Этот год тянулся очень долго. Так долго, что Жене иногда казалось, будто дни не уходят, а повторяются. Первое время она чего-то ждала. Даже из дома старалась не выходить. Особенно по утрам. Может быть, по радио сообщат что-нибудь очень важное. Что вернули занятый немцами город. Или объявят новый указ брать на фронт моложе восемнадцати. Или, перечисляя отличившихся в боях, назовут дядю Сашу. Но под вечер не выдерживала. Выходила из дому. Почему-то тянуло к вокзалу. Там было пусто. Некому больше уезжать — в городе почти не осталось мужчин. Она сворачивала к площади. Тоже непривычно пустой. Наверно, оттого, что магазины закрыты. Наглухо, ставнями. Женя возле каждого останавливалась. В этом, обувном, мама ей купила белые выходные босоножки. Сюда, к магазину пластинок, они с Зойкой приходили слушать новые песни. Теперь здесь тихо… В соседнем магазине готовой одежды они любили рассматривать висевшие тут платья. Теперь Женя смотрела на обитые жестью ставни и силилась представить себе, как там, внутри. Платья, наверное, все равно висят. Только в темноте. Тетя Полина слышала, что все закрытые магазины пойдут под жилье для эвакуированных. Не для тех, которых уже приютили, а если будут новые эшелоны. Сама тоже перегородила комнату занавеской и в ту половину впустила Антонину Ивановну с годовалой Наташкой. Они бежали из горящего Минска. Угловой продуктовый магазин — единственный без ставен. Но в окне, за стеклом, только пыльная бумага с не выцветшими еще пятнами — следами от стоявших тут коробок, банок, мешочков. Вдруг Женя спохватывалась: уже давно ушла из дому, а по радио, может быть, передавали или теперь передают… И она быстро поворачивала домой. Почти бежала. Но, еще отпирая дверь, слышала, что ничего такого не передают. Она начинала ждать вечернюю сводку. Ожидание чего-то важного не проходило и ночью. Радио они с мамой не выключали. Но по ночам было еще и другое: она боялась уснуть. Чтобы, если прилетят немецкие самолеты, услышать, разбудить маму, стукнуть в пол тете Полине и Антонине Ивановне, успеть выбежать из дому. Она знала, что в городе есть противовоздушная оборона, и если немецкие самолеты будут приближаться, то заранее завоет сирена, предупредит. Но все равно прислушивалась. Иногда вдруг начинало мерещиться, что уже слышит гул… Но было тихо. Просто летняя ночь. А гудело в голове от напряжения. Женя лежала. Смотрела в открытое окно на звезды. Какая она была фантазерка! Любила, глядя на такое вот звездное небо, закрыть глаза и воображать, будто стоит на высокой-высокой горе… Протягивает вверх руки, и с неба на ладонь начинают сыпаться звезды. Их уже целая пригоршня. Они сверкают, блестят. Она играет с ними, пересыпает с руки на руку, чтобы переливались, искрились. Бросает вниз — ловите, люди, кто хочет! А к ней в ладонь сыплются новые. Она их опять перекатывает, и кругом от этих звезд светло и красиво!.. Потом она их вдруг подкидывает в высь, и они снова уносятся к небу. Повисают на своих местах и опять мигают ей оттуда. Только никому об этом не рассказывала. Даже Зойке. Теперь тем более не рассказывала — ни о том, что по ночам прислушивается, ни о том, что ходит к закрытым, магазинам и ждет по радио важных сообщений, от которых, может быть, что-то изменится. Даже из дому стала реже выходить. Потом уже приходилось… Рано утром, даже раньше мамы и тети Полины — этим летом тетка стала работать еще и в детской библиотеке, — Женя уходила в очередь за хлебом. Стоять надо было долго. Очень долго, очередь тянулась почти с конца улицы. Солнце палило нещадно. Иногда Женю вдруг охватывало желание убежать отсюда. От этой жары, неподвижности, солнца. И пусть будет гроза, ливень, пусть вся промокнет. Это же хорошо! Она будет ртом хватать капли, облизывать мокрые губы и чувствовать, что они мокрые. Но она стояла… Не лучше бывало и в те дни, когда она не стояла в очереди. Еще издали, только завернув за угол, видела: никого нет. Вдоль домов, где всегда тянулась длиннющая очередь, — никого… Все равно медленно брела до самой двери магазина. Хотя и знала: раз нет очереди — значит, за стеклом опять висит картонка с выцветшей надписью: "Сегодня привоза не будет". Иногда эта картонка висела целую неделю подряд. А все равно сообщала только про "сегодня". Она уходила. Только не домой. Теперь уже не ждала, как в первые дни, что по радио сообщат что-нибудь очень важное. И что назовут дядю Сашу, не надеялась. Фронт такой огромный, столько там дивизий, полков, батальонов, в каждом столько человек, а она хочет, чтобы назвали именно его. Теперь ждала только писем. Непривычно было так рано возвращаться. Иногда брела к вокзалу, на площадь с закрытыми магазинами. Иногда — к Зойке, они выносили Маринку погулять. Нарочно тянула время, чтобы прийти домой уже после того, как прошел почтальон. И сразу, еще с крыльца, глянуть, есть ли в теткином почтовом ящике письмо. Этот ящик дяде Саше подарили мальчишки из седьмого класса. Лобзиком выпилили узор из кленовых листьев. Даже в боковых стенках. Поэтому уже с крыльца видно, есть ли там что-нибудь. Антонине Ивановне никто не пишет, — муж не знает, где она. Когда уходил на фронт, оставил дома, в Минске. А она не знает, куда ему сообщить, что она здесь. Если внутри белело, Женя быстро вбегала, доставала по-красноармейски сложенный треугольник и, даже не занося домой сумку, мчалась к тете Полине в библиотеку. Письмо держала в руках, чтобы, как только она войдет, тетка увидела… Садилась вместо нее выдавать книги, а тетка, нетерпеливо разворачивая треугольник, уходила за стеллажи читать. Долго не появлялась оттуда. Жене и самой очень не терпелось узнать, что пишет дядя Саша, но она не подавала вида. Разговаривала с ребятами — понравилась ли книжка, за сколько времени прочел, про что больше всего любит читать. Наконец не выдерживала: — Теть Полина, можно показать письмо маме? — Да, да, неси. — И все-таки еще не сразу выходила. Сама Женя читала письмо, вернее, быстро пробегала его глазами, уже спускаясь по лестнице. Если не заставала маму на отделении, спешила во двор, к окну перевязочной. Легонько стучала трижды в окно. И сразу — будто мама знала, что сегодня будет письмо, — над занавеской появлялась ее голова в белом колпаке. Рука быстро отодвигала занавеску. А Женя уже прикладывала письмо к стеклу. Мамины глаза начинали бегать по строчкам. Добежав до нижней, показывали, чтобы Женя перевернула, и опять бегом-бегом. Прочитав, кивала: "Спасибо"- и снова задвигала занавеску: больные ждут. Поздно вечером, вернувшись домой, мама перечитывала письмо еще раз. Уже медленно, и, конечно, сама держала в руках. А тетя Полина смотрела на нее и, будто зная, какие именно слова она сейчас читает, согласно кивала головой. Потом мама говорила: "Давайте праздновать"-и выносила из каморки свой неприкосновенный запас — баночку прошлогоднего малинового варенья. Она его держала на зиму как лекарство, но ради такого особого случая тоненько намазывала на каждый ломтик хлеба это очень вкусное варенье. И Женя потом, даже ночью, помнила аромат малины, леса, всей прежней жизни… Но это — хлеб с вареньем, а главное — чуть улыбающаяся мама — бывало очень редко, только когда получали письмо. А в другие вечера они слушали сводку, пили кипяток с ничем не намазанным хлебом. Если кто-нибудь из знакомых или соседей получал письмо, то обсуждали, что там написано, как долго оно шло. Особенно когда самим уже пора было получить… Но потом, если письма все не было и становилось еще тревожнее, они переставали говорить об этом. Старались о чем-нибудь другом, неважном. Только все равно помнили о том, что нет письма, что в сводке опять передавали про ожесточенные бои на Юго-Западном фронте. А дядя Саша писал об изнуряющей жаре. Может быть, он там… И Жене хотелось закричать: "Не надо! Не поможет это! Мы же все равно помним, что письма нет!" Но она молчала. Даже сама что-нибудь рассказывала — про Зойкину Маринку, про Соню. А назавтра, возвращаясь из очереди домой, опять торопилась, — может быть, наконец уже есть письмо… Однажды, подходя к дому, она еще издали увидела у ворот Зойку. Одну, без коляски. — Пошли к Соне. Они получили… Женя метнулась — пока Зойка не договорила — во двор. Посмотреть в ящик. Нет! Она уставилась на резной почтовый ящик. Нет. Им не прислали. Пусть не будет письма, пусть совсем ничего не будет, только не это… — Жень, что ты застряла? Идешь? Ей стало очень стыдно. Что так метнулась. Что обрадовалась — им не прислали. Ведь это — на Валентина Михайловича, Сониного отца. По дороге Зойка рассказывала, что похоронку (как просто она выговорила это слово) получили еще вчера, но только сегодня прибежал Ленька Семенихин и сказал. Женя слушала ее, а в голове вертелось, что от Валентина Михайловича было письмо, совсем недавно, на прошлой неделе. Писал, чтобы не беспокоились о нем. И дядя Саша пишет, чтобы не беспокоились. Дверь открыла Соня. Заплаканная, глаза за очками красные, даже веки опухли. А зеркало в передней завешено простыней… — Мама в столовой. — Девочки… — Анна Ильинична, тоже заплаканная, обняла их, обеих сразу. — Милые мои девочки… — и она затряслась от плача. Женя старалась удержаться, больно прикусила губу. Но не смогла… — Мама, ну мамочка, не плачь, — упрашивалаСоня, хотя у самой слезы текли из-под очков. — Как я могу не плакать, если… если… — она стала задыхаться. Вдруг Женя увидела на столе… "Ваш муж, красноармеец-доброволец…" Женя смотрела только на эти слова, чтобы не читать дальше. Но все равно видела. Это написано подряд, в одну строчку, фиолетовыми чернилами. "Никитин Валентин Михайлович… В бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был… — И опять вписано от руки:-…убит 13 августа 1941 г. Похоронен в деревне…" "Ваш муж Никитин Валентин Михайлович… верный воинской присяге, проявив геройство и мужество…" Но он же совсем не похож на героя. В очках. И говорит тихо. Никогда не сердится. Даже когда Соня получает тройку. — Его не хотели брать, — сквозь всхлипы жаловалась Анна Ильинична. — У него ж такая диоптрия."Ничего, и с моими глазами пригожусь". Пригодился… У дивана шлепанцы Валентина Михайловича. Стоят на своем всегдашнем месте. Анна Ильинична плакала, а Женя смотрела на эти шлепанцы. Стоят. И шахматный столик стоит. И сами шахматы. Валентин Михайлович отодвигал этот стул, садился. "Женечка, сделай, пожалуйста, хоть несколько ходов. Потом уж я сам буду — и за себя, и за тебя". Вошла Сонина тетка, Клавдия Ильинична. — Идем, Аня, приляг. — Не могу я лежать. Ничего не могу. Его нет… Его нет… — Идем, идем. Тебе нужны силы. Теперь ты Сонечке и за отца. Анна Ильинична посмотрела на Соню, будто спрашивала — неужели?.. И покорно дала себя увести. В комнате стало очень тихо. Все так же стояли, как бы прислонившись друг к дружке, шлепанцы Валентина Михайловича. И столик с шахматами стоял. И сами шахматы. Скрипнуло. Это Соня открыла шкаф. Достала из-за томов энциклопедии маленький сверток. — Извещение шло долго. А это папины товарищи переслали. Как раз сегодня принесли… Я пока спрятала от мамы. Она стала разворачивать. Пальцы дрожали. Часы Валентина Михайловича. Он их называл "луковицей", потому что очень большие. "Сколько на моей луковице?" Теперь стоят. На них без пяти три. В коробочке — самодельные шахматы. Маленькие картонные фигурки на "лапках". Чтобы стояли. Еще фотографии… Соня достала из конверта первую. Валентин Михайлович, только совсем молодой и в старомодном пенсне. Стоит под деревом с молодой девушкой. — Это они с мамой в Алуште. — Как это с мамой?! — Не может быть, что эта худенькая девушка в плиссированной юбке и белой блузке — Анна Ильинична, теперь такая полная. Соня достала еще один снимок: на первомайской демонстрации. Зойка стоит посередине и держит ее и Соню под руку. Когда Валентин Михайлович снимал, всем было весело. Праздник, играла музыка. Соня положила снимки обратно в конверт. Закрыла коробочку с этими маленькими самодельными фигурками. Зачем-то завела часы. Опять все завернула в газету. Она очень старалась не плакать. Но не могла… Когда вышли от Сони, Зойка привычно бросила: — Побегу. Маринка у соседки. — И убежала. Женя осталась одна. Зойка, конечно, должна пойти домой. Маринка проснется у чужих людей, будет плакать. Но было странно, что все как прежде. А Валентина Михайловича нет. И его больше никогда не будет. Он ушел на фронт, хотя его не хотели брать. А она… — Женя даже остановилась от обжегшей ее мысли: Валентин Михайлович настоял, чтобы его взяли, а она, когда тот дядька в военкомате не записал ее, ушла. Женя пошла быстрее. Ни чего, что еще нет восемнадцати. Все равно должны ее взять. Должны. Она завернула за угол. Теперь у военкомата пусто. И тихо. Только за открытым окном слышится стук машинки. Вошла. В комнате за столом — женщина в военной форме. — Я вас слушаю. — Я не могу только ждать сводок, я тоже должна, сама должна… Запишите меня, пожалуйста. Чернова. — Сколько тебе, Чернова, лет? — Семнадцать. Все равно прошу меня отправить в действующую армию. — Война, к сожалению, вряд ли кончится через год. Тогда и отправим тебя. — Но я должна… — Я тоже должна. А вот сижу здесь. Женя не уходила. — Еще, наверно, школу кончить надо? Кивнула. Надо было сказать, что она кончит потом, после войны. — Вот и кончай. Учиться, хоть и война, надо.