Цикл «Причастие»

Причастие

Хорошо забытое новое

(вместо эпиграфа)

Тяжело, прерывисто дыша, Алена с трудом расцепила туго схваченные за столбом руки. Мотнула головой, сбрасывая с лица прилипшие волосы. Из-под густых ресниц мокро пролегли дорожки щедрых слез, она даже не пыталась вытереть их, только хрипло шепнула сквозь распухшие от сильного кусания губы:

— Кринку…

Кряжистый, до глаз заросший бородач подхватил с пола большую глиняную кружку, поднес к губам женщины. Алена жадно припала к ней, расплескивая воду на грудь, но как только вода охладила сухой рот, она тут — же сжала губы и отрицательно мотнула головой. Еще несколько раз сильно, всей грудью вздохнула, и еще тише проговорила:

— Не воды. Водки!

Мужик недовольно пробурчал:

— Воды все ж выпей — вся ведь потом изошла, девка… Нутро пересохнет. Потеешь-то в три ручья, да и горло надсадишь — небось сама не слышала, как орала! Да уж ладно — мне и водки не жаль…

Подал мятую железную кружку. Алена взялась двумя руками, сдерживая дрожь и неловко, но отчаянно вцепилась ртом в край: мутноватый первач ожег пересохшую гортань, заставил поперхнуться. Но молодая женщина упрямо глотала водку, отгоняя туман перед заплаканными глазами и хоть немножко отходя от страшного, рвущего пламени на теле.

Мужик только хмыкнул, когда Аленка чуть не уполовинила кружку первача и подал воду, требовательно проговорив:

— Запей! Больше пей, девка…

Теперь Алена, переводя дыхание, приникла к воде. Напившись, нашла силы вытереть лицо. Потрогала пальцами губы:

— Распухли-то как… Я что, лицом билась?

— Да вроде бы нет… — пожал плечами мужик, — я бы заметил. Это ты сгрызла их, пока по первому времени крик давила. Больше не кусай губки, дуреха — я ж тя учил: рот сразу поширше раскрывай и не жалей крику! В этом деле стыдиться нечего: ори во всю мочь, дохрипу, пока воздуху хватит!

Водка начала действовать. Аленка отступила от столба, к которому прижималась все это время грудью и животом, но тут же снова схватилась руками: ноги не держали, подгибались как сами собой. Снова провела ладонями по лицу, смущенно искривила в улыбке дочерна искусанные губы:

— Неужто громко кричала?

Мужик снова равнодушно передернул плечами:

— Нормально кричала. Голосок у тебя звонкий, певучий… Так что не стыдись крику, девка — дай волю голосу!

— Ладно… Простите, коль что не так…

Она секунду помолчала, потом из-под ресниц кинула быстрый взгляд:

— Можно я еще… водки?

На этот раз мужик отрицательно мотнул головой:

— Не, девка, хватит. Опосля правежки — тогда сам поднесу. А покуда водку только на протирку дали. И так вон, половину внутрь пошла…

— Простите, коль не так сказала… — вздохнула уже начавшая хмелеть Алена. — Давайте уж дальше… Покуда силы есть.

Мужик по-хозяйски прижал Алену грудью к столбу, широкой грубой ладонью провел по телу — от плеч до бедер. Молодая красавица хрипло застонала от нахлынувшей боли: и немудрено — от самых лопаток до середины округлых плотных ляжек ее тело было густо расчерчено рваными сине-багровыми полосами от ременной плети-треххвостки. Шестьдесят плетей уже выстояла на правежке молодая девка — немудрено, что в горле так саднило от собственного отчаянного крика…

Подавив стон, выговорила, не в силах обернуться и глянуть на свое тело:

— Попортил?

Мужик внимательнее оглядел спину и зад:

— Плечи вроде ничего, ляжки тож, а вот задница у тебя тугая, да и тискала ты ее вовсю… Говорил, дуреха — не жмись так сильно задом! Кожа-то загладится, а мясо уж кое-где и посечено.

Молодка облизнула снова ставшие сухими губы и попросила:

— Глубоко мясо не рви уж… Кто же с рваным задом возьмет…

— Так чего ж я теперь сделаю? — развел руками мужик. — Как ни крути, а сорок горячих тебе еще сыпать велено… Ладно уж, авось и мясо загладится. Зад у тебя крутой, нагуляешь. Давай, кобылка, ставай под столб заново, пройдемся еще две десятины по спине, а остальные две — уж не обессудь — еще и заднице плетей добавим. Я уж расстараюсь без оттяга драть — кожа полопается, а мясо не сильно просечется.

Девка глянула томно, с поволокой:

— Батюшко-свет, не рвал бы ты мне задник-то, а? Я приласкаю…

— Какая уж с тебя счас ласкальщица! На ногах едва стоишь!

— А я на коленочках. Уж постараюсь, гляди!

Мужик с сомнением почесал в бороде:

— Голосок хороший, ротик ладный, да как бы чего не вышло: тебе же сотня прописана! Сочтет дьяк опосля рубцы — беда!

— Я уж расстараюсь!

Мужик крякнул:

— Ин так! Красиво у тя личико, девка… Отсасывай! Токмо — сейчас, а уж за то потом спинку с косым нахлестом выстегаю, кожу залохмачу вовсю — там и не разберешь, сколь всыпано — хоть две десятины, хоть одна!

— Ой, благодарение, батюшко-свет! Ты токо не обмани, не раздирай уж задницу… — говоря, девка опустилась на колени — блестящая от пота, тугая и гибкая, качнула высокими грудями и широко, зазывно раскрыла рот…

Мужик сноровисто выпростал из штанов, примерился и медленно, постанывая от услады, сунул девке в рот. Девка руками обняла его ноги, чтобы не упасть без сил. Старалась, с хрипом вдыхала и снова плотно охватывала влажными губами, работала языком — до тех пор, пока мужик, схватив ее за волосы, буквально вогнал член в горло. Девка дернулась, закашлялась, вытолкнула и тут же тугая струя сочно ударила в глаза, в щеки. Обессиленная, она покорно стояла на коленях, зажмурив глаза и жадно дыша открытым ртом. В этой позе их и застала барыня…

x x x

— Фи… — сморщила носик Евгения (раньше — просто Глашка), дуэнья и гувернантка барыни, когда Настасья Ильинична рассказала ей о сцене в допросном сарае. Барыня, юная и весьма хорошенькая особа семнадцати годков, нервно передернула плечами:

— Ну почему же «фи!» Ты не представляешь, моя дорогая, с каким невероятным смаком эта девка… ну, понимаешь…

Евгения снова «фикнула», после чего рассердившаяся Настасья отослала ее и кликнула кого-то из сенных:

— Чего изволите, барыня?

— Позови мне Марфу…

Марфа, крепкая быстроглазая бабенка, исполнительница нечастых, но весьма деликатных поручений барыни и верная, как цепной пес (что было проверено уже неоднократно даже покойным батюшкой), выслушала хозяйку куда более внимательно, чем Евгения, хотя тоже фыркнула:

— Ох, и срамница эта Алена! Не могла уж дотерпеть!

— Ну, может, она и вправду уж никак больше не могла — ее же плеткой!

— Вот кабы кнутом… Не, барыня-Настасьюшка, это окромя порки в девке похоть взыграла, верно вам говорю!

— Откуда же, ее не любить привели, а пороть…

— Оттуда же! Гляди сама, свет-Настасьюшка: конюх, мужик он видный, в бобылях ходит, девка перед ним как есть голышом крутится, во всех видах и передком и задом поворачивается, да еще наедине… Ну, как тут не разгореться девке? Вот и пыталась — и себе послабку сделать, и мужика глядишь окрутить…

— Так ведь ее плеткой, а она про похоть!

— Ой, барынька, не по годам как-то вы говорите. Уж не гневайтесь барской милостью на меня, дуру: где же еще девке себя во всей красе показать можно? Не в постель же прыгать беспутно, а тут вроде и не она сама завлекает, а так уж извеку повелось девок стегать голыми. Опять же — на скамье только спина да зад, ну еще и ляжки видны. А та деваха у столба плетки получала — можно и передок во всей красе показать, и грудки…

— Перестань, Марфа, ну как тебе не стыдно! — раскраснелась Настасья Ильинична. — Все равно стыдно! И главное — больно же как!

— На то и секут, чтоб больно. Вот девка голышом повертится, красоту покажет — глядишь, и боль не такая…

Юная барыня торопливо махнула ей рукой — мол, иди, разговорилась тут. Но заснуть в тот вечер не могла долго…

Спустя неделю, отвечая какому-то внутреннему томлению от осенней скуки, Настасья Ильинична тихонько подошла к боковой клети — горнице и вслушалась: коротко и резко вжикали в воздухе розги, сочно стегали голое тело, сдавленно и коротко, в такт ударам, встанывала женщина. Судя по голосу — молодая, а Настасье почему-то захотелось, чтобы та, кто лежит сейчас на скамье, была еще и красива… как Алена, так взбудоражившая ее сознание в сенном сарае.

Плотная дверь в клети не позволяла видеть, что там происходит, но Настасья и так хорошо представляла себе голое вздрагивающее тело на лавке, мелькание прута и размах крепкой мужицкой руки.

По всему ее телу прокатилась волна странного, острого жжения — что с ней происходило, и сама понять не могла. Но снова поймала себя на мысли — как эта молодая женщина лежит там, несомненно, голая перед мужчиной, беззащитная и подставляет свое тело под боль стегающей розги. И попыталась представить себя на ее месте: вздрогнула, повела плечами и… И вечером снова кликнула Марфу.

— А где сейчас она?

— Кто она, матушка-барышня?

— Ну, эта… Которая в сарае… была с конюхом.

— Алена, что ли? Ну, в птичной, наверное. Она цыплятами занимается. Как подживет спина да задница, ей остаток в сорок плетей дадим — но уж по честному, вот прямо перед птичной, да и всю дворню соберу: глядеть, как срамницу эту порют!

— Нет! — решительно отрезала барышня. — Зови ее ко мне. Немедля. Я уж потом сама решу, прилюдно молодку пороть или келейно. Зови!

…Алена, потупив глаза и робко сложив руки под передником, замерла в дверях. Настасья Ильинична кивнула ей, впуская внутрь и так же кивком велела Матрене прикрыть дверь. Некоторое время молчала, разглядывая Алену: видно было, что они ровесницы, только крепостная девка уже давно созрела женской силой: покрепче в бедрах, круглей в грудях, да и была чуть повыше своей барыни.

Юная барыня неожиданно покраснела, когда сказала:

— Разденься. Совсем.

Девка удивленно взмахнула ресницами, но ослушаться не посмела и быстро скинула сарафан, затем и короткую исподнюю рубашку. Настасья нетерпеливо взяла ее за плечи и повернула спиной к себе.

Тело Алены было исполосовано густо, неровными и часто пересекающимися рядами рубцов: такие следы оставила на ней плетка-треххвостка. Рубцы уже опали, только в тех местах, где было рассечено до крови, виднелись подсохшие корки. Полосы красовались на лопатках, на спине, обнимали весь крепкий круглый зад и спускались до середины ляжек. На боках девки они были заметнее всего — концы плетей загибались, глубоко впечатываясь в тело. Несколько густых полосок протягивались и до грудей: у столба Алена стояла с поднятыми вверх руками и не могла прикрыть груди.

— Спину и зад — понятно, — задумчиво проговорила барышня. — А почему он бил тебя и по ногам?

— По ляжкам, что ли? — удивленно переспросила девка.

— Ну да, по ляжкам, — еще раз покраснев, сбивчиво выговорила Настасья Ильинишна.

— Так ведь у столба пороли.

— И что?

— Ну так, когда по ляжкам, всяко разно вертишься. По заду влупит — ну, стиснешь, вильнешь, и все. А по ляжкам — тут как танцуешь от порки, вот мужику и приятней.

— А зачем?

— Чего зачем? — не поняла Алена.

— Зачем ему должно быть приятней? И вообще — какое тебе до него дело? Тебя порют, тебя раздели догола, тебе стыдно и больно, а ты про приятности какого там мужика думаешь!

Алена растерянно пожала круглыми плечами:

— Не знаю… Оно как-то само получается.

— А почему… — тут юная барыня оборвала сама себя на полуслове и махнула рукой, отсылая бестолковую молодку.

Не очень прояснила ситуацию — «Зачем?» и Марфа, только хитро глянула на барыньку и предложила:

— А вот давайте я вас тихохонько к Егорке-кучеру отведу. Он в баньке со своей Машкой завсегда после порки любится. Вона там и глянем, почему да зачем…

Настасья Ильинична вспыхнула маковым цветом и решительно топнула ножкой:

— Поди-ка вон!

А назавтра, отвернувшись к окну, чтобы Марфа не видала пристыженных глаз, словно о давно решенном проговорила:

— Ну, и когда же мы пойдем к этому, как его, Егорке-кучеру? До второго пришествия ваших приглашений ждать изволим?

Марфа искусно подавила даже намек на торжествующую улыбку:

— Не извольте гневаться, скажу загодя и все сделаю в лучшем виде.

x x x

Ну ладно, придется и нам подождать Марфу…


2004 г.

Причастие от Марфы


Ушлая и умная бабенка, она все же выждала некоторое время, исподтишка наблюдая за «страданиями» юной барыньки. И едва Настасья Ильинична подошла к гневной точке закипания, ужом подвернулась под ушко в нужное время и в нужном месте:

— Я тут сарафанчик матушке-барыньке приглядела… Простенький да ладный.

Настасья непонимающе глянула, огладила на бедрах «последний писк парижского кринолину»:

— А зачем мне, Марфа, этот сарафан? Ты меня с сенными девками часом не спутала?

— То-то и оно, матушка-барынька! Как есть разумница, в самый корень глянуть изволили! Как же вам в людской бане-то в барском обличье предстать? Перепугаем людишек, ничего и не увидим…

Настасья старательно поджала губки: «Ну уговаривай меня, уговаривай! Фи!», а Марфа старается, «уговаривает»:

— А там уже и Егорка-кучер… Он на выездках был две недели, по своей Машке охо-хо как соскучился-истосковался! Самое то, матушка-барынька! Ну, самое как есть то!

— Какое еще «то»? Ох, Марфа, греховодница ты у меня…

— Так на роду нам, рабам вашим, написано во грехе жить. Как же матушке-заступнице не знать того?

— Думаешь, нужно знать?

— Ой, как думаю! Ой, как надобно! Так вот и сарафанчик уже приготовлен…

x x x

В неровном пламени вечерних свечей Настасья Ильинична оглядела себя в зеркале и старательно сделала вид, что ей не нравится. Хотя… Из зеркала на нее смотрела молодая девица, которую даже сама барыня допустила бы в горничные: свеженькая, с румянцем во всю щеку, глазастая, сочно-грудастая… Ой, наговорила! Румянец-то вообще пунцовый стал!

И льется говорок Марфы, совсем в краску вгоняя:

— Хороша красна девица! Маков цвет! Никаких кринолинов не надобно — и грудки вторчь, и задок круглится… А как шагнет, сарафанчик так по ножкам и играет…

— Прекрати! — притопнула ножкой, ревниво глядя, как «сыграл» по ней сарафан. Шелковый, каких отродясь ни одна «красна девица» в ее именьях в глаза не видала…

Прикрывая ладонью огарок, Марфа шла на полшага впереди, выбирая тропку поровней. Если бы не густые сумерки, кое-кто и подивился бы гордой стати «девки», что поспешала за Марфой: ишь ты, павой плывет! И кудри завиты, ну прям-таки барынька наша… Ничо, плыви-плыви: к людской бане тебя Марфа ведет, а там уже с обеда по переменке Егорка-кучер да Ефим-садовник пот со лба отирать не успевают. Это же надо, привалило мужикам работенки: аж полторы дюжины девок с усадьбы пороть пригнали! Пол-возочка лозы с утра намочили, все кадушки забили прутами, и теперича знай себе да свисти, березовый-певучий, знай себе да повизгивай, девка голозадая!

У низкой дверки пристроя, что срубили впритык к людской бане, едва не столкнулись с вышедшей изнутри зареванной до красноты девкой. Ладно еще, та не шла, а ковыляла, трудно двигая ногами и отирая рукой мокрые от слез щеки. Деловитый допрос Марфы:

— Сколь дано тебе, дуреха?

— Как есть три че-етверти… — прохныкала та, кланяясь властной ключнице. — Соляну-у-шками…

— Ну, так ступай! И гляди у меня! В другой раз плетками выдерем!

Шедшая за Марфой девка из новеньких хотела что-то сказать, но вовремя осеклась, поймав взгляд своей ключницы, и старательно изобразила покорно склоненную головку. Мол, да, тут у вас строго…

А в пристрое уже заново посвистывал и мокро чавкал по телу розговый пучок: сквозь легкое марево парного тумана новенькая разглядела низкую скамью на толстеньких кургузых ножках. Мокрая и черная, она даже сквозь пар высвечивала на себе белое тугое тело: в плотных кольцах грубой веревки струнами дрожали ноги очередной девки. Спиной к вошедшим, крепко расставив ноги в коротких мятых штанах, трудился Егорка-кучер — вскидывал к потолку руку с мокро-блестящей связкой длинных лозин, половчей приноравливался и с густым свистом опускал розгу вниз. Как стегали прутья, мешала видеть блестящая от пота спина Егорки — он был в одних штанах. Но по всему понятно, что стегали хорошо: девка едва не рвала веревки, пытаясь вскинуть ноги, и металась лицом по вытянутым вперед связанным рукам. Но пока вроде молчала: кроме редкого шипения пара и равномерного посвиста розог, из человечьих голосов слышалось только уханье кучера.

Легонько подтолкнув «новенькую» в уголок, где она скромно приникла к стеночке, Марфа едва под руку Егорки не подсунулась:

— Ирод ленивый! Глянь, как ляжками вовсю дергает! Веревку подтянуть невмочь стало? А ну перевяжи негодницу! Чтоб как прилипла к скамье!

Егорка чего-то пробурчал, опуская мокрый пук розог, но старательно перетянул веревку под коленками наказанной девки. Теперь новенькая могла увидеть и то, над чем трудился старательный кучер: бедра растянутой на скамье девушки густо просеклись набухавшими стрелками рубцов. Прилипшие волосы скрывали спину, но по ней и не стегали пока что: судя по всему, порка лишь началась. Что и подтвердила Марфа:

— Небось, едва десяток всыпал?

— Да вроде с дюжину… — пожал тот плечами.

— А кто это у тебя тут, этакая длинноногая красочка?

— Глашка с птичного… Ей всего полста велено, я напоследок и выхлестываю.

— Сыпь одну четвертную. Видать, притомился, пора и честь знать. На той неделе достегаешь, ей все одно мало будет! И как же это я — всего полсотни…

Егорка опять равнодушно пожал плечами, аккуратно перехватил розги, взмахнул — Глашка на скамье заранее напряглась струной, словно и вправду «влипла» в лавку, и тут же в ее зад влипли прутья. Обрадовавшись скорому отдыху, кучер хлестанул с маху. Девка отчаянно ударила задом, протяжно заныла:

— Бо-о-ольно!!!!

— Ничо… Ничо… — приговаривал Егорка, словно мельничным крылом работая пуком лозы.

Мелькание розог, тяжелые судороги девушки, дрожащий голый зад и тяжкие глухие стоны: новенькая, поджав губы, ревниво смотрела, как вьется на лавке «длинноногая красочка».

— Поддай парку! — уловила настроение Настасьюшки верная Марфа, протягивая Егорке свежий пук розог из корыта, куда перекладывали вымоченные в кадках прутья.

Понятливый Егорка без споров сбросил к изголовью лавки почти и не истрепанную связку: всего пять ударов было, еще на десяток сгодилась бы! Однако же не дурак, старого барина почитай десять годков возил, много понял. Да и Марфа сегодня что-то суетлива больше обычного… Да и новенькая что-то уж не такая… Да мое дело сторона! Поберегись, длинноногая! Уж не обессудь, не вовремя я тебя разложил!

— У-у-у!!! — вскинулась девка, захлебываясь слезами и каменно стискивая просеченный сразу каплями зад.

Еще раз, чуть наискось, и еще, а теперь поверху задницы. Ух, поет-то как! А теперь по самому низу, где длинные-то и начинаются… Ишь как ножками ладными играет, и вправду красочка! А вот тебе и по круглым!

Настасья даже слегка удивилась — без перерыва выдержав еще двадцать пять розог, Глашка на скамье вовсе не впала в обморок — хотя Егорка старался от души, умело продергивая прутья при ударе и вместе с бисеринками крови выхлестывая из девушки полные боли вскрики.

Встала она трудно, пошатнувшись, но кучер поддержал. Поддержал, словно невзначай: под мокрые груши красивых тяжелых грудей… А Глашка и не замечала, слабо поводя плечами и отирая рукой слипшиеся от горячих слез ресницы. Ухватила брошенный на боковую лавку сарафан, и даже не пытаясь натянуть на полосованное тело, шагнула за пристрой — отдышаться на холодке.

Ударил, колыхнул струи пара сквозняк: распахнулась и другая дверь, та, что вела в саму баню. Оттуда выпорхнула Машка, молодушка Егоркина — в коротюсенькой и совсем мокрой рубашонке, вздернутой на грудях и едва доходящей до крутого черного треугольника. Улыбнулась Марфе румяными щеками и выгнулась румяной задницей, наклонившись и сгребая с пола потрепанные прутья. Сунула в печку, прихлопнула дверкой и выжидательно глянула на ключницу: мол, там еще одна под стеночкой сидит?

Марфа махнула ей рукой, молодка белозубо усмеялась и снова пропала в клубах вырвавшегося из бани пара. А Егорка понятливо кивал, внимая ключнице:

— Ты ужо иди… Машку свою сам поучи, по-семейному. Расстарался и так сегодня… Ступай, Егорушка… К Машке ступай…

Егор в банную дверь, Марфа — к входной. Прикрылась одна дверь за кучером, шмякнул и засов под рукой Марфы. Палец к губам, понятливый кивок «новенькой», и выдернутый клок пакли, что была небрежно сунута в банном срубе. Марфа умница-разумница: куда уж матушке-барыньке заметить свежий топорный струг помеж бревен — чтоб щелка не в пол-пальчика, а два вершка! Настасья Ильинична и сама уж не замечала, как напрочь промок на ней шелк сарафана. Она вообще уж ничего не замечала, наглядевшись мельканья голых женских тел и наконец добравшись до разгадки страшной тайны «этого»…

Сдавленно охнула, едва не получив под ребра непочтительный тычок Марфы: этот наглец Егор прямо посреди парной смахнул со своей Машки мокрый лоскут рубашонки. Да ладно бы только с нее — эка невидаль! Новенькая цепко обежала глазами неожиданно поджарый, словно у гончей, и смешно-белый зад кучера. Когда только штаны скинуть успел! Контраст между загорелой спиной с масляно перекатывающимися мышцами и белым задом был такой, что не сдержалась и хихикнула. И тут же как подавилась своим смешком, затаив дыхание: Машка быстро обвила руками шею Егора, прикрыв глаза, впилась в его рот губами и, медленно поднимаясь на цыпочки, притерла к нему пышущее жаром тело. Руки Егора ответно шарили по спине и сочному, совершенно круглому заду. Мяли его, месили, словно крепкие булки, охотно выставленные под широкую мужскую пятерню. Оторвавшись от губ Егора, Машка коротко и просительно выдохнула:

— Давай… Не мучь, сладкий мой…

Егор словно нехотя отстранился, задержав руки подольше на любимом голом заду. Шуганул кадушечку воды на лежак, второй кадушкой окатила себя Машка — и откуда только успела достать, подать Егору длинный тугой прут. Не легла — приглашающе зазмеилась на лежаке, так бесстыже играя телом, что Настасья едва глаза не опустила. Не опустила, а потом и вовсе распахнула что твои блюдца: лежак помежду ними и Егором оказался, и когда кучер с прутом встал над своей молодушкой, «новенькая» уже ничего и не видела. Ничего, кроме большого и головастого, который вдруг лениво мотнулся помеж ног Егорки в такт замаху и удару…

Даже Настасья поняла, что Егор вовсе не ради боли наказывает простертую перед ним женщину: мало того, что стегал всего одним прутом, так и взял покороче, так и не с плеча вытягивал. Свое же, чего зазря полосовать — не Глашка и не Стешка… Однако же прут посвистывал, целовал голый зад горячим изгибом, и охотно отвечала ему Машка: слегка сожмет, слегка распустит, плечами округлыми поведет, спинку ровно кошка выгнет, и снова бедрами под прут: ах! ах!

Едва дух перевела новенькая, едва жар свой собственный со стыдом отметила, как снова перехватило грудь сдавленным охом: левая рука Машки послушненько под лицо подсунута, а правая… Ухватилась за того, большого и мягкого, что вилял рядом с ней, и вдруг стал он таки-и-м!!! Буграми жил вздулся, башку тугую вскинул, в ладошке женской едва помещается — а прутик знай себе на розовом теле розовые полосочки ведет… Десяток, вот и другой: громче ахи, громче поцелуйчики лозы, еще громче ахи, да не болезные вовсе! Аж стонет в страстной натуге женщина, и в белом пару вдруг мелькает бесстыжая, жадная, мокрая складка, ляжки по бокам досок опустила, зад крутой вскинула, выставилась… И тот жуткий, бугристый, вдруг с мокрым чавканьем как прорубь сиганул… грудной, длинный и сладким медом тянучий стон Машки, то ли рык, то ли хрип Егора и повелось все перед глазами новенькой, зарябило то ли паром, то жаром, обволокло тьмой и почему-то судорогой…

Распахнула ресницы, чувствуя на лице легкие сухие ладони: причитала Марфа, приводя в чувство. Кто-то подхватил под локотки, выводя из прируба на воздух. Шепот Марфы, мол новенькая с перепугу порки насмотрелась, вот и сомлела… А может и дыма наглоталась, видать у печи банной сидела… А может еще чего… Полегче, полегче подхватывай, не телку ведешь!

Привычная перина, порхающие руки горничной, суета Марфы и слабый, но повелительный жест пальцами: подите вон! Ночь почти без сна на жарких скомканных простынях вместе с жутко-сладкими картинами: то игра любящей розги, то игра красивого голого тела, то игра того страшного и бугристого… и звуки, звуки: грудной стон Машки, любящий шепот прута, горячий плеск на теле и мокрые звуки движений между распахнутых женских ног…

Утро встретило щебетом. Какое там утро! Обеденно звенели приборы в столовом зале, шипела на кого-то у дверей Марфа, а в распахнутое окно вился дымок грубого, тяжелого самосада. Из объятий мокрого сна, переступив через брошенный вчера у столика «девкин сарафан», Настасья Ильинишна шагнула к окну, набирая в грудь воздуха для гневного окрика: курить вздумал где, хам!

Под окном, вертя в пальцах наборный поясок на белой косоворотке, курил… кучер Егор. Дождался, заметил бледную тень в окошке, притоптал самокрутку и словно в небо, негромко и сам себе, проговорил:

— Где же ее сыскать… Эх, Марфа, прячет новенькую! А как девица хороша! Эх, хххороша! И любовь на щеках как румянилась! Даже в сумраке было видать… Э-эх! — махнул рукой и вразвалку, загребая сапогами, пошел себе вдоль стены.

— Марфа! — словно и не было баламутной ночи, звонко окреп голосок.

Та возникла одним духом:

— Что прикажет матушка-барынька? — и глазами в ощупь Настасьи: сердится ли?

— Егора ко мне! П-почту п-повезет… важную…

Пришлепнула сургучную печатку на совершенно пустом, едва сложенном листе. Нервно сунула:

— Вот! Отвезешь на почту! А как вернешься, мигом ко мне. Тут надо… новенькую… строптива больно… ну, сам понимаешь… и розочек, и еще как…

Молча принял, молча поклонился. Спрятал огонек в глазах и задавил усмешку меж густыми усами. От дверей обернулся, еще раз поклон отвесил и негромко:

— Дозволь молвить, матушка-барыня.

— Ну? — нервное, с дрожью «ну» мгновенно покрасневшей Настасьи.

— Не след бы новенькую… сегодня. Тут подход нужон. И время… Уж мне ли не знать!

— А… А долго ли ждать? И почему? И зачем? И почему долго? — сейчас лопнут щеки от краски…

— Цветок тоже не враз бутон раскрывает… — медленно протянул слова Егор. — Уж доверьте, матушка Настасья…

— Я не могу… Я не позволю ждать долго! — почти шепот.

— Мигом исполним! Только погодите совсем чуток!

x x x

Ну что за напасть такая! То Марфу ждали, теперь Егора…


2004 г.

Причастие от Егора

Потянулась сладко-сладко, переворачиваясь в перинах. Плотные занавески гасили озорное солнце — ой, как весело вчера было в гостях у Заболоцких! А как смотрел на нее Пал Василич… покраснела щекой в подушку, еще слаще потянулась… Он такой, ну… Ну, вот такой! А эти вертихвостки, сестры Синельниковы — как мухи на мед, а эта грымза длинноверстная, старая дура Невьянская — неужто не видит, что Пал Василичу и дела нет до английских поэтов! Его сиятельство знает, что нынче в моде посконная русскость наша… Да и в моде ли дело — вон как он про патриархальность бытия ловко да складно говорил! — прямо на сердце все ложится. И усы в сладком табаке, и орденские звезды так и сверкают искорками… Словно почувствовала на щеке мимолетное касание гусарских усов, аж застонала от неясного, огнем полоснувшего где-то внизу и вьюном крутнулась в перинах — м-м-м…

— Ох, дуркуешь ты чего-то, Марфа… — Егор в который полез пятерней в курчавую шевелюру, сомнительно качая головой. — Прознает барышня, и поминай Егорку — аль в солдаты забреет, аль вообще кандалами до самой что ни есть Сибири греметь буду!

— Я те подуркую! Ишь, языкастый! Не забыл, кто есть ты и кто есть я? Я и без ейной воли тебя завтра вот забрею в Сибирь! — Марфа уперла руки в боки и, видя, что до Егора начало доходить, с кем связался, сбавила тон:

— Ты не того, не боись. На плотский грех не толкаю, тут и сама след за тобой кандалами зазвеню. Ты мне красочку эту постегай хорошенько, но без лишнего перебору, чтоб наигралась, потешилась да стыдушка в сладкое вышла — вот тут и самое то будет! А дальше уж мои дела, на что и про что надо! Понял?

— Да как не понять. И все одно не понял — тебе-то с этого что?

— А вот тут не твово ума дело! Ты себе знай, сполняй что сказано! За мной не встанет.

— Вот, другой сказ! Слышь, Марфушка, мне бы бревнышков навозить, а то дом сама знаешь, покосившись… Замолви словечко перед барыней Настасьей, только не с ближнего лесу, а с Кривого ручья, там сосна ого-го, самый ровняк, и потом…

— Вот потом и будет «потом»! Довольна останусь — хоть на две избы разрешим рубить! Ты, Егорка, меня держись, со мной не пропадешь.

Возразить будто нечего — всем ведомо, как Марфа из старого барина веревки вила. А уж из молодой-то Настасьи тем паче вить будет. Однако же… — снова полез чесать башку, но Марфе на его сомнения было уже начихать. Звон колокольчика возвестил, что юная барыня изволили открыть утренние глазки.

Была б ты и вправду сенной девкой — подрыхла бы ты у меня, негодница! Сама не знает, чего хочет! Хотя (Марфа на ходу понятливо усмехнулась сама себе) — понятно, чего хочет. В сок вошла, вот и дурит девка. Срамница-продольница поперед головы бежит. Мужика хочется, вот и кружит по «неясным томленьям»… Ишь, глазищи-то будто поволокой. Иль спросонья просто? Нет, уже давно не спросонья — вон как пуховики смяты, небось и во сне билась, ладной молоденькой рыбешкой в сетях-простынях путалась…

x x x

Пока причесывали, нетерпеливо сопела, наконец не выдержала, нервно махнула рукой — подите вон! Понятливая Марфа склоненной головой застыла у двери:

— Что приказать изволит барыня-матушка?

— А когда снова… ну… в людской мыльне… ну ты поняла.

— Прости, матушка, дуру старую, в толк не приму… — еще ниже голова, чтобы глаза ехидцу не выдали.

Чуть ножкой не топнула:

— Ну, когда снова девок сечь будут?

— Ну, вон на той неделе, аккурат перед сретеньем, а вчера, пока вас не было, Стешку, но ту в одиночку постегали, там невелик гре…

— Неправильно все это! — перебила Настасья. — Патриархальность общинного уклада обязывает нас, как хранителей духа народа, выполнять заветы предков как в степени их строгости, та и не менее важно — регулярности. Ибо именно такое видение позволяет и, даже больше! — обязывает нас… — дальше сбилась. Павел Василич та-ак говорил, та-ак, что заслушаешься, и все так просто, так понятно, а вот пересказать… Да и Марфа вон, челюсть отвесила, в глазах туман.

Марфа и вправду очумело смотрела на барыню, от которой отродясь подряд столько книжных слов не слыхивала. Откуда это у нее взялось-то? Начиталась, небось, на ночь глядя. Иль нет? Надоумил кто?

Стешку вчера без всяких заумностей — стерва эдакая, перечить вздумала. Егорку тоже черт где-то носил, зато другая дворня под рукой всегда. Правда, без выкрутасов обошлось — прям в девичьей на спальной лавке простерли да влупили две дюжины ременных плетей. Орала как резаная — даром что девка сильная и порота уже немало. А и правильно — сухая плетка кожу еще как дерет, разом просечки кровью набухают! Как полумесяцы на заднице ложились крест-накрест, да еще крест-накрест! Надергалась как могла, едва с лавки сползла, дуреха. А вот тебе урок — не перечь старшим.

После некоторой паузы Настасья Ильинишна снизошла до простых пояснений, с удовольствием выпутавшись из речи Пал Василича, так и сверкавшей в ее памяти искорками орденов на мундирной груди:

— Надо, чтобы было как заведено, по субботам. Или еще как, но чтобы все знали, что нужный день и в нудное время грехи каждому как заповедано предками списаны будут! Вот!

— А-а, как в церкви, по календарному да по четницам! — просияла понятливая Марфа. — Как перед заутреней, так девок и стегать! Поняла, матушка-барыня! Как есть правильные ваши слова, головка светлая, ум ясный, нам же такое сроду не понять вот так сразу, и не придумать, а вот вы…

Настя опять перебила:

— Ну, это пока еще привыкнут, порядок тоже держать надо. Тем более, ответственность перед холопами нашими должна возлагать тяжкое бремя строгости, — опять сбилась.

Вчера ей показалось, что суровый облик Павла Василича прямо, чуть не указующим перстом, указывал на нее: нерадение судьбами холопов должно быть наказано… Искрами играла в бокале шампань, в глазах искрами играл пот на обнаженном, сильном теле девки, мечущейся под розгами в парном тумане… Я еще красивее смогла бы, у меня ножки ровнее! Покраснела, засмущалась, на что его сиятельство тут же заметил:

— Милая Настенька, оставьте вы этот заморский шипучек! Отведайте нашей наливочки, оно русскому духу приятней и полезнее, и щечки розоветь куда лучше будут!

Эти дуры Синельниковы чуть не упали со своими бокалами, вперед нее протискиваясь, а Павел Васильевич все одной ей первой налил. Сладкая была наливочка…

Ну не станешь же объяснять этой Марфе, насколько важно «изнутри», по суровой правде народной жизни и может быть даже на самой себе, познать суровый дух патриархального уклада! Не ее это дело, хоть и близкой, но все одно холопки.

Отвернулась к окну, махнула рукой — иди!

Так и не дождавшись прямых указаний, Марфа задумчиво вышла. А Настенька вернулась к книжному шкафчику, куда еще на прошлой неделе перекочевали несколько томиков из большой библиотеки покойного батюшки. «Домострой как суть общинного правления, изложенная в размышлениях и примерах отставного генерал-майора инфантерии графа Нила Вяземского» и «Похождения юной Сесилии, вознесшейся от грехопадения к светлому созерцанию» Эмиля Бланже. На первых же страницах автор восторгался юной прелестницей, добровольно попросившей бичевания за грех рукоблудства и непотребных мыслей.

Куснула наливное яблочко, не заботясь о прическе, упала на заново взбитые перины и раскрыла недочитанное: «Горькими слезами орошала Сесилия руки своего наставника и исповедника, отца Гюрэ, умоляя подвергнуть ее нещадному бичеванию. Просветленная душа девственной грешницы не знала стыда, обнажая прекрасное тело перед взорами наставника и двух служанок, в чьих сильных руках находились жестокие длинные бичи. Простертая на полу кельи и касаясь губами мозаичного креста, она умоляла преподать ей строгий урок и дать самое суровое наказание…»

На полу… На камнях… Настасья вздрогнула, поежилась. Горячие соски Сесилии коснулись ледяных камней… Жаркое дерево натопленной бани приняло теплые груди Настеньки… ой, мамочки… Захлопнула книжку, бросила в сторону так и недокушенное яблочко и зубками прикусила ладонь, которая ну так и просилась, так и скользила вниз, заставляя Настасью Ильинишну предаться сладкому греху. Прикусила сильнее, еще сильнее — ты заслуживаешь бичевания, негодница!

x x x

— Ты чего тут принес, олух небесный? — Марфа трясла перед носом Егорки пригоршней прутьев.

Тот непонимающе смотрел то на Марфу, то на розги.

— Ну и чо? Пруты как пруты…

— Дураком был, дураком помрешь. Я же сказала — постегать так надобно, чтобы девка не о розгах, а сладости думала! А тут чего? Почка на почке, заноза на занозе, сучок на сучке! Чтоб тебе избу из таких сучков строить, орясина! Ровненькие выбери, гладенькие, хоть маслом мажь, но как шелковиночки чтобы постегивали! И так запарь, чтоб маслицем по спине текли, а не кожу дуром рвали! Это тебе не твоя дуреха толстозадая, что плетью со всей руки не простегнешь…

— А-а… — понятливо закивал Егор. — Тут маху дал, правда твоя…

— Я тебе такого маху потом дам! Как заготовишь да пропаришь, мне покажи! Сама проверю! И кадушки чтобы две стояли — одна нашенская, с рассолом, вторую чуть подальше поставь, с нужными розгами… понял?

— Да вроде понял…

— Кроме как своего жеребца совать по щелкам, ни бельмеса ты не понял. Ишь, усы растопырил, сердцеед! Ты гляди у меня, — ушла от темы, — еще возле Стешки угляжу — сама твоей Машке обскажу все как есть. Она ужо тебе безо всяких розог такого пропердуна впишет, мало не покажется! Все, иди и делай, что велено. Недосуг мне с тобой… Да, свечей много не запаливай — неча тут глазами лишнего мылить! Не в гляделках твоих бесстыжих самое-то дело…

x x x

Полночи металась на жаркой одинокой постели. Просыпалась, путаясь то в густых усах Павла Васильевича, то в строчках сурового домостроя, то во власянице юной Сесилии. Не выдержала, толкнула оконную створку, вдохнула еще не похолодевший запах буйного разнотравья, широко вверх раскинула руки. Подышала полной грудью. Краешком глаза углядела саму себя — в высоком пристенном зеркале. Стройная, водопадом едва прибранных волос под сбившимся чепцом. Дернула тесемку, улетел в строну чепец. А руки сами уже дернули другую завязочку, третью, переступила босыми ногами, уже прямо перед зеркалом снова руками взмахнула, лебедушкой ладони сложив, придирчиво себя оглядела. Горячо в грудях, горячо внизу, крылья лебедушки следом за глазами вниз, скользнули, прижались… м-м-м… ну и пусть… Сесилия нашла выход., она умничка… я тоже… пусть, это не страшно… не согрешишь, не покаешься… а вот так если?.. Оооох… устыдилась зеркала, метнулась к постели, простерлась как была обнаженная, хмельная от бесстыдства и чуть не до крови прокусила пухлые губы, истово отпуская свой же сладкий грех нежными пальчиками. Еще сильней, еще… вот так…

Менявшая утром свечи девка шепнула Марфе — барышня как есть голая спит, одеялки на полу, простынки комом. Марфа прогнала глазастую долой, сама понятливо хмыкнула и, проходя мимо каретного сарая, несильно торкнула в бок Егора:

— Слышь, ирод — чтобы после вечери в баньке все как есть готово!

Тот хотел было дурашливо поухмыляться, но вовремя спохватился и заговорщицки мигнул Марфе: мол, мы же с пониманием! Та еще раз махнула у него перед усами сухим кулаком и прошелестела сарафанами мимо. К барышне, которая вот-вот встать изволит.

А она уже давно встала. Торопливо натянула сорочку, упрятала подальше от глаз книжки, ставшие последние недели ее настольными — хм, вот уж нашла от кого и что прятать… Отказалась от услуг девок с прическами и притираниями, едва пригубила горький шоколад и велела заместо него подать клюквенного кваса.

Марфу встретила снова у окна, взволнованным контуром на светлом шелке штор:

— Марфуша, а вот скажи мне…

— Слушаю, матушка-барыня.

— А сколько надо дней, чтобы… Ну, когда вот наказывают, а потом… В общем, мне завтра к вечеру надо быть на балу в его сиятельства князя Рогожинского, его светлости Павла Васильевича. Смогу ли я быть на балу, если…

— Девки уж поутру все на работе, — пожала плечами Марфа, как можно равнодушнее давая понять — эка невидаль. Полежала, постегали, встала да пошла… — К тому же смотря как наказывать…

— Мне не нужно ваших намеков и детских послаблений! — дернула плечом Настасья Ильнишна. — Вы это бросьте! Чтобы все было как в народе, чтобы все-все! Нельзя вникать в судьбы, не воспринимая их… — резко оборвала себя, еще больше устыдившись даже не факта скрытого приказа — секите меня! — сколько своих путаных объяснений. Да еще и перед холопкой, чье дело лишь исполнять.

Того же мнения держалась и Марфа:

— Ваша воля, матушка-барышня. Все будет, как велено да сказано. Позвольте по темноте прийти и сопроводить…

— Да уж конечно, сделай милость, приди! — нервно засмеялась Настасья Ильинишна. — Неужто мне самой по вашим задним дворам навоз месить в поисках этого… как его… — Сделала вид, что напрочь забыла и Егора, и его «жеребца», туго вбитого в раскрытую стонущую щель Машки, и игру тугих мышц с рукой, вскинувшей розги…

Снова оборвала тему, резко сменив ее:

— На балу у его сиятельства желаю быть в народном наряде. Подбери все что положено — у нас пейзанский бал! С хороводами и нарядами.

Что такое «пейзанский», Марфа не очень усекла, но насчет нарядов поняла правильно:

— Да ваша красота, матушка-барыня, хоть в каком наряде господам князьям глаза порежет… Уж не сомневайтесь, сделаем в лучшем виде! Сама пригляжу да все жемчужинки на кокошнике пересчитаю!

— Ох, иди уж, сладости говоришь тут… Нашла красоту… — смутилась Ильинишна, а Марфа пела, соловьем заливалась:

— Ваш покойничек батюшка тоже охоч был до простых нарядов! Так умел наряжать слуг своих верных, что на выездах ну ровно как былинные ходили! Жаль, что вашу светлость так рано во французское обучение услали, жили бы тут, такой красоты вовек никто не забыл бы!

— Ну иди же, иди! — совсем засмущалась Настасья, поглаживая руками уже выложенный на стол шелковый сарафан.

Не для бала — нет. Тот самый, в котором ходила в людскую парную, глядеть на то, какие они, причастия от розог… вон, еще на подоле полоска присохшая темная — оступилась тогда у лужи. Нет, не стирать! И вот тут помять надо, а вот тут прорешку сделать… Чтобы все было как в народе!

Марфа еще раз огляделась — ну, вроде все как надо. Егорка хоть дурак дураком да жеребец жеребцом, а вроде все понял. Свеча в уголке, свеча у стенки — вроде и видно, а лишнего в глаза не пялит. Даже на язык проверила, что за вода в кадушке — не бухнул ли соли старательный кучер в барышнины розги-то… куда ей, соплячке (прости господи мою душу грешную!) под наши соленые… А ведь туда же, хочу как все! Ну, погоди ты у меня, со временем еще узнаешь, как оно… Прутиками в воздухе помахала, в ладонях помяла, сквозь кулак пару раз на выбор протянула — и тут Егор не сплоховал, все ровненькое да гладенькое. Старается, стервец, знает, что если чего не так — не то что лесу на избу, головы не сносить! Третий раз крутнулась по бане, оглянулась, мелко перекрестилась и пошла звать «новенькую».

Та шла за ней, оступаясь в потемках, будто и вправду новенькая, к закоулкам и дровнякам не привычная — того и гляди, заместо налево направо шмыгнет. Под локоток где надо придержала, та ручкой дернула — мол, не маленькая! Ну иди, иди, большая ты наша…

Егор в отличие от прошлого раза и не балагурил, даже сдуру чуть не поклонился, но кулак Марфы из-за девичьей спины так мотанулся, что вовремя понял, в деланной улыбке усы по щекам распушил:

— А вот и новенькая! Ишь, проказница! Попросим на лавочку, со знакомством…

Снова Марфин кулак: не ляпни, дурак, лишнего!

А тот словно во вкус вошел:

— Ну, не стой столбом! Мне с тобой возиться недосуг, барская работа не ждет! Скидай сарафан, кому говорят!

Новенькая беспомощно оглянулась на Марфу, застывшую за спиной — не углядела в полутьме ни выраженья лица, ни глаз. Неумело взялась за подол, вверх потянула, потом резко повернулась спиной к Егору и словно застыла, замерев руками у пояса, на полпути уже снятого вроде сарафана.

— Повыше ручками, и скидываем… — пришла на помощь Марфа, на мгновенье показавшись из тени: — У нас все по-простому, по народному, девушек-красавиц завсегда вот так постегивают. Чтобы и тело играло, и красоту не прятала, и стыд девичий наказанью помогал… Оно так, в народе-то… — говорила, словно баюкала, и чуть не силком заставляя Настасью еще выше, потом еще выше задрать подол и, наконец, вовсе снять сарафан. Облегченно вздохнула — барышня вняла то ли совету, то ли приказу, никаких своих господских кружевных панталончиков вниз не натянула.

Заткнулся даже Егор: мало кто из девок стоял вот таким стройным золотым слиточком, чтобы ну все при ней — и не худое, и не толстое, и соски торчком, и лобок пушистый, руки покорные по бокам, не прикрывая прелести…

Как само вырвалось:

— Ох и красива-а-а… — снова осекся, даже без кулака Марфиного, прикусил язык и грозно брови сдвинул:

— На лавку, проказница… Матушка-Марфа, сколь ей барыней-госпожой нашей милостивой на первый разочек велено?

Марфу будто ушатом ледяной воды сполоснуло: Боженьки, да как же это… Ничего ведь не говорили… ничего не обсказали с барышней… пойди пойми, что у нее на умишке-то в угаре «народном»? Сто дать — помрет, пятьдесят — на бал не поедет, а понесут, десять — потом все космы седые повырвет за «детскость»…

Пока воздух ртом хватала, голосок новенькой. Егор снова аж рот раскрыл — мало кто тут чего говорил, окромя писку, визгу да «пощадите»:

— Мне… матушкой-барыней… велено дать одну четвертную. Она… сказала… да, она сама сказала, чтобы было строго и целым пучком розог сразу.

Егор переглянулся с Марфой. Ну-ну, строго… знала бы ты, что пучок он больше звону да брызги дает, а вот если тебя в один прут, да с протяжечкой… да вон теми аршинными просоленными, вот тогда тебе и строгости хватило бы. Ишь, матушка-барыня ей сказала…

Егор уже без игры свел брови, входя в привычную роль.

— На лавку!

Марфа сделала жест, будто поддержать-подтолкнуть, но Настасья этого не видела. Холодком повеяло в натопленной мыльне — только холодок никто кроме не и не ощутил.

Вот… На лавку… сейчас… и бежать поздно… стыд… Нет, не голой, нет, не от порки… если убежать — стыд. Глупость. Невежество. Непонимание… Поняла, что опять сама в себе ничего не поняла, глаза помимо воли поймали блеск капелек воды на прутьях — Егор достал толстый пук розог из мрачного рассола, вдруг сунул ближе к лицу:

— Первую розгу поцеловать надобно! Ну, быстро!

Марфа ошалело вытаращила глаза — розги-то Егор достал настоящие, тяжелые и соленые! Да еще целовать??? Не было тут такого!

Глаза стали еще больше, когда «новенькая» покорно коснулась губами толстого прута. Мелькнул язычок, едва слышно прошелестело слово «соленые…» и, словно очнувшись, девушка решительно шагнула к лавке.

Склонившись над ее руками и набросив суровые петли веревки, Егор будто невзначай коснулся волос. Ох, мя-ягкие-то! Кивнул Марфе — мол, ноги вяжи, а тоя сама знаешь, к ляжкам полезу, сладости мало не покажется… Та уже перевела дыхание от фокуса с солеными — пока руки вязал, сапогом большую кадушку отодвинул, а сам поближе к новенькой кадке встал. Ишь ты, дурак дураком, а соображает… Ему бы не кучером, а лицедеем!

Новенькая повернула голову вбок — пристально, не отрываясь, глядела, как собирает Егор в пучок розги. Пять, семь… Махнул по воздуху — вроде теплый ветерочек, а тело девушки снова гусиной кожей сыпануло. Дрожи, девка, это тебе не книжки листать!

— Личико-то отверни… Неча на розги глядеть, телом принимай! — даже голос у Егора стал какой-то другой, совсем не играючий и не дурашливый.

«Телом… телом» — билась в голове Насти мысль, она как со стороны пыталась увидеть себя, беспомощно распятую на темной скамье с кургузыми ножками, совершенно нагую и покорную. Телом… Нервным ожиданием налилось это тело — не было ни стыда, ни страха, ни даже первой боли от сочно полоснувших по заду прутьев. Только безмерное удивление: вот оно как! Вот! Ее секут, по-настоящему, ужасными мокрыми солеными розгами, которые так густо свистят в воздухе и так длинно стонут уже на ее теле! Ой, это не они, это я сама! — словно отголоском поймала свой страдальческий стон и, наконец, ощутила накатившую волну горячей боли. Выше нотой вскинула голос, выше запрокинула голову, натянула стройными ногами тугие кольца веревок: м-м-м-меня секуууут…

— Два! — громко отчеканила Марфа вслед за мокрым шелестом розги на голом теле.

— Хорошо лежит девица! — эхом откликнулся Егор, и чуть повыше, чем раньше, вскинул розги.

Марфа искоса поглядывала то на замах, то на движения Настасьи — шутки шутками, непривычно же девке, хоть как пруты легкими делай, под розгами все одно несладко. Вон как голосит, хоть и не в полную грудь, а стоны-то истинные! Больно!

— Бооолльно! — еще раз протянула «новенькая», и тут же задавила, словно оборвала стон.

Даже Марфа поняла, что за обрубком стона едва не выскочило «Не надо!» или «Прекратите!». Ишь ты, вроде неженка, а терпит пока…

— Пять! — толкнулся в уши Насти счет, толкнулись о лавку груди — как, это я так сильно извиваюсь? Ужас какой… ой как больно… какой же это ужас… я голая, мне больно… перестааааааньте…

— Ножки девице перевяжи плотней! — сквозь вату боли на горящем заду пробился голос Марфы.

Словно освежающим ветерком, прошлись по ногами тяжелые, шершавые руки. Мужские руки… на голых ногах… высоко-высоко, даже выше коленок… Стыдно и сладко. Больно. Стра-а-ашно… Он уже и рубаху снял! Когда успел! Мешала смотреть прядь волос, упавших на лицо, но даже не двинулась, не выдавая вожделенного взгляда — вон как бугрятся руки… блестит тело, словно у борцов на греческих аренах… блестят розги в руках, как бичи у служанок Сесилии, которые мочили в уксусе и наказывали бедную девушку. Остро прикусила губы, упрямо не отвернув лицо и глядя, как вскидываются вверх, куда-то за край тени, эти страшные горящие розги. Пронзает бедра острая, рвущая боль — судорога ног, судорога полных, крепких ягодиц, скольжение грудей по мокрой лавке, вжатый в дерево живот… меня секуууут…

— Десять! Стегай, Егорушка! — это вслух, а глазами — я тттебе продерну пруты! Не девку порешь! Секи плашмя!

…Ой я не могу больше… это ужас… всего десять… девкам давали сто… как… они… кричали… наверное вся лавка уже залита кровью, мне порвали весь зад, я не могу больше, это невыносимо, когда секуууут…

Боль пришла откуда-то с другой стороны. Нет, не показалось — даже не заметила, борясь со стонами, когда перешел на другую строну лавки ее личный бичеватель. Изогнулась — ногами и в талии, потом в другую сторону и вдруг со всей ясностью поняла, что говорила Марфа — «играть телом». Вот как играет оно, твое тело, когда тебя секууууут…

Бесстыдно, но красиво, не боясь уже ничего, кроме этих ужасных жал, которые впиваются в кожу, грызут бедра, плещут таким огнем, что хочется вертеться змейкой и ты снова играешь телом, и только веревки мешают дать свободу ногам в судороге розги, и ты снова как можешь, так и извиваешься, дергаешься, стонешь и совсем-совсем не играешь, потому что тебя секууут…

— Четверть! — выдохнула Марфа. И напряженно замерла — поняла барышня или нет?

Если сама считала, ну хоть про себя, тогда жди беды. Но скорей не считала — вон как вертелась, вон как стонала, вон как слезами давилась и руки себе же кусала — не, с непривычки не посчитаешь… Дали-то всего двадцать, но и того с ней хватит. Мокрая, словно облили чем.

Кивнула Егору, тот ухватил ушат — сердце екнуло, вдруг перепутает и рассолом окатит! Нет, не перепутал — прохладная водичка волной подняла волосы, смыла со спины пот, оставила припухлые узоры рубцов на тугом заду. Кое-где, уж не обессудь, барышня, на просечках аленькие бисерки проступили. Но ты же хотела-велела по-настоящему… Сама прикрыла легкой простыночкой, тут же скинула-стянула с тела, словно драгоценность завернула — потом показать, мол, с кровью пороли!

Узел на руках распустила — та сразу ладошки к лицу, уткнулась, плечи дрожат, а ноги… ишь ты — вроде одурела от порки, а рукам мужским ноги вон как подставила! Одним взглядом пришила к месту и Егора и его наглые руки, что уже не просто зад огладили, на ляжки поверху легли — еще чуть и раздвинул бы, жеребец поганый! понятное дело, ничо бы не было, но поди знай, простит ли барышня так раскрытую срамницу, простит ли виденный ими сок на тугих припухших губках. Лобок-то крутой, видать, под розгами ей хорошо елозить — приникнет как надо и глядишь… Нет, Марфа, рано ей такую науку. Тут сколько правежек отлежать надо, чтобы такому научиться! Иные девки другим про такие секреты рассказывают, а тебе ведь некому было! Неужто сама догадалась! Или само вышло?

Ага — отходит от порки… вон как резво ляжки сдвинула! Дернулась было вставать, охнула, простонала длинно: ладно, Егор под руку придержал, а то бы точно упала. Или не под руку? Я тттебе, оглоед! Лапы с сиськи убери!

А она будто и не поняла, будто и не заметила. Только хриплый шепоток сквозь искусанные губы:

— Меня уже высекли?

— Да девица-красавица. Все уже, все… Пойдем, пойдем… вон, сарафанчик накинем, он гладенький, он лишней боли не даст… пойдем, пойдем…

Оглянулась на Егора, тот понятливо прижал обе руки ко рту: Помню! Могила!

Еще бы. А то точно могила…

Хлопотала над исхлестанным телом Настасьи сама, заранее достав из старых запасов самые-самые притирки. Вся еще в мареве порки и боли, девушка трудно стонала от жгучей мази, сжимала тело, и терлась лицом о подушки:

— Марфа… ой как меня секли… ты бы знала, как это ужасно… эта страшная соль… эти страшные розги… этот потный кучер…

— Ничего… ничего… молодцом… замужем не так уж посекут, это девичье…

«Замужем?» — мелькнуло слово. Мелькнула перед глазами обложка книжки про домострой, в собственный стон вплелся сочный баритон Павла Васильевича про семейный уклад, словно подались ее перины под грузным мужским телом… М-м-м…

Забылась неровным сном, в котором блестело от пота и перекатывалось мышцами тело князя, играл над ее телом и брызгал уксусом длинный бич, пылая от страсти и боли, принимала она совсем не девичье наказание. Долга ночь, которая скоро кончится. Потому что завтра…

Завтра ей на бал. Она сможет.

А нам опять ждать. Причастия от князя.


Февраль 2007 г.

Загрузка...