семьей плакать, а не над историей с географией!

Они разошлись в разные стороны и с тех пор не виделись. Только в цехе, издали. Егор никому не рассказывал об их ссоре, потому что если и рассказать, все равно никто не поймет. Он вспоминал все с самого начала, и дикой казалась ему ссора, хотелось подойти, помириться, забыть, но тогда перед глазами вставало ее неожиданно злое лицо, насмешки — чужая, чужая и недобрая, не надо ему такой!

Кран проехал дальше, и Егор досчитал валки. На сегодня хватит. Теперь еще поторопить Петю Сысоева, чтобы не раскачивался, а сразу ехал на склад за баллоном — и все, работа налажена, можно самому руками поработать. Егору хоть и нравилось командовать, но и руками он по-прежнему любил поработать. Мгновенными результатами привлекает такая работа. Повернул метчик — и сразу можешь пощупать резьбу. Ясность появляется в жизни, когда твоя работа сразу видна и тебе и другим.

6

Петя поймал электрокарщика, погрузил пустой баллон — в этом пустом баллоне и пемза, и растворитель, и газ даже есть: остаточное давление, но все равно он пустой — и поехал на склад за новым. Если разобраться, не его это дело — ездить за баллоном, подсобник должен привезти; но бригадир приказал, и Петя не стал спорить: в хорошую погоду приятно проехаться на склад через всю территорию. А оттого, что он делал сверх положенного, Петя испытывал легкое самодовольство. (Петя не задумывался над тем, что время от времени каждый должен что-то сделать сверх положенного.)

Электрокар выехал в широкие ворота цеха и покатил вдоль гаревой площадки, на которой в обеденный перерыв играют в футбол. В прошлом году на этом поле собрались было построить новый склад, потом кому-то пришла мысль будущий склад наполовину зарыть в землю и на крыше разбить фруктовый сад («В порядке промышленной эстетики»). Эта-то мысль все и погубила: какой-то остряк сказал про будущий сад на крыше: «Висячие сады Семирамиды». И когда проект дошел до директора, тот прочитал, пожал плечами: «А, висячие сады»… И, как выразилась его секретарша, совершенно седая дама с прямой спиной и манерами герцогини, — наложил вето. Не мог директор утвердить проект, в котором была замешана древняя царица с сомнительной репутацией (или это Савская с сомнительной? Да один черт!). В результате поле осталось нетронутым, что очень радовало Петю. В «диких» командах Петя ценится как вратарь, его даже приглашали запасным во вторую команду завода, но там нужно играть каждое воскресенье, а Петя на субботу и воскресенье уезжает на рыбалку, если не горит план и нет по этому случаю сверхурочных. Не то чтобы Петя пропускал намного меньше, чем другие, но он эффектно падает, на что не многие решаются на гаревой площадке, а если в хорошую погоду зрителей собирается побольше, он отваживается бросаться в ноги Пашке Цыбину из литейки, стокилограммовому мужику, который прет к воротам, расталкивая защитников, — грубиян, помесь танка с носорогом. Петю вообще вдохновляют зрители.

За гаревой площадкой врастает в землю старый кирпичный цех. После постановления о бытовых товарах в нем устроили цех ширпотреба. Сначала завод взялся за чайники, а недавно освоил электромясорубки.

Около мясорубочного цеха Петя велел электрокарщику остановиться. Пете нужно было в цех по двум причинам. Во-первых, здесь работает Тамара. Пете и самому радостно повидать ее лишний раз, и она обижается, если он не выберет времени забежать к ней: «Ну и что, что аврал? Знаю я ваши авралы — сидишь уши развесив!» Тамара гордится перед подругами, что ее верный Петя полдня без нее не может. Ну, а во-вторых, Петя собирает дома мясорубку, для чего выносит детали по одной.

Петя не считает, что делает что-то нечестное. Завод-то его, родной! Это же надо со смеху помереть: прийти в магазин и за тридцатку покупать ту самую мясорубку, которую, может быть, Тамарка собирала! Есть прохиндеи: сговариваются с шофером, вывозят сразу десяток и продают — это уже, конечно, прямое воровство. А собрать одну для себя — святое дело! Сколько этих деталей валяется просто так, сколько готовых мясорубок, забракованных ОТК, идет в лом, а дефект в них такой, что понимающему человеку на полчаса работы — разрешили бы Пете взять такую, он не стал бы выносить по детальке!

Все работницы на сборке сидят в одинаковых халатах, и волосы косынками подвязаны, но Петя и со спины сразу узнает Тамару: наклон головы у нее особенный, чуть набок, и плечи беззащитные, зябкие — обнять хочется. (Только плечи беззащитные, а когда заговорит — старшина-сверхсрочник, а не девушка!) Петя подошел на цыпочках и дотронулся до ее затылка, провел сверху вниз по ложбинке.

— Привет.

— Фу, напугал. И чего шляешься? Работаю же!

Тамара всегда напускается для виду, а попробуй он не прийти!

— Ехал мимо.

Соседка Тамары Тонька подняла голову, посмотрела на Петю и сказала громко:

— Гулял ты мимо, жевал ты веник.

Язва известная. Но Тамара не позволит чужим смеяться над Петей. Сама — другое дело.

— А ты не лезь. Не к тебе пришел. — И уже ласковее к Пете: — Ну чего?

Чего? Петя не знал — чего. Он зашел просто посмотреть на Тамару, а что скажешь при всех, особенно при Тоньке? Сказал первое попавшееся:

— У нас опять комиссию ждут. Буду в темпе варить каркасы.

Тамара сжала кулачок.

— Только дергают, только дергают! Я бы этим комиссионщикам суточных не платила. Вычитала бы, наоборот. Чтобы не ездили без крайности.

Петя пожал плечами.

— Подумаешь. Мне на эту комиссию — фиг с ней. Пусть начальство кипятком писает.

Сказал — и самому понравилось, что он такой независимый.

— Им-то не говори! — встревожилась Тамара. — Герой нашелся. И мне тоже работать. На вот, и иди.

Она слегка толкнула его ладонью в живот и отвернулась.

Петя снова провел пальцем по ее склоненному затылку.

— Пока. До обеда.

Она кивнула, не оборачиваясь.

Пока Петя ходил, электрокарщик разлегся на своей телеге и загорал. Электрокарщик Гриша — популярная личность: культурист-самоучка. При всяком удобном случае он стремится обнажиться и демонстрировать окружающим свой торс.

— Опять волосатую грудь выставил, — сказал Петя.

— Волосатая грудь — гордость мужчины, — отвечал Гриша своей любимой пословицей. Так и повез дальше — не одеваясь.

Гриша лихо подкатил к складу — приземистому кирпичному строению с маленькими зарешеченными окнами. В этот час железные его ворота были открыты настежь. Поминутно заезжали и выезжали электрокары, иногда, как бык в козьем стаде, появлялся грузовик. Кладовщик, высокий тощий старик в аккуратно застегнутом синем халате, из нагрудного кармана которого торчали остриями вверх разноцветные карандаши, с изматывающей душу медлительностью разглядывал накладные, записывал отпущенные материальные ценности в журнал. Глядя на него, начинают торопиться даже те, кто поехал на склад в надежде часок перекантоваться. А уж сдельщики просто выходят из себя!

За толстыми стенами склада всегда прохладно, поэтому в ожидании очереди выходят покурить и погреться на воздух. Петя оказался вовлеченным в разговор о вчерашнем матче, так что не очень страдал от медлительности кладовщика. Из склада выехал Валька Котов, знакомый сварщик из ремонтного отдела. Тоже вез баллон. Петя помахал ему рукой, но подходить не стал: он в этот момент доказывал, что Стрельцов мог бы стать лучше Федотова и лучше Мюллера. Ему не верили, и Петя злился: он считал себя знатоком, а знатоку всегда тошно слушать рассуждения профанов. Наконец очередь подошла.

Гриша, играя мускулами, внес пустой баллон в специальную камеру, где хранится ацетилен. Петя важно протянул накладную.

Кладовщик едва взглянул и отодвинул накладную тыльной стороной кисти, точно сметая мусор со своего железного прилавка.

— Нету.

— Как нету? Срочная работа! — заволновался Петя. — Когда же это ацетилена не бывает?!

— Нету. Кончился. Завтра привезут или послезавтра.

— Я же сейчас видел, навстречу везли. Валька Котов.

Кладовщик объяснял терпеливо. Он словно давал понять, что мог бы не объяснять, что его служебный долг исчерпан тем, что он сказал «нету», но он не ограничивается сухим исполнением долга, он снисходителен и вежлив, а такое нужно ценить.

— Как раз перед тобой и отдал последний баллон. Чуть бы раньше приехал.

— Я же видел, когда порожняк заносил! — возмутился Гриша. — Я же видел, там еще один стоит. Стоит, голубчик! Для кого заначил?

Кладовщик брезгливо смел наряд, как бы отметая этим жестом непозволительный тон мальчишки, и, высказав себя в жесте, ответил по-прежнему терпеливо:

— Тот баллон идет на списание. Резьба на нем пооббилась, не отвечает стандартам. Сорвет резьбу, полетит редуктор, что тогда?

— Не летел же до сих пор, — не очень уверенно сказал Петя.

— А так всегда бывает: не летит, не летит, а потом раз — и полетит.

Петя не стал настаивать. Во-первых, он знал, что бесполезно: если кладовщик отказал, значит все. А во-вторых, ему самому не очень хотелось: ведь и правда — не летит, не летит, а потом полетит.

Ехали пустыми, и Гриша закладывал на своем электрокаре крутые повороты — когда вез баллон, остерегался. Когда проезжали мимо мясорубочного, Гриша сказал в сердцах:

— Зайти бы тебе сюда на обратном пути, был бы ты с баллоном.

А какое ему дело, спрашивается? Его дело возить.

Петя молча сплюнул.

7

За час до обеда на участке появился Борис Евгеньевич.

— Как дела, орлы? Завтра кончите?

Он любит говорить «с народом» преувеличенно бодро.

Потемкин с Мирзоевым, оказавшиеся ближе всех к начальству, браво ответили:

— Не подведем!

Егор только дернул плечом в раздражении. Но Бориса Евгеньевича не устраивал такой ответ.

— А что бригадир молчит? Ребята твои уверены. Неужели руководство от народа отстанет?

Егор ответил, не выпуская из рук развертки, которой работал:

— Народ, наверное, не допер еще, что ацетилена нет. Варить нечем.

Бодрячество с Мирошникова мигом слетело.

— Что значит — нет? Там всего-то на полчаса работы. Как это — нет?!

— Кончился. Не завезли.

Мирошников уже кричал:

— Так что ж ты тут копаешься? Молоточком стучишь? В демократию играешь? Ты сейчас должен бегать, искать! Носом землю рыть!

Егор оставался спокоен.

— Чего рыть? Рой не рой — нету. Завезут — и доварим. А пока у нас шлифовальные станки не закончены. Навалимся на них. И многооперационный.

— Я же тебе говорил: мне рольганг нужен. Рольганг!

— От перестановки мест слагаемых… На общий срок это же не влияет.

— Больно умные стали. Рассуждаешь много.

Егор положил развертку, выпрямился:

— А что же, нельзя рассуждать? Вы мне, Борис Евгеньевич, на собрании это скажите, с трибуны: «Рассуждать нельзя».

— Я тебе сейчас покажу не как разговаривать, а как нужно работать. Под землей найду! Все я должен делать, все я. Ни на кого не положиться.

Борис Евгеньевич убежал. Бежал он мелкой трусцой, стараясь при этом делать вид, что он не бежит, а идет, и потому не работал согнутыми в локтях руками, как все бегущие, но нелепо держал руки по швам. Наверное, так же он бегает на глазах министра и его заместителя. Самая мысль, что он может предстать перед министерской комиссией не в лучшем виде, уже привела его в то состояние панической исполнительности, когда доминирует одна мысль: угодить!

— Против ветра плюешь, бригадир, — сказал Потемкин.

— Себя не уважать, — буркнул Егор.

Этим было для него все сказано.

8

У слепых тоже свое счастье. Они осязают мир. Конечно, зрение — король чувств, но мы видим слишком много, мы видим нам не принадлежащее. Платоническое чувство. Зато осязаемое — наше, осязание — чувство обладающее. На ощупь мир тоже прекрасен! Жирный чернозем, рождающий чувство изобилия; нежная молодая трава — будто девичьи волосы ласкают ладонь; и девичьи волосы — как молодая трава; горячий на солнце камень — шершавый, могучий, вечный. Слепые очень мало знают о мире, но то, что они знают, они знают лучше нас.

Игорь Филипенко читает в глазном кабинете одиннадцатую строчку в таблице, но вместе со зрением горца или пирата ему — не иначе как по ошибке — отпущено и осязание прирожденного слепца. И когда надо чисто обработать поверхность, он закрывает глаза, проводит ладонью — и перед мысленным взором появляется как бы карта с выступающими материками и впадинами морей. А дальше просто: шабрить материки, свести их к уровню океанского дна.

Не самое это тонкое дело — шабрить. А Игорь любит. Потому что здесь меньше всего приходится полагаться на измерения, здесь нужно чувство иметь — чувство металла. Шабрит Игорь всегда на себя (можно и от себя, многие считают, что такой способ легче, а по Игорю — грубо). Длинный шабер мягко пружинит под рукой, движется равномерно, без толчков, сводя на нет невидимые глазу материки. Бригадир поставил Игоря посадить шлифовальный круг в пиноль, но ведь сначала нужно сам пиноль отшабрить! А еще прежде шабрения запилить углы. Игорь взял личный напильник и осторожными движениями стал заглаживать мелкие заусенцы. (Личный напильник — некоторые с особым шиком произносят «личной» — это всего лишь такой напильник, который уже не драчевый, но еще и не бархатный).

Игорь считает, что работа по металлу — самая настоящая, самая естественная мужская работа. Была неровная, покрытая шлаком болванка (а еще раньше — руда!), ее ободрали, обточили — и вот уже новенькая блестящая деталь, которую приятно взять в руки; много деталей — и вот уже машина. К этому привыкли, а ведь если вдуматься — чудо!

Игорь любит фантастику. Да она ему почти и не кажется фантастической, он читает, как о чем-то естественном, близком; читает и соглашается: можно сделать, и такое можно сделать. Вся фантастика, все будущее исчерпывается для него двумя словами: можно сделать!

Все можно сделать! И все бы уже сделали, если бы труд не истреблялся. Экономисты подсчитали точно: по пятиэтажному дому каждому жителю Земли — вот сколько труда истребила война! А когда труд человека уничтожен, он и сам почти что убит. Сколько убитых даже среди тех, кто выжил! Для Игоря работа — понятие материальное; не только плоды работы, те, которые можно видеть, щупать, — нет, сама работа; она представляется ему чем-то вроде электрического поля, генерируемого человеком, поля невидимого, но существующего: вокруг одних людей оно напряженное, вокруг других — сходящее к нулю.

Игорю очень нравится, что он собирает станки-автоматы, — близкая к фантастике работа, это ясно каждому. Ведь один станок сделает работу десятков людей. А Игорь уже собрал, наверное, полсотни станков — выходит, он один работает за несколько сотен, если вдуматься. А пусть каждый будет работать так, как он. Получится снежный ком, цепная реакция, взрыв! И чтобы вся работа шла на пользу, не уничтожалась. При такой работе все близкое, все завтрашнее — и на Земле, и во Вселенной: очистить атмосферу Венеры, подвесить над холодными странами искусственное Солнце. Все можно сделать!

Иногда будущее казалось Игорю даже реальнее настоящего. Потому что там все логично. Игорь очень любит логику. Справедливость — это в конце концов высшая логика! И когда он встречается вдруг с нелогичностью — самое элементарное, смежники пришлют детали не в срок, да еще бракованные, — он теряется: зачем? кому это выгодно? Ну хорошо, летать вопреки Эйнштейну быстрее света сейчас еще нельзя (Игорь верит, что когда-нибудь будет можно), но есть вещи элементарные, которые обязательны в будущем, но которые вполне возможны и сегодня — просто чтобы все очень хорошо работали, не халтурили, ведь сами себя обманывают, — логично это или нет? Чтобы все уже сделанные изобретения шли в дело, приносили пользу, — логично или нет? Ну а если во всемирном масштабе: чтобы не уходил колоссальный труд на вооружения, чтобы сильные талантливые люди не проводили всю жизнь в армии, — логично или нет? И все это вместе составляет коммунизм. Поэтому Игорь очень хотел, чтобы поскорее был коммунизм, чтобы пожить в логике и справедливости, пока он еще нестарый. И не в технике дело, сегодняшней техники уже было бы достаточно для коммунизма, — все упирается в людей, в их нелогичность.

Игорь недавно дошел до мысли, что для коммунизма достаточно уже современной техники, раньше он думал, что нужны какие-то новые прекрасные открытия. Тогда было просто: будут открытия, и наступит всеобщая логика — коммунизм. Но когда он пришел к мысли, что хватило бы и современной техники, он растерялся, его стала особенно злить людская нелогичность. Раньше он считал, что человечество надо любить, он не задумывался над этим, но считал, что любит; а теперь ему стало трудно: столько нелогичных людей, каждый тянет в свою сторону — как их всех любить? И нужно ли?

У противников коммунизма в конечном счете только один довод: когда не нужно будет бороться за существование, исчезнет стимул для работы, прекратится прогресс. Они уверены, что миром правит голод. У Игоря у самого есть знакомые, которые терпеть не могут работать и охотно признаются, что, имей они возможность, — не ударили бы палец о палец.

Они признаются, а Игорь им не верит. Он верит только в то, что они не любят ту работу, которую им подбросила судьба. Приезжал к нему недавно дядя в долгий арктический отпуск. Приезжал с другом. Сначала они полтора месяца отдыхали на юге, потом двинулись в Ленинград. На юге они отдохнули изо всех сил, так отдохнули, что больше не выдержали и до Ленинграда добрались в немного нервном состоянии. А ведь в первые ялтинские дни не было людей счастливее. Сам дядя объяснил это так: как с водкой — счастлив после первой рюмки, а дальше пьешь в надежде снова поймать тот блаженный миг, а он все дальше и дальше. Сказать бы этим двоим — дяде и его другу, — что они обречены на пожизненный отпуск — да они убили бы на месте того, кто принес бы им эту новость! Пусть каждый, кто уверен, что ненавидит всякую работу, попробует напрячь воображение и представить, что ему предстоит ничего не делать, — абсолютно ничего, только потреблять удовольствия! — но не месяц, не даже год, а лет так примерно семьдесят пять. Вряд ли кто-нибудь вынесет такое. Другое дело, что есть работы, человека не достойные, есть работы, которые в наше время обязаны делать автоматы.

Самое обидное, что тот же дядя щелкнул Игоря по носу. Тот ему выложил все свои мысли, а дядя посмеялся:

— Ну и каша у тебя в голове. Но каша благородная, так что не тушуйся, племянник! У меня в твои годы что-то в этом роде бродило.

А в чем каша, не уточнил. Игорь обиделся: много таких сорокалетних, которые не принимают человека всерьез только потому, что ему восемнадцать. Ну а Игорь считает, что он прав. Только с тех пор не откровенничает.

Ну вот, пока думал, успел отшабрить пиноль. Игорь зажмурился и провел рукой по отшабренной поверхности. Хорошо. Можно бы и не проверять. Но для порядка взял контрольную рамку, приложил. Под рамкой расплылось — он быстро сосчитал — двадцать восемь пятнышек краски. Лучшего и желать нельзя! (Чем больше пятнышек, тем выше точность; для очень чистой поверхности считается достаточным двадцати.)

Теперь надо было сделать в пиноле несколько отверстий для штифтов. Игорь посмотрел в чертеже: 2,5 конструктор нарисовал. Нарисовал бы тройку, можно было сделать разверткой, а под два с половиной бери ребер. А их мало, таких реберов; Игорь свои бережет.

Набор реберов ему подарил старик Николай Кузьмич, когда ушел на пенсию. Смешной был старик, прозвали его «Как часы», потому что на всех собраниях, какая бы повестка ни была, он требовал слова и говорил одну и ту же речь:

— Ты мне так завод отладь, чтоб как часы. Чтобы цех за цех — как колесико за колесико. А то опять в конце месяца аврал? Ты работать не умеешь, а я штурмуй? Ты видал часы, чтобы которые одиннадцать часов стояли, а за двенадцатый все опоздание накручивали? В войну я тут и жил. Посплю под верстаком и снова на две смены заряжен. А теперь хоть озолоти. Ты участки отладь, а на аврал я ни в жисть не останусь. Для дела бы остался, а для глупости — ни в жисть!

(Николай Кузьмич знал, что надо говорить «жизнь», а не «жисть», но считал, что с трибуны «жисть» звучит убедительнее, потому что народнее: против народа же не пойдешь!)

Если вдуматься, справедливо он говорил, логично, но, когда Кузьмич шел к трибуне, многие заранее смеялись. Наверное, потому смеялись, что речь повторялась сама по себе, а авралы повторялись сами по себе — в конце кварталов и помесячно тоже. Директор во время речей Кузьмича всегда кивал головой, а потом первый аплодировал — а что ему еще делать, если у Кузьмича орден Красного Знамени и мастер он неповторимый, на заводах министерства его по всей стране знали? Но когда собрался наконец на пенсию (в семьдесят лет), проводили, кажется, с облегчением. От завкома подарили лодку с мотором: говори теперь, Кузьмич, речи о загрязнении воды и оскудении рыбы!

Вот тогда и достались Игорю ребера: присматривался к нему Кузьмич, учил и подарил инструмент при уходе. Теперь таких реберов не достать.

9

Мишке Мирзоеву заботливая жена дает с собой громадные завтраки. Остальные в перерыв идут в столовую.

Недавно директор столовой ввел НОТ: комплексные обеды накладывают заранее, расставляют на подносы — подходи и бери. В результате почти уничтожились очереди, но и обеды, пока стоят, остывают. Однако Боря Климович не может увязать эти два обстоятельства: он сначала хвалит директора, что нет очередей, а потом, поднеся первую ложку, ругает за холодный суп. Он и сегодня начал было ругаться, но показалась Лена с подносом, и Боря отвлекся.

— Плывет Леночка, походка лодочкой, — умилился он.

Лена шла с подносом к столу, где сидели ее девочки, но с готовностью остановилась. За двумя сдвинутыми столами обедала почти вся бригада Ярыгина. Кроме Мишки, не хватало еще Пети Сысоева: он со своей Тамаркой сидел отдельно в углу.

— А, Клечикова, — сказал Егор. — Садись, у меня как раз к тебе дело.

И пододвинул ей стул. Лене пришлось сесть между Егором и Васей Лебедем, хотя ей хотелось оказаться рядом с Филипком.

— Слушай, ты же у нас страхделегат. Я собрался Копченова навестить, надо и тебе тоже.

Савва Копченов был бригадиром до Ярыгина, но уже год болел. Вспоминают его не так уж часто, но Егор в самом деле хотел его навестить, поговорить о бригадирстве, а когда увидел сейчас Лену, то и вдвойне захотел. Есть в Лене что-то привлекающее взгляды. Многие, может, и красивее ее, но она милей. Раньше Егор просто запрещал себе на нее смотреть: раз у него Оля — значит, только Оля, но теперь он с Олей поссорился, может быть, навсегда поссорился.

— Так что давай. Ты — от профсоюза, я — от бригады.

Лена чувствовала — такие оттенки она всегда чувствует, — что не в одном Копченове дело, но как было отказаться? Копченов давно болен, она страхделегат — все правильно.

— И я пойду, — некстати вмешался Боря Климович, — мы с Саввой старые друзья.

— Зачем же сразу всем, — с досадой сказал Егор. — Мы бы сегодня, ты бы завтра — и другу твоему вдвое больше развлечений.

— Нет, я хочу сегодня.

Боря упрям, это всем известно.

— Ну тогда ты — сегодня, мы — завтра.

— Нет, я завтра не могу, — быстро сказала Лена. — Завтра у нашей Люськи день рождения.

— Ну, значит, все сегодня, — покорился Егор.

Редко бывает так, чтобы выходило не по его, и Егор помрачнел.

А Филипок молчал. Ел, головы не поднимал. Его бы позвать с собой! Лена — самая бойкая девчонка в цехе, а вот сейчас не знала, что придумать, чтобы позвать Филипка. Рядом с ним она сразу вспоминала, что ей уже двадцать два, что успела уже замуж сходить и обратно вернуться. Рассказали уже, наверное. А нет, так расскажут.

— Смотри, Леночка, наш-то стукнутый дает. Доход с котелком!

За соседним столиком давал представление электрокарщик Гриша. Он пренебрег комплексным обедом, взял десяток сосисок, поставил миску на стол, но сам не садился. Подойдет, съест сосиску стоя и ходит вокруг стола упругой походкой супермена. Интересующимся Гриша охотно объяснял, что, если во время еды ходить, пища перерабатывается не в жир, а в мышцы.

Лена нехотя взглянула и отвернулась.

— А ты, Леночка, разве не любишь мускулистых? — спросил Вася.

И этот липнет. Ну почему все к ней липнут?! Лена искренне забыла, что раньше ей это нравилось.

А у Васи не было никакой задней мысли. Ему нравилось так разговаривать, вот и все. Тем более рядом не было Нади, которая обязательно бы обиделась, если бы услышала, не разговаривала бы целый день. Надя ему даже нравилась, он не против гулять с ней, даже приятно, — но не все же время гулять. А Надя норовит его к юбке пришить, как Тамарка Петю Сысоева.

Лена ничего не ответила Васе. Посмотрела на Филипка, тот допивал компот. Допил, встал. И она встала.

— Куда же ты, — сказал Егор. — Как договоримся?

— Встретимся у проходной. Я в страхкассе денег возьму.

— Брось ты мелочиться. Куплю я чего-нибудь.

А Филипок уходил.

— Как хочешь. В общем, у проходной, — и она пошла за Филипком.

Догнала уже на улице.

— А что у тебя с матерью? Ты утром недосказал.

— Под машину неудачно попала.

— Вот теперь? Она в больнице еще?

— Нет, давно уже. И дома давно.

Видно было, что Игорю не нравятся расспросы. Но Лена не отставала.

— Она что — ходит? Или лежит?

— Ходит немного. По комнате.

— Так как же вы? Вы вдвоем? Или еще кто-нибудь?

— Вдвоем.

— Так как же? Тут женщина нужна. Помыть. А я и уколы делать умею. У меня мама сестрой работает. Я тебе помогу, можно?

Она боялась, что Игорь спросит: «А кто ты такая? Что тебе у нас надо?» Но он только пожал плечами.

— Давай, раз такая добрая.

Лена осмелела.

— А ты очень любишь маму, да?

— Надо, вот и ухаживаю. Куда деваться. А если тебе интересно, могу откровенно. — Он наклонился к ней и сказал шепотом: — Я на самом деле плохой сын. Я на нее злюсь за то, что она под машину попала. Нечего было бежать, где не полагается. И себе жизнь испортила, и мне. Только ты ей не говори. — Выпрямился и спросил уже громко: — Ну как, довольна?

— Врешь ты про себя, — сказала Лена.

— Не вру. Просто смотрю на себя честно.

— Сегодня прийти?

— Ты же к Копченову идешь.

Значит, расслышал все-таки! Запомнил!

— Я же у него недолго.

— Приходи, если хочешь.

10

Вася допил компот и повернулся к Климовичу.

— Ну что, Кащей, козла забьем? Я пойду забью на мусор, а ты подходи.

В красном уголке некоторые играли в шахматы, другие читали растрепанные «Огоньки» и «Крокодилы», но страсти кипели только вокруг домино. Вася с Климовичем уселись против Ароныча и Леши Гусятникова; Леша недавно закончил вечерний техникум и перешел из токарей в технологи, чем очень гордится. Борис Евгеньевич много раз выговаривал Аронычу, что тот за домино теряет авторитет, но Ароныч отмахивается:

— О работе мысленно подумать некогда, а про авторитет и вовсе в голове не умещается.

Это все отговорки, на самом же деле Ароныча непреодолимо тянет к шаткому фанерному столу, предназначенному для забивания козла; не раз уже столешница была пробита торжествующими игроками: «Мыльного ставлю! — Азичного! — Рыба!!» Тянет так же, как многих несчастных литературных героев притягивает сверкающая рулетка; впрочем, Аронычу его страсть не грозит разорением, потому что игра идет не на интерес, победа ценится сама по себе и побежденные уходят, осыпанные насмешками, и долго переругиваются, сваливая вину друг на друга: «Кто же с длинного конца слезает?!» — «Так если у меня шестеренок полная рука, а они на рыбу идут!» («Шестеренками» называются шестерки, тройки — «косяки», или «косушки», а к пятеркам непонятно почему прилипло название «миномет».)

Ароныч, против обыкновения, играл вяло: не сыпал обычными среди игроков прибаутками и кости не вбивал лихо в стол, а приставлял тихо, как малокровный. Смешивая кости после очередной партии (Ароныч с Лешей получили еще тридцать четыре очка), Вася спросил, сочувствуя, но с подначкой:

— Что грустный, Ароныч? Почечуй разыгрался?

Все знают, что за недуг мучит мастера.

Ароныч слабо кивнул.

— Объясни ты мне, Ароныч, — резвился Вася, — на что похожа боль при почечуе? На больной зуб похожа?

Ароныч только махнул рукой.

Вася непочтительно захохотал. Климович хихикал. Только Леша из уважения к начальству пытался сохранить серьезность.

— Что ж ты больничный не берешь? — спросил Вася отсмеявшись.

— Перетопчусь. Дома хуже. Работа отвлекает.

— А говорят, ты стесняешься, потому что в поликлинике хирург — женщина.

— А и тоже ничего хорошего женщине в наши почечуи смотреть. Ты мысленно подумай — твоей бы жене.

— Она себе сама специальность выбрала. Шла бы в ухо, горло, нос.

Через открытое окно в красный уголок ворвались крики: начался футбол.

— Чего там? — спросил Вася. — Нашему Петьке гол забили?

— Пендель взял, — прокомментировал Сашка Потемкин; он стоял у окна и смотрел, как с трибуны. — Пендель взял и содрал руку.

Действительно, Петя бросился за мячом слишком смело, а гарь действует, как хороший наждак.

Пенальти бил Пашка Цыбин, бил уверенно и пренебрежительно, не вынимая папиросы изо рта (играть с папиросой — это особый шик, понятный только футболистам «диких» команд), бил почти без разбега, коротко и точно, в нижний угол. Пете легче было содрать метр кожи, чем пропустить от него гол. До метра, правда, и не дошло, дело ограничилось полоской сантиметров в пятнадцать. Тамара выбежала из толпы зрителей, схватила Петю за руку и потащила в медпункт, не заботясь, есть ли Пете замена.

— Дура я, что разрешила. Дура! Больше ты в футбол не играешь!

Тамара была разгневана. Она несла Петину окровавленную руку торжественно и грозно, как вещественное доказательство; она, кажется, забыла, что злополучная конечность все же не оторвалась, что к руке по-прежнему приделан сам Петя, и ему приходилось идти боком и даже слегка согнувшись, чтобы сохранять в суставе анатомически возможный угол — без такой предосторожности к незначительной ране прибавился бы серьезный вывих.

Мишка Мирзоев только что доел огромные домашние бутерброды и вышел погреться на солнце. Увидев, как Тамара ведет Петю, он крикнул:

— Производственной травмой запишешь, или как?

— Идиотственной травмой! — в сердцах ответила Тамара и дернула Петю за руку. От неожиданного рывка у того мотнулась голова.

— Ты потише, — заныл Петя. — Больно же!

Мирзоев презрительно посмотрел ему вслед. Уж он-то никому не позволил бы себя дергать. Мирзоев уверен, что в своем доме хозяин — он, чем очень гордится.

Подошел Игорь Филипенко. Мишка показал ему на удаляющуюся пару.

— Видал? Повела! — в восторге обличения закричал он. — Как бычка повела! Современная трагикомедия. Ты, Филипок, еще пацан почти что, так ты запоминай. На тебя тоже вешаться будут, так ты сразу на место ставь. Сразу не поставишь — конец: запрягут и повезешь.

— А если любовь? — спросил Игорь.

— Ну и что, что любовь? Люби. Про себя люби. Будешь слишком громко о любви говорить, командира из тебя не получится. Она живо почует слабину. Про себя люби.

Мишка хотел добавить еще что-то назидательное, но кончился перерыв. Уже на ходу он повторил еще раз, постаравшись вложить в слова всю силу убеждения:

— Про себя люби!

11

Когда Ярыгин минут за пять до конца перерыва вернулся в цех, единственным человеком, кого он увидел на участке, был Мирошников. Рядом с ним лежал белый ацетиленовый баллон.

— Вот, — сказал торжествующий Мирошников. — Учись работать, бригадир.

Баллон только издали казался белым: кое-где краска припачкалась и выглядела серой, кое-где под действием времени в ней произошли неведомые внутренние превращения и она стала кремовой, местами просто облупилась.

Ярыгин наклонился, посмотрел резьбу — сбитая.

— А, так это тот самый. На кладовщика надавили?

— Уломал, — гордо подтвердил Мирошников. — Учиться тебе еще надо, Ярыгин. А пока все мне приходится. Пока вас научишь.

Ярыгин еще раз осмотрел резьбу.

— Ну чего ты? Сам вижу, что не первой свежести.

— Так нельзя с ним работать, Борис Евгеньевич. По технике безопасности нельзя. — Тихо сказал, почти виновато.

Мирошников все еще благодушествовал.

— Да брось ты. Всех дел там на полчаса. А потом обратно сдадим, чтоб никто и не видел. Учу тебя, учу…

— Но ведь все равно нельзя с ним.

— Ну, мне твои штучки надоели. Варить — и все! Точка.

— Не могу я разрешить, — так же тихо сказал Ярыгин.

Собирались с перерыва ребята, но Мирошников не обращал ни на кого внимания. Не стеснялся.

— Я разрешаю, а ты не можешь? Что ты городишь? Что ты на себя берешь? Кто ты такой? Комиссия на носу, а ты со своими бабскими страхами. Немедленно варить! Тотчас же! Я лично бегал, газ им доставал, а они ничего не желают делать. Где Сысоев?

Все были, а Сысоева не было.

— Где Сысоев? Что у тебя за дисциплина, бригадир? Учу тебя, учу. Где Сысоев? Чего молчишь? Какой ты бригадир, если не знаешь?

— Сысоев в медпункт пошел, — сказал Мишка Мирзоев. — Рука у него.

— Какая рука? Ему работать надо. Что с рукой?

— Ободрал на футболе, — поспешно объяснил начальству Потемкин.

— Вот что у тебя делается! Люди, вместо того чтоб работать, на футболе руки ломают! Вот где твое дело следить, бригадир!

— Футбол в перерыве никто не запрещал, — буркнул Ярыгин.

— Это ты не можешь запретить, а не в свое дело с баллоном лезешь. Что с Сысоевым? Сможет он работать или нет? Или я сварщика пришлю. Опять я найду сварщика, опять я! Звонить надо в медпункт, человека послать!

Посылать никого не пришлось — появился Сысоев с забинтованным предплечьем.

— Четверть часа рабочего времени, а он только является!

— Так я в медпункте, Борис Евгеньевич.

— Слышал о твоих подвигах. Работать можешь?

— Могу.

— Тогда ладно, прощаю. Сейчас быстро каркас доваришь, а там смотри. Если рука разболится, можешь раньше домой, разрешаю.

— Так ведь нельзя с этим баллоном, Борис Евгеньевич, — напомнил Ярыгин.

— Ты опять? Ты же слышал, Сысоев работать может. Можешь, Сысоев?

— Могу.

— Слышишь, может он!

— Не в его руке же дело, Борис Евгеньевич. Баллон негодный. По технике безопасности нельзя. Они вам, если хотите, официально скажут.

— Что мне их официальность! Мне дело нужно. Давай, Сысоев, без разговоров. Я в твои годы на таких керосинках работал, что и в музее не увидишь. В мыслях не держал, чтобы драгоценное здоровье беречь. И, как видишь, цел.

— Это не Сысоев разговаривает, — сказал Ярыгин, — это я.

— А я хочу с Сысоевым говорить. Он парень не трус, сразу видно. Если все по правилам и параграфам, то и вздохнуть свободно нельзя, верно, Сысоев?

Насмешка над осторожностью, над благоразумием безотказно действует на слабые души. Петя сделал уже движение в сторону недоваренного каркаса, но Ярыгин его удержал.

— Стой, Петя. Это просто так говорится, в запальчивости.

Бригадир держался с неестественным каменным спокойствием. А Мирошников вдруг тяжело задышал, лицо стало лиловым.

— Как ты разговариваешь! Забываешь?! Если на то пошло, я приказываю!

По странной случайности разом сделали паузу все молотки, сверла, зубила, напильники в цехе, остановился портальный кран, и во внезапно наступившей тишине «Я приказываю!» прозвучало, как взрыв петарды.

— А я не разрешу, — эти слова тоже пришлись на паузу, и, хотя были сказаны тихо, их расслышали от малярки до участка, где бригада Кости Волосова собирала слоноподобный карусельный станок.

И снова застучали молотки, завизжали сверла, так что продолжение спора слышала только бригада Ярыгина, да и то не вся: Филипок с Климовичем собирали на отшибе шлифовальный автомат. Остальные ребята, конечно, не работали.

— Как не разрешаешь?! Если я приказал?! Кто ты и кто я?! А план вам хочется? А премию вам хочется?

— План не пострадает. У нас еще шлифовальный не собран, многооперационный стоит. Не в рольганге счастье.

— Но мне нужен рольганг! Мне!

Мирошникова взвинчивало уже не только желание блеснуть перед комиссией (а одного этого желания было достаточно, чтобы мобилизовать всю его волю, всю страсть), нет, оказалась затронутой самая основа его личности, святая святых — авторитет! Он больше чем знал, он инстинктом чувствовал, что в сохранности авторитета он весь — с должностью, продвижением, властью; уничтожение авторитета равносильно уничтожению его самого, потому что не мыслит он себя без должности и перспективы продвижения. Авторитет же он понимает бескомпромиссно: что он ни прикажет, то и должно выполняться — без рассуждений, без разговоров. Слово — закон!

— Да кто же здесь хозяин?! — После криков, громов, петард последние слова были неожиданно произнесены шепотом. И потому прозвучали страшно: — Да кто же здесь хозяин, я спрашиваю?

— Вы хозяин, Борис Евгеньевич, вы. Но в пределах законов и инструкций. И принуждать моего рабочего нарушать технику безопасности вы не можете. Сам министр не может.

Умышленно ли приплел бригадир министра, стараясь сделать отказ более политичным (а ведь это ой как не просто — восстать против приказа начальника, ой как не просто, даже когда имеешь упрямый охотницкий характер, даже когда приказ не вполне законный)? Или, наоборот, от запальчивости министра затронул? Этого Егор и сам объяснить не может, нет у него привычки анализировать свои побуждения. Сказал и сказал — а вышло, что к месту сказал: сравнение с министром не то чтобы примирило Мирошникова с неожиданным отказом (знал он, что Ярыгин бывает строптив, но чтобы настолько!), но во всяком случае сделало этот отказ более приемлемым: раз препятствие непреодолимо даже для министра, значит, не позорно отступить начальнику цеха, отступить, сохраняя в целости авторитет, а такое отступление так же почетно, как отступление полка, сохранившего свое знамя. Да и что делать, как не отступить? Не втиснешь же Сысоеву насильно в руку горелку! То есть как раз Сысоеву можно бы и втиснуть, Сысоев бы не устоял, да уж больно бригадир негнущийся. И подумать только, что сам Мирошников его в бригадиры выдвинул, рекомендацию в партию дал — вот уж на свою голову! Но тут Мирошникову пришла в голову успокоительная мысль, что те, кто не гнется, рано или поздно ломаются: сломается и этот, занесет его — и сломается, а тогда можно будет назначить другого — гибкого.

Мирошников посмотрел на бригадира взглядом из тех, которые породили миф о Медузе Горгоне, молча повернулся и пошел. И многие действительно каменеют от таких взглядов, каменеют от страха, но Ярыгин только плечами дернул и пробормотал:

— Себя не уважать.

Ребята стояли над рольгангом с валками в руках, но дело не двигалось. Ясно, что у каждого есть что сказать.

— Давайте, ребята. Прения в перекур.

Не каждый месяц такое случается, охота бы обсудить. Но бригадир сказал, и пошла работа.

12

Каретка, на которую крепится пиноль, должна скользить но станине. А когда две металлические поверхности должны скользить одна по другой, тут не миновать притирки.

После обеда с Игорем работал Климович. Хотя тот гораздо старше и внешне держался покровительственно, когда доходило до дела, командовал Игорь. Он и сам не замечал, что командует, это выходило само собой. Если хотя бы двое работают вместе, они не могут быть полностью на равных, один невольно становится как бы бригадиром. Если бы Игорь осознал, что командует, он бы покраснел и стушевался, но он не осознавал — он решал, как лучше сделать, только и всего. Притирку Игорь, не колеблясь, поручил себе: он любит это дело.

Притирка — это целое священнодействие. Игорь отошел к своему верстаку, достал несколько банок и занялся алхимией. Он выложил в плошку, которую специально держал для такого случая, полстакана свиного жира и стал, размешивая, добавлять машинное масло. Масло сначала текло ручейками по поверхности (Игорь про себя называл эту картину: «Молочные реки, кисельные берега»), но постепенно равномерно пропитывало жир, который темнел и размягчался. Сначала он становился упругим, как тянучка, которая получается, если долго варить банку сгущенки (Игорь любит), потом вязким, как джем; еще масла, еще — и тут нужно уловить момент, когда смесь станет по консистенции как сгущенное молоко; не уловишь, пережижишь — начинай сначала, процесс необратимый: если снова добавлять для густоты свиной жир, ничего хорошего не получится — впрочем, с Игорем давно не случается, чтобы он пережижил. Потом он всыпал в полученную мазь корундового порошка — тоже на глаз, тоже надо чувствовать — и снова стал перемешивать. Сейчас почти все перешли на готовые пасты, хорошие пасты, ничего не скажешь, хотя многие старики их ругают, но старики, известно, уверены, что в старое время все делалось добротнее (Игорь раз подловил самого Кузьмича: «В твое время и телевизоры были лучше?» — «Ага, лучше!» — радостно подтвердил старик, и только когда все засмеялись, понял — покраснел, топнул ногой); Игорь, понятно, так думать не может, но уважение к своему чутью, глазомеру и собственным приспособлениям, секретам — это от стариков перенял. Потому и составляет пасту собственноручно.

Когда паста была готова — она так нравилась Игорю, что хотелось попробовать на язык, — он взял тяжелый чугунный притир (тоже от Кузьмича достался, так и прилипает к руке) и стал густо намазывать рабочее зеркало. Бутерброд получился аппетитный.

У Игоря вообще часто возникают вкусовые ассоциации; наверное, это пошло с детства: когда он первый раз услышал афоризм «уголь — хлеб промышленности», у него рот наполнился слюной, так живо он представил толстую сильную Промышленность, как она черпает горстями уголь и жует, жует — вкусно ей, сытно! И теперь, если бы его спросили, какой он, уголь, Игорь бы ответил: «Сытный».

Густо намазав притир, полюбовавшись, Игорь начал шаржировать. Шаржирование, которым занимался Игорь, не имеет никакого отношения к процветающему юмористическому жанру; нет, это занятие сугубо серьезное. Игорь яростно катал по чугунному зеркалу стальным катком, вдавливая микроскопические осколки корунда в невидимые глазу чугунные поры.

А Боря Климович в это время регулировал гидроцилиндр, который должен будет двигать каретку. За этими занятиями их и застал новоиспеченный технолог Леша.

У него острый взгляд, у Леши. Другому надо подойти, постоять за спиной, подышать в ухо, чтобы разобраться, чем занят слесарь, а Леша все разглядел издали. И еще на ходу начал кричать:

— Вы чего делаете? Технологическую карту не читали? Сначала надо червяк собирать!

Технологическую карту Игорь читал. Просматривал. И Боря просматривал. В принципе они признают, что технологи нужны. Конструкторы могут такое нарисовать, что и не сделать, им ведь нет дела, как делать, их интересует только — что. И тут святая обязанность технолога им это объяснить. Бывают, наверное, и другие случаи. Но это в теории. А на практике, когда опытный слесарь-сборщик берет технологическую карту?.. Он там должен вычитывать, что ему делать сначала, а что — потом? Но ведь опытный-то слесарь понимает сам, что сначала, а что потом! И потому карта раздражает, даже когда толково составлена. А ведь и не всегда составлена толково. Вот и Леша тут понаписал, чтобы сначала собирать червячную передачу, с помощью которой происходит тонкая подналадка, а потом каретку, которая обеспечивает грубую подачу. Для понимающего человека — чушь. И даже непонимающий поймет: каретка расположена ниже, так как же удобнее собирать — снизу вверх или сверху вниз?

— Слушай, Леша, — сказал Боря с притворной задушевностью, — ты токарь, и указывай, если хочешь, токарям. А к слесарям не ходи. Я уже двадцать лет слесарь, чему ты меня можешь научить?

— Я технолог, — упрямо сказал Леша. — И вы должны выполнять технологию.

— Ты токарь, Леша, токарь. — Боря говорил ласковым голосом, и это было Леше невыносимее всего. — То, что у тебя месяц как вечерний диплом, — это ничего не значит. Поработаешь здесь на должности десять лет — может быть, станешь технологом. А пока ты нуль. — И закончил резко: — И чтоб близко со своими поучениями не подходил, понятно?

— У меня такая работа, чтобы подходить близко.

Леша еще не настолько освоился со своей новой должностью, чтобы накричать, кулаком стукнуть. Поэтому он упрямо и даже чуть грустно твердил свое:

— У меня работа такая.

— Работу мы сделаем, — заверил Боря. — На «хорошо» и «отлично». А ты не позорься. Кому сказать, что червяка раньше каретки собирать, — со смеху лопнет. Иди учи токарей.

Игорь слушал Борю с удивлением. То есть в принципе Боря был совершенно прав, но Игорь никогда раньше не слышал, чтобы Боря был так смел и независим с начальством, хоть бы и мелким. У Бори бывали неприятности из-за прогулов и приводов в вытрезвитель, поэтому он старался быть тише воды.

— Чего это ты? — спросил Игорь, когда Леша отошел.

— Понимаешь, не могу! Всякая шушера лезет командовать. Знаю я эти вечерние техникумы. Сам кончал.

— Ты — техникум?

— Непохоже? Я уж потом закладывать стал.

— Чего ж ты сам техником не работаешь?

— А на кой? Бегать на подхвате, как этот Леша? Да и заработаю больше на сдельщине.

13

Недолго проработал Егор на участке после обеда: пришел Леша-технолог и сказал, что у Ароныча совещание бригадиров (на Климовича Леша жаловаться не решился, промолчал). Егор уже привык: половину времени работает, половину совещается. А иногда и что-нибудь дельное там услышишь — приятно узнавать новости первым. И вообще, когда много знаешь, уверенности в себе прибавляется.

Бригадир ушел, бригада сбавила темп. Чаще пошли перекуры. Обычно это не влияет: здесь бригадир, ушел бригадир — работа идет, но сегодня у всех было что сказать.

А скоро и сам Мирошников появился в цехе — легок на помине. Он появился, и бригада усердно принялась за рольганг. Взрослые уже мужчины, а сохранилось в них что-то от школьников.

Мирошников на территорию участка не вошел, но остановился поблизости. Остановился и стал смотреть по сторонам, словно экскурсант, а не начальник. Петя как заметил его издали, так и повернулся спиной, чтобы случайно не встретиться взглядом: все-таки стыдно ему было перед Мирошниковым, потому что в конце концов дело выглядело так, будто бы он струсил.

Петя повернулся спиной и потому не видел, что Мирошников, словно гуляя, обходит участок по дуге и что он уже не за спиной. Петя потянулся за подшипником — Мирошников смотрел прямо на него. Петя хотел было снова будто случайно отвернуться, но в этот момент Мирошников поманил его пальцем. Теперь поздно было делать вид, что он не замечает начальника. Петя медленно пошел к нему, не ожидая услышать ничего хорошего. Он забыл положить подшипник, так и шел, сжимая кольцо в руке.

Мирошников приветливо ему улыбнулся. И Петя невольно улыбнулся. Отошли куда-то страх и неловкость. Осталось желание сделать Мирошникову приятное. Вообще-то Петя скорее не любит Бориса Евгеньевича, но улыбка у того хорошая, обезоруживающая.

— Ну вот что, Сысоев, мы все тогда погорячились, наговорили лишнего… — Из слов Мирошникова выходило, что Петя тоже горячился и говорил лишнее, и хотя Петя прекрасно помнил, что молчал, сейчас он с готовностью принимал предлагаемую версию, потому что это звучало так, что горячиться и говорить лишнее в конце концов даже почетно, так как свидетельствует о неравнодушии и болении за общее дело. — Погорячились и ладно, не горячится тот, кто ничего не делает. Ну а теперь все успокоились, и я тебе говорю попросту: свари ты быстренько, не горячась, эти проклятые каркасы, и дело с концом. Работы там на полчаса, было бы о чем горячиться. Сделаешь?

Петя не мог отказать. Он был бы себе противен, если бы отказал. Действительно, о чем спорить? Такая малость! И не трус же он в самом деле.

И Петя побежал к шкафчику, где у него хранятся горелки, очки, присадочные, стержни. Ему было тем более легко согласиться, что он любил варить.

Натягивая шланги, он взглянул на резьбу у редуктора ацетиленового баллона, и она показалась ему вполне приличной. Ну побита чуть-чуть, но еще ничего. Странное дело: когда он смотрел на ту же резьбу час назад, она казалась ему никуда не годной. (Тут невольно возникает вопрос, который мучает и философов: видим ли мы всегда то, что есть на самом деле, объективную реальность, выражаясь на философском жаргоне, или наши глаза создают подчас миражи? Автор, не будучи, впрочем, философом, думает, что наше зрение зависит не только от качеств роговицы, хрусталика, сетчатки, но и от воли, трезвости или страсти; и благо тому, чьим зрением управляет собственная воля, собственная страсть, потому что часто мы, сами того не замечая, смотрим чужими глазами, причем бывает, что в короткое время успеваем попользоваться глазами разных людей, — вот и Петя, не подозревая об этом, сперва смотрел на баллон глазами Ярыгина, а потом — глазами Мирошникова.)

При сварке первое дело отрегулировать пламя. Сначала Петя дал избыток ацетилена, и сразу в факеле появилось и заиграло зеленое перо. Добавил кислорода — зеленое перо исчезло.

Пламя вырывалось из горелки упругое, четко очерченное — удивительный огненный нож, который может разрезать целое на части и соединять части в целое; и не что-нибудь разъединять и соединять, а символ прочности — сталь.

Петя коснулся огненным ножом — соединяющим ножом, даже больше: приживляющим ножом, потому что для настоящего металлиста она живая, эта сталь, — коснулся огненным ножом металла, и металл начал шипеть, плавиться. Под горелкой образовалось крошечное озерцо.

Петю волнует запах сварки, запах металла. В учебниках написано, что сталь не имеет запаха и чугун не имеет запаха, а сколько их на самом деле — металлических запахов! И пусть педанты говорят, что от конвертора пахнет сернистым газом, в литейке примешивается запах земли, в металлорезке — горелого масла, нет, металлы пахнут, металлы! Ведь существует же морской запах, а морская вода сама по себе без запаха и в открытом море как раз морем-то и не пахнет, морем пахнет у берегов, ибо это запах гниющих водорослей, рыбы, запах смолы и мокрых сетей, — но все-таки пахнет морем, и сами моряки так говорят, хотя уж для них-то этот запах символизирует возвращение на сушу. Так же сталь пахнет, чугун, медь, и волнуют эти запахи так же, потому что они неотделимы от биографии, от судьбы.

Петя быстро сделал несколько прихваток и повел основной шов. Варит он всегда правым способом, в этом своеобразный шик, потому что левый вроде считается легче; и выглядит правый шов аккуратнее, потому что ведешь ровно, без раскачки. Мастера сразу узнаешь по почерку, распишется своим швом не хуже, чем авторучкой в ведомости.

Раньше Петя работал чистым сварщиком, и не где-нибудь, а на Балтийском заводе. А уж там качество дай! Но встретил лучшего друга, Васю Лебедя, и тот его уговорил на станкостроительный. А Петя — человек легкий, отказать другу не умеет, да и ездить сюда ближе. Со стороны глядя, может, и не такие основательные причины, ну а для самого Пети — вполне достаточные. Да и если всегда глубокие причины искать… Захотел, р-раз — и решился. Хорошо быть легким человеком. Вот и специальность заодно получил новую. Слесаря были нужны — и опять его уговорили. Да и скучно же всю жизнь на одном месте, всю жизнь одно и то же дело. А веселье иной раз дороже денег.

Петя заканчивал последний шов, когда за спиной раздался выстрел, точно лопнул передутый детский шарик, и сразу погасла горелка, а сзади угрожающе наползало шипение мощностью в десять кобр. Шипение, которое через секунды перешло в рев реактивного самолета.

Петя оглянулся. Из верхушки ацетиленового баллона била огненная струя! (Даже не редуктор сорвало — главный вентиль!) Потом баллон качнуло, зажим отлетел, баллон упал, увлекая всю стойку, и попер на Петю. Теперь это был уже не мирный баллон, а ракета; огненная струя напором в четырнадцать атмосфер разгоняла его. Петя отскочил, баллон ударился в каркас, отлетел, развернулся, понесся обратно, толкнув на пути кислородный баллон. А ведь в том не четырнадцать — сто пятьдесят!

Это был тот момент, когда ноги обгоняют саму мысль. Петя не успел подумать, что же ему делать, как был уже наверху, на эстакаде. Как он туда взбежал, он решительно не помнит.

14

Совещание в конторке у Ароныча дошло до той стадии, когда все сказано, но закрывать еще как бы рано, несолидно. Поэтому Егор не очень слушал. Он рассматривал узоры листьев аралии, закрывавших половину окна.

В конторку не влетел — встрелился — паренек-подсобник:

— Пожар! Баллон лопнул!

Паренек был в синей спецовке, но, казалось, он принес на ней отблески пламени.

Егор выбежал впереди всех.

Из своего кабинета нелепо, боком выпрыгнул Мирошников и, низко согнувшись, побежал в цех, мелко, но быстро перебирая ногами. Так они и добежали до пожара вместе.

Паренек с испугу преувеличил. Настоящего пожара не было. Горел только инструментальный шкафчик, в котором Сысоев хранит свои принадлежности, — потеря не велика. Других деревянных предметов поблизости не было, так что огню не находилось подкормки.

Баллон метался по участку белой ракетой. Он ударялся о каркас, о стену, о стоявшие тут же неизвестно зачем электромоторы, отлетал, поворачивал, несся в другую сторону, снова во что-нибудь врезался. Сварочный участок выделен особняком, так что баллон не мог вырваться из замкнутого круга. Кислородный баллон лежал тут же. Иногда баллоны сталкивались, и тогда раздавался высокий зловещий звон. Иногда реактивная струя на миг упиралась в него, но, к счастью, тут же уходила в сторону.

За спиной Ярыгина толпились ребята.

— Все назад! — закричал он. — Все назад! Рвануть может.

Они нерешительно пятились, а он, повернувшись, толкал их руками, как толкают из раскисшей колеи забуксовавший автобус.

Сзади тянулся Мирошников.

— Ребята, цех спасать надо. Кто герой?

Вася Лебедь подался грудью вперед.

— Стой! — Егор схватил Васю за плечо. — Стой! Героизма я не допущу.

И он толкал сгрудившихся, забуксовавших ребят все дальше и дальше.

— Рука, держи его! Помоги!

Мишка Мирзоев, Железная Рука, только что сам не знавший, отступать ли ему или идти укрощать взбесившийся баллон, схватил одной рукой Васю, другой рукой и грудью стал теснить ребят.

— Куда?! — гремел сзади Мирошников. — Куда? Имущество спасать!

— Назад! — Егор готов был бить в упрямые груди и плечи. — Там кислород. Назад!

Прибежали девочки. Лена висела на Филипке, хотя тот вовсе и не пытался вырваться. Надя — на Васе. Оля скатилась с крана, схватила Егора.

— Прячься, ну что ты, прячься!

Егор с Мишкой уже оттолкали забуксовавшую бригаду достаточно далеко, но женщинам хотелось спрятать их еще дальше, глубже, безопаснее.

— Лебедь, ты же моряк был! — взывал Мирошников. — Колпак навинтить предохранительный!

— Не пущу! — истошным криком зашлась Надя. — Не пущу!

— Я и сам не пущу, — устало сказал Егор.

За спинами ребят подпрыгивал низенький Ароныч.

Сюда уже не достигали отблески газовой струи, но казалось, пламя пляшет по лицам.

Вдруг словно проснулся Ароныч. Куда делись бабьи причитания!

— Все в укрытие! — закричал он тонко, но властно. — Оставить цех! Властью, данной как мастеру! Эвакуировать!

И подействовало. Отошли еще дальше. Как мгновенно разносятся слухи! И как преувеличиваются в них беды! В цех вбежала Тамара.

— Что с Петей? Обожгло?! Ослепило?!

Только сейчас заметили, что Пети нет. Неужели все убежали, не заметив лежащего обожженного Петю?! Неужели по нему, беспомощному, хлещет реактивная струя?!

Вася Лебедь оторвал от себя Надю.

— Я его вытащу!

— Рука, больше никого не пускай! — и Егор побежал за Васей.

По-прежнему яростно металась белая ракета. На голубых боках кислородного баллона кое-где появились коричневые пятна. Дымились стоящие здесь неизвестно зачем электромоторы. Пети не было.

Пети не было!

Надо было уходить. Скорей уходить! И невозможно было уйти без Пети. Вдруг он тут, вопреки всякой очевидности тут, лежит в каком-нибудь темном углу?! Горящий ацетилен слепит глаза, трудно осмотреться как следует! Невозможно было им уйти, потому что невозможно им будет жить, если они уйдут второй раз, оставив погибать беспомощного друга!

Какие зловещие коричневые пятна! Обожженная краска. Кислород нагрелся, давление возросло. Сколько еще секунд до взрыва?!

И вдруг самозванная ракета остановилась. Реактивная струя еще хлестала из нее, но давление упало. Вой стал тише, басовитее. Струя хлестала сантиметрах в двадцати мимо верхушки кислородного баллона. Остановись ракета чуть под другим углом — и неподвижное пламя уперлось бы в голубой бок. И тогда — конец.

Струя укорачивалась на глазах, вой перешел в шипение. Ацетилен в баллоне кончался. Все. Пламя погасло. И в тишине слышалось только негромкое, совсем другого тона шипение. Это шел кислород из редуктора.

А Пети в самом деле не было.

Подошел Мирошников, бросился к электромоторам.

— Сгорели! Обмотки сгорели. Ну, Ярыгин, ты за это ответишь! Спасательные работы сорвал.

— Это вы ответите, что на негодном оборудовании заставили работать!

Как Егор его ненавидел! Всего — нелепую лысину с чубчиком, широкие скулы и маленькую челюсть.

— Я? Я не заставлял! — никогда еще на лице Мирошникова не было такого решительного выражения. — Не заставлял, запомни. Посоветовал, и все. Он сам решил.

— При мне дело было.

— При тебе я его просил. Он отказался, я ушел. А потом он сам решил. Сознательность заговорила, не хотел подводить цех.

— Да вы… да вы!..

— Не нервничай, Ярыгин, не нервничай, помни, что нервные клетки не восстанавливаются.

Тамара схватила Егора за плечо.

— Где Петя, где?!

Егор беспомощно оглянулся и увидел Петю: жалко улыбаясь, тот спускался с эстакады по железной лестнице, держась за красные, как хоккейные ворота, перила. Неудавшийся вратарь. Тамара бросилась ему на шею.

Ароныч горестно вздыхал над сгоревшими моторами. Егор надвинулся на него.

— Слышал? Он теперь хочет с больной головы на здоровую!

От пережитого Егор еще плохо соображал, ему казалось, все должны быть на его стороне, он не принимал в расчет, что Ароныч может искренне думать иначе, да и зависит Ароныч от Мирошникова больше, чем Егор.

— Поговорить бы с ним как с мужчиной, а, Ароныч?

— Обожди, Ярыгин, не нервничай. Говорят, нервные клетки не восстанавливаются.

— Дались вам мои нервы! Все заботятся о нервах! Что здесь, цех или больница?!

15

У проходной Егор ждал Лену — идти навещать Копченова. И Боря Климович вертелся тут же, не раздумал. Появилась Лена, сказала:

— Пошли, мальчики, — и взяла обоих под руки — уравняла.

По дороге купили апельсинов; Лена настаивала еще и на букете цветов, но Боря сказал:

— Знаю я его. Испугается. Скажет: вы что — на похороны?

— А что с ним такое?

— Не знаешь? А еще страхделегат. — Егор обрадовался, что может объяснять, поучать ее. — Болезнь новую придумали. Не сразу и выговоришь правильно: «коллагеноз».

— Ну и что?

— Плохо. Новые болезни всегда сильно действуют. На инвалидность перевели.

— А берегся всю жизнь, берегся! — злорадно сказал Боря. — Ни выпить толком, ничего. Вот и доберется. Только зря у нас в курилке плакат висит. Ты ведь, Леночка, не была у нас в курилке? Ваша сестра почему-то в уборной курит. В человечье легкое вцепился рак и подпись: «От куренья семейная драма». А кто-то приписал: «И от невыполнения плана». Это-то вернее: настоящая драма, когда премии не платят.

— Так ведь и правда вредно, — добродетельно сказала Лена. — Наука доказала.

— Наука! А я тебе так скажу: понемножку курить опасно, вот как вы, бабы, балуетесь, потому что поначалу табак только разрыхляет внутренности, а если прокуриться как следует, тогда все внутри задубится, а уж тогда не то что болезнь — серная кислота не проймет.

Егор засмеялся:

— Тебя давно в медицинской академии ждут.

— Очень нужно. Они там только собак бьют. А если курить — здоровью вредить, как везде у нас пишут, то почему мой батя меньше трех пачек не курил, а чтоб простудиться — хоть на морозе мог спать, а? И спал не раз с перепою. То-то и дело, что за него простуде никак было не зацепиться. Простуда рыхлость любит, а он — дуб!

— Чего ж он до ста лет не живет? Раньше времени умер.

— Чего! Срок, значит, пришел. Выпил чего-то вместо спирта — вот и отдал концы. А так бы жил до ста.

В комнате у бывшего бригадира пахло лекарствами и еще чем-то неприятно сладковатым. Шторы задернуты, горит ночник.

— Чего это ты в потемках? — с порога спросил Егор. — День на дворе.

— Для меня теперь что день, что ночь, — сказал Савва слабым голосом. — Да, пришел мне конец, отгулял. Врач ко мне и не хочет заходить. А чего ему заходить? Кому охота с безнадежным возиться?

— Что ты, Савва, ты еще нас переживешь! — с фальшивой бодростью объявил Боря.

— Да бросьте вы о болячках, — перебил Егор. — Мы к тебе посоветоваться. Сегодня Мирошников такое отколол! Представляешь, притащил Петьке гнилой баллон…

— Мне теперь не до этого, — не дал себя отвлечь Савва. — Как подумаю, что и до пятидесяти не дожил… Думаешь, я ночью сплю? То под вздохом кольнет, то кости начнут ныть. Так не лечь, так не лечь.

— Обожди, ты послушай. Вот еще такое дело: на прошлой неделе является на участок главный технолог, а с ним девочка с секундомером. Такая, знаешь, фря…

— Мне теперь разве интересно?

А Лена в это время молча сновала по комнате — что-то прибирала, вытирала, переставляла.

— У меня вот сегодня с утра в боку колет. Вот здесь. — Савва приподнял рубашку. — А если хоть грамм поем — изжога. Такая изжога, будто весь желудок загнивает и пахнет, как тухлое мясо. Вот понюхай, как у меня изо рта пахнет.

— Ну знаешь! — Егор вскочил. — Зануда ты! Кому интересно, как ты пахнешь!

Савва приподнялся. С ввалившимися глазами, худой, он был похож на мученика со старинной иконы.

— А зачем ты пришел, если тебе неинтересно?! Зачем пришел, если посочувствовать не можешь?

— Затем, что думал — ты человек. А настоящие люди о своих болячках только врачу говорят, и то неохотно. Что я — вылечу тебя? Так зачем говорить напрасно?

— Так ведь умру я скоро.

— Ну и что? Будь человеком до конца!

— Не умрешь ты, Саввушка, не умрешь. И не такие поправляются, — засуетился Боря.

И долго еще рассказывал про силу новых лекарств и тут же про старичка из Вырицы, который лечит травами. Егор отошел к окну, приоткрыл штору.

Наконец вышли на улицу.

— Бессердечный ты, — сказал Боря.

— А зачем врать? Ну умрет, так напоследок надо вдвойне жизнью интересоваться. А он наоборот: еще жив, а все равно что умер — ничем не интересуется, кроме тухлого запаха.

— Все равно бессердечный, — сказал Боря. — Что тебе, жалко утешить?

— Не люблю врать.

Боря махнул рукой:

— У ларька с пьяницей поговорить — и то душевнее.

И пошел в другую сторону.

— Правда, Егор, зачем ты так? — сказала Лена.

— Да что такого?! Оставайся до конца человеком — вот чего хочу. Павлов умирал и ощущения свои диктовал! Вот человек.

— Ну а Савва так не может. Ну и что?

— То, что плохо. Себя надо уважать.

— Чего ж ему — радоваться, что до пятидесяти не дожил?

— Во-первых, он еще не умер. Будет самое сметное, если и правда нас переживет; не рак все-таки. Ну, а во-вторых, раз судьба такая, так встреть судьбу с достоинством! Слыхала, парня с «Арсенала» убили? Пристала шпана к его девчонке, а он заступился. Тоже судьба: пошел бы другой улицей, ничего бы не случилось. А ведь мог бы уйти, ее бросить, они ему, говорят, предлагали. Такой бы Савва ушел. И сказал бы: «Что я мог сделать, когда их семеро». А он остался. Потому что себя уважал. Как бы ему потом жить?

— Может, любил просто? Не думал про уважение. И скажи, ты уверен, что заступился бы?

— Знаешь, это все-таки похоже на подвиг, а смешно про себя сказать: я уверен, что смогу совершить подвиг! Надеюсь, что смогу. Но пока не приходилось.

— Уж так ты все время прав. Хоть бы засомневался когда-нибудь.

— А вдруг и в самом деле прав? Что я, с Мирошниковым сегодня не прав был?

— Прав.

— Вот видишь. И с Саввой нрав. Ты не привыкла, чтобы с человека достоинство требовать. А надо. Так что и с Саввой прав.

— Все равно надо иногда сомневаться на всякий случай. Ведь вдруг когда-нибудь и неправ окажешься. А двинешь напролом.

— Много сомневаться, так ничего и не сделаешь. Будешь только сидеть и сомневаться. Чехов про таких писал. Проходила небось по литературе.

— Ну, значит, ты и про Чехова прав. Ну пока, вон мой трамвай.

Егор не выпустил ее руку.

— Погоди. Я думал, мы в кино.

— Нет, я занята, извини.

— Ну чего занята, пойдем! Чем ты занята?

— Интересно! Что ж, я дурнушка? Что ж, у меня свидания быть не может?

Вот такой она Егору особенно нравилась. А то пустилась в рассуждения.

— Устрой со мной свидание.

— Мы с тобой уже сегодня свиделись, хватит.

— А завтра?

— Завтра у Люськи день рождения. Приходите с Олей.

— Я один приду. Мы с ней — все.

— Вот видишь, ты какой: был с Олей, а теперь — все. Как бедной девушке тебе верить? Пусти, вот еще один мой трамвай.

Лена высвободилась и побежала.

Егор не ожидал, что всерьез убежит, думал, просто кокетничает. Он привык, что его девушки ценят.

А Лена приехала к Филипку и устроила у них в комнате уборку. Его мать все время охала и благодарила, а Игорь возился с какими-то инструментами и почти не обращал на нее внимания. А ей и это нравилось: раз занялся своим делом, значит, считает, что все в доме нормально, что так и должно быть.

Но все-таки проводил потом.

Чинно, по-пионерски.

16

Собраться сговорились в шесть у Нади и Люси в общежитии. Общежитие новое, квартирное, то есть обыкновенный дом, и в каждой квартире поселяют по шесть человек: по трое в комнате. Надя с Люсей живут вместе, а третья койка пока пустует.

Петю Сысоева как виновника вчерашней истории приговорили прийти раньше и отправили за пивом. Люська сунула ему два ведра, хихикнула:

— Тебе бы еще коромысло.

Пока Петя ходил, Люська и Надя успели переодеться и накраситься. Если бы захотели, успели бы и ванну принять, потому что, хотя ларек за углом, ходил Петя долго.

С бидончиками или оплетенными бутылями из-под «гамзы» в пивной очереди стояли многие, но два ведра! Петю встретили с почтением. Убеленные старики стали вспоминать, где и когда им удалось налиться пивом, но говорили как-то неуверенно, заискивающе — так, наверное, вспоминали свои походы дряхлые витязи в присутствии молодого Алеши Поповича. Петя был горд и светел, так что даже пожалел, когда примерно через час подошла очередь.

— Сорок кружек! — провозгласил он.

Из будки испуганно выглянула полная женщина с удивительно белой кожей — недаром пиво широко используется в самодеятельной косметике, — выглянула и ахнула:

— Да ты у меня один все пиво выпьешь! Ой, милый, и ведра-то припас эмалированные!

Она зазвала его в ларек и, пока в кружках оседала пена — пена осядет, хозяйка дольет и только после долива опрокидывает в ведро, все честно! — говорила на распев:

— И все к Макарьевне приходят, все пиво пьют, и молоденьких много, и красивых вроде тебя, все — спасибо, а никто не скажет: «Пойдем, Макарьевна, посидим с нами».

Говорилось, конечно, в шутку, но как бы и всерьез. Петя знал, что никуда он ее не пригласит, нельзя, да и сама Макарьевна не ожидает никакого приглашения, а все-таки приятно было слышать, что он красивый. Петя вышел из ларька самоутвержденный, но с сомнением, не обсчитала ли его говорливая Макарьевна на две кружки: вроде после тринадцатой сразу пятнадцатую объявила, и потом после тридцать второй… Но, конечно, он бы никогда не решился пуститься в низменные объяснения с такой приятной женщиной.

— Не споткнись! — кричали ему вслед из очереди. — Не то пивом умоешься!

По лестнице навстречу ему спускалась маленькая старушка; увидела, заговорила оживленно:

— С полным встретился, с полным. Быть мне с прибытком.

Пока Петя ходил, почти все собрались.

— Ура-а! — закричал Вася, увидев своего приятеля. — Пиво притопало. Налетай!

— Обождешь, — отогнала его от ведра Надя. — Подождем всех.

Ждали Егора и Петину Тамару. Тамару, правда, ждали не очень: во-первых, это Петино дело, во-вторых, всем известно, что она по три часа накручивается и всюду опаздывает. Так что ждали Егора.

— Ему еще будет за вчерашнее, — сказал Потемкин. — Может, уже вызвали на ковер.

Потемкин любит предрекать неприятности.

— Где сядут, там и слезут. — Мишка Мирзоев, наоборот, оптимист. — Все по технике безопасности. Нет такого правила, чтоб на газовую струю колпак надеть. Да и невозможно при таких атмосферах.

Скоро пришел и Егор. Люся руками всплеснула:

— А где же Оля?

Люсе всегда хочется, чтобы у всех все было хорошо. Надя дернула ее за рукав.

Егор ничего не ответил, прошел в комнату. Оля сегодня пыталась было с ним заговорить — случай как раз подходящий, — но он ответил сухо, повернулся и пошел от нее. Не умеет он прощать, не умеет забывать. Не дано.

В комнате Вася играл с Филипком в шашки. Тут же стояла Лена и следила, чтобы Вася не подвинул две шашки разом (с ним такое бывало). Увидев Егора, Вася вскочил.

— Все, больше не ждем! — и смахнул шашки.

Егор появился кстати, потому что Вася проигрывал, а проигрывать он не умеет: мрачнеет и обижается.

И стали рассаживаться.

Лена смотрела, куда сядет Филипок. Тот скромно уселся на гладильную доску около Мишки Мирзоева. Лена обрадовалась: это было еще одно доказательство, что у Филипка никого нет. Да она и так знала. Она перешагнула через доску и села рядом с ним. Когда она шагала, короткая юбка совсем уползла наверх; Лена покосилась на Филипка: заметил? — нет, не заметил. «Совсем ребенок», — умилилась она.

Как только она села, рядом с ней оказался Егор.

— Ну? — Егор по-хозяйски оглядел стол. — Все? А сама Люся где? Зовите Люсю.

— Люсенька! — в несколько голосов закричали и Потемкин, и Мишка, и Вася — словно ждали команды.

— Иду! — с оживлением и готовностью отозвалась та из кухни. — Иду! — повторила раскрасневшаяся Люся, входя. — Горячее в духовке на малом огне оставила, пусть томится.

Мишка разливал белое, а пивные кружки тянулись к Пете. Добротные керамические кружки с зеленым незатейливым узором по коричневому полю — их только что подарили Люське.

Петя щедро черпал пиво и выстраивал полные кружки в ряд. Пена смачно шлепалась на пол. Егор поднял рюмку.

— Ну, за Люсеньку. Чтобы всегда была такая же красивая и добрая.

— Ой!

Выпили и потянулись к пиву. Хорошо полилось пиво. Женщины отпили и поставили кружки, а мужчины все дальше запрокидывали головы, все круче наклоняли кружки — пока не скатились в жадные рты последние капли.

— Давай по новой, — заторопился Мишка. — Выпьем за дорогого Бориса Евгеньевича, чтоб ему провалиться.

— Стоп! — Егор ударил ладонью по столу. — Стоп! Чтобы сегодня ни слова о Мирошникове. Сегодня наш вечер, так чтоб не портить. Пусть у него за нас голова болит, а для нас его нет. Не существует. Испарился!

— Правильно! — закричал Вася. — Чтоб ему в штаны оса влетела!

Надя дернула его за руку.

— Хватит! Я же сказал, ни слова о нем. — Егор снова хлопнул по столу. — Разливай, Мишка. Давайте выпьем вот за что. Пока соображаем. Вот мы собираем автоматы. А что, если мы рубим сук, на котором сидим? Вдруг насобираем столько автоматов, что сами не понадобимся?

— За что же пьем? — Вася, опередив всех, глотнул. — Чтобы больше автоматов или чтобы меньше?

— А-а, — торжествовал Егор, — вот и подумаем! Или мы жрать сюда пришли?

Непривычное предложение подумать за столом повергло всех в молчание.

— Ну так что? — нетерпеливо стукнул кружкой Егор.

— Я на «Союзе» после армии работал, — сказал Мишка Мирзоев, — заказали нам глушитель для компрессора, потому что жильцы в соседних домах очень против него шумели. Ну а глушитель этот сволочной, вроде как труба миллиметров двести диаметром, или, скорее сказать, цилиндр. И надо в нем сверлить отверстия. Семь тысяч отверстий, понял? Ну я раз за смену просверлил тысячу, и все пневмодрелью. Тысячу за смену! В пятницу сверлил, а всю субботу от этого дела вроде как что-то крутилось в мозгах. Вот какая бывает работа. Тысячу отверстий, а цилиндр из шестимиллиметровки. Где он, твой автомат?

— Ну для этого как раз автоматы есть. Не о том речь.

— А для меня о том. Сверлил-то я, а не автомат.

Вася Лебедь нетерпеливо махнул на Мишку, точно закрывая ему рот.

— Твоя история простая. А вот вы мою послушайте. Вроде басни. Но факт. Пришел наниматься лекальщик шестого разряда. Мастер ему говорит: «Сделай куб, посмотрю, как ты работаешь». Ладно. Неделя проходит — делает. Две недели — все делает. Через три недели приносит куб. Сделал, значит. Мастер взглянул, говорит: «Сделано чисто, но мне не надо таких лекальщиков, которые три недели один куб делают». Лекальщик говорит: «Не надо, так не надо». Повернулся и ушел. А мастер куб себе на стол поставил. Стоит. Раз толкнул нечаянно, а из куба другой куб вываливается. Рассмотрели, а там одиннадцать кубов друг в дружку вложены — как матрешки, а у наибольшего всего сто миллиметров сторона. И так пригнаны, что мастер не заметил сразу. Во!

— Притирку, значит, сделал. — Потемкин объявил это с таким победоносным видом, будто в притирке вся мораль Васиной басни.

— Если кому автоматов не бояться, так Филипку, — сказал Мишка. — Я на что хотите заложусь, что ему среди нас долго не быть. Еще года три потренируется, и заберут его куда-нибудь на особый завод, где собирают спутники со сверхчистотой и сверхточностью, все равно как всех теноров в Большой театр забирают.

— Вот! — провозгласил Егор. — Вот в точку. Это в мой тост. Значит, есть такие, которых можно заменить автоматами, а есть — которых нельзя. Пьем за то, чтоб все мы стали незаменимыми.

— Не надо, чтобы все, — сказала Лена. — Я думаю, лет через сто, когда этих наших автоматов разведется как собак, рабочих останется совсем мало, и только такие, как Филипок. Может, один на шесть инженеров. И ценить их будут, как художников. Значит, за Филипка и пьем.

Она придвинула свою рюмку к его и быстро их поменяла. Филипок не заметил. Он был слишком смущен тостом. Покраснел. Но нашелся, что ответить.

— А я думаю не так. Потому что если он такой уж художник, ему обидно слепо делать то, что нарисует другой. Ему захочется свое выдумать. И конструктору обидно только чертить, ему захочется свою мысль руками пощупать. Наверное, это неизбежно, что сейчас разделение: инженеры только чертят, рабочие только точат. Ну а когда-нибудь перестанут разделяться. Потому что руки — они тоже думают, они голове подсказчики. Лена про художника сказала, так художник — он как раз пример того, про что я говорю: ведь не бывает так, что один обдумает картину, объяснит, а другой по его объяснению возьмет кисти, краски и нарисует. Нет же! Сам думает, сам смешивает краски, сам кладет на холст; и думает не отдельно, заранее, а все сразу — во время мазка думает. Вот так будет, я представляю. Вот.

Филипок обвел всех взглядом и увидел, что имеет успех. Он загордился и первый поднял рюмку.

— Вот и выпьем по этому поводу! — подхватил Мишка.

Люся внесла жаркое. Мишка поглядывал на нее все умильнее. Стоит ему хоть слегка выпить, и он сразу начинает влюбляться. Жена знает такое его свойство и старается одного на вечеринки не отпускать. Сегодня Мишка ее обманул, сказал, что собираются бригадой — чисто мужская компания.

— А танцевать когда будем? — спросил Мишка.

— Поешь сперва, — Люся слегка шлепнула его по затылку. Он ей тоже нравился, она прощала ему, что женатый, — значит, такая у нее судьба несчастная.

Раздался звонок — пришла Тамара. Она обиделась на Петю за то, что тот, вместо того чтобы прийти с нею, согласился идти за этим дурацким пивом. И в наказание опоздала даже больше обычного. Увидев в дверях его отчаянное лицо, она сразу поняла, что наказание удалось. И улыбнулась особенно нежно: чтобы сильнее почувствовал, какое счастье она ему несет.

— Я так торопилась, так бежала!

Рыжие джинсы в обтяжку, тонкая талия, перетянутая широким ремнем, значок-кораблик, поднятый грудью, как высокой волной! Петя разом забыл вчерашние неприятности.

Филипок раскраснелся и осмелел.

— Я вчера посмотрел в энциклопедию, что там пишут про наш рольганг, — рассказывал он Лене, но так громко, что все слышали. — А знаешь, какое там соседнее слово? Рольмопс! Смешно, правда? — И, уже обращаясь ко всем, спросил: — Кто догадается, что такое рольмопс?

Лена смотрела с уважением: он еще и энциклопедию читает!

— Так что такое рольмопс, а?

— Наверное, такой мопс, который в цирке играет роль, — сказал Вася.

— Иди ты, — разозлился вдруг Потемкин, — я знаю, мне дед говорил: это собака, дрессированная на кротов.

Филипок покачал головой.

— А я тебе говорю — на кротов!

Такое уж свойство у Потемкина: ни с того ни с сего бросается в спор неизвестно о чем, и чем меньше знает о предмете, тем яростнее спорит; даже нельзя назвать это спором, потому что Потемкин почти не приводит доводов, он утверждает и требует, чтобы с ним соглашались.

— Люся, — закричал Филипок, — это тебя касается!

Люся появилась на пороге с подносом: из остатков она успела наделать новых бутербродов.

— Люся, ты знаешь, что такое рольмопс?

— Не-а, — она застенчиво улыбнулась.

— Так знай: это свернутая кольцом селедка, а в середине разные пряности. Да, а селедка без костей!

— Значит, филе, — поняла Люся. — Сделаю для тебя.

— Чепуха! — Потемкин стукнул кулаком по столу. — Чепуха! Это собака на кротов. Ясно же сказано: мопс! Какой в селедке мопс?

— Он своими глазами читал, — попыталась Лена урезонить Потемкина. — Понимаешь, Саша, читал. В самой энциклопедии!

— Вранье! Издевается! Ученостью своей хвастает! Я сказал: собака на кротов!

Лена на всякий случай потащила Филипка в сторону. Надя сунула Васе в руку гитару. Вася сразу понял свою миссию и, не томя публику долгой настройкой, забренчал любимую песню. Припев выкрикнули хором:

Слесари, слесари, слесаря

Срезали, срезали короля.

Потемкин кричал самозабвеннее всех. Обстановка разрядилась.

Песенка эта появилась на заводе в тридцатые годы. Если не в двадцатые. Бригада синеблузников поставила номер, посвященный французской революции, и песенка повествовала о казни Людовика XVI. Песенка — уже тогда не совсем серьезная, а с годами и вовсе перешла в комический жанр. Ее постоянно переделывают и приспосабливают к злобе дня. В бригаде Ярыгина после куплета, посвященного спортивным доблестям Пети Сысоева, поют так:

Слесари, слесари, слесаря

Срезали, срезали вратаря.

А после куплета, повествующего о пьяных подвигах Бори Климовича:

Слесари, слесари, слесаря

Бережком, бережком — втихаря.

Лена захлопала в ладоши.

— А теперь танцевать! Мы хотим танцевать! Мальчишки, двигайте стол!

Егор почти весь вечер просидел молча. В самом начале дал направление разговору и замолчал. Он и всегда за столом говорит немного, а сегодня, хотя и приказал не вспоминать про Мирошникова, снова и снова прокручивал вчерашний день, как кинопленку. И Оли нет рядом; он в ней разочаровался, не хочет больше видеть, а все-таки пусто. Рядом Лена, но Лена не спускает глаз с Филипка. Егору было странно, что красивая Лена, знающая себе цену Лена не спускает глаз с Филипка, совсем мальчишки, когда рядом сидит он, Егор. Вчерашнее ее бегство не поколебало его уверенности в себе.

И когда отодвинули стол, закрутилась пластинка, пока нерасторопный Филипок вставал со своей гладильной доски, положенной вместо скамейки, Егор взял Лену за руку.

— Пойдем?

Она беспомощно оглянулась на Филипка и как бы нехотя потянулась вслед за своей рукой. Егор медленно ступал под музыку и не знал, что сказать. Он, к своему удивлению, не почувствовал в ней душевного ответа, когда не важно, что говорится. Лена танцевала по обязанности и почти не скрывала этого. Танго словно создано для его пластичного охотничьего шага, в таком же рваном ритме приходится подкрадываться к глухарю, — но не возникло увлеченности, и Егор сам понимал, что танцует плохо.

Он обрадовался, когда пластинка кончилась. Он постарался себя уверить, что не так уж ему хотелось понравиться Лене и что если та не оценила — тем хуже для нее. И все-таки осталась легкая горечь.

А Люся танцевала с Мишкой. Но все видела. Она была поражена неудачей Егора даже больше, чем сам Егор. Люся о нем и думать никогда не смела, а оказывается, и ему плохо бывает. Мишка что-то болтал, прижимался, но Люся перестала обращать на него внимание. Женатый, вот пусть и идет к жене.

Едва кончилась пластинка, Люся поставила другую, громко объявила:

— Белый танец! — и подошла к Егору.

Егор повел ее снисходительно. Вот уж кого он никогда не принимал всерьез. Сам из деревни, он предпочитал горожанок, а от Люси будто до сих пор пахнет парным молоком. Простота.

— Егор, — Люся произнесла его имя робко и уважительно; казалось, она добавит: «Иваныч», — Егор, а почему Оля не пришла?

Он даже остановился от неожиданности.

— А тебе какое дело?

Люся мягко повела его, и танец продолжился.

— Егор (Иваныч), а правда, вы с ней поссорились?

— Да какое тебе дело?!

Он снова остановился, но Люся снова повела его. Она сильная, Люся.

— Егор, потому что как же ты: постирать, починить. Если хочешь, ты ко мне. Я всегда.

Люся была уверена, что Оля и стирала, и чинила Егору — а как же иначе? Она бы не поверила, что такое не приходило в голову ни Егору, ни Оле, — он не просил, та не предлагала.

Контраст был разителен. Егор по-новому смотрел на Люсю: вот кто никогда не посмеялся бы над его чтением, над его мыслями. В другое время чрезмерная готовность услужить показалась бы Егору пресной, докучной, но по контрасту он оценил. Уважение — почти синоним понимания, а Оля оскорбила его как раз непониманием.

Егор улыбнулся и крепче прижал Люсю.

— Ладно, как-нибудь занесу.

Лена танцевала белый танец, конечно, с Филипком. Танец кончился, но она не отпустила его:

— Все равно со мной.

Заиграло что-то быстрое, резкое, то, что танцуют врозь, а им было наплевать. Лена обняла Филипка обеими руками, прижалась, и они затоптались на месте.

Филипок сегодня повзрослел. Его слушают, за ним ухаживают! Хмель кружил голову.

— Уйдем, — шепнула Лена. — Чего нам здесь? Уйдем.

17

И настал момент, когда нужно все сказать друг другу. Можно и не говорить, но тогда все выйдет как бы тайком, не по-настоящему. Лена не хотела так.

— Ой, Игоречек, с кем ты пошел, кого обнимаешь! — Настроение переменилось, теперь близко стояли слезы. Но легкие слезы. — Рассказали тебе уже про меня, или самой рассказать?

Игорю больше хотелось обнять Лену, чем слушать какой-то рассказ. То есть он сейчас тоже обнимал ее — за плечи, но ему хотелось как следует, как во время танца.

— Я уже, Игоречек, замужем побыла, так побыла, что думала — второй раз не захочется. Он ходил, говорил слова умные, а нам же, девкам, много не надо. Как рот открыл, так и не закрывал до самой свадьбы. Назвался летчиком. Мол, поправляет здоровье после героической вынужденной посадки. А я, дура, слушала. Ну и оказался обыкновенный подонок. Не хочу я тебе, Игоречек, всех его гадостей рассказывать, ой, не хочу.

— Ну и не надо, — торопливо забормотал Игорь, — Зачем же, не надо.

Они шли сквозь белую ночь, пахла сирень в садах, и невозможно было слушать про какого-то подонка.

Игорь переживал тот блаженный миг, когда впервые узнаешь, что можешь нравиться женщинам! До сих пор сознание собственной неловкости, угловатости омрачало самые пылкие его мечты — и вдруг пришло чувство бабочки, сбросившей кокон! То, что казалось слишком прекрасным, чтобы сбыться, уже сбывалось, сбывалось с естественностью и неизбежностью!

— Я тебе одно скажу, самое главное: он в больнице украл лекарства, он уже не мог без них — хуже, чем пьяница. И я тогда пошла… и сказала. Потому что он сам уходить не хотел, я его добром просила! А он обрадовался, что его здесь кормят. Сам-то ни копейки не принес. Ты меня презираешь, скажи, презираешь? Я доносчица, да?!

В чем логика такого человека? Игорь не мог понять. И ему мучительно было выслушивать о нем в такую ночь. Он не хотел ничего знать о таких, он хотел, чтобы мир был логичным и прекрасным.

— Перестань, Леночка, перестань. Не надо о нем. Пусть как будто его не было.

Странные образы навевает белая ночь. Легкие облачка, летевшие по небу, окрасились в тот же цвет, что волны сирени, и казалось, это пена с облаков, бесшумно падая вниз, повисает на кустах.

На севере вдоль горизонта пролегла зеленая полоса, Игорь вдруг подумал, что если быть художником, то для счастья надо очень мало: увидеть такую полосу и, чуть дыша, чтобы не смять, нести на холст. Подумал и забыл сразу, но Лена будто прочла его мысль и сказала:

— Я в детстве мечтала стать художницей. Глупо, правда? Мама тоже немножко рисует. Она для меня книжки перерисовывала: «Крокодила», «Мойдодыра». Я тогда думала, что печатают только взрослые книжки, а детские рисуют сами. А потом пришла к подружке, у нее книжек штук сто, все печатные — и я заревела. Мама говорит: «Чего ты плачешь, ее книжки хуже. Где у нее «Мойдодыр»?» Я стала искать, а «Мойдодыра» и нет. Я сейчас знаешь что делаю? Что понравится, перерисовываю. Мне один рисунок нравится — они вдвоем вроде как в саду. У него такие плечи, а она тоненькая, и он боится, как бы своей силой ее не переломить совсем. Белыми линиями сделано на черном листе. — И добавила чуть слышно: — Ты увидишь сейчас.

Воздух совсем легкий, он не может удерживать звуки вблизи земли, они уносятся вверх и потом тихо падают на землю, как облетающие лепестки — поэтому теряется направление и не понять, откуда принесся стук лодочного мотора, откуда скрип трамвая на повороте.

И вдруг Лена снова зашептала о том, что невозможно было слышать, когда кругом такое волшебство:

— Дворничиха меня учила: «Когда мой нажрамши, я, девка, перво-наперво его запру в ванну и бритву там оставлю, понятно? Потому что самой на него руку поднять грех, а ежели он себя сам, то выйдет все равно как судьба».

— Перестань! Забудешь ты его, забудешь! Кончено с ним!

Игорь чувствовал сейчас в себе такие силы, что мог всю жизнь перевернуть.

— Пройдем через сад. Здесь короче, — шепнула Лена.

Ветки нестриженых деревьев спускались низко, прохладные листья гладили Игоря по лбу, по щекам. Откуда-то взялся рыжий кот. Он катался по траве и был похож на упрямый язычок огня, старающийся поджечь сад, но сочная трава не поддавалась огню. В кронах деревьев притаились островки ночи.

— Ну вот и пришли. Идем. Мои на даче. Да если б и здесь, я бы тебя все равно привела. Никого я с тобой не стыжусь! Никого!

18

Борис Евгеньевич Мирошников подошел к зеркалу и стал причесываться. Привычка успокаивать таким образом нервы сохранилась у него с тех пор, когда он еще гордо нес на голове роскошную шевелюру. Теперь это, наверное, выглядело смешно: стоит лысый дядька перед зеркалом и задумчиво расчесывает странный свой чубчик. Но смеяться было некому, поскольку Борис Евгеньевич заперся и никого к себе не пускал.

Никого не пускал!

За стеной шумел цех, его цех, которому он отдает все силы. Кто-нибудь видел, чтобы он рано ушел? Чтобы часами ходил по другим начальникам, распивал там чаи (или не только чаи)? Кто-нибудь оценил, что он и отпуск всегда проводит под Ленинградом, чтобы хоть раз в неделю наведаться (всегда неожиданно, всегда снегом на голову, так что нерадивые никогда не могут вздохнуть с облегчением: «Уф, убрался, теперь месяц отдохнем»)? Отдает все силы, а получает черную неблагодарность. Черная неблагодарность — иначе невозможно оценить внезапный бунт Ярыгина! И даже не просто неблагодарность, а двойная неблагодарность. Пусть Ярыгин не в состоянии оценить всего, что делает начальник для цеха — это бы и понятно: с маленькой должности большие масштабы оценивать трудно, — но должна же быть благодарность хотя бы личная. Ведь это он, Мирошников, первый разглядел в парне ту уверенность, властность, без которой нельзя руководить, разглядел и выдвинул в бригадиры. Многие тогда не соглашались; говорили — молод, что упрям — тоже говорили. А с рекомендацией? Вполне мог бы еще побыть в комсомоле, а Мирошников дал — думал, будет лишняя поддержка и опора. Как сказано у классика: «Сам тебя породил».

Критиканствовать легко. Когда ничего не понимаешь. А понимать надо то, что производство — сложный механизм, где все взаимосвязано: цехи и участки, квартиры и дачи, повышения и падения. И главный производственный принцип, который сформулировал для себя Борис Евгеньевич: докладывать наверх всегда нужно итоги бодрые и приятные. Гонцов, доставляющих радость, награждают, доставляющих горе — казнят, так уж ведется с самых давних времен — значит, это устойчивая черта в психологии, и очень глупо с этой чертой не считаться. Тем более что он — не просто гонец, он сам ответствен за приятный или неприятный итог, а то, что он зависим от сотен связей, сотен объективных причин, — кто станет в этом разбираться?

Еще когда Борис Евгеньевич был простым мастером (хотя и с перспективой), его смена сорвала план оттого, что смежники не поставили медных втулок. Вины его не было решительно никакой: смежникам он напоминал, и не единожды, изготовить втулки своими силами никак не мог, потому что цветного литья у них на заводе не было, — и все-таки выговор дали ему, и перспектива роста несколько отодвинулась.

А жизнь имеет смысл в одном: в повышении, в росте. Те, кто в министерстве сидят, сам министр, наконец, что они — прилетели с другой планеты? Нет же, такие же люди, как он. Значит, и он еще может с ними сравняться. Ему только сорок два года. Каретников, начальник главка, в сорок шесть лет, как сейчас Мирошников, цехом командовал, а потом пошел и пошел! Уже и в Японию ездил, и в Италию, и в Канаду.

Люди обычно сосредоточены на себе, поэтому собственная цель, собственные желания, собственные вкусы им кажутся всеобщими целями, желаниями, вкусами, а всякое утверждение других целей и идеалов воспринимается как лицемерие. Поэтому Борис Евгеньевич искренне убежден, что стремление к высокому положению и власти является универсальным, это всеобщий двигатель, а если об этом никто не говорит вслух, так просто потому, что не принято, считается дурным тоном; он и сам о своих вожделениях никогда вслух не говорит.

Но надо признать, что вожделения Бориса Евгеньевича — это облагороженные вожделения. Он, разумеется, ничего не имеет ни против хорошей квартиры, ни против английских костюмов, ни против японских транзисторов, но он стремится к высокому положению не просто для того, чтобы обладать квартирой, костюмами и всем прочим. Ему дорога прежде всего сама идея продвижения: это же так естественно — расти, это, если угодно, фундаментальное свойство всего живого. И более того, в своем будущем росте Борис Евгеньевич провидит всеобщее благо, потому что он распорядится высоким положением лучше, чем кто-нибудь другой. У него есть конструктивные мысли, которые он когда-нибудь воплотит.

Ну, конечно, если будет срываться план, он не станет обрушиваться на первого попавшегося, а доищется действительного виновника, но это мысль самая поверхностная, самая элементарная. Увлекают же Бориса Евгеньевича мысли более радикальные.

Во-первых, он бы снова ввел седьмой и восьмой разряды. Но давал бы их не сотням тысяч, как раньше, а единицам, уникальным мастерам, так что седьмой разряд имел бы в среднем один человек на заводе, а восьмой — вообще по пальцам пересчитать в стране, как летчиков-космонавтов. И, конечно, все льготы в пропорции. Чтобы был стимул стремиться к мастерству.

Во-вторых, он бы штрафы ввел за брак, за нарушение дисциплины, чтобы у средних начальников была настоящая власть, а то он сам сейчас как без рук без такой власти.

Потом пенсии. Многие слишком рано уходят. В шестьдесят лет он еще мужчина в соку, жениться может — и на пенсию. На свой сад у него сил хватает, на охоту-рыбалку хватает, а на работу — нет? Он бы ввел пенсии по заключению врача. Некоторым, может быть, и раньше, зато большинству — позже.

А самовольные увольнения! Вот в чем бич всякого директора. Следовательно, без уважительных причин не увольнять! А уважительных причин совсем мало: переезд в другой город по семейным обстоятельствам, невозможность предоставить работу, соответствующую квалификации. Вот и все.

А неуважение к начальникам!..

А уродливые моды!..

Другие, если приходит им в голову ценная мысль, пишут проекты. А Борис Евгеньевич таит про себя. Ждет своего часа. Чтобы не достались другим его лавры. Чтобы самолично внедрять свои утопии. Одни считают его дельным служакой, другие — несносным педантом, но никто не знает настоящего Мирошникова, не догадывается, что под оболочкой скромного среднего начальника таится личность опасная.

Борис Евгеньевич до миража, до галлюцинации ясно представляет, как сидит он в своем будущем кабинете (дубовые панели, ласкающий ноги ковер) и преобразует. От наплыва мыслей сердце бьется толчками, руки тянутся к перу, перо к бумаге. Входит секретарь (у значительных людей всегда секретари — корректные молодые люди в безукоризненных костюмах, со знанием языков) и докладывает о первых итогах, первых триумфах. Заголовки в газетах: «План Мирошникова в действии! Новая ступень производства!» Вот тогда начнется настоящая жизнь Бориса Евгеньевича. Достойная его жизнь!

И этой будущей настоящей жизни может помешать (поистине, никогда не знаешь, где поскользнешься!) своевольство Ярыгина, узколобость, которую тот считает принципиальностью. Глупо и невозможно, чтобы так хорошо идущая служба была нелепо испорчена! Поэтому Борис Евгеньевич решил принять свои меры. Он вызвал Сысоева.

Когда сталкиваются два человека и одному нужно другого в чем-нибудь убедить, последнюю роль играют логические доводы, просьбы, даже угрозы, — спор решается до того, как сказано первое слово, и решает его… Психология не дала еще строго научного определения этому феномену; можно назвать его силой характера, можно — устойчивостью натуры; Мирошников, имея техническое образование и потому стремясь ввести количественные оценки, определяет его про себя как уровень психического потенциала: у кого потенциал выше, тот и оказывается прав. И благо тому, в ком заложен чувствительный прибор, мгновенно регистрирующий потенциал собеседника, — это предохраняет от многих ошибок, позволяет сразу выбрать правильную линию поведения. Но трижды благо тому, чей потенциал так высок, что не нуждается ни в каких приборах!

Мирошников таким прибором обладает — да и никак нельзя человеку растущему, с перспективой, без такого прибора! И едва Сысоев вошел, Борис Евгеньевич сразу успокоился: потенциал Сысоева оказался заметно ниже его собственного. (Прежние измерения значения не имеют, ибо потенциал подвержен значительным колебаниям.)

— Ну что, Сысоев, не ушибло тебя тогда струей? Не контузило? — Мирошников старался придать своему голосу оттенок веселой мудрости: дескать, он заранее знал, что ничего страшного произойти не может, но теперь не укоряет струсившего Петю или, по крайней мере, старается смягчить укор веселостью.

— Нет, Борис Евгеньевич, обошлось, — Петя отвечал застенчиво, словно ему было немного неловко, что обошлось.

— Ну вот, видишь. Как говорится, черт, он всегда не так страшен, когда присмотришься поближе. Да. Что теперь делать собираешься? — Вот в чем искусство: во внезапном переходе! Начать благодушно, размягчить, размагнитить — и вдруг резкий вопрос, как выстрел.

— Как что? — растерялся Сысоев, еще сам не знает, откуда угроза, а уже испугался. — Как что? Работать.

— Это, конечно, правильно, что работать. Вопрос: как работать? — Неопределенность; очень важно как можно дольше сохранять неопределенность. «Как работать?» — значит, раньше работал не так, плохо работал, а в чем не так, почему плохо — догадайся сам.

— А чего? Чем я плохо? Норму всегда выполняю. Опять же сварка — я как слесарь не обязан! — засуетился, бросился оправдываться, а в чем оправдываться — и сам не знает.

— Это само собой, это, я скажу, твой элементарный долг. Об этом и говорить нечего. Хотя тоже: с перерыва, бывает, опаздываешь, травма в обеденный перерыв — тоже не похвально. Ну ладно, а если взглянуть серьезнее? В аварийный момент рабочее место бросил? Бросил. Мер к спасению государственного имущества не принял? Не принял. А за это знаешь?! — На лице Мирошникова отразилось благоговение перед чем-то высшим, что не обсуждается, а принимается безоговорочно. — Да за это знаешь?!

— Так я же предупреждал про баллон! И Ярыгин. Вы сами… — строптивые нотки у Пети стали проскальзывать.

Мирошников оценил решительность момента и обрушился всеми силами:

— Ты это брось! Забудь! Я тебе велел на антресоли бежать? Я тебе велел электромоторы бросить, которые сгорели? За одно это весь год без премий, разряд понизить, тринадцатую зарплату долой! И хорошо, если только это. Тут, если хочешь знать, и уголовная сторона есть, смотря как дело повернуть! Вот так.

Нависло молчание.

— Но я своих рабочих всегда защищаю, — Мирошников снова заговорил ласково. — Сор, как говорится, из дома никуда не несу. Да и премия: кому будет лучше, если тебе не дать премии? Со всяким может случиться оплошность, я так понимаю. Но запомни, — голос опять стал жестче, — ты сам решился с тем баллоном варить, я тут ни при чем. Сначала я тебя уговаривал, было дело, но Ярыгин возражал, и я с ним согласился. А после ты сам решил варить, понял? Сам!

Так просто и легко было бы во всем покориться Мирошникову! Сейчас в кабинете Петя готов был согласиться со всем. Но из кабинета придется выйти, вернуться в цех, там бригадир, там ребята. Петя вспомнил о предстоящем возвращении и решился на последнюю вспышку протеста:

— Как же я могу? Какая у меня потом будет жизнь в бригаде?

— Никакая. Какая была, такая и будет. Думаешь, тебя кто-нибудь спросит? Никто! Я же тебе объяснил, я своих ребят защищаю и сор никогда из дома не несу. Замну я это дело, не бойся. Так уж, на всякий случай с тобой договариваюсь. Договорились, значит, с тобой?

— Договорились, — с облегчением подтвердил Петя. — Только я не понимаю: если вы дела не поднимете, то кто же поднимет?

— Есть такие баламуты, — почти добродушно махнул рукой Мирошников, — но мы их поставим на место.

Петя понимающе улыбнулся, хотя не очень понял, кого имел в виду начальник. Продолжая улыбаться, Петя вышел.

Мирошников отечески смотрел вслед выходящему Сысоеву. Он выиграл важный раунд. Но чтобы обезопасить себя окончательно, Мирошников решил провести еще один раунд, и вовсе беспроигрышный, потому что противника он избрал слишком уж слабого: вызвал Борю Климовича. Зато с ним и церемонился меньше, сразу пошел напролом.

— Вот что, Климович, за тобой много чего водится: прогул был? Был. И на самой работе позволял себе по спиртной части? Позволял.

— Я за тот прогул по субботам, когда надо, выхожу, — зачастил Боря. — Другие — то ли да, то ли нет, а я — только попросите. Или по вечерам.

— Это уж само собой. Но все равно, стоит мне на цехкоме сказать, и нет у Климовича тринадцатой зарплаты. А можно и по статье уволить если что. В общем, весь ты у меня здесь, — Мирошников красноречиво сжал кулак, — понял? Так вот, когда я перед тем случаем к Сысоеву подходил, помнишь, ты ближе всех стоял, мог слышать, о чем говорили. И запомни как следует: я ему о пропане говорил, о переходе на пропан; мол, раз с ацетиленом перебои, надо будет попробовать на пропане варить, понял? На пропане! Запомни и подтвердишь, если понадобится.

— Мне за такое в бригаде жизни не будет!

Почти слово в слово с Сысоевым. Какая все же сила в бригаде, если даже Климовича вдохновляет на сопротивление!

— Скорее всего тебе говорить не придется, замну я это дело, защищу Сысоева, так и быть. Но запомни: если что, я так сделаю, что тебе на всем заводе жизни не станет. Бригада — что бригада, можно и в другую перевести. В общем, сделаешь, как я сказал. Иди.

— А если сам Сысоев?

— За Сысоева не беспокойся, Сысоев себе не враг.

Когда-то он был гордый, Боря Климович, никому не позволял себе рот заткнуть. Но прошли времена, появились грешки — тот же прогул и другое в том же роде, и теперь Боря может накричать только на технолога Лешу, чтобы показалось на минуту, будто он все еще прежний.

Климович хотел было еще о чем-то заикнуться, уже и рот приоткрыл, но раздумал, махнул рукой и вышел. Рот он забыл прикрыть, так и вышел с полуоткрытым, из-за чего на лице застыло как бы удивление — выражение, не вполне приличное после беседы с начальником.

19

Собрание цехового актива было назначено давно, и чистая случайность, что оно произошло на третий день после «возгорания, происшедшего в результате неисправности вентиля ацетиленового баллона», — так официально было названо происшествие в акте пожарной комиссии.

Поскольку факт возгорания имел место и никуда от факта невозможно деться, пожарная комиссия собралась в тот же день, что актив, только утром, исследовала все обстоятельства и пришла к оптимистическому выводу, что возгорание произошло вследствие неисправности баллона, каковую неисправность предвидеть не представлялось возможным. Мирошников так умело повел дело, что пожарная комиссия все свои усилия направила на экспертизу останков баллона, а расспрос свидетелей ограничила вызовом непосредственного участника происшествия — Сысоева. Сысоев простодушно объяснил, что варил как всегда, и то, что вылетел вентиль, было для него полной неожиданностью. Ну да с председателем комиссии Борис Евгеньевич в прекрасных отношениях, отношения эти завязались давно и без определенной цели, а вот пригодились.

Ярыгина в пожарную комиссию не пригласили.

— Ну чего ты там? — спросил он, когда Петя вернулся.

Петя попытался потопить суть в многословии, стал рассказывать, кто как сидел и кто как смотрел, но Ярыгин выделил суть ясно и безжалостно:

— Ты рассказал, как Мирошников тебя заставил?

— Да понимаешь, они меня прямо не спросили, да и на фиг вылезать, когда и так все хорошо выходит? Гляжу, все довольны.

— Тебя слушать — зубы сводит. Среди своих и то не можешь прямо сказать, тянешься, как зеленая сопля по забору.

Петя еще попытался напустить туману, припомнил и любимую поговорку Потемкина: «С начальством спорить — против ветра плевать», но Ярыгин оборвал:

— Вот и пусть Мирошников тобой помыкает, лучшего, значит, не заслуживаешь!

— А чего делать? Начальство не выбирается, а назначается. Ты его не снимешь, значит, надо уживаться.

— Пусть ужи уживаются.

(Подобно большинству людей, Ярыгин бездумно употребляет сравнения с животными в значении уничижительном. Уж — существо безобидное и полезное, кому как не Егору это знать, не на асфальте вырос, но странно: отдаленные воспоминания о школьной литературе оказались сильнее живых впечатлений; и ведь не любил он обязательную классику, но вбили-таки в голову!)

Петя отошел оплеванный. Если бы ему пришлось говорить в комиссии здесь, сейчас, в присутствии Ярыгина, он бы говорил иначе. Но окажись он там снова один, без поддержки, под пристальным взглядом Мирошникова — снова повторил бы то, что уже сказал.

Оля снова попыталась помириться с Егором. Подошла в перерыве.

— Ну что, поздравить? Замялось это дело?

— Почему меня поздравлять? Мне, что ли, виниться в этом деле?

Не то надо было Оле говорить, если она хотела мира. А она не поняла.

— Ну как же: в бригаде случилось, бригадир отвечает.

— Я знаю, кто отвечает. И ответит!

Повернулся и пошел.

Оля догнала.

— Чего ты хочешь? С Мирошниковым поссориться? Да он тебя потом по мелочам есть будет! Не знаешь, как делается? Кому наряд выгодный, кому — нет. И снабжение. Да мало ли.

Егор шел, не оборачиваясь. Оля поспевала следом.

— Чего ты добьешься? Снимут его за это? Не снимут. А врагом останется. Надо или так, чтобы сняли, или не ссориться.

— Молчать — себя не уважать, — сказал наконец Егор.

— Ну и что ты со своим уважением сделаешь? На стенку повесишь?

— Не понимаешь, так и говорить нечего, — Егор ускорил шаг.

— Ну и ладно, — сказала вслед Оля. — Это тебе не книжки читать. Набьешь шишек, станешь умнее! К нему с добром, а он…

А Егор и не заметил, что она с добром, ему показалось — опять ссоры ищет. А зачем снова ссориться, когда уже поссорились окончательно? Или еще хуже: может быть, ее подослал Мирошников?

И вот собрался актив. Актив удобен тем, что это не просто заседание бюро или цехкома, это широкая общественность, почти что производственное собрание и в то же время нет на активе случайных людей, которые всегда способны выкрикнуть из зала какой-нибудь неуместный вопрос, который испортит все собрание.

Из бригады на актив был зван только Ярыгин, и в повестке стояло подведение итогов соревнования, но все же решили остаться всей бригадой, на случай, если всплывет история с баллоном. Остаться попросил Ярыгин — он-то знал, что история всплывет, — а когда он просит, у него получается убедительно. Вася тут же крикнул, что моряки товарища не оставляют, и его крик одобрили, хотя было непонятно, почему только моряки.

Ввалиться всей бригадой на собрание было все же неудобно, а поскольку происходило собрание в красном уголке, то и деваться было некуда — слонялись из раздевалок в цех и обратно. Только Люся стояла под дверью. Ее мучила ревность: Оля считается в активе и сидит на собрании.

Мишка Мирзоев единственный пристроился к делу: вытачивал на своем верстаке крючки для вешалки в форме разинутых крокодиловых пастей — видел такие крючки в гостях, и теперь его заела зависть.

Обычно подобные повестки дня исчерпываются быстро — это не распределение квартир (в конце прошлого года цеху выделили четыре квартиры, так заседали два дня по пять часов!), — но Мирошников умышленно затягивал обсуждение: если Ярыгин все-таки попробует повернуть собрание в опасную сторону, все будут уже измотаны долгим сидением, и тот, кто станет их задерживать еще, не вызовет симпатии. Исполнилось уже половина седьмого (так Ароныч говорит: «Исполнилось девять часов», «исполнилось без десяти пять», — а за ним весь цех), когда соцобязательства подошли к концу, и тогда встал Ярыгин:

— Еще есть важное дело.

На него зашумели (расчет, безошибочный расчет!), но он схватил стоявший перед ним пустой стул и стукнул об пол (а лицо! — с таким лицом на медведя ходят, только не с карабином, с рогатиной!).

— Я говорю, дело важное!

И отступились, сели. Перед такими лицами всегда отступают.

— Тут такое дело: или считаться с техникой безопасности, или нет, плюнуть на нее ради показухи. И у кого такая власть, чтобы не считаться?

Егор рассказал, как все было, а потом закончил:

— Тут противоречие получается. С одной стороны, мы начальника назначить или снять не имеем права, а с другой — какой он мне после этого начальник? Чтобы командовать, нужно право иметь. Внутреннее право, а не только по должности.

Мирошников слушал Егора даже с некоторым сожалением. Он уверил себя, что заминал дело ради самого Егора, а теперь тот лезет на рожон, и придется ему выдать все сполна, а не хотелось. Поэтому, когда Егор высказал все, что хотел, и пришла очередь отвечать, он встал с лицом почти скорбным. Заговорил тихо:

— Ну что ж, товарищи, не хотел я этого, на собрании вопрос не поднимал, думал, Ярыгин все поймет, одумается. Тем более товарищ молодой, и знали мы его до сих пор с хорошей стороны. Опять же кандидат партии, тут и моя вина, я его тоже рекомендовал — не разглядел, значит, как следует. Но вот зарвался товарищ. Для меня суть этой истории в двух словах Ярыгина, в одной его реплике, вернее, в одном выкрике. Остальное — недоразумения, они рассеются. Вот, например, Ярыгин утверждает, что я заставил Сысоева варить с неисправным баллоном. Я не обижаюсь, я допускаю, что товарищ Ярыгин искренне заблуждается…

Егор вскочил, сжав кулаки, и снова сел.

— …искренне заблуждается, на самом деле Сысоев решился на это самостоятельно. Я их не виню — ни Сысоева, который действовал из самых добрых побуждений, ни Ярыгина, потому что дело было в его отсутствие, он поверил чьим-то наговорам; а поверить было тем легче, что действительно я сначала просил Сысоева произвести сварку и лишь потом отказался от своей просьбы, когда убедился, что баллон в самом деле ненадежен. Повторяю, это недоразумения, которые разъяснятся, рассеются. А суть в том, что, когда ударила огненная струя, когда под угрозой оказалось оборудование, когда у всякого сознательного рабочего одна мысль: спасать государственное имущество, материальные ценности и члены бригады хотели броситься на спасение, Ярыгин не допустил. Ярыгин сознательно сорвал спасательные работы. Теперь я подхожу к тому самому выкрику, который, как я сказал, раскрывает сущность дела. Ребята у него хорошие, хотели спасать оборудование, а он крикнул: «Героизма я не допущу!» И не допустил. Вот, товарищи, до чего он докатился. Все слышали? Ярыгин не допустит героизма! В то время как вся история нашей индустриализации — история героическая, когда благодаря трудовому героизму были построены Днепрогэс и Магнитка, Ярыгин героизма не допустит. И вот результат: сгорели обмотки пяти электромоторов. Их стоимость подсчитать нетрудно. Труднее подсчитать стоимость продукции, которая окажется недоданной из-за того, что позже вступит в строй автоматическая линия. И уж совсем невозможно подсчитать моральные убытки. Кто-нибудь неустойчивый из бригады Ярыгина, оказавшись когда-нибудь снова в критической ситуации, мысленно как бы еще раз услышит его окрик: «Героизма не допущу!» — и отойдет в сторону. Да, товарищи, назовем вещи своими именами: налицо саботаж, Ярыгин саботировал спасательные работы! Все могло быть хуже, гораздо хуже, если бы взорвался кислородный баллон…

Мирошников тяжело вздохнул, даже головой помотал, прежде чем продолжить:

— К счастью, этого не произошло. Но могло произойти — уперлась бы в него струя открытого пламени — и все! Можно сказать, что Ярыгин не виноват в том, что этого не произошло, своими действиями он создал все условия к тому, чтобы баллон взорвался, просто слепое счастье нам улыбнулось. Вот какое дело, товарищи. И мы должны сделать выводы. Для себя я сделал вывод: я, конечно, не смогу оставить Ярыгина на бригаде, нет. Такому человеку на бригаде не место. Это мы, конечно, допустили ошибку, поторопились, когда выдвинули его в бригадиры. А дальше. Привлекать к более строгой ответственности за срыв спасательных работ и нанесенный материальный ущерб или нет — это не в моей компетенции. Так-то, товарищи.

О случае с баллоном знали все, но в речи Мирошникова он обрел совершенно новый — неожиданный и зловещий смысл. Собрание зашумело.

— Слово вы сказали, Борис Евгеньевич: «саботаж», — страдальчески поморщился Ароныч. — Несовременное слово.

— А вот и жаль, что мы его забыли. Жаль! — веско повторил Мирошников.

— Ложь все это! Грязная ложь в красивых словах!

Егор не помнил себя. Он хотел, как обычно, встать, чтобы ответить, и не заметил, что вскочил ногами на стул.

— Ложь! Сам заставил Сысоева работать! Заставил, хоть знал, что баллон гнилой. И кладовщик предупреждал, и я. Сам заставил, одни во всем виноват, а теперь заметает следы!

— Па-азвольте! — на этот раз голос Мирошникова гремел. — Клеветы я не допущу! Клеветать на себя я не позволю! За эту клевету… — Мирошников сам заметил, что забуксовал на слове «клевета», и усилием воли заставил себя съехать с него: — За эти ложные обвинения вы, Ярыгин, еще ответите! Вот у меня здесь акт пожарной комиссии, здесь Сысоев черным по белому заявляет, что никто его к работе не принуждал. Ясно заявляет.

— Сысоев — тряпка; вы его запутали, он и сказал, что вам надо. Пусть-ка он сейчас повторит при мне. Позовите кто-нибудь, он там, наверно, за дверью.

— Обождите, товарищи, собрание превращается черт знает во что. Скоро не на стул — на стол вскочат!

— Я слезу, и мы сейчас Сысоева выслушаем. Громко, при всех! Зовите.

Костя Волосов с готовностью выскочил за дверь. Там томилась Люся. Она слышала крики в красном уголке, хотела позвать остальных — и не решалась отойти.

— Ну, где тут ребята? Сысоева требуют.

— Я сейчас, я мигом. Где-нибудь перекуривают.

Люся бросилась в курилку. Там дымили Климович и Вася Лебедь.

— Где Сысоев? Сысоева требуют!

Вася отбросил сигарету и выбежал вместе с Люсей.

За верстаком возвышалась одинокая фигура Мишки: он все еще точил крючки-крокодилы. Лена с Филипком сидели на недоваренном каркасе рольганга. Потемкин чистил мелом какую-то пряжку.

Через минуту Петю искали все. Он оставался после смены, его видели в нескольких местах — слонялся, томился. Потом видеть перестали, но каждый думал, что Петя где-то рядом. Побежали в мясорубочный цех, хотя знали, что там работают в одну смену. Прибежали и поцеловали замок.

Петя исчез. Ушел. Смылся.

Вася Лебедь вошел в красный уголок. Все повернулись к нему.

— Ну, где же свидетель обвинения? — Мирошников не считал нужным скрывать иронию.

— Сейчас будет, подождите, — твердо сказал Вася. — Сейчас будет! Из-под земли достану. А пока от себя скажу: все мы видели, как начальник подошел к Сысоеву, уговаривал. Все видели! А потом Сысоев сам рассказывал. Я своими ушами слышал.

— Вот что Сысоев рассказал, — кричал Мирошников, похлопывая по акту пожарной комиссии. — Вот его объяснение!

— Сейчас спросите. Я его привезу. Сейчас привезу!

Вслед за Васей в красный уголок проскользнула и Люся. Проскользнула и уселась в углу.

20

Вася Лебедь выскочил за проходную. Такси, конечно, не было. И вряд ли могло быть ближе Финляндского вокзала. А Петя (проклятый Петя, подлый дезертир!) живет в Невском районе. Частника бы какого-нибудь! Заводские уже разъехались, ни одного завалящего мотороллера, только дожидается старичок-«москвичок» Ароныча. Так ведь не поедет он, на том самом собрании застрял. Сейчас бы свою машину — тот самый случай. Вася дернул ручку «Москвича» — заперт. Попросить у Ароныча — неужели не даст ключа?!

Вася пробежал мимо удивленного вахтера обратно на завод.

Есть такое понятие в медицине: «суженное сознание». Это значит, что человек видит только цель и кратчайший путь, ведущий к цели. Ничего лишнего, постороннего он не воспринимает. Не совсем нормальное состояние, но возникает оно иногда и у здоровых тоже, на высоте страстного желания. Именно так обстояло с Васей. Он ворвался на собрание, не понимая, что это не очень вежливо и что если уж ворвался, то хоть говори шепотом, подойди к Аронычу сзади, — нет, он ворвался, подбежал к Аронычу по прямой и от возбуждения заговорил даже громче обычного:

— Ароныч, скорей дай ключи от твоей тачки! За Петькой ехать. Такси, понимаешь, не найти.

Ключи, только бы получить ключи!

Дать ключи от своей машины — это всегда трудно: ездишь, бережешься, как бы не поцарапать, мотор после стоянки долго разогреваешь, скорости переключаешь осторожно, а если выбоина в асфальте, шагом через нее, шагом — а тут отдай, и неизвестно; кому отдаешь, хорошо ли водит. Аронычу же было трудно вдвойне: отдать ключи на глазах у всех и тем самым помочь искать Сысоева — это все равно что выступить против Мирошникова.

— Давай, Ароныч, давай скорей!

Горячечный взгляд, запекшиеся губы.

Бывают моменты, когда никак нельзя отказать. Гипноз действует или другая сила? Жалко было Аронычу, очень жалко рисковать «Москвичом», который только при нем сто тридцать две тысячи без аварии пробежал, а сколько еще при первом владельце! — а рука уже сама полезла в карман за ключами. Не остановил и взгляд Мирошникова.

— Давай, Ароныч, давай!

Рука чуть заколебалась, но Вася уже видел ключи, в них для него воплотилась быстрая дорога за подлым Петей, и он вырвал звенящую связку и убежал, не поблагодарив.

Прав у Васи никогда не было, и сидел он за рулем три или четыре раза в жизни — приятели давали поводить, но в суженном его сознании не было места страхам и сомнениям. Мотор взревел, и «Москвич» скакнул с места на второй скорости.

Лунатики проходят по карнизу потому, что у них выключена самая способность к неуверенности. Так же ехал Вася. Он делал рискованные обгоны, проскакивал светофоры под желтым светом и со скрипом тормозил в последний момент, если путь отсекал красный, так тормозил, что «Москвич» приседал на все четыре колеса, и приседал как вкопанный. Петин дом — скучный серый дом с облупленной штукатуркой, невесть как задержавшийся в новом районе — показался наконец и заблистал. Вася видел только его, облицованные плиткой белые громады вокруг словно растворились в воздухе. Затормозил со скрипом, взбежал на пятый этаж, нажал на кнопку звонка и не отпускал, пока не послышались торопливые испуганные шаги, пока не открылась дверь, ограниченная цепочкой.

— Петя Сысоев дома?!

Кажется, его мать за дверью. Не узнал.

— Вася, это ты?! Что с тобой? Что случилось? Петенька ушел.

— Куда?!

— Они с Тамарочкой в театр пошли. Да что случилось?

— Куда?! В какой театр?!

— Он сказал, но я не запомнила. Какая-то пьеса.

— Какая?!

— Не запомнила я. Я пьесы не знаю. Не интересуюсь я. Смешно как-то называется. Про провинцию. Вот, вспомнила: «Про провинцию», так и называется. Да что случилось?!

Вася уже катился вниз. «Москвич» снова рванул на второй скорости. У газетного щита выскочил. Вот: «Ковалева из провинции», театр Ленсовета. Вася посмотрел на часы: исполнилось уже половина восьмого! Как раз начинается. Не успеть — и все-таки помчался.

Тихо перед театром, пусто: началось. Сколько же до антракта — час? больше? Невозможно!

Вася увидел табличку «Служебный вход» — и бросился в дверь, как в омут. Зачем? Как добраться до предателя — он еще не знал. За спиной крики, топот, прогремела под ногами железная лесенка — точно как в цехе, кто-то схватил за рукав: «Стойте! Сцена!» Вася вырвался и с разбегу ворвался в огромное пустое пространство: нет потолка, в глаза свет, а за светом что-то дышит, как спящее чудовище, дышит в теплой темноте. На свету ходят люди, разговаривают. Увидели Васю, обернулись, замолчали. В обычных костюмах люди, как на улице.

Наконец в сознание вошли слова «стойте, сцена», — значит, он стоит перед всеми зрителями, значит, там, в темноте, сидит предатель, высоких чувств набирается.

Сцена — храм, а храм дает убежище. Сюда не может выскочить вахтер, чтобы схватить Васю за рукав, не могли вытолкать его и актеры. Вася это не то что понимал — чувствовал. Он подошел к самому краю, за которым обрыв. Заслонился ладонью, чтобы не слепили софиты.

— Товарищи! Я не из пьесы. Я из жизни. Сейчас пьеса пойдет дальше. Мне нужен один человек из зала. Я не знаю, про что эта пьеса, но, наверное, про благородство. Все пьесы про благородство. А он хочет сделать подлость. Он здесь укрылся среди вас, чтобы не сказать правду, не разоблачить одного подлеца. Ждать я не могу, он нужен сейчас. Петька, выходи! Слышишь, Петька Сысоев, ты сейчас тихо выйдешь и пойдешь со мной. Быстро, чтобы не мешать людям.

Вася стоял над обрывом и вглядывался в лица. Он почти не замечал их в темноте, но вглядывался.

Петя в ужасе вжался в свое кресло.

— Сиди! Не будь дураком, сиди! — Тамара прижала его руку к подлокотнику.

Вася обводил глазами зал. Взгляд его приближался. Петя чувствовал себя как летчик, к которому неумолимо приближается вражеский прожектор. Неумолимо и неминуемо. И наконец страшный взгляд уперся в него. Как загипнотизированный кролик, Петя оторвал от себя руку Тамары, встал и начал пробираться к проходу. Все смотрели на него. Теперь и Вася разглядел сгорбленную фигуру. Он спрыгнул в зал и пошел за Сысоевым.

Зрители ничего не поняли. Они подумали, что это режиссерский прием, — мало ли теперь всяких приемов: лица от театра, спектакли без занавеса. Только с автором, сидевшим в пятом ряду, чуть не случился инфаркт. Но когда пьеса благополучно пошла дальше, ему полегчало.

Режиссер говорил в антракте:

— А ничего получилось с этим сумасшедшим. Конечно, кунштюк, но ничего. Приемчик. Можно при случае использовать.

Вася втолкнул своего пленника в машину и дал полный газ. Молчал. До самого завода молчал. Только когда остановились у проходной, повернулся:

— Ты сейчас все расскажешь. Все как было. И не дай бог тебе хоть словом соврать. Все как было! А то…

Они вышли. Сознание Васи начало расширяться. Вдоль правого борта «Москвича» тянулась длинная горизонтальная вмятина. Где он чиркнул? Об кого?

Впереди словно под конвоем шел Сысоев. Усталость и удовлетворение снизошли на Васю. Ну вот, привез. Невозможно было, но привез. Вася не удивлялся: ведь он всегда достигает, когда захочет.

21

Вслед за Люсей и вся бригада незаметно по одному втянулась в красный уголок.

Мирошников увидел Борю Климовича, объявил:

— Вот, товарищи, здесь присутствует товарищ Климович. Он нам поможет, так что мы сможем разобраться и без Сысоева. Расскажите, товарищ Климович, что вам известно о нашем втором разговоре с Сысоевым?

Боря затравленно встал.

— Я стоял недалеко…

— Не стойте там, выйдите сюда, на середину.

Мирошников хотел оторвать Борю Климовича от бригады.

Боря нехотя вышел на центр, к покрытому красным столу.

— Я там шлифовальный автомат собирал. Ну, недалеко стояли. Ну, начальник и говорит: «Надо на пропан-бутан переходить, раз с ацетиленом плохо». Вот.

— Вот! Вы слышали, товарищи?

— А мы вот первый раз слышим, — крикнул Мишка. — Чего ж Климович раньше нам не рассказал?

— Очень странно, — громко сказал Игорь. — Я стоял рядом с Климовичем и ни слова не расслышал. Очень тихо они говорили.

Раньше Игорь никогда не решился бы так выступать на собрании. За последние дни его уверенность в себе стремительно возрастала.

— Так его! — шепнула Лена. Она вся покраснела от гордости за Игоря.

— Филипенко моложе, а не услышал. Чудеса! — крикнула Люся.

— Товарищи, вы мешаете собранию, — деловито прикрикнул Мирошников. — Если проникли без приглашения, то хоть сидите тихо.

— А Климовичу врать можно? — спросил Мишка. — Это помогает собранию?

— Зачем вы так о товарище? — горестно спросил Ароныч.

— Гусь свинье!.. — сказал Мишка.

— Я попрошу! Тут собрание, а не пивной ларек! — Мирошников вспотел от возмущения.

— Но все-таки, Климович, — тем же горестным током вопросил Ароныч, — вы действительно все слышали? Вот Филипенко говорит, что ничего не было слышно…

Мирошников с изумлением уставился на мастера: неужели этот старикан — тоже личность? И личность враждебная?

— Мы должны разобраться. Я правду знать хочу, — с неподражаемым простосердечием добавил Ароныч.

— Так что… Так я… — Климович выглядел жалко. — Мне показалось, может, послышалось…

Мирошников вышел на середину, отстранил Климовича.

— Мне это надоело. Уже и молокососы заговорили. Хватит! Если я приказал провести такую рискованную работу, я должен был дать письменное распоряжение. Где оно? Предъявите.

Вскочил и Ярыгин. Они надвинулись друг на друга. Казалось, еще миг — и схватятся врукопашную.

— Вы отлично знаете, что некогда на ходу письменные распоряжения раздавать. Когда вы раньше распоряжались письменно? Вы приказали устно!

— Кто может это подтвердить? Кто?

Тут бы и появиться Сысоеву, появиться словно deus ex machina, как выражались древние. Но Сысоев как раз в это время усаживался в свое кресло в седьмом ряду партера, раскрывал программу, был уверен, что придется собранию обойтись без него.

— Мы Ярыгина знаем! — крикнула Люся. — Раз говорит, значит, было. Он врать не станет.

— Выходит, я стану?! И опять эти безответственные выкрики. Не для того мы вас пустили. Так мы никогда из этой кляузы не выберемся. — Мирошников снова умышленно подыграл тем, кто торопился.

— Правильно, и так затянули! — закричали несколько человек.

— Мы же ничего не выяснили! — Ароныч пытался предотвратить распад собрания.

— А чего выяснять? — встал технолог Леша Гусятников. — Чего выяснять? Имеет право начальник цеха приказать произвести работу? Имеет. Так что изменится, если подтвердят, что Борис Евгеньевич приказал Сысоеву? Он имел полное право.

— На неисправном оборудовании? — это Мишка Мирзоев.

— А кто решает, исправное оно или нет? Сам рабочий? Он нам нарушает! Если Ярыгин считал, что с баллоном нельзя работать, позвал бы технику безопасности, пусть бы составили акт. А то мало ли кому что покажется.

— Но ведь баллон действительно полетел! — даже кто-то из спешивших не вытерпел.

— В данном случае Борис Евгеньевич мог ошибиться. Каждый имеет право ошибиться в конкретном случае, пока не составлен официальный акт.

— Чего ж он запирается? Сказал бы прямо: я ошибся. — Ярыгин смотрел мимо Мирошникова, будто того здесь и не было.

— Так ведь не о Борисе Евгеньевиче речь. Речь о вас. Приказывал Борис Евгеньевич или не приказывал, это не меняет главного: вы сорвали спасательные работы, сгорели электромоторы, а могло быть и хуже.

— Потому и сгорели, что он заставил Сысоева!

— Нет! Предположим на минуту, что Борис Евгеньевич действительно заставил, на что имел полное право. Если и есть в таком случае его вина, что сгорели электромоторы, то вина невольная, несознательная. А вы сорвали их спасение сознательно. Вы на нашу историю плюнули, когда сказали, что не допустите героизма!

— Ну знаешь, Лешка! Не хуже Мирошникова демагог растешь.

— Я попрошу!

— Есть разница: героизм Магнитки, героизм ради преодоления вековой отсталости и всего такого или героизм ради того, чтобы скрыть бездарный карьеризм Мирошникова? Есть разница?!

— Вы забываетесь! — Мирошников и Леша вскричали в унисон.

— Чего мне забываться? Я не забыл, я помню, что он заставлял гнать рольганг не ради дела, а ради того, чтобы перед комиссией выставиться. Так что ж, из-за этого жизнью рисковать? Вы еще фронт припомните, как там рисковали! Так вот на фронте рисковать — геройство, а чтобы покрыть Мирошникова — преступление. Есть разница?! Это вы на нашу историю плюете, когда с Магниткой сравниваете.

— И все-таки у меня не укладывается, — сказал старик Иван Самсонович. Он пенсионер, но регулярно приходит на такие собрания. — Все-таки не укладывается. Я воспитан так, чтобы прежде всего народное добро спасать. Себя не жалей, а добро спасай! Виноват Борис Евгеньевич, не виноват — какая разница? Что же, Ярыгин не спасал моторы от обиды на Мирошникова? Отомстил ему тем, что моторы сгорели? Назло ему спалил?

— Я спалил?! Как вы переворачиваете!

— Но ведь спасти не дал?

— Иван Самсонович, — сказал Ароныч, — а как было спасти? Технически?

— Огнетушителями.

— Огнетушителем горящий ацетилен не потушишь. Тем более крутится он все время.

— Предохранительный колпак навернуть.

— На струю в четырнадцать атмосфер? Руку бы отрезало, и больше ничего.

— Надо же было что-то делать! Пораженчество получается: то нельзя, другое невозможно.

— Бывает, что и невозможно. Раз уж струя вырвалась, загорелась, единственный выход — дать прогореть. И всех немедленно эвакуировать из опасной зоны.

В растерянности все замолчали. Вопрос все время стоял так: виноват — не виноват, струсил — не струсил; и мысль, что спасать было вообще невозможно, оказалась неожиданной. Не привыкли к тому, что спасать невозможно. Вот так Ароныч!

— Вы представляете, — в тишине раздался негромкий на этот раз голос Оли, и это тоже было удивительно: привыкли, что Олин голос любой шум перекрывает, — вы представляете, как бы мы друг на друга смотрели, если бы погиб кто-нибудь. Или руку бы отрезало. На одной чаше жизнь, а на другой эти обмотки электромоторные… Вы представьте.

— А Ярыгин и рисковал! — ревниво выкрикнула Люся. — Когда думали, что надо Сысоева спасать. Он и Вася.

И наконец вошел Сысоев.

Страшно было Пете. «Между молотом и наковальней», — повторял он про себя. Двое ссорятся, а при чем здесь он? Он хочет ладить со всеми. И вот наступает момент, когда со всеми поладить невозможно, когда нужно делать выбор. Вот что мучительнее всего для такой натуры: выбор!

Разве Ярыгин в силах тягаться с Мирошниковым? Куда ему! Если бы несчастный случай произошел, кого-нибудь убило — тогда бы другое дело, тогда бы Мирошников полетел, а может быть, и под суд. Но ведь ничего не случилось! Ничего не случилось, Мирошников останется. И все-таки пойти против ребят было страшнее. Почему? Он бы не мог объяснить. Побьют? Нет, не в грубой силе дело. Но страшнее.

Язык плохо слушался Петю. Но под взглядами Васи, Мишки, Игоря (Ярыгин не смотрел, отвернулся презрительно) он выдавливал из себя правду.

Ничего не случилось, никто не погиб, трудно снять Мирошникова — это не только Петя, это все понимали. Но когда Петя кончил, на Мирошникова старались не смотреть. Даже Леша-технолог. Молчали.

— Вы понимаете, в чем тут вредность, — заговорил Ярыгин, — если разобраться по-настоящему? Ну, глупость сделал, потом струсил, соврал — это бы еще пусть. А то, что он мешает делать настоящее дело, живет за счет показухи, красивыми словами спекулирует…

Мирошников сидел пунцовый. Не выдержал, выкрикнул:

— Мальчишка еще, чтобы учить!

Ярыгин ничуть не смутился, не сбился:

— Учит не тот, кто старше, а тот, кто прав. Вы вот старше, а что нам хотите оставить в наследство? Чему научить? Показухе? Такие, как вы, учат думать двумя этажами: одно дело ненастоящее, и все знают, что ненастоящее, но по особому счету оно будто бы даже важнее настоящего, потому что на нем такие, как Мирошников, получают повышения, преуспевают; а другое дело настоящее, но еще неизвестно, заметят ли настоящее дело, когда рядом такие фейерверки.

Мирошников хотел еще что-то выкрикнуть, но не решился, только пробормотал под нос:

— А кто разберется, где настоящее? Такие, как вы?

А Ярыгин продолжал, словно гвозди забивал:

— Вот чем Мирошников вреден: он развращает фиктивным делом. Колорадский жук, а не человек! Фельетоны часто: такой-то завмаг проворовался. А если собрать по судам всех воров да подсчитать, от кого больше убытков, от них или от таких вот барабанщиков, так те ворюги котятами покажутся. Рыночного спекулянта поймать легко, а спекулянт словами — защищен. До него добраться — ноги собьешь! Но с таким мириться — себя не уважать!

Ароныч слушал, грустил, вздыхал тяжело. Наконец сказал шепотом сидевшему рядом Косте Волосову:

— Как говорит, а? Ну все правильно! Ни против одного слова не возразишь. Учись, пока он с нами. Далеко пойдет.

— Так ты что ж, Ароныч, за Мирошникова? — удивился Костя.

— Против. Только я почему-то пугаюсь, когда так правильно говорят, и без запинки.

Ярыгин замолчал. И все молчали, ждали. Он снова заговорил:

— У меня скоро кандидатский стаж кончается, принимать меня должны. А у меня в кармане рекомендация Мирошникова. Не понимал я его раньше, не раскусил. А теперь я не могу с его рекомендацией. Мне от такого стыдно!

— Правильно, Ярыгин! — бодро крикнул пенсионер Иван Самсонович. — Лучше я тебе рекомендацию дам. Заходи.

— Спасибо, Самсоныч… Да, стыдно мне идти с рекомендацией Мирошникова, — повторил Егор. Снова помолчал. Умеет он выдержать паузу. — У меня вот какая мечта: я еще буду голосовать за его исключение!

САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ КОНЕЦ
Эпилог

Люди опытные оказались правы: поначалу Мирошникова не сняли и не исключили. Выговор, правда, дали. Но опытные люди не приняли в расчет бдительности театрального вахтера.

Понимая свою страшную вину, — пропустил во время спектакля на сцену какого-то сумасшедшего! — он сделал единственное, что мог: запомнил номер машины, на которой тот сумасшедший поспешно уехал. И доложил. Режиссер пожелал посмотреть на возмутителя спокойствия. Разыскали, привезли.

Режиссер разговаривал с Васей приветливо. Обмолвился между прочим:

— Вашего темперамента хватило бы на целую театральную студию.

А закончил шутя:

— Ну а вообще-то вас, юноша, можно по статье за хулиганство.

Вася посоображал минуту и загорелся:

— Давайте! Привлекайте!

Режиссер не хотел, режиссер отказывался, но Вася загорелся, и его было не остановить:

— Давайте! Это нам нужно! Для дела! Главное, чтобы суд!

И рассказал всю историю.

Режиссер даже совещался с юристом, своим старым другом, не может ли суд повредить Васе (проникся к нему симпатией). Юрист успокоил, посоветовал, как надо действовать, и режиссер согласился, обвинил Васю в хулиганском вторжении на сцену во время спектакля.

В зал набилось полно заводских. Вся бригада и девочки из малярки сидели, конечно, в первом ряду. Гордая Лена тут же, пока не начался суд, раздавала приглашения на комсомольскую свадьбу (комитет расщедрился ради Филипка). Люся ей завидовала.

Пришлось выйти свидетелем и Мирошникову — его вызвала защита. И сразу получилось, что он-то и есть настоящий обвиняемый. Пришел свидетелем, а ушел вроде как виновником, даже добавили к приговору частное определение в его адрес.

Вася был оправдан под дружные аплодисменты.

После этого Мирошникова, конечно, уже не могли оставлять в начальниках. Говорят, служит где-то теперь простым заместителем…

Загрузка...