7

В этот же день, только несколько раньше, утром, на безопасном расстоянии от всех этих событий и на безопасном расстоянии от окна, через которое мирно струился утренний свет, в белоснежной постели возлежал почтенный одноглазый старик. На полу у кровати валялась газета, которую швырнули туда минуты две назад, когда часы на прикроватном столике пробили десять.

Комната была небольшой, но обставлена со вкусом и с явным стремлением создать максимально успокаивающую, убаюкивающую атмосферу дорогой частной больницы или клиники. Собственно, так и было на самом деле — это была частная больница «Вудшед», расположенная в очень чистеньком и ухоженном местечке, являвшемся ее частной собственностью, на краю маленькой, но тоже чрезвычайно чистенькой и ухоженной деревушки в окрестностях Костволдса.

Пробуждению своему старик был совсем не рад.

Кожа его, покрытая едва заметными веснушками, выглядела не просто старой, а благородно старой, напоминая полупрозрачный натянутый пергамент. Ослабевшие, но холеные руки покоились на ослепительно белых простынях и еле заметно дрожали.

Это был господин Один, но иногда его называли также Водан или Одвин. И раньше, и теперь он был богом, более того, наименее добрым из всех богов, злым богом. Его единственный глаз яростно сверкал.

Сейчас он был зол потому, что прочел в газетах сообщение, что другой бог, потеряв контроль над собой, учинил жуткое безобразие. Разумеется, этого в газетах не написали. Нигде не было сказано: «Бог потерял контроль над собой и устраивает безобразия в аэропорту», там просто приводились данные о количестве разрушений, имевших место в связи со случившимся, но никто ничего не мог сказать о причинах или сделать выводы, хоть сколько-нибудь осмысленные.

История эта была чрезвычайно неприятна во всех смыслах — и в смысле своей невероятной и заводящей в тупик необъяснимости, необъясненности и, что особенно раздражало (по мнению газетных обозревателей), в связи с полным отсутствием жертв. Тут явно была замешана какая-то тайна, но газеты всегда предпочитали каким-то там тайнам вполне конкретные данные о жертвах.

Одину, впрочем, как раз наоборот, было нетрудно догадаться, что произошло. На всех этих статьях черным по белому, огромными буквами, правда, слишком огромными для того, чтобы кто-нибудь другой, кроме божественного существа, мог их увидеть, было начертано имя «Тор». Он с раздражением отшвырнул газету и попытался сосредоточиться на расслабляющих упражнениях, чтобы помешать себе разволноваться еще больше от того, что только что узнал. Упражнения заключались в том, что несколько раз нужно было делать специальные вдохи, а потом выдохи — это было полезно для его давления и не только. Естественно, он делал их не для того, чтобы таким образом дольше прожить — ха! — но так или иначе, будучи в преклонном возрасте — ха! — он предпочитал избегать волнений, и следить за здоровьем.

Больше всего на свете он любил спать.

Сон был для него очень важным занятием. Он мог спать дни и ночи напролет, а порой и более значительные периоды времени. Обычный сон по ночам — разве можно считать это хорошо выполненным делом. Конечно, спать по ночам ему тоже нравилось, он ни за что не согласился бы пропустить хоть одну ночь, но это, по его понятиям, не считалось сном. Спать — означало проснуться как минимум где-то в половине двенадцатого дня, а если можно было понежиться подольше в постели — еще лучше. Потом следовал легкий быстрый завтрак и посещение ванной комнаты ровно на столько времени, сколько требовалось для того, чтобы переменить ему постельное белье, — вот и вся жизненная активность, которой ему было достаточно, причем очень важно было при этом следить за тем, чтобы сон не прошел, дабы сохранить это непроснувшееся состояние для послеобеденного времени. Иногда он спал всю неделю напролет — это считалось все равно что у обычного человека короткий сон после обеда. Ему удалось проспать полностью весь 1986 год, чем он был очень доволен.

Но сегодня придется встать и некоторое время бодрствовать, так как необходимо выполнить священный и неприятный долг — при воспоминании об этом он почувствовал сильнейшее раздражение. Этот долг был священным, потому что был божественным, или, по крайней мере, касался жизни богов, а неприятным — из-за того бога, по отношению к которому должен быть исполнен.

Абсолютно бесшумно он раздвинул шторы — сделал он это, даже не вставая, одной лишь своей божественной волей. Один тяжело вздохнул. Ему надо было подумать, и, кроме того, это было время его утреннего визита в ванную комнату.

Один вызвал дежурного санитара.

Дежурный тотчас прибыл, облаченный в идеально выглаженную свободную зеленую тунику, приветливо пожелал Одину доброго утра и заметался по комнате в поисках шлепанцев и халата. Он помог Одину выбраться из постели — это больше напоминало извлечение соломенного чучела из коробки — и медленно повел его в ванную комнату. Один неуверенно переставлял ноги, повиснув на санитаре.

Санитар знал Одина под именем Одвин и, уж само собой, ничего не знал о том, что он бог, и Одина это вполне устраивало, он не собирался рассказывать о том, кем он был на самом деле, и хотел, чтобы Тор придерживался тех же принципов.

Но ведь Тор не кто иной, как Бог-Громовержец, ну и ведет себя соответственно, откровенно говоря. Но такое поведение считалось неподобающим. Тор, казалось, не желал, или не мог, или был слишком глуп, чтобы понять и принять… Тут Один остановил себя. Он почувствовал, что начинает мысленно читать проповедь. В то время как ему надо было спокойно принять решение, что делать дальше с Тором, — и он как раз направлялся туда, где думалось лучше всего.

Как только величественное ковыляющее шествие Одина к ванной комнате завершилось, в палату заскочили две медсестры и принялись снимать с постели белье и стелить свежее точными быстрыми движениями, потом они со всех сторон разгладили его, взбили и подвернули там, где нужно. Одна из сестер, судя по всему, старшая по должности, была полной, почтенного возраста матроной, другая больше походила на легкомысленную девчонку.

Газета в одно мгновение была поднята с пола и аккуратно сложена, пол вытерт, шторы вновь задернуты, и цветы и нетронутый фрукт заменены свежими цветами и свежим фруктом, который, как и его преемник, останется нетронутым.

Через короткое время, когда утренние омовения престарелого были закончены и дверь ванной открылась, комната просто преобразилась. В целом в ней мало что изменилось, но эффект заключался в том, что каким-то незаметным и волшебным образом комната стала прохладной и посвежевшей. Один кивнул, выразив удовлетворение тем, что увидел. Он прошелся с легкой инспекцией по постели, подобно тому как монарх проходит по рядам выстроившихся перед ним солдат.

— Подвернуты ли простыни как следует? — осведомился он своим старческим голосом, больше похожим на шепот.

— Очень хорошо подвернуты, мистер Одвин, — ответствовала старшая сестра, лучась подобострастной улыбкой.

— Аккуратно ли отогнут край простыни?

Конечно же аккуратно. Вопрос задавался ради ритуала.

— Отогнут аккуратнейшим образом, мистер Одвин, — отвечала сестра. — Я сама лично за этим проследила.

— Я очень доволен, сестра Бейли, очень, — сказал Один. — Вы знаток по части того, как следует отгибать край простыни, чтобы получилось ровно. Мне страшно подумать, как бы я мог обходиться без вас.

— Да, но я не собираюсь никуда уходить из этой клиники, мистер Одвин, — заверила сестра Бейли, излучая готовность увещевать и подбадривать.

— Но вы же не будете жить вечно, сестра Бейли, — возразил Один.

Всегда, когда сестра Бейли слышала это замечание, оно приводило ее в замешательство своим очевидным и крайним бессердечием.

— Конечно, это так, никто из нас не вечен, господин Одвин, — согласилась она, стараясь говорить мягко — как раз в этот момент она и ее помощница старались выполнить трудную задачу по укладыванию Одина обратно в кровать, причем сделать это надо было так, чтобы Один продолжал выглядеть величественным и полным чувства собственного достоинства.

— Вы ведь ирландка, не так ли, сестра Бейли? — осведомился он, как только устроился поудобнее на своем ложе.

— Да, вы угадали, мистер Одвин.

— Я знал одного ирландца. Его звали Финн или что-то в этом роде. Он постоянно говорил о вещах, которые меня совершенно не интересовали. Но никогда ничего не рассказывал о постельном белье. Но теперь-то я уж и сам знаю в этом толк.

Он ушел в воспоминания и обессиленно опустил голову на отменно взбитые подушки, а благородно усеянную веснушками руку положил поверх аккуратно отогнутого края простыни. Постельное белье была его самая большая в жизни любовь. Все слова и эпитеты, которые имели отношение к постельному белью — как, например: чистое, слегка накрахмаленное, поглаженное, сложенное, взбитое, — будили в нем благоговейный восторг. На протяжении веков ничто не завораживало его так, как ныне волновало постельное белье. Он никак не мог понять, как его могло раньше интересовать что-то другое.

Постельное белье. И спать. Спать и постельное белье. Спать и постельное белье. Спать.

Сестра Бейли посмотрела на него с материнской нежностью. Она вовсе даже не догадывалась, что он был богом, она предполагала, что он либо кинопродюсер, либо бывший нацистский преступник. Она заметила, что он говорит с акцентом, но не могла определить, из каких он мест, а также то, что вежливость его с оттенком пренебрежительности, его эгоизм, который выглядел так обезоруживающе естественно, страсть к гигиене — все это говорило о прошлом, полном ужасных переживаний.

Если б было возможно, чтобы сестра Бейли перенеслась на миг в глубины Асгарда, где Один восседал на троне как воинственный Бог-Вседержитель, окруженный другими богами, она бы совсем не удивилась увиденному. Если быть до конца правдивым, это, конечно, не совсем так. На какое-то мгновение она бы, конечно, слегка очумела. Но, едва оправившись от шока, она признала бы, по крайней мере, тот факт, что это, во всяком случае, никак не противоречило замеченным ею в Одине качествам, а также уверилась бы, что все, во что человечество когда-то верило, существует на самом деле. Или же что все это продолжает существовать даже и после того, как человечество перестало испытывать нужду в том, чтобы это существовало.

Один жестом распустил обслуживающий медперсонал, перед этим попросив прислать к нему его личного секретаря.

Услышав это, сестра Бейли поджала губы. Она не любила личного помощника мистера Одвина, или его доверенное лицо, слугу — назовите его как хотите. У него были злобные глаза, при его появлении она вздрагивала и сильно подозревала, что за чаем он делал ее сестрам всякие грязные предложения.

У него был цвет лица, который, как предполагала сестра Бейли, было принято считать оливковым. С той разницей, что у него он приближался к зеленому. Сестре Бейли такой цвет был совсем не по душе.

Конечно, уж ей-то совсем не пристало судить о ком-то по его цвету кожи, но она именно так и поступила не далее как вчера вечером. Привезли какого-то африканского дипломата, ему нужно было удалить камни, — и вдруг она поймала себя на том, что чувствует к нему неприязнь. Она не могла бы сказать, чем именно он ей не нравился, ведь она все-таки была медсестрой, а не водителем такси и потому никогда не показывала своих личных чувств. Она ведь профессионал и прекрасно выполняет свои обязанности и потому относится абсолютно ко всем одинаково вежливо и внимательно, даже — при этой мысли она вся похолодела — к мистеру Рэгу.

Так звали личного секретаря господина Одвина. И с его существованием надо было смириться. Она не вправе была одобрять или не одобрять личный выбор господина Одвина. Но если бы у нее были какие-то полномочия — а их у нее не было, — она настоятельно посоветовала бы господину Одвину, причем не ради своего, а ради его же блага, нанять в помощники человека, который не доводил бы ее так.

Она прекратила думать о нем и пошла на поиски. Когда она заступила на сегодняшнее дежурство, то почувствовала облегчение, узнав, что мистер Рэг покинул больницу прошлой ночью, а после, обнаружив, что он уже с час как вернулся, была страшно раздосадована.

Наконец она нашла его — причем именно в том месте, где ему совсем не следовало быть. Он устроился на одном из стульев в приемной для посетителей, на нем было одеяние, напоминавшее ношеный-переношеный, весь заляпанный, давно списанный врачебный халат, который, кроме всего прочего, был ему страшно велик. Но это было еще не все: он наигрывал на отдаленно напоминавшем дудочку инструменте удивительно немузыкальный мотив. Дудочку он вырезал из вполне еще годного шприца, что было совершенно непозволительно.

Он взметнул на нее свои бегающие глазки, ухмыльнулся и продолжал трубить и пищать, только еще громче, ей назло. В голове у сестры Бейли пронеслись все, что так и просилось на язык — и про халат, и про шприц, и про то, как отвратительно сидеть в комнате для посетителей, чтобы пугать их или готовиться это сделать, — в общем, все то, что говорить было совершенно бессмысленно. Она знала, что не вынесет того вида оскорбленной невинности, с каким он ей ответит, и самих ответов, совершенно диких и напрочь лишенных здравого смысла. Главное — держать себя в руках, постараться не нервничать и поскорее убрать его из этой комнаты, а потом и вообще с глаз долой.

— Вас хочет видеть мистер Одвин, — сказала она. Сестра Бейли старалась придать голосу приветливость и певучесть, но голос отказался слушаться.

Как сделать, чтобы его глазки прекратили бегать? — подумала она.

Не говоря уже о том, что это оказывало вредное и неприятное воздействие как с медицинской, так и с эстетической точки зрения, ее не могло не задеть и само выражение этих глаз, явно дававшее понять, что в комнате есть еще, по крайней мере, тридцать семь вещей, более интересных, чем ее особа.

Он смерил ее этим наглым взглядом еще раз, а затем, бормоча, что нет в этом мире покоя для грешника, даже и для более чем грешника, он, толкнув сестру Бейли, понесся как сумасшедший по коридору в палату своего господина и повелителя, чтобы успеть получить инструкции, прежде чем его господин и повелитель снова уснет.

Загрузка...