Посвящается Кайе
Ассегай — легкое, короткое копье, которым пользовались воины-зулусы.
Бучу — местное растение, известное своими целительными качествами.
Дагга — южно-африканское название марихуаны.
Домини — пастор голландской реформистской церкви, как по-английски, так и на африкаанс.
Дростди — официальное название здания суда городского магистрата (ланддрос) во времена голландского правления.
Клооф — ущелье (изначально голландское название, теперь общепринятое в южно-африканском английском).
Куду — африканская антилопа с винтовыми рогами.
Мееркат — юркое норное животное из семейства мангустов.
Мути — африканское название для снадобья или колдовского зелья, сделанного традиционным целителем.
Пандур — историческое название для солдата кои-кои, служащего в голландском полку. Термин пандур используется иногда голландцами, как прозвище для пехотинцев.
Ройбуш — дословно «красный куст». Популярный южно-африканский травяной чай, заваренный из листьев местных кустов.
Сангома — традиционная целительница или колдунья.
Сьямбук — бич из шкуры антилопы (изначально голландское слово, теперь общепринятое в южно-африканском английском).
Токолоше — злой дух, который появляется в виде злобного карлика Африканцы его очень боятся.
Финбос — общее название для группы кустов, растущих в Капе (особенно в юго-восточном Капе). Буквально — «изящные кусты», в переводе с голландского, из-за узких листьев.
ZAR — Южно-Африканская Республика.
Они столпились у входа в пещеру. Глаза их постепенно привыкали к темноте. Карета словно бы светилась в глубине.
Потом прошлое заполнило их, и они отпрянули — им показалось, что карета начала двигаться и устремилась прямо к ним. Но это было всего лишь иллюзией. Пыль улеглась. Наблюдатели всматривались в темноту, и зрачки их расширялись.
Карета казалась видением. Призрачная повозка мерцала, потому что вокруг нее тучей роились светляки. Она столько лет простояла, укрытая от разрушительного действия солнечных лучей и прикосновения человеческих рук, что сохранилась превосходно. Сквозь крышу пророс сталактит, а снизу к полу пещеры ее пригвоздили сталагмиты.
На месте возницы сидел белый скелет. На нем до сих пор сохранилась одежда. Шесть лошадей умерли прямо в упряжке. На их черепах слегка подрагивали страусиные плюмажи. Инджи Фридландер протиснулась вперед, чтобы лучше видеть. В пальцах левой руки скелет все еще сжимал наполовину выкуренную сигару. Вторая костлявая рука стиснула пергамент, древний, пожелтевший и ломкий. По краям пергамента мерцали светлячки.
«Третья карта», — догадались они.
Однажды утром Джонти Джек распахнул дверь своего дома в теснине над небольшим городком Йерсоненд, учуял запах влажных папоротников и старой стружки и увидел скульптуру, стоявшую там, словно…
— Господь свидетель, — рассказывал Джонти Джек, — словно она за ночь выросла из земли.
Когда бы Джонти ни рассказывал после историю появления скульптуры, он всякий раз впадал в слезливую сентиментальность. «Спотыкающийся Водяной пробился головой сквозь деревянную стружку, и кору, и коноплю; и рыбак этот пришел в наш мир, запинаясь и пошатываясь…»
Несмотря на широкую национальную известность, которую принесла Джонти Джеку скульптура, он продолжал настаивать, что Спотыкающийся Водяной — не его рук дело. Ему никто не верил; в этой новой республике в последний год двадцатого столетия люди испытывали голод по художникам с богоданным талантом. «Да ради всего святого! — воскликнул Джонти в беседе с Инджи Фридландер. — Я простой столяр, резчик, бездельник и циник! Нет у меня таланта, чтобы создать подобную скульптуру — клянусь Богом, я для этого слишком ограничен!»
Именно так он и сказал Инджи Фридландер, когда та прибыла в Йерсоненд, чтобы купить скульптуру по поручению Национальной галереи в Кейптауне для особой коллекции, предназначенной парламенту.
Джонти вспоминал, как он вышел тем утром из своего домишки, все еще несколько не в себе после ночного кутежа, и нате вам — там стоит эта рыбацкая штука, выше человеческого роста, тело выгнуто, как у дельфина, выпрыгивающего из волны, или как у лебедя в тот короткий миг, когда он уже оторвался от воды, но лапы все еще в ней, а тело торжествующе взмыло в воздух. Но наряду с этим восторгом — Джонти заметил это тотчас же — скульптуру пронизывала невыразимая печаль.
В то самое утро Джонти медленно подошел к скульптуре. Он хотел прикоснуться к ней, но что-то не давало ему сделать это. Спереди легко узнавались очертания дельфина, но стоило обойти скульптуру кругом — и они превращались в акульи; а по темным пятнам на спине чувствовалось, что в своем бунте скульптура уже предсказывала собственное падение. Если приглядеться, угадывалось сложенное крыло, но при ближайшем рассмотрении выяснялось, что это — мужское жилистое бедро.
Скульптура была завершена, и она не была любительской работой. Она, бесспорно, выглядела значительно сложнее, чем множество незаконченных фигур, валявшихся вокруг дома. К примеру, тот мужчина в шикарной шляпе с плюмажем из страусиных перьев, прислоненный к птичнику. Предполагалось, что он будет выражать нечто значительное и одновременно курьезное по поводу самоуверенности и мужского начала, но, увы, то ли из-за неверного выбора дерева, то ли из-за тупого резца, но он опирался лишь на одну ногу. А вон та фигура ангела, что валялась у задней двери? У нее была срезана половина лица, потому что резец скользнул по дефекту в дереве, и казалось, что дьявол откусил кусок от щеки ангела. И вон тот юноша в шортах, у которого недоставало правой руки…
Мои увечные ягнята, частенько бормотал Джонти. Но он сразу же понял, что рыбак был олицетворением наивысшего искусства. Это послание ко мне, решил он. Мне сообщают, что можно создавать, к чему нужно стремиться. Он принюхался к скульптуре и уловил запах корицы и серы — прикосновение Создателя. И тогда Джонти упал на колени и дал скульптуре имя.
Спотыкающийся Водяной — вот как он ее назвал, положив этим начало спорам в Йерсоненде: «Но ведь он поднимается, он парит над водой. При чем тут спотыкание, Джонти?» Другие настаивали: «Ты просто никогда не видел, как пуля в грудь останавливает человека. Тогда бы ты понял, что значит споткнуться».
Но Джонти стоял на своем: да, рыбак поднимается, это верно, но одновременно он спотыкается. «Такова жизнь», — частенько разглагольствовал он потом в пабе. «Когда тебе кажется, что ты идешь вперед, на самом деле ты, спотыкаясь, возвращаешься назад, в прошлое».
Напившись окончательно, Джонти начинал все сначала. Рыбак — творение не его рук; просто в одно прекрасное утро он материализовался у него во дворе, стоял там и сверкал под утренним солнцем, влажный от росы, и завитки тумана еще плавали над лилиями, пробившими себе путь наверх между стружками и опилками. После четвертой порции бренди Джонти заявлял, что от скульптуры еще исходил пар после теплых рук Создателя, как от новорожденного теленка, жаркого и скользкого, только что выскользнувшего из утробы матери.
В баре поднимался смех. «Спотыкающийся Джонти», — называли его завсегдатаи, но осторожно, потому что не могли понять, зачем такому богатому человеку, как Джонти, нужно жить отшельником в крошечном домишке там, наверху, в теснине Кейв Гордж. Когда стало известно, что он отверг предложение Инджи Фридландер по поручению Национальной Галереи, завидев, как он бредет мимо, одурманенный марихуаной, которую выращивал в лощине позади своего дома, люди шептались: «Вот идет Спотыкающийся Водяной. Он сажает коноплю в своем саду, и из нее вырастают скульптуры».
В конце концов они начали говорить ему прямо в глаза: «Эй, Спотыкающийся Водяной, что, у тебя на заднем дворе все еще растут скульптуры?»
Жители Йерсоненда забавлялись, поддразнивая Джонти, и не просто забавлялись — они испытывали облегчение, потому что геройские поступки и злодеяния, совершенные двумя семьями, из которых происходил Джонти — Бергами и Писториусами — были вплетены в трагическую историю этого захолустного городишки. И Берг, который явно съезжал с катушек, доставлял курьезное облегчение обществу, уверенному, что именно Берги и Писториусы хранили великую тайну, из-за которой город угодил в ловушку прошлого.
И люди шептались: «Уж лучше бы он вместо скульптур выманил из-под земли потерянное золото». Но долгое молчание и страх, сопутствовавший им на протяжении долгих лет, удерживали их от того, чтобы напрямую высказать все это скульптору с рыжим «конским хвостом».
— Шизофреник, — шепнул коллега на ушко Инджи Фридландер, когда та собиралась в долгое путешествие в Йерсоненд.
Речь шла о Джонти Джеке, художнике, о котором толком никто ничего не знал. Инджи расчесала пальцами свои длинные золотистые волосы, повернулась к коллеге флорентийским профилем и заявила:
— Если в искусстве нет сумасшествия, нечего им и заниматься. Только посмотри на эти политически корректные холсты на стенах. В канун нового тысячелетия необходимо, чтобы для нас рисовали хоть несколько безумцев под кайфом…
Инджи раздраженно прибралась у себя на столе, подшила кипу документов: колонки цифр, подробно отражавших расходы на развлечения министров и чиновников, которые, вырядившись в смокинги и превосходные галстуки, приходили на очередную скучную выставку; сметы по ремонту крыши, которая обязательно протекала во время сильных зимних гроз, когда на Столовой Горе дули порывистые ветра и хлестали дожди, сотрясая музей; бесконечные переписки с художниками, приходившими в бешенство от того, что их работы не выставлялись в Национальном Собрании. Она с облегчением вышла из музея, пересекла площадь с идеально подстриженными газонами, прошла мимо фонтана, искрящегося под утренним солнцем, протолкалась через толпу играющих ребятишек и стаи что-то клюющих, хлопающих крыльями голубей, и подошла к своему желтому «Пежо»-универсалу с уже прицепленным к нему трейлером.
Министр, улыбаясь, просил ее привезти в музей «радужное искусство» — «чтобы отпраздновать чудеса свободы», но что-то радуги не попадались на долгом пути, предпринятом Инджи Фридландер, бывшей некоторым образом недостаточно зрелой для своей работы — то ли слишком молода, то ли слишком цинична. Перегруженные микроавтобусы неосторожно вливались в транспортный поток, покидавший город. По обочинам дороги щипали траву овцы и козы, машины проносились мимо в опасной близости от пасущихся животных.
Но в конце концов поток машин поредел. Инджи выехала из городской сутолоки. Вокруг нее разворачивался живописный пейзаж, походивший на медленно открывающийся кулак. Ее иссушал стресс городской жизни — постоянная опасность вооруженного ограбления, нападения, боязнь морального разложения. А здесь, на виноградниках, покрывших склоны, сменялись нежные краски, ветерок овевал равнины, перед машиной неспешно пролетали стайки птиц.
Инджи один раз остановилась, чтобы купить гроздь винограда в небольшом придорожном ларьке, взяла виноградину большим и указательным пальцами, понюхала ее, потом медленно, задумчиво откусила половину.
Трейлер был под завязку загружен пенорезиной и одеялами, чтобы укутать знаменитую скульптуру, которую почти никто не видел, но которая, тем не менее, уже заняла особое место в воображении каждого художественного эксперта. А когда в Кейптауне узнают, что называется она «Спотыкающийся Водяной», интерес неизмеримо возрастет. Музеи почти всегда покупали работы по слухам, отчаянно стремясь поймать новый дух сегодняшнего дня, отчаянно пытаясь сохранить свою значимость в условиях безжалостных прорех культурного бюджета правительства.
Когда Инджи миновала виноградники и вокруг нее развернулись бесконечные равнины Кару, она запела. Инджи опустила окна и увидела себя словно со стороны: молодая женщина ближе к тридцати, среднего роста, с карими глазами и светлыми волосами, струящимися на ветру, за рулем слегка подержанного, шокирующе желтого «Пежо»-универсала, едет далеко-далеко сквозь ландшафт, где скальные напластования у холмов походят на коричневые волны, находящиеся в непрестанном движении, неугомонные и вздымающиеся. В сотне метров от машины вскочило на ноги и помчалось прочь стадо газелей, изящных, как балерины.
Под «Summertime» Джорджа Гершвина, льющуюся из магнитофона, Инджи Фридландер свернула с гудронового шоссе. Ее предупреждали, что гравийка, ведущая в Йерсоненд, может оказаться ухабистой, но никакие предупреждения не могли подготовить человека к тому отрезку дороги, по которому ей пришлось ехать. Тяжелые автобусы продавили глубокие колеи на каждом повороте, а кое-где жесткий, утрамбованный гравий блестел, будто его залили гудроном. Были участки, где рыхлая, песчаная поверхность дрожала и выгибалась под слоем тонкой пыли. Трейлер — специально удлиненный для музейных надобностей — рискованно раскачивался из стороны в сторону.
Инджи остановилась, чтобы убедиться, что трейлер держится прочно, и на время выключила Гершвина. Вокруг нее простирался вельд. Там, где она рассчитывала увидеть горизонт, медленно танцевала едва различимая, мерцающая полоса.
Инджи собрала волосы наверх, потому что всякий раз, как она въезжала на особенно плохой участок дороги и приходилось сильно нажимать на педаль тормоза, клубящаяся позади машины пыль настигала ее. Из-за мельчайшей пыли, устилавшей руль и приборную доску, из носа у Инджи текло.
Вокруг стрекотали цикады и вздыхал ветер. Шоссе осталось далеко позади, город — еще дальше. Мысли Инджи вновь обратились к Джонти Джеку и его скульптуре. До музея дошли слухи, что скульптор из принципа отвергал более чем щедрые предложения из других коллекций.
Она наблюдала за соколом, как лоскут колеблющейся ткани парившим над равниной. Инджи больше не могла выдерживать внутреннюю политику в музее — настало время вырваться оттуда. Ей была необходима перемена, и порученное дело оказалось выходом из положения — отыскать в Йерсоненде Джонти Джека, оценить его работу и, если она и в самом деле будет настолько исключительной, как уверяли слухи, купить скульптуру.
Инджи вернулась в машину, глотнула воды из бутылки и сорвалась с места. Что за спешка, Инджи? — спросила она себя. Здесь тебя поймало безвременье. Никто не будет тебя проклинать, приедешь ты туда завтра или же послезавтра.
Эта мысль помогла расслабиться. Инджи поехала медленнее и снова включила кассету, подпевая, пока машина осторожно продвигалась вперед, в сухой ветер. Сокол некоторое время летел следом, повторяя узкие повороты и речные броды, вынуждавшие Инджи еле ползти. Птица парила над машиной, потом резко сменила направление в поисках добычи.
Инджи развернула на пассажирском сиденье карту. Коллега, который часто ездил по отдаленным тропинкам на горном велосипеде, объяснил, что дорога на Йерсоненд отходит от той гравийной, по которой она едет сейчас. Этот съезд на картах отмечают редко, добавил коллега, поэтому Инджи решила следовать его указаниям.
После небольшого спуска вы неожиданно обнаруживали, что оказались на плато и теперь направляетесь в открытое пространство, где нежно-голубые и бежево-серые краски сливались и перетекали в темно-желтые. Съезд на боковую дорогу появился неожиданно рядом с акацией кару, где дорога, перевалив через борозду, оставшуюся здесь после аварии какого-то старого автомобиля, кренилась в сторону равнины. Чуть дальше, словно дорога, наконец, расхрабрилась, она делалась шире и ровнее. Невысокая насыпь защищала дорогу от паводка, и, наконец, появился старый придорожный столб, на котором едва виднелись вырезанные цифры — 68.
— Когда увидишь 68, — наставлял Инджи коллега-велосипедист, — ты должна понять, что столб — это блеф, поэтому глотни воды и молись о спасении: худшее еще впереди. Ты еще вспомнишь о наших дорогах.
Но все оказалось не так уж и плохо. Дорогу определенно недавно приводили в порядок, так что Инджи смогла снова распустить волосы, чтобы ветер раздувал их. Совершенно прямая дорога бежала вперед, ее окаймляли невысокие кусты. То здесь, то там Инджи замечала одинокую ферму с задернутыми от солнечных лучей занавесками или с черными дырами в стенах там, где ветер выбил стекла из рам. Неожиданно, почти зловеще, в отдалении возникла огромная гора: темная, нависающая, неправильная.
Гора Немыслимая, говорил ей коллега. Внезапно на этой продуваемой ветром равнине из ниоткуда возникло это видение, массивное, словно от гор у реки Гекс оторвался гигантский кусок и бежал, скрываясь, чтобы мрачно и упрямо прижаться к земле в этом отдаленном месте. «И эта гора», — пробормотал коллега, — «полна тайн».
Инджи подъезжала все ближе и видела, как гора меняет форму и облик, что всегда происходит с горами, стоит приблизиться к ним. Вот она, укрытая тенями, выглядит опасной; потом прячется за колючими акациями, пока Инджи переправляется через брод, и вот уже сверкает серебром в солнечных лучах, а победоносные горные пики важничают, возвышаясь над равниной.
Потом Инджи накрыло холодной тенью Горы Немыслимой, дорога сделалась скользкой, как шелк, пыль вилась над ней, как порошок талька, а структура земли и вельда изменилась. Инджи увеличила скорость, наслаждаясь ровным шуршанием шин по дороге. У подножья горы она увидела забор и засохший, умирающий фруктовый сад — груши или персики? — задумалась Инджи. Деревья стояли искривленные, а вдоль иссохшего участка почвы тянулся серый каменный желоб с заржавленными шлюзными воротами.
Еще один забор, на этот раз окружавший поле люцерны, и первое жилье — голландский коттедж с белоснежными, выбеленными известкой стенами, закругленным фронтоном и ставнями на окнах. Позади дома располагался прямоугольный каменный пруд, на ветру вращались крылья ветряной мельницы, мужчина поднял голову и посмотрел ей вслед, как заметила Инджи в зеркало заднего вида.
Сначала она не поняла, попала ли уже в город или это просто группка небольших усадеб, но по мере продвижения вперед дома стояли все теснее, а за ними простирались ухоженные поля. Инджи смотрела на фруктовые сады и поля, засеянные люцерной, на работников, которые разгибались и смотрели ей вслед, опираясь на лопаты или подбоченясь. Теперь дома стояли вплотную, глядя фасадами на улицу. Они были чистенькими, с приятно ровными линиями, и безо всяких украшений.
Инджи затормозила около старухи с ведром в руках.
— Добрый день, — поздоровалась Инджи. — Я ищу пансион. — Женщина смотрела непонимающим взглядом. Инджи заметила обветренные губы, коричневые зубы и шарф, плотно повязанный на лоб. — Жилье, — сделала Инджи вторую попытку. Но женщина продолжала молча смотреть на нее, и Инджи никак не могла решить, что видит в этом напряженном взгляде — горечь или тупость. — Комнату? — снова попыталась она.
— Спросите там, у торговца Бааса, — отозвалась женщина, приподнимая плечи, словно хотела стряхнуть с себя необычную просьбу Инджи, и заковыляла прочь. Инджи медленно поехала дальше. За проволочным забором располагался небольшой полицейский участок. В аккуратном розовом садике трудился заключенный с граблями в руках.
Она ехала дальше, проехала мимо дома со старинной вывеской — на медной табличке было написано: «Адвокатская контора Писториус. Уголовные, нотариальные, недвижимость, водное право». Потом магазин, на веранде которого отдыхали люди.
Они с любопытством уставились на нее, один даже вскочил и побежал внутрь, а через мгновенье вернулся в сопровождении человека в белом переднике. Несомненно, это и был «торговец Баас»; он ждал на веранде, уперев руки в бока, передник комично прикрывал его брюшко. Солнце било ему в глаза, поэтому он прищурился, глядя на Инджи, которая неторопливо выбралась из машины, пригладила волосы, сняла солнечные очки и огляделась.
Запирая машину, она чувствовала себя неловко. Они следили за каждым ее движением. Бесспорно, машину тут запирать ни к чему, подумала Инджи, и эта моя городская привычка может быть истолкована, как знак недоверия. Она повернулась к лавочнику и к сидящим на веранде людям и самым дружелюбным тоном произнесла:
— Добрый день.
Человек в фартуке продолжал смотреть на нее, не сказав ни единого слова приветствия, но без всякой враждебности. Потом он вскинул руку в своего рода салюте и спустился вниз по ступенькам. Инджи протянула руку.
— Фридландер. Инджи.
— Добрый день, — ответил он, и ей захотелось спросить: вы всегда так приветствуете незнакомцев? Но она, конечно, промолчала.
— Я ищу жилье.
Мужчина потер подбородок.
— Вы из Кейптауна? — осторожно спросил он. Инджи кивнула. — Туристка?
Она помотала головой.
— Нет. По делу. — Инджи снова огляделась. Ребятишки, сидевшие в тени от крыши веранды, придвинулись поближе и с любопытством прислушивались.
Инджи обратила внимание, как взлетели вверх брови лавочника при слове «дело». Он уже хотел спросить ее, по какому делу, заметила она, но передумал.
— Здесь нет гостиницы, мисси. Вам лучше проехать до следующего города. Там есть отель «Протея» — у них и комнаты, и завтраки.
— Мне нужно немножко побыть здесь. — Подобный разговор перед напряженной аудиторией заставлял Инджи чувствовать себя неуютно.
— Мисси?
Он смотрел на нее вопросительно, и Инджи на миг растерялась, но тут же сообразила, что он не расслышал ее имени.
— Фридландер, — улыбнулась она.
— Мисс Ландер, — продолжал он, — лучше всего для вас — арендовать у муни дом каменотеса. Вы сюда надолго?
— Каменотеса? — Инджи прищурилась на солнце. — Муни?
Лавочник вытер руки о передник.
— Не желаете выпить чего-нибудь холодненького за счет заведения? — предложил он и повел ее вверх по ступенькам, в тусклую после солнца внутреннюю часть помещения. Там он протянул Инджи банку колы и объяснил: — Муниципалитет — мы называем его муни — сдает приезжим дома. Вам это должно подойти. Если, конечно, в нем нет охотников или старателей.
— Старателей?
— Фермерам сейчас приходится несладко, так что у нас появилась новинка — фермы с дичью. Люди приезжают, чтобы пострелять куду.
— А старатели?
Он пожал плечами, стараясь не встречаться с ней взглядом.
— Ох, мисс Ландер, вы же понимаете, каково это — с повозкой золота…
Восхитительно прохладная кола освежала горло Инджи.
— Повозка золота?
Лавочник, ничего не ответив, отошел, чтобы обслужить покупателя возле кассы. Люди толпились в дверях, глядя на Инджи.
— Похоже, у вас здесь не часто бывают чужаки, — сухо заметила она, когда лавочник вернулся.
— Бум на страусиные перья давно прошел, — ответил он, — а золото от нас до сих пор ускользает.
— Золото? — Инджи поперхнулась колой, но тут лавочник подхватил ее под руку, вывел обратно на веранду и показал вдоль улицы.
— Мимо Кровавого Дерева, завернете за угол, а там уже недалеко.
— Жилье? — уточнила Инджи.
— Да. — От лавочника пахло бараниной и жареным картофелем.
Инджи спустилась вниз по ступенькам, ослепленная ярким солнцем, и снова села в машину. В зеркало заднего вида она рассмотрела лавочника и сидевших на веранде людей — они все еще, вытянув шеи, смотрели ей вслед. Старуха с ведром вышла из-за угла и медленно побрела вверх по улице.
Инджи нашла перечное дерево с огромными толстыми ветвями и с изумлением увидела, что колючая проволока забора вросла в ствол.
— Кровавое дерево, — пробормотала она.
Она медленно, на первой скорости, завернула за угол, проехала вдоль каменной стены и увидела здание муниципалитета из неокрашенного бетона, с пластиковым восходящим солнцем на дверях.
Инджи припарковалась под акацией и выбралась наружу, вспотевшая и медлительная. Она заперла машину и сделала глубокий вдох. Я просто рехнулась, думала она; поехать в такую даль и не позаботиться заранее о жилье. Но кто-то ей посоветовал: там нет ни отелей, ни пансионов, придется подыскивать жилье, когда доберешься до места. Люди в Кару славятся своим гостеприимством. Просто поезжай, и обязательно найдешь кров и пищу. А теперь она попала прямо в лапы к бюрократам, а уж этого ей хотелось меньше всего. Инджи пошла по бетонной дорожке между небольшими цветочными клумбами и вошла в здание с кондиционером, низкими потолками и цветами в горшках. Построено в конце семидесятых или в начале восьмидесятых, подумала она, когда по всей стране строили вот такие, похожие на клиники, административные здания.
Молодая служащая в приемной почти не говорила по-английски. Лучше бы она перешла на африкаанс, подумала Инджи, толку было бы больше.
— Нет, я понимаю, что здесь нет отелей. Все, что угодно — коттедж или…
Слово «коттедж» высекло нужную искру, густо подведенные глаза оторвались от бумаг.
— О, у нас есть коттедж для туристов. Но завтрак не включен.
— Не дай Господь, — отозвалась Инджи, — чтобы завтраки правили нашими жизнями.
Коттедж она сняла за ничтожную плату — «флорентийский коттедж», если верить ксерокопии размером А4, которую протянула ей служащая. Она будет, подтвердила Инджи раздраженной подписью, сама готовить себе завтрак. И стала нетерпеливо ждать. После поисков и споров в задней комнате служащая появилась с ключом. Инджи могла занимать коттедж только семь дней, дальше его на три недели оплатила группа американцев-охотников.
— За шкурами, фотографиями и рогами, — как выразилась служащая.
После пространных объяснений о местонахождении «флорентийского коттеджа» Инджи вернулась в машину. Флорентийский, думала она, представляешь себе? Флоренция в старом Кару!
Она медленно повернула обратно за угол с каменной стеной, проехала мимо Кровавого Дерева, и тут ее просто потряс мужчина, шедший мимо магазина. Он брел прямо по середине дороги, словно не ожидал, что здесь вообще могут ездить машины. Возраст его Инджи определить не смогла, но под полинявшим красным жилетом виднелось крепкое тело. Рыжие волосы он связал в конский хвост, и невозможно было не обратить внимания на его сильные руки и предплечья. Да, вне всяких сомнений, это он; Инджи слышала о том, что он рыжий. Она поравнялась с ним, испытывая искушение остановиться и спросить: вы — Джонти Джек? Но, разумеется, не сделала этого, просто смотрела, как он брел позади ее машины в облаке пыли, словно не замечая необычного для этой захолустной деревни зрелища — молодой женщины за рулем автомобиля.
— Добрый день, — бормотала Инджи, продолжая разглядывать его в зеркало заднего вида. — Добрый день, Джонти Джек. Я Инджи. Инджи Фридландер из Национальной галереи.
Как и все города и деревни Большого Кару, где заросший кустарником вельд переходит в гористый вельд или болотистый вельд, Йерсоненд имел бурное прошлое.
Первыми явились сюда бушмены-саны, которые давно селились в травянистом вельде по всем излучинам реки. Они заняли пещеру в горе и оставили на ее стенах рисунки, чтобы последующим поколениям было над чем в изумлении поломать голову.
Племена кои-кои тоже перегнали сюда свои стада и поселились на песчаных речных берегах. И именно здесь, рядом с местом, где теперь находился паб — тот самый паб, где Джонти Джек доказывал, что скульптура не его рук дело — британский капитан, юный исследователь Вильям Гёрд, осадил своего коня. Он жестом приказал своему проводнику, который одновременно выполнял обязанности грума и переводчика, вести себя тихо.
Капитан — предок человека, на чей скелет в пещере Инджи придется однажды посмотреть — в изумлении таращил глаза на первого в своей жизни жирафа. Юный британец, только что прибывший сюда из колониальной Индии, где его наградили за отвагу, бесшумно соскользнул на землю. Его проводник, Рогатка Ксэм, тихо, нежно подтянул к себе поближе вьючного мула, стараясь не потревожить то элегантное создание с маленькой головой, которое общипывало листву с верхушки дерева.
Проводник осторожно разложил походный стол и поставил рядом с ним обтянутый полотном стул. Он распаковал чернильницу и слева, потому что капитан был левшой, положил остро отточенные перья. Белая птичка опустилась на спину жирафа и неторопливо стала выклевывать из его шкуры клещей. Гёрд снял мундир, протянул его проводнику, закатал рукава и уселся за стол.
Стрекотали цикады, ноздри щекотал запах высохшей травы, капитан потел под жарким солнцем, зарисовывая аккуратными штрихами жирафа. Он откупорил бутылки с красками и смешал колер, в точности такой же, как пятна на шкуре животного. Ему хотелось поймать расцветку, и линии шеи и спины, и все сочетание элегантности и мальчишеской неуклюжести. Запах влажных красок смешивался с запахом земли, пересохшей травы, навоза и почвы.
Закончив работу, капитан долго дул на краски, чтобы высушить их, и показал картинку одобрительно кивнувшему проводнику. Тот еще раньше долго ждал у входа в пещеру, пока капитан Гёрд еле передвигался вдоль стен, прикасаясь к росписям бушменов трепещущими кончиками пальцев, словно желая снять их со стен и забрать с собой. Теперь капитан яркими красками создавал собственную картину, более реалистичную, чем картинки санов, отметил проводник, вытянув шею и следя за движениями кисти. Это для того, чтобы показать людям за океаном, как выглядит это создание, пояснил капитан.
Рогатка Ксэм сложил высохшую картинку в седельный мешок из свиной кожи вместе с другими картинками, изображавшими слона, льва и буйвола. Не дожидаясь просьбы капитана Гёрда, он вытащил из чехла ружье, зарядил его и протянул капитану. Не вставая из-за стола, капитан липкими, желтыми от краски пальцами хладнокровно прицелился.
Когда прогремел выстрел, жираф удивленно повернул свою маленькую голову, изо рта его посыпались листья, а неправдоподобно длинные ноги подогнулись. Но даже в умирании изящество преобладало над неуклюжестью; тело рухнуло вниз, рассекая листву, а длинная шея откинулась в сторону, как упавшая ветвь. Капитан зачарованно следил за тем, как маленькая голова позже всего ударилась о землю со звуком, напомнившим удар хлыста.
Капитан сидел, дожидаясь, пока уляжется пыль, а тело перестанет содрогаться. Проводник вытащил из сумы карандаш, блокнот и мерную ленту и протянул все это капитану. Гёрд подошел поближе, изучая жирафа, поглаживая его шкуру, считая пятна на шее и ощупывая рожки. Он понюхал шкуру животного и начал делать заметки под заголовком «Жираф». Измерения отняли некоторое время, потому что капитан настоял на двойной проверке расстояния между копытом и коленом, коленом и пахом, между плечом и шеей, между грудью и головой. Особенно заинтересовала капитана шея. Он попытался сосчитать шейные позвонки, зарываясь пальцами в шкуру.
Наконец капитан и Рогатка Ксэм уехали прочь, оставив убитое животное стервятникам, уже слетевшимся на близлежащие деревья.
Но капитан вернулся через несколько лет, потому что его рисунки принесли ему громадную славу в Лондоне и Париже и, как прочитала в газетах вся империя, именно это изображение жирафа купил сам король и повесил его в своем кабинете в Букингемском дворце.
В благодарность за оказанную ему честь капитан Гёрд вернулся с тем же самым проводником к реке, на песчаный берег, к пещере и горе, такой немыслимо высокой здесь, на плоской местности, и к своему великому изумлению, расковыряв носком башмака землю между пучками травы и муравейником, обнаружил остатки костей и обрывки шкуры со щетиной — никаких сомнений, это останки того прекрасного существа, которое он зарисовал и так хладнокровно убил когда-то.
Признание в хладнокровии пришло к капитану позже, когда он вернулся в Лондон. Поскольку сам король купил его рисунок, Гёрд сделался очень знаменитым, но жена оставила его из-за терзавшей его страсти к исследованию далеких земель. Тогда он решил вернуться в Африку, пройти по своим старым следам и пересмотреть свою жизнь.
Я вернусь к той немыслимой горе, думал он, в ту небольшую долину, к реке и пещере, к большим валунам и свободным ветрам, дующим там.
Капитан Гёрд решил разбить лагерь подле останков жирафа. Он оставался там от одного полнолуния до другого. Чуть позже небольшое племя кочующих кои возвело свои жилища на противоположном берегу реки. Они обменяли овец на маленькие ручные зеркальца, бусы и бутылку бренди, которые нес на себе всю дорогу стонущий мул Гёрда.
В эту же ночь они вернулись обратно и выкрали проданный скот, а утром, когда капитан с проводником перебрались через реку в их лагерь, изображали невинность и непонимание. Капитан, внимательно рассмотревший овец в самом начале торгового предприятия, узнал своих животных в стаде кои-кои.
Он вышел из себя и приказал Рогатке Ксэму отобрать зеркала у женщин и детей. Проводник повиновался, и дело обернулось плохо. Пришлось стрелять, в ход пошли тяжелые дубинки, капитан и проводник вынуждены были спасаться бегством, отступая через мелкую речку в свой лагерь, и в воду медленно капала их кровь.
Нигде и никогда не сообщалось, сколько человек там погибло, и только солнце печально садилось в месте, которое позже стало известно, как Йерсоненд. Вроде бы незначительное происшествие — но оно создало прецедент, и с тех пор долина и гора сделались местом непонимания и смерти — «очагом алчности и подозрительности», как объяснял Джонти Джек Инджи Фридландер вскоре после появления желтого универсала у его маленького домишки в Кейв Гордже.
Инджи легко отыскала муниципальный коттедж. Он стоял на окраине города, ближе к горе, и от задней двери она могла видела склоны поросшей густым лесом теснины до самого верха, где два орла кружили вокруг скал Горы Немыслимой. Инджи оставила машину с тенистой стороны дома. Она не выдержала и погладила безупречную каменную кладку кончиками пальцев — те тончайшие линии, где камень встречался с камнем. «Каменотес» — припомнила она слово, которое использовал лавочник, и подумала: подобный коттедж заслуживает, чтобы его взяли под охрану, как памятник. Интересно, когда его построили, и не откажется ли Национальная комиссия по защите памятников…? И тут же провела рукой по глазам. Ты здесь с особой миссией, Инджи, выбранила она себя. Ты здесь не для того, чтобы фантазировать о каменотесах, старателях и кровавых деревьях, ты здесь для того, чтобы купить скульптуру у того парня с конским хвостом и привезти ее в Кейптаун.
Потоптавшись немного у входа, около деревянной скамьи, за долгие годы отполированной до блеска, она толкнула дверь. Ее, бесспорно, тоже с любовью создал кто-то, знающий свое ремесло. Внутри ее поразил холодный дух, казалось, исходивший из глубин земли. Здесь было сумрачно и прохладно. Да, пахнет, как в горной пещере, подумала Инджи, этот дом принадлежит земле и той горе. Когда глаза привыкли к сумраку, она открыла ставни и впустила в дом солнечный свет.
Инджи огляделась. Стены изнутри были оштукатурены, а низкий, пожалуй, чересчур низкий, потолок сплетен из тростника. Она стояла в комнате, объединившей в себе кухню и гостиную, с большим очагом и встроенной в него старой плитой. По обеим сторонам очага в стену были вделаны каменные выступы, так что зимой здесь можно сидеть и есть прямо у источника тепла. По обеим сторонам плиты в стенах были маленькие окошки, потускневшие за долгие годы из-за жара от плиты изнутри и ледяных зимних ночей снаружи.
Пол тоже каменный, отметила Инджи, на него брошены парочка газельих шкур и вытертая шкура зебры в углу. Имелась небольшая ванная комната со старомодной ванной и кранами. Только предметы первой необходимости, с удовлетворением подумала Инджи. Скромно, безупречно чисто, с той простотой, что обещает умиротворение. Мебель в двух спальнях такая же простая; единственное излишество — два декоративных фарфоровых кувшина в белых тазах для умывания.
Инджи внимательно рассмотрела черно-белые фотографии над очагом. В центре висела большая фотография в черной рамке, такая выцветшая, что пришлось посмотреть поближе, чтобы различить лица. Приземистый мужчина в военной форме времен англо-бурской войны. Шорты доходили ему почти до колен, икры и огромные ладони ошеломляли. Из-за отсветов — или потому, что глаза еще не приспособились к темноте — лица Инджи не рассмотрела, увидела только необычно большой нос и зачесанные назад волосы. Женщина рядом с ним ничем особенным не отличалась, она стеснялась фотоаппарата, и ее лицо тоже было неясным.
«Строитель „Флорентийского коттеджа“, — прочитала Инджи подпись под фотографией, — мистер Марио Сальвиати, известный итальянский каменотес, со своей женой Эдит, исполнительницей оперных арий».
Следующая фотография запечатлела станционную платформу, длинный поезд и молодых людей в потертой униформе, высунувшихся из окон. На платформе собралась толпа, тут же находилось двое конных полицейских, чьи лошади навострили уши. «Итальянские военнопленные из тюрьмы Зондервотер прибывают в Йерсоненд», — гласила подпись.
Инджи рассматривала обе фотографии. Стекла засижены мухами. И тут она вздрогнула — по комнате потянуло холодным сквозняком. Растирая руки, Инджи вышла наружу, к солнцу, чтобы взять из машины багаж. Она какое-то время постояла в нерешительности, потом все же выбрала себе меньшую спальню с одной кроватью. Она перенесла богато украшенный фарфоровый кувшин во вторую спальню, оставив на комоде простой белый таз.
Развесив вещи, Инджи отсоединила трейлер. Джонти Джек, должно быть, заметил его, подумала она, и может удивиться, поэтому Инджи снова прицепила трейлер к машине и переставила его на другую сторону дома — с глаз долой.
Вернувшись в коттедж, она старательно отмыла стекло на фотографиях от мушиных следов и начала изучать фигуры: каменотеса Марио Сальвиати и его жену; нарядных людей на платформе — женщин в шляпках, украшенных страусиными перьями, мужчин в жилетах и лица военнопленных, некоторые из них радостные и оживленные, другие хмурые и угрюмые. У пары-тройки закрыты глаза — камера щелкнула их в неудачный момент. И еще что-то, чего Инджи никак не могла разглядеть, размещалось на паровозе, прямо на баке с водой. Еще одно выцветшее пятно, скрывающее действительность.
Она отвернулась, взяла с кровати рюкзак и нацепила его на спину. Закрыла и тщательно заперла дверь коттеджа, дважды проверила замок и пошла сквозь парадные ворота. Прямо через дорогу находился поросший лесом овраг; за воротами, между деревьями, вверх, в гору, тянулась и исчезала хорошо утоптанная пешеходная тропинка и едва заметная дорога пошире. Инджи хотелось выбрать тропинку, гора манила ее, но она решительно повернулась и пошла по направлению к городу.
Вдоль улиц тянулись канавы. На каждом углу имелись аккуратно зацементированные водосливы. Каменные перемычки направляли воду в задние садики и приусадебные участки; Инджи узнала ту же руку, что так аккуратно и надежно построила коттедж.
Наконец размеренный ритм шагов успокоил Инджи. Меня так расстроила, думала она, старуха со своим пристальным взглядом и плечом, опустившимся под весом ведра; и удушливое любопытство людей на веранде магазина; и то, как мужчина, в котором я узнала Джонти Джека, не обратил на меня ни малейшего внимания.
Но теперь Инджи понимала, что дело совсем не в этом. Да, действительно, старая женщина с ведром взволновала ее, но основная причина — это запах камня, а за ним, как воспоминание, запах холодной воды. Коттедж для меня — произведение искусства, и я вошла прямо в его лоно. Предполагается, что сегодня ночью я буду в нем спать. Странно будет пытаться уснуть внутри каменной скульптуры. Что-то в этом заставляет меня чувствовать себя неуютно. И лица молодых людей, выглядывающих из окон поезда на той фотографии; и неясная фигура — нечто на паровозе, что не отбрасывает тени; нелепые шляпки с перьями и самодовольные мужчины на платформе… Да что же именно так выбивает меня из колеи?
Так ничего и не поняв, Инджи продолжала шагать вперед. Люди, работавшие в полях, распрямлялись и смотрели ей вслед. Этот город полон людей, которые пялятся на тебя, думала Инджи, людей, которые ужасно интересуются пришельцами из внешнего мира. Их вопрошающие взгляды как будто оглаживали ее, вместе с солнцем скользили по ее коже, по рукам, по ногам… Они вбирали в себя все — солнечные очки, наушники плеера, даже шнурки от ботинок. И издалека угадывали в ней чужую.
Инджи шла все дальше, наслаждаясь ветром, играющим волосами, вдыхая запахи сорняков и люцерны, отдаленные запахи пыли и вельда Кару, и гадала — где может находиться студия Джонти Джека? В свое время в музее — неужели прошло целых два года? — она посетила несколько студий художников. Было весьма захватывающе сравнивать практическую нужду в свете, пространстве и материалах с индивидуальностью мира художников.
Йерсоненд обладает особым ароматом, сделала открытие Инджи. Из-за его расположения рядом с горой слабый, сухой запах Кару смешивался с более насыщенными, отдающими лесом ароматами склона горы и оврага, запахом мочи горных кроликов и еще каким-то запахом, который Инджи никак не могла определить. Она всегда любила приблизить нос к скульптуре и принюхаться к ней. Запахи резины и стали, дерева, чугуна и пластика — все это является частью работы, говаривала Инджи.
Да-да, Джонти Джек, думала она, я тебя «вынюхаю», и нос приведет меня к твоей берлоге. Инджи ни на миг не сомневалась, что сумеет купить эту вещь. Ей никогда не приходилось терпеть неудачу. Во всем, что бы она ни предпринимала, и в самом Кейптауне, и в его окрестностях, ни один художник не отказывал ей. Зачастую они поначалу вели себя грубо и упрямо, изображали из себя непонятых и отвергнутых. Никто не рвался обменять свою работу на деньги. Но постепенно, после нескольких визитов и разговоров, во время которых возникало доверие, они сдавались. Наконец происходили последние переговоры, и сделка завершалась с поразительной скоростью. Но сначала художник должен был почувствовать, что он может позволить себе роскошь уступить. Это сродни любви, цинично думала Инджи — те же самые уловки и отступления, которые являются частью соблазнения.
Она села в тени у забора. Плоть дерева застыла, похожая на свечной воск, вокруг углового столба и проволоки, с которыми срослась. Инджи выудила из рюкзака бутылку с водой и сделала большой глоток. Капли воды, упавшие со дна бутылки, потекли вниз, между грудей.
Тут она снова увидела старуху с ведром. Шарф на голове опустился совсем низко на глаза. Инджи смотрела, как старуха с босыми пыльными ногами приближается к ней. Вряд ли старуха видит меня здесь, в тени, решила Инджи. Пугать ее не хотелось, поэтому девушка начала возиться с рюкзаком, чтобы привлечь к себе внимание тусклых глаз. Старуха дошла до Кровавого Дерева, поставила ведро с водой на землю и подтянула шарф повыше. Теперь она смотрела на Инджи более разумным взглядом, а не тем, полным подозрения, что раньше.
— У торговца Бааса сказали, что мисси ищет золотые фунты.
Растерявшись, Инджи начала заикаться:
— Золотые…?
Старуха кивнула.
— Ну да. Фунты.
Инджи в замешательстве помотала головой.
— Нет, — сказала она. — Тут какое-то недоразумение. Я здесь по другому делу.
Глаза старухи снова сузились, она натянула шарф до бровей.
— В лавке говорят…
— Ну, так они ошибаются! — прервала ее Инджи и тут же сообразила, что поторопилась. Следовало выслушать женщину. Но было уже поздно. Та подхватила свое ведро и уставилась на пыльную дорогу. — Я… — начала было Инджи.
Старуха побрела дальше. Инджи смотрела ей вслед: худые икры, мелькают пятки, вода выплескивается из ведра и исчезает в пыли.
— Где находится дом Джонти Джека? — крикнула Инджи ей вслед, скорее для того, чтобы объяснить цель своего визита, чем для того, чтобы получить ответ.
Старуха остановилась, снова поставила на землю ведро и повернулась, безвольно опустила руки и мотнула головой.
— Там, над ущельем, — ответила она. — Там, возле дома каменотеса, есть ворота. Сквозь них, а потом все наверх, наверх, наверх. До самых лилий.
— Можно пройти пешком или нужно ехать? — спросила Инджи, вскочив на ноги.
— Ехать. Пойдешь пешком — вернут обратно.
— Кто это?
— Женщина без лица.
— Кто?!
Но старуха уже отвернулась, подхватила ведро и пошла прочь.
Инджи закинула рюкзак на плечи и внезапно почувствовала страшную усталость. Правильно ли она расслышала? И какое расстояние ей придется пройти, чтобы добраться до этого произведения искусства?
Трущобы, где вода стоит в вонючих лужах, а дети облегчаются, присев на корточки у жестяных стен, оголив зад… Пригороды нуворишей, где ее ждут надменные художники в восточных халатах, с шампанским во льду и CNN по телевизору… Придорожные ларьки, где продавцы антиквариата молча сидят, укрывшись за товаром… Кабаки, где невозможно отличить художника от насильника и бандита, и все они вместе сидят и пьют с жестокими глазами. А теперь здесь, позади каменного коттеджа, над ущельем, где вздыхают темные деревья…
Инджи вытерла глаза. «Я приехала сюда только для того, чтобы купить деревянную скульптуру», — хотелось ей закричать во весь голос, но слушать было некому — лишь далеко в полях работали люди, наблюдая за ней, да одинокая машина двадцатилетней, а то и больше, давности медленно проехала мимо, за рулем сидел водитель в шляпе, рядом с ним женщина с толстыми седыми косами.
Инджи сделала вид, что не заметила их. Становится холодно, сообразила она. Солнце опустилось за гору, приближался вечер. За несколько коротких часов мое понимание Йерсоненда коренным образом изменилось, думала она. По дороге сюда я ожидала увидеть скучный и пыльный город Кару. Но это нечто гораздо большее. Произошел какой-то сдвиг. А что именно? Ощущение, что это место находится под бременем собственного прошлого?
Инджи шла назад, а город жил обычной вечерней жизнью. Люди, сидевшие на верандах своих домов, бесцеремонно пялились на нее. Рабочие ушли, улицы опустели. Веранда магазина тоже опустела, на ней валялось несколько газет да старый плакат с рекламой кофе.
Наконец она увидела свой «Пежо», его шокирующе желтый цвет словно бросал вызов угрюмым взглядам с веранд. И трейлер, который уже перевез так много скульптур в галерею, находившуюся в старых правительственных садах Кейптауна, тоже ждал.
Инджи решила разжечь огонь в плите, несмотря на лето. Огонь составит мне компанию, думала она и забрасывала топливо в плиту до тех пор, пока пламя не заревело во всю мочь, а Инджи пришлось спасаться бегством на свежий воздух, где она и села на деревянную скамью у входной двери. Она сидела там, прихлебывая чай ройбуш, и слышала в отдалении мычание скотины и крики пастухов. В конце концов даже собаки прекратили гавкать, а над городом заструился вечерний бриз. Инджи уснула с пустой кружкой в руках. Голова ее упала, и она дремала, пока нетерпеливый ветер раскачивал деревья в Кейв Гордже, заставляя ворота дрожать. Подбородок Инджи покоился на груди, а ночные тени тянулись все дальше и дальше, поглощая все вокруг.
Инджи, вздрогнув, проснулась около десяти часов. Стена холодила спину; вокруг было неожиданно темно, и Инджи показалось, что она заметила какое-то движение. Девушка вскочила, но оказалось, что она отсидела ногу, поэтому пришлось ковылять вокруг коттеджа. Было так темно, что она с трудом различала очертания «Пежо». Что это там двигается? Резкий угол мужского плеча, конский хвост и незагорелая часть руки? Она действительно учуяла запах мужского пота? Джонти Джек! — хотела позвать Инджи. Но нет, это только ветер; увы, она одна.
В первый час после полуночи, находясь между сном и явью, ворочаясь в постели из-за влажной духоты, Инджи услышала прекрасный женский голос, поющий оперную арию. Это невозможно, подумала Инджи. Я вижу сон. И снова задремала, чтобы опять проснуться, на этот раз от холода. Поздний ночной ветер врывался в окна, раздувал занавески. Инджи села в постели, испугавшись вздымающихся занавесок и белой вспышки простыни, соскользнувшей на пол. Да, вот оно опять, тихо, почти неслышно: «Vissi d’arte, vissi d’amore — я жила для искусства, я жила для любви».
И тогда Инджи поняла: это голос Эдит, исполнительницы итальянских арий, жены Марио Сальвиати, едва видной сквозь стекло фотографии.
Джонти Джек взял себе за правило ближе к вечеру ходить в город, чтобы раздобыть там ведро коровьей мочи. К этому времени ему необходимо было прогуляться, а руки у него просто отнимались от работы с молотком, резцом и деревом.
В этот день он надежно спрятал свой лучший набор резцов позади кучки деревяшек — он видел в городе иностранную машину из Кейптауна, за рулем сидела городская девушка в солнечных очках. Джонти Джек не мог запереть дом, потому что ключа не было; не мог он и передвинуть куда-нибудь Спотыкающегося Водяного, потому что тот прочно врос в землю.
Джонти был убежден, что девушка — журналистка; один такой уже слал ему письма несколько месяцев подряд и ныл, чтобы Джонти согласился на интервью. Так что приехавшая женщина, вероятно, хочет порасспрашивать его. Он потер глаза. Как я хочу убраться отсюда! — подумал он. Может, нужно взять фургон и смыться в Кару Убийц, пока чужая машина не уедет? Чего они все от меня хотят? Неужели не могут понять, что я не делал этой скульптуры?
Прежде, чем пуститься в путь, он посмотрел в телескоп, установленный так, что Джонти мог разглядывать в него Йерсоненд. Веранды, ворота, ветряные мельницы, играющие ребятишки… Желтого «Пежо» нигде не было видно.
Может, она уже уехала, понадеялся Джонти, взяв ведро и тронувшись в путь. Высоко над головой два орла кружили над скалами. Они меняли курс, только заметив внизу добычу. К этому времени с гор в теплом воздухе струились ароматы, которые в течение всего дня удерживались под кустарниками, а теперь с вечерним ветерком свободно плыли над равниной. В такие минуты Джонти чувствовал, что гора движется: распрямляет члены и стряхивает с себя гнетущую дневную жару. У горы было тело, как у человека, Джонти точно знал это, и по запахам можно было прочитать ее настроение.
Он спустился вниз с Кейв Горджа и замер перед воротами: желтый «Пежо»-универсал стоял около каменного коттеджа Сальвиати. Джонти нырнул за куст. Сегодня днем, подумал он, машина появилась рядом со мной так неожиданно, что я даже не успел испугаться. Она проехала мимо быстрее, чем Джонти успел ее толком рассмотреть. Когда машина скрылась из виду, он тут же сменил курс, направившись к горе, причем дошел до дома по старой козьей тропе — крутой каменистой тропинке, которой обычно избегал. Всю вторую половину дня Джонти просидел перед своим домом, погрузившись в раздумья, он то брал резец в руки, то ронял его в опилки под ногами, снова поднимал и снова ронял. Когда солнце опустилось за Гору Немыслимую, Джонти яростно набросился на новый кусок дерева и работал до тех пор, пока не онемели руки, а тогда решил, что делать нечего — придется спуститься вниз и принести коровьей мочи.
Может быть, думал Джонти, стоя за толстым деревом и глядя на каменный коттедж, назад в город меня толкает любопытство. Он знал себя: одна часть хотела убежать, как и в прошлый раз, вверх по козьей тропе, а другая, любопытная, хотела больше узнать о других художниках и о мире искусства в большом городе. Да только когда между этими двумя половинами начиналось перетягивание каната, побеждала непременно козья тропа, на этот счет у Джонти не было никаких иллюзий.
Каменный коттедж не подавал никаких признаков жизни. Но едва Джонти сделал шаг, как из-за угла вышла Инджи с распущенными волосами. Она находилась довольно далеко от Джонти, и он не мог как следует разглядеть ее. Похоже, она была полностью поглощена собственными мыслями, и шла, обхватив себя руками. Вот она посмотрела на гору, прикоснулась к каменной стене, наклонилась и сорвала цветок Потом обошла универсал, как следует пнув по очереди каждое колесо. Без солнечных очков она не производила на Джонти такого пугающего впечатления, как раньше, и показалась ему моложе.
Он подождал, пока она не скроется внутри дома, и стал пробираться кругом, сквозь кустарник. Пройти сквозь ворота-гармошку Джонти не мог — она могла его увидеть. Поэтому и пришлось прокладывать себе путь сквозь кусты.
Он прошел мимо дома лавочника. Тот сидел на веранде и пил молоко. Джонти приветственно поднял руку, но лавочник окликнул его:
— Джонти! Стой, приятель! — Казалось, что его прямо распирает от какой-то новости. — Ты уже поговорил с ней?
— С кем? — спросил Джонти, и по его спине под жилетом потек пот. Вот оно, подумал он, прислонившись к садовым воротам и глядя, как лавочник вытирает тыльной стороной руки белую полоску над верхней губой. Они были какими-то дальними родственниками, но Джонти не собирался тратить много времени на одного из самых больших сплетников города. Более того, именно этот человек был одним из тех немногочисленных жителей Йерсоненда, кто однажды попытался напрямую спросить Джонти об участии его отца в истории с пропавшим золотом.
— Крошка из Кейптауна, — сказал лавочник.
— Какая еще крошка?
— Девочка, приятель. Хорошенькая, а?
Джонти сделал вид, что не заметил подмигивания.
— Нет, не видел я никаких девочек. А кто она такая?
— Она на неделю остановилась в старом итальянском доме.
— А-а. — Джонти пожал плечами. — Понятно, — добавил он. — Ну ладно, я пошел.
— Как ты думаешь, чего ей нужно?
Джонти еще раз пожал плечами и отвернулся. Но, шагая по улице, Джонти Джек не сомневался — ей нужен именно он. И это знание наполняло его странным смешанным чувством страха и предвкушения.
Лавочник что-то крикнул вслед. Джонти обернулся и прислушался.
— У нее к машине прицеплен здоровый трейлер. Она приехала за Спотыкающимся Водяным — можешь биться об заклад на собственную жизнь!
У Джонти закружилась голова. Он протянул руку, чтобы схватиться за что-нибудь и удержаться на ногах, но рука схватилась лишь за жаркий воздух, встревоженный ветром и издевательским смехом лавочника. Джонти показалось, что время повернуло вспять, и вот он снова мальчишка-подросток, бредет по улицам Йерсоненда с только что законченной скульптурой, и все смотрят на него с неодобрением или смеются над его странной привычкой целыми днями играть с глиной. Остальные дети пляшут вокруг него, взвизгивают, кто-то скручивает ему за спиной руки, выхватывает статуэтку, и они убегают с ней.
Он поставил ведро за деревом и побежал, сначала медленно, и никто не смотрел в его сторону, потому что все привыкли к тому, как Джонти бегает трусцой вокруг квартала, чтобы поддерживать себя в форме для тяжелой работы резчика. Пот заливал ему глаза, тревога возрастала, Джонти бежал все быстрее, быстрее и быстрее, работал локтями, грудь его высоко вздымалась, он заворачивал за углы, и дети и собаки кидались врассыпную, чтобы убраться с его пути.
На следующий день, увидев, что «Пежо» Инджи Фридландер ползет вверх по дороге к теснине, Джонти Джек раздавил свой косяк подошвой сандалии. Он смотрел, как трава, выросшая по центру дороги, начисто вытирает днище машины. Потом пяткой расковырял стружки и спрятал туда остатки сигареты с марихуаной. Хотя все в Йерсоненде знали, что он курит наркотики, а полиция прикидывалась слепой, Джонти все же предпочитал соблюдать осторожность.
Он встал, вошел в дом и вышел обратно с одеялом, которое и набросил на Спотыкающегося Водяного, стоявшего в десяти шагах от дома и вросшего в землю, как тотем. Потом Джонти повернулся и стал дожидаться, когда машина подъедет.
Инджи представления не имела, чего ожидать. Каких только историй о Джонти Джеке она не наслушалась в музее! Она слышала, что он уже немолод, что он — смешанной крови, что он — потомок знаменитого художника-исследователя Вильяма Гёрда. Его дедом был художник-модельер и страусовод Меерласт Берг, а отцом — гидроинженер Большой Карел Берг, который воспринимал землю, как холст: он использовал свое замечательное мастерство, как рисовальщик, и запечатлевал на местности каналы и дороги, однако потерпел поражение со своим наиболее дерзким произведением искусства — Каналом Стремительной Воды.
Еще она слышала о прабабушке из Индонезии и о матери, которая любила путешествовать из Южной Африки на Британские Острова и обратно на почтовом судне.
Мистер Джек употребляет наркотики, говорили ей. Нет, только коноплю, утверждали некоторые. Согласно другому источнику, он ночами бегает нагишом в ущельях; он живет в пещере и одевается в шкуры животных; он, как Иоанн Креститель, питается саранчой и медом, но вдобавок к этому — плотью детишек, которых заманивает в ущелья громадными воздушными змеями, и можно увидеть, как он бежит через вельд со змеем, когда дуют западные ветра.
И вот он стоит тут — сама невинность, только зрачки заметно расширены, выдавая пристрастие к марихуане. Да, это тот самый человек, что шел тогда по дороге. Крупный мужчина. Плечи у него широкие, хотя немного сутулые, а руки жилистые, с выпирающими венами. Она охватила взглядом крупные кисти рук и резцы, лежащие аккуратным рядком на брезенте рядом со скамьей. Он был одет в старые джинсы и сандалии, а волосы завязал в конский хвост.
Со своей стороны, Джонти увидел окрыленную женщину — ангела с крыльями. Нет, с одним золотым крылом, крылом таким же изящным, как крылышки бабочек, которые слетали с ущелья вниз и порхали над его скульптурами. Или это воздушный змей, который вот-вот поднимется в воздух, оседлав теплые воздушные потоки там, в теснине?
Он увидел даже больше: женщину с открытым, ясным лицом, решительными бровями, пухлыми губами и такой грудью, которую любой резец возжаждет воспроизвести. Нос, решил Джонти, вот что придает ей такую силу характера. Она поднялась к нему по траве, протянула руку и обменялась с ним крепким рукопожатием, представившись:
— Я из галереи в Кейптауне.
Джонти уловил исходящий от нее запах большого города. Солнечные очки она сдвинула наверх. Пожав ему руку, немедленно разулась.
Все утро по небесной синеве плыли один за другим облака, и теперь Джонти видел, как они заплывают в глаза Инджи Фридландер. На ее запястьях звякали блестящие браслеты; она сорвала травинку и начала ее жевать.
— А… — Джонти замялся.
Инджи была захвачена врасплох. Она ожидала эксцентричности, но в этом парне ничего подобного не было. Может, он попросту под мухой? Инджи придвинулась поближе, но не учуяла ни малейшего алкогольного запаха. Марихуана, решила она и спросила:
— Где можно сесть?
Джонти махнул рукой на стул, стоявший рядом с его собственным, посреди двора, усыпанного древесной стружкой. Очень симпатичный стул, со спинкой, вырезанной из какого-то редкого дерева.
Они церемонно уселись, словно принимали участие в каком-то официальном мероприятии. Прямо перед ними, как будто поставленный здесь специально, скрывался под одеялом Спотыкающийся Водяной. Можно было рассмотреть первый метр скульптуры, то, что находилось внизу, но, чтобы представить себе остальное, Инджи Фридландер пришлось бы напрячь воображение.
Они немного посидели молча. Инджи изучала пейзаж — зеленеющая, поросшая кустарником равнина взбегала вверх от дома и переходила в теснину; дом окружали огромные дубы; вокруг валялись куски дерева; рваные склоны горы, а на самой вершине хорошо видна стайка бабуинов. Все здесь обладает поразительной земной текстурой, думала Инджи, тем качеством, которое заставляет вас прочувствовать эту страну заново. Она пошевелила босыми ступнями — мягкими из-за постоянного ношения обуви — в древесных стружках, и вверх поднялся запах дерева и прелых листьев.
Крыши и деревья Йерсоненда лежали под ними, на расстоянии не меньше километра. С этой выигрышной позиции он казался игрушечным городом с аккуратными полями, а дома лишь слегка проглядывали между деревьями.
Джонти встал, и она услышала, как он загремел чем-то внутри дома. Инджи встряхнула распущенными волосами и расслабилась. Джонти появился с двумя кружками чая. Оловянная кружка была на ощупь тепловатой. Инджи принюхалась к чаю, но не распознала аромат. Она сделала глоток, и по пищеводу растеклось приятное ощущение, словно перышко, которое взлетело вверх от дуновения ветерка, запорхало и медленно опустилось вниз.
Джонти сел на стул и вздохнул.
— Мой отец, Большой Карел Берг, все еще сидит в карете там, наверху, в пещере. — Он показал на ущелье. — В конце концов он вернулся, чтобы забрать мать и меня. Он принял важное решение. Он хотел перевезти нас в Кейптаун после того, как извлечет воду из горы. И вот до сих пор сидит там.
— Почему?
— Вода отказалась.
— Что вы имеете в виду? — спросила Инджи Фридландер. Она сделала еще глоток и почувствовала, что аромат мокрых стружек, как прозрение, вливается ей в ноздри и поселяется внутри головы.
Он был высоким и темным, тот мужчина, что проснулся в своей спальне в Йерсоненде одним летним утром в 1940 году — почти за шесть десятилетий до визита Инджи. Ноги отца Джонти Джека упирались в спинку двуспальной кровати, а если он как следует устраивался на подушках, становилось ясно, что для второго человека места почти не оставалось.
Простыни на стороне его жены Летти уже были холодными, и Большой Карел Берг вздохнул. Она опять поднялась рано, преследуемая своими тревогами. Но тут, как гроза на равнинах, на него обрушилось воспоминание о только что виденном сне. Сердце заколотилось быстрее, грудная клетка вздымалась и опускалась чаще. Он откинул в сторону простыни и уперся ногами в пол с решимостью человека, который знает, что сегодняшнее пробуждение знаменует нечто очень важное. Он быстро натянул на себя одежду для верховой езды и поспешил в ванную, улыбаясь, потому что знал, что говорят о нем в Йерсоненде: «Большой Карел Берг не может постоять спокойно, даже когда мочится». Он энергично почистил зубы, поплескал водой в лицо, глубоко втирая ее прохладу в щеки. Потом влажными пальцами расчесал волосы и натянул сапоги для верховой езды.
Летти в кухне стояла спиной к нему. По ее плечам он видел, что это один из тех самых случаев. Никто из них не произнес ни слова; оба знали, что все уже сказано. Каша остывала в миске, он съел ее, стоя на веранде. Отсюда он видел, как просыпается Йерсоненд, потому что их дом был построен на возвышенности на краю города, между более богатыми домами и Эденвиллем, где жили бедные семьи черных и цветных.
Позади дома он слышал звуки просыпающегося Эденвилля — лаяли собаки, вопили ребятишки, окликали друг друга-взрослые. Перед ним, внизу, в домах Йерсоненда, все было более мирным; дымок уже курился из труб, он слышал, как кто-то колол топором дрова, пикап лавочника затормозил перед магазином. Черный форд с красными бортами, и всякий раз, как он тут останавливался, он словно давал знак, что здесь, в Йерсоненде, можно вести бизнес. Бизнес, разумеется, мелкий, потому что в Йерсоненде имелся лишь один юрист — брат Летти, один доктор, паб, который вот-вот откроется, бойня и кое-что еще. На Карела снова нахлынул его сон. Он закрыл глаза, ощутив, как кровь застыла в груди. Потом, оставив миску из-под каши на столе прямо на веранде, он резко повернулся, бросил один-единственный взгляд на дом, в котором вырос — Перьевой Дворец — и сбежал по ступенькам вниз.
Не попрощавшись с Летти, он сел верхом и поехал прочь. Всякий раз, как на нее «находило» — когда она терялась в прошлом, в том, что до сих пор не исправилось — он оставлял все, как есть. Время научило его этому. Но чтобы выжить, ему необходимо было чем-нибудь заняться. Он галопом промчался сквозь ворота, без нужды сильно погоняя лошадь. Он не мог сказать, почему, но сегодня, прежде, чем отправиться в открытый вельд, ему требовалось проскакать через город. Люди, стоя на верандах с чашками кофе и обдумывая предстоящий им день, смотрели, как Большой Карел Берг галопом скачет по улице Вильяма Гёрда. Какого черта он опять затеял? — спрашивали они друг у друга с любопытством и легкой насмешкой. Потому что все знали о его суматошных побегах — когда настроение его жены ухудшалось, ему в голову приходили идеи; именно тогда он и совершал поступки, в точности, как его папаша, Меерласт Берг. В особенности тогда, когда Летти, сестра адвоката Писториуса, начинала стенать о том, что хорошие отношения между семьями Бергов и Писториусов невозможны, Большой Карел седлал своего жеребца, вбив себе в голову очередной великий проект.
Но Карел не чувствовал, что на него смотрят. Он подгонял лошадь в сторону городской дамбы, и там остановился на берегу, изучая сухую, потрескавшуюся корку ила. Потом оценил угол наклона между дамбой и первыми предгорьями Горы Немыслимой. Он низко пригнулся к спине коня, чтобы линия обзора получилась более точной. Он переводил взгляд от пересохшей дамбы к первому предгорью Горы Немыслимой. Мысленным взором он размечал местность пунктирной линией, а потом поднялся на вершину, на высшую точку, оглядывая спуск с другой стороны.
Карел рывком повернул голову коня в другую сторону и пришпорил его. Подобный сон, такой отчетливый и убедительный, не может лгать. Это был сон-знамение, а не предположение. Ветер ерошил его волосы, пока конь рывками преодолевал склон.
На вершине и конь, и всадник обернулись. Все открылось Карелу ясно, как божий день, там, среди перечных деревьев, стоит дом, в котором он живет вместе с Летти. За последние годы он стал унылым и безрадостным; Летти не могла больше выдерживать эту промежуточную жизнь на границе между улицами Йерсоненда с одной стороны и Эденвиллем с другой. Летти также говорила Карелу, что с нее достаточно выходных у брата, после которых приходится в одиночестве возвращаться в собственный дом, к мужу, и ощущать на сердце все увеличивающуюся тяжесть великого молчания, зияющего между двумя семьями.
Между Бергами и Писториусами лежит гора, болтали в городе, выше, чем Гора Немыслимая; гора, которую они смогут преодолеть лишь через несколько поколений. Когда Летти полюбила ослепительного юного Карела, красивого смуглого юношу из Перьевого Дворца, весь город знал, что из этого ничего не получится.
Но как вы могли знать это заранее? — гадал Большой Карел, сидя верхом на коне и глядя вниз, на свой дом. Откуда вы знали, что наши отношения станут такими же пересохшими и безотрадными, как Равнины Печали за моей спиной, как тот ландшафт за городом — пустота, известная под названием Кару Убийц?
Он пришпорил коня, заставив его спускаться вниз с дальнего склона Горы Немыслимой. Они с грохотом влетели в пустую чашу — каменистую равнину, где стрекотали цикады, а солнце прожигало себе путь высоко в небе.
Сон был послан мне, думал Большой Карел, как спасение.
Редко случается, чтобы сны так свирепо вцеплялись в человека, как это произошло с Большим Карелом Бергом, отцом Джонти Джека, перед тем, как итальянские военнопленные после Войны в Пустыне прибыли в Йерсоненд. Увидев этот сон, Большой Карел оставался в вельде три дня подряд. Город хотел отправить на Равнины Печали поисковую группу, но, посоветовавшись с братом-юристом, Летти Писториус покачала головой.
— Он отправился туда, повинуясь божественному зову, — заявила она. — У него есть план. Карел не погиб — он занят своим проектом. Оставьте его в покое — он вернется сам.
И он вернулся, на третий день, ближе к вечеру. Горожане увидели коня, который, спотыкаясь, спускался вниз с дамбы, и грязного всадника, обвисшего в седле. Они высыпали на свои веранды, чтобы посмотреть, как животное медленно бредет по городским улицам. Тело Карела выглядело изможденным, но глаза его сверкали лихорадочным блеском, подобный которому они видели только в глазах его отца, Меерласта.
Горожане перешептывались, но вопросов не задавали. Один-два приподняли шляпы, приветствуя проезжавшего мимо Карела На шкуре жеребца запеклась соль, лицо Карела обгорело на солнце. Люди смотрели, как конь медленно сворачивает в ворота Бергов, а белое платье Летти мелькает на веранде. Они наблюдали за тем, как она дожидается мужа; как эти двое стоят там на веранде и даже не здороваются друг с другом. И продолжали наблюдать, потому что все ждали, что этим же вечером Карел снова спустится вниз по ступенькам и направится в город, вымытый, в чистой одежде, пылающий энтузиазмом.
Но этого не произошло. Еще два дня о Кареле не было ни слуху, ни духу. Жители Йерсоненда узнали от слуг Бергов, что Карел сидит в кабинете все в той же грязной, пропотевшей одежде. Еду и питье ему носили туда. Они с Летти не обменялись ни единым словом. Он сидел там, писал и щелкал на счетах, на которых когда-то его о тех; подсчитывал доходы от своих страусов.
Слугам приходилось таскать на почту связки писем, подписанных петлистым почерком Карела. Почтмейстер с жадностью хватал каждую новую пачку и с любопытством изучал адреса, точно зная, что после молитвенного собрания вечером ему устроят перекрестный допрос. Роттердам, читал он. Лондон. Кейптаун. Профессору, доктору. Инженерам. Школе по изучению алгебры. Карел снова появился в конце второго дня. Словно одержимый дьяволом, он отменил все свои проекты — перевал через Оуберг, дамбу в Гэриепе, подвесной мост в Кейскамме. Он просидел у почтмейстера целый день, посылая одну телеграмму за другой своим десятникам, подрядчикам, мастерам и маркшейдерам.
Потом он прошел вниз по улице к магазину и остановился выпить чаю в лавке, пропахшей мукой и жевательным табаком. С этого момента, сообщил он лавочнику в белом переднике, он сконцентрируется на одном-единственном проекте. Человеку необходимо увидеть сон и следовать этому сну. Иначе твоя жизнь не стоит съеденной тобой соли. Иначе чего ради ты вообще живешь на свете?
В ночь перед тем, как он отправлял свои телеграммы, ему снова приснился тот же самый сон. Лавочник не мог поверить в свою удачу: он уже понял, что сейчас ему откроется величайшая тайна. Он перегнулся через прилавок, обернув руки передником. Костяшки пальцев под тканью побелели.
Это было великое видение, объяснял Большой Карел Берг, и оно возродит годы процветания Йерсоненда, как во времена страусов и перьев.
— Мне приснилась карта, так ясно, словно я сам нарисовал ее, карта земель восточнее Йерсоненда.
Там, на востоке — за растянувшимися каменистыми равнинами — земля была покрыта буйной растительностью. Там в горах били источники, а обильные зимние снега таяли в солнечные дни, вода заполняла речки и переливалась через дамбы. Большому Карелу приснились плотина и акведук — так он это назвал — которые приведут воду в Йерсоненд.
Нелегкое это дело, и лавочник недоверчиво покачал головой. Точно так же поступали и все остальные, с кем разговаривал потом Карел. Потому что между восточными лугами и сухими равнинами Йерсоненда лежит сотня, а то и больше, миль неприступных пустошей, каменистых гребней, оврагов и пересохших речных русел. Во время сезона дождей эти места становятся райскими, поля покрываются цветами, ласкающими взор, и белохвостые газели пересекают равнины. Но во время засухи это адские земли, усеянные скелетами животных, это время торжества муравьиных колоний, которые строят здесь сотни муравейников между зарослями алоэ и начисто обдирают мясо с костей мертвых животных.
Ну, а основной причиной их цинизма служила, конечно, Гора Немыслимая, рядом с которой располагался Йерсоненд. Здесь были предгорья, походившие на детенышей динозавров с узловатыми гранитными хвостами, которые лежали в тени своей матери. Воде придется преодолевать все эти препятствия или течь вокруг, сообразили люди. Но, ко всеобщему изумлению, Большой Карел Берг объявил, что вода потечет через гору. Народ вздохнул: они узнали стиль отца Большого Карела, Меерласта — замашки страусиной эпохи, когда перья продавались по очень высоким ценам в крупнейших городах мира, и каждой леди хотелось показаться в шляпке с плюмажем или в боа, накинутом на плечи.
Чтобы обойти гору кругом, придется копать не меньше десяти лет, да еще потребуется на миллионы фунтов каменной кладки — если верить расчетам Карела Берга. Ну, а высота полета вороны, несмотря на крутизну откоса, окажется вполне доступной, если в долю войдут все жители города и фермеры. Ты что, одержим дьяволом? — пытался понять пастор. Гражданская безответственность, вздыхал мэр. Что с женщинами, что с Карелом Бергом — всегда одно и то же, говорили богачи Писториусы, вечно какая-нибудь драма, вечно какие-нибудь преграды…
А когда это ты слышал, чтобы вода текла в гору? Что, этот человек бросает вызов самой Природе? Может, он никогда не слыхал о гравитации? Но Большой Карел с легкостью отметал все возражения. Математика воды, утверждал он, отражает закон и порядок мироздания Господа: непреложный порядок галактик, звезд и планет, балансов и дисбалансов орбитальных солнечных систем. Стоит понять воду — особенно ее предсказуемость — и ты сможешь понять секреты вселенной. И сверх всего ты сможешь смириться с непреложными сменами времен года, неизбежностью дня и ночи и с пониманием собственной смертности, ибо разве это не математическая точность в том же роде, что и гравитация, которая всю твою жизнь вытягивает твои силы через ступни до тех пор, пока ты в конце концов не уступишь и не окончишь свои дни, вытянувшись под кипарисами? Все это он понял в течение тех трех дней, что скитался под суровым солнцем на Равнинах Печали.
И что могли горожане, а в особенности фермеры, возразить на это? Они помнили, что Большой Карел изучал алгебру и геометрию за морями, на фунты от страусиных перьев, заработанные папашей Меерластом.
А теперь, много недель подряд после своего сна, Большой Карел сидел, зарывшись носом в книги, заказанные им из-за границы. Он съездил в Кейптаун. «Опять за женщинами гонялся», — сплетничали в городе, однако на самом деле все знали, что он ездил к умным профессорам в университете и далеко за полночь спорил с ними о погрешностях и непогрешимости математики.
От цифр он спятил, вот почему купил ту сверкающую карету и шесть лошадей, шушукались немного позже горожане. Но Большой Карел утверждал, что купил карету и лошадей для отдыха и развлечения, и у него вошло в привычку принимать участие в сельскохозяйственных выставках в Йерсоненде и близлежащих городах в собственном экипаже. Обычно он получал все призы, потому что всех впечатляли красивые лошади и шикарная карета, которая, вероятно, принадлежала раньше лорду Чарльзу Сомерсету, бывшему британскому губернатору. В здешних местах люди испытывали слабость к лошадям и щегольству. Именно после этих побед Большой Карел собирал толпу самых богатых фермеров, прямо там, на арене, и добивался от них поддержки своего проекта.
— Вы вложили столько денег в этого бура-киношника, — говорил он, — и в его мечту сделать свой первый фильм в Кару Убийц… А как насчет меня, истинного сына Йерсоненда? Молодые бизнесмены-африкандеры приезжают сюда из города, как священники, со шляпами в руках, и обходят весь округ, потому что им нужны деньги на ту или иную спекуляцию, а для меня, одного из вас, вы не найдете ничего, кроме цинизма? Даже зная, что цифры не лгут? Или вы не доверяете творению самого Господа?
Из Амстердама и Лейдена ежедневно прибывали срочные телеграммы в ответ на запросы Большого Карела. В них содержались советы и слова поддержки от голландских инженеров и строителей плотин — людей из тех стран, где битва с водой была ожесточеннее, чем битва с засухой в округе Йерсоненда. Главы и стихи, формулы и доказательства потоком шли в город: вот так вы можете измерить силу водяного потока, его глубину и скорость.
— Хитрость воды, — с энтузиазмом заявлял Большой Карел, прочитав телеграммы, — можно предсказать заранее. Господь велел человеку владычествовать над мирозданием не просто так.
Его уверенность обрела имя: закон Бернулли, основной закон потока. Если вы воспользуетесь этим законом и точно примените все формулы, то сможете предсказать, потечет вода через гору или нет. Формула доказывает, что сон его был истинным, говорил Большой Карел, потому что за время своего восьмидесятимильного путешествия с востока вода наберет достаточно кинетической энергии, чтобы сделать рывок на последние двадцать миль через Гору Немыслимую, а оттуда — к городской плотине Йерсоненда.
— Вот плотность воды, — объяснял он фермерам на сельскохозяйственных выставках, пока мимо дефилировали призовые кабаны с розовыми бантиками, а народ аплодировал фруктовым пирогам и пирожным с сиропом, испеченным дамами, — а вот ее глубина. Эта цифра указывает на ускорение гравитации, а вот это — угол наклона и высота Горы Немыслимой, как определили правительственные маркшейдеры.
Он лихорадочно набрасывал свой сон на бумаге, показывая, как благодаря наклону с востока на запад вода будет набирать кинетическую энергию, чтобы взобраться наверх. Как весенний заяц, завидевший охотничьих собак, как гепард в погоне за антилопой, как домашний голубь в полет — так вода устремится вниз, к ждущей ее городской плотине.
— Чушь и враки, сплошные выдумки, — говорили некоторые горожане.
— Стремительная вода, — бормотали другие, покоренные, и жевали свои трубки.
— Точно, — отвечал им Большой Карел Берг, — стремительная вода Бернулли.
Инджи Фридландер понравилось бездельничать, сидя на каменной шлюзовой перемычке на дороге, проходящей мимо ее коттеджа. Эта конструкция казалась ей продолжением самого строения. Сеть канав с гладким, вылизанным водой дном и заросшими сорняками стенками тянулась наружу из дома с его запахом холодной воды. Перемычка из камня направляла воду к деревьям и полям за ними. Инджи пыталась представить себе, что чувствовал итальянец — судя по тому, что она слышала в магазине, именно он распланировал и построил все это. Как соединялись детали? — гадала она. Что за отношения, о которых упомянул лавочник, связывали Марио Сальвиати и Большого Карела Берга, отца Джонти Джека? Она попыталась расспросить лавочника подробнее, но человек, который вел себя так доброжелательно и участливо, когда она приехала в город, неожиданно сделался неразговорчивым. Еще она обратила внимание, что люди, которые поначалу так открыто рассматривали ее со своих веранд, теперь отворачивались в сторону.
— Все эти чудесные каменные кладки, — спросила она лавочника, который пухлыми белыми руками аккуратно укладывал ее покупки в коричневый бумажный мешок, — это все сделал итальянец, тот, что женился на оперной певице?
— Здесь вокруг валяется столько камней, — пробормотал он, почти злобно выхватывая у нее из рук деньги и рывком открывая древнюю кассу. — Всего-то дела — поднять их и положить на место.
— М-да, — думала Инджи, выходя из магазина со своими покупками, — что-то, бесспорно, произошло после того, как я сюда приехала. Идут какие-то сплетни и слухи.
Но на следующий день, когда она пришла в магазин за хлебом, лавочник опять сиял улыбками.
— Да-да, после того, как мисси вчера заговорила о каменных кладках, я шел домой и свежим взглядом смотрел на перемычки. Очень тонкая работа. Каменотес знал, как обращаться с камнем.
Но Инджи была сыта по горло неожиданными переходами его настроения от грубости к дружелюбию, поэтому просто вежливо кивнула, забрала хлеб и пошла посидеть у Кровавого Дерева, в тени молодой плакучей ивы, чьи ветви подметали пастбище по другую сторону забора и укрывали каменную шлюзовую перемычку перед ним. Принюхиваясь к влажности, исходящей из канавы, Инджи подняла муравья, который подползал к ее ногам. Она положила его на ладонь и понюхала: от него исходил заплесневелый запах глубины и тайны. Это только намек на настоящую вонь, подумала она. Муравей соскользнул с ее ладони, невесомо ударился о землю и слепо заметался. Пришлось нежно подтолкнуть его пальцем, чтобы он вернулся в шеренгу своих приятелей.
Что-то удерживало ее вдали от каменного коттеджа. Эта часть Йерсоненда уже опустела к ночи. Ветер резко дул вниз, из ущелья, нес с собой самые разнообразные дикие звуки и запахи. И невозможно как следует разжечь плиту, чтобы она составила тебе компанию, во всяком случае, не летом: в этом Инджи убедилась в первую же ночь.
Что-то произошло в ту первую ночь, когда она находилась между сном и явью, и это что-то по-прежнему оставалось с ней. Даже сейчас, сразу после полуночи, она просыпалась и слышала — отрицать невозможно: нежно, мучительно, тише ветра — «Addio del passato» Верди. Уж наверное, это не воображение?
В собственной коллекции Инджи была эта ария в исполнении Марии Каллас. Но здесь, ночами в Йерсоненде, она прилетала из мира, где песня не отличалась от ветра; она прилетала из ущелья, из зарослей, из тьмы, что заполняла его, от массивного тела горы; из места, где звук нельзя отличить от времени, а услышанное — от воображенного и увиденного.
И Инджи лежала без сна и слегка покусывала себя за руку, чтобы удостовериться, что она — здесь, что она на самом деле живет в этом темном доме с низкими потолками и развевающимися занавесками. Она чуяла успокоительный, живой аромат собственной кожи, запах своей слюны, и потихоньку снова погружалась в сон.
Праздность этих первых дней позволила всплыть на поверхность многому из того, что скрывалось в сердце Инджи: давно сдерживаемые чувства, копившиеся в нем весь год; тревоги, которые Инджи заглушала усердной работой и активностью; чувства, про которые она и не знала, что они у нее имеются. В доме Марио Сальвиати все они вернулись, чтобы преследовать ее, всколыхнулись и поплыли, как темные тучи, наплывавшие на луну — Инджи увидела их, когда открыла входную дверь, чтобы прогнать испарину.
Лунный свет, сиявший на знакомых очертаниях универсала, успокоил Инджи. Она стояла на крыльце, овеваемая прохладным ветерком, вскинув вверх руки, чтобы ветер проник ей подмышки и поднял ее, чтобы она взлетела, как занавески. Она подозревала, хотя полной уверенности не было — а может, это своего рода желание? — с упреком подумала она; но да, она подозревала, что Джонти Джек подсматривает за ней, что он смотрит на нее даже сейчас: смотрит, как ветер ополаскивает ей волосы серебром, видит, как мерцают ее бледные руки и ноги, когда клочки серебряных облачков вьются вокруг нее, а черные деревья ущелья склоняют перед ней головы.
Потом Инджи влетела в дом, надежно заперла дверь, захлопнула окно в спальне и зажгла свечу. В ее мерцающем свете она рассматривала портреты на стене и скребла стекло в тех местах, где были тусклые пятна.
— Марио и Эдит, — прошептала она, потом вернулась в спальню и попыталась уснуть.
А теперь она сидела под плакучей ивой и смотрела на колонну муравьев у своих ног, не желая возвращаться в коттедж, где ее дожидалась тишина Пусть она до сих пор толком не поговорила ни с кем из жителей Йерсоненда, здесь она была, не одна: даже сейчас люди делали что-то в конюшнях неподалеку, сразу за фруктовым садом; и она слышала крики и звук заводящегося трактора — он немного поработал и снова замолчал. На другой стороне города, в бедных кварталах, бдительно лаяли собаки, их лай летел над Йерсонендом, как сухая листва.
Наконец Инджи встала и подняла хлеб, лежавший рядом.
Из-за угла вышел Джонти Джек. Ветви дерева нависали над забором, и сперва Инджи увидела только его ноги — сильные загорелые ноги, длинные, как у легкоатлета.
Трудно объединить эти крепкие, молодые ноги с зачатками брюшка и лицом, уже отмеченным своей долей жизненного опыта.
Он тоже ее увидел и на мгновенье замялся, но все же пошел дальше. В руках он нес ведро, и прежде, чем он успел поздороваться с Инджи, она унюхала зловоние коровника.
— Джонти! — крикнула она и тут же замолчала: не используй этот свой голос из галереи, Инджи. Не нужно пользоваться голосом власти и денег. — Джонти… — сделала она вторую попытку, уже другим голосом, и этот понравился ей больше: среди запахов ивы, сырой земли и коровьей мочи он звучал мягче. — Не хотите присоединиться ко мне на минутку? — спросила Инджи.
Но Джонти Джек покачал головой. Он походил на животное, готовое сорваться с места и умчаться прочь.
— Вы торопитесь? — спросила Инджи.
Он склонил голову набок, и она заметила следы усталости у него под глазами. Навеянной наркотиком мечтательности их первой встречи не было.
— Нет, но я должен идти, — резко ответил он, крепче сжав ручку ведра и устремляясь прочь.
— Приходите на кофе в каменный коттедж, — крикнула вслед Инджи, но он и виду не подал, что услышал ее. Он быстро шел вперед, оставляя за собой слабый запах, потому что желтая жидкость выплескивалась через край, помечая его следы.
Инджи вздохнула и еще раз решила работать с Джонти очень аккуратно. Никаких предложений в лоб. Сначала завоевать его доверие, чтобы он добровольно стянул со скульптуры одеяло. Только потом можно будет поговорить с ним. А до тех пор, со вздохом подумала Инджи, только я, одна в ночи с ветром и голосами.
Собственно, только с одним голосом — и с молчанием; с голосом Эдит и молчанием Марио, каменотеса.
К этому времени Инджи уже поняла, что Йерсоненд хранит много молчаний.
Жители Йерсоненда были людьми Кару, они хорошо знали, что такое невзгоды, и к чересчур хорошим новостям относились с цинизмом. Хорошие новости возбуждали в них подозрительность. Поначалу они долго и с трудом обдумывали планы Большого Карела. Но со временем имя Бернулли все с большей готовностью слетало с их языков — как проверенные, сглаженные рекой камушки, которые бушмены, населявшие эти места в давно прошедшие времена, держали во рту, если во время охоты вода пересыхала.
«Бернулли, Бернулли». Йерсонендцы смаковали это имя, а поезд, полный военнопленных, уже готовился отправиться с вокзала в Кейптауне в долгое путешествие в глубь страны. Правительственные войска кричали на нервных итальянских пленных, забивавшихся в вагоны и смотревших из окон на морских чаек, паривших над блестящими рельсами. Они не имели ни малейшего представления о том, что ждет их внутри страны, но перспективы все равно казались лучше, чем лагерь — они понимали, что их разместят по городам и фермам, оставшимся без мужчин, потому что слишком много южноафриканцев отправилось воевать на север.
Внимание правительственных солдат привлек приземистый итальянец. У него был угловатый профиль с сильным носом и решительным ртом. Если бы спросить любого из солдат-южноафриканцев, они сказали бы, что он похож на римского легионера, с мускулистыми предплечьями, достаточно развитыми, чтобы искусно работать коротким мечом, и грудной клеткой, достаточно широкой, чтобы натягивать лук. Но особенно примечательным в нем был ремень на талии, которым он был привязан к другому итальянцу, с красным родимым пятном, покрывавшим одну половину его лица. Во время всеобщей сумятицы, толчков, рывков и криков коренастого мужчину с сильным носом дергали туда-сюда, и солдаты с издевкой спросили его:
— Как тебя зовут? Эй, ты! Как тебя называют?
Но он ничего не ответил, а человек с красной щекой жестом показал — он глухой. Потом прикоснулся к губам — да, и немой тоже.
А ремень, на который показал Краснощекий, помогал глухонемому, потому что тот не слышал приказов. Они поступали точно так же во время войны, на севере — связывались вместе, как только начинались какие-нибудь действия. Для глухонемого война была беззвучной, сказал Краснощекий. Он не слышал ни команд, ни выстрелов, ни бомб.
Солдаты расхохотались и прикладами винтовок начали подталкивать обоих итальянцев к вагону. Глухонемой на мгновенье обернулся на людей в штатском — в основном женщин и детей — сходивших с других поездов и глазевших на происходящее около поезда с военнопленными. Он посмотрел на громадную гору с плоской вершиной позади, которая, казалось, была вытесана из единого куска камня, на облака, цеплявшиеся за ее вершину, но тут же отцеплявшиеся и растворявшиеся в воздухе.
Марио Сальвиати повернулся обратно, потому что ремень врезался в его талию. Он поставил ногу на стальную подножку, схватился сильными руками за поручни и подтянулся в вагон. Внутри каждый подыскивал себе местечко получше, в суматохе все старались плюхнуться поближе к окну. Поскольку здесь уже не было оравших на них солдат, итальянцы могли расслабиться. Они выменивали сигареты у южноафриканцев на платформе. Сальвиати смотрел на двигавшиеся рты и жестикулирующие руки. Делая скидку на глухоту, товарищи позволили ему сесть у окна. Он просунул указательный палец под ремень. Потом глубоко вздохнул, и тут поезд тронулся. Сначала они пыхтели по предместьям, но постепенно домов становилось все меньше. Вспоминая дом, итальянцы жадно смотрели на виноградники, мимо которых как раз проезжали. Небо было ослепительно синим. Горная гряда застыла на горизонте, как буруны, вздымающиеся из моря. Чем ближе они подъезжали к горам, тем более прекрасным и открытым становился пейзаж за окном. Белые фронтоны отмечали наиболее процветающие фермерские усадьбы среди гигантских дубов.
В каждом вагоне находился один правительственный солдат. Он сидел впереди, лицом к итальянцам, и те несколько человек, что понимали немного по-английски, расспрашивали его о местности. Они переводили услышанное соотечественникам, и скоро все знали, что после пересечения гор они покинут страну виноделия, а мир будет становиться все суше по мере того, как они будут приближаться к дальним фермам на высоких равнинах, известных, как Кару.
— Кару. Кару. — Молодые пленные смеялись, смакуя экзотическое слово.
— Постарайтесь как можно скорее подыскать себе работу в Боланде, — предостерегал их часовой. — По ту сторону гор жизнь суровая.
И каждый итальянец решил сделать все возможное, чтобы как можно скорее попасть в богатую семью. Но время шло, поезд проезжал одну станцию за другой, толпы людей на платформах критически рассматривали молодых итальянцев, и те заметили, что наиболее значительные люди в каждом округе получали право первого выбора.
— Смотрите, выбирайте богатую фермерскую жену с хорошенькой дочкой, — насмехался солдат.
Только все это шло мимо Марио Сальвиати. Он сидел у окна, плененный необыкновенным освещением и той ясностью, с которой горы и виноградники, синева неба и зелень деревьев перекликались друг с другом. Он смотрел и на землю: наплывы коричневого, красного и черного; камень и лишайники, и признаки предыдущих возбуждений земной коры.
На первой же после Кейптауна остановке людей из первых вагонов разделили между фермерами-виноградарями, винокурами и, несомненно, преуспевающими бизнесменами. Рассказы о том, что в Южной Африке не осталось мужчин, не соответствуют действительности, поняли итальянцы, потому что везде процессом выбора руководили мужчины, и мужчины принимали решение.
На следующей остановке ждущие фермеры выглядели грубее и резче. Распределение продолжалось до тех пор, пока итальянцы в последнем вагоне не потребовали, чтобы всем дали равные шансы — почему поезд освобождают, начиная с первых вагонов? В результате началось толкание и пихание, полетели оскорбления, свистки, и двое юнцов, выросших козьими пастухами на Сицилии, вырвались и помчались к дороге.
Пока солдаты сообразили, что происходит, они уже забежали в виноградники, но к этому времени двое местных верховых констеблей преследовали беглецов по пятам. Загремели выстрелы; Марио Сальвиати увидел, как люди на платформах крутят головами, и вот уже обоих беглецов ведут обратно. Оба были ранены, один умер прямо среди зевак: изо рта его шла кровь, текла по щеке и капала на платформу.
Настроение остальных итальянцев резко испортилось, но на следующей остановке они вели себя спокойно. Они перестали разговаривать с солдатом, положившим на колено готовое к стрельбе оружие. Деревья редели, зелень полиняла. Станционные строения делались все меньше, и по вагону пошел слушок, что самое время попасть хоть куда-нибудь. Но Марио Сальвиати и его друга опять никто не выбрал. Прошла ночь, утром поезд снова остановился, и снова мимо. На платформе было все меньше предполагаемых работодателей, из вагона взяли всего двоих. Они нерешительно вышли из вагона и обернулись, чтобы помахать своим товарищам. Ландшафт совсем опустел, сделался безжизненным и бесплодным. На горизонте плясали смерчи, словно насмехаясь над иностранцами. Солдаты правительства экономно наливали воду из больших бидонов. Рационы урезали.
Через день, когда поезд, пыхтя, вполз на следующую станцию, и только в одном вагоне оставались люди, Лоренцо с красным пятном на щеке вытащил нож, кивнул Марио и перерезал ремешок, который связывал их.
Впоследствии жители Йерсоненда рассказывали про это утро так: и тогда появился Немой Итальяшка, как будто его послали, чтобы помочь Большому Карелу Бергу тесать и укладывать камень.
Шли годы войны, годы лишений и расставаний, и Марио Сальвиати, бесспорно, было за что благодарить Большого Карела, потому что в день, когда итальянские военнопленные прибыли и высыпали на небольшую железнодорожную платформу Йерсоненда, Большой Карел, ни секунды не колеблясь, нанял в работники коренастого, невысокого итальянца с грубыми руками каменотеса, кривыми ногами и — как ни странно — определенным изяществом.
Стояло раннее утро, и в туманном воздухе молодые итальянцы выглядели истощенными и измученными. Они прибыли в Йерсоненд, и щеки их впали из-за долгого путешествия с южного морского побережья и временного пребывания в тюрьме Зондервотер. Одежда их превратилась в лохмотья, а в глазах стояла скорбь — они тосковали по своим любимым и по привычным пейзажам. Они прибыли сюда и увидели на платформе собравшихся со всей округи бизнесменов и фермерские семьи с корзинками для пикников — на наспех сколоченных скамейках.
Эта сцена понравилась итальянцам значительно больше, чем те, что они видели на предыдущих станциях. Во всяком случае, здесь организовали приличный прием.
Впоследствии люди говорили, что это походило на старые дни работорговли, потому что женщины и дети тоже ждали поезда, болтая в сторонке в своих шляпках со страусиными перьями, извлеченных по случаю из шляпных коробок; они покручивали открытыми зонтиками в предвкушении утреннего солнца и работали вязальными крючками так же энергично, как и языками.
Фермеры прохаживались по платформе перед павильоном, похлопывали по сапогам хлыстами или нетерпеливо позвякивали ключами от автомобилей. У фермеров, вдохновленных американскими фильмами о хозяевах ранчо и о ковбоях, которые раз в месяц показывали в городском зале, вошло в моду носить большие стетсоновские шляпы, украшенные страусиными перьями. Время от времени они склоняли головы и прислушивались, не приближается ли поезд, а потом возобновляли обсуждение рабочего потенциала итальянцев. Одному требовался итальянец, разбирающийся в овцах, в ящуре и в том, как управляться с отарой. Другой искал человека, умеющего обслуживать ветряные мельницы и трактора. Третьему требовался плотник. У каждого были свои, особые нужды. Богатым Писториусам требовался повар, потому что во время отпускного тура по Италии они пристрастились к спагетти. Миссис Писториус, одетая, как всегда, безукоризненно, служила украшением павильона вместе с двумя хихикающими дочками, которые, отстав от нее на шаг, то и дело вспыхивали и крутили в руках зонтики. Она искала итальянца, умеющего готовить со страстью, но при этом еще умеющего водить форд, чтобы с осторожностью доставлять в школу ее дочек. В довершение всего, он еще должен был присматривать за домашним хозяйством с тактом и преданностью хорошего дворецкого.
— А что, если он готовить будет с осторожностью, а дочек возить со страстью? — поинтересовался какой-то остряк, напрочь испортив миссис Писториус утро.
Дочерям определенно понравилась шутка, и в ее голове зазвенели тревожные колокольчики. Она хотела окликнуть мужа — адвокат ждал на платформе вместе с другими мужчинами — и сказать ему, что нужно отправляться домой, но засомневалась, а потом решила все же не делать этого.
Годы спустя она часто вспоминала об этом миге. Если бы только она тогда встала, забрала дочерей и ушла…
Большой Карел Берг стоял чуть в стороне от остальных — уже обособленный величием своего сна. Один за другим, несмотря на подозрительность, фермеры начали поддерживать его. Они были стадными животными, понял Большой Карел: стоило одному выдающемуся человеку сделать шаг, остальные покорно шли за ним. А может быть, они просто были слишком захвачены своей битвой со стихиями и не могли мыслить ясно. В любом случае, счет в банке пополнялся ежедневно — Большой Карел открыл счет под названием «Оросительная компания Бернулли Лтд». Банковский служащий тщательно учитывал каждый новый вклад инвесторов, а Писториус, единственный юрист и нотариус Йерсоненда, выпустил недорогие долевые акции.
Фунты стремительной воды льются потоком, заявлял Большой Карел Берг, погоняя впряженных в новую карету лошадей в сторону главной южной дороги, а в волосах его играл ветер, а ноздри щекотал запах конского пота.
Внутренним взором он уже видел, как вода льется по каналам в сторону Йерсонендской плотины; он чуял запах увлажненных полей после того, как откроются шлюзовые перемычки. Строительный подрядчик, Гудвилл Молой, уже навербовал в Педди достаточно кхоса по шиллингу комиссионных за голову и начал учить их работать в команде с лопатой и камнем.
Большой Карел надеялся, что в поезде будет итальянец, который сумеет рубить твердый бурый железняк в горах, через которые потечет вода — причем под правильным углом наклона, потому что вода должна набрать достаточно кинетической энергии для финального рывка через гору. Этот человек должен уметь придавать камню форму для строительства стены канала. Он должен понимать, каково воздействие температуры на материалы, и уважать силу воды, которая может со временем разрушить все.
— Канал прослужит сотню лет, — обещал Большой Карел своим инвесторам, — и будет приносить процветание нашим детям и детям наших детей.
Но для этого ему требовался человек, чувствующий душу камня.
Когда издалека послышался шум поезда — как негромкий рокот барабанов, принесенный ветром и тут же растаявший, потому что все усиливающаяся жара растопила утренний туман и воздух теперь пронизывал пронзительный стрекот цикад — фермеры собрались вокруг члена магистрата. Он поставил на платформе стол для записей. Двое констеблей на игривых лошадях придвинулись ближе, а фермеры потребовали, чтобы их имена расположили по рангу. Адвокат Писториус заранее сунул члену магистрата фунт и теперь обнаружил свое имя в самом начале списка — он сможет выбирать первым. Большой Карел заявил, что его проект пойдет на пользу всему обществу, а не только ему, и его имя записали вторым. Всех, находившихся на платформе, обуяла неожиданная алчность. Некоторые молодые фермеры собрались драться: уже мелькали кулаки, а констебли щелкали кнутами. Нервные женщины отпрянули; они внезапно поняли, что речь шла о людях, а вовсе не о скоте для бойни.
Член магистрата разразился страстной речью, предупредив толпу, что махнет поезду, чтобы тот не останавливался, и отправит его дальше вглубь страны, в Кару, раз присутствующие не могут вести себя достойно, как подобает благородным бурам. Потом все шеи вытянулись… Да, вот из-за горы уже видны первые клубы дыма.
— К порядку! К порядку! — кричал член магистрата, но совершенно излишне, потому что на платформе и так воцарилась мертвая тишина.
В поезде, напротив, поднялась суматоха. Каждый хотел сесть или хотя бы встать рядом с окном на той стороне поезда, откуда будет видна платформа Йерсоненда.
Все последние несколько дней, пока поезд громыхал по равнинам, в каждом мозгу билась одна и та же мысль: деревьев все меньше, зелени все меньше, ландшафт становится все суровее; станционные здания превратились в жалкие хижины, укрывшиеся под перечными деревьями, они прижимаются к невысокому холму или расположены на открытой равнине, а на платформе стоит одинокая машина с ожидающим фермером, а то и вовсе никого.
Была задержка в движении, и вагоны буквально испеклись на солнце. Наконец военнопленные начали протестовать — их варили заживо, и командир караула, молодой лейтенант, приказал, чтобы поезд шел вперед. Паровоз тронулся с места, шипя и плюясь.
К этому времени среди сопровождающих солдат алкоголь тек рекой, бдительность ослабла — в любом случае, итальянцам некуда было бежать. Переводчик, которому приходилось переводить с английского, африкаанс и итальянского, теперь, хмельной, сидел около машиниста с полупустой бутылкой виски.
Ему нравилось смотреть в ревущую топку, нравилось ощущать ветер в волосах и вибрацию движения. Кроме того, здесь все так шумело, что никому ничего не нужно было переводить; он чувствовал себя свободным — настолько свободным, что смог расстегнуть рубашку и смотреть, как капли пота стекают по его груди и брюшку.
В вагоне становилось все тише, а в груди Марио Сальвиати вздымалось волнение. Он с живым интересом изучал пейзаж за окном. Теперь там было больше камней, чем растительности. Он разглядывал напластования, образовавшиеся миллионы лет назад, когда плавилась магма: на холмах, вздымающихся вверх, как набросанные друг на друга горные породы, и на каменных уступах, расположенных так аккуратно, словно их создавал каменотес.
Теперь он чувствовал себя почти как дома; до сих пор мир был слишком зеленым, дома — слишком белыми и красивыми, люди — слишком говорливыми, а фермеры — слишком заносчивыми и зажиточными. Он прятался за спиной у Лоренцо, пока остальные пленные соперничали за внимание нанимателей, ждущих на станциях. С той острой интуицией, которая со временем развивается у людей, лишенных одного из чувств, он знал: его что-то ждет; есть кто-то, нуждающийся в его любви к камню.
Женщины Йерсоненда вышли было из павильона, услышав приближение поезда, но передумали и вернулись на место. Они сложили руки на коленях и приготовились ждать.
Первыми почуяли запах немытых тел в вагоне лошади верховой полиции и тревожно заржали. Когда из-за поворота появился поезд и, пыхтя, подошел к станции, они начали беспокойно переступать ногами. Итальянцы высунулись из окон, вглядываясь в лица на платформе, пытаясь уловить взгляды, оценивая женщин и подталкивая друг друга локтями под ребра, когда увидели девочек Писториус, сидевших на скамьях, как два спелых, розоватых персика.
Фермеры, стоявшие на платформе, жили за счет физического труда, поэтому они внимательно изучали мускулы рук, кисти и пальцы, лежавшие на оконных рамах. Они пытались определить честность и мужество по форме лбов, ширине подбородков и взглядам. Все хотели молодых голубоглазых блондинов, потому что репутация смуглых итальянцев в отношении женщин опередила прибытие поезда.
На платформе воцарилась полная тишина, потому что было решено, что высадка будет происходить организованно. Чтобы не смущать итальянцев, им разрешили стоять неформальными группками. Член магистрата, командир-лейтенант и проводник поезда совещались, а все остальные беспокойно ждали.
Прежде всего, в качестве особой уступки итальянцам, разрешили спеть небольшому католическому хору под управлением Эдит, сестры Большого Карела. Собравшиеся заметили, что многие — и вновь прибывшие, и местные жители — утирали слезы.
Потом появился переводчик в криво застегнутой рубашке; когда он спрыгнул с паровоза на землю, ноги его задрожали. Но он взял себя в руки и поприветствовал всех на трех языках. Его сманили из ресторана, где он работал винным распорядителем, перед самым отправлением поезда из Кейптауна, после того, как правительственный переводчик, испугавшись долгих недель путешествия, сбежал накануне отъезда.
Все, стоявшие на платформе Йерсоненда, старались не замечать неуверенной походки переводчика, потому что в интересах каждого было провести процедуру должным образом, и все должно было идти согласно записям в книге. Но им хватило оснований впоследствии вспоминать, насколько пьяным он был в тот день, как всякий раз после назначения, он начинал орать поздравления, пожимать руки и кричать семье, уводившей прочь смущенного молодого итальянца: «Fantastico!»
Никто не знал, сколько еще продлится вторая мировая война; никто не мог предсказать, сколько из этих молодых людей сумеют вернуться к своим семьям в Европе. В тот день на платформе Йерсоненда царил дух окончательности — или непредсказуемости; предчувствие грядущих великих времен.
Это чувство разделял и член магистрата, открывший журнал распределений и усевшийся за стол, установленный на платформе. Он сделал знак дежурному лейтенанту и переводчику подойти поближе. Ритуал должен сделать честь Йерсоненду, решил он. Это вам не аукцион скота.
Военнопленные склонили головы, удивившись, что член магистрата начал процедуру с молитвы.
Просьбы и обещания, обращенные ко Всемогущему, переводились потеющим переводчиком, который размахивал большим носовым платком, доводя импровизированную версию молитвы до молодых людей. И это был первый намек на то, что их ожидало.
Адвокат Писториус, засунув большие пальцы под подтяжки, подошел к столу. Он представился итальянцам, как человек закона и гражданский лидер. Переводчик перевел урывками. Всем было очевидно, что он мучительно ищет итальянские соответствия некоторым словам — возможно, он слишком долго прожил в Африке. Нам нужен молодой человек, объяснял Писториус… Все остальные чувствовали себя, как на иголках, пока он подыскивал нужные слова. Переводчик утирал лицо своим платком. Нам нужен… Писториус, наконец-то, нашел слова: поскольку у них большое хозяйство, им нужен молодой человек, который будет достаточно сдержан относительно дам, потому что — тут он кивнул в сторону скамеек, где сидели, прикрывшись зонтиками, его дочери — наш Отец Небесный доверил ему праведное воспитание двух девиц. Он по привычке подвигал плечом и продолжил разъяснения. У него и его жены есть стремление в отношении дочерей: они должны в белых платьях выйти замуж за крепких парней-африкандеров. И, разумеется, люди не могли не припомнить этих слов много лет спустя.
Адвокат Писториус объяснил, что он подыскивает парня, который сможет со страстью приготовить спагетти, но сможет также осторожно и бесстрастно отвезти его дочерей на форде туда, куда им нужно — на уроки игры на пианино, в класс конфирмации и все такое, потому что, воспитывая детей, родители должны обеспечить их всем, чем могут.
Головы в ожидании повернулись к молодым итальянцам. Переводчик переводил, запинаясь, зато непристойно размахивая руками, дергая бедрами и гримасничая, когда показывал на свои гениталии. В воздух немедленно взметнулся лес рук. Молодые фермеры разразились хохотом. Миссис Писториус вскочила на ноги, схватила дочерей за руки и в гневе метнулась прочь. Она ждала мужа в новеньком, с иголочки, черном форде, припаркованном под перечным деревом перед зданием вокзала.
В конце концов ее муж пришел к машине с молодым человеком, который шел, повесив голову, потому что понимал, за что его выбрали: половину его лица покрывало ярко-красное родимое пятно. Кроме того, он слегка прихрамывал, но, как позже объяснил Писториус жене, для того, чтобы приглядывать за слугами и поставками, совсем необязательно быть спортсменом.
На станции подробно рассказали трагическую историю молодого человека. Через переводчика он поведал, как его усыновил священник, согрешивший с флорентийской вдовой — его матерью. Отец лишился духовного сана и открыл небольшую тратторию рядом с Ponte Vecchio, где и научил своего сына готовить спагетти.
Звали молодого человека Лоренцо, но слуги быстро начали называть его Пощечина Дьявола, потому что верили, что дьявол в наказание отметил ребенка грешного священника, влепив ему пылающей рукой пощечину.
Миссис Писториус решила, что молодой человек не добавляет изящества ее кухне и столовой. Ей хотелось светловолосого юношу, такого, чтобы он стоял, сильный и гордый, позади ее стула во время обеда, в белой куртке и черном галстуке-бабочке, перекинув через руку белое полотенце.
Она соглашалась с адвокатом Писториусом, что опасность есть опасность, что ее следовало избежать любой ценой, да только уродство — это уродство.
— Косолапый! — жаловалась она на званых чаепитиях. — Он является, как плохие новости, хромает по деревянным полам, из кладовки в кухню, потом в столовую.
А летом дьявольская метка пылала, как горящие угли. Слуги высказывают предположение, дрожа, пожаловалась она однажды пастору, что красная метка подожжет подушку итальянца, и весь дом сгорит. Возможно ли такое? — спрашивала она пастора.
Тем временем из обрывков разговоров других итальянцев стало ясно, что переводчик все переврал; вдобавок ко всему прочему, юный Лоренцо Пощечина Дьявола был вовсе не поваром, а плотником. А его отец на самом деле был бедствующим бродячим торговцем. Историю о священнике, вдове и живописном ресторане в окрестностях Ponte Vecchio переводчик сочинил, чтобы осчастливить публику.
А может быть, таким образом переводчик отомстил стране и людям, которые так и не приняли его за все те годы, что он жил иностранцем в Кейптауне, и которые за все те годы, что ждали его впереди в Йерсоненде, не дали ему возможности почувствовать себя одним из них. Потому что он тоже остался здесь. Когда всех молодых людей распределили по семьям и пустой поезд готовился к отправке, переводчик решил, что ему не хочется возвращаться в Кейптаун, наводненный правительственными буянами-солдатами, и что он теперь свободен от всех обязательств.
Он осматривался, разглядывал деревья, гору и равнины. Есть ли здесь место, чтобы остаться? — спрашивал он. Ему сказали, что спать он может наверху, в старом Дростди. Так он и начал работать на генерала Тальяарда, охотника за сокровищами, владельца старого Дростди, а в последующие годы принял участие в золотоискательских экспедициях, которыми генерал оттуда и дирижировал.
Накушавшись досыта поисками золота и сокровищ, он открыл паб и назвал его «Смотри Глубже»; после им управляли его сыновья и внуки. В этой самой пивной Джонти Джек имел обыкновение подробно излагать историю Спотыкающегося Водяного.
По прихоти судьбы единственным йерсонендцем, сделавшим удачный выбор, когда прибыли молодые итальянцы, оказался Карел Берг. Поскольку Немой Итальяшка ничего не слышал и не говорил, ему пришлось изыскивать другие способы объяснять йерсонендцам, каким ремеслом он владеет. Когда все поднялись на платформу и выстроились перед членом магистрата и собравшимися там людьми, он поднял камень. Это был овальный кусок бурого железняка, который, должно быть, валялся там долгие годы, и о него спотыкалось множество ног.
Он поднял камень над головой. Писториус и Лоренцо Пощечина Дьявола только что ушли, наступила очередь Карела выбирать себе работника. Его взгляд тут же остановился на парне с камнем. Господи, подумал он, не может такого быть. Неужели это просто совпадение? И все-таки он объяснил через переводчика, что ему необходим человек, который умеет работать с камнем и другими природными материалами; может, тут есть кто-нибудь, умеющий рубить мрамор или помогавший при строительстве какого-нибудь собора?
— Кто-нибудь, — поэтично объяснял Большой Карел, — с сердцем, расположенным к воде, и с каменной волей.
И, не обращая внимания на лес рук, вскинутых в воздух, Большой Карел позвал Марио Сальвиати:
— Вот ты.
Переводчик повторил то же самое по-итальянски, но Немой Итальяшка и ухом не повел, и Большой Карел поначалу испугался, что он — идиот. Но другие молодые люди начали показывать на свои рты и уши и трясти головами, и он понял. Большой Карел обратил внимание, что Немой Итальяшка ростом ниже, чем он сам, что грудь у него объемная, а сложения тот такого же крепкого, как он сам, а то и крепче.
Большой Карел увидел кисти рук, слишком крупные для самих рук; увидел, что ступни итальянца слегка вывернуты наружу, словно он готов поднять что-то тяжелое.
В свою очередь, Марио Сальвиати увидел крупного мужчину, коричневого мужчину, как ему показалось в первый момент, но потом он подумал — может, это индеец? А под конец решил, что этот человек в шляпе, цветисто жестикулирующий, просто проводит очень много времени на солнце. Он белый, да, думал Марио, и он очень важный человек. И деньги у него есть: только взгляните на его золотые часы и дорогую куртку, на ботинки ручной работы и кожаный ремень. И стоит он отдельно от других фермеров. Интересно, гадал Немой Итальяшка, он настолько выше всех или они просто выгнали его?
Большой Карел подошел к Немому Итальяшке, взял у него из рук камень, рубящим движением провел по нему ребром ладони и вопросительно взглянул на мужчину перед собой. Немой Итальяшка ощутил, как вокруг них сгущается тишина — даже на скамьях и среди молодых фермеров. Он церемонно взял камень из рук Большого Карела и исконно итальянским жестом драматично поднес камень к губам и поцеловал.
Этим же вечером ошибки подвыпившего переводчика стали очевидны во многих домах. Домашние хозяйки тыкали пальцем в подставки для специй и страстно вскрикивали:
— Спагетти! Спагетти!
А молодые люди беспомощно пожимали плечами.
Портной склонился над автомобильным двигателем и начал чесать в затылке.
И только Большой Карел и Немой Итальяшка умиротворенно сидели рядом и созерцали друг друга, зная, что их понимание было контрактом, высеченным в камне; понимание достоверности и долговечности. Строительство канала стремительной воды, согласно непреложному Закону Бернулли, могло начинаться.
Да, думала Бабуля Сиела Педи, стоя на краю платформы и глядя на все происходящее, да, слава Богу, мы не всегда знаем, какая часть нашей горестной истории уже завершилась, а какая еще ожидает нас.
Именно в таких случаях — когда ты просто чувствовал, что события, разворачивающиеся сейчас, будут иметь значительные последствия в будущем — Бабуля Сиела понимала, что не в силах нести бремя своих несчастий; когда ее одолевали воспоминания, воспоминания о долгом путешествии на быке, впряженном в черную повозку, перевозившую золото, и она сокрушалась о прошедших годах и сетовала на бессердечность судьбы, на жестокую руку войны.
— Я думала, что это будет последняя война, — бормотала она, — когда англичане поставили буров на колени. Я думала, все кончилось, и нас ожидают лишь мирные годы. А теперь все началось сначала, и вот она снова здесь, и людей, как скотину, посылают в места, где им вовсе не хочется находиться, в точности, как меня, когда папаша адвоката Писториуса похитил меня из моего дома, этот фельдкорнет с рыжей бородой и сверкающими синими глазами.
— Вы только посмотрите, как храбро ведут себя эти молодые люди: гордая осанка и рукопожатие, да еще и глазки строят молоденьким женщинам на платформе. Но я, Сиела Педи, женщина, приехавшая в Йерсоненд верхом на быке, вижу по их глазам, что они на самом деле чувствуют.
Она смотрела на мрачные утесы Горы Немыслимой и не знала, что капитан Гёрд — человек, о котором она слышала в 1902 году, когда приехала сюда с повозкой золота, сидит на другой стороне платформы и рисует: капитан Гёрд, охотник и художник, путешественник, контрабандист, поклонник женщин кои; художник, чьи рисунки покупали аристократы и короли, сидит у дальнего конца пыхтящего паровоза, возле выстроившихся в ряд красных пожарных ведер. Его пальцы заляпаны краской, как радугой. Он сидит на трехногой табуретке. Перед ним установлен раскладной стол. За его спиной, скрестив руки на груди, стоит его проводник, Рогатка Ксэм, с пером на шляпе и таким выражением лица, словно он уже сказал, что с него довольно, нервы его на пределе и он не сможет больше мириться с буйными выходками капитана.
На столе перед капитаном выстроились маленькие бутылочки и кисти. Он рассматривал молодых итальянцев и паровоз, женщин, крутивших зонтики, и мужчин в сапогах. Он наклонялся над рисунком, потом снова смотрел вверх, следя взглядом за трубами и колесами паровоза и старательно вымеряя их в стремлении запечатлеть сцену.
Он перенес свою неугомонность и кочевые привычки из жизни в смерть; он все еще спешил запечатлеть все. Даже его конь беспокойно топал ногой. И там же, на раскаленном паровом котле черного паровоза, рядом с трубой, все еще выплевывающей клубы дыма, с удобством расположился ангел, расслабив и слегка раскинув большие крылья и наблюдая за этой сценой. Он то и дело ловил блох у себя в перьях, а из-под его ягодиц стекала на изгиб паровозного котла тонкая белая струйка.
Бабуля Сиела так пристально следила за Большим Карелом Бергом, потому что была из одной эпохи с его отцом, Меерластом Бергом, и его матерью, Ирэн Лэмпэк, красавицей, индонезийской манекенщицей и модисткой. Да, казалось, словно крупный костяк Меерласта Берга вернулся под широкополую шляпу его сына. Большой Карел стоял на обеих ногах, в то время как его отец потерял одну и хромал на искусственной, но широкие плечи были те же самые, и роскошные волосы, и посадка головы; жесты были такими же напыщенными, а голос — таким же громким. Но и утонченность матери, Ирэн Лэмпэк, тоже проявилась в Большом Кареле. Это сразу было заметно по тому, как он слегка склонял голову, разговаривая с кем-нибудь; как он здоровался с каждым, пожимая руку, и останавливался для беседы, отдавая человеку все свое внимание. Это заметно было и по его профилю: изящно вырезанным губам и восточным векам.
Бабуля Сиела угадывала в Большом Кареле и беспокойность Меерласта; она знала, что под необузданными жестами скрывается боль. Как и его умерший отец, он потратит всю свою жизнь на поиски воды, чтобы напоить иссохшие места внутри себя.
Невидимый капитан Гёрд склонился над работой. Он вдохнул резкий запах краски, сумев запечатлеть образ коренастого Марио Сальвиати, поднявшего над головой камень. Он был блестящего золотого цвета — того же оттенка, что пропитал ангела, которого он уже нарисовал на черном паровом двигателе.
Золото, думала бабушка Сиела Педи. Золото — всегда золото.
Вода, конечно; и страусиные перья; но в конце концов все возвращается к неуловимому золоту.
Когда она повернулась и увидела, что все уже уходят, во рту у нее появился горький привкус. Стол члена магистрата убрали, служащие складывали списки распределения в портфель, перед станцией набирали обороты моторы автомобилей, констебли разрешили своим лошадям напиться из красных пожарных ведер.
Черная тень ангела скользнула по платформе, по освещенной солнцем дороге и исчезла, когда паровоз постепенно набрал скорость. Машинисту пришлось встать на специальный поворотный круг, и паровую машину с громким шумом и шипением пара перецепили в конец состава. Теперь ее нос смотрел в сторону Кейптауна, и шумные правительственные солдаты быстро загружались в поезд, располагались с удобствами в пустых вагонах и бурно махали руками начальнику станции.
Поезд тронулся с места и вскоре исчез за деревьями. Когда Бабуля Сиела обернулась, ей почудилось, что она уловила в воздухе слабый запах краски. Но капитан Гёрд и Рогатка Ксэм уже собрались и ускользнули прочь. Запашок краски еще немного повисел в воздухе и тоже испарился. Она вздохнула. Ах, эти постоянные попытки зарисовать вещи, заставить их выглядеть по-новому; попытки остановить и замаскировать! Вы ничего не сумеете мне об этом рассказать, думала она. Это история моей жизни — и Йерсоненда.
Джонти Джек направил телескоп на каменный коттедж. Время от времени перед линзами возникал зеленоватый мазок — одна из сосен, что раскачивалась от ветра между ним и каменным домом. С тех пор, как Инджи появилась в Йерсоненде, возле телескопа постоянно стоял стул. Джонти следил за передвижениями Инджи лунными ночами, когда она появлялась, чтобы на свежем воздухе встряхнуть серебристыми волосами, и долго стояла снаружи, прежде чем вернуться в дом. Тогда он отправлялся в постель и видел во сне, как Инджи идет между деревьями в ночной рубашке, идет сквозь темноту прямо к Спотыкающемуся Водяному, который светился на своем месте, прикованный к земле. Джонти видел, как ее пластичность и грация подхватывались ветром и летели прямо к крылу и бедру водяного, к его плавнику и мускулистой, выгнутой дугой спине; и Джонти слышал крик водяного — радости или боли, он сказать не мог — ликующий, как крик орла, и просыпался из-за него. И слышал собственный голос: «Как крик орла!»
Так проходили теперь его ночи, и дни были не лучше. Инджи завладела им, как лихорадка. Он поднимал кусок дерева — и видел ее тело, взывающее из глубины об освобождении. В гладкости прохладных резцов тоже было что-то от нее, а первая затяжка марихуаны вобрала его в себя, как объятие. Джонти сидел у телескопа и смотрел на тихую дорогу. И внезапно, словно ее призвали, на дороге появилась она, она шла с волосами, стянутыми в бесстыдный конский хвост, в неизменных солнечных очках, на ее щеках и нижней губе блестел белый солнцезащитный крем. Она надела зашнурованные ботинки, а между лопатками к ней, словно маленькая обезьянка, прильнул небольшой рюкзачок. Ее красивые ноги потрясли Джонти, будто он видел их в первый раз.
Он отпрянул от телескопа, потряс головой и снова посмотрел. Она исчезла, и пришлось поспешно осмотреть улицы, чтобы отыскать ее под плакучей ивой у шлюзовой перемычки.
Она наливала себе кофе из термоса и отламывала кусочки от буханки хлеба, которые и ела с сыром. Свою простую еду она разложила на белой салфетке рядом с собой.
Джонти наблюдал за ней, пока она не повернулась и не посмотрела прямо в объектив. Какое-то мгновенье ее лицо было прямо перед ним, рядом с ним. Очки она сняла, и он увидел встревоженные глаза над жирными мазками крема и руку, рассеянно откинувшую в сторону прядку волос. Увидит ли она его? Увидь меня! — шепнул в его голове маленький голосок, но Джонти понимал, что она видит только гору, и темный лес, взбегающий вверх, к ребру ущелья, а там, над скалами и ущельями, широкую грудь Горы Немыслимой.
Джонти выругался и встал со ствола дерева, который положил на две опоры рядом со Спотыкающимся Водяным. Он внимательно изучал отметины, оставленные его резцом на дереве. Облик изменился, превратился во что-то другое. Теперь там лежала Инджи с распущенными волосами, перекинутыми через руку, и — поскольку она слегка повернулась набок — одна ее грудь оказалась ниже другой. Изгиб живота и бедро исчезали, переходя в необработанное дерево, и оставались там; прекрасная лоснящаяся форма, расплавленная в неукротимой сущности.
Джонти взял резец и деревянный молоток и начал яростно кромсать дерево. К тому времени, как он прервался, чтобы заварить себе чая из конопли, с него капал пот, а спина болела. Теплая жидкость вскружила голову, Джонти засмеялся, и продолжил работу, и забыл о времени. Он добрался до шеи, до ее плеч, и продолжал работать над деревом, находя в нем дыхание, плавность линий и тепло.
— Инджи, — сказал он, а когда взглянул вверх, вдруг увидел ее, стоявшую над ним, уставшую от ходьбы, мокрую от пота, с кривоватой усмешкой.
— Я помешала?
— Но… я… — Джонти посмотрел на белую плоть перед собой, на рассеченное бревно, на щепу, которую он срезал, чтобы раскрыть ее наготу внутри дерева, уязвимую и робкую под его руками. Он пошарил руками за спиной, но ничего там не нашел. Он споткнулся о молоток, кинувшись в дом, и вернулся оттуда с одеялом, которое набросил на бревно. И в тот миг, когда Джонти повернулся к Инджи, он осознал, что в этом на стволе на козлах и видеть было нечего; он еще работал, срезая ненужное, счищая излишки, заглаживая. Еще не было никакой узнаваемой формы.
— Я…
— Джонти, — сказала она и выглядела при этом растерянной. — Мне очень, очень жаль. Я не должна была приходить, не сейчас…
— Нет, пожалуйста, сядь. Сядь здесь. — Он скинул резцы со стула рядом со своим и тут же сообразил, что она, должно быть, заметила другой стул, так откровенно поставленный перед телескопом. Джонти быстро убрал его, и они сели, неудобно, опять абсурдно церемонно.
— Ты работаешь, — сказала Инджи совершенно ни к чему, показывая на бревно под одеялом, словно в этом было некое сиюминутное значение.
— Да, да, все время что-то состругиваю…
Джонти потер свои руки. Он видел, как она на него смотрела — вопросительно, как слегка раздувались ее ноздри, а взгляд упал на чайник с остатками конопляного чая.
— Хм… — протянула она и расхохоталась.
— Глоточек?
— Хм, — хихикнула Инджи.
Он принес кружку.
— Слушай, — произнесла Инджи, когда Джонти налил ей чая, — мне на днях придется освободить каменный коттедж. Приезжают какие-то американцы.
— Охотники на куду.
— Да, так мне и говорили. — Инджи подождала, чтобы Джонти спросил ее о дальнейших планах, но он продолжал сидеть, глядя на деревья. — Мне нужно найти жилье, — сказала она и поспешно добавила на случай, если он решит, что она напрашивается на приглашение, — где-нибудь в городе.
Он немного подумал.
— Все, кто проезжал через нас все эти годы, останавливались в Дростди.
— Дростди?
— Да. Вот, посмотри. — Он подвел ее к телескопу. — Вон там, около пальм. Видишь башенки и фронтон?
— А кто там живет?
— О… — Джонти помахал рукой, словно отгонял от лица муху. Инджи узнала жест — точно такой же сделал лавочник, когда не хотел разговаривать с ней в тот день. Это йерсонендский жест уклончивости, подумала она, и довольно резко спросила:
— И что это значит? Никто не живет?
— Это жилье для путешественников, — грубо ответил он и отвернулся. Инджи видела, что он не хочет больше говорить об этом, и от нее не ускользнули выбранные им слова «кто проезжает через нас» и «путешественники». Он что, пытался подчеркнуть, что, по его мнению, она заехала сюда по пути куда-то еще? Или это мягкий упрек: путешествуй себе дальше, здесь для тебя ничего нет?
Хотелось бы ей сказать ему напрямик: «Я хочу купить эту скульптуру, а потом я хочу вернуться в Кейптаун». Но она боялась ускорить этим окончательный и безоговорочный отказ. И еще не была готова вернуться в художественную галерею.
Дни шли, и она все больше и больше расслаблялась здесь. В простом ритме этого места было что-то, позволяющее ей забыть о распрях и тайных интригах в художественном мире ее родного города.
Инджи вернулась туда, где они сидели, и протянула кружку, чтобы Джонти налил ей еще чая.
— Я обращусь в Дростди, — сказала она тоном, завершающим обсуждение. Молчание Джонти заставляло ее чувствовать себя неуютно, но потом она поняла, что он просто полностью расслабился.
Инджи развязала шнурки, сняла ботинки и носки, поерзала чувствительными, мягкими ступнями по земле и снова села.
Джонти наблюдал за ней.
— Городские ножки, — поддразнил он. Она засмеялась.
Они сидели, упершись локтями в колени. Инджи уткнулась носом в пустую, теплую кружку.
— Какое блаженство, — вздохнула она.
— Хм… — пробормотал Джонти.
Инджи показала на бревно на козлах.
— Что ты делаешь? — небрежно спросила она, совсем забыв о том, как чуть раньше извинялась.
Джонти резко посмотрел на нее. Что ей известно? — гадал он, и в нем поднималось что-то вроде раздражения. Можно ли ей доверять? Притащилась сюда без приглашения, чувствует себя, как дома.
— Ничего, — буркнул он, поднялся и скрылся в доме, где начал суетиться, переставляя с места на место горшки и сковородки на дровяной плите, а потом занялся починкой сломанного деревянного молотка. К тому времени, как Джонти снова вышел наружу, Инджи и след простыл. Ее пустая кружка стояла на земле рядом со стулом. И, как обвинение, шаркающие следы на земле и стул, поставленный обратно к телескопу. Как быстро, подумал он. То, что всегда случается со мной, случилось снова, и так скоро.
Когда Инджи Фридландер припарковала свой желтый «Пежо»-универсал под большими дубами перед старым Дростди, она представления не имела, что ее ждет.
В самом Дростди на краю кровати сидел старый генерал, сердито глядя на радиопередатчик, висевший на стене рядом с его кроватью, так что всякий раз, очнувшись ото сна, ему достаточно было сесть, спустить ноги на леопардовую шкуру и включить его.
С потолка свисала старая москитная сетка и укутывала ему плечи. Вокруг радио стояли книги в кожаных переплетах, заполненные картами и таблицами, такие старые, что стоило ему чересчур быстро взять какой-нибудь томик, как страницы летели на пол.
Пожелтевшие карты на стенах были в пятнах от насекомых и помета гекконов. На полу валялись карты, скрученные в рулоны, и два датских дога положили головы на стопки книг, словно слушали статистический треск из радиопередатчика и прислушивались к бормотанию генерала, водившего пальцами по большому глобусу.
Всякий раз, как его охватывала жажда золота, генерал начинал быстрее вращать глобус Оба пса, Александр и Стелла, привыкли к царапанью и шуршанью длинных пальцев по поверхности глобуса, когда те скользили по градусам широты, ползли вверх по горам и вниз по линиям побережья, особенно по тем местам, где основные течения омывали континенты.
Видно было генеральскую форму, висевшую в шкафу, а на стене громоздились сабли и ружья. Там же висели фотографии старых воинов с забытых войн, флаги, пробитые пулями или шрапнелью, а ночами, если внимательно прислушиваться, когда старик спал под москитной сеткой, зажав в руке пистолет, можно было услышать всхлипыванье юных солдат, умиравших на полу, там, где сейчас лежали и дергались во сне датские доги.
В Йерсоненде упорно держался слух, что старый генерал держал взаперти в задней комнате женщину — несчастную девушку без лица.
Рядом с комнатой женщины была спальня каменотеса Марио Сальвиати, старого человека, который сидел у фонтана во внутреннем дворике Дростди с камнем в руке: тем самым камнем, который он протянул Большому Карелу в день своего появления на железнодорожной станции; в тот день, когда портные стали пастухами, а каменщики — дворецкими.
Со временем Инджи попытается разобраться, сколько правды содержится в этих историях, но сейчас она сидит в «Пежо», вспоминая Джонти Джека и скульптуру, спрятанную под одеялом. Я не смогу быстро купить эту скульптуру, поняла она. Сначала надо будет завоевать доверие этого человека, а как-нибудь потом, когда он станет более здравомыслящим, чем во время их последней встречи, ей придется убедить его, что скульптуре самое место в фойе Национальной Галереи.
Инджи подумала о жадных лицах министра и спикера и вздохнула. Тут большой пес сунул морду в открытое окно и загадочно посмотрел на нее. Его голова была на одном уровне с окном автомобиля.
Инджи с трудом сглотнула.
— И как тебя зовут? — спросила она, но пес по-прежнему не проявлял никаких признаков доброй воли. Его усталые, мудрые глаза сосредоточились на ней. Инджи боялась выйти из машины. Ей казалось, будто пес взял ее в плен. Позади него клевала что-то стайка курочек-бантамок с покрытыми перьями ногами. Инджи несколько минут смотрела на них, потом рискнула пошевелиться. Пес зарычал, не убирая голову из окна.
И вот Инджи пришлось сидеть там, в машине, в тени дерева Через четверть часа она услышала бой часов в доме. В деревьях ворковали голуби. Веки пса отяжелели, глаза закрылись. Он негромко всхрапнул. Какая нелепость, подумала Инджи, и только собралась шевельнуться, как пес снова зарычал, не открывая глаз. Она покорно опустилась обратно на сиденье. Может, лучше подождать. Законное время для отдыха, решила Инджи — еще одно городское ощущение, не имеющее здесь никакого значения, потому что старый дом со своим фронтоном, широкой опоясывающей верандой и запущенным садом, сохранившим определенную упадническую элегантность, был пронизан духом безвременья.
Сидя на краю кровати, старый генерал, не имеющий понятия о молодой женщине в «Пежо», бормотал экзотические названия в микрофон радио — названия давно забытых галеонов и фрегатов; призрачных кораблей, плававших только в сердцах охотников за сокровищами вроде него самого.
Он знал все наизусть: даты, когда они затонули, подробности крушения, как они тонули, их потери, высоту волны и морское течение, тоннаж и количество спасательных шлюпок, паруса и паровые машины, боровшиеся с волнами, остовы, наполовину похороненные в песке, как разинутые рты черепов, выставленные для разложения и для прибрежных ветров, полуутонувших людей, спасшихся на плотах, которые сносило все дальше и дальше в море, и они медленно умирали от обезвоживания и чернели, как сушеная сельдь, съеживались и становились загрубевшими в своей смерти, а потом их подбирали корабли, зашивали в парусину и снова бросали в море…
Подобные образы проносились в голове генерала, пока он сидел перед картами, натягивая на себя москитную сетку, пока воспоминания о смерти, и бурях, и морской соли не делались непереносимыми. Он был одним из племени вымирающих охотников за сокровищами — последним из тех, кто нырял за сокровищами в затонувшие галеоны, движимый мечтами о золотых монетах и драгоценностях, ждущих его под песком. Алчность удерживала в жизни людей такого сорта, а их даты рождения тонули, как затонувшие шхуны, и погружались все глубже в песок, и волны времени омывали их до тех пор, пока они не становились потерянными навсегда: люди без возраста, охваченные жаждой золота и вечной верой в великую находку; люди, которых поколение за поколением оберегали датские доги. Потому что если желание твое достаточно сильно, знали люди, подобные ему, ты сумеешь победить даже саму смерть.
В тот самый день, когда Инджи появилась в Дростди, генерал получил по передатчику сообщение от своих агентов о поисках, греющих его сердце. Потрескивающее сообщение о Четвертом Корабле пришло с запада страны. Голландский служащий, Ян ван Рибек, посланный в 1652 году Голландской Вест-индской компанией, чтобы основать на мысе Штормов восстановительную базу, прибыл туда на трех небольших кораблях — это знали все. Но лишь избранные, которые рыскали по шарику в поисках сокровищ, знали, что был и еще один корабль, забытый историками. На Четвертом Корабле перевозили золото, которое требовалось ван Рибеку, чтобы выторговать свой путь через моря в случае нужды, а также путь через Африку. Этот корабль сошел с курса из-за встречного ветра.
Три хорошо известных корабля — «Рейгер», «Добрая надежда» и отважный «Дроммедарис» наблюдали за облаками, курившимися над Столовой горой с места, известного теперь, как гавань Столовой горы. Четвертый Корабль затонул в холодном течении Бенгуэла на западном побережье Африки, недалеко от устья реки Большая Гэриеп.
План усложнялся, судя по трескучим сообщениям из приемника генерала, и он разворачивал карты и обводил на них круги при помощи парочки компасов. Он оттолкнул с дороги пса, перелистывая книги и вращая глобус — появились доказательства, проливающие свет на предположение, что Четвертый Корабль пытался ускользнуть от пиратского капера с командой, набранной неизвестно где.
Скорее всего, Четвертый Корабль подвергся разграблению прежде, чем затонуть; возможно, пиратский корабль тоже затонул после пушечной стрельбы, с такелажем, перепутавшимся, когда два судна столкнулись в открытом море и люди напали друг на друга с саблями и мушкетонами.
Кто знает? Под поверхностью сказки поблескивает золото; сверкающие приливы воображения омывают сокровища, а время от времени, если свет упадет правильно, золото сверкает на дне океана, притягательное, чувственное, невыразимо желанное. Генерал знал об этом все, сидя в одиночестве в своей спальне с увеличительным стеклом, дрожащим над картами и старыми рукописями.
Миллионы Крюгера были вторым кладом, заставлявшим его обливаться холодным потом, принесшим ему приступы застарелой малярии, когда он шел по горячему следу: рюкзаки, полные золотых фунтов, золотые бруски и другие сокровища, которые Пол Крюгер пытался вывезти из страны, когда англичане вторглись в две республики буров в начале двадцатого столетия.
Некоторые охотники за сокровищами утверждали, что золото с Четвертого Корабля было обнаружено кавалерией Пола Крюгера, расплавлено и обращено в фунты для покупки пушек в Германии, винтовок во Франции и провизии в Капской провинции во время войны.
В тот день, как раз тогда, когда Инджи для пробы протянула руку к внушительной собачьей голове, пришло новое сообщение о золоте Крюгера. Инджи легонько погладила Александра, он открыл глаза и с обожанием посмотрел на хорошенькую девушку, так нежно прикасавшуюся к нему. В это время через аппарат генерала, запинаясь, шел факс; старая сангома (ведьма-знахарка), сообщалось в нем, умирающая от голода старая ведьма далеко с севера, призвала воспоминания и видения с помощью духа своей матери, тоже сангомы: старые истории о долинах с деревьями, одно из них — огромный пустотелый баобаб, печально кланяющийся закатному солнцу. В ста шагах от него находится невысокий холм с грудой камней, один из которых имеет отчетливую форму профиля бородатого мужчины. Во время двенадцатого удара часов в Новый Год, и только в это время, кончик носа мужчины отбрасывает тень рядом с муравейником. Если отметить это место каблуком и рыть там, найдешь монеты, которые, сверкая, выскальзывают из рук, скользкие, как вода, неземные, словно держишь между пальцами солнце.
В одном дне пути на юг от города, в котором нет железной дороги, виделось старой сангоме, а генеральские агенты записывали, пока старуха хрипела над пророческими костями, и глаза мужчин желтели и сверкали, как у леопарда.
Когда она договорила, они убили ее. Она умерла, и их лица запечатлелись на ее сетчатке, а дверной молоток в виде большой медной львиной головы на двери Дростди под рукой Инджи Фридландер оказался неожиданно холодным. Как будто сегодня зимний день, подумала она, или день лихорадки и болезни.
Когда дверь открылась, Инджи отшатнулась от запаха целебных мазей, застоявшейся воды в фонтане, винограда, гниющего на плитках внутреннего дворика, перьев попугая и неожиданного павлиньего крика, перекрывающего треск радиопередатчика. Инджи уставилась на женщину средних лет.
— Здесь можно остановиться? — нервно пискнула девушка.
Как ввести глухонемого человека в новый город и новую жизнь?
Нужно внимательно следить за ним, решил Большой Карел Берг, и замечать, на чем останавливается его взгляд. Потом приносить ему эти вещи или отводить его к ним. Так ты найдешь путь к его сердцу и сделаешь из него преданного партнера.
В первое же утро после прибытия итальянцев в Йерсоненд он пошел будить Марио Сальвиати в пристройке позади своего дома. Он с удивлением увидел, что спящий мужчина все еще держит в руке камень, который нашел вчера около рельсов и поднял вверх.
Большой Карел поставил рядом со спящим кружку с кофе, слегка потряс его за плечо и пошел на переднюю веранду, где сидела и дожидалась его Летти Писториус. В это утро у нее снова был далекий, замкнутый взгляд — вчера вечером она припомнила что-то, однажды сказанное ей Большим Карелом. Он не помнил, что это было, но вот она сидела там и размышляла об этом. Он поднялся по ступенькам, она подняла голову и спросила:
— Ты что, собираешься тащить с собой этого немого на Равнины Печали? Он хоть понимает, зачем он здесь?
— Если бы ты подарила мне сына, — огрызнулся Большой Карел, взяв свою кружку с кофе, — который смог бы помочь мне с моим проектом, мне бы не потребовалась помощь иностранца.
— В тот день, когда ты услышишь меня, получишь своего сына.
Забыв про кофе, Карел вскинул вверх руки, и горячая жидкость выплеснулась на него.
— Да ты знаешь, Летти Писториус…
Внезапно рядом с ними оказался Марио Сальвиати, стоявший на нижней ступеньке лестницы. Он надел чистую белую рубашку и гладко причесал влажные волосы. Карел увидел все тот же камень между его большим и указательным пальцами. Он медленно выдохнул. Когда Карел повернулся к Летти, ее уже не было. Он снова обернулся к Марио Сальвиати, но и тот исчез. Карел стряхнул с руки капли кофе, взял шляпу и медленно побрел по саду до того места, где рядом с рыбным прудиком сидел на корточках Марио Сальвиати. Они немного посмотрели на золотую рыбку, потом Карел поманил итальянца за собой.
Двое мужчин обошли дом и вошли в мастерскую, просторную, выходящую на север комнату с большими окнами. Большой Карел толкнул дверь, и Марио Сальвиати удивился, увидев поток света, струившийся в помещение, и большие верстаки, заваленные измерительными и прочими инструментами. Карел наблюдал за итальянцем, медленно передвигавшимся между столами. Тот взял в руки буссоль, потом медный ватерпас. Долго стоял возле теодолита, подержал в руках телескоп. Но дольше всего он задержался возле резцов и деревянных молотков, брал резцы по одному, взвешивал каждый в руке. Посмотрел на Карела и улыбнулся.
Карел дал ему возможность продолжить осмотр комнаты, но итальянец быстро вернулся к камнерезным инструментам. Тогда Карел подвел его к столу в углу комнаты, на котором лежали землемерные карты и несколько мелкомасштабных моделей мостов и плотин. Карел убрал ткань, скрывавшую тщательно сделанную масштабную модель, которая стояла на его собственном столе.
Они начали рассматривать ее: это была Гора Немыслимая — даже новоприбывший не мог ошибиться — и городская плотина; вдоль нее извивалась железная дорога; виднелись городские крыши; позади горы простиралась широкая каменистая равнина. Потом Сальвиати наклонился, потому что указательный палец Карела медленно полз по местности. Движение пальца началось на городской плотине и продолжалось по тонкой серебряной линии, тщательно начерченной там. Линия бежала от плотины, вверх к горному хребту, через гору и выстреливала через равнину.
Карел стоял перед итальянцем. Тот же указательный палец он прижал к груди Сальвиати. Они немного постояли так и вдруг поняли, что Летти следит за ними через окно. Карел в приветственном жесте поднял руку, но она отвернулась.
Большой Карел вытащил из комода кожаный мешок. Подошел к резцам и тщательно отобрал шесть самых прочных, разных размеров. Марио Сальвиати наблюдал за ним. Карел по одному взвесил резцы в правой руке. Потом скатал мешок с резцами и перевязал его ремешком. Шагнул к Марио Сальвиати и протянул ему мешок.
— Это твое, — произнес Карел. Сальвиати не слышал его, но понял. Часом позже, когда они ехали верхом мимо городской плотины, он придержал своего коня, и тот на голову отстал от жеребца Большого Карела, с левой стороны. Так Марио Сальвиати и ездил впоследствии, во все те дни, что простирались перед ними. Этого Карел и хотел. Этого Летти Писториус, слишком хорошо знавшая своего мужа, и боялась.
Со временем это стало известным под названием «канал стремительной воды» — акведук, созданный Карелом с помощью Немого Итальяшки и Закона Бернулли. Канал, сверкавший, как след змеи и отводивший излишки воды от заново построенной по другую сторону каменистой равнины плотины в Йерсоненд.
Немой Итальяшка, человек, который не мог говорить, сделал так, что его услышали — громовыми взрывами динамита.
Раннее утро стало временем взрывов — или временем прятаться, как говорили жители Йерсоненда — и город часто просыпался из-за громовых раскатов с далеких равнин.
Эти взрывы сделались значительной частью жизни города. Это были дни, когда имя Карела Берга превратилось в Большого Карела Берга; это было время, когда люди начали смотреть на него снизу вверх; дни, когда земля часто дрожала; дни до того, как он стал известен под прозвищем Испарившийся Карел.
Время шло, и работа закаляла его, а солнце обжигало ему кожу, и приземистый итальянец начал походить на ящерицу. Обладая природным умением управляться с уровнями и теодолитом, которые Большой Карел заказал из Амстердама, он измерял и тесал камни, разработав систему жестикуляции, чтобы его понимали.
Вот так Марио Сальвиати отсек свои лучшие годы, говорили позже люди; каждый уложенный им камень был безмолвным словом одиночества и стремления к миру, который он оставил. Итальянец укладывал камень за камнем, обращаясь с каждым так, будто это было тело женщины, а Большой Карел заполнял мир словами и — если верить слухам — занятиями любовью, а по воскресеньям после обеда с гордостью возил гостей в своей карете, чтобы показать им котлован и строительные работы.
Деньги часто заканчивались, и Большой Карел ездил от фермы к ферме. Или говорил речи на сельскохозяйственных выставках после того, как к его лацкану прикрепляли розетку победителя (секция: кареты и лошади). Для того, чтобы приступить к серьезному делу — убедить фермеров опять раскошелиться — он обычно выбирал пивную палатку.
— Еще четыре сотни фунтов на динамит, и нужно на, — брать и привезти еще семьдесят свежих кхоса, купить второй теодолит, несколько молочных коров, чтобы они паслись в лагере, свободный доступ в лагерь для рабочих бригад и — еще раз: пожалуйста! — никаких бесед о правах рабов. И миссионеры пускай держатся подальше от моих чернокожих. Они здесь для того, чтобы работать, а не для того, чтобы готовиться ко входу на небеса.
Так звучала его мелодия, и фермеры плясали под нее. Медленно, но верно акведук стремительной воды врезался в ландшафт; в некоторых местах это была совершенно прямая линия, в других такая извилистая, словно это змея ползла ленивыми изгибами.
И они постоянно вскидывали глаза на Гору Немыслимую, все они: рабочие, Немой Итальяшка, Большой Карел Берг и все остальные, кто с трудом наскребал денег для вложения в проект или работал с ними. Неужели вода действительно сможет преодолеть угрюмый синий пик?
В Йерсоненде устраивали молитвенные собрания, чтобы даровать воде мощь и кинетическую энергию, чтобы воззвать к Господу о помощи и поддержке. Циники, без которых не обойтись, спорили на деньги, что катастрофа неминуема; оптимисты были свидетелями этих пари в надежде и ожиданиях.
Только Марио Сальвиати и Большой Карел Берг не молились, не бились об заклад и не сомневались. Они подгоняли рабочие бригады: Большой Карел своей экспансивностью, угрозами, сотнями бутылок дешевого бренди и — тайком — женщинами, которых привозил из бедных районов Порт-Элизабета; Немой Итальяшка — спокойной, напряженной работой собственных рук, которые, делаясь все сильнее и больше, стали напоминать клешни краба. Он едва мог удержать в них нож или вилку. Ноги его еще сильнее искривились, потому что он поднимал камни, глаза сузились, а брови выгорели под солнцем.
Он привык к ритуалам, которых требовал от него Карел. Иногда он, Марио, должен был ударять железным бруском по куску рельса, висевшему на дереве рядом с его палаткой. Марио ничего не слышал, но ощущал вибрацию ступнями, а рабочие в лагере начинали шевелиться. Все бригады должны были взять свое снаряжение, а после этого полагалось позвать Большого Карела — он сидел перед своей палаткой на походном стуле возле складного столика, на котором лежали развернутые планы, буссоль и пара циркулей.
Карел назначал дневные задания. Бригада киркомотыжников должна была разрыхлить землю между двумя веревками, которые натягивали там в предыдущий день, после тщательных измерений. За ними шла бригада с лопатами, а бригада с совками завершала работу. Телеги с запряженными в них быками должны стоять здесь, показывал рукой Большой Карел, чтобы передвигать камни, а телеги с запряженными мулами будут перевозить землю вон туда.
Самый лучший камень полагалось откладывать в сторону, чтобы Немой Итальяшка посмотрел его и проверил руками на текстуру и прочность; небольшая бригада помощников каменотеса приступала к работе после недолгого перерыва на отдых.
Немой Итальяшка всегда был занят, и куча камня росла, и каждый второй день камни укладывали и скрепляли известковым раствором, создавая чистый, аккуратный канал — аккуратный, не пропускающий воду, такой, словно он всегда находился здесь.
Вечером перед днем, когда планировались взрывы, Большой Карел приглашал Марио в свою палатку. Они сидели и пили граппу при свете фонаря. Большой Карел знаками объяснял, чего можно ожидать, а Марио, обследовав текстуру скального обнажения, объяснял, что может помешать работе.
Они определяли количество шашек динамита, выкладывая запалы на промасленную ткань. А потом расходились, оба слегка пошатываясь от выпитой граппы.
На следующее утро рабочие по строгому приказу оставались в лагере. Большой Карел и Марио сами размещали динамитные шашки и вставляли запалы. Большой Карел отходил в сторону, а Марио поджигал запалы, но ему было велено прятаться за спину Большого Карела на время взрыва. Прежде, чем уляжется пыль, Большой Карел уже появлялся там в пыльном облаке. Иногда он спотыкался, перебираясь через камни, и выдергивал кусты кару, но стремился подойти к яме как можно быстрее. Он ходил вокруг нее, потирая глаза, пока не уляжется основная масса пыли; тогда он мог расслабиться и как следует осмотреться. Наконец он жестом подзывал Марио: можешь подойти.
После того, как Марио внимательно осматривал место действия, он ударял по рельсу, появлялись рабочие с кирками и лопатами, повозки с быками и мулами тряслись среди свистков и криков, а Большой Карел возвращался к своей палатке, наклонив голову и глубоко погрузившись в мысли.
И тогда Марио хотелось, чтобы он мог сказать своему нанимателю несколько слов утешения. Он не знал, к чему все клонилось, но уже начинал догадываться. И он прятал это слово глубоко в сознании, словно это было нечто, что следует держать взаперти, потому что пользоваться этим слишком опасно.
Джонти услышал по «городскому телеграфу», что Инджи Фридландер справлялась, нельзя ли взять в аренду лошадь. Из разговоров в пабе «Смотри Глубже» он узнал, что она собирается съездить на Равнины Печали. Шел двенадцатый час, и Джонти уже подпирал барную стойку с несколькими другими городскими пьянчугами. То бревно доставляло ему беспокойство, потому что становилось под его руками все более безжизненным. Бармен потер глаза и умелым щелчком отправил порцию бренди по гладкой деревянной поверхности стойки к ждущей руке Джонти.
— Я слышал, как она говорила, что хочет отправиться за тайной, — сказал бармен Смотри Глубже.
— За тайной? — переспросил Джонти, опершись на локоть и развязывая шнурок, который удерживал его конский хвост. Он тряхнул длинными рыжими волосами и понял, что Смотри Глубже и небольшая группка завсегдатаев внимательно наблюдают за ним. Прежде, чем они успели что-то ответить, он поспешно добавил: — А где она собирается взять лошадь?
— Она уже нашла, — отозвался Смотри Глубже. — Я подсадил ее на старую ручную кобылу Писториусов. Она сказала, что знает, как держаться в седле, и вовсе не хочет какую-нибудь старую клячу.
— Так она что, на самом деле собралась ехать верхом под таким жарким солнцем? — Джонти глотнул бренди.
— Мимо паба она проехала добрый час тому назад. И, насколько мы увидели, действительно умеет держаться в седле. — Смотри Глубже засмеялся, когда Джонти, бесспорно встревоженный, собрал волосы, завязал их шнурком и двумя глотками опорожнил рюмку. — Ты что, за ней следом собрался? — крикнул он, но Джонти уже вышел наружу.
Что, черт возьми, Инджи задумала? Какие фантазии навеяли ей городские сплетни? Что она ищет? «Тайна» может означать только одно — но чистое безумие думать, что можно разгадать загадку, проведя день в седле. Джонти боялся, что Инджи потеряется на Равнинах Печали. Но потом вспомнил: куда бы ты ни отправился, всегда можно увидеть угрюмую массу Горы Немыслимой. Стало быть, беспокоиться не о чем.
А вдруг ее лошадь сломает ногу, попав в нору меерката, и она не сумеет вернуться домой до темноты? Или ее укусит змея? У нее слишком светлая кожа, она может недооценить солнце; а может, взяла с собой недостаточно воды.
Он поспешил по тропинке к Кейв Горджу; как влюбленный школьник, чья подружка пропала, насмехался он над собой. Дома он схватил бинокль, две бутылки воды и запасную шляпу на случай, если она забыла.
Что еще можно для нее взять? — возбужденно думал Джонти. Может, кусок вяленого мяса? Нет, по такой жаре слишком солоно. Вместо этого он привязал к ремню еще одну бутылку воды.
Джонти побежал вниз, в усадьбу, куда ходил каждый день к вечеру в коровник, и одолжил там лошадь, на которой иногда ездил, когда искал плавник в вымоинах под утесами.
— Она направилась туда, — сообщили ему рабочие и понимающе засмеялись, когда Джонти пустил лошадь в галоп. Почему бы вам не заняться своим чертовым делом и не повыпалывать сорняки? — огрызнулся про себя Джонти.
Он ехал по дороге, которую они показали, прочь из города, в сторону, противоположную каменному коттеджу. Джонти проверил городскую плотину, но Инджи там не было. А рядом с каналом стремительной воды, там, где тот спускался со склона горы, Джонти заметил скользящие следы копыт и ее ботинок. Здесь Инджи вела лошадь в поводу, и было совершенно очевидно, что она собиралась идти вдоль канала.
Джонти тоже повел свою кобылу вверх по склону; склон был крутой, но кобыла привыкла пробираться вслед за ним по каменистым склонам Горы Немыслимой и по оврагам. Когда они одолели самые крутые места и добрались до первого предгорья, Джонти дал кобыле отдохнуть. Когда он снова сел в седло, кобыла дернулась.
Снова пошел аккуратно построенный канал, дно его почернело от высохшей лягушечьей слизи. Он немного отклонялся в сторону, потом поднимался по крутым склонам, чтобы добраться до обратной стороны горы, делал угол и резко падал вниз, на Равнины Печали.
Канал стремительной воды совершенно высох, потому что теперь шлюзовые ворота у источника далеко на севере открывали всего два раза в месяц. Тогда вода устремлялась через равнины, расплескиваясь, поднималась в гору и хлестала вниз, наполняя городскую плотину достаточным количеством воды, чтобы горожанам и владельцам приусадебных участков хватило ее на четырнадцать дней.
Джонти начал спускаться с другой стороны горы. Скоро, оглянувшись, он уже не увидел ни деревьев, ни полей. Перед ним, как серый океан, простирались Равнины Печали, и он со своей лошадью был не больше, чем черная точка, ползущая вниз по горе, между кустами и камнями.
Он все еще не видел Инджи, но идти по ее следу оказалось легко. Вот здесь она спешилась, здесь постояла, осматриваясь. Осталось даже влажное пятно со следами ее ботинок по обеим его сторонам, и Джонти невольно улыбнулся.
Тебя сегодня замучит жажда, Инджи, подумал он. Что девушка из Кейптауна может знать о Кару Убийц?
Джонти ехал и надеялся, что Инджи услышала не очень много скандальных историй о Бергах и Писториусах. Он знал, как оно бывало в Йерсоненде, и содрогнулся при мысли о некоторых байках. Как бродячие псы, шастают они по улицам в поисках падали в виде лжи и сплетен, принюхиваются к каждой ступеньке, и некоторые истории становятся яростными, безумными, отравляя всех и каждого в городе.
Что она может знать о повозке, влекомой быками, в которой везли золото, или о роли его деда, Меерласта Берга, в этой истории? Что она услышала о его отце, Большом Кареле Берге, там, в пабе, или же от лавочника с костлявыми руками?
Джонти пришпорил свою кобылу и прибавил ходу, потому что было уже два часа, и солнце пекло невыносимо. К этому времени вода у нее уже кончилась, он знал это, и если у нее есть хоть капля здравого смысла, она должна бы задуматься, не пора ли повернуть назад.
Кружащие над одним местом вороны привели его туда, где Инджи сидела в высохшем песчаном котловане рядом со своей стреноженной лошадью. Стало быть, она так и не наткнулась ни на таинственную карету, ни на сундуки с сокровищами, сочувственно подумал Джонти; только камень, и равнины, и кусты кару. Он удивился, что она не услышала его приближения, и некоторое время понаблюдал за ней, оставаясь в седле. Инджи собрала волосы под кепку, а щеки ее были белыми от защитного крема.
Ее лошадь вскинула голову, и бряканье упряжи заставило Инджи встревоженно посмотреть вверх. Но она ничуть не удивилась, увидев Джонти. Как будто она размышляла обо мне, подумал он, спешиваясь и подводя свою кобылу ближе. Стрекотали цикады. Он показал на ворон.
— Они ждут ужина. — Джонти засмеялся. — Похоже, что у них в меню — ты.
Инджи тоже засмеялась.
— Я уже собиралась возвращаться. Как много земли! — Она посмотрела вокруг, прищурившись от солнца. — Слова здесь становятся ненужными.
Джонти снова рассмеялся и сел рядом с ней. До них доносился запах конского пота, Инджи рисовала прутиком узоры в песке. Джонти не знал, что сказать. Вдруг она подняла глаза.
— Я вижу, у тебя есть вода?
— Конечно, есть. — Он протянул ей бутылку и смотрел, как она пьет. Ее щеки покраснели даже под слоем крема, капли стекали из уголков ее пересохшего рта и капали на колени.
К тому времени, как Инджи напилась, она совершенно задохнулась. Завернула пробку.
— А что привело сюда, на равнины, тебя?
Он показал на котлован.
— Самые лучшие куски дерева смывает сюда дождями. И камни. Панцири черепах. Иглы дикобраза. Всякие вещи. Я копаюсь, кое-что нахожу.
Она кивнула и снова взялась за бутылку. Потом повернулась к нему. Он знал, о чем она спросит, но так и не смог придумать подходящего ответа, пока добирался сюда. Он несколько раз собирался повернуть назад просто потому, что боялся этого вопроса.
Но время пришло, и она спросила очень просто; это прозвучало почти утверждением. Хотелось бы ему ответить с такой же простотой.
— Я все думаю про золото.
Джонти рассмеялся с некоторым облегчением, провел рукой по лицу и уставился на равнины. Потом фыркнул и порылся в песке.
— Сказки, — произнес он, наконец. — Сплетни.
Инджи некоторое время молчала. Потом очень тихо уточнила:
— Только сплетни?
Джонти поднялся, отряхнул песок. Потом посмотрел в ее лицо, поднятое к нему. Покачал головой и пошел к лошадям.
— Смотри, как низко солнце. Ночами с гор приходят леопарды и рыскают по равнинам. Пора отправляться.
Он видел, что она раздражена тем, как он уклонился от вопроса. Инджи пренебрежительно бросила:
— И они едят городских девушек.
— Их любимая пища.
Возвращались они медленно. И, как всегда, если приходилось проезжать мимо канала стремительной воды, Джонти думал о карете отца, которая, согласно легенде, промчалась здесь в день своего исчезновения.
Здесь он каким-то образом всегда чувствовал спешку и ужас беспорядочного побега Испарившегося Карела. Какая ирония, думал он: когда нет ветра, и все вокруг спокойно, можно услышать топот копыт и грохот отчаянно раскачивающейся кареты, которая мчится слишком быстро, обезумев здесь, на открытой равнине; так же нелепо, как все отцовские планы и мечты.
Есть вещи, о которых мне хотелось бы рассказать тебе, Инджи Фридландер, думал он, но я не могу себе этого позволить. Потому что я знаю: как только я доверю их тебе, тут же попытаюсь забрать все назад. Неистово, изо всей силы.
Как будто ты их украла у меня.
В день, когда вода должна была, наконец, потечь, все собрались в Тернкоуте, гористом районе на востоке, за каменистыми равнинами.
Там был лорд из Англии, скучающий и озабоченный — он проходил по следам знаменитого исследователя и художника капитана Вильяма Гёрда и случайно оказался рядом в нужный момент. Был епископ в пурпурном одеянии с сияющим крестом на епископском посохе. Ангел сидел на стене плотины, чуть поодаль, охлаждая ноги в мелкой илистой воде.
Он смотрел на Марио Сальвиати, который не мог по-настоящему принимать участие в церемонии. Он смотрел на цаплю на другой стороне запруды, бродившую по мелководью и ловившую рыбу, словно она и не видела толпу людей и возбуждение на глубокой стороне запруды. Ангел окунул концы крыльев в воду. Он ждал.
Были также три сангомы, сидевшие на одеялах. Чернокожие рабочие вызвали их из Транскея своим таинственным способом связи, и они, одержимые с раннего утра духами предков, дрожали так сильно, что клацали зубами. Капитан Гёрд быстро зарисовывал их. Он прибыл поздно, в сопровождении Рогатки Ксэма, ведущего в поводу вьючного мула, и выглядел не очень хорошо. Когда он немного отдохнет, то закончит все пером и маслом. А сегодня следовало торопиться, чтобы поймать быстрые движения, широкие жесты, беспредельный пейзаж и этих людей, которые больше, чем сама жизнь…
Карета и лошади Большого Карела Берга стояли у стены плотины среди седанов и пикапов. Были и еще повозки с лошадьми, потому что этот регион как раз находился в переходном периоде от гужевого транспорта к автомобилю. Там был миссионер с потрепанной Библией и отвислой задницей; пастор, серьезный, с бойким языком; министр сельского хозяйства прислал своего доверенного секретаря — молодого человека в пенсне, который то и дело ускользал за куст, чтобы облегчиться, спасаясь от бесконечных молитв, приводящих в содрогание завываний сангом, благословений священников и школьников, размахивающих флагами.
А посреди всего этого стоял Большой Карел Берг. В те дни, во время подготовки к Большому Апартеиду, который стал законом в 1948 году, он был чем-то вроде головоломки: человек смешанных кровей, сын Меерласта Берга, короля моды, и Ирэн Лэмпэк, манекенщицы и модистки из Индонезии.
Его отец с одной стороны происходил от гугенотов, а с другой он приходился родственником капитану Вильяму Гёрду.
Имелись и другие предки, аборигены, но о них не говорилось, потому что Меерласт был человеком влиятельным, и йерсонендцы понимали, что в их же интересах помалкивать.
Мать Большого Карела появилась из «ниоткуда», как рассказывали. Как-то утром шикарный Меерласт приехал в коляске в город и остановился перед магазином. Он протянул руку, чтобы помочь леди выйти из коляски со складным верхом. Она сняла белые перчатки и элегантно вышла из коляски. Она была красавицей, эта индонезийская девушка, с грацией леопарда, вспоминали йерсонендцы, и цветом кожи, как у газели, которую наскальные художники-бушмены нарисовали на стенах пещеры.
Такими были родители Большого Карела, и он гордился ими. Его отец был баснословно богат и очарователен. В плохие времена смесь творческих способностей и страсть к золоту ввергла Меерласта Берга в жизнь плутовскую и расточительную, но он сумел удачно победить ее во время бума страусиных перьев.
А мать — такая утонченная девушка, определенно королевского рода, принцесса, модистка, художница с экзотического Востока.
И вот он, Большой Карел, стоит на стене плотины в первый день жизни канала стремительной воды. Совершенно неожиданно вы видите в нем затаенную эротическую элегантность его матери. Сегодня он в костюме, его блестящие черные волосы зачесаны назад; он похудел от напряжения и ожидания. Красивый и важный, он стоит там, высокий, как его шикарный отец; человек, который возвышается над всеми остальными людьми, человек, обладающий даром предвидения; он смотрит поверх собравшихся, поверх скамей со школьниками, поверх автомобилей, и колясок, и беспокойных лошадей, поверх чернокожих рабочих, скорчившихся под колючими акациями кара, поверх церемонно выложенных лопат и кирок (словно это выставка оружия), поверх Немого Итальяшки за каретой, вроде как потерянного теперь, когда все закончилось.
Так выглядел в тот день Большой Карел, говорили позже люди. Вид мечтателя, взгляд идеалиста — человек, который попытался при помощи величественных жестов уйти от ограничений, налагаемых на него из-за его смешанного происхождения, в то время, когда все усиливались разговоры о естественном разделении рас.
Возможно, Карел знал, к чему все идет; строгие законы, выселение коричневых семей с той улицы в Йерсоненде, которую позже назовут Дорогой Изгнания; другие идиотские поступки. Возможно, он хотел раз и навсегда купить себе белокожесть с помощью этого грандиозного проекта; купить гражданство с привилегированной стороны разделительного забора, который возведут через год или через десять лет.
— Старается для белых, — шептались люди, прикрывая рты руками. — Только посмотрите, как он там стоит, весь прямо раздулся от собственной важности.
И все-таки все они были там, потому что у всех имелся свой интерес. Весь Йерсоненд собрался там, чтобы посмотреть. Большой Карел бегло окинул их взглядом и устремил взор на далекую, подернутую дымкой вершину Горы Немыслимой.
Пока актриса читала стансы народного поэта — о воде, несущей облегчение сожженной земле, о стаях саранчи, пожирающей зелень вплоть до стеблей, о грозовых тучах, расцветающих над землей подобно цветной капусте — Большой Карел церемонно зарядил винтовку.
Когда поэма завершилась и последняя дрожащая рифма опустилась на дрожащую от восторга толпу, он выстрелил в воздух. Тут же несколько неотесанных фермеров выхватили свои ружья и дали несколько праздничных залпов. Нервный доверенный секретарь из министерства сельского хозяйства поднял шлюзовую перемычку: он долго сражался с подъемным механизмом, и пришлось оказать ему помощь, потому что мышцы его рук ослабли от слишком долгой конторской работы.
С клокочущим ревом вода хлынула из плотины в желоб и устремилась по каменному каналу с такой поразительной скоростью, что люди затаили дыхание.
— Видишь? Угол наклона сделан совершенно точно для максимального потока, — пробормотал Большой Карел, сияя от благодарности и облегчения, и встретился взглядом с Немым Итальяшкой — их глаза встретились в последний раз.
В последний ли? Что еще произойдет в следующий час? Не представляется возможным в точности выяснить или разгадать это. Но эта встреча взглядов была своего рода смычкой, хотя двое мужчин ничего об этом не знали; хотя ангел, давившийся от смеха, был единственным, кто понимал, что происходит; хотя ангел был единственным, кто в возбуждении расплескал крыльями воду.
На дне канала собралась пыль, вода выталкивала ее, и в воздух поднялась ужасающая пыльная туча. Люди, задыхаясь, своими глазами видели, как сухая земля жаждет воды. Епископ поднял посох и ударил им по воде, миссионер восхвалял Господа, школьники размахивали флагами, рабочие распевали бунтарскую политическую песню о свободе, которую белые не поняли, решив, что это какой-нибудь благочестивый псалом. Сангомы мололи языками, и одна из них стала кидаться на стену плотины; духи предков разгневаны, сообщили они ей только что, потому что канал проходит над старыми, забытыми могилами в десяти милях отсюда.
Но было слишком поздно, потому что туда устремилась вода, сверкающая и коварная, как змея.
На каждом водоразделе, начиная с Первого Шлюза, известного также, как Тернкоут, и до самой высокой точки Горы Немыслимой, выставили сигнальщиков с гелиографами. Они должны были сообщать о продвижении воды. По мере продвижения воды сообщения передавались с одного гелиографа на другой, и так до толпы, собравшейся на Первом Шлюзе.
Расчеты Большого Карела, основанные на чудесном Законе Бернулли, показывали, что вода помчится так же быстро, как заяц-заморыш, по одним участкам; по другим, точно вымеренным заранее, со скоростью лошадиной рыси; а потом, в конце, с таким же трудом, как горная черепаха, она будет взбираться на Гору Немыслимую, на ее головокружительную вершину, достигнув состояния инерции, чтобы обрушиться вниз со скалы с обновленной энергией и достичь высохшей городской запруды Йерсоненда за какие-то шесть с четвертью минут.
Все продвижение первой сверкающей водяной стрелы продлится, согласно расчетам, четыре часа, двадцать минут и тридцать секунд, так что собравшиеся обратили свое внимание на столы, накрытые для пикников, и костры. Рабочим выдали быка, и они ритуально убили его, пронзив копьем артерию. К тому времени, как захлопали пробки от шампанского, засверкал первый гелиограф.
Вода прошла Бушующий Поток, и ликующие бражники, собравшиеся вокруг импровизированных столов, подняли бокалы. Для школьников Йерсоненда и окрестностей организовали игры: бег в мешках, бег с яйцом в ложке и перетягивание каната. Генерал Тальяард по такому случаю отложил на день охоту за сокровищами, и они с епископом непристойно напились.
Взгляд генерала очень быстро остановился на золотом посохе епископа. Это не ускользнуло от епископа, который давно навострился угадывать вожделение и другие плотские грехи. Во время разговора он чувствовал, куда заносит генерала. И чем больше он уставал, и чем оживленнее делались разглагольствования генерала о затонувших фрегатах и запретных сокровищах, тем глубже под стол задвигал свой посох епископ.
— Как один старый человек другого, могу я спросить, сколько вам сейчас лет? — с британской щепетильностью поинтересовался епископ.
— Черт, дружище, откуда я знаю! — отвечал генерал. — Я еще помню визит Наполеона в старый Дростди — он жаловался на боль в желудке, и мы с ним обсуждали карты и военные тактики; и я, бесспорно, сражался у Коленсо и в Лесу Дельвиль. А в этой войне я участвовал всего шесть месяцев, а потом получил в задницу залп шрапнели, о чем ты, конечно же, слышал, и теперь сижу дома и ищу золото. Но немецкие подводные лодки так и шастают вдоль нашего побережья. Прямо над золотом, которое лежит на дне моря. Молчаливые, как акулы.
Епископ отвернулся. Может, он решил, что генерал несет чушь; может, у него не было времени на живые легенды с их страстью к войнам и золоту; может, он и сам уже давно был нетрезв. Кто знает?
Минуты проходили, гости становились все шумнее, а напряжение Большого Карела все росло. Он поискал среди других Немого Итальяшку, но нигде его не увидел. Он пошел поискать среди шумных городских рабочих, которые жарили на костре мясо недавно забитого быка; он пошел поискать в карете; он поискал между автомобилями, и колясками, и лошадьми, но нигде не мог найти итальянца.
Все праздновали, и никто не видел Немого Итальяшку, стоявшего на мелководье рядом с цаплей. Вода клокотала, вырываясь из плотины, а он медленно раздевался. В местах, куда попадало солнце, его кожа была почти черной. Но остальное тело было белоснежным, и он нырнул в подштанниках и забултыхался в илистой воде запруды.
Он видел, что люди двигаются и взволнованно жестикулируют, но не слышал своего фырканья, или плеска воды, или шипения стремительной воды, которая неслась по каналу через ландшафт.
Он имел представление о том, что такое шум; по тому, как взлетели у него над — головой стайки птиц, он заключил, что они чем-то испуганы. Но он не мог узнать, что есть шум, и как ему было понять, что воздух наполнился шуршанием и настойчивым, почти зловещим гудением, когда вода запела над Каменистыми равнинами?
Совершенно случайно стенки канала стремительной воды оказались построены таким образом, что текущая по нему вода создавала акустическое чудо. Время от времени раздавался такой звук, словно канал поет. Поэтому люди и говорили всегда о поющей воде — о первой песне стремительной воды по сухому дну канала. И поэтому Первый Шлюз некоторые люди называли Поющей Водой, в память о том первом дне. Другие говорили о Многих Названиях, потому что в тот самый день Первому Шлюзу дали столько наименований, что йерсонендцы долгие недели отпускали по этому поводу шутки. Ты говоришь о Промывке или о Поющей Воде? — спрашивали они. Или о Первом Шлюзе, или о Многих Названиях?
Марио Сальвиати там, на плотине, заходил все глубже и ощущал дрожь воды и перемены в температуре; он чувствовал переменчивое солнечное тепло, и его руки хватались за воду и расслаблялись, словно он пытался найти в ней опору, но не мог.
Война кончилась, и Немой Итальяшка попирал воду: куда ему теперь идти? Существовала Эдит Берг, сестра Большого Карела: они подружились. Но денег у него было совсем мало, а в этой стране, как он уже успел выяснить, требовались деньги. А работу найти было трудно.
В округе говорили, и в Йерсоненде тоже, что Немой Итальяшка станет очень важной персоной после того, как хлынет вода, потому что ему придется строить каналы в полях ниже городской плотины, устанавливать оросительные шлюзы и акведуки; а он — человек с отличным глазомером для уровней и камней.
Но это свое знание они до него не доносили: он жил в палатке, спал, как ящерица, среди камней. Только Эдит Берг приходила к нему в гости с корзинкой для пикника, да время от времени Лоренцо Пощечина Дьявола и Большой Карел. Но с Большим Карелом всегда приходилось заниматься делом; только делом, потому что он был человеком одержимым.
Там, стоя на глубине, Марио Сальвиати ощущал течение, которое подталкивало его, легко, дразняще, когда вода клокотала, вырываясь из шлюзовых ворот. Он видел Большого Карела, ходившего туда-сюда, но не слышал, как тот звал его по имени. Не слышал он и криков радости, когда стремительная вода достигла первого гелиографа, за десять миль отсюда, и начали вспыхивать световые сигналы.
Потом люди будут рассуждать о нервозности Большого Карела в тот день у Первого Шлюза. Он метался туда-сюда, как лев в клетке, и с каждой новой вспышкой гелиографа он подходил и нетерпеливо стоял рядом со Старым Шерифом, пенсионером, имевшим опыт работы с гелиографом еще с предыдущей войны. Он обучил команду молодых людей работе с гелиографом и разместил их по цепочке на самых высоких точках на всем пути от Первого Шлюза до Йерсоненда — специально для первого открытия шлюзовых ворот канала стремительной воды.
Старый Шериф всегда заикался, возможно, поэтому его и привлекли к световому заиканию гелиографа — так рассказывали. Он, заикаясь, переводил Большому Карелу солнечные сигналы, а строитель канала делался все беспокойнее и беспокойнее. Шериф потом жаловался, что он едва не ослеп от солнечных бликов, читая сообщения гелиографов каждые четверть часа, а Большой Карел сказал:
— Мы без вас не обойдемся. Мы должны прорваться. Выпейте еще стаканчик вина, Старый Шериф.
Он пообещал шерифу пятьдесят овец, если тот будет держаться стойко, и старик действительно получил их из его имения после того, как Большой Карел исчез и его переименовали в Испарившегося Карела, а адвокату Писториусу пришлось заниматься имением ради сестры, Летти, и ребенка, родившегося на борту «Виндзорского Замка» по пути обратно в Южную Африку — единственного признанного сына Большого Карела, Джонти Джека, будущего скульптора, который поселится в Кейв Гордже, на Горе Немыслимой.
Вспышки гелиографа сняли свою дань: в тот день глаза Старого Шерифа сгорели до слепоты. Весь остаток своих дней он видел только очертания предметов. Сущность вещей, говорили люди, была потеряна для Старого Шерифа с этого дня и навсегда:
— Он видит только раму, но не картину.
Шли часы, Большой Карел сорвал с запястья золотые часы, которые унаследовал от отца, и расхаживал с ними, держа их в руке. Немой Итальяшка плавал в запруде на спине в кружащей, плывущей тишине, и думал о камне и форме, о текстуре и ветре, о солнце и стремлении — о вещах, о которых размышляет человек, который работает в одиночестве и почти не имеет контактов с людьми; человек резца и мастерка, человек духа и рассудительности.
И тут, когда все уже сидели на одеялах и брезенте, объевшиеся и распухшие, и даже дети отдыхали под деревьями, устав играть, с Горы Немыслимой передали вспышку.
Вспышка передавалась с гелиографа на Горе Немыслимой через Камень Мечты.
Ее прочитали и передали дальше в Никуда, в центре каменистой равнины, а оттуда в Горру, где работали, прокладывая канал для воды, кои-кои, и, наконец, Старому Шерифу, который посмотрел на сигнал и потер глаза, а Большой Карел, стоявший рядом с ним с тяжело вздымавшейся грудью, спросил:
— Что ты видишь, старик?
Может, я уже ослеп, подумал Старый Шериф и снова потер глаза.
— Я думаю… нет… я думаю… вода…
— Что?!
Невозможно было переносить муку в глазах Большого Карела, говорили после люди. «Провал. Провал, какого еще никогда не было».
Когда Старый Шериф, у которого от потрясения закружилась голова, вскричал:
— Вода отказывается! — Большой Карел встряхнул его и дважды ударил.
— Ты, старый слепой болван! Шовинист! Предатель!
Но тут снова появилась вспышка.
— Вода откатывается назад! — шептались люди, а потом закричали:
— Вода отказывается!
Тогда Большой Карел взревел:
— Убирайтесь отсюда! Забирайте детей и машины и убирайтесь прочь! — Он был единственным, кто понял, что вода, которая уже довольно высоко поднялась на Гору Немыслимую, помчится назад с той же энергией, которая помогла ей добраться туда. И так и случилось — именно поэтому тот день стали называть днем упрямой воды, днем, когда стремительная вода хлынула обратно.
К счастью, все успели вовремя убраться с ее дороги: и рабочие бригады, и впавшие в транс сангомы, и школьники. Они также успели спасти машины, коляски и одеяла. Вода вернулась с такой яростью, что смела все на своем пути: и золу костров, и пятна мочи, оставленные мужчинами за деревьями, и конский навоз, и следы от каблуков, вдавленных в землю во время перетягивания каната. С тех пор этот участок земли под стеной плотины известен, как Промывка, и это место до сих пор популярно для пикников среди людей, которые приходят туда и ворошат историю об упрямой воде и с удовольствием рассуждают обо всех названиях — да, даже Упрямая Вода — или хотят сочинить историю о последних днях видимого присутствия среди них Испарившегося Карела.
Вот чего никто не увидел — так это того, как вернувшийся поток смыл несчастного Немого Итальяшку и выбросил его, как захлебнувшуюся полевую мышь, на равнины неподалеку; несчастного Немого Итальяшку, который думал о своем; мечтательно плавая в блаженном неведении. Ошеломленный Марио Сальвиати потряс головой и только потом понял, что произошло.
Он огляделся в поисках Большого Карела. Но к этому времени Большой Карел уже испарился: когда упрямая вода хлынула назад, смывая все на своем пути, Большой Карел прыгнул в карету, хлестнул лошадей и помчался прочь, как с места преступления. Последнее, что увидели люди, была черная карета, с грохотом летевшая по равнине в сторону Горы Немыслимой и Йерсоненда. Потом они заметили чуть не утонувшего Марио Сальвиати, вскочившего в седло и помчавшегося вдогонку. А по пятам, словно в спину ему дул ветер, скакал Лоренцо Пощечина Дьявола, который, прибыв на это событие на форде, как шофер адвоката Писториуса, тоже отнял у кого-то лошадь.
Никто на Промывке не знал, что события последующих Лет были приведены в действие именно этой тройной погоней по равнинам. Разве только сангома, упавшая в обморок, что-то почувствовала. Минутку: а как же ангел? Ангел знал, потому что ангел последовал за обоими всадниками, широко, лениво, даже скучающе взмахивая крыльями. Он сочувственно приглядывал за ними, делая широкие круги над равниной, и он, разумеется, видел черную карету Большого Карела Берга, раскачивающуюся далеко впереди. Все они направлялись на собственную территорию ангела: на Гору Немыслимую.
Гости задержались на Первом Шлюзе. Они глупо таращились на последствия неистовства воды, на ничего не разбирающую силу природы, на вывернутые с корнями деревья и кусты. В конце концов они, конечно, отправились по домам, и уж в этот вечер не было конца разговорам об ужасном провале канала стремительной воды Большого Карела Берга.
— Слишком уж он высоко вознесся, — проповедовал в этот вечер пастор во время службы, которую заранее назначил, чтобы поблагодарить за воду. Теперь все сидели в некотором оцепенении, при этом наслаждаясь ханжеским порицанием проекта Большого Карела Берга. Они забыли, что и сами все в большей или меньшей степени были акционерами проекта и что потеря Большого Карела — это и их потеря.
— Мы благодарим Тебя, Господи, за то, что остаемся смиренными, за то, что Ты напомнил нам о Твоем могуществе и власти, о величии Твоего создания и о слабости человека, — молился пастор, а Марио Сальвиати в это время бродил по улицам Йерсоненда, зажав в руке камень.
То, что он увидел, погнавшись за Большим Карелом, навсегда останется с ним. Впервые в жизни в нем было нечто такое большое, что ему казалось — это сейчас вырвется из него, невзирая на немой язык. В его груди было что-то вроде плотины, а его увечье казалось ему непоколебимой стеной без водоспуска: молчание Марио Сальвиати.
Иногда казалось, что дерево просто горело под резцом Джонти; а в другие дни бревно уныло лежало, скучное и безжизненное, и он чувствовал, что уничтожает его с каждым ударом молотка. Каждый день, перед тем, как приступить к работе над бревном, Джонти набрасывал одеяло на Спотыкающегося Водяного; а ближе к вечеру, когда возвращался из коровника с ведром коровьей мочи, сдергивал одеяло и шептал блестящему облику водяного:
— Вот она, Спотыкун, старина. Посмотри, она обретает форму…
Потом садился во дворе и гадал: как же объяснить ей, что она не первая, кого я желал до жжения в руках? Но я ворчал до тех пор, пока они не уезжали, я убеждал их уехать, я отходил в сторону, словно у меня не было другого выбора — и снова оставался лишь я и разрозненные куски дерева, плавник из устья Великой Реки, белые, выбеленные солнцем китовые ребра с Дикого Берега, старые деревья с утесов Горы Немыслимой.
— Инджи, — повторил Джонти, когда к нему начали подкрадываться тени, и скрутил себе косяк, потому что еще что-то подкрадывалось к нему: чувство, что еще одна скульптура окончит свои дни со всеми остальными, догнивая на куче позади дома — там, в овраге, который начался когда-то, как шрам, нанесенный давным-давно упавшим камнем, а потом все расширявшемся и углублявшемся ветрами и дождями; именно туда он выбрасывал все свои недоделанные скульптуры, своих увечных ягнят.
Кладбище, вот как он называл это место. Когда кусок дерева умирал у него под руками, от него следовало избавиться, выкинуть его в место, где ветер и погода сделают свое дело; где термиты и другие маленькие суетливые создания сделают то, что полагается делать со старым деревом: переработают его, сожрут и переварят его, и в конце концов превратят его в нечто совершенно другое — в органические удобрения, и в плесень, и в компост, и — в засушливые годы — в пыль.
— Инджи… — Джонти посмотрел на скульптуру и вдруг понял, что не может припомнить ее лица. Это казалось предвестником: облик уже ускользал от него. — Инджи… — Он поспешил к телескопу и навел его на каменный коттедж. Тот мерцал в полуденном солнечном свете, а «Пежо» был припаркован так, чтобы она могла сразу выехать, когда настанет время.
Сегодня она проводила последнюю ночь в каменном коттедже: уже заключен договор на неопределенный срок ее пребывания в Дростди — так он слышал в пабе.
Как я смогу объяснить ей причины того, что делаю, думал Джонти, и почему я живу в уединенном доме, объяснить ей, почему я решил вдыхать жизнь в твердый, бесформенный материал, в то время как другие люди вдыхают дыхание страсти в своих возлюбленных?
Я не умею любить, хотел рассказать он Инджи, и сидя там, он раскинул руки, объясняя, словно она была рядом с ним. Я знаю, что любовь — это дар жизни, космоса и энергии. Но меня никогда не покидает страх: то, что ты любишь, исчезнет, а ты останешься в одиночестве. Отсюда и скульптуры: колоть, резать и строгать, чтобы удержать того, кого любишь, неизменным.
Ближе к вечеру Джонти пошел в летний душ. Он сделал кабинку из тростника и установил металлический бак. Раз в неделю он ездил на машине с прицепом вниз, к Запруде Лэмпэк, чтобы наполнить баки. Вернувшись домой, он перекачивал воду в баки над душем и над кухней. Он разделся и намылился, дрожа под холодной водой. Он растирал тело, и волосы, и загрубевшие места, руки его действовали, как могли бы действовать руки возлюбленной, он поднимал лицо к воде и отплевывался наперекор струе. Все это — дело моих рук, думал он, каждый кусочек столярной работы в доме, каждый гвоздь, и обшивка крыши, подмости и ровный двор, все сделано моими руками… Руки никогда не покинут меня, не предадут меня и не подведут.
Он надел чистую белую рубашку и сел во дворе, чтобы высушить волосы и причесаться. Они падали свободной копной и доставали до лопаток. Джонти надел новые черные джинсы и носки, и черные ботинки.
В заключение он надел браслет, унаследованный от матери — серебряная змея, свернувшаяся кольцом вокруг его жилистого коричневого запястья, рептилия, глотающая свой хвост.
Он пошел нарвать лилий на лугу в сырой лощине за кладбищем. Длинные стебли отрывались с хлопающим звуком; Джонти не остановился, пока не набрал огромную охапку цветов. Ангельские цветы, называл он их с самого детства. Цветы настолько изысканные в своей простоте, настолько отличающиеся от суккулентов, и бархатцев, и анемонов, растущих внизу, в садах Йерсоненда.
Он пошел по тропе Кейв Горджа, беспечный, напевая мелодию Боба Дилана. Он вспомнил совет, который много лет назад дала ему прелестная юная женщина: возможно, не нужно ничего объяснять; возможно, нужно просто дарить свое тело и самого себя, цветы и ароматы, а слов — совсем немного. Меньше всего слов. Смысл есть во всем.
Он в нерешительности постоял у ворот гармошкой. Повернуть назад? Порыв был силен. Он расправил плечи.
— Встряхнись, Джонти, — тихо сказал он. Прошел в ворота, закрыл их за собой и запер на крючок.
— Флорентийский коттедж, — прочитал он на небольшой вывеске, проходя мимо «Пежо». Стучаться в дверь не пришлось, она стояла открытой. Инджи сидела за столом и читала. Она подняла взгляд и вздрогнула, увидев его.
— Привет, — сказал Джонти и бросил ей охапку лилий. — Из Кейв Горджа.
— С-спасибо. — Инджи обернулась, подыскивая, куда поставить лилии, потом снова повернулась к нему — Садись, пожалуйста. — Она неопределенно повела рукой перед собой. Джонти подтянул от стены стул.
— Откуда ты пришел? — поинтересовалась она.
— Я всегда прихожу из Кейв Горджа, — просто ответил Джонти, и снова — как и раньше — у нее возникло чувство, что он пытается сказать больше, чем говорят слова.
— Из Кейв Горджа? — Она решила обернуть свое смущение в шутку. — Молю, поведайте мне, добрый сэр, где находится этот великий город.
— У горы. — Он подхватил игру. — Далеко-далеко от замка, далеко от злого короля, далеко от моря и суеты.
— Гора? А как выглядят дома в этом городе?
— Смиренные обиталища. Сделаны из дерева. Просмоленные столбы, которые воняют. Эльфы от них чихают. А ветер пугает фей, которые любят порхать по ночам.
Она резко вскинула голову, и в ее глазах он прочел: телескоп.
— Нет-нет, — продолжал Джонти. — Нет там никаких фей, только водяной змей с бриллиантом, сверкающим во лбу.
— А где он живет?
— Между водоспусками. В тростнике. В канале стремительной воды.
— О, в самом деле? А чего добивается этот змей?
Джонти неожиданно потерял интерес к игре. Инджи заметила и сказала:
— Спасибо за цветы. Ты сегодня здорово выглядишь.
Джонти пожал плечами. Он рассматривал ее, склонив голову набок: нос, вот что он никак не может извлечь из дерева. И то, как она встряхивает волосами. Уверенности в себе, уверенности в своем вдохновении — вот чего мне не достает, думал он. Вот она, передо мной, но она была и наверху, в моих руках, готовая, чтобы я выпустил ее на волю. Но мне изменило мужество…
— Эй! — окликнула его Инджи, возвращая в настоящее. — Хочешь бокал белого вина из Кейптауна?
Она наполнила два бокала, и они чокнулись.
— Тебе есть что рассказать, — поддразнивая, заметила Инджи чуть погодя.
— О чем?
— Я видела тебя и лавочника. Ты желаешь говорить только об определенных вещах.
Джонти отпрянул. Только не о моей скульптуре, не сейчас, думал он. Но она продолжила, и он расслабился.
— После моего визита в Дростди у меня появилось множество вопросов.
— Но ты же туда завтра переезжаешь. Сама все увидишь.
Она продолжала поддразнивать его, спрятав лицо за бокалом.
— А что там можно увидеть? Водяного змея с бриллиантом во лбу?
Он засмеялся.
— Ну, там есть генерал. И его датские доги.
— И?…
— Ну, пока достаточно.
Он опять отмахнулся от воображаемой мухи. Инджи встала и подошла к фотографиям на стене. Она показала на снимок поезда с пленными.
— Ты там был?
Он снова расхохотался.
— Это случилось до того, как я родился. Точно.
— Извини.
— Ты думала, я такой древний?
Она улыбнулась.
— А Марио Сальвиати был в том поезде?
Джонти прокашлялся, прочищая горло, и встал.
— Да, — сказал он, проведя пальцами по волосам. Инджи заметила, что он закрылся от нее: рука в уже знакомом жесте перед лицом, тело повернуто в сторону. Он начал барабанить пальцами по столу.
Она наблюдает за мной, думал Джонти. У него возникло ощущение, что Инджи проверяет его, и он снова почувствовал поднимающуюся волну гнева. Но Джонти подавил гнев. Посмотри на нее, велел он себе, такую красивую, локоть на бедре, голову склонила набок, бокал с вином поднят высоко к лицу, дразнящие глаза…
Он обошел стол. Все еще с бокалом в руке встал перед ней. Он был значительно выше Инджи: ее лицо оказалось на одном уровне с седыми волосами, торчавшими у него из выреза рубашки. Теперь, рядом, с ним, она полностью отличалась от того куска дерева. Ему захотелось повернуться и убежать. Он чувствовал ее запах: запах листьев бучу и легкий аромат духов; следы мира, такого далекого от него. Над ее верхней губой выступили крохотные бисеринки пота.
Так они и стояли. Она смотрела через его плечо; он уставился на снимок Марио Сальвиати и Эдит Берг за ее спиной. Между ними были бокалы: бокалы, поднятые, как предлог; словно они предлагали тост за что-то, чего никогда не произойдет.
Со дня своего прибытия в Йерсоненд Марио Сальвиати внимательно наблюдал за Большим Карелом и Летти Берг. Он чувствовал в них что-то от собственной тоски по Италии. Казалось, будто их забросило сюда по воле случая, и они описывают круги один вокруг другого в странной ничейной земле.
Летти не обращала на Сальвиати особого внимания: она была слишком занята собственными мыслями. Иногда он гадал, не боится ли она его, но со временем понял, что для нее он был просто частью проекта Большого Карела. Стоило ему это понять, и он начал изо всех сил избегать ее. Заметив ее приближение, он тут же ретировался.
Постепенно он начал понимать, каково положение вещей между Бергами. Поскольку он был глухим, ушли недели на то, чтобы разобраться в вещах, которые другие могли бы понять в мгновение ока. Но преимущество медленного понимания было в том, что он взвешивал каждую каплю информации. Марио Сальвиати никогда не делает поспешных выводов, кисло думал он. Все происходило медленно, но в конце концов становилось ясным, как горная речка. Он присматривался к Бергам с того места, где сидел, размышляя, под солнечными лучами у двери своей пристройки, и от пруда в саду, где он сиживал по субботам и воскресеньям и смотрел, как рыба играет в воде.
Он думал о связи мастерской и гостиной. В гостиной Карел и Летти сидели чопорные и молчаливые, время от времени обмениваясь жаркими репликами, а затем случалось вполне предсказуемое: Летти спешила вниз по лестнице, прочь из ворот, в юрод к брату, сидевшему в своей конторе перед стопками документов; к брату, с которым у Карела не было почти никаких отношений, хотя именно его фирма управляла финансами для канала стремительной воды — с помощью велосипедистов, которые возили сообщения от дома Карела к адвокату и обратно.
Когда Летти с негодованием устремлялась в город, это служило знаком для Карела поспешить в мастерскую, посидеть там немного в нерешительности и приниматься за работу. Он работал с неестественной торопливостью, согнувшись над чертежными столами или колонками научных формул, с помощью которых применял Закон Бернулли к местности. Работа была сложной, и Карел заполночь жег масляную лампу, сидя над записями, которые он и Марио сделали при помощи теодолита и мерной ленты на Равнинах Печали: угол наклона горных склонов, расстояние от самой низкой до самой высокой точки, идеальная ширина и глубина канала.
А затем внезапно Карел вскакивал, взлетал в седло и мчался в большой дом с башенками и мансардными окнами — Перьевой Дворец, в котором вырос. Проскакав вокруг дома галопом, словно гнался за кем-то, он снова с грохотом вылетал на дорогу, распугивая мелкую живность, а работники на приусадебных участках, опершись на лопаты, смотрели на него.
После таких выбросов энергии Карел всегда казался спокойнее. Тогда Летти возвращалась домой, медленно, но тоже заметно спокойнее, хотя и ссутулив плечи и неохотно, как ягненок на заклание.
Сальвиати представления не имел, в чем эти двое обвиняют друг друга, но еще в детстве понял, что тот дар, которого он лишен — речь и слух — может причинить больше вреда, чем что-либо другое.
Он привязался к Карелу Бергу, большому человеку с большими мечтами; к человеку, быстро шагающему по вельду и нетерпеливо машущему на теодолит; человеку, который держит оборудование в чистоте и неукоснительно, каждый вечер до блеска полирует его кожей; человеку, который ко всему относится дотошно и профессионально — к банковскому счету проекта, к списку акционеров, к набору рабочих, к умиротворению нетерпеливых горожан, к числам, выражающим угол наклона, расстояние и сопротивление.
Марио Сальвиати доставляло большое удовольствие каждое утро видеть Большого Карела в дверях с чашкой кофе — тот приходил будить его. Дальше весь рабочий день Марио был подчиненным. Но их дни с самого первого всегда начинались этим красивым жестом Большого Карела, и Марио, заметивший отношение своего нанимателя к другим людям, понимал, что занимает весьма привилегированное положение, и ему это нравилось.
Он чувствовал, что и Карел присматривается к нему и откликается на его желания. Всякий раз, как им приходилось выбирать оборудование, Карел делал вид, что смотрит в другую сторону, но Марио ощущал на себе его взгляд и знал, что, стоит ему подольше подержать в руках какой-нибудь предмет, тот обязательно окажется включенным в окончательный список.
Таким образом, Большой Карел сделал Марио частью проекта, а Летти отвернулась от него еще сильнее. Поначалу она хотя бы здоровалась с ним, но в конце концов начала притворяться, что даже не замечает его. И Марио ничуть не удивился, когда однажды утром она появилась на веранде с большим чемоданом.
Именно в то время Марио осознал, что Большой Карел фактически отторгнут от общества белых и связан с ним лишь посредством Летти Писториус да своими великими проектами. И еще он понял, что Большой Карел отождествляется с ним, Марио Сальвиати, в том числе — а, возможно, в особенности — с его глухотой и немотой. Он сообразил, что Большой Карел всегда носит широкополые шляпы и всегда прячется в тень повозки или дерева, когда они работают на Равнинах Печали.
В этом мире смуглый цвет лица работает против тебя, быстро понял Марио. А уж если ты находишься в положении Большого Карела, то окажешься втянутым в бесконечную войну против предрассудков узкомыслящей паствы, стоящей каждое воскресное утро около церкви и, прищурившись, разговаривающей приглушенными голосами.
После ухода Летти Карел пошел вперед семимильными шагами. Прибыли первые рабочие бригады, люди из сельского Транскея. Они быстро обнаружили, что Марио — иностранец, и начали насмехаться у него за спиной, причем таким образом, чтобы быть уверенными — он об этом знает. Большой Карел поговорил с ними.
После этого они сделались более дружелюбными и уважительными. Марио понятия не имел, что сказал им Большой Карел, но в первый же раз, когда нужно было взрывать скалу и он появился с шашками динамита, рабочие убрались с его дороги и держались в стороне от него во все время проекта.
Это его вполне устраивало, и он остался доволен демонстрацией того, что Большой Карел знает, как управлять проектом. Именно по этой причине в тот день, когда он был, как малярией, одержим своей великой тайной, которая уже никогда не покинет его, в день, когда Испарившийся Карел исчез, Марио решил сделать все, что в его силах, чтобы доказать ошибочность обвинений горожан и показать, что вера Большого Карела в Бернулли была оправдана.
И вот на следующий день после того, как вода отказалась течь и все решили, что мечта о канале пошла к черту, Марио сам отправился открывать шлюз. Теперь дно канала было влажным, и вода скользила по нему быстрее, поднявшись на три четверти вверх по Горе Немыслимой. На третий день, когда он в одиночестве поехал верхом к Первому Шлюзу, он уже знал, что на этот раз все сработает. Вода легко потекла по мокрому каналу и в неудержимом сверкающем порыве перехлестнула через Гору Немыслимую — как раз в тот миг, когда Летти Писториус с хилым младенцем Джонти Джеком на груди, на борту «Виндзорского Замка», пришвартованного в гавани Столовой Горы, развернула телеграмму и узнала об исчезновении Большого Карела.
Жители Йерсоненда очнулись от послеобеденной дремы, разбуженные пением канала стремительной воды, и внезапно их сады, и поля их приусадебных участков, и заболоченная территория, и городской водопровод заполнились потоками воды — потоками сладкой капризной воды оттуда, из страны Первого Шлюза. Кто-то забыл закрыть шлюзовую перемычку на плотине, и первый поток растекся по городу щедрой волной.
Пораженные, кинулись все к плотине. Двое молодых людей сумели закрыть шлюзовую перемычку, и горожане стояли, уставившись на воду, бурлящую, пенящуюся, сверкающую и вихрящуюся с энергией, которую она набрала, стекая с горы. У воды был странный запах далекого мира гор с глубокими пещерами, откуда били источники, странных корней и растений, неизвестных в этой части мира. И когда Немой Итальяшка прискакал обратно в город, его встречали как героя и горожанина. Теперь-то все поняли, что Большой Карел забыл о силе наименьшего элемента мироздания — комочка пыли.
В тот первый день язык воды гнал и поглощал пыль долгие-долгие мили. Все вспомнили гигантскую тучу пыли, поднявшуюся в воздух, когда открыли шлюзовые ворота. Сначала нужно было уничтожить пыль.
— Это как с любовью, — говорили теперь знатоки. — Чтобы собрать щедрый урожай, нужно сначала вспахать землю.
В старом Дростди был свой особый ритм, как вскоре обнаружила Инджи. Хотя мыло давно уже не варили в старом мыловаренном чане в летней кухне, тяжелый запах щелока и жира повисал в воздухе каждую пятницу после обеда — в то время, когда в стародавние времена здесь приготовляли мыло к стирке в понедельник.
А около одиннадцати по понедельникам Инджи слышала в прачечной звуки, похожие на удары хлыста, словно на веревках висело множество выстиранного белья. Однако, когда она пришла посмотреть, то увидела, что на единственной веревке висят и сохнут лишь белые генеральские панталоны, несколько солидных лифчиков матушки, пара кухонных полотенец и несколько предметов, назначения которых она не определила.
Но вот поднялся ветер, и Инджи разглядела тени рубашек и штанов, трепыхающихся над землей — одежда галантных молодых людей и очаровательных женщин из другого времени. А когда от сильного порыва ветра взвилась вверх, как парус на фрегате, огромная скатерть с давно забытого банкета, оба датских дога, поджав хвосты, ускользнули прочь.
Что здесь происходит? — думала Инджи Фридландер. Почему прошлое не хочет оставить этот дом в покое? В субботние ночи она слышала печальные звуки аккордеона у шпалер с виноградом. Должно быть, инструмент оставил здесь возлюбленный молодой женщины без лица, той самой, что жила в одной из комнат у задней веранды, за дверью, которая никогда не открывалась.
У этой женщины, рассказывала Инджи кухонная подсобница с изъеденным оспой лицом, красивая коса, тело, как у богини, голос, как у соловья, а лицо невидимое.
— Как она здесь очутилась? — заинтересовалась Инджи.
— О, — шептали служанки, кидая взгляды через плечо, чтобы убедиться, что рядом нет ни генерала, ни матушки, — она приехала в черной повозке, запряженной быками, в повозке с золотом, и она все искала своего маленького сыночка. Поэтому она никак не может упокоиться с миром. Она потеряла маленького сыночка в войне против англичан, и то, что в ней сломалось, уже никогда не сможет исцелиться.
— А что случилось с мальчиком?
— О, он… — тут служанки теряли нить разговора.
Инджи не настаивала, потому что понимала, что речь идет о старых верованиях и легендах; она думала: я это выясню. Это место просто напичкано тайнами, и я не позволю себе пройти мимо.
По воскресеньям Инджи завораживало бормотанье старых молитв. В первое воскресенье они разбудили ее. Она старательно завязала пояс на халатике и вышла, удивляясь, что генерал и его матушка оказались религиозными. Но у входа в ее комнату мирно спал Александр — этот дог влюбился в Инджи с ее прибытия сюда. Во дворе в беседке дремали павлины, засунув головы под крыло, их длинные перья свисали вниз, как увядшие цветы.
Ночью на землю нападало много винограда, и он уже начал гнить. Инджи с раздражением наступала на ягоды, стараясь осторожно пройти по двору, придерживая подол халатика. Пахло старым изюмом. Она пыталась найти источник бормотания, но так и не нашла, зато оказалась перед дверью женщины без лица. Вздохи, доносившиеся изнутри, заставили ее вздрогнуть, и она быстро побежала мимо двухсотлетнего винограда с лозами толщиной с дубовый ствол, мимо кухни, в старой плите которой еще тлели вчерашние угли, мимо спальни генерала, который все еще лежал с полуоткрытыми глазами в постели под москитной сеткой. Стелла, вторая собака, вытянулась возле кровати генерала, а солнечные лучи струились в окно, освещая глобус.
Громче всего бормотание слышалось в столовой. Инджи не могла разобрать слов, но уловила, что оно похоже на мольбу. Ей показалось, что чья-то рука схватила ее за ногу, когда она проходила мимо стола; что-то прикоснулось к ней; она чувствовала запах мази и человеческой плоти. Инджи ринулась в кухню, где сонная служанка пыталась убедить кофейник закипеть.
— Что это за шум? Что я слышу?
Служанка оглянулась на нее.
— Во время бурской войны в столовой лежали раненые. Вы слышите их стоны. Они очень страдают от боли.
— О, — вздохнула Инджи и поспешила в свою комнату, где, дрожа, села за стол. Она услышала, как открыли клетку с попугаями, и стайка птиц, любимцев генерала, выпорхнула в листву беседки, потревожив павлинов. Те проснулись и громко, пронзительно закричали. Датские доги направились к кухне за утренней порцией овсянки; фонтан во внутреннем дворе, выписанный из Италии, начал изрыгать воду из львиных голов; засновали рыбки в пруду, зная, что наступило время кормления.
Генерал в своей комнате потянулся и пустил ветры, потом включил передатчик, оторвал пришедшие ночью факсы и потребовал кофе. Дверь в комнату Немого Итальяшки тоже скрипнула, открываясь, и появился старик, все еще сильный, как бык. Он неподвижно стоял под утренним солнцем, совершенно седой мужчина за восемьдесят, переживший двадцать лет назад удар, после которого ослеп. А был ли это удар?
Как выяснила Инджи, никто этого толком не знал, но с тех самых пор Немой Итальяшка поселился в задней комнате старого Дростди, выходя из нее только тогда, когда за ним приходил датский дог Александр. Тогда он легонько прикасался пальцами к спине пса, и Александр отводил слепоглухонемого туда, куда требовалось: в ванную комнату, на солнышко, если стояла прохладная погода, в тень, если было жарко, под крышу, если начинался дождь.
Инджи смотрела, как старик шаркает ногами рядом с собакой, целиком погруженный в свой мир; глаза его пусты, уши пусты, во рту пусто — нет слов, в руке зажат камень, голова склонена набок, словно его ведут инстинкты. А потом поняла — обоняние и вкус, вот все, что ему осталось, да еще осязание. В самый день своего появления здесь, когда Инджи вслед за матушкой вошла во внутренний двор, она заметила, как он склоняет голову и стоит неподвижно, отмечая присутствие еще одного жильца.
Со временем она научилась оставаться с подветренной стороны, если хотела понаблюдать за тем, как пес медленно ведет его по периметру внутреннего дворика. Она смотрела, как пес подводит его к фонтану, где старик часами сидел на краю, опустив руку в воду, а рыбки тыкались носами ему в пальцы.
Одна особенно крупная рыбка, золотая с черным пятном на спине, часто подплывала и замирала под рукой старика. Она слегка шевелила плавниками, касаясь ладони Марио Сальвиати, и старик ласково поглаживал ее в ответ. Иногда он брал рыбку в руку и покачивал ее в воде туда-сюда, как отец, укачивающий ребенка.
Они разговаривают друг с другом, дошло до Инджи, старик и рыбка. Большая рыбка кой была в прудике при фонтане старшей в стае, как слышала она в кухне. Три первые рыбки были подарены генералу королем Георгом много лет назад, во время его визита сюда.
Кроме огромного пса, терпеливо стоявшего рядом с Немым Итальяшкой, положив ему голову на плечо, эта древняя рыбка была единственным живым существом, с кем старик хоть как-то общался, думала Инджи; она вскоре заметила, что все остальные в доме его избегали.
Она гадала, каково это — жить в мире без звуков и образов, без контактов с людьми и без возможности разговаривать. Это темная пещера, думала она, запечатанная камнепадом, а ты — внутри, в немой тишине, полной воспоминаний и предчувствий, вселяющей страх тревоги и ночных кошмаров; пещера, где летучие мыши проносятся сквозь твое сердце. Старые сталактиты, капая, становятся все длиннее, из земли вырастают пальцы, чтобы еще крепче вцепиться в тебя. Нет ничего нового и свежего, и тебе приходится полагаться лишь на то, что уже спрятано в твоем сердце и воображении, и все это плавает кругом и кругом в запечатанной запруде.
Для Немого Итальяшки оставалась только шерсть на загривке Александра да прохладная ласка рыбки. Кромешная тишина, думала Инджи, и только запах и прикосновение дают тебе доступ к миру. Голова старика откликалась на каждое дуновение, двигаясь почти незаметно, но Инджи видела, как он реагировал, если открывалось кухонное окно, если генерал пускал ветры, если дождевые облака собирались над вершиной Горы Немыслимой. Ночь становилась ароматом: можно принюхаться к запаху заката, когда павлины и попугаи встряхивали крыльями, и уловить душок заплесневелых перьев; когда дождь на Кару собирался в белые кучевые облака, его можно было почуять.
Так что Инджи решила, что как-нибудь ночью встанет и, оскальзываясь на плитках и старых шкурах зебры, что валяются вместо ковриков в коридорах, пройдет мимо голов льва и антилопы, мимо африканских масок на стенах, на цыпочках прокрадется мимо спящих попугаев, через беседку, где в лунном свете дремлют павлины, мимо свежей прохлады, окружавшей фонтан во внутреннем дворике, к двери Немого Итальяшки.
Она откроет дверь и даст старику то, чего не смогла предложить Джонти Джеку: теплое, благоуханное, свежевыкупанное, шелковистое тело молодой женщины в своем расцвете.
Такая долгая история — история Большого Карела и Летти Писториус, дочери фельдкорнета Писториуса, человека, доставившего в Йерсоненд запряженную быками повозку с грузом золота. Всего лишь одна из множества любовных историй, изживших себя в Йерсоненде за долгие годы, но Инджи, со своим молодым интересом ко всему, что происходит между мужчиной и женщиной, не могла дождаться, чтобы услышать ее всю.
Она хотела узнать все о Летти и Большом Кареле и, да, о родителях Карела, Меерласте Берге и индонезийской принцессе. Была ли она в самом деле принцессой? И, разумеется, о Марио Сальвиати и Эдит Берг, сестре Карела. А о ком еще? Инджи смотрела по сторонам и задавала вопросы; она бродила по пыльным дорогам между приусадебными участками, здоровалась с людьми, представлялась. И часто, не дожидаясь вопросов, они сами начинали рассказывать ей всякое, словно им требовалось отвести душу с незнакомкой.
И все истории возвращались к воде, к золоту и перьям — и к любовным интригам, вотканным в эти три вещи. Все истории были нарисованы на одном большом холсте, и одного лишь Инджи не сознавала — того, что капитан Вильям Гёрд присматривался к ней с растущим интересом.
Он везде следовал за ней со своим смущенным помощником, и всякий раз, как Инджи сбрасывала ботинки на берегу городской плотины и садилась отдохнуть в тени плакучей ивы, ему тут же ставили стол и выставляли бутылки с чернилами.
Он обожал рисовать эту молодую женщину: ее красивую сильную спину, ее носик, копну густых волос, узкую талию и крепкие икры. Инджи тоже рисовала — в воображении. Что-то здесь разбудило мою потребность рисовать — все эти истории, думала она и продолжала задавать вопросы с интуицией человека, который знает, что для него в истории Йерсоненда есть какое-то особое сообщение. И начала она с Летти Писториус, женщины, прибывшей на борту «Виндзорского Замка» в тот день, когда исчез Большой Карел.
Возможно, причина была в том, что предки Инджи тоже прибыли в Южную Африку на борту «Виндзорского Замка» — евреи, которым пришлось бежать из Европы. А может быть, в том, что в истории маленького городка, находящегося посреди Ничего, она узнала свое одиночество. А может, это ангел искусно направлял ее: он, забавляясь, парил вокруг, высоко над всем и всеми, свободный от земных желаний и страстей.
Летти Писториус полюбила Большого Карела, и — таковы пути любви — обратного хода не было. Как и многие другие романы, их роман родился во время цветения деревьев, под солнечным светом, и стал глубже с пылкими поцелуями лунными ночами, и ринулся навстречу трагедии с той же уверенностью, с какой вода течет по хорошо построенному, каналу.
Их любовь извергла их в бурлящую запруду плотины, полную вихрящейся пены, и обломки кораблекрушения крутились в водовороте и бились о стены; в запруду, где вырванные с корнем растения и затонувшие насекомые кружили и тонули, и всплывали на поверхность, чтобы тут же снова затонуть. У них был выбор — бросить плотине вызов или опустить руки, поддаться и смотреть, как паводковые воды увлекают за собой руины и мертвые создания.
В 1943 году Летти Писториус сидела в маленькой каюте на борту «Виндзорского Замка» и размышляла, а громадный корпус судна вздрагивал, когда терся о причал в гавани Кейптауна, оркестр на палубе играл жизнерадостный марш, а команда и пассажиры бросали вниз, семьям и друзьям на причале воздушные шары и ленты серпантина. Младенец Джонти Джек прерывисто сосал грудь. Он родился на экваторе. Господь свидетель, это было нелегким делом: потные роды, кровавые, с москитами и корабельным доктором, которого позвали из салона, где он валял дурака с девушками и моряками. Судно медленно продвигалось вперед по черной воде. С каждой схваткой Летти чувствовала себя так, словно она тоже судно, плывущее по глубоким водам. Бремя внутри нее было слишком тягостным, с нее спрашивали слишком много, и она раскачивалась вместе с океаном, ожидая, что он поглотит ее.
Все было так хорошо спланировано: нежные любовные письма Карела из Йерсоненда в Лондон, его обещания, что он исправится, ее ответы, говорящие, что она подумает, и вдруг, вскоре после ее прибытия в Лондон, новость — она беременна, и между ней и Карелом замелькали телеграммы среди все более зловещих рассказов о войне.
Младенец был беспокойным; он мотал головой и дергал сосок, он сосал и срыгивал, извиваясь от колик. Такова история ее путешествия: быть заключенной в каюте с краснолицым младенцем, с распухшими, болезненными грудями, с бесконечным страхом, что немецкая подводная лодка крадется, как акула, под днищем судна, выжидая время.
Она была полностью выключена из неистовых флиртов военного времени, которым предавались остальные пассажиры. Страх и неуверенность оказались теми подводными течениями, которые заставили отбросить все общепринятые условности: неистовое общение началось сразу после отплытия из Саутгемптона и продолжалось с такой лихорадочной интенсивностью, что этот рейс сделался легендарным на пассажирской линии Саутгемптон — Кейптаун.
Говорили, что во время этого плавания было зачато больше младенцев и рухнуло больше браков, чем когда бы то ни было. Когда бы Летти ни взглянула в иллюминатор, она видела бутылки из-под шампанского, ныряющие в море с верхних палуб и исчезающие в пенистых волнах. Ночами она слышала хихиканье и пьяные спотыкающиеся шаги в коридорах, хлопки пробок от новых бутылок с шампанским, а однажды, когда на мостике бушевала вечеринка, их корабль проплыл в опасной близости от дружественного сторожевого корабля, не задев его буквально чудом.
С наступлением темноты корабль напоминал ночной клуб, унесенный в открытое море, забитый отчаявшимися людьми, которые искали забвения в сексе на скорую руку, алкоголе и обильной еде, накрываемой в салоне со сверкающими канделябрами и оркестром из семи человек и черной джазовой певицей из Нью-Орлеана. Стюард, приносивший Летти завтрак в каюту, рассказывал, что однажды вечером певица обнажилась до пупка и распевала спиричуэлзы, тряся грудями.
Летти крепко обнимала младенца, мечтая оказаться в Кару, мечтая о вечернем ветерке, пахнущем кустарниками кару, и лунным светом, и пылью; она мечтала о полуденном запахе обожженных солнцем скал, о воркованье голубей в садах Йерсоненда Она путешествовала, зная, что происходит нечто непоправимое, что вторая мировая война схватила мир в свои руки и переворачивает его, в точности, как генерал, лежа в своей комнате в старом Дростди, кладет руку на глобус и вращает его, словно он Бог, а земля — лишь его игрушка.
Война — это генерал, приснилось ей как-то ночью, старик жестокого и таинственного происхождения, профессиональный солдат, сила более чувственная, чем похоть людей на борту судна, впавших в истерику в своей боязни черной немецкой подводной лодки.
Летти бросила Большого Карела и уехала в Лондон, стремясь вырваться из удушающей атмосферы Йерсоненда. Она происходила из респектабельной семьи — одной из самых значимых в округе. Ее отец, рыжебородый фельдкорнет, возглавлял отряд рейнджеров, которые довели черную повозку, запряженную быками, до самого Йерсоненда, где он и остался, став адвокатом. Ее брат, пошедший по стопам отца и унаследовавший его практику, считался одним из лучших мэров Йерсоненда за все годы его существования, в особенности в трудные годы депрессии, когда денег не хватало, и африкандеры испытывали большие лишения. Именно он устроил так, чтобы к ним отправили итальянских военнопленных.
Летти, происходившей из подобной семьи, было совсем непросто выйти замуж за мужчину с матерью-азиаткой и отцом, бывшим, согласно сплетням и слухам, полукровкой; все усложнялось еще и тем, что Большой Карел всегда боролся с ограничениями. Один его план следовал за другим — все это были попытки утвердиться и завоевать полное приятие белого общества Йерсоненда.
Летти просто не могла больше это выносить. Город сомкнулся вокруг нее, как удавка. И тогда она воспользовалась деньгами, которые оставил ей отец, и уехала в Лондон, в неопределенность. Но накануне отъезда, обливаясь слезами, они с Большим Карелом в отчаянном порыве страсти зачали ребенка — их сопливого ребенка со сморщенным личиком, которого Летти сейчас прижимала к груди, открывая телеграмму и не сознавая, что стюард с вожделением смотрит на ее сосок, который младенец сосет, выплевывает, тычется в него и снова выплевывает.
— Могу я помочь вам? — спросил стюард. — В военное время в телеграммах всегда содержатся плохие новости.
Она покачала головой, и стюард удалился. Летти прочла телеграмму, и у нее внезапно закружилась голова.
Я чувствовала это, думала Летти, это предчувствие преследовало меня все путешествие. Она снова взглянула на телеграмму. Ее отправил брат через два дня после того, как вода отказалась течь в гору. «Водный проект провалился. Карел исчез. Считается умершим. С любовью, твой брат».
Она вскочила на ноги, едва не уронив младенца, и, спотыкаясь, вывалилась из каюты, наткнувшись на чету Фридландеров, пару, бывшую для нее великой поддержкой во время всего путешествия, хотя для них это тоже было трудное время: они бежали с родины в поисках новой жизни на самом юге Африки, далеко от возмутительных восторженных лозунгов Гитлера, от безумия, в англо-говорящий мир.
Их восьмилетний сын Ингемар подбежал к Летти. Он был блондином, копией отца — ничего от смуглой красоты матери-еврейки. Младенец зачаровывал его. Его бледные, нервные родители оделись в лучшую одежду. Каждый держал в руке воздушный шарик и нес чемодан; они остановились, уставившись на всхлипывающую женщину.
Им сунули в руки шарики, когда они выходили из столовой после последнего завтрака на борту; они, собственно, и есть-то не хотели, слишком встревоженные тем, что могло ожидать их, сына и всех потомков в этой стране, которая, казалось, так много обещала.
— Плохие новости, — выдавила из себя Летти и лишилась чувств, изнуренная путешествием, грохотом оркестра и толпой веселящихся людей. Ингемар подхватил младенца, словно долго упражнялся в этом. Потом долгие десятилетия он будет рассказывать, как спас ребенка от травмы, и гадать, что же произошло с рыжеволосым малюткой и его несчастной матерью.
Инджи, причесываясь, провела щеткой по волосам сто раз, в точности, как учила ее мать, завязала их в хвост, натянула майку с рекламой Кейптауна — мечты туриста, шорты-бермуды, красные шерстяные носки и свои ботинки со шнуровкой.
Она проглотила завтрак в кухне Дростди, а служанки суетились вокруг, горя желанием рассказать ей еще что-нибудь. Потом упаковала сандвичи, бутылку воды и термос со сладким чаем в свой рюкзачок и перебросила его через плечо.
Нацепив на нос солнечные очки, а на шею — фотоаппарат, Инджи выплыла в прекрасное утро и пошла сквозь блистательные фруктовые сады, вдоль тихих гравийных дорог Йерсоненда, маленького городка, бывшего на деле собранием небольших приусадебных участков с возделанными полями, фруктовыми садами и домами, расположенными на расстоянии до четырехсот ярдов друг от друга. Старей Дростди стоял наособицу, утонув в деревьях и истории; молчаливо, на окраине городка, повернувшись спиной к открытым равнинам на севере. Его фронтоны, и башенки, и радиоантенна, высоко вздымавшаяся над крышей, как усики гигантского кузнечика, были видны даже с другой стороны города.
Она прошла по дороге, ведущей в Дростди, под огромными старыми соснами, наклонившимися друг к другу ветвями, образуя туннель. Инджи дошла до первых полей, рабочие с любопытством оторвались от мотыг и помахали ей. Она помахала в ответ, представляя, с каким удовольствием они сплетничают: та девчонка из бросающего в дрожь старого Дростди, места, где останавливались многие, потому что это одно из тех немногих мест в Йерсоненде, куда пускают пожить приезжих — но они уже никогда не будут такими, какими были раньше.
Но Инджи всегда тянуло к неизвестному, всегда хотелось бросить вызов: например, посетить Турцию, Марокко и Чили. У нее возникало чувство, что она заигрывает с риском. И путешествовала она налегке, брала с собой одну сумку с самым необходимым: две пары джинсов, легкое платье, майка и пара топиков, свитер, компьютер-ноутбук и принтер, фотоаппарат с набором объективов.
Этим утром Инджи чувствовала себя особенно легко. От благоуханного воздуха раннего утра по коже побежали мурашки, когда она остановилась около места под названием Жирафий Угол. Именно здесь, как ей рассказывали, предок Джонти Джека, английский капитан застрелил когда-то жирафа — тот самый человек, от которого Джонти Джек унаследовал талант. Инджи видела фотографию принца Чарльза, за спиной которого на стене висел рисунок капитана Гёрда — ее вырвали из глянцевого журнала и поместили в витрине небольшой библиотеки между полицейским участком и конторой адвоката Писториуса.
Инджи помедлила немного на углу и решила стороной обойти магазин и кафе, придерживаясь тихих улочек. Она направлялась к Горе Немыслимой. Она хотела подняться до Кейв Горджа и выследить Джонти Джека. А после всех историй, выслушанных ею за выходные в Дростди, Инджи хотелось увидеть пещеру высоко в горах, замурованную камнепадом.
Проходя мимо станции, Инджи припомнила рассказы о том, как Немой Итальяшка прибыл сюда молодым человеком, как миссис Писториус бежала, чтобы укрыться в форде вместе с дочерьми, как Лоренцо Пощечина Дьявола увлекся дочерью адвоката Писториуса.
Выйдя за город, Инджи пересекла тополиную рощу, песчаное русло реки, прошла в ворота гармошкой, отмечавшие границу между городом и Горой Немыслимой. Дорога впереди представляла собой обычную двухполоску, уже знакомую ей: именно по ней Инджи ехала в своем универсале, когда в первый раз навещала Джонти Джека. Насыпь между полосами была широкой и заросшей травой. Дорога вилась между деревьями и, пройдя мимо карьера, где брали камень для последнего отрезка канала стремительной воды, сделалась более крутой. Потом она снова начала петлять вокруг деревьев, а Йерсоненд медленно скрылся из вида.
Здесь начиналась крутизна, а небо, на которое посмотрела Инджи, сияло синевой. Она наткнулась на маленькую антилопу, стремглав кинувшуюся прочь; стрекот цикад оглушал.
А потом, высоко над вершинами деревьев, на фоне коричневых скал, Инджи увидела гигантского змея, дергавшегося на бечевке. Змей был кроваво-красным, он парил во встречных ветрах, дувших над самыми крутыми ущельями горы Немыслимой.
Инджи, задыхаясь, поспешила подняться еще выше — она понимала, что Джонти Джек имеет к этому змею какое-то отношение. И тут что-то выскочило на дорогу перед ней. Что-то, бежавшее, как в испуге. Инджи бросилась напролом через кусты и увидела женщину. Она разглядела толстую красивую косу, изящную шею, фигуру модели, икры молодой женщины с длинными, как у рыбы, мускулами. На миг женщина повернула голову, и на месте лица Инджи ничего не увидела — или она вообразила себе это? Она попыталась догнать женщину, крича:
— Погодите! Погодите! Я не хочу вас обидеть!
Но женщина уже исчезла. Инджи наклонилась и подняла черный шелковый шарф. Он показался ей легким, как пух, и трепетал, словно желая превратиться в воздушного змея, или в бабочку, или в духа. Прижав шарф к щекам и уткнувшись в него носом, Инджи почувствовала запах слез и желание умереть и поняла, что уже узнала об Йерсоненде больше, чем следовало для собственного душевного спокойствия.
— Джонти Джек! — закричала она, теперь тревожно, потому что поднялся ветер, начал трепать сосны, и она боялась идти дальше одна. Внезапно ветер унялся, и змей опустился вниз. Инджи, спотыкаясь, вышла на открытое пространство с той стороны скал, где стоял маленький домишко Джонти Джека, и увидела, как он сматывает бечеву змея и ловит его прежде, чем тот ударился о землю.
Джонти повернулся, и Инджи кинулась ему в объятия, всхлипывая на широкой груди скульптора. Она хотела рассказать ему, что видела женщину без лица, ту самую, которая якобы никогда не покидает своей комнаты в Дростди, но тут же поняла, какие именно слова сорвутся с ее губ: признание в том, что она видела нечто от самой себя, нечто от своего ощущения, что она никому в целом мире не принадлежит.
Джонти не стал расспрашивать ее о причине душевных терзаний, он просто привлек ее к себе и дал возможность выплакаться. Потом отодвинул ее от себя на длину вытянутых рук и сказал:
— Пойдем, я хочу тебе кое-что показать.
Инджи смотрела на Джонти с изумлением. Он казался куда более здравомыслящим, чем во все их предыдущие встречи. Сказать по правде, он казался совсем другим человеком. Его обветшалый фургон был припаркован за домом. Они сели в машину, Джонти повернул ключ зажигания, из выхлопной трубы вырвалось облачко синего маслянистого дыма. Она вспомнила все рассказы в кухне Дростди: огромное имение, унаследованное Джонти после смерти Летти Писториус. Это были еще старые деньги, как говорили тогда, деньги Меерласта Берга, сделанные на продаже страусиных перьев в модные столицы Европы. Джонти поместил их в банк, рассказывали служанки. А жил здесь, наверху, со своими скульптурами, как последний бедняк.
Пока они рывками продвигались вперед, Инджи увидела, что Спотыкающийся Водяной по-прежнему укутан брезентом и обвязан кожаными ремнями. Судя по птичьему помету, на его верхушке ночами сидела, как на насесте, сова, дожидаясь, когда из кучи дров выйдет мышь. А может, днем там сидел аист, дожидаясь, пока что-нибудь не зашевелится в стружках.
Чего Инджи не знала, так это того, что ночами там обожал балансировать ангел. Он приземлялся на голову Спотыкающегося Водяного, широко раскинув крылья, и возвышался там, прислушиваясь к завыванию шакалов в отдаленных ущельях Горы Немыслимой, глядя на звезды, сиявшие так ярко ночами Кару; иногда он задремывал и терял равновесие.
Фургон полз вверх по склону. Дорога сделалась ровнее, и Инджи поняла, что они едут вокруг горы, удаляясь от Йерсоненда. Потом дорога снова стала крутой, почти непроезжей. Они выбрались из машины и пошли пешком.
— Куда мы идем? — поинтересовалась Инджи.
— В место, где ты сможешь забыть Йерсоненд, — ответил Джонти.
Им приходилось перебираться через черные вулканические камни. Здесь почти ничего не росло, потому что из-за обвалов, происшедших десятилетия, а то и столетия назад, землю усыпало толстым слоем камней. Единственными живыми существами на темном камне под палящим синим небом были змеи и ящерицы.
Это все равно, что оказаться на луне, думала Инджи. Я здесь в другой реальности, с мужчиной, у которого загорелая грудь и странный блеск в глазах.
Они обошли большой скальный выступ, и Инджи изумленно вскрикнула. Под ними простиралась небольшая долина, усеянная валунами. Острые драконьи зубы-утесы окружали долину, заключив ее в кольцо. В промежутках между черными валунами стояли огромные скульптуры: одни сделаны из бетона, другие раскрашены в яркий синий или оранжевый цвет. Это были тотемы, увешанные блестками, вращающимися крыльями и зеркалами; некоторые, вырезанные из дерева, были так отполированы, что в них отражалось солнце.
Этот скульптурный сад был работой всей жизни. Инджи осознала значение того, что Джонти Джек показал ей — того, о чем не знал ни один человек из мира искусства за пределами Йерсоненда.
Во второй раз за этот день она почувствовала приближение слез, по тут Джонти выпустил большого красного воздушного змея, которого привез с собой, и показал ей тропинку, которую проложил между валунов. Она тянулась на пару сотен шагов, и Джонти с Инджи Фридландер побежали по ней среди скульптур, вскрикивая и хохоча, а красный воздушный змей ликующе взвился вверх, над утесами, и повис в небе.
Летти Писториус казалось, что последние несколько лет превратились для нее в одно долгое, незапланированное путешествие. Несмотря на советы мужа, Большого Карела Берга, и брата, адвоката Писториуса, она забрала из банка свои сбережения на черный день. Потом объявила, что покидает Йерсоненд, чтобы немного пожить в Лондоне. Для Большого Карела это не стало сюрпризом. Он женился на женщине, готовой в любой момент бежать от неполноценности своей жизни, и ожидал этого давно — что она отправится в долгое путешествие, что она уйдет, как частенько угрожала.
Но он знал, что в этом мире невозможно убежать от себя. Можно уехать на далекий континент, искать приключений в неизвестных местах, начать новую жизнь в чужой стране, но от себя убежать не удастся. Поэтому на заре своей жизни он решил, что выполнит любое выпавшее ему дело быстро и энергично.
С другой стороны, Летти Писториус вышла замуж за человека, которым все восхищались за его энергию и предприимчивость, но который при этом был мишенью для сплетен и которого избегали, потому что он был полукровкой.
С большим трудом она призналась себе, что бежала от себя, пытаясь убежать от своей мнимой жизни, от пустоты, которую ничем не могла заполнить. Она была неудовлетворенной, разочарованной и не могла найти ничего, к чему приложить руки, что могло бы удовлетворить или захватить ее — в отличие от Большого Карела. Откуда возникло это чувство тревожности и бесполезности, Летти не знала.
В конце концов, она ощутила, что вся ее жизнь была своего рода отправной точкой, путешествием без видимой цели, существованием, полным прощаний, но не встреч, с мыслями, упакованными в чемоданы и сундуки, потому что строгое воспитание подавило ее, запретив высвобождать мысли, и чувства, и мечты.
Как могла она объяснить Большому Карелу, что никогда не чувствовала себя дома, этому мужчине, который всегда находил свой дом в будущем, в каком-нибудь захватывающем начинании, разглаживающим дорогу под его торопливыми ногами, в точке опоры среди штормов, которым противопоставлял свою силу?
Она уехала в Лондон, намереваясь никогда не возвращаться в Йерсоненд. Большой Карел стоял на платформе, провожая поезд в Кейптаун — и в гавань. Летти никогда раньше не видела его таким уставшим и подавленным. Он стоял там, подняв руку, а она высунулась из окна, а потом его не стало, и Летти вытерла со щек слезы пополам с сажей.
Она знала, что Карел не поймет, почему она решила взяться за свои проблемы именно в то время, когда его проект балансировал на острие между успехом и провалом. Проект стремительной воды достиг критической точки. Карел сумел сделать так много, несмотря на цинизм и пренебрежение остальных; он усиленно трудился многие ночи подряд и теперь почти дошел до конца — или попал мимо цели.
А она выбрала именно этот щекотливый момент, чтобы объявить ему, что вообще не видит ни в чем никакого смысла; что для нее здесь не осталось никаких перспектив; что она должна уехать, чтобы обрести себя. В Лондоне.
Летти едва добралась до Лондона после долгого морского путешествия, как ее подозрения подтвердились: она забеременела, как раз в ту ночь отчаянного, поспешного прощания. Начали приходить длинные письма из Йерсоненда, помятые, потому что их везли с континента на континент в почтовых мешках. В лондонской квартире даже марки на конвертах казались Летти экзотическими, и ее переполнила тоска по дому.
В письмах Карел признавался в своей любви к ней. Летти принюхивалась к бумаге — может, еще учует слабый запах его одежды, или вечернего ветерка, слетающего с Горы Немыслимой, или пыли, и камней, и трав Кару. Она целовала его почерк. Он не представлял себе, с чем она так боролась. Он хотел совершать и совершенствовать; она медленно и болезненно плыла против течения, которое грозило увлечь ее в черную глубину, где, Летти знала, она в конце концов утонет.
У меня нет выбора, отвечала она. Разумеется, я люблю тебя, как ты любишь меня. Но, увы, в нашем возрасте приходится делать открытие, что одной любви недостаточно, что это только начало. Мне необходимо справиться с этим, Карел, и ты должен смириться. От чего бежишь ты? — добавила она, о чем потом пожалела. Но письмо уже было отправлено.
Он ответил умиротворяюще. «Вернись», — умолял он. Она засомневалась. В ее лоне рос ребенок. Наконец она собрала чемоданы и отправила Большому Карелу еще одну телеграмму: я снова попытаюсь. Но ты тоже должен сделать усилие.
По дороге из Саутгемптона, зная, что в темной воде рыскают невидимые немецкие подводные лодки, Летти думала много и серьезно. Почему она полюбила этого мужчину — этого безрассудного мужчину из сомнительной семьи, хотя ее воспитывали в консервативном доме Гвен Вилье и адвоката Писториуса?
С самого начала, поняла Летти Писториус, моя любовь к нему была мятежом против родителей. И мятежом против самой себя, потому что мы не часто влюбляемся в тех, кто олицетворяет все то, чем мы не являемся. В партнеры жизни мы выбираем себе тех, кто сможет исцелить недостатки в нас самих.
Чтобы еще ухудшить дело, Берги и Писториусы не ладили — с тех самых пор, как черная повозка, запряженная быками, прибыла в Йерсоненд. Со временем открытая враждебность переросла в осторожное примирение. Не так легко было двум семьям попытаться установить отношения в окружении йерсонендских сплетников, потому что йерсонендцы никогда не упускали возможности указать, что большая тайна золота находится в руках обеих семей, как две половинки устричной раковины: одна половинка здесь, а вторая — там.
Потому что разве не отец Летти, фельдкорнет Рыжебородый Писториус, впоследствии первый адвокат Писториус, отправился той темной ночью, чтобы зарыть золото вместе с Меерластом Бергом, отцом Большого Карела?
Влюбиться в такой атмосфере было безумием, решила Летти на корабле. Но с самого детства ее тянуло к мальчику, галопом скакавшему по улицам Йерсоненда на чистокровном коне вслед за своим шикарным отцом.
После пресных и скучных контор отца Перьевой Дворец Бергов с модным ателье и выставкой шляп, с приезжавшими туда портными, манекенщицами и ведущими модельерами крупных городов мира оказался для нее в новинку.
Она никогда не забудет день, когда ее дружба с Большим Карелом Бергом расцвела в любовь. Ирэн Лэмпэк всегда держалась отчужденно и была погружена в свою работу, однако однажды она согласилась дать юным леди города несколько уроков по шитью дамского платья, искусству подбирать туалеты и одеваться со вкусом. Летти и представить себе не могла, кто подвигнул Ирэн на это.
Это было дерзкое предприятие, и в преуспевающих домах долго спорили, благоразумно это или нет. Конечно, вести дела с Меерластом Бергом — это прекрасно, но он все же полукровка. А его жена, пусть она и красавица, не одна из нас, говорили люди. Вдобавок Перьевой Дворец посещают самые разнообразные странные иноземцы — люди, которые поступают совсем не так, как принято в Йерсоненде. Но какая жалость, что в городе живет настолько талантливая женщина, а молодежь не может извлечь из ее умений пользу.
Занятия рекламировали в школе, на церковных собраниях, в лавке и в монастыре, но в назначенный день единственная молодая женщина — Летти Писториус — прошла по длинной авеню к Перьевому Дворцу. Карел Берг, хорошо сложенный молодой человек, чистил своего гнедого жеребца на лужайке перед большим домом с фронтонами. Лишь многие годы спустя Летти поняла, что тогда он устроил засаду на городских девиц: вышел на лужайку в гетрах и бриджах для верховой езды и чистил и чистил без конца своего коня, предвкушая появление девушек.
Когда Летти появилась одна, он посмотрел на нее с участием — позднее она узнала, что это была для него своего рода защита — стреножил коня и провел ее вверх по лестнице к парадной двери. Ирэн Лэмпэк ошеломила ее. До сих пор Летти всего пару раз видела ее верхом на улицах Йерсоненда, и вот она впервые стоит перед этой женщиной. Летти была просто потрясена ее экзотической красотой, схватив прохладную руку Ирэн своей горячей и потной ладошкой.
Ее провели в Перьевой Дворец, и она с восторгом осматривала мебель из далеких стран, огромную библиотеку, ателье с высокими окнами, чертежные столы и гипсовые манекены. Ирэн Лэмпэк еще показывала ей дом и рассказывала, что и как действует, своим монотонным голосом со странным акцентом, и тут Летти оглянулась.
В дверях стоял юноша и смотрел на нее: юноша, ставший ее мужем, с которым она сражалась за общие ночи в конце отношений, всегда пугавших ее, мужем, от которого она так и не смогла себя оторвать.
Иногда в жизни наступает решающий момент, такой, без которого — оглядываясь на прошлое — ты бы предпочел обойтись. Именно такой момент возник, когда встретились глаза Летти и Карела. Они навсегда останутся связанными этим моментом; преданными друг другу в зависимости и сомнениях.
Так и начались их отношения. В последующие недели Летти приходила в Перьевой Дворец в четыре часа пополудни каждый понедельник. Ирэн Лэмпэк терпеливо натаскивала ее, и Летти научилась уважать цвет, текстуру и красоту линий и форм. Она открыла для себя тревогу и нетерпение при виде белого листа бумаги — в миг перед тем, как карандаш начинает двигаться, в миг, когда все вероятности вдруг улетучиваются и тебе необходимо ухватить хотя бы одну, словно это бабочка, и удержать ее, потому что именно она так много для тебя значит.
Летти думала обо всем этом на корабле и после того, как в гавани Столовой Горы получила телеграмму о Большом Кареле. Она устало села в поезд на станции в Кейптауне. Сначала ей и маленькому Джонти повезло, и они ехали в купе одни. Младенец мокрым ртом присосался к ее груди, а Летти смотрела на проплывающий мимо пейзаж.
Она чувствовала себя уязвимой и беззащитной; она представления не имела, что ее ожидает. Поезд прошел через горный перевал и заскользил, как змея, по долине реки Гекс, виноградники остались позади, и местность впереди сделалась открытой и пустынной.
Что, если Карел мертв? — гадала Летти. Все эти годы конфликтов и пренебрежения, ярости и страсти — как смогу я простить себя? Стало быть, он все же наткнулся на нечто, что было ему не по зубам: самые честолюбивые из его проектов обладали таким мифическим размахом, что были за пределами человеческих сил. Он взялся за то, что оказалось величественнее его собственных энергии и решимости.
Где теперь она найдет себе убежище? Она, которая всегда сдерживала мужа из-за своего происхождения, своей неспособности отыскать смысл самостоятельно, из-за того, что чувствовала себя в этом мире неуютно.
Очень странно, но ей казалось, что дитя, которое она держит у груди, не ее. Оно принадлежит Йерсоненду, думала Летти, и я носила его в утробе по случайному стечению обстоятельств. Она стремилась ощутить связь с ним, как всегда пыталась со всеми и всем вокруг себя. Она успокаивала и ласкала его, давала ему то, что требовалось и даже больше, но глубоко внутри боялась, что сын повернется к ней спиной и уйдет в мир, оставив ее одну.
Джонти, назвала она его, Джонти Джек Берг, и когда потом ее спрашивали: «Где, ради всего святого, ты раскопала такое имя?», она отвечала, что искала что-нибудь, не имеющее ничего, абсолютно ничего общего с Йерсонендом и его жителями. Имя, не имеющее никакого отношения и к ее родным.
Когда Летти приехала в Лондон, она заметила афишу певца, артиста кабаре, с надписью: «Выступает Джонти Джек». Когда беременность подтвердилась, Летти снова вспомнила эту рекламу: «Выступает Джонти Джек». Тогда она твердо решила, что так и будут звать ее ребенка — мятеж против одержимости матери, Гвен Вилье, своим происхождением гугенотки; против Писториусов и их мужчин, которые могут быть исключительно адвокатами, и больше никем — каждый слишком нервный, чтобы вырваться; и, разумеется, категорический отказ позволить Бергам завладеть ребенком, дав ему имя со своей стороны.
— Ты родился в море, — шептала она в сморщенное личико Джонти Джека, красное, скривившееся из-за болей в животике, — в самом центре великого Ничто. Ты никому ничего не должен. Оставайся свободным, оставайся независимым, смотри на Йерсоненд со стороны.
Она так и не узнала, как точно выполнил Джонти Джек ее наставления. Как он переехал в свой домишко в Кейв Гордже и жил там, словно состояние Бергов не имело к нему никакого отношения. Как он пытался, пусть и не всегда успешно, стать скульптором, чтившим бессмертные творения.
Сидя у пруда, поглаживая рыбку и чуя по запаху приближение Инджи, Марио Сальвиати, каменщик-скульптор бродил по улицам Флоренции, своего родного города, как он часто делал, сидя с Эдит Берг возле котлованов, предназначенных для канала стремительной воды, с провизией для пикника, которую она выкладывала перед ним.
Остатки большого валуна, расколотого на куски, еще дымящиеся, лежали рядом с ним и Эдит. Он велел рабочим разводить костер под валунами, лежавшими на пути канала. После того, как валун целый день нагревали, распевающие кхоса передавали по цепочке полные до краев ведра и заливали его водой. Камень трескался, и становилось проще расколоть его кирками и ломами на мелкие кусочки, а потом погрузить на телеги и вывезти.
Возле такого камня и сидели Марио и Эдит, а вокруг них плыли запахи пара и самой сердцевины камня, до этого не тронутой воздухом. Они ломали на куски хлеб, испеченный Эдит, пили кофе и лимонный сироп, а Марио брел по узкой vicoli своего родного города, вдыхая аромат свежеиспеченного тосканского манного хлеба. Протягивая руку за персиком из сада Большого Карела, он думал о рубленой куриной печенке с сырым луком, маринованным в вине.
Сейчас, сидя у фонтана Дростди, он легким шагом шел вперед, через Ponte Vecchio, в сторону Duomo, возвышавшегося над городом, как огромный кривой валун. Он шел мимо уличных ларьков, мимо людей, сидевших в тратториях под открытым небом, мимо цыганок, дежуривших на углах в надежде на поживу, мимо детей, с хохотом игравших на тротуарах. Наконец он добрался до Piazza San Marco и пошел на обычное свидание с одной картиной.
Это был образ, который он навещал каждое воскресенье, перед тем, как начиналась еженедельная работа в карьере Le Cave di Maiano, где семейство Сальвиати уже несколько столетий работало каменотесами. В прежние времена камень для строительства притаскивали в город по крутому и сложному пути, через Фьезоле, мимо монастыря Сан Доменико и далее, медленно и осторожно, потому что очень многие scalpellino оставались без ног на этой дороге, где камень от тряски вываливался из повозки, вперед, мимо кипарисов, темных, сине-зеленых в тени каменных строений. А оттуда — в то место, которое стало теперь старой частью города, где из камня складывали facciate, фасады, одного поразительного здания за другим…
Каждое воскресенье Марио шел по этой улице к картине монаха Фра Анжелико, которую стал считать своей собственной. Картина называлась «Наречение Иоанна Крестителя». Отец, который не мог говорить, давал имя своему сыну. Марио стоял перед картиной, думая о немоте и наречении предметов; думал, будет ли у него когда-нибудь собственный сын; и, естественно, воскресенье за воскресеньем он все яснее понимал, что никогда не сможет передать своему сыну тех историй о каменотесах, что так хотели бы рассказать ему отец и дед, да не смогли. Я похож на провал между поколениями, частенько думал Марио; провал, где из сочинения выпала нота; безмолвие.
Потом он увидел семерых кхоса, вооруженных палками — они преследовали ящерицу. Они хохотали, пробираясь между кирками и лопатами, разбросанными вокруг. Они поднимали ногами пыль, пытаясь убить маленькую рептилию, и Марио глубже сунул руку в пруд, напугав рыбку кой; та метнулась в сторону, чуть позже осторожно вернувшись к его руке. Эдит наклонилась к нему, разговаривая с ним взглядом, как сумела научиться, и Марио учуял аромат молодой женщины, новой жилички, ходившей вслед за ним день за днем.
Прошли годы, напомнил он себе, и руки твои зудят от желания рубить и обтесывать камень. Ты сидишь здесь, не зная даже, день сейчас или ночь, ты вдыхаешь запах своих воспоминаний, а голову омывают времена и образы, и ты не можешь быть уверен, запах ли это Эдит или этой женщины, которая бесконечно ходит кругами вокруг тебя и клетки с попугаями.
Он уже не помнил точно, помогал ли отцу реставрировать фасад Palazzo Vecchio перед мировой войной, где они работали возле красивого внутреннего дворика с фонтаном и где с лесов он мог видеть туристов, позирующих в панамах и под зонтиками уличным художникам. Или это он лежит на животе рядом с Большим Карелом там, на бесконечных равнинах, прижавшись щекой к месту, где должен пройти уровень воды, и проводит зрительную линию через терновник и муравейники к темной вершине Горы Немыслимой, на таком расстоянии кажущейся синей, и тени охраняют его видения, как дракон?
Пахнет ли это водой фонтанов Флоренции или Йерсоненда, или это то первое ведро, которое они с Эдит вылили как-то воскресным днем в канал, взбирающийся в гору? Спонтанный эксперимент, совершенно против инструкций Большого Карела, просто чтобы увидеть, как вода потечет по каналу, пусть это всего лишь ведро, и посмотреть, как перепуганные кузнечики и муравьи улепетывают от блестящего водяного языка.
Ему часто приходилось напоминать себе, что одни годы отделены от других, что время не течет единым потоком неразделимых капель, что воспоминания и то, что происходит здесь и сейчас — это не единое настоящее.
Ему приходилось сражаться с безумием полной тишины и темноты; он покрывался холодным нервным потом, если простужался и нос у него был заложен, или когда ветер дул с такой силой, что он не мог различить знакомых запахов. Тогда он забивался в свою крохотную комнатку и хватал те несколько надежных, принадлежащих ему вещей, и принюхивался к ним: к резцам, лежавшим на комоде, к одежде, к книгам, которые так и не сумел прочитать, но в которых были заключены труды Цицерона и Данте, к лопатке и биноклю, к ватерпасу. Он сидел в тени колючего дерева кару, перед своей палаткой, рядом с котлованом. Это воскресный день, и Большой Карел, одетый в парадный костюм, сейчас дома, с Летти. Каждую пятницу после обеда Большой Карел скатывал постель, садился верхом на лошадь, на прощанье махал Марио и возвращался обратно через равнины лишь на рассвете в понедельник. Рабочие на выходные уходили к себе в Эденвилль, и Марио оставался один у котлована, чтобы присматривать за динамитными шашками, кирками и лопатами, теодолитом и другим снаряжением.
Он сидел у палатки и ощущал на ладони прохладу рыбьих плавников, и мимо прошел запах генерала, быстро, в спешке, заставив Марио оцепенеть и вспомнить, где он находится. И тут же он снова вернулся к рельефу Микелоцце, «Мадонне с Младенцем», и пальцы Марио заскользили но лицу Эдит, мягкому камню, вырезанному Микелоцце, с такой любовью, мало-помалу, нежным краем резца — щека, нос, лоб, глаз и бровь.
Марио сидел, заблудившись в воспоминаниях — его сознание, как озеро без берегов, уплывало в прошлое, с девизом над головой, за который он так крепко держался в дни, когда ветер обрывал виноградные листья в беседке. Над очагом в их доме в Борго ди Сан-Фредиано висела надпись, вырезанная еще дедом. Тем дедом, который вскоре после ухода Марио на войну умер от болезни, убившей поколения флорентийских каменотесов. Силикоз, легочное заболевание, вызванное жизнью, проведенной в работе над камнем, гравием, каменной пылью.
Девиз, который он вырезал, висел, мерцая, над Равнинами Печали, пока канал медленно полз вперед, пока под валунами тлел огонь, а тучи от динамита вырастали в воздухе, пока Марио становился все крепче, все мускулистее в бесконечные дни разрушавших душу раскалывания и обтесывания камня.
Девиз плясал в его снах, когда он лежал на кровати в задней комнате, думая о том, что было ему дано и что отнято; что даровано, а в чем отказано.
«Omnia in mensura et numero et pondere disposuisti». Вот как звучал их семейный девиз: мерой, числом и весом ты приведешь в порядок все.
Вот это верно для меня, думал Марио Сальвиати, каменотес.
Пусть я буду той, кто присматривает за женщинами, думала Бабуля Сиела Педи, поскольку я, да капитан Гёрд, да его проводник Рогатка Ксэм — самые беспокойные тут души. Они могут следить за мужчинами. А я, как не сидела удобно на том быке во время путешествия с повозкой, полной золота, так и теперь не могу найти покоя в Том мире. И как мне приходилось отводить взгляд от мужчины, которого я любила всю жизнь, так и теперь я должна смотреть в другую сторону.
И она с нежностью продолжала присматривать за Летти Писториус, которая в другой стране и в другое время могла бы быть ее ребенком. Это она, Сиела Педи, могла бы выносить детей Рыжебородого Писториуса. Если бы все сложилось по-другому.
В сущности, ее сердце должно бы стремиться и к Карелу Бергу: ему трудно жилось в Йерсоненде, вся жизнь — на грани, и все из-за цвета кожи.
Но ее слабым местом была Летти, дочь Рыжебородого Писториуса, потому что она, Сиела Педи, знала каждую веснушку на белом теле адвоката.
Да, она знала, от кого родилась Летти; она знала, как Рыжебородый, жестокий фельдкорнет с севера, мог сжимать рот, а его синие глаза становились еще более синими. Для него ничто не было достаточно хорошим; нужно трудиться больше, стремиться выше. Из Эденвилля Бабуля Сиела следила, как фельдкорнет Писториус медленно превращался из солдата в выдающегося юриста.
Все знали, что фельдкорнет когда-то в Трансваале был уважаемым законником, и йерсонендцы только радовались, когда он после окончания войны, в 1902 году, решил остаться в их городе.
— Ради закона и порядка, — объявил он свое решение, — чтобы уравновешивать здесь весы правосудия.
Подчеркнув слово «здесь», фельдкорнет установил свои отношения с йерсонендцами. Им никогда не позволялось забыть, что он пришел из другого места, из такого, где все было лучше. И предполагалось, что они навечно будут благодарны его решению оставить лучшую жизнь в большом городе на севере, чтобы служить им здесь, на краю Кару Убийц.
Рыжебородый, как его называли во время войны, использовал тот же метод контроля над людьми, как и во время долгого путешествия, приведшего Бабулю Сиелу Педи в Йерсоненд. Бабуля Сиела помнила это очень хорошо, это его отношение «я оказываю тебе любезность». И сразу следом: «теперь ты мне обязан»; суровый, сжатый рот, сверкающие синие глаза и веснушки, как шляпки ржавых гвоздей.
Как могла Летти избежать влияния подобного отца — одержимого качеством, и борьбой, и порядком, такого пунктуального и правильного? Не больше, чем могла избежать беспомощной влюбленности в Карела Берга, раз уж она дышала атмосферой Перьевого Дворца, этого экзотического мира шляпок, и плюмажей, и путешествий за границу.
Только для того, чтобы позже понять — так Бабуля Спела Педи пришла к прозрению — что, чем старше ты становишься, тем больше начинаешь походить на саму себя. Себя — с большой долей того, чем были твои родители, особенно в том, против чего когда-то восставала. К тому времени широкие жесты Бергов утомили Летти. И под давлением взрослой жизни она начала стремиться, не понимая этого, к порядку и правилам, среди которых выросла. Она, должно быть, начала осознавать, думала Бабуля Сиела, почему людям вроде Рыжебородого требовались такие строгие правила, установленные рамки допустимого. Великое неизвестное, которому ни в коем случае нельзя предаваться, должно быть за этими рамками.
Через девять месяцев после того, как Летти бежала в Лондон — как раз тогда, когда проект Большого Карела достиг критической стадии — она вернулась к фразе, которую никогда не ожидала слышать вокруг себя так часто; «испарился, как в пустоту». В первый же день после возвращения Летти сидела на крыльце дома, в котором жила с Карелом, и сначала не заметила старуху, бредущую по улице. Когда Бабуля Сиела заметила сидевшую на крыльце Летти, она немного поколебалась, но все же вошла в калитку.
Бабуля Сиела вздохнула. Возможно, мне не следовало этого делать, но это мой первый и последний шанс поговорить с ребенком, рожденным Рыжебородым. Я смотрела, как она растет, все те годы, что вынуждена была жить в Эденвилле; проходя мимо нее по дороге в лавку, я видела, как она играет в школьном дворе; а позже, когда Карел ухаживал за ней, я видела, как она шла с ним на горный уступ за Эденвиллем, в сторону горы. Я наблюдала за ней всю ее жизнь, а она даже ни разу не сказала мне ни единого слова.
А теперь, в день, когда весь город сходит с ума из-за воды, хлынувшей на третий день, там, внизу, такое возбуждение и гам, и никто даже и не собирается по свежим следам начать поиски Большого Карела и его кареты, она сидит себе на крыльце, и во взгляде виден отцовский блеск, даже на расстоянии, и смотрит в точности так же, как он смотрел во все время того долгого путешествия от Педи до этого места.
Этот взгляд, словно глаза поглотили небо, эта упрямая горечь, это разочарование, заключенное в красивые черты лица.
Бабуля Сиела не знала, известно ли Летти хоть что-нибудь о ней. Писториус выставил ее, Сиелу, из своей жизни сразу же, как только они добрались до Йерсоненда после такого долгого путешествия с повозкой, запряженной быками, и с золотом. И уж наверное он ни слова не сказал своей семье о женщине оттуда, из Эденвилля; той женщине, которую он со своими людьми привез с собой из Педи. Но, может быть, Летти слышала о ней от кого-нибудь другого.
Бабуля Сиела толкнула калитку и медленно пошла к женщине, сидевшей на ступеньках веранды и качавшей младенца. Снизу, из города, были слышны крики возбужденных йерсонендцев, занятых самыми разнообразными планами и приготовлениями.
До Летти оставалось шагов десять, когда та, наконец, заметила Сиелу. Летти подняла глаза, покрасневшие от слез, глаза, которые Сиела так хорошо знала, и произнесла:
— Нет, простите, у меня нет для вас работы. Если вам нужна работа, пойдите, спросите в городе.
И опустила голову на руки, но за эти несколько мгновений зрительного контакта Бабуля Сиела Педи увидела в ее глазах одиночество, такое же, как ее собственное. Только с Летти все было по-другому: она с ним родилась. Бабуля Сиела знала, что это чистая правда — некоторые люди такими и рождаются, еще до того, как жизнь дарит им что-то, а потом отбирает; еще до того, как подобное случается, да, они уже ощущают потерю.
Потерю того, у чего нет названия.
Он мчался прочь от Промывки в своей карете, оставив; позади себя хаос наспех сдвигаемых машин и корзинок для пикника, и кожа Большого Карела под официальным костюмом делалась цвета кожи его матери. Он смотрел, как его руки, державшие вожжи, становятся коричневыми. К тому моменту, как Большой Карел промчался мимо первой возвышенности и увидел у себя на пути одного из операторов гелиографа, он уже был темным с головы до ног.
Он дернул карету в сторону в попытке избежать столкновения и отвернулся, пролетая мимо, так что позже этот парень сообщил:
— Цветной мужчина правил каретой Большого Карела. Одет в костюм для церкви Большого Карела, даже в его шляпу, и я уверен, что видел у него на запястье золотые часы Меерласта Берга.
Так возник первый ложный след. Вскоре пошел дождь, и люди зашептались:
— Вот вам, пожалуйста. Господь посылает нам воду по-своему.
Четверо констеблей Йерсоненда, усиленные поисковой группой, отправились под проливным дождем, чтобы найти Большого Карела или схватить негодяя, укравшего его карету.
Сначала они заявились в Эденвилль, эту улицу-поезд. Его так называли, потому что жилища в нем стояли настолько плотно одно к другому, что напоминали вагоны поезда.
Там четверо констеблей и компания вооруженных фермеров пинками распахивали двери и вытаскивали наружу подозреваемых. Преступность резко возросла с начала строительства канала стремительной воды. Большого Карела часто обвиняли в этом — в конце концов, именно он привел сюда всех этих чужаков, чтобы копать и строить.
Жители Эденвилля напрочь отрицали свою причастность к исчезновению Большого Карела или к воровству кареты, но теперь, когда час молитвы уже прошел, а разочарование из-за упрямой воды росло, горожанам необходимо было выместить на ком-нибудь свои чувства. Положение становилось скверным. Ближе к вечеру, под проливным дождем, они выволокли из дома полупьяного Фиелиса Джоллиса, крещеного, как Фиелис Молой. Потом говорили, что это произошло исключительно потому, что он задирался с констеблями. Его привязали к перечному дереву сразу у ворот, ведущих на Кейв Гордж, и всыпали ему семьдесят плетей сьямбуком из кожи гиппопотама. Впоследствии никто так и не признался, что порол его, но, сказать по правде, руку приложил каждый, потому что, перекрывая грохот ливня, над городом разносились вопли Фиелиса Джоллиса, а люди просто задергивали занавески на окнах. Ни один и пальцем не пошевелил, чтобы остановить порку.
Немного позже Фиелис испустил дух. Кровавое Дерево — вот как они назвали угол, где Инджи ощутила холодок, пробежавший по спине, когда впервые пошла по дороге, ведущей к Кейв Горджу. Кровавое Дерево, у которого отношения между белыми и черными упали до самой низшей точки в дни после исчезновения Большого Испарившегося Карела.
Это стало очевидным через несколько дней, когда Летти Писториус со своим хилым младенцем вернулась в город и, к своему ужасу, услышала, что Фиелиса Джоллиса, часто помогавшего ей в саду, забила до смерти полиция и шайка молодых фермеров.
Именно чернокожее общество, люди из Миссионерской церкви, организовали чаепитие в старой церкви и пели для нее и ее младенца, который вопил так, словно ему угрожало адское пламя. И они предложили окрестить его.
Но Большой Карел ничего об этом не знал. Бежав от Промывки и поняв, что становится цвета Ирэн Лэмпэк, он остановился у канала стремительной воды и наклонился над лужей. Он долго смотрел на свое отражение, а первые капли дождя падали в лужу, разбивая его лицо. Он стал оплеванным изображением матери.
Новый цвет вообще-то шел ему больше, но он этого не заметил. Казалось, что темная кожа придала его чертам новый размах. Они сделались еще сильнее и куда более утонченными. Но Большой Карел знал мир, в котором жил, и его сердце наполнилось паникой. Он мыл и мыл лицо грязной водой, стараясь оттереть кожу мокрым песком, и снова, всхлипывая, наклонялся над лужей.
А потом Большой Карел посмотрел вверх и увидел глубокий разрез на земной поверхности, там, где землю разорвал канал стремительной воды, когда вода хлынула вниз с вершины Горы Немыслимой на Равнины Печали. Он узнал место. Ребенком он часто наблюдал за семейством рысей, жившим в трещине между скалами. Дикие рыжие кошки жили здесь поколениями и ушли оттуда, лишь когда началось строительство.
Большой Карел увидел нечто белое, торчащее из вымоины. Он подошел поближе, посмотрел и отшатнулся. И снова посмотрел, дрожа от страха, потому что там лежали мертвые, много лет скрытые от чужих глаз. Скелеты лежали один на другом, и на их черепа были повязаны черные куски ткани — очевидно, им завязывали глаза, теперь уже давным-давно сгнившие.
Большой Карел вытер воду с лица, потому что дождь лил все сильнее. Он еще раз посмотрел на мрачную сцену и резко обернулся — появился Марио Сальвиати верхом на лошади, а за ним Лоренцо Пощечина Дьявола. Именно Лоренцо спустился в овражек, оскальзываясь в грязи, и попытался разжать костлявую руку, чтобы вытащить зажатую в ней золотую монету. Почему им завязали глаза, недоумевал Большой Карел, этим давно забытым мертвецам, которых вымыла из земли упрямая вода?
Тут до Большого Карела дошло, что Марио Сальвиати изумленно уставился на коричневого мужчину, который выглядел точь-в-точь как его хозяин. Он забрался в карету и с грохотом помчался дальше. Только оторвавшись от них, он стал решать, как ему подняться в гору. Большой Карел выбрал дорогу с обратной стороны горы, под углом, со стороны Равнин Печали, чтобы никто из Йерсоненда не увидел его. Раскачиваясь и подпрыгивая, карета неуклюже, как горная черепаха в большом панцире, ползла вверх по Горе Немыслимой.
Ангелу надоел дождик, и он уселся на крышу кареты, за спиной Большого Карела, сидевшего на месте возницы с вожжами в руках. Ангел сидел и раскачивался из стороны в сторону, пока они преодолевали камни и кусты, и слушал, как Большой Карел ругается и уговаривает лошадей. Большие крылья ангела свисали с крыши кареты, с них капала вода.
Когда карета доползла до вершины горы, в Йерсоненде уже вовсю чесали языками, рассказывая о неудаче Большого Карела. Он так умчался прочь, говорили сплетники, потому что его непоколебимая вера в предсказуемость воды обрушилась, когда вода отказалась выполнять то, что предсказывали его формулы. Для Большого Карела, шептались вокруг, это стало концом его предсказуемого мира.
И там, в своей карете, он осознал то же самое: теперь ему придется существовать в царстве неуверенности и непредсказуемости. Как только предсказуемость обернулась непредсказуемостью, вся определенность исчезла. Более того, то, что я увидел там, в овражке, было пророческим предвидением, думал Большой Карел.
Лошади сами нашли дорогу в пещеру. Он въехал в нее. Это были выставочные лошади, идеально выдрессированные, и хотя они боялись темноты пещеры, несмотря на вонь от старых кострищ, логовищ хищников и земли, никогда не знавшей солнца, они склонили украшенные страусиными перьями головы и отважно ступили в сумрак.
Большой Карел направлял лошадей в обход сталактитов. Некоторые из них почернели от костров бушменов-санов, живших здесь много веков назад. Пастухи, дети, прогуливающие школу, бежавшие рабы и дезертиры тоже много веков подряд разжигали здесь свои едва заметные костры.
Теперь карета стояла так, что лошади смотрели наружу, на выход из пещеры, который обычно пылал, как раскаленная плита, из-за струившегося внутрь солнечного света, но сегодня был затенен дождем и тучами.
Карел сидел, безвольно опустив вожжи. Дождь смывает все следы, думал он, очень скоро никто не сможет отыскать меня.
Все еще лоснящиеся лошади стояли запряженные, и пот на их шкурах уже начал превращаться в соль. Время от времени какая-нибудь лошадь поворачивала голову в безмолвной пещере, и уздечка брякала. Дождь просачивался внутрь, со сталактитов вокруг Большого Карела капала вода. Капли звучали, как приглушенный оркестр, и Большому Карелу представлялось, что он слышит примитивные гитары древних охотников, голоса санов и треньканье струн. Он видел на стенах тени; медленно шаркающие ноги начали танцевать печальный рил. Это мои предки — те, от которых я отказывался — пришли, чтобы отыскать меня, думал он. Люди Сары Бруин и Титти Ксэм.
Ангел явился к матушке Тальяард и сказал ей:
— Золото спрятано в Золотой Копи.
Матушка Тальяард, страдавшая от падучей, никогда не могла отличить приступ болезни от посещения ангела. Она ощущала во рту вкус корицы, что-то начинало порхать внутри нее, как бабочка у оконной рамы, а потом ее покидало сознание — или перед ней представал ангел, с мускулистым, покрытым перьями телом, с четырьмя крыльями, двумя большими и двумя маленькими, и очень красивыми ногами.
Он держал короткий меч… нет, ей чудится, это был лохматый конский хвост с корявой вонючей рукояткой — или бычий. Символ власти? Как те, что носили вожди племен?
— Африканский ангел, — бормотала Матушка Тальяард. И звали его… нет, имя опять ускользнуло, хотя он и прошептал его странным надтреснутым голосом, напомнившим ей крик синего журавля.
Но она знала, что привкус корицы во рту часто возвещал ей появление прекрасного, сияющего мужчины, с такой дивной кожей, и по всему телу на коже лежали серебристые отблески. Плечевые мускулы переходили в могучую четверку крыльев с разветвленными синими венами и густыми перьями, ниспадавшими вниз, к которым ей очень хотелось прижаться щекой — к большим, крупным перьям, так походившим на перья в орлином крыле.
Когда бы он ни возникал перед ней, она ощущала запах его пота, несвежий запах перьев, запах мужчины и зверя одновременно; а когда он исчезал, сильно изогнувшись и выдохнув, чтобы собрать энергию для полета, Матушка Тальяард шла и ложилась, потому что в ребра через чресла проникало наслаждение, и она ничего не могла с этим поделать. Был ли он из царства мертвых, из небесного хора, или сам Господь посылал к ней этого молодого мужчину? Почему он из всех выделил ее?
Она кинулась в столовую, где Инджи с генералом уже сидели за столом, накрытым к завтраку. Перед ними лежал разрезанный грейпфрут, стояли сваренные вкрутую яйца в серебряных рюмочках для яиц, овсянка исходила паром под крышкой кастрюли. В дверях, ведущих во внутренний дворик, стоял во всей своей красе павлин. Матушка уставилась на генерала, который развернул перед собой карту и держал в руках компас, и на потрясенную Инджи, глядевшую на генерала поверх грейпфрута.
— Миллионы Крюгера? Здесь? — спрашивала Инджи как раз тогда, когда матушка ворвалась в столовую и павлин, нахально посмотрев ей в глаза, развернул великолепный хвост. Почему эти животные всегда так нагло смотрят на меня? — подумала матушка и выпалила:
— Золотая Копь, генерал!
Она, как и все остальные, до сих пор называла старика генералом. Хоть они и поженились, для нее он так и остался генералом. Может, дело было в разнице в возрасте; может, потому что он всегда был только генералом, и больше никем — даже сидя в уборной или чистя зубы, он делал это по-генеральски. Да мог ли он быть чем-нибудь другим? Был ли он хоть когда-то чем-нибудь другим? И был ли он хоть когда-то молодым?
— Вот где это! — торжествующе воскликнул генерал и воткнул нож в карту. — Золотая Копь! Он посмотрел на Матушку Тальяард. Она дрожала, волосы торчали дыбом, одно плечо подергивалось.
— Ангел? — спросил он.
Она кивнула.
— Ангел.
И лишилась чувств, а генерал позвонил, вызывая слуг, швырнул ложку в кислую мякоть грейпфрута и суровым взглядом выставил павлина за дверь. Инджи попыталась встать, но генерал остановил ее:
— Слуги о ней позаботятся, мисс Фридландер. Самое важное сейчас — чтобы вы насладились завтраком.
Инджи попыталась выглядеть равнодушной, когда три служанки понесли матушку из столовой. Она аккуратно ела грейпфрут, потом спросила:
— А где это — Золотая Копь?
— Мы не знаем, — отозвался генерал. — Это все еще не больше, чем название, легенда. Но если ангелы решили просветить нас, следует обратить на это внимание. Возможно, она и вовсе не на этой земле.
Инджи с замешательством взглянула на него.
— И где же вы собираетесь искать? Как вы ее найдете?
Он оттолкнул грейпфрут и подвинул к себе яйцо. Его большие пальцы ловко сломали скорлупу и оторвали кусочек, чтобы генерал мог опустить в дрожащий белок узкую серебряную ложечку.
— Мои поиски, — произнес он, — научили меня терпению. Золото в земле не лежит молча. Оно зовет. И если ты ищешь достаточно долго и подойдешь к нему близко, ты услышишь зов.
— Что… звук?
— Нет, ты почувствуешь его телом. Если ты опытный охотник, то знаешь, когда антилопа находится по ту сторону холма или когда лев сжался под кустом. Если два командира много раз встречались в битве, они заранее знают, как передислоцируется вторая армия; где располагаются ее дивизии; что они хотят скрыть. То же самое и с золотом. Оно волнуется в твоей крови, даже если глубоко зарыто под камнем и песком.
Золото нельзя услышать, только если оно спрятано в свинцовой шкатулке. Свинец очень толстый; свинец мертвый. Но если золотые монеты лежат в морской воде, или зарыты в песок, или ждут тебя в брюхе затонувшего галеона, они кричат, взывая к тебе. Они требуют внимания. Потому что спрятанное золото — это ничто, и золото знает это.
Золото бессмысленно, если лежит в чреве земли. Золото обретает ценность лишь тогда, когда его берет человеческая рука или видят алчные глаза. Золоту требуется, чтобы его жаждали. Есть особое понимание между человечеством и золотом. Только подумайте о тонкой золотой цепочке на шее красивой женщины или о золотом браслете на женском запястье. Золото предназначено для человека, как вода — для рыбы.
Инджи хотела еще порасспрашивать, но тут вошла служанка и, не сказав ни слова, положила на белую скатерть перед генералом большое птичье перо. Генерал кивнул, и служанка вышла.
Инджи стала рассматривать перо. Она уловила странный запах — корица, подумала она, и запах паленого. Генерал посмотрел на нее и кивнул.
— Ангелы ведут нас. — Потом оттолкнул тарелку, вытер рот большой белой салфеткой, извинился и ушел.
Инджи слышала тяжелые шаги, направлявшиеся к его комнате. Слышала шипение радио и жужжанье факса. Она была так поражена всем происшедшим, что ей пришлось силой брать себя в руки: ты не должна забывать, Инджи Фридландер, для чего тут находишься и откуда приехала. У тебя есть задание, и задание заключается в том, чтобы забрать отсюда выросшую из земли скульптуру и перевезти ее в холл Здания Парламента. Ты здесь не для того, чтобы погружаться в бедствия прошедших лет, жаждать золота или запускать змея на лунных ландшафтах.
Она решительно отодвинула стул и поднялась. Она отнесла тарелку и чашку в кухню. Там она увидела обоих датских догов, тревожно прижавшихся друг к другу перед плитой. Попугаи перелетели из беседки в клетку, заметила Инджи в открытое окно.
— И что? — спросила она, ставя тарелку и чашку. — Ангел снова прилетал сюда; а павлин распустил хвост, увидев матушку.
Она с удивлением посмотрела на испуганных женщин и собак, наблюдавших за ней тревожными виноватыми глазами, и почуяла запах корицы и паленых перьев, витавший над всеми остальными обычными запахами кухни.
— И что все это значит? — спросила она принцессу Молой, дочь Гудвилла и Мамы, которая взялась за эту работу, дав всем понять, что у нее нет времени на придуманные для нее папой планы в большом городе.
— Сама увидишь, — ответила та и скрылась в кладовке. Инджи вышла во внутренний двор и увидела павлинов, сидевших далеко, на самой высокой виноградной шпалере. И Немого Итальяшку, сидевшего на краю римского фонтана: вода била изо рта статуи через его плечо. Он сидел, опустив одну руку в воду, но когда Инджи подошла, выдернул руку.
На нем была шляпа от солнца, старая потрепанная шляпа — может, он носил ее, когда строил канал стремительной воды, подумала Инджи. Он не носил часов, только красивый золотой браслет со множеством искусно сделанных фигурок. Руки его и шея были коричневыми, почти черными. Он держал в руке гладкий камень, так крепко, словно ему не за что больше было держаться в этом мире, кроме золотой рыбки, которую он поглаживал по плавникам другой рукой.
Инджи знала, что старик чувствует ее присутствие. Она подходила медленно и остановилась в пяти шагах от него. Он слегка наклонил набок голову. Его веки затрепетали. Инджи поймала себя на том, что движется как можно тише, на цыпочках, сдерживая дыхание. Но он же глух! — напомнила она себе.
Однако здесь, в его присутствии, она поняла, что безмолвие обострило его слух, а слепота сфокусировала зрение; здесь, в непосредственной близости от несчастного, окруженного таким количеством легенд, создателя всего того, что было сейчас увлажненным и плодородным в полях и садах Йерсоненда.
Она посмотрела вверх, на солнце, пробивавшееся сквозь свежие зеленые виноградные листья беседки; увидела, как плещется вода, искрящаяся и веселая, как сливаются и сверкают краски на крыльях попугаев. Она слышала хриплое дыхание датских догов, плеск воды о воду, грохот посуды и болтовню в кухне, воркованье голубки на дереве.
Потом Инджи обошла вокруг фонтана. Ноздри старика раздувались. Она видела, как поворачивается его голова, почти незаметно. Она шла медленно, осторожно, и заметила, что его тело поворачивается вслед за ней; медленно, словно он не хотел, чтобы она это заметила.
Инджи обошла вокруг фонтана, встала между стариком и кухонной дверью и придвинулась чуть ближе, но тут появился Александр. Старик учуял пса и вытащил руку из воды. Пес скользнул ему под руку с поразительным проворством. Немой Итальяшка встал замечательно быстро для своего возраста, и Александр повел его, державшего руку на спине пса, в комнату.
Собака один раз оглянулась через плечо на Инджи: укоризненно? Осуждающе?
— Марио Сальвиати! — крикнула Инджи в спину старику, чувствуя жалость и вину. Что на нее нашло? Дразнить старика своими запахами! Она что, пытается досадить ему? Проверить его? — Марио Сальвиати! — крикнула она еще раз, но тут рядом появился генерал.
— Он не слышит вас, — сказал генерал твердо. — Возможно, вам лучше немного прогуляться, мисс Фридландер. Чтобы прочистить голову после утреннего возбуждения.
Инджи резко повернулась к нему.
— А кого вы держите взаперти в той маленькой комнатке? — выкрикнула она.
Генерал посмотрел на дверь женщины без лица.
— Люди сами создают себе темницы, — скупо ответил он и пошел назад в дом своей тяжелой походкой.
Инджи постояла еще немного, но когда стоны и вздохи, которые она не могла определить, медленно стали проталкиваться наружу из комнат дома и эхом отражаться от плиток под ногами, она поспешила прочь.
Прошлое, думала она, вот ваша темница. Всех вас.
Вскоре после прибытия итальянцев в протестантский Йерсоненд Немой Итальяшка почувствовал необходимость укрепить католическую веру.
Когда итальянцы, нарядившись в одолженные костюмы, либо слишком мешковатые, либо слишком тесные, каждое воскресенье, начиная с первого, ходили на церковную службу со своими приемными суровыми кальвинистскими семьями, они обязательно осеняли себя святым крестом при появлении пастора, чем притягивали к себе осуждающие взгляды всей паствы.
Здесь, в Кару, поклонение было таким же стихийным, как равнины. В церквях не допускалось никаких изображений Бога или Его Сына; здесь не возникал вопрос о боговдохновенных жестах или исступленном поклонении. В точности, как бесконечные равнины учили набожности и привносили в дома добродетели самоограничения и воздержания, так и ты должен приближаться к Господу, Создателю этой пустоты.
Такова была вера этих людей, и по воскресеньям они надевали темные одежды и чопорно шли в церковь с серьезными лицами. Их вера была сдержанной, их мольбы были сдержанными, они крестились и женились сдержанно и умирали сдержанно, с контролируемым, отважным упорством.
И тут появляется группа католиков-итальянцев, которые во время службы теребили распятия, висевшие у них на шеях на красивых цепочках; они осеняли себя крестом, а если придвинуть ухо ближе к их губам, можно было иногда услышать имя Матери Христа.
Прихожане, особенно дети, наблюдали за этим с неприкрытым интересом.
— Идолопоклонство, — ворчал пастор, и молодые итальянцы скоро научились закрывать во время молитвы глаза, чтобы сдерживать горячие итальянские сердца, произносить святое имя Благословенной Марии только мысленно и никогда в пределах слышимости прихожан не говорить о его святейшестве папе, последователе святого Петра, основавшего Церковь Божью на земле. Кальвинизм, как быстро поняли молодые итальянцы, был таким же твердым, как камни Кару, и таким же строгим, как вера иезуитов.
Положение не улучшилось из-за событий, происходивших в доме Писториусов. Не успел молодой итальянец водвориться там, как слуги и работники решили, что у него договор с дьяволом. Они назвали его Пощечина Дьявола из-за отметины на щеке. Как-то ночью Лоренцо Пощечина Дьявола увидел жаркий сон про одну из девочек Писториуса, отметина так ярко запылала, что загорелась подушка, и шикарный дом едва не сгорел дотла. Как говорит пословица, масло было подлито в огонь. Пригласили пастора, слуги утверждали, что мало идолопоклонства, католик-де продал сердце дьяволу, и его необходимо вышвырнуть прочь из города, а адвокат Писториус объяснял, что он не может выслать молодого человека; что молодой человек вместе с красным пятном и всем прочим был помещен под его законную юрисдикцию и гарантию; что если он отправит итальянца из Йерсоненда, у него, Писториуса, возникнут проблемы с правительством.
— Первое же, что со мной сделают — заклеймят, как предателя-коллаборациониста, — объяснял он, — а можно ли в наше время найти большее проклятие, чем это?
— Значит, мы должны отлучить молодого человека от церкви до тех пор, пока его лицо перестанет гореть, — заявил пастор, несколько растерявшийся из-за необычных событий. Он, разумеется, слышал об изгнании дьявола, и знал, что таковое случалось в библейские времена, но не имел представления о том, как это делается.
— Молодой человек отлучается от церкви на месяц, и за это время он должен покаяться во всех своих грехах. Он должен вверить свое сердце Господу Всемогущему, нашему Отцу и его Избранному Сыну, Господу нашему Иисусу Христу, и Святому Духу. Таково мое последнее слово.
Парадная дверь захлопнулась за пастором, и адвокат Писториус пошел сообщать приговор молодому человеку, который опустил от стыда голову, прижимая к щеке, по указанию миссис Писториус, мокрую тряпку, чтобы погасить огонь.
Это был ужасный удар, потому что только по воскресеньям он имел возможность встретиться с соотечественниками вне работы. По воскресеньям молодые люди приходили в церковь со своими семьями, а потом, как решил город под руководством магистрата, молодым итальянцам разрешалось вместе прогуляться или охладиться в мелких водах ручья, или (по специальному разрешению владельца) поплавать в Запруде Лэмпэк, названной в честь прекрасной индонезийской манекенщицы и модистки, имевшей привычку купаться в запруде в воскресенье после обеда.
Теперь Пощечине Дьявола приходилось по воскресеньям оставаться дома, и он скучал по товарищам: тихому, ведомому, но могучему глухонемому каменотесу; живчику-повару; утонченному, любившему работать с одеждой, а здесь вынужденному изображать механика. Он думал о них о всех, лежа в своей комнате и прижимая к щеке мокрую тряпку.
Примерно в это же время всякий раз, как Немой Итальяшка оставался один и не имел никакой работы, он забирался на Гору Немыслимую и сидел там, обрабатывая резцом высокую, в два человеческих роста скалу. Сначала он хранил это в тайне, но однажды, когда Пощечина Дьявола отбыл свой приговор, и получил разрешение вновь посещать богослужения с мокрой тряпкой, прижатой к щеке, и после службы пошел на прогулку со своими товарищами, Немой Итальяшка отвел их на гору. Он шел впереди, делая руками ободряющие жесты и оглядываясь, чтобы убедиться, что они идут следом.
Он не мог объяснить, что затеял, и они понятия не имели, чего ожидать. Изумление их было велико, когда они увидели голову и торс Девы Марии, нежные черты ее лица, ее грациозный жест рукой, подзывающий вас ближе, и нижнюю часть туловища, еще скрытую в грубом камне. Слезы заструились по их щекам, и прямо там, среди ветров, дувших над гребнем Горы Немыслимой, в солнечном тепле, с ничего не подозревающим Йерсонендом, спавшим тяжелым воскресным послеобеденным сном далеко внизу, молодые люди отслужили католическую мессу, воспользовавшись буханкой хлеба, которую взяли с собой для пикника, и бутылкой сладкого вина, которую кто-то прихватил из хозяйской кладовки. Вместо святой воды у них была бутылка воды, взятая для подъема в гору; они побрызгали водой друг друга и статую, и возблагодарили Господа и Деву Марию за то, что выжили в этой войне, что они есть друг у друга, что по-прежнему помнят и любят тех, кого они любили в Италии. Потом они сели в тени скал и колючих деревьев кару, глядя на Немого Итальяшку, продолжавшего работать с резцом и молотком, и на Деву Марию, выраставшую, как ангел, из камня: прелестную, нежную женщину, Матерь Божью, мать всей нежности и смирения.
Через три месяца статуя была готова, и ее поставили вертикально. Прошло два дня, и кто-то в Йерсоненде навел бинокль на гору и забил тревогу. Горожане потрясенно смотрели наверх, прищуриваясь и показывая пальцами на странное видение высоко на Горе Немыслимой. Двоих констеблей отправили на разведку.
— Идолопоклонство, — доложили они по возвращении. — Там, наверху, статуя, у ее ног разбросаны увядшие цветы: это все итальянцы. — Но, благодарение Господу, там нет ни оружия, ни боеприпасов, ни других признаков вооруженного восстания, сообщили они горожанам.
Еще через полчаса в помещении для собраний собрался совет церкви. Старейшины и старшины были мрачны и набожны. Пастор вздыхал и молился о наставлении, послали за Пощечиной Дьявола. Он явился в переднике — готовил спагетти. С Равнин Печали привезли Немого Итальяшку, где он и Большой Карел работали с теодолитом.
К тому времени, как явился вспотевший, задыхающийся Немой Итальяшка в сопровождении Большого Карела, главный старейшина зачитывал молодым итальянцам, повесившим голову, строгое предупреждение.
— Вы не должны создавать изображений Господа и любых других созданий; вы не должны поклоняться им; вы не можете служить другому богу, кроме Господа нашего, Отца Израиля и Йерсоненда, — прогремел старик.
Сначала Немой Итальяшка не мог понять, что происходит. Он видел только бурлящий гнев своих товарищей. Но постепенно до него дошло, и он здорово разозлился. Он видел, как от воротничка Большого Карела разливается краснота, заливая лицо.
Большой Карел смотрел на старшин, понимая, что должен сдерживаться. Страдание из-за того, что ты другой, не было для него новостью — не среди этих людей с их неспособностью принимать разницу. Но он не мог позволить себе заговорить вслух — не на этой стадии. Многие члены совета церкви вложили деньги в его план стремительной воды; они заседали в городском совете и в правлении банка. И он знал, что ему потребуется еще много денег до того, как канал будет завершен. «Нет!» — хотелось ему взреветь, это единственное слово билось ему в виски. Но он просто стоял там, а потом вышел вслед за молодыми людьми на безжалостное солнце, покачивая головой.
На следующий день два констебля и три делегата от совета церкви с трудом вскарабкались на гору с ломами в руках. Они получили задание разбить статую Девы Марии на мелкие кусочки. Но, добравшись до нее, они наткнулись на Марио Сальвиати, стоявшего перед статуей, расставив ноги. В первый раз они заметили его могучие руки, сильные ноги и спину, выгнутую, как у бойцового быка. Он стоял там, держа у груди винтовку тридцатого калибра, винтовку Большого Карела — немного раньше тот сунул ее в руки Немого Итальяшки и жестом показал: «Иди в гору».
Мужчины бросили взгляд на Немого Итальяшку и поняли: они не смогут урезонить его, он не услышит ни звука. Так что они сели на камни, отложили инструменты и раскурили трубки. Немой Итальяшка тоже сел — перед статуей, под протянутые руки Девы Марии.
Они рассматривали статую и испытывали угрызения совести. Они увидели сухие цветы у ног Девы Марки, и посмотрели вверх, в синее небо над головой, и на каменистую вершину Горы Немыслимой. И внезапно душная комната и негодующий совет церкви показались им такими далекими. Ветер охлаждал их лица, и они исполнились смирения и умиротворенности.
Наконец они по одному подошли к Немому Итальяшке и пожали ему руку, не сказав ни единого слова, потом, спотыкаясь, спустились с горы со своими тяжелыми кирками и ломами. Внизу им пришлось выдержать гнев священника, адвоката Писториуса и главного старейшины. Но они стояли на своем: католическая Мария не причиняет никакого вреда. Будьте к ней милосердны. Итальянцы просто укрепляются в своей вере, в конце-то концов.
И до сих пор статуя Девы Марии, ничуть не поврежденная солнцем и дождем, стоит на месте, известном теперь как Пик Мадонны. Если подняться туда, выяснила Инджи, можно увидеть весь Йерсоненд. Можно посмотреть наверх, на самую вершину Горы Немыслимой и ее грозные утесы. Или опустить глаза на Равнины Печали и сверкающий канал стремительной воды, прочертивший через них линию до горизонта, как след змеи. Можно посмотреть налево, на Кейв Гордж, где из трубы домишки Джонти Джека вьется ленивый дымок. Можно даже разглядеть яркого оранжевого змея, вздымающегося с ветром. А можно проследить за полетом пустельги, окинуть взором Эденвилль, фронтоны и башенки старого Дростди, приусадебные участки и тщательно возделанные поля, улицы города с единственной ползущей по ним машиной, и машущие крыльями ветряные мельницы, и школьников, весело играющих в школьном дворе во время перемены.
А вокруг простираются бескрайние равнины — сперва зеленовато-коричневые, потом просто темно-коричневые, а еще потом — скучно-серые, и, наконец, такого оттенка, что сливается с небом, и уже невозможно с уверенностью сказать, что есть земля, а что — небеса.
Я должна опять начать рисовать, думала Инджи, в первый раз поднявшись на Пик Мадонны и улыбаясь статуе Девы. Можно отвергать краски и текстуру только какое-то время, а потом в ладонях начинается зуд, а руки начинают гореть от возбуждения, а перед глазами возникают холсты.
Я художница, поняла вдруг Инджи, но я забыла об этом, запутавшись в административной работе музея, оказавшись слишком близко к озабоченным вороватым и настырным стратегиям культурных комиссаров. Но здесь все предстает чистым и незащищенным, а свет опять становится светом.
Здесь небесные краски ложатся вокруг естественно, пестро, неуловимо, смешиваются с пейзажем и людскими сердцами. И если ты хочешь уловить их характер, здесь есть великая метафора — канал стремительной воды.
Да, думала Инджи, поющая вода Марио Сальвиати.
Летти Писториус в поезде: кажущаяся бесконечной дорога в длинной коричневой змее, которую волочет за собой скорбный паровоз.
Если Карел вернется, думала она, я попытаюсь снова. Только с отдельными спальнями. А может быть, он временно поживет в Перьевом Дворце, в который никто не заходил после смерти Меерласта. Она с младенцем останется в их общем доме, а может, она купит себе собственный дом, поближе к магазину и конторе адвоката Писториуса.
Маленького Джонти успокаивал пейзаж. Он прижался к груди Летти, сидевшей под таким углом, чтобы он мог следить глазками за серовато-коричневыми равнинами. Может, дело было в ритме поезда; может, он каким-то образом чувствовал возвращение домой. Может, он помнит свое первое путешествие по этой же дороге, думала Летти, когда мы ехали в Кейптаун, а он был меньше, чем морской конек — просто головастик в моем лоне.
Она шагнула на платформу Йерсоненда в пекло этого дня. Никто ее не ждал. Начальник станции вышел из комнаты связи и начал кружить вокруг Летти и ее двух чемоданов, обеспокоенный и любопытный. Он склонился над ребенком, изучая его черты, потом стал рассматривать ее наряд.
Летти не сомневалась, что еще до того, как она выйдет на ярко освещенную пыльную улицу, он позвонит в паб, лавочнику, своему другу церковному старосте и Бог знает, скольким еще людям.
Он предложил позвать кого-нибудь, чтобы ее забрали отсюда, и забормотал что-то совершенно непонятное про упрямую воду. Он спросил, не чует ли она запаха воды в воздухе, и, да, она, дитя Кару, могла унюхать воду издалека; и да, несмотря на палящее солнце, в воздухе действительно висел безошибочный запах влажной земли.
Летти отказалась от помощи, попросив его поставить чемоданы в каморку за сигнальными флажками. Она зашагала по улице, с изумлением увидев множество цапель на полях. Огромные стаи белых журавлей перелетали с поля на поле. Все было свежим и зеленым. Что происходит? — гадала Летти. Йерсоненд просто сверкает. Если верить телеграмме, канал потерпел неудачу.
Потихоньку она связала события воедино: Большой Карел бежит; Марио Сальвиати упорно поднимает и поднимает шлюзовую перемычку на Промывке; и, наконец, бурлящая, кипящая вода подтверждает Закон Бернулли, ринувшись к плотине, чтобы вырваться оттуда сквозь открытый шлюз и растечься по всему городу, насмехаясь над людским удивлением и отсутствием воображения.
Летти узнала, что Карел не просто пропал, что его называют Испарившийся Карел прямо ей в глаза, хотя и с некоторым колебанием, вроде бы стремясь проглотить эту кличку, но ей казалось, что на самом деле им требуется испытать это имя на ней. Летти устроилась в доме, встретилась с родственниками и друзьями, а на третий день после возвращения, даже не зная точно для чего, решила найти Марио Сальвиати.
— Чего ты рассчитываешь добиться этим? — бурчал ее брат, адвокат. — Твой муж, вне всяких сомнений, прикарманил кучу денег, поэтому и рванул подальше. У полукровок нет совести — я всегда тебя об этом предупреждал.
Но что-то толкало Летти к Марио Сальвиати. Интуиция подсказывала ей, что он знает больше других. Она уложила Джонти Джека — младенца, чье имя привело Писториусов в ярость — в коляску и зашагала по влажным улицам Йерсоненда.
Марио Сальвиати она нашла на участке рядом с плотиной. Он склонился над теодолитом, окруженный нетерпеливыми, взволнованными мужчинами с картами. Летти узнала городского клерка, водного управляющего — обычно тот праздно сидел дома, попивая пивко и бросая корм голубям, и парочку молодых землевладельцев.
Они увидели ее издалека. Она толкала коляску через комья земли, грязь заляпала ее до колен. На кудрявые волосы Летти надела модную лондонскую шляпку. С ней поздоровались, похлопали Марио Сальвиати по плечу, и он выпрямился, моргая глазами. Потом они встретились взглядами, и Летти увидела, как его рот открылся и закрылся. Один раз. И все пропало.
Отягощенная грузом всего того, что ей рассказали, и сожалением из-за неоконченного дела, Инджи с трудом тащилась вверх, к Кейв Горджу. Деревья предлагали ей, истекающей потом, благословенную тень. Она обернулась, чтобы посмотреть на каменный коттедж, и поразилась тому, как давно, кажется, провела она в нем свою первую ночь. Что я знала о Йерсоненде тогда, и что знаю сейчас! Это был просто городок с пыльными улицами, канавами, полными воды, шлюзовыми перемычками, тихими верандами и занавесками, задернутыми из-за жары. А теперь он подобен дереву с ветвями, протянутыми во все стороны, и отростками, проникшими в каждый дом. Каждая ветка растет от другой и, в Свою очередь, посылает побеги дальше, и когда спугнешь историю с ветки, она взвивается в воздух, как птица, и — за ней летит стайка других историй.
Джонти спал с тенистой стороны дома. Инджи взглянула на резцы и молотки, валявшиеся среди стружки. У его руки лежала пустая бутылка из-под вина. Она наклонилась и уловила запах застарелого пота и алкоголя, исходивший от его большого тела. Волосы его были взъерошены, одежда вся в пятнах, а пальцы стерты до крови.
Инджи обернулась к Спотыкающемуся Водяному. Вот он, мой шанс заглянуть под брезент, подумала она. Я хочу поздороваться со скульптурой. Но передумала, заметив, что на козлах уже нет бревна, над которым Джонти работал: два зубца торчали вверх, напоминая беззубый рот.
Следы волочения и следы Джонти повели ее за дом. Он продолжал храпеть, и Инджи пошла дальше по следу. Тот тянулся мимо старого фургона, вел за пустой птичник, вокруг стопки китового уса и горы металлических обрезков, а потом вился среди деревьев. Инджи старательно шла по следам, пока не добралась до оврага, в котором лежали серые камни, оставшиеся здесь после очень давнего горного обвала. Инджи уставилась вниз, на разрушающиеся неудачи Джонти. Последняя валялась на самом верху, ее беззащитная плоть еще была белой. Тут за спиной раздался шорох. Инджи обернулась — и вот он стоит, помятый, с горькой складкой у рта. Стрекот цикад на деревьях буквально оглушал. Не сказав ни слова, Инджи повернулась и пошла прочь.
Она дошла до его дома, но Джонти не появился. Только сейчас она заметила, что телескоп тоже укрыт тяжелой промасленной тканью. Она знала, что Джонти где-то рядом, что он наблюдает за ней.
Она пошла вниз с горы, и чем дальше уходила, тем легче становилась ее походка. Поднялся ветерок, овевал спину, играл с волосами. Она чувствовала себя так, словно освободилась от обязательств, словно убежала от чего-то, грозившего задушить ее, от гнетущей атмосферы, от которой убегала все эти годы. Проходя мимо каменного коттеджа, Инджи почувствовала, что ей в спину смотрит телескоп, словно толкающая вперед рука. Вперед, там всегда можно увидеть больше, подумала она.
Черная повозка, влекомая быками, которая везла часть Миллионов Крюгера и пять детских ручек, добралась до Йерсоненда тихим субботним днем 1901 года. Шла англо-бурская война 1899–1902 гг., когда Великобритания бросила вызов двум бурским республикам в самой южной части Африки. Война велась, разумеется, из-за золота.
Черная повозка передвигалась по стране, как Ковчег Завета: из Претории, через бесконечные равнины Свободного Оранжевого Штата, мимо Уинбурга, в направлении Капской провинции, обогнула Фиксбург той холодной зимой, когда снег лежал на горах Малути, и дальше, через зеленые холмы к Ист-Лондону, к Грэйамстауну, Порт-Элизабет, Грааф-Рейнет, Оудсхурн, Принц-Альберт…
Повозка, груженная золотом, со стоном продвигалась вперед, преимущественно ночами, но на открытых равнинах, где не было признаков жизни, они ехали и днем, по умирающей от жажды земле. Небольшой ополченческий отряд состоял из отборных разведчиков, назначенных лично президентом Крюгером за день до того, как он отбыл в поезде в Лоренсу-Маркиш еп route в Швейцарию, где и умер на берегах озера. До конца войны их работа заключалась в том, чтобы оставаться в непрестанном движении и сохранить часть сокровищ атакуемой республики, пока она пошатывалась под ударами британцев. Их инструкции гласили: никогда не отдыхать, все время двигаться вперед, опережая слухи, догадки и врага. Повозка была особым образом укреплена. Сундуки прикрепили к днищу. Старая государственная Библия, подписанная перед отъездом самим президентом, лежала в рундуке повозки. Засоленные руки хранились в запечатанной свинцовой шкатулке.
Быки были крепкие и выносливые, выбранные в лучших северных стадах, потомки бесстрашных животных, совершивших переход из Капской провинции, переживших кровавые перестрелки с зулусами, копья, ящур и голодных львов, пока пробирались в Трансвааль, к золотым приискам, и на манящие равнины верхнего вельда, где буры, закаленные и жаждущие независимости в Африке, объявили создание собственной республики.
Золото Крюгера было наичистейшим, в брусках и монетах с изображением бородатого президента Пола Крюгера. Золотой запас должен был находиться в движении до возвращения президента из изгнания; они должны были передвигаться из города в город, от дружественной фермы до преданного общества. И неважно, куда они шли, лишь бы находились впереди врага. Если бы они нашли сочувствующий корабль, следовало использовать часть золота для переговоров, чтобы перевезти детские ручки.
Позади оставался шлейф слухов и мифов, их опережали поразительные сказки о небольшом отряде верховых с ценным грузом, хотя все, помогавшие им по дороге, клялись болью и смертью навеки хранить молчание о черной повозке, запряженной быками, которую охраняли по ночам и прятали под тюками люцерны в отдельно стоявших амбарах или под ветвями колючих деревьев кару в пустых высохших руслах рек.
Иногда им приходилось покупать секретность, потому что, в частности, Капская провинция кишела предателями и верноподданными королевы. Это было очень рискованное путешествие, по плохим дорогам, через горные перевалы, через вздувшиеся реки. Когда они в тот день 1901 года прибыли в Йерсоненд, они были истощены и изнурены и ничуть не походили на героев, о которых рассказывали легенды.
Они должны были дождаться вечера в ущельях Горы Немыслимой, но они дошли до предела, измученные тем, что приходилось постоянно держаться впереди британских шпионов. Их тошнило от того, что приходилось хитрить и прятать следы, от лжи, угроз и взяточничества; их лихорадило от одиночества, голода и тоски; они испытывали отвращение от собственных злодеяний. Они готовы были убить друг друга — это путешествие было отмечено раздорами и перебранками.
И им требовались женщины, отчаянно. Единственная женщина, ехавшая с ними верхом на быке, приносила только неприятности. А единственный приказ, который дал им старый президент перед тем, как втиснул свое тяжелое тело в поезд, гласил: «Держитесь подальше от женщин, мальчики мои».
Первые восемь месяцев они держались, до той ночи подле Педи, в Транскее. Господь смилостивился над ними, сынами Республики, в ту самую ночь, когда дьявол овладел ими. Этот день фельдкорнет Писториус, отец Летти Писториус, помнил до конца своей жизни. За день до этого они набрели на небольшое поселение, и тут случилась катастрофа. Повозка застряла в канаве. В сумерки, когда ценой огромных усилий они все-таки вытащили ее, один из быков сломал ногу. Теперь повозку тащило меньшее количество быков, а запасного, потерявшего свою пару, привязали ремнем сзади повозки.
Писториусу и Фоури пришлось убить охромевшего быка, причем они были вынуждены перерезать ему глотку, потому что выстрел в ночи привлек бы ненужное внимание. Сначала они надежно привязали его к дереву, чтобы он не дергался, а потом попытались перерезать артерию, причем бык ревел и пытался порвать ремень. В конце концов, испытывая отвращение к этой борьбе, они все же попали в артерию, хлынула кровь, бык с ревом упал на колени и перевернулся.
Когда он упал, ремень, привязывавший его к дереву, лопнул и хлестнул Писториуса по плечам, оставив след, как от удара бичом. Так что первым заданием для женщины, которую они привели к повозке и назвали Сиела Педи, было втереть мазь и травы в рану, а Писториус лежал и стонал под ее руками.
Но еще до того, как она присоединилась к ним, еще когда они разделывали быка — мясо еще парило — одному из них пришла в голову мысль, что, прежде чем решать, в какую сторону идти сейчас, нужно сходить посмотреть, есть ли жизнь в том поселении, что они обнаружили.
Вероятно, все они понимали, что скрывается за этим предложением — потому что кто же из них не видел женщин с тяпками в маисовом поле рядом с хижинами? Место напоминало нечто среднее между краалем кхоса и небольшим поселком. Люди точно не относились к кхоса — в бинокль они выглядели цветными.
Писториус приказал, чтобы отборные куски мяса завернули в брезент, выставил часовых вокруг повозки и, взяв двоих человек и два золотых фунта, отправился в поселок. Они, спотыкаясь и ругаясь, пробирались вперед в темноте. Еще издалека услышали собачий лай и человеческую речь — африкаанс с отдельными словами на кхоса.
Там шел жаркий спор, и, приблизившись, они поняли, что их появление в округе заметили и что спорят как раз о них, о «похоронных дрогах с телом Пауля Крюгера» и о «черных всадниках», которые везут тело президента к королеве Англии, желая показать ей, что делает война с пожилыми людьми, и молить о милосердии.
Люди болтали, сидя вокруг костра, и тут внезапно появился Писториус и двое его товарищей. Сколько бы он ни прожил, Писториус никогда не забудет этой сцены.
Вот идет оживленный спор, собаки нежатся у огня, детишки играют возле домов, чуть поодаль от взрослых и от кружек с пивом хихикает и возится молодежь, а в следующий миг — никого: лишь костер, зола, пустота и клубы пыли в воздухе.
Только тогда Писториус понял, как они выглядят в своей поношенной черной одежде. Лица искажены от невзгод и лишений, от необходимости держаться одним беспощадным отрядом, на одежде запеклась кровь, хлынувшая из бычьей артерии, которая смешалась с пылью и грязью от пешей ходьбы.
Еще позже до него дошло, что за ремнем у него торчал так и не убранный в ножны нож, а вытирая лицо после убийства быка, он размазал кровь и по нему. Более того, за спиной у него стояли двое мужчин, держа на крюках окровавленные куски мяса. Кто не испугается до смерти при виде такого зрелища?
Прошло немало времени, пока им удалось уговорить людей вернуться. Потребовалась лесть и ласковые слова; мят со они положили у костра; объяснения и опять объяснения… Напоследок они напоказ швырнули оба золотых фунта между костром и крытыми соломой хижинами.
Над подоконниками показались головы, глаза уставились на монеты, блестевшие на земле в отсветах костра. Собака, видимо, учуяла запах бычьей крови, оставшейся на монетах после того, как Писториус подержал их в руках, вышла из дверей и подошла понюхать. Из-за хижины вылетел камень, попал собаке в бок, и она с визгом убежала.
— На нас кровь, потому что мы зарезали для вас быка, — крикнул Писториус. — Мы не убийцы, мы солдаты Южно-африканской республики. Президент жив. Он на корабле, плывет в Европу. Мы пришли с миром. Мы устали. Боже, неужели вы не видите, на что мы похожи?
Сиела выглянула первая. Да, это была будущая Бабуля Сиела Педи. В том нежном возрасте она оказалась самой решительной. Красавицей она не была, но так и лучилась любопытством и духом приключений — это стало ясно сразу же, едва она выглянула из-за двери. Потом она пулей вылетела наружу и упала на четвереньки, чтобы как можно быстрее схватить золотые монеты. Пламя костра играло на ее красивых ногах и сильном теле, на лукавой улыбке, которую она бросила изнуренным мужчинам — и тут же скрылась в доме.
Воцарилась тишина. Из двери, в которой исчезла Сиела, вышел старик. Пожалуй, он не в лучшей форме, чем мы, подумал Писториус; человек, которого лечит солнце и эта суровая страна, здесь, на границе, где кхоса, кои, саны и белые пионеры сошлись в ничьей.
— Почему ты бросил нам деньги? — Он держал в руке два фунта.
— Мы одиноки. Нам нужна соль. Нам надоело есть неприправленное мясо. Мы очень долго едем. Мы хотим знать новости о войне.
Писториус замолчал и подумал: мой ли голос умоляет? Его люди подошли поближе.
— Мы не собираемся причинять вам зло. Если бы мы хотели, могли бы перестрелять вас давным-давно. Нас семеро вооруженных мужчин. — В домах послышалось бормотание. — Мы могли бы подкрасться и убить вас ночью.
Тогда, один за другим, стали появляться жители. Они подбирали мясо и вешали его на ветки дерева — пока собаки не сожрали. Кто-то уже резал мясо на куски, на угли положили решетку. Старик подошел к Писториусу.
— Давно ли вы в пути, фельдкорнет?
— Восемь трудных месяцев.
— А что у вас в повозке?
— Этого я тебе сказать не могу.
— Мы слыхали, это тело президента, забальзамированное.
— Чушь!
— Люди также говорят, что вы везете отрубленные правые кисти детишек, умерших в британских концентрационных лагерях. Что вы везете их руки королеве, как доказательство.
— Это правда, — ответил фельдкорнет Писториус, не отводя взгляда от груди Сиелы, поправлявшей решетку. — Это засоленные ручки детишек, умерших в лагере Уинбурга. Мир не верит нам, когда мы говорим, что женщины и дети мрут, как мухи, в концентрационных лагерях Китченера. Мы попросили пятерых матерей отдать нам правые ручки их умерших детей, прежде чем они похоронит их. Мы отвезем ручки в Англию. Корабль ждет.
— Это повозка судьбы, — задумчиво пробормотал старик, изучая Писториуса сощуренными глазами. — А у тебя, со всем моим уважением, рыжая борода дьявола.
— Мы измучены, — отозвался Писториус.
Что-то в нем умерло во время скитаний по бесконечным равнинам и в этом горном мире, где они оказались в ловушке; он понимал, что восемь долгих месяцев были только началом, впереди их ждут еще большие трудности. Кроме того, он не знал, что происходит на войне, где сейчас жены и дети его людей, не разрушили ли британские войска до основания их фермы.
Старик еще немного посмотрел на него, потом предложил ему пива, а чуть позже — кусок мяса.
— Извини, соли у нас нет, — сказал он.
Тут-то оно и случилось, то, из-за чего все произошло. Пока Писториус ел, он заметил, что один из его людей взялся за пистолет. Самый невинный жест, солдат просто придвигал свое верное оружие поближе. Но это увидела какая-то женщина, решила, что это начало резни, и пронзительно завизжала. Солдат не имел в виду ничего плохого, но как только женщина завизжала, один из молодых жителей поселка выхватил из-за бочонка старый маузер. Он уже вскочил на ноги, и тут один из людей Писториуса выстрелил ему в лоб — аккуратная красная дырочка. Глаза юноши закатились, и он с удивленным видом и покорным вздохом повалился в пыль лицом вниз.
Писториус инстинктивно выхватил свой пистолет и взвел курок. Его и его людей выбрали именно из-за молниеносных рефлексов в затруднительном положении. Он мгновенно оценил ситуацию, увидел, что никто в него не целится, и выстрелил в воздух.
— Убийцы! — пронзительно прокричал старик. Писториус схватил Сиелу за руку и дернул ее к себе. Осторожно он и его люди стали отступать, удерживая женщину перед собой. Жители поселка, упавшие, когда Писториус выстрелил в воздух, так и лежали лицом в пыль. Такое произошло с нами не впервые, подумал Писториус. С мяса, висевшего на крюке, медленно капала в пыль кровь.
Господь свидетель, мы отчаялись, оголодали и умирали от жажды, а все доходившие до нас сообщения утверждали, что один отряд буров за другим капитулирует — так утешал себя фельдкорнет Писториус в грядущие годы, гораздо позже того, как они с Сиелой Педи перестали разговаривать друг с другом.
Вернувшись к повозке, они обнаружили, что быки уже запряжены, а люди веером лежат вокруг повозки, изготовившись к стрельбе. Они услышали выстрелы. Писториус связал Сиеле руки за спиной, и они посадили ее на оставшегося без пары быка. Нам нужна заложница, убеждали они себя.
До того, как они попали в Йерсоненд, их ожидало еще восемь месяцев пути. Они пробирались по самым отдаленным районам. Ночами иногда натыкались на животных, смотревших на них спокойными глазами. Люди почти не попадались — лишь однажды в лунную ночь им встретились два юнца, лишь раз глянувших на них и давших стрекача. Боясь, чтобы мальчишки не подняли тревогу, они три дня скрывались в овраге, спрятав повозку под колючими ветвями, а быков и коней привязав чуть дальше, под выступом скалы.
Потом снова пустились в путь, скорее несчастные, чем радостные от того, что мальчишки не выдали их. Может, мы превратились в призраков, шутили они вечерами. Но Писториус наблюдал за людьми — насколько они вымотались, как сидели, подобно гиенам, и посматривали друг на друга, следя, не собрался ли кто нарушить кровавую клятву.
Восемь тяжелых месяцев — и женщина, раскачивающаяся верхом на быке. Повозка держалась чудом, но им то и дело приходилось ночами воровать провизию и уздечки на тихих фермах. Сочувствующих семей попадалось все меньше, и расстояние между ними становилось все больше. Иногда им приходилось находиться в пути до четырех дней, пока они не добирались до заслуживающих доверия поселенцев. Но и это случалось все реже. В конце концов они вообще перестали думать о союзниках. Все, что им осталось — это ветер, равнины и долгие, одинокие ночи. И вдруг — наконец — маленький городишко в тени горы.
Черная повозка, запряженная быками, со стоном вкатилась в Йерсоненд. Быки, напрягаясь, тянули вперед, с каждым шагом раскачивая усталыми головами. Измученные люди ссутулились в седлах, усталые глаза из-под полей шляп осматривали сонную деревню, лающих собак и детишек, бегущих рядом с повозкой.
Равнины Печали сломали людей Писториуса: опустошение, нехватка воды, сожженные британскими войсками дотла фермы, скелеты домашних животных — или застреленных, или с перерезанными сухожилиями, или околевших от жажды.
Меерласт Берг — страусиный фермер и мятежник из Кейпа (когда не посещал дома моды за морем) и Проигравший Молой, черный мятежный фельдкорнет и дед Гудвилла Молоя, мэра Йерсоненда во времена Инджи, выехали навстречу.
Меерласт Берг, в кричащей одежде, которую обожал, выбрался из кареты, широко и красиво взмахнул шляпой с плюмажем — «в точности, как Ян ван Рибек», — с горечью заметил фельдкорнет Писториус много лет спустя — и отметил, что разведчики уставились на его искусственную ногу. Старый охотник вырезал протез из слоновой кости после того, как молодой лев откусил правую ногу Меерласта прямо под коленом. Лежа на берегу грохочущей Замбези, над водопадом Виктория, Меерласт пережидал, пока с потом выйдет лихорадка и заражение крови, а обрубок заживет. Меерласт стал одеваться, как денди, после того, как потерял ногу, говорили люди. Именно тогда он и начал походить на манекенщиков, работавших в бизнесе страусиных перьев.
Меерласт низко поклонился фельдкорнету Писториусу, второму деду Джонти Джека. Острым глазом отметил дикую рыжую бороду и взгляд, потерявший всякое желание жить.
— Добро пожаловать в общину сочувствующих, — произнес он. — Мы друзья. Это Молой, знаменитый черный фельдкорнет. Мы можем предложить вам свое гостеприимство. Вы выглядите так, словно прошли через ад.
Меерласт не мог не заметить слез, катившихся по щекам молодой женщины, сидевшей верхом на быке. Что вы, ребята, делаете с этой женщиной? — хотелось ему спросить. Но он уже увидел ответ в их виноватых глазах, в том, как они надвигали шляпы пониже на лоб, но более всего — в ее поведении. Она словно кричала: я хочу уйти, я хочу быть свободной, но они заставили меня делать такое, что навеки отняло у меня свободу.
Молой посмотрел на черную повозку и принюхался.
— Что это так воняет? — прозвучал его первый вопрос. — Шкуры? Вы много охотились?
— Это правые ручки пяти мертвых детишек, — отозвался Писториус. — Мы хотели отправить их королеве Англии, чтобы прекратить поджоги ферм и смерти в концентрационных лагерях. Но решили, что не сможем доставить их на корабль. Мы хотим похоронить их здесь, достойно.
— Боже милостивый! — вскричал Меерласт.
Вот почему угол первой улицы Йерсоненда называется Маленькие Ручки — там фельдкорнет Писториус решил: здесь, и ни шагу дальше.
Была карта, услышала Инджи, сидя над бокалом пива в пабе «Смотри Глубже», той самой пивной, которую открыл переводчик, решивший остаться в Йерсоненде после того, как столь нелепо разместил итальянских военнопленных. Его сын, также известный под именем Смотри Глубже, и заведовал этим баром, единственным питейным заведением во всем Йерсоненде. На карте было указано расположение Золотой Копи. Да, она услышала это жарким поздним днем, да только никто не знал, где карта. Ею могли владеть всего лишь три семьи.
Первой возможностью были Молои, потому что Проигравший, черный мятежный фельдкорнет, женился на Бабуле Сиеле Педи вскоре после ее прибытия в Йерсоненд верхом на быке. Инджи предположила, что, может быть, во время этого злосчастного путешествия из Педи в Йерсоненд Сиела выяснила, что мужчины собирались сделать с черной повозкой.
Далее, разумеется, шел фельдкорнет Рыжебородый Писториус, вскоре после своего появления в Йерсоненде женившийся на Гвен Вилье, отпрыске семьи гугенотов.
Третьей семьей, которая могла обладать картой, была семья Бергов, потому что Меерласт Берг встречал черную повозку тем субботним днем, когда измученные люди добрели до Йерсоненда.
О карте чего только не рассказывали, размышляла Инджи, поднося к губам стакан с холодным пивом. Где-то в полях Йерсоненда гудел трактор, на своей веранде лавочник звал работника, от станции медленно, с пыхтеньем, отходил поезд, увозивший тяжелый груз в Кару.
Завсегдатаи «Смотри Глубже» не привыкли к женскому обществу в пабе. Но, смирившись, они начали общаться с Инджи весьма откровенно. Самый упорный слух, которым делился с ней то один, то другой завсегдатай в разных стадиях опьянения, состоял в том, что во время рытья канала стремительной воды Большой Карел Берг наткнулся на Золотую Копь — или хотя бы на сундук с картой. Почему и испарился.
Второй слух заключался в том, что Меерласт Берг финансировал свое дело золотом Крюгера — все обширные фермы, выщипывание перьев у страусов, экспортные склады в доках Кейптауна, шляпную фабрику и дом моды в Европе, все школы манекенщиц и все свои заманчивые путешествия на пару с изысканной Ирэн Лэмпэк.
А третий, самый упорный, слух утверждал, что золотая карта лежит, забытая, где-нибудь в сейфе адвоката Писториуса, среди старых документов на имение, и составлена она не в виде нарисованной карты, а в виде рассказа с объяснениями. Однако в этом рассказе так много скандальных подробностей о путешествии черной повозки в Йерсоненд, в частности о том, как бойцы президента Крюгера обращались с Бабулей Сиелой Педи, что семья Писториусов никогда в жизни не обнародует этот документ.
Или возьмите Молоев: да они, может, сидят на деньгах! Тут пьянчуги придвигались ближе к Инджи, и она узнавала о горьком привкусе одиночества и межродственном скрещивании, о застарелой ненависти и подозрениях. Молои и революция… Кто выложил денежки для политических потрясений последних лет? Это же очевидно! Золото Крюгера, золото буров, и его так скандально, так недостойно использовали, чтобы буров же и уничтожить!
Инджи вывалилась из бара. День был в самом разгаре, а она так много выпила. Солнечный свет ослепил ее, и она потрясла головой. «Плимут» генерала медленно полз вверх по улице, со стороны Маленьких Ручек. Старик за мной следит, осенило вдруг Инджи. Когда бы я ни вышла на прогулку, очень скоро слышу рокот «Плимута», приближающегося из-за деревьев с той или другой стороны улицы, возникающего среди участков и домов, и он обязательно нагоняет меня. Инджи снова помотала головой. Генерал проехал мимо сквозь ослепительный свет и дрожащие миражи улицы. Он смотрел прямо перед собой, словно и не видел ее. Александр лежал на заднем сиденье. Голова дога покоилась на окне, он принюхивался к ветру. А на переднем пассажирском сиденье, рядом с генералом, раскинулся ангел, и выглядел он весьма довольным тем, как обстоят дела.
Инджи потерла глаза и посмотрела назад. Солнце пылало в красном пыльном облаке. Несколько человек перед баром глазели на нее. Пыльное облако перед ней подымалось все выше. Инджи не понимала, что происходит; она только знала, что все эти истории берут над ней верх и что ей необходимо срочно позвонить в музей искусств или хотя бы послать туда факс.
Она решила вернуться в Дростди и пошла к Верблюду, свернула налево, на Дорогу Изгнания, потом направо, к Кровавому Дереву, а уж оттуда зашагала по направлению к плотине. Когда она проходила мимо Кровавого Дерева, с ней поравнялся большой черный «Мерседес» и теперь полз рядом в облаке пыли.
Гудвилл Молой в черном воскресном костюме опустил окно. Стекло было тонировано, но в баре «Смотри Глубже» ткнули пальцем:
— Вот эта черная сверкающая машина принадлежит Гудвиллу Молою. Он катается туда-сюда и важничает перед нами.
У него оказалось такое большое лицо, что целиком заполнило окно в машине.
— Мисс Фридландер, я полагаю? — улыбнулся Гудвилл с обаянием, что принесло ему положение первого человека в городском совете Йерсоненда. — Могу я подвезти вас?
У Инджи невольно вырвалось:
— Нет, благодарю вас, — но ее уже охватило очарование Гудвилла: несмотря на отказ, он продолжал улыбаться.
— Жара, — заметил он. — Совершенно немилосердная.
— Ну, хорошо. Это очень любезно с вашей стороны.
Она обошла машину. Дверца со стороны пассажирского места уже была открыта.
Гудвилл не случайно встретил Инджи. К нему обратились из столицы с просьбой оказать содействие молодой ассистентке, работавшей на нового чернокожего художественного директора Национальной Галереи.
Он попросил своего сторонника, посыльного адвоката Писториуса по имени Быстрая Педаль, приглядывать за девушкой. Когда освободили Манделу и жители Эденвилля воспользовались своими новыми муниципальными правами — выбрали Гудвилла в городской совет, он завербовал Педаль, чтобы тот сообщал ему обо всех событиях в деловых кругах Йерсоненда, состоявших преимущественно из белых.
Когда Быстрая Педаль позвонил и сказал, что Инджи Фридландер только что вышла из «Смотри Глубже» и ведет себя странновато — топчется на месте в клубах пыли, поднятой «Плимутом» генерала, с видом, будто встретила привидение, Гудвилл прыгнул в свой «мерс» и рванул с места. К Инджи он подъехал медленно, нарочито спокойно. Она брела по улицам Йерсоненда, потная и «под мухой», вовсе не уверенная в том, что действительно видела ангела.
Гудвилл знал, что жители Эденвилля говорят, будто девушка из города очевидно глуповата. Джонти Джек несет ей всякую чушь, генерал мистифицирует ее, пьянчуги из белых фермеров, что вечно околачиваются в баре, чего только не наплели ей про историю Йерсоненда.
— В такое пекло не стоит рисковать, — отеческим тоном предупредил ее Гудвилл. Прежде, чем она успела сказать, что ей не нравится, когда с ней обращаются, как с беспомощной маленькой девочкой, он продолжил: — Насколько я понимаю, у вас здесь очень важное задание. — Инджи обратила внимание на прекрасный черный костюм и на энтузиазм Гудвилла. Но она не собиралась позволить захватить себя врасплох человеку, намерившемуся опекать ее. Инджи решила задать ему вопрос, первым пришедший ей в голову:
— Правда, что Бабуля Сиела Педи была вашей бабушкой?
Он резко взглянул на нее.
— Юная леди интересуется историей Йерсоненда?
Инджи кивнула. Гудвилл подъехал к дереву напротив школы и остановился, не заглушая двигателя. Жужжал кондиционер. Инджи вдруг подумала, что они могут видеть детей на игровой площадке, а сами — и мэр, и она — скрыты за тонированными стеклами «Мерседеса».
— Как же можно не заинтересоваться? — спросила она. — Я еще никогда не бывала в месте, где прошлое никуда не исчезло. Его можно понюхать, пощупать и попробовать на вкус.
— Слишком много времени под африканским солнцем, — мягко пожурил ее Гудвилл. — Юной леди необходимо носить шляпу. Это солнце может размягчить мозги.
— Так как насчет вашей бабушки, господин мэр?
Гудвилл посмотрел в сторону.
— Вы слышали, что я сказал о важнейшем проекте, которым вы заняты?
— Я услышала вас, — отозвалась Инджи, замолчала и уставилась на здание школы.
— Да, это правда. — Гудвилл тронулся с места. Можно точно сказать, что эту девушку лестью не проймешь. Там, в большом городе, думал он, они такие пресыщенные. Он решил не упоминать, что построил эту школу. — Разрешите, я устрою вам экскурсию по моему городу?
Инджи просияла.
— Это просто чудесно!
Они ехали, и Инджи вспоминала то утро, когда она сидела за столом, занятая статистическими данными и транспортными расходами, и тут позвонила спикер парламента. Спикер, индианка с материнской серьезностью учительницы математики, нуждалась в ее помощи, чтобы убрать старые картины.
Инджи поспешила в парламент, где рабочие уже суетились в фойе, снимая огромные старые картины, писанные маслом, которые остались от предыдущего правительства. Очистили старый подвал, и картины собирались отнести туда. Инджи стояла рядом со спикером и смотрела, как выносят в подвал памятные вещи: огромные письменные столы красного дерева со встроенными микрофонами и скрытыми магнитофонами, старые церемониальные мечи и знамена, пулеметы, вырезанные из слоновой кости, медали и кипы книг для посетителей в кожаных переплетах, в которых оставили вычурные подписи генералы из Южной Африки и лорды из Британии.
— Три четверти этого хлама уже украдено, — объясняла спикер, — мне кажется, будто новые политики почувствуют, что победили, только когда смогут водрузить какой-нибудь из этих безвкусных предметов на свой стол.
Воздух был насыщен безотрадным запахом плесени, веселые крики уборщиков эхом отдавались в коридорах. Они стояли около веревочного ограждения и ждали, когда снимут и уволокут в подвал последнюю громадную картину — помпезное изображение последнего кабинета апартеида. Инджи заметила, что подвал — неподходящее место для хранения картин, воздух там слишком сырой. Все делается наспех, посетовала она. Эти вещи, возможно, и относятся к неприятному историческому периоду, но они все же культурные памятники прошлого. Спикер пообещала, что они придумают что-нибудь другое — возможно, создадут музей упущений и правонарушений.
Спикер также упомянула, что президент распорядился выгравировать новый символ власти с инкрустацией из золотой фольги и бриллиантов, без колониального подтекста, которым грешит старый.
У президента начинается диспепсия, бросила спикер, поправляя сари, когда этот имперский символ власти каждый день лежит у него прямо под носом.
— Не мог бы художественный музей организовать это для нас? Может, выдающийся художник из отдаленных районов? В идеале — чернокожая женщина с резцом в руке, обладающая природным чутьем к национальным символам?
…Инджи вздохнула и посмотрела в окно.
— Что за вздохи? — осведомился Гудвилл.
— Все вдруг стали интересоваться искусством, — отозвалась Инджи.
— Но мы же ценим наших художников! Они — наша гордость!
— О, совершенно верно, господин мэр. Пожалуйста, расскажите мне о вашей бабушке, Сиеле Педи.
Гудвилл улыбнулся и показал в окно.
— Посмотрите, это Кровавое Дерево. Вы о нем знаете?
Инджи кивнула.
— Слышала.
— Моя бабушка Сиела впервые заговорила о черной повозке, запряженной быками, только на смертном одре. — Гудвилл опять остановился, на этот раз под деревом рядом с Дростди. Он рассказал Инджи, как Бабуля Сиела, пылая жаром, с потом выплеснула на смертное ложе все свои невзгоды. Она говорила, как в бреду, и все время возвращалась к черной повозке и к тому времени в вельде. После того, как молодые кавалеристы, как она их называла, захватили ее в плен в тот день подле Педи, они посадили ее на быка и пустились в путь.
Спокойный голос Гудвилла — он вполне мог сделать карьеру на радио — разворачивал перед Инджи историю Бабули Сиелы. Она рассказывала, что слышала вой и причитания из своего поселка, даже когда черная повозка добралась до вершины горы, а мужчины ее народа несколько дней преследовали повозку в надежде, что кавалеристы в черном отпустят ее.
Они держались на расстоянии, стояли неподвижно и тихо, как алоэ на холмах, и исчезали, если кто-нибудь из кавалеристов открывал по ним огонь. Через час они снова появлялись, уже на другом холме. Но через несколько дней пути внутрь страны ей пришлось столкнуться с правдой лицом к лицу: они ушли. Они повернули назад.
— Я одна, — сокрушалась Бабуля Сиела на смертном одре. — Одна.
И вовсе не Рыжебородый Писториус начал распускать похотливые шутки о том, как она день за днем ехала, расставив ноги, верхом на быке, сказала она, а другой из них. Но именно Рыжебородый следил за ней вечерами у костра пристальнее, чем другие. И вечер за вечером ей приходилось втирать мазь в рану от ремня на его плече.
Он первый отозвал ее в сторонку в жаркий день в середине Великого Ничто, когда быки, тяжело дыша, лежали в тени, а повозку спрятали под колючими ветвями. В деревьях стрекотали цикады, уставшие люди сидели кружком, рассуждая о ходе войны.
Я думала о повозке, говорила Сиела, а голова ее лихорадочно металась по пропотевшей насквозь подушке; я думала о том, как золото из повозки блестит под убийственным солнцем, когда Рыжебородый брал меня позади агавы; я думала, как золото будет отражать солнечный свет, если убрать брезент; эта темная повозка; эта черная повозка; похоронные дроги, вот чем она навеки стала для меня; и пыль, как вода, не за что ухватиться; а потом камень, который я схватила, которым попыталась ударить его, но он был слишком сильным, слишком яростным, слишком обезумевшим от одиночества; и потом я заплакала и принесла воды.
На следующий день был другой. А через три дня снова Рыжебородый.
— И так жестоко они обращались со мной почти год, — повторил Гудвилл слова своей бабушки Сиелы. — Со временем мы стали называть друг друга по именам, потому что слишком хорошо узнали друг друга. Они делились мною, как свои рационом — столько-то дней на каждого.
А когда мы приехали в Йерсоненд, они вышвырнули меня, как потаскушку, и за все прожитые здесь годы никому бы и в голову не пришло, что Рыжебородый знает меня. Я встречала его часто-часто, и на улице, и в лавке, но он всегда отворачивался. Он был занят, становился большим человеком, лидером города. А я была постыдным воспоминанием — я, Бабуля Сиела Педи, приехавшая в этот город верхом на быке много лет назад.
Гудвилл вздохнул и посмотрел на Инджи.
— Теперь вы понимаете, почему нам так нужны прекрасные статуи и картины, — тихо произнес он.
— Я бы хотела вернуться домой, — сказала Инджи. — Вы извините меня?
— Нет, — ответил Гудвилл. — Подождите. Есть кое-что еще.
Инджи тряхнула головой.
— У меня голова кружится.
— Самая тяжелая вина Рыжебородого… — продолжал Гудвилл, не обращая на нее внимания, и, как показалось Инджи, излишне громко — его низкий голос заполнял машину. Может, он всегда так разговаривает, а может, три пива в баре на скорую руку и неестественный кондиционированный воздух «Мерседеса» так подавляют ее. Да еще «Плимут» генерала ползет вдоль улицы, как предостережение, праздный, грохочущий.
Гудвилл Молой заговорил так, словно его к этому вынудили.
— Самая большая вина Рыжебородого в том, что под тем мемориалом на углу захоронены только четыре детские ручки.
Инджи ошеломленно смотрела на него.
— Не пять?
Она читала надпись, высеченную на высоком гранитном обелиске, надпись, гласившую, что пять ручек пяти детишек, умерших в концентрационных лагерях, положены сюда, дабы покоиться в мире, потому что нет возможности отвезти их королеве Англии.
— Пять Маленьких Ручек, — читала она вслух, — которые больше не играют, а, обвиняя, указывают пальчиками на империю и на преступления Англии.
Гудвилл рассказал ей, что однажды ночью Рыжебородый Писториус отпер свинцовую шкатулку и выкрал одну ручку. Во время их долгого путешествия, за несколько месяцев до того, как они добрались до Йерсоненда, он во время стоянки отыскал сангому, женщину, покрытую львиной шкурой, с гремящими гадальными костями, глубокими вздохами и пеной у рта. Она должна была помочь ему освободиться от рабской зависимости от женщины, более полугода ехавшей вместе с ними верхом на спине быка.
Сангома пообещала ему, что сделает это, и спросила, куда они направляются со своей черной повозкой. Рыжебородый рассказал и о золоте, и о ручках в свинцовой шкатулке. Женщина с жадностью потребовала:
— Ты должен вернуться, фельдкорнет, и принести мне одну из этих маленьких ручек. Это могущественное средство. А взамен я вылечу тебя и вырву эту рысь из твоих чресл. Я сниму твое вожделение к чернокожим женщинам.
Рыжебородый Писториус вынул одну маленькую ручку из свинцовой шкатулки, думая, что его никто не видит. Но Бабуля Сиела следила за ним.
Она задумалась, для кого же сангома собирается варить снадобье-мути из этих маленьких пальчиков? Это, должно быть, богатые люди, попавшие в большую беду. Мути из ребенка очень дорого стоит. А в какой порошок истолкут эти ногти? — гадала Бабуля Сиела. Чтобы оживить чью-то любовь? Чтобы принести забвение тому, кого мучит прошлое? Заново соблазнить любовника, возлежащего с другой женщиной? Вылечить рак?
Только один маленький пальчик сварила сангома для Рыжебородого вместе с сильнодействующими травами.
— Человеческая плоть. Ешь! — шипела сангома. — Великое мути…
До конца своих дней Рыжебородый нес на себе бремя этой вины, этой кражи, этого каннибализма. Он знал, что теперь ребенок никогда не обретет покоя в своей могиле, в концентрационном лагере на севере. Маленький мальчик будет вечно скитаться, потому что потерял свою ручку ради колдовства, потому что человек, ставший богатым и важным, живет с маленьким пальчиком в своем желудке, притворяясь невинным.
Потому что если ты съешь человеческую плоть, переварить ее ты не сможешь. Ты будешь носить ее внутри себя вечно — вот почему из нее получается такое сильнодействующее мути. До самой его смерти люди из Эденвилля называли его «Розовенький», и каждое утро своей жизни по дороге в контору адвоката он шел в обход и останавливался на какое-то время около монумента. Белые считали, что это знак уважения, но цветные знали: этот человек несет бремя страшной вины.
— Спасибо, — сказала Инджи, открывая дверцу «Мерседеса». По жаркому солнцу она добежала до Дростди, толкнула тяжелую парадную дверь и остановилась, запыхавшись, в похожей на пещеру гостиной с головами животных на стенах, мечами, тяжелой мебелью и книгами в кожаных переплетах.
Пахло корицей, слышались приглушенные голоса служанок из кухни. Пронзительно вскрикивал попугай, трещал передатчик генерала. Инджи помчалась в свою комнату.
— Пусть ангелы ведут нас! — услышала она крик генерала из кабинета.
Тогда Инджи закрыла голову подушкой и стала дожидаться, когда успокоится сердцебиение.
— Не забывай, зачем ты здесь, — шепнула она себе. — Ради скульптуры. Ради Спотыкающегося Водяного.
Джонти Джек стоял перед Спотыкающимся Водяным. Как будто я стою перед исчезнувшим отцом; словно напротив матери. Ах! Как много значит для меня эта скульптура! Отец, да, и мать тоже. А теперь Спотыкающийся Водяной стал насестом для ангела, он появляется, садится ему на голову и гадит, а я должен тщательно его вытирать и удивляться маленьким мышиным черепам, семенам, птичьим коготкам в помете мужчины в перьях, и все это надо убирать постепенно, и чистить, и натирать коровьей мочой, чтобы рыбак приобрел более глубокий бронзовый оттенок, чем даже под яростным солнцем.
Нет, водяной — безусловно, отец; только глянь, как он бежит; посмотри, как он разбегается, отвернувшись прочь, направляется в ту сторону, повернувшись спиной к Йерсоненду. Испарившийся Отец. Джонти сел на складной стул перед скульптурой.
— Да, гребаный папаша, — бормотал он иной раз скульптуре, а потом: — Скорбящая мама, — когда вдруг замечал что-то от Летти Писториус в мягких линиях тела, ищущего убежища, или в жестах, слишком неуверенных для этого мира. — Да, посмотри-ка сюда, одно бедро и плечо, эта мягкая, исполненная боли линия: маленькая Мать Отчаяния.
Это происходило, когда он напивался до слезливого отчаяния, погружался глубоко в стаканы — особенно если пил бренди и настой из конопли слишком быстро одно за другим, чтобы прогнать прочь тревогу за неоформившееся дерево у себя под руками; тогда Джонти садился и вот так смотрел на Спотыкающегося Водяного. Потом снова принимался трудиться над деревом. Через несколько дней после того, как он выбросил неудавшуюся скульптуру Инджи, Джонти положил новый кусок дерева на козлы. Должен возникнуть образ. Джонти крутил дерево, поднимал его за один конец и взвешивал в руках. Что кроется внутри? Сегодня это просто кусок дерева. Оно пахнет лесом, и ветром, и солнцем — и больше ничего. Он оборвал с дерева кору и с удовольствием скормил ее плите.
— Горите, вы, ублюдки, — говорил он, словно потребность вырезать что-нибудь из этого обрубка улетучится вместе с дымом, когда кора свернется в языках пламени.
С приездом Инджи для Джонти словно так многое вскрылось: все ее вопросы, и придирки, и наблюдение. Он все еще постоянно подглядывал за ней в телескоп. Каждое утро в одно и то же время она выходила из Дростди с рюкзачком за плечами, с удовольствием размахивая руками. Она привнесла сюда столь многое, о чем Йерсоненд давно забыл: живое любопытство, а не угрюмую назойливость йерсонендцев. Нет, это были простодушные вопросы, словно она застряла в лабиринте и вынуждена энергично спрашивать, чтобы отыскать выход.
Он смотрел, как она машет работникам, опиравшимся на лопаты, чтобы поглазеть ей вслед, и сплетничающим между собой о том, кто она такая, чего хочет и как далеко зайдет «с этим чокнутым Джонти Джеком из Кейв Горджа».
Джонти смотрел, как она идет вдоль по улице Капитана Вильяма Гёрда, как останавливается, чтобы поболтать с начальником станции — это уже вошло у нее в привычку. Обычно она скидывала рюкзачок со спины и стояла над ним, расставив ноги, с кружкой кофе, предложенной начальником. Джонти смотрел, как мужчина в черном кителе жестикулировал, разговаривая с Инджи, а она слушала и кивала Да, думал Джонти, история Инджи Фридландер и жителей Йерсоненда — это совсем разные истории. У нее есть сноровка, и эта уязвимость, и невинные вопросы…
Иногда она приводила Джонти в бешенство. И все равно он понимал, что ее глаза наполняются искренними слезами, если она слышит печальную историю о каком-нибудь йерсонендце, и смеется, когда рассказывают историю со счастливым концом. И, что особенно важно, ее настойчивость в покупке этой скульптуры очень мягкая и вежливая. Почти как бабочка на ладони, думал Джонти, она настаивает так ласково, так нежно.
И тут же начинал поносить себя за то, что думает о ней так романтично. Конечно, она и сама художница, он понимал это, но все же одна из тех, кто сбился с пути в большом городе, запутавшись в ответственности и управлении искусством. Он знал, как обстоят дела с музеями и художественными коллекциями в это время перемен и приспособления к новому правительству: бесконечные встречи и кипы документов, непрекращающиеся споры о политике, урезании бюджета и позитивных действиях; новая бюрократия, расхваливающая новые инициативы, но все это очень быстро становится таким же тягостным и сбивающим с толку, как и предыдущая толпа бумагомарателей.
Это было убийственным временем для художников, которые часто оказывались втянутыми во все это против своей воли. Инджи была одной из них — одной из нового поколения, только что из университета, исполненная решимости помочь изменениям в обществе. Да, печально думал Джонти, в эти дни никто не присоединяется к освободительному движению, просто становятся бумагомараками — вот и все, что осталось от борьбы.
Он сделал еще глоток бренди. Да пошла ты, подумал он мрачно. Отрегулировал телескоп и увидел, как Инджи, выйдя со станции, направляется к пабу «Смотри Глубже». Это заставило его почувствовать собственную уязвимость, и он сделал большой глоток. Она многое узнает в этом месте, это уж точно. О нем. О его отце, Испарившемся Кареле. О матери, Летти Писториус. Обо всех тех вещах, которые лучше оставить невысказанными, просто воплотить в скульптурах. Потому что искусство может удержать прошлое куда лучше, чем вся писанина историков.
Как можно постичь общину, подобную Йерсоненду, если смотреть исключительно на даты, и насильственные перемещения, и законы, и факты? Нет, думал Джонти, салютуя кружкой ветру, деревьям и каменистым утесам горы. Нет, ты приди в мой сад скульптур, там ты найдешь истинную историю. Только глянь, как эти клоуны и сучковатые полукровки смотрят друг на друга, эти одноглазые обрубки среди камней, эти куски жести, и металла, и страусиные перья, и пластиковый мусор, и металлические обрезки, и дерево, и краска, и китч, и серьезность, и грусть, и несовершенство. Просто приди и прогуляйся по моему саду образов, и почувствуй на своих плечах ветер, и аромат солнца на камне, и знай, что ты далеко от художественных журналов и модных теорий.
Приди в мой сад скульптур, и ты найдешь там страдание, и слезы, и кровь, да, все эти старомодные понятия — о, я могу растолковать тебе все это, Господи, прости меня, я попытаюсь подражать совершенству Спотыкающегося Водяного, я буду пытаться день и ночь, посмотри, как одинок я сам; мне нечего показать, кроме преданности и честности. Он злобно усмехнулся: о Боже, как бренди вдохновляет меня на напыщенные речи о моем искусстве!
И разве история Йерсоненда — это и не история художника? Разве Марио Сальвиати не бунтовал против близорукости своей статуей Благословенной Девы Марии? А до него — люди Титти Ксэм, рисовавшие на стенах пещеры; и капитан Вильям Гёрд, чьи рисунки висят во дворце; и Меерласт Берг и его жена-модельер, Ирэн Лэмпэк — в мире моды своего времени разве не перешагнули они через старые рамки линии и трактовки, изящества и текстуры?
В Йерсоненде были свои художники, да. Они всегда перешагивали через условности, так что история Йерсоненда в каком-то смысле дань его художникам — этим летописцам печали и аллегорий. Да, художники оставили свой след на здешнем ландшафте… возможно, Инджи Фридландер тоже это сделает. Кто знает, что она создаст?
Джонти все перекатывал и перекатывал кусок дерева на коленях, прижимал его к телу. Оно сопротивлялось, твердое и бессловесное, тяжелое, как свинец. Джонти отбросил его прочь, выругался и вошел в дом. Порывшись там немного, снова вышел наружу. Обрубок откатился к Спотыкающемуся Водяному, и Джонти стал разглядывать оба куска — блестящий, боговдохновенный водяной, неумолимо притягивающий к себе взоры. И — у его ног — простое бревно.
Он подтянул стул к телескопу, чтобы сидеть удобно, и навел на резкость.
Забудь о Гребаном Папаше и Скорбящей Маме, приказал он себе, наблюдай лучше за девушкой. Посмотри на эту красивую грудь, чтобы потом вырезать ее голыми руками. Посмотри на ее лицо, как она высоко несет его, на этот флорентийский нос, посмотри на ее волосы, струящиеся по ветру. Инджи!
Я все еще люблю ее, понял Джонти Джек, потому и сижу здесь, глядя на нее. Но он решил давным-давно, задолго до того, как поселился здесь, что любовь несовместима с жизнью без компромиссов. Любовь требует столько компромиссов, что в них можно потерять себя. Любовь требует своего рода жертвенности, которая противоречит самой сути созидательности — импульсивности и эгоизму. Ты должен выбрать, решил Джонти много лет назад, любовь или искусство.
Именно поэтому он сознательно сопротивлялся запаху пота Инджи, когда она поднялась на Кейв Гордж с порозовевшими щеками и остановилась перед домом. Возможно, сегодня она опять придет. Джонти знал, что может очаровать ее. Он покорит ее беседой и соблазнит во время прогулки по горам. Он разбудит ее подавленное стремление созидать и заставит ее расцвести. Он возьмет ее руку в свою и будет рисовать на ней воображаемые линии, или попросит ее посмотреть ему в глаза, чтобы увидеть цвета и текстуру, о которых она давно забыла.
По тому, как она говорила и смотрела, Джонти понял, что она готова полюбить — мужчину, группу людей, или город, или прошлое. Инджи Фридландер, осенило его, стремилась к убежищу, к тому, чтобы принадлежать кому-нибудь. Она искала родину, и ее любопытство было тревожной просьбой о праве на жизнь. Сможет ли она обрести дом здесь? Что сможет рассказать ей город и его история? Какие уроки извлечет она отсюда, ослепленная своей любовью к жизни?
Джонти улыбнулся, увидев, как она скользнула в тень, под крышу перед пабом. Инджи собиралась поговорить со «Смотри Глубже», этим неисправимым сплетником. Он знал это. И он, Джонти почувствовал себя обделенным. Ревность! — подумал он, поворачиваясь опять к Спотыкающемуся Водяному и куску дерева у его ног. Держись своих обрубков, предостерег он себя.
— Вода, золото и перья, — сказал Меерласт Берг тем днем 1901 года рыжебородому фельдкорнету, сидевшему напротив. Они сидели в кабинете Перьевого Дворца и пили бренди из эффектных боландских кубков, покручивая жидкость в бокалах и препираясь. — В Йерсоненде всегда будут три главных идеи.
Фельдкорнет Писториус с удивлением смотрел, как Меерласт отстегнул свою искусственную ногу из слоновой кости и велел слуге принести простой деревянный протез.
— Этот, — показал с усмешкой Меерласт, пристегнув деревянную ногу, пока слуга убирал слоновую кость в специальный ящик, — гораздо удобнее, чем слоновий бивень. Тот просто выглядит шикарнее. Я надеваю его, когда иду куда-нибудь. — Потом поднял бокал с бренди и воскликнул: — Будем здоровы!
Фельдкорнет кивнул и осмотрелся. Дом для этой части света был просто исключительным. Он напоминал вычурные усадьбы на винодельческих фермах юго-западного Кейпа. А вот меблировка и украшения были необычными. Скажем, вот этот сундук точно родом не из этой страны, подумал Писториус. И горько задумался: пока мы сражались с британцами в северных республиках, пока наши жены и дети умирали в концентрационных лагерях, эти ублюдки накачивались в Колонии бренди.
Но прежде, чем застарелая горечь взяла над ним верх, его переполнила усталость и безрадостное, гложущее чувство, что все оказалось напрасным: бесконечные блуждания по равнинам, скот, который они время от времени воровали, когда начинали умирать от голода, мучения при строительстве плотов, на которых они переправляли повозку через реки во время сезона дождей, постоянные поиски предателей и имперских верноподданных, и, разумеется, Сиела верхом на быке — Сиела, Жена Для Каждого, как они называли ее.
И все время, все время то ощущение в желудке, которое напоминало ему, что маленький пальчик никуда не делся, лежит у него во внутренностях, как капля горькой желчи, и всегда будет там, как наказание за день, когда он отвернулся от христианского Бога и стал искать помощи чернокожей знахарки-колдуньи.
О, как много ночей пролежал он около повозки, думая о маленьком мальчике, чьей ручкой это было! Исключительно хрупкая ручка, выглядевшая там, среди крупинок соли, почти живой — до того, как он завернул ее в шкуру горного кролика и отнес сангоме.
— Ты, должно быть, очень устал, фельдкорнет, — заметил Меерласт Берг.
— Нет, нет. Я просто думаю о моих людях там, снаружи.
— О них позаботятся. — Меерласт подлил каждому еще бренди. Пробили высокие старинные часы, и он заговорил снова. — Мы всегда будем жаждать воды. — Он взглянул на тихого, подавленного мужчину перед собой и решил поддразнить его. — Теперь, когда вы так любезно привезли нам золото, страусиная промышленность будет, конечно, очень быстро развиваться по окончании войны.
Но фельдкорнет даже не улыбнулся, он просто сидел и смотрел в свой бокал.
— А чем ты занимался до войны, фельдкорнет?
— Юриспруденцией. Мне пришлось оставить практику, когда началось британское вторжение.
— О!
— Мои люди…
— Да, я могу предложить гостеприимство всем вам. Что до повозки…
— Повозку нельзя оставлять в Йерсоненде или в твоем дворе. Ее необходимо спрятать.
Фельдкорнет заметил, как сверкнули глаза Меерласта. Опыт законника предостерег: будь осторожен! Он встал.
— Золото нужно охранять. А детские ручки необходимо похоронить.
Писториус допил бренди и выглянул в окно. Черная повозка стояла под большими дубами перед домом, а люди расположились на лужайке. Слуги принесли им еды и питья, и все походило на пикник. А где Сиела Педи? — мелькнуло у него. Потом он снова обернулся к Меерласту.
— Золото должно остаться в сохранности.
— В горе есть пещера. Туда никто никогда не ходит. Она достаточно большая для повозки и упряжки быков. Или можно оставить быков в моем краале, когда отвезем повозку в пещеру. Поедим, запряжем быков и…
— Прямо сейчас. Это необходимо сделать немедленно.
— Но послушай, давай спокойно…
— Нет времени на спокойствие, когда умирают женщины и дети.
Фельдкорнет расслышал раздражение в стуке деревянной ноги по полу, когда Меерласт схватил свою шляпу с плюмажем, выспренне насадил ее себе на голову и вышел. Столько чванства, подумал Писториус. Как он делает деньги? Стоит только глянуть на его мебель! Подобный дом, да еще и с садом, в этой части света!
Поселки, которые им встречались по дороге, нищали раз от разу, он заметил это, когда черная повозка углубилась в Кару. Им встретилось всего несколько ферм с усадьбами под стать этой. Писториус смотрел, как Меерласт, стоя на веранде, позвал работников и приказал привести обратно быков и запрячь их в повозку.
— Ты возьмешь лошадь, — сказал он одному из работников, — и привезешь сюда чернокожую девушку из повозки. Она в доме у фельдкорнета Молоя.
Так Писториус узнал, где находится Сиела Педи, и понял, что они совершают одну ошибку за другой. Ни единого разу за прошедший год — или больше? — не въехали они так доверчиво в город и не приняли гостеприимство, ни о чем не спрашивая. Они всегда были настороже.
Он посмотрел на своих людей. Те медленно поднимались на ноги, отряхивая пыль со шляп. Мы дошли до точки, озарило его. Мы грешили так, как нам и в голову бы не пришло в прошлой жизни. Боже, прости нас, посмотри, что с нами сталось, посмотри нам в глаза: здесь, среди нормальных людей, мы не можем смотреть в глаза никому. Мы зашли слишком далеко. Это было безумное предприятие, зачатое из безумия и отчаяния войны. Мы должны зарыть золото в потайном месте, а не рисковать и не тащить его дальше по стране; мы не сможем больше вот так бежать.
Но в то же время здесь нет никого, кому можно доверять, размышлял он. Кто этот человек с деревянной ногой, и тот чернокожий фельдкорнет рядом с ним? Когда это чернокожий мог стать фельдкорнетом?
Но всю дорогу им говорили: доберетесь до Йерсоненда, обратитесь к Меерласту Бергу, человеку на деревянной ноге, и к Молою, чернокожему фельдкорнету.
А когда неделю назад они, измученные, добрели до фермы на Равнинах Печали, фермер послал своего сына, верхом на лошади, предупредить Меерласта, что повозка в пути, и сказать ему, что люди походят на саму смерть. Они не выдержат долго, гласило сообщение, найди им крышу над головой. Рыжебородый узнал об этом потом.
Но кому можно доверять?
— Тальяард, вот человек, который поможет, — сказал Меерласт, когда Писториус вышел к нему на веранду.
— Тальяард?
— Генерал.
— Генерал Тальяард! Но ведь его, как пленного, отправили на корабле в военный лагерь на Св. Елене!
Меерласт засмеялся и покачал головой.
— Старый хитрец и еще двое спрыгнули за борт, когда корабль прошел мимо Роббен-Айленд. Прокаженные помогли им построить плот. Когда британцы сообщили в газетах Кейптауна, что генерал Тальяард утонул во время безрассудно храброго побега, он как раз направлялся верхом на волне к пляжу в Блоуберге. Его спутники — оба из Блумфонтейна — стали добычей акул, но генерал выжил и добрался до нас. Он сбрил бороду, перекрасил волосы, стал носить очки и купил старый Дростди под фальшивым именем.
— А где он сейчас?
— Возглавляет мятеж в нашем округе. Они неделю назад отправились на запад, чтобы помешать строительству блокгаузов. Британцы собирались установить ряд блокгаузов по всей Капской Провинции. Генерал взял с собой шестнадцать динамитных шашек и несколько юнцов с горячими головами. Следи за газетами.
Я мог бы остаться здесь, думал Писториус, и присоединиться к мятежникам Тальяарда. Нет больше никакого смысла в блужданиях неизвестно где с золотым запасом. С веранды Меерласта он смотрел на поля и дальше, на крыши и деревья Йерсоненда, и еще дальше, на высокую гору за городом.
Меерласт проследил за его взглядом.
— Гора Немыслимая, — сказал он. — Пещера там. Твои люди готовы?
— Нет, — неожиданно ответил Писториус. — Дождемся темноты. — Он не стал дожидаться ответа Меерласта, просто спустился вниз с веранды и подозвал своих людей.
Пока он говорил с ними, они образовали вокруг него тесный, покорный кружок, на который Меерласт и смотрел с веранды. Его деревянная нога нетерпеливо постукивала по доскам пола. Фанатик, думал он, глядя на Писториуса. И шайка отбившихся от дома бродяг.
Инджи Фридландер больше не могла выносить мыслей о безмолвной черной пещере, в которой обитал Немой Итальяшка. Она сидела за завтраком в Дростди, положив рядом с собой факс, отпечатанный на ноутбуке. Напротив сидел генерал, погруженный в морские карты. Он получил сообщение: штормовой ветер на западном побережье, подле Патерностера, сдвинул с места пески, и ныряльщики обнаружили отчетливые следы давно затонувшего галеона.
Матушка с помощью служанок уже внесла дымящиеся тарелки с омлетом, почками, жареными помидорами, свиными колбасками и беконом. Александр пускал слюни возле той руки генерала, которой тот ел, одновременно перелистывая документы.
Матушка села и посмотрела на Инджи. Глаза у нее искренние, думала Инджи, и она редко выказывает какие-нибудь эмоции. За исключением посещений ангела — тогда она оживляется, буквально в восторг приходит, и потом долго следит, чтобы пеклись пироги для бедняков из Эденвилля. Через какое-то время эта прихоть ее покидает, она снова становится спокойной и искренней и занимается большим хозяйством со старанием и тщанием, чтобы все шло гладко.
— Я сегодня собираюсь сводить мистера Сальвиати на прогулку, — объявила Инджи, собрав все свое мужество и задержав дыхание.
Генерал резко дернул головой и уставился на нее сквозь свои полукруглые очки.
— Кого?!
— Я собираюсь взять мистера Сальвиати на прогулку. Александр и я. И Стелла. — Инджи посмотрела на пса в поисках поддержки, но тот не отрывал взгляда от тарелки генерала, словно был предан исключительно еде.
— Да это просто безумие! — Генерал сердито оттолкнул документы. — Он не видит и не слышит. Для него это все равно, что он сидит и мечтает. Он ничего не приобретет, даже если и выйдет отсюда.
— Я уверена, что это пойдет ему на пользу.
— Странные запахи в городе могут его расстроить, — мягко отважилась вставить слово матушка. — Он привык к этому месту. — Она мечтательно запричитала: — У фонтана капает водичка, у клетки с попугаями пахнет, виноградные листья можно пощупать. — И начала раскачиваться взад и вперед, так что генералу пришлось положить ей руку на плечо.
— Вы держите его в тюрьме. Он сидит тут день за днем и даже не может выйти из Дростди.
— Это его выбор, — проворчал генерал. — Он живет так уже долгие годы.
— Почему вы удерживаете его здесь? — Инджи посмотрела в лицо матушке. Может, женщина ответит честно.
Матушка покачала головой, пригладила выбившиеся из пучка волосы и тяжело вздохнула, словно слишком долго хранила это знание, долгие утомительные годы. Заговорив, она уставилась в потолок, словно сведения исходили не от нее, словно она отрицала свои слова, хотя сказала она следующее:
— Он знает, где золото.
Генерал хлопнул ладонью по столу. Александр так быстро отдернул голову, что струйка слюны осталась, дрожа, висеть в воздухе. Матушка кинулась прочь из комнаты. Они услышали, как захлопнулась дверь ее спальни.
Инджи уставилась на генерала.
— Золото?
Старик двигал челюстями, и она понимала, что он пытается обуздать свой гнев. Потом жилка на его правом виске успокоилась. Он глубоко вздохнул, явно пытаясь держать себя в руках, посмотрел на Инджи и накрыл ее ладонь своей. Перед ней промелькнуло видение: моя рука — это кролик, датский дог навалился на него и пытается задушить до смерти. Инджи захотелось выдернуть свою руку из-под теплой ладони генерала, но не получилось.
— Мисс Фридландер, — тихо начал он, — вы не понимаете одной вещи. Мистер Сальвиати — мой тесть. Он ее… — тут он мотнул головой, — …отец.
Генерал ждал, пока Инджи переварит эту новость. Почему мне никто не сказал этого раньше? — гадала она. Но прежде, чем успела спросить, генерал продолжил:
— Мистер Сальвиати прожил трудную жизнь. Наши люди не очень любезны с иностранцами. Кроме того, он военнопленный. И католик. Как вам известно, люди боятся католической угрозы. Он попадал во многие непредвиденные ситуации. Он заслужил отдых, который мы предлагаем ему здесь, в старом Дростди, на весь остаток его жизни.
Инджи снова попыталась вырвать руку, но генерал нажал так сильно, что перекрыл кровообращение. Она уставилась прямо ему в глаза. Инджи никогда не могла переносить несправедливость. Вы можете расстраивать меня своими байками и вводить в заблуждение, думала она, но что правильно — то правильно. Если я — единственный человек, который может помочь этой несчастной, лишенной свободы душе, я это сделаю.
— Вы держите его здесь, как осужденного, — прошипела она сквозь зубы. Генерал не ответил, но давление на руку еще усилилось. — Я собираюсь помочь ему. — Инджи вплотную приблизила свое лицо к лицу генерала и почувствовала запах его дыхания. Тот же самый запах, что и в его спальне: кровать с пологом на четырех столбиках, москитная сетка, большие собачьи корзинки, которые он сплел для догов, заплесневелые карты, ружейное масло и жидкая полировка Брассо.
Инджи посмотрела через плечо генерала и вскрикнула:
— Но, Матушка!
Старик вздрогнул и оглянулся, ослабив давление на ее ладонь. Инджи выдернула руку и сделала ему гримаску. Потом схватила факс, который надеялась отправить с его аппарата, скомкала его и гордо вышла из комнаты. У двери она оглянулась. Старик сидел к ней спиной, слегка склонив набок большую голову. Она всмотрелась в его профиль: крупный, крючковатый нос, седые волосы, вьющиеся за ухом, покрасневшая мочка и пульсирующая жилка на виске.
— Войны, — прошипела она, — делают это с такими людьми, как вы.
И пошла на кухню в городских туфлях, которые надела утром, чтобы почувствовать себя по-другому, чтобы ходить по коридорам и комнатам Дростди, чтобы ступать по терракотовым плиткам внутреннего дворика. Когда Инджи проснулась, что-то заставило ее чувствовать себя путешествующей горожанкой; ей захотелось нарядиться неподобающим для этого захолустного городка образом, захотелось выглядеть неуместно. Так она сможет утвердить свою независимость и продемонстрировать им, что не собирается перенимать их обычаи.
Но теперь Инджи вернулась в свою комнату и переоделась в более удобную одежду. Бросила на пол факс, подумав: это может подождать. Назад к походным ботинкам, которые она тщательно зашнуровала, к яркой майке, рекламирующей гору и море Кейптауна, маленькому рюкзачку, солнцезащитному крему.
В первый раз со дня приезда сюда она вытащила свой мобильник и включила его, но, к великому разочарованию, маленький экран показал, что она вне зоны приема. Может, следует забраться на вершину Горы Немыслимой, подумала Инджи, и сделать попытку связаться с нормальными людьми оттуда? Эти высокие скалы блокируют все сигналы.
Одевшись, она постояла немного, прислушиваясь к рокоту генерала. Она расслышала страдающий голос матушки, и внезапно ей почудилось в модуляциях женского голоса нечто итальянское. Инджи понятия не имела, что они кричат друг другу. Они находились за плотно закрытыми дверями, а высокие потолки и толстые каменные стены доносили до нее только звуки спора.
Инджи поспешила выйти через кухню. Там принцесса Молой, бойкая хорошенькая девушка, которая, по слухам, была дочерью мэра, болтала с попугаями. Она учила их разговаривать на кхоса, как все время дразнили ее, посмеиваясь, служанки. Инджи быстро подошла к ней.
— Правда, что старик — отец матушки? — резко спросила она Принцесса вздрогнула от прямоты вопроса. Похоже, и она чувствовала, что об этом говорить не стоит, потому что повернулась и убежала в дом, откуда теперь слышались долгие, судорожные, мучительные рыдания матушки.
Инджи огляделась и увидела Немого Итальяшку возле клетки с попугаями. Он просунул руку, полную пшеницы, сквозь проволочную сетку. Птицы, высиживающие птенцов, оставались в гнездах, а не карабкались вместе с другими по виноградным шпалерам. Теперь они одна за другой подходили и клевали зерно из протянутой ладони. Время от времени он наклонялся к наполненному ведерку, опускал руку глубоко в пшеницу, как в воду, и вытаскивал ее наружу. Когда Инджи пошла в его сторону, он почувствовал это и немного повернул голову. Александр тоже был там. Дог внимательно следил и за Инджи, и за стариком. Инджи протянула руку к Немому Итальяшке, осторожно, ласково, и коснулась пальцами его щеки. Она очень нежно погладила его по щеке, но голова его дернулась, будто от пощечины. Попугаи на виноградных лозах заверещали и полезли в самые дальние углы беседки, павлины, захлопав крыльями, взлетели на крышу, а оттуда слетели под деревья за домом. Александр и Стелла умчались в кухню.
Я нарушила какое-то табу, поняла Инджи, каким-то образом привела все в движение — далее животные восприняли это, как проступок.
Вероятно, уже долгие годы никто не прикасался к старику. Он, как неприкасаемый, существовал в небольшом жизненном пространстве своей спальни и внутреннего дворика, изредка предпринимая короткую прогулку под деревья, положив нервную руку на загривок Александру и все время оставаясь в пределах запахов из дома.
Его ноздри раздувались, он стоял, съежившись. Инджи взяла его руку, в которой он всегда держал камень. Она осторожно открыла его пальцы, чтобы вынуть камень из ладони, и увидела, что вокруг камня наросла кожа. Камень врос в ладонь Марио Сальвиати, словно тот родился с ним. Инджи взяла его за другую руку и подошла ближе. Она положила его руку себе на лицо, провела ею по щекам, по лбу, по волосам. Медленно, неуверенно старик начал сам двигать рукой. Он осторожно ощупал ее нос, и рот, и веки. Потеребил ее ухо, пропустил пальцы сквозь ее волосы. Инджи закрыла глаза и услышала бормотание фонтана и жалобы павлинов под деревьями. Она чувствовала запах несвежего тела старика, а его пальцы жадно исследовали ее лицо и горло.
Потом он испустил глубокий вздох, и рука его упала. Инджи взяла ее в свою и пошла вперед. Александр скользнул под другую руку Немого Итальяшки. Они шли в сторону ворот, ведущих наружу. Внезапно Немой Итальяшка остановился. Инджи оглянулась. В открытом окне появился генерал. Старик почувствовал присутствие генерала раньше, чем я его увидела, догадалась Инджи.
Генерал смотрел на них. Он вытащил из кармана спичечный коробок и зажег спичку. Старый итальянец вздрогнул, учуяв запах горящей спички, и хотел повернуть назад, в спальню, но Инджи крепко держала его за руку.
— Ты можешь контролировать его при помощи спички, — пророкотал генерал. — Не забудь, если он попытается убежать. — И захлопнул ставни.
Инджи пошла со старым итальянцем — сквозь ворота, за деревья, мимо разбрызгивателей, от которых над лужайками протянулись длинные дуги, под дубами со стонущими на них голубями, и дальше на еловую аллею. Через некоторое время он попал с ней в ногу. И так они шли, сцепившись, а собака виновато кралась рядом.
Джонти Джек был занят: пропитывал маслом Спотыкающегося Водяного. Он натирал гладко обструганные плавники и выгнутые мускулы, изгибы, морщины и трещины фланелевой тряпкой, смоченной масляной смесью по рецепту, полученному от того ненормального гения-столяра из Зимбабве — чернокожего мужчины в рысьей шапке.
Скульптура сияла в раннем утреннем солнце. Казалось, будто она так и выросла отполированная, словно обладала внутренней жизнью и энергией, сиявшей еще отчетливее под утренним солнцем. Стоило прикоснуться к дереву, и ты ощущал энергию, пульсировавшую под твоей ладонью.
Острый запах масла (с доброй порцией коровьей мочи, потому что дерево поглощало соли, делавшие его более твердым и лоснящимся) смешивался с запахом деревянной стружки, влажной от росы. Когда Джонти обрабатывал вот так Спотыкающегося Водяного, от запаха у него начинала кружиться голова и возникало мужество взяться за новые скульптуры, которые еще должны быть созданы. Это запах больших возможностей, думал он, делая еще один глоток конопляного настоя.
Он повернул свой старый телескоп. Тут, наверху, он часто бывал первым йерсонендцем, видевшим приезжего, который стоял на платформе с чемоданом в руках, пока поезд вился сквозь коричневые холмы.
Он был первым, кто видел странную машину, приближавшуюся с юго-запада, запыленную, с пассажирами, которые выбирались из нее под деревом на одной из улиц и крутили головами в тщетных поисках «Макдоналдса» или какого-нибудь другого ресторана.
Телескоп он унаследовал от своего деда, фельдкорнета Рыжебородого Писториуса. Тот пользовался инструментом, чтобы обследовать холмы в поисках имперских верноподданных и предателей, пока черная повозка, запряженная быками, медленно тряслась по равнинам. Теперь в этот же телескоп Джонти Джек заметил странную троицу, возникшую из-под деревьев около Дростди и пошагавшую по Дороге Вильяма Гёрда в сторону станции.
Сначала он решил, что глаза его обманывают, но это действительно была Инджи, и шла она с Марио Сальвиати! И один из датских догов генерала Тальяарда; точно, кобель, Александр. Вон они, идут по дороге, скованно, очень тесно прижавшись друг к другу, словно боятся разворачивающегося вокруг открытого пространства.
Считалось, что длинный медный телескоп был послан президенту Крюгеру русским царем, как часть помощи бурским войскам, и на нем стояло клеймо ZAR — старой Южно-африканской Республики. Когда Джонти вытаскивал телескоп и устанавливал его на штатив, он часто вспоминал деда.
Рыжебородый был человеком раздражительным, вспоминал Джонти, человеком, застрявшим в Йерсоненде, хотя никак не сочетался с ним. Когда он, Джонти, был младенцем, когда сверкающая стремительная вода бежала по канавам города, а Большой Карел был в бегах или лежал где-то мертвым, именно фельдкорнет Писториус позаботился о своей дочери Летти и ее малолетнем сыне. Он купил им небольшой дом, один из типичных для Кару маленьких домиков, выходивших парадной дверью прямо на мостовую, с верандой, и задним двором, и цементными полами, на улице, ставшей позднее Дорогой Изгнания, между своей практикой и «домами изгнанников». Те дома занимали раньше тринадцать чернокожих семей, которым пришлось переехать в Эденвилль через пятьдесят лет после бурской войны, после того, как Д. Ф. Малан и правительство апартеида пришли к власти.
Адвокат Писториус, старый и немощный, но официально по-прежнему практикующий вместе с сыном, братом Летти, заколотил двери и окна шикарного дома Большого Карела Берга после того, как лично убедился, что Летти взяла оттуда в свой новый маленький домик только самое необходимое.
У фельдкорнета имелись для дочери очень четкие планы. Летти требовалось вырваться из-под влияния Большого Карела, а их старый дом все еще преследует ее, сказал дед Писториус. Она должна забыть про свой брак с Беглецом, Трепачом и Показушником, с полукровкой Карелом Бергом, сыном индонезийской манекенщицы и этого богатого ублюдка Меерласта Берга с его коллекцией протезов: один на каждый день, один для важных случаев, один, по слухам, особый, для занятий любовью — протез, выложенный рубинами, серебряной филигранью и бусинами зулусов, с непристойными картинками на икре и бриллиантом на голени.
Эта мысль заставила Джонти улыбнуться. Тотем Меерласта еще ждет своей очереди, подумал он; большая скульптура из дерева или камня, с бесстыдным пером на шляпе и ногой, украшенной маленькими рельефными фигурками и насмешливыми призывами.
Летти с сыном пришлось против воли жить так близко с практикой брата.
— Отродье, а не ребенок, — неодобрительно сказал фельдкорнет Писториус. — Определенно не фермер, не юрист и не солдат.
И в самом деле, Джонти вечно играл с глиной, которую находил подле множества ирригационных каналов, где текла вода его отца — будто он находил отца во влажной земле, которую гладил и лепил.
По воскресеньям он часто ходил гулять с дедом. Старик уже поседел, но борода все еще оставалась рыжей. Во время прогулок по Йерсоненду маленький мальчик с пламенеющими рыжими волосами держал его за руку — прогулок, которые неизменно приводили их к Маленьким Ручкам, монументу около Запруды Лэмпэк.
Дед надолго останавливался там и стоял со склоненной головой, вспоминал Джонти, глядя, как троица во главе с Инджи медленно движется в сторону паба «Смотри Глубже». После того, как дед отдавал дань уважения, они шли к Запруде Лэмпэк, названной так в честь Ирэн, которая в прежние времена любила там купаться.
Там адвокат Писториус садился и смотрел, как голый мальчик прыгает в воду, все снова и снова, счастливый, как рыба.
Один день особенно живо сохранился в памяти Джонти, вдохновив его на одну из работ в саду скульптур, хотя только он сам понимал связь.
Он плавал в запруде, а дед сидел на камне возле ветряной мельницы. Подошла Бабуля Сиела Педи. Джонти из воды заметил ее раньше, чем дед. Он схватился руками за цементную стену плотины и, удерживаясь на плаву, стал ждать. С раннего детства Джонти слышал рассказы детей с Дороги Изгнания и подслушивал кое-что из шепотков взрослых. Он знал, что между его дедом и этой женщиной есть какая-то связь, но не знал, какая именно — только то, что это сочетание секретности и позора.
Поэтому он держался на воде как можно тише, очень медленно шевеля ногами, а дед сидел на камне, рассеянно посасывая трубку и глядя поверх водораздела, а Бабуля Сиела Педи выходила из миража дрожащего пекла. Она слегка прихрамывала, возраст скрючил ее, и она была в черном, потому что никогда-никогда не носила других цветов. Люди в Эденвилле говорили, что она всегда скорбит о своем народе в Педи, куда никогда в жизни не сможет вернуться из-за своего позора, и о горестном времени на спине у быка, и обо всем, что она потеряла и от чего отказалась во время войны.
По сей день Джонти не знает, задумала ли Бабуля Сиела ту встречу специально. Но только тогда было воскресенье, а они с дедом гуляли каждое воскресенье. Бабуля Сиела не могла об этом не знать.
Джонти увидел, как Инджи, Немой Итальяшка и датский дог остановились на секунду перед пабом «Смотри Глубже», нерешительно помялись, старик пошаркал слепыми ногами, а пес поджал хвост. Потом, видимо, Инджи приняла решение и повела их вверх по лестнице.
Они исчезли на веранде, проглоченные тенью, и Джонти мысленно услышал, как заскрипела, открываясь, дверь бара, потом качнулась и закрылась. Плимут старого генерала выскользнул из-под деревьев Дростди и медленно пополз по улице. Похоже, генерал, ездил бесцельно, туда-сюда, на второй скорости.
Бабуля Сиела появилась из жары дня, ее черные туфли побелели от пыли. Для своего возраста она шла довольно проворно, и щиколотки ее тоже побелели от пыли. Джонти держался на воде, выглядывая из-за стены плотины. Он увидел, что дед Писториус посмотрел вверх, и трубка выпала у него изо рта. Он наклонился, чтобы ее поднять, и тут Бабуля Сиела Педи остановилась рядом с ним. Как все дети, Джонти забыл самое главное; он не мог припомнить слов, которыми они обменивались, не знал, был ли это сердитый спор или спокойное примирение; он помнил только, как замерз, и руки окоченели, потому что он так долго оставался в воде, а пальцы, вцепившиеся в стену плотины, посинели. Тут дед внезапно вспомнил:
— Что это так тихо в воде? О Боже, дитя!
И оба старика вытащили его из воды и усадили, дрожащего, с синими губами, на солнце, и вода текла с волос, заливая глаза, а мир вокруг вращался. Потом прозвучали последние слова, и произошло то, чего Джонти никогда не забудет: во времена, когда физический контакт между белыми и черными был сведен до отношений между няней и ребенком или между доверенной служанкой и хозяйкой дома, Бабуля Сиела Педи провела своей черной рукой по щеке деда Писториуса и его рыжей бороде. Потом повернулась и пошла прочь по пыльной тропинке в своей черной одежде; он все еще помнил ее шарк-шарк ногами по земле.
Адвокат Писториус отвернулся, в его бороду скатывались слезинки, он согнулся около мельницы, и тело его содрогалось, словно его рвало.
Когда Джонти подрос, он услышал историю, будто в то воскресное утро его деда вырвало грехами прошлого. Что он действительно запомнил, так это одно: встревожившись о старике, чье тело содрогалось в спазмах, он подошел ближе и увидел, что с последним рвотным спазмом фельдкорнет Писториус выплюнул маленький детский пальчик. Старик поспешно вырыл палкой ямку и зарыл пальчик в ней, словно скрывая преступление.
Его внук смотрел на это, сначала дрожа, но постепенно расслабляясь под солнцем, ласкавшим его плечи, как преданной рукой, и голуби снова заворковали, и крылья мельницы медленно завертелись, и ветерок принес привычные звуки послеобеденного Йерсоненда: играли дети, бдительно лаяли собаки, мычали коровы и пели камни, как всегда называли это старые люди. Это было безмолвие Кару — ничего не слышно, и все же звук есть. Это не ветер, не цикады, потому что они уже молчат — это поют камни. Джонти оторвался от телескопа и с трудом распрямился. В его памяти старик взял мальчика за руку и медленно пошел домой. Я никогда не знал отца, подумал Джонти. Мой отец испарился вместе со стремительной водой; моя мать всегда чувствовала себя покинутой и полной слез. Единственный человек, который ближе всех сумел подойти к тому, чтобы дать мне чувство причастности, был мой несносный дед, Рыжий Трансваалер, человек с тайной, никогда не бывшей тайной, потому что все истории Йерсоненда разносит ветер, из двора во двор, от порога до порога, из года в год.
— Да, Джонти Джек часто проходит мимо, — сказал Инджи бармен, Смотри Глубже Питрелли, — по дороге в коровники в поместьях, там, за Дростди, чтобы набрать коровьей мочи. Каждый вечер во время дойки он зачерпывает ведро из канализации в коровнике. Это для покрытия его деревянных статуй. От нее дерево лоснится и становится твердым, как стекло. Воины кхоса делали то же самое с древками своих ассагаев. — Бармен наклонился к ней, упершись локтями в барную стойку. Он до сих пор говорил с акцентом, который перенял у своего отца-итальянца, переводчика. — А некоторые говорят, что он сам каждый день мочится на статуи. — Смотри Глубже перекинул через плечо белую салфетку. — Художники, понимаете ли. — Он многозначительно пожал плечами. — Мы, йерсонендцы, знаем про художников все.
Инджи кивнула. Ей не нравился и этот человек, и его навязчивая страсть к сплетням, но он был ценным источником информации. Хотя над дверью все еще висела табличка «Бар для мужчин», он, похоже, не возражал против ее появления здесь. Совсем наоборот, было совершенно ясно, что ему нравятся ее визиты и ее любознательность. Он уже успел рассказать ей про своего отца, итальянского официанта-пьяницу, которого заставили сопровождать военнопленных на поезде вглубь страны.
— Мой несчастный отец все понял неправильно, — рассказывал он со своим поющим акцентом. — Он-то думал, что поезд поедет на север Африки. Он так скучал по дому и думал, что поезд отвезет молодых людей назад в Италию.
Смотри Глубже вытирал мокрые круги на стойке бара и поглядывал на Инджи, Немого Итальяшку и собаку, лежавшую под стойкой. Он открывался рано утром, скорее от скуки, чем по какой-либо другой причине, и обычно ему приходилось ждать до десяти, пока под вывеской со стрелой появится первый завсегдатай — обычно это был древний Старый Шериф с Дороги Изгнания, тихий человек, который сидел и пил, день за днем, и никогда не вспоминал о том времени, когда вода отказалась течь, а он ослеп из-за вспышек гелиографа.
Так что появление странной троицы этим утром оказалось приятным сюрпризом. Сначала из-за двери выглянула огромная подозрительная собачья голова, потом вошла девушка с прелестными грудками, вздымающимися под майкой с рисунком Столовой Горы — зрелище, из-за которого все мужчины города потеряли голову, и наконец, держась за ее руку, сморщив нос и принюхиваясь, пытаясь определить, где же он находится, вошел один из тех военнопленных, Сальвиати, слепоглухонемой.
Смотри Глубже сообразил — это особый день. Старик никогда никуда не выходил, а тут ему позволили бродить, держась за руку молодой женщины. А пес генерала, который терпеть не мог никого, кроме старого итальянца да самого генерала? Он тоже здесь. Смотри Глубже наливал пиво в высокие кружки и смотрел, как Инджи усаживает старика на стул. Она взяла пивную кружку, вложила ее в руку старика, обмакнула мизинец в пену и провела по его губам.
Бармен смотрел, как старик лизнул ее мизинец и повернул к ней лицо, когда Инджи убрала руку, как он слегка наклонился к ней. Потом поднес кружку ко рту и начал пить, долго и жадно, и пена текла по его подбородку на стойку, а Инджи смотрела и улыбалась, и пес поднял голову и негромко гавкнул. По улице медленно проехал мимо «Плимут», а следом ехал «Мерседес» мэра Молоя с тонированными окнами. Как будто обе машины патрулировали территорию, опасаясь вторжения девушки из Кейптауна. Как будто они наблюдали и взвешивали; пульсирующие, бдительные двигатели; они не случайно завернули за угол, а сознательно давали знать о своем присутствии.
Инджи подняла свое пиво, и щеки ее запылали. Смотри Глубже налил себе первую в этот день кружку пива — большую, из бочки, с густой пеной, как раз такое, как он любил — а солнце снаружи пекло просто убийственно. Инджи начала нежно массировать шею итальянца, и он застонал, как старый пес. Александр, ревнуя, придвинулся ближе и положил голову ей на бедро, а она засмеялась и погладила и его тоже.
Инджи и Смотри Глубже ухмыльнулись друг другу, и Смотри Глубже опять начал рассказывать о жителях Йерсоненда. Она особенно интересовалась семьей Джонти Джека: Летти Писториус и Большим Карелом Бергом, дедом, который фельдкорнетом разъезжал с черной повозкой, запряженной быками, и семейными связями между Бергами и Молоями, которые, согласно преданию, имели общих предков: Энсина Молоя, легендарного свободного раба и офицера Четвертого Корабля, и Титти Ксэм, девушку-бушменку, которая обожала исполнять скользящие танцы при свете полной луны, обернув вокруг лодыжек бусы из страусиных яиц.
Смотри Глубже не много знал о туманном прошлом, зато мог рассказать ей про Джонти Джека, человека, ушедшего от повседневной жизни Йерсоненда, художника горы, того, кто первым увидел скульптуру — тут Смотри Глубже Питрелли показал на Марио Сальвиати — в тот день, когда его мать, Летти Писториус, взяла его с собой, чтобы взглянуть на статую Благословенной Девы Марии на Горе Немыслимой.
Рыжеволосый ребенок покрылся мурашками, рассказывал Инджи Смотри Глубже, и с того времени Джонти Джек безнадежно пристрастился к величайшему греху человечества — подражанию Богу, сам высекая образы. Многие люди в округе, говорил Смотри Глубже, верят, что Всемогущий никогда не простит Джонти, потому что он делал изображения Господа и его созданий, хотя библейские заповеди запрещают это.
И люди говорят, сплетничал он дальше, вытирая воображаемые пятна с барной стойки, полируя и переставляя стаканы и одновременно глядя одним глазом в окно, чтобы ничего из происходящего снаружи не ускользнуло от его внимания, люди говорят, что наказание фельдкорнета Писториуса перешло на Джонти Джека в виде сумасшествия и художественного вдохновения; одержимость образами и формами и всеми видами непостижимого…
Он наклонился к Инджи и произнес:
— А знаете, мисс? Говорят, что в горах есть место, где он устроил дьявольский сад со всякими изображениями и распутными вещами, скульптурами адских птиц и снов сангомы.
Смотри Глубже так возбудился, что слегка окосел. Вот человек, который проживает свою жизнь, думала Инджи, среди самых разных пьяных баек, и редко выходит отсюда, чтобы проверить услышанное или сравнить его с действительностью.
— Адские птицы? — переспросила она.
— Да, — кивнул Смотри Глубже. — Да возьмите хотя бы эту новую историю про Спотыкающегося Водяного, статую, которая выросла из земли. Со всем моим уважением, мисс, я слышал, что художественная галерея послала вас сюда из-за этой скульптуры. Да только люди в Йерсоненде считают, что эта статуя родилась из идолопоклонства, что она возникла, как поганка. Одним прекрасным утром она вдруг появилась там. Поганка от дьявола.
Это сангома заколдовала фельдкорнета Писториуса, услышала Инджи от Смотри Глубже, да и от всех остальных, куда бы ни пошла; старая женщина-кхоса прокляла черную повозку. Проклятие перешло и на потомков Писториуса, а Джонти один из них, всякому это известно, и люди говорят, что до сих пор можно увидеть в лунные ночи, как черная повозка с быками ковыляет по равнинам.
Буквально неделю назад повозку заметили на дальней стороне Каменистых Равнин, со стороны Промывки. Она все тащится со своим грузом золота и Маленькими Ручками, и никогда не останавливается на отдых, все равно что «Летучий Голландец» или Четвертый Корабль, который каждый месяц в новолуние опять идет ко дну со всеми своими муками, и воплями, и страданиями. Все то же самое золото, и его заново хоронят, оно всегда утопает в крови, всегда погружается на дно моря, где его покрывают зыбучие пески. Вот почему генерал никогда не умрет: виной тому многолетняя неутоленная жажда и скорбь долгих лет неисправленных ошибок…
Инджи рассматривала потное, красное лицо напротив, слегка косящие глаза и заляпанный белый передник. Всякий раз, как он исчезает за перегородкой, думала она, он делает еще глоток бренди: я чувствую запах. Она посмотрела на жесткие волосы на руках бармена и подумала: ничего удивительного, что Джонти Джек предпочитает жить-наверху, на горе, ничего удивительного, что он отвернулся от этих вырождающихся идиотов, которые придерживаются своих старых привычек, будто ничего не изменилось.
— Дайте, пожалуйста, мистеру Сальвиати еще пива, — попросила она, лишь бы перекрыть поток слов, лившихся изо рта Смотри Глубже, — или нет, лучше принесите разных напитков, а он понюхает и покажет, чего хочет выпить.
Смотри Глубже выстроил перед стариком целый ряд открытых бутылок: коньяк, виски, ликеры, десертное вино, белое вино, красное вино, шерри и портвейн. Ему понравилась игра.
Инджи взяла старика за руку и провела ею по бутылкам. Потом одну за другой стала подносить их к его носу. Как и всегда, лицо Сальвиати оставалось неподвижным. Но он все же понял, чего от него ожидают, немного поколебался, и камень в его ладони звякнул о бутылку граппы.
Инджи и Марио Сальвиати были немного «под мухой», когда все-таки вышли из паба с догом Александром. Бармен стоял в тени веранды и махал им вслед, и их утренние тени протянулись перед ними, когда они не спеша побрели в сторону Жирафьего Угла, а потом по Дороге Изгнания к Кровавому Дереву. Наконец они выбрались на тропинку и медленно стали подниматься к Кейв Горджу.
Около ворот гармошкой Инджи дала старику провести руками по растяжкам, по деревянному опорному столбу, по заржавевшей проволоке. Его пальцы видели и слышали, а голова повернулась к ветру, дувшему с Кейв Горджа. Ветер нес с собой запахи растений и потайных мест Горы Немыслимой. Инджи видела, что он вдыхает глубоко, и наполняет грудь воздухом, и заметила, как решительно старые ноги приняли вызов горы.
Он не знал, как она выглядит, но пахла она ароматами юной женщины у фонтана в давно забытом городе. Да, во Флоренции. Красные крыши города за многие годы сделались в его снах еще краснее, а дивные каменные улицы превратились в лабиринты тревоги там, во внутреннем дворике, с водой, плещущей у него под рукой, с попугаями, довольно-таки больно клевавшими у него с ладони — иногда он ощущал влагу между пальцами, а если подносил руку ко рту, и соленый вкус. Он думал, что это, вероятно, кровь. Но с таким же успехом это может быть моча попугаев, думал он иногда, да все, что угодно. Сколько народу вокруг меня, глазеют на меня, выслеживают меня? Когда, наконец, они отволокут меня в гору, привяжут к Пресвятой Деве и казнят этими ружьями, воняющими ружейным маслом, которое я чую?
Почему никто больше не берет меня за руку? Я сижу и мечтаю о камне: сперва грубо обтесанном, местами зазубренном, выдранном из земли. Влажный, с прилипшей к нему землей, может быть, мелкими корешками, или пауком, который сплел свою паутину между камнем и кустом, и все еще сидит там, как пятнышко сажи, и ты раздавишь его перед тем, как начнешь перекатывать камень, и ощупывать его края, чтобы понять, в каком месте он расколется, выдержит ли грубое острие резца.
Мягкий, жесткий камень: я чувствую твой запах, когда ты пылаешь, словно огонь в тебе жалуется, потому что я хочу укротить тебя; я чувствую в тебе запах лавы и извержений много, много лет назад, когда Господь еще только мечтал создать мужчину и женщину, когда ты, старше, чем мы все, родился здесь из материалов таких же мягких и жидких, как вода. Ты был в начале всего, со своими грубыми щеками, как лицо старика отца, может быть, самого Господа, может, Господь и есть камень, и есть тишина среди нас, ничто и все, вездесущий, земля у нас под ногами.
Но она пришла и окутала меня своими ароматами, как шарфом, сотканным из красок, про существование которых я давно забыл. Она пахнет бледно-розовым, нежным розовым заката, синим, где вода и солнце встречаются во вспышке света, ее прикосновение такое же мягкое, как прикосновение языка, ее дыхание, как ветер, дующий осенне-желтым над равнинами. Я чувствую ее кровь: я знаю, когда у нее наступает красное время; я нюхаю ее, робкую молодую женщину, описывающую вокруг меня круги и не знающую, как это меня пугает — когда люди кружат вокруг меня, словно грифы над падалью, и думают, будто я не знаю, что они здесь. Но я чувствую, я чувствую, как останавливается ветер, как меняется температура, чувствую тепло тела рядом с собой, на северо-востоке, потому что мое чувство направления осталось при мне, такое же точное, как компас, спасибо Тебе, Господи, за это. Я только забыл, как именно выглядят предметы.
Помню ли я правильно? Павлин, иногда идущий ко мне, в страхе распустив перья на хвосте. Так много глаз на его хвосте! Они, верно, смеются надо мной?
Она дотронулась до моей щеки. Это обожгло, как огнем — прикосновение другого человека, когда у тебя только и есть, что твои руки, но они не хотят прикасаться больше к телу, потому что ты не знаешь, кто за тобой наблюдает. Ты бываешь когда-нибудь один? Может, кто-то притаился в углу твоей спальни, у изножья кровати, у закрытой двери?
Та ночь, Марио Сальвиати, та сумасшедшая ночь, старик, когда тебе показалось, что ты унюхал в своей комнате то ли попугая, то ли павлина, а, может, страуса, и был уверен, что ты не один, и ты напряг свое осязание и обоняние, и натянул одеяло на себя, а потом скинул его ногами и набросил на ту штуку в углу.
Это было мужское тело, но покрытое жесткими птичьими перьями, изогнутыми, как на орлином крыле, и большое сухожилие, и не рука, и не настоящее крыло, и твердая мускулистая грудь, но мягкое ниже, и ужасный запах, как только что расколотая скала, и пахло порохом и корицей. Ты боролся с той штукой: то ли крупный мужчина, то ли птица, что-то, ударившее тебя стальным крылом, и сердце его, ты чувствовал, билось, как сумасшедшее, у него под ребрами, и его влажное дыхание, испуганное, как и твое, у твоей щеки, и вы боролись, скатившись на пол, за кровать.
Потом он нанес тебе сильнейший удар, и ты схватил его в последний раз и подумал: Господи, за мной послали демона, чтобы, наконец, уничтожить меня, послали ко мне человеко-птицу, чтобы окончательно свести меня с ума.
А потом он исчез, оставив запах страха и газов, а ты лежал, истекая потом, и стонал, и задыхался, и держал огромное перо, которое выдрал у него из крыла, когда вырвался, а потом ты учуял свою дочь, ту, кроткую, хотевшую стать монахиней, что должна была стать монахиней, что должна была учиться в маленькой католической школе, но генерал сбил ее с пути, человек с растопившейся плотью там, где должна быть левая ягодица. Однажды он обнажился, как люди с винтовками, охлаждавшиеся в запруде и язвительно рассуждавшие о стремительной воде, и его ягодица походила на растопившийся свечной воск в том месте, где шрапнель из пушки отхватила кусок плоти. Гладили ли ее руки тот участок расплавленной плоти?
Но она оказалась там, а он не мог слышать своего голоса, но думал, что лежит на полу у кровати с длинным пером в руке и стонет. Он ощущал запах влажной и жаркой ночи на одежде своей дочери. Ему пришлось проглотить свою желчь, и он содрогнулся, вспомнив, как тело той птицы — не птицы сплелось с его телом, а она выдернула длинное перо из его пальцев. Он ощущал ее прерывистое дыхание, когда она помогала ему лечь обратно в кровать, и натянула одеяло до подбородка, и погладила его по голове, как он всегда гладил ее, пока она была маленькой. Тогда она прикоснулась к нему в последний раз.
Она была последней. Ее прикосновение было прощанием. Это начало смерти, думал он всегда, где никто и никогда больше к тебе не прикоснется; или, может быть, нет, может быть, Господь ждет тебя; или, возможно, Мария, мать всех матерей, особенно для тех, кто потерял свою мать; мать прикосновения и ласкающего мира.
А потом — женщина ароматов. Она пахла, как — как бы это выразиться? — да, как другое место, да, далеко-далеко, чуть потная в день своего появления, с легким запахом сиденья автомобиля. Со временем он привык к ее запаху и иногда, когда думал, что никто не смотрит, садился во внутреннем дворике так, чтобы вдыхать аромат, исходивший из ее спальни. Он плыл из ее окна, сквозь пышную бугенвиллию — он не знал, с пурпурными или оранжевыми цветами — и он мог точно сказать, что она делает, в спальне она или нет, расчесывает ли волосы, или натягивает через голову платье, или лежит в сумерках под простыней и тоскует о любовнике.
Марио Сальвиати знал все это об Инджи Фридландер; он знал также, как сильно она боится генерала и какой упрямой может быть. Он мог учуять запах ее пота, когда ее запах был рядом, смешанный с запахом генерала; он чуял носом аромат страха и чуял, как он медленно превращается в гнев, как она собирается с силами и распрямляется перед старым генералом, который иногда близко подходил к Сальвиати, со спичками, совал ему в ладонь золотую монету, а потом зажигал спичку совсем рядом с ним.
Пока кончики пальцев Сальвиати ощупывали голову Крюгера на тяжелой монете, он чувствовал жар от спички на своей щеке, а запах серы и пламени одурманивал его. Тогда генерал подносил спичку еще ближе и легко, насмешливо, задувал ее. Потом еще спичка, и Сальвиати медленно отступал по плиткам, пока не упирался в клетку с попугаями, а Александр жался к его ногам, беспокойный и испуганный, а дыхание генерала пахло чесноком и бренди. Следующая спичка оказывалась еще ближе к его лицу, и он отодвигался, упираясь в проволочную сетку, и неистово мотал головой, нет, нет, нет, и чуял появление кого-нибудь еще.
Это была матушка или служанка, и запах спички исчезал, а генерал выдергивал из его руки золотую монету, и его запах сердито уметался прочь.
Он знал, что новая женщина пытается сопротивляться власти генерала, но не знал, для чего она здесь. Он просто знал, что она другая; что она делает вещи, которые жители Йерсоненда обычно не делают, что она нарушает старые правила.
Он также чувствовал по запаху и просто ощущал, что она сопротивляется сознательно; что это не получается у нее естественно, как бы ей на самом деле хотелось. Он чувствовал запах ее нерешительности и колебаний, но одновременно — юную уверенность, позицию, о которой он забыл.
Мария, называл он ее в мыслях, пока они шли вперед, начиная потеть, потому что гравийная дорожка пошла вверх, а большие, незакрепленные камни и пучки травы затрудняли движение. Он знал, что это за запах. Это запах карьера, вырытого здесь, чтобы добывать камни и гравий для канала стремительной воды. Он узнал опорный столб ворот гармошкой и растяжки, когда она положила на них его руку; он знал это ущелье и запахи, струящиеся от поверхности скал и вершины горы.
Он поднял лицо вверх и почувствовал, как над ним склоняются большие каменные утесы, нахмурившиеся лица скал, темные провалы, расселины и безжалостная высота Горы Немыслимой, и крепче взял молодую женщину под руку. Он чуял запах датского дога и собственного пота, и ощущал себя молодым; молодым человеком, только входящим в жизнь, словно все еще ждет его впереди, и лишь немногое осталось позади; словно это только предвкушение жизни.
Он помнил молодость — и опять почувствовал в себе ее движение. На руках у этой женщины он бы мог снова стать юным. Он повернул к ней голову, и сердце его запело, как камень, через который переливается вода; но он не засмеялся, потому что давным-давно забыл, что у него есть лицо.
Джонти Джек водил кистью по Спотыкающемуся Водяному, когда Инджи, Немой Итальяшка и датский дог вышли из-за деревьев и оказались как будто перед задником, похожим на картину: крыши и трубы Йерсоненда и рельсы, извивающиеся, как змея, по изгибу земли. Скульптура сияла желто-коричневым, потому что коровья моча, которую снова втирал в нее Джонти, уже глубоко впиталась в дерево и придала ему вид полудрагоценного камня.
Он поспешно убрал телескоп, увидев, что все трое идут в его сторону; он сорвал одеяло со скульптуры и принес ведро с коровьей мочой, которое держал за домом. Пусть они не заподозрят, что я наблюдал за ними, думал он, и что-то в нем хотело, чтобы молодая женщина из галереи увидела сегодня его скульптуру.
Старик… что ж, он не видит. Джонти пожалел об этом, потому что вспомнил, как впервые увидел Деву Марию Сальвиати на Пике Мадонны много лет назад. Но теперь для Сальвиати Спотыкающийся Водяной будет только запахом — запахом коровьей мочи, аммиака и сока пастбищ, где коровы пасутся целый день.
Инджи подвела старика прямо к Джонти, стоявшему на невысокой стремянке. Она притворялась, что не увидела скульптуру, отметил Джонти. Сначала он почувствовал, как в нем закипает гнев; ему захотелось спросить ее, не будет ли она так любезна отказаться от своих надменных городских замашек из продажных самодовольных галерей, к которым он, Джонти, навсегда повернулся спиной. Но потом засомневался. Может, она ждет от меня знака, подумал он.
— Ладно, можешь посмотреть, — буркнул он в конце концов, плюхнув кисть обратно в ведро и спустившись со стремянки. Он отодвинул стремянку в сторону, потом положил ее на землю.
— Можешь посмотреть! — рявкнул он, и шерсть на загривке датского дога встопорщилась. Пес зарычал на него, старый итальянец ощутил вставшую дыбом шерсть на загривке пса, повернул лицо к Джонти и замер.
— Моими глазами или музейными? — спросила Инджи у Джонти, словно скульптуры и не существовало.
— Твоими.
Но она все еще не смотрела на скульптуру. Она подошла ближе, и старик зашаркал за ней следом.
— Вы рассмотрите предложение музея, мистер Джек?
Джонти улыбнулся.
— Я знаю, что для тебя это в любом случае не имеет значения, Инджи, — мягко произнес он. — Сердце твое не лежит к этой сделке. И никогда не будет.
Она опустила глаза и только потом повернулась к скульптуре. Спотыкающийся Водяной влажно поблескивал под солнышком, словно только что родился из земли.
Основание было толстым, как ствол дерева, Инджи едва сумела охватить его руками. Скульптура нарастала линиями, которые могли бы принадлежать дельфину, выпрыгивающему из воды. Или чем-то, обладавшим скоростью акулы. Плавность переходила в мускулы, переплетающиеся на туловище Спотыкающегося Водяного и соединенные с крылом, прижатым к его спине, и это придавало фигуре обтекаемость и грацию. Дерево с этой стороны скульптуры было бледно-желтым, изысканно завершенным и блестело на солнце.
Инджи шла вокруг, и скульптура меняла цвет. Дерево с другой стороны было темным. Направленный вверх рывок превращался здесь в сердитую нерешительность. Казалось, словно с этой стороны возникало падение назад, подумала Инджи; оборонительная согбенность спины, а крыло будто готовилось отразить удар — словно скульптура не доверяла энергии своей яркой стороны.
Похоже, ее вырезали из двух деревьев, думала Инджи, сплетенных вместе во время роста: дерева теней и дерева света.
Но потом она посмотрела вверх, на шею и голову: что-то среднее между человеческим лицом, головой первобытной рыбы и узкой головой антилопы. Здесь скульптура преодолела свою угрюмую половину, увидела Инджи: она рвется вверх, стремится к свободе, словно темная сторона исчезла и Спотыкающийся Водяной вырвался в высокое синее небо.
Голова ее шла кругом. Она подумала об историях и легендах об этой скульптуре, которые уже ходили по Кейптауну. И о рассказах здесь, в Йерсоненде, особенно в пабе, когда пьянчуги обдавали ее дыханием своих сплетен о зловещих поганках и разгневанной земле, выталкивающей все пороки наружу — и о романтичном настрое большого города по отношению к примитивному художнику мира камней, человеку, отвернувшемуся от городских художественных кругов, тому, кто долгие годы преданно трудился и наконец создал образ, символизирующий все то, к чему стремилась обновленная страна.
Эта скульптура куда больше, чем то, что я вижу сейчас здесь, перед собой, думала Инджи. Она и в самом деле выросла: не только чудесным образом из земли, но и в воображении людей из самых отдаленных уголков страны. Мысленным взором она видела скульптуру, купленную и установленную в небольшом огороженном пространстве, с висящими вокруг нее на стенах картинами в золоченых рамах. Она увидела мадам спикер, позирующую рядом с министром с бокалом вина в руке, журналистов от искусства, критиков и торговцев, почувствовала зловоние денег, искрящегося вина, и деликатесных закусок, и зависти.
— Вы абсолютно уверены, что этот джентльмен… не белый? — спрашивал ее директор музея.
Именно ответ Инджи окончательно убедил его приобрести скульптуру:
— Насколько мне известно, он смешанного происхождения.
— Нет, мое сердце не лежит к этой сделке, — ответила Инджи, стоя у основания скульптуры среди стружки, во дворе, заваленном частично обработанными бревнами, и сухими стволами, и плавником, собранным в старых руслах, рядом с блестящими резцами и молотками, разложенными на брезенте, с белыми лилиями, растущими в сырых углах, среди зелени, и позади всего этого — прохладное ущелье, которое тянется в обдуваемые ветром скалы.
— Нет, — повторила она, отвернулась и пошла прочь.
Старик и собака последовали за ней.
Джонти окликнул ее:
— И куда вы теперь?
— Вверх, на гору, — крикнула она в ответ. — Идем с нами? Старик никогда никуда не выходит. Пойдем, покажем ему гору.
Джонти снял фартук и догнал их.
— Надеюсь, я не сказал ничего такого, что тебя расстроило?
Она покачала головой.
— Нет, мне есть из-за чего расстраиваться и без тебя. Здесь, в Йерсоненде, я обнаружила много такого, о чем стоит подумать. В большом городе мы живем так, словно времени на размышления нет. Мы спорим об афроцентризме и евроцентризме, запутываемся в жестах и символах, которые, в общем, не… — Инджи бурно жестикулировала, пытаясь подыскать слова, — …ничем не пахнут. Нам необходимо вернуться назад, к существованию… — тут она почти сердито ткнула в сторону Немого Итальяшки. — Необходимо вернуться назад, чтобы быть, как он; обладать только чувством вкуса, обоняния и осязания… Ты слышишь меня, Джонти Джек? — и она безнадежно посмотрела на него.
— Я слышу тебя, мисс Фридландер! — ликующе выкрикнул он в ветер, дувший сейчас в их сторону. Перед ними широко простирался горный вельд, и они всмотрелись в пейзаж, в синие холмы Кару и линию горизонта.
— Вот моя галерея! — закричал Джонти Джек, широко раскидывая руки по ветру.
И замолчал, и Инджи тоже, а старый итальянец стоял, задыхаясь, открыв рот, перед статуей Благословенной Девы Марии, которую вырезал из скалы и воздвиг здесь много десятилетий назад. Они смотрели, как он нежно ощупывал статую: его пальцы исследовали изменения, произведенные ветром и непогодой; в постаревшем камне он нащупывал годы, которые прошли. Потом старик повернулся и сел спиной к статуе. Как скала, подумала Инджи. Он сам походит на скалу.
Генерал стоял у кухонного окна и смотрел, как Инджи кисточкой для бритья взбивает мыльную пену на щеках и подбородке Марио Сальвиати. Она поставила в беседку стул с кухни и отвела туда старика. Потом принесла мыло для бритья, бритву и полотенце из его комнаты, дала ему понюхать мыло, провела рукой по его плечам и обернула полотенце вокруг его шеи. Обычно он брился сам, наощупь, и Инджи не могла не заметить, как много щетины он пропускает.
Павлины взлетели на самые дальние лозы и уселись там, виновато поглядывая на генерала. Александр и Стелла лежали в тени у ворот, примостив головы на лапы, словно готовые бежать, если произойдет взрыв.
Я должен присматривать за этой парочкой, говорил себе генерал, пока слуги занимались обычными делами, перешептываясь между собой, я должен внимательно присматривать за этой парочкой.
Она красавица; только взгляни на эти дивные руки, на соски, прижавшиеся к Столовой Горе на ее майке, на крепкий таз и манеру стоять, расставив ноги в зашнурованных ботинках. Молодость и наивность делают ее еще опаснее. Никаких предосторожностей, только стремительный рывок вперед, присущий юности.
Он смотрел на старика, сидевшего, приподняв лицо вверх, пока бритва соскребала пену, оставляя за собой чистую кожу.
Я что, ревную? — не понимал генерал. Я, имевший столько женщин, что давно сбился со счета, и когда был в отряде ополчения, и на одиноких фермах; военные вдовы, безнадежно ждавшие известий от своих потрепанных мужчин, которые сражались где-то там с британскими отрядами, вооружившись единственным маузером да двадцатью патронами, с заплесневелым вяленым мясом и черствым печеньем в седельной суме; дрожащие женщины, худые и голодные, изголодавшиеся по хлебу и по ласке; женщины, приходившие ко мне, когда мои люди располагались лагерем под деревьями, а я, старший офицер, оставался в доме.
Комната для гостей с мигающей масляной лампой, кувшином и тазом для умывания, его тень скользит по портретам семейных предков, и женщина с угасающей свечой, от света которой ее лицо прыгает.
— Положи одежду на Библию, — просит она всегда прежде, чем он притянет ее к себе, всякий раз заново удивляясь телу, пахнущему лишениями, и ее худобе.
— Наши женщины все худеют, — бросит он на следующее утро ухмыляющемуся фельдкорнету, когда они выедут со двора.
Он смотрел, как Инджи вытирает выбритый подбородок старика полотенцем, потом промокает ватой порез на его щеке. Кровь у старика красная, думает генерал, увидев пятна на вате, красной от вещей, о которых мы ничего не знаем, курсирующих у него в венах, красной от знания и упорного молчания.
Я буду за ним приглядывать; я воспользуюсь ею, чтобы вытянуть из него это, думает генерал в неожиданном порыве вдохновения, чтобы заставить его говорить, заставить его рассказать нам, что произошло в тот день, когда стремительная вода вернулась, а Испарившийся Карел орал на всех на Промывке, чтобы они убирались прочь. Что случилось после того, как Испарившийся Карел удрал в таком расстройстве?
Почему Немой Итальяшка и Большой Карел Берг стали такими замкнутыми в в последние недели работы на канале стремительной воды? Почему Карел так часто уезжал в Кейптаун? Где они взяли деньги для того, чтобы Летти надолго уехала в Лондон? Что Летти делала в Лондоне?
Генерал почувствовал, что у него поднимается давление, как происходило всякий раз, когда он думал о золоте, текущем, как вода, о золоте, сверкающем в руках, как вода, о золоте, уносившем все прочь, в точности, как очищает тебя вода.
— Есть лишь одно различие, — пробормотал он. — Золото не испаряется.
— Может, золото больше похоже на камень?
Он резко обернулся и увидел у себя за спиной Инджи Фридландер с влажным полотенцем, перекинутым через руку, и клочками окровавленной ваты, и понял, что говорил вслух. Она улыбалась ему, он видел, что она не имела в виду ничего плохого. Он ощутил поднимающийся гнев, но сумел взять себя в руки. Ангел помог — ангел помогал много, но не сейчас.
— Вы назначили себя его нянькой?
Инджи выбросила вату в ведро у плиты.
— Я? — Она все еще улыбалась. От горных прогулок щеки ее расцвели, как расцветают весной фруктовые деревья в его саду, заметил генерал. Руки сильно загорели по сравнению с тем, какой она приехала в Йерсоненд, и она перестала пользоваться губной помадой. Помада ей больше была не нужна. Инджи покачала головой. — Нет, я просто пытаюсь вернуть ему хоть немного жизни.
— Будьте осторожны, чтобы не утонуть слишком глубоко в прошлом, о котором вы ничего не знаете, мисс Фридландер. — Генерал потер нос, сообразил, что слуги по-прежнему тут, молча работают. Они могут подслушать нас, подумал он. Вечером в Эденвилле опять начнут молоть языками, а к утру все разнесут по городу. — Старики остаются в прошлом. А ваша жизнь еще впереди.
Инджи усмехнулась, откинула назад волосы и вздернула носик; носик, напоминавший ему римских солдат. Маленький Цезарь, подумал он против воли, только плохо выбирает себе битвы и ничего не знает об оружии и тактике.
Внезапно он навис над ней.
— Не смейте водить его дальше муниципальных границ, — прошипел генерал, развернулся и пошел в свою комнату, оставив Инджи в изумлении от его горячности. Он захлопнул дверь и уселся в кресло перед приемником, посреди карт. Он слышал, как Александр скребется под дверью. И воспоминание вцепилось в него, как ледяная рука в спину: эхо этой же фразы, «не смейте вывозить его дальше муниципальных границ», в другой эпохе, давным-давно.
Боже, думал генерал, сколько всего может случиться в одной жизни, и одна жизнь может вовлечь в себя так много других: ночь черной повозки, Меерласт Берг, прикручивающий деревянную ногу, выкрашенную в черный цвет, специально для ночных заданий, опустошенный Рыжебородый Писториус и чернокожий фельдкорнет Молой, который спорил со мной, генералом Тальяардом, и его пятнадцать человек, прибывших сюда после того, как атаковали британский блокгауз в стороне Промывки. Это было в декабре, вскоре после смены века.
— Не смейте вывозить его дальше муниципальных границ, — снова услышал он голос Писториуса, как удар хлыста, увидел людей, прошедших весь этот путь с Писториусом и больше уже ничего не хотевших, посмотрел на черную повозку, запряженную быками, и тотчас же узнал ее по легендам, добравшимся до этих мест много месяцев назад.
Это не может быть правдой: генерал помнил, что именно так он и отреагировал. Но вот она, стоит здесь; эта повозка действительно существовала. Мы выбросили ее из головы, решили, что это небылица, но она тут, повозка, брюхо которой набито золотыми монетами, и ее охраняют семеро потрепанных, измученных мужчин с пальцами, подрагивающими на спусковых крючках маузеров и с ногами, искривленными за год, проведенный в седлах.
— Что случилось? — прошептал генерал в микрофон передатчика, и люди по всей стране склонились над своими приемниками — и в пустынях на севере, и в виноградниках на юге, на обдуваемом ветрами алмазном побережье, в бушвельде у границы, в обширных дюнах на восточном берегу. «Что случилось?» — пророкотал в атмосферных волнах шепот генерала. Голос призрака, передернулись нервно слушатели; голос из смутного прошлого.
Генерал покачал головой, словно пытаясь обрести ясность. Приемник шипел, как ветер над равнинами. Как ветер, свистевший в ушах, когда ты галопом мчался сквозь ночь, молясь, чтобы твой конь не попал копытом в нору муравьеда. Ты мчался вперед, и жалящие пули жужжали мимо уха, как шершни, а ты ждал, что вот-вот по твоему телу потечет влага, ждал боли, ждал раны. Ветер окутывал тебя, как кусок ткани, как простыня при лихорадке; ты укрывался ветром.
Глаза генерала скользнули но картам, отображавшим битвы при Блоуберг-странд, по аккуратно начерченным колоннам, стрелявшим друг в друга; и битву на Кровавой Реке, когда вода стала красной от крови зулусов. Он посмотрел на ружья, висевшие на стенах, на саблю и патронташи, и вдруг смахнул со стола компасы и карты, и карты покатились по полу, как испуганные сороконожки, а он рывком распахнул дверь и вышел наружу.
— Матушка! — взревел он.
Ей снился ангел. Когда она робко вышла из комнаты, генерал зарычал:
— Отныне твой отец будет сидеть за столом и есть с нами, как цивилизованный человек. И ты сама будешь вытаскивать его из берлоги, чтобы привести к столу. И смотри, чтобы он мог унюхать, что это ты: брызгайся своими итальянскими духами. Если он решит, будто это я, он обделает штаны.
Бабуля Сиела Педи оставалась на заднем плане, когда жители Эденвилля устраивали чаепитие для Летти Писториус и младенца Джонти Джека после их возвращения из Англии. Летти уже потопала ногами в полицейском участке из-за безразличия констеблей к исчезновению Испарившегося Карела, кроме того, под строгим надзором своего брата, адвоката Писториуса, и по настоянию отца, она забрала все необходимое из дома, в котором жила с Карелом. Окна и двери забили досками, и Летти, поначалу остановившаяся у родителей, наконец-то переехала в маленький домик рядом с конторой адвокатов Писториусов. Здесь она и окончит свои дни, а Йерсоненд жил своей неизменной жизнью, пока она заглядывала в почтовый ящик в надежде на письмо от исчезнувшего Карела, а острая тоска всех этих лет все глубже оседала у нее в глазах.
Бабуля Сиела держалась в стороне, но она слышала, что уже куплены воздушные шары и испечены торты, а женщины Эденвилля хотят, чтобы «мисс Летти» снова почувствовала себя дома. Зачем этот неожиданный поступок? — пыталась понять Бабуля. Они что, пытаются доказать что-то белым? Или пытаются сказать, что Большой Карел всегда принадлежал им, хотя никогда с этим не соглашался? Или хотят после Кровавого Дерева продемонстрировать, что уважают людей, бывших к ним добрыми и внимательными в прошлом?
Каковы бы ни были их побуждения, но Бабуля Сиела Педи осталась в тот день дома, а после слышала, что за главным столом сидела бледная, молчаливая женщина, что младенец корчился от боли в животике и высасывал скорбь из груди своей матери. Она слышала, что адвокат Писториус пытался отменить чаепитие. Он определенно считал это неподобающим — такой праздник среди цветных для белой женщины, да еще так быстро после смерти мужа.
— С какой целью? — спрашивал он у себя в конторе, а уборщицы услышали это и разнесли его слова по Эденвиллю. А Рыжебородый, старый фельдкорнет, теперь искривленный и согнутый пополам своей собственной непреклонностью, тоже, видимо, был против чаепития. Но что тут поделаешь? Летти всегда шла наперекор Писториусам; она всегда была упрямой и трудной, когда дело касалось вещей, которые Писториусы считали правильными и хорошими.
Вот о чем шептались в конторе адвоката Писториуса.
Бабуля Сиела Педи ходила окольными путями, как она это называла, то есть самыми дальними, окраинными улицами Йерсоненда. Там она и ходила, пока вверх взвивались воздушные шары, а жители Эденвилля пели Летти: «Господь, благослови ее», а потом все накинулись на сладкие плетеные булочки и фруктовые пирожные. Женщины надели свои шляпки для церкви; мужчины — потрепанные черные костюмы с заштопанными дырками. Летти сражалась с ребенком; она все надеялась, что Карел в любой момент появится в дверях зала. Ей то и дело приходилось украдкой смахивать слезы и снова обращать внимание на окружающих.
И, конечно же, это был скандал. Женщина уезжает из-за семейных неурядиц, возвращается с ребенком, а ее муж в тот самый миг исчезает! Некоторым образом эта история плохо отразилась и на Писториусах. Хотя они никогда не одобряли Карела, но все же несправедливо, что он отверг любовь женщины из Писториусов. Да еще этот младенец с коликами и дурацким именем. Давно уже, шептались в Йерсоненде, женщина так не позорилась.
Но Летти напрасно смотрела на дверь. Карел так и не появился. Самое близкое, что осталось от него, это вода, блестевшая в дальнем поле, за деревьями, когда поднимали шлюзовую перемычку. Сверкающая вода, искрящаяся среди люцерны, медленно прокладывающая себе путь по пересохшей земле. Летти, как загипнотизированная, смотрела на нее, пока кто-нибудь не дергал ее за локоть.
Когда все наелись до отвала, подошли, чтобы пожать Летти руку, а дети хватали шарики и выбегали с ними на жаркое солнышко, где шарики натыкались на колючки деревьев и лопались или уплывали в синеву неба. Собрали пустые тарелки, остатки фруктовых пирожных сложили в коробки, чтобы унести домой. Летти попрощалась с каждым и повернулась к опустевшему залу: крошки на полу, разноцветные ленточки на спинках стульев, слова «Добро пожаловать обратно в Йерсоненд, мисс Летти», написанные на доске над фразой: «Пусть Господь дарует тебе Свое благословение».
К чему все это? — думала она, снова оборачиваясь к ясному белому свету снаружи. Она не понимала: может, жители Эденвилля пытались через нее подобраться ко всем Писториусам; не понимала, какую роль играет во всем этом. Кровавое Дерево еще влажное, говорили люди — даже во время вечеринки лились слезы о том, что произошло в тот дождливый день. Фиелиса Джоллиса вытащили из дома за ноги; его повесили прямо на дверном косяке, а он кричал о своей невиновности. Но констебли и их помощники — горячие молодые фермеры с Кару Убийц — не желали слышать разумных доводов.
Может быть, решила в конце концов Летти, такой прием на самом деле шел прямо от сердец жителей Эденвилля. Да только Бабуля Сиела Педи понимала лучше. За широким жестом, украшением зала церкви, пирогами и речами скрывалось то, без чего жители Эденвилля никогда бы не зашли так далеко: надежда.
Надежда, что Летти, как человек сразу из двух лагерей — Бергов и Писториусов, сумеет соединить две части головоломки. Золото очень много значило для народа Эденвилля — оно могло изменить все. Вы только подумайте, частенько говорили они. Только подумайте! Повозка, полная золота! Если мы поделим его честно, каждому достанется полное ведерко! Подумайте только, что можно тогда сделать! Одежда для детей, новый косяк для парадной двери — ведь муравьи прогрызли старый насквозь; новая плита; может, даже велосипед или — какой вред от мечтаний? — старенький форд или еще какая-нибудь развалюха, у которой есть двигатель и четыре колеса; новая воскресная шляпка, белые перчатки на свадьбу!
Вот о чем толковали эденвильцы, а старики чувствовали себя беспокойно, когда для работы на канале стремительной воды появились рабочие-кхоса. Что эти новички, такие чужие в Кару, принесут с собой? Скажем, золото найдется — чего они для себя потребуют? И что, они собираются осесть здесь, в Йерсоненде?
Да, Большой Карел никогда особенно не беспокоился о людях Эденвилля, но далеко от них не ушел — он был одним из них, просто его приняли и там, среди белых фермеров и бизнесменов. И теперь, когда он исчез, они ощущали потерю. Но да, есть еще Летти.
— Мисс Летти, — слышала Бабуля Сиела Педи, — сердце мисс Летти не холодно к нам.
Впрочем, люди сами старались держаться подальше от Бабули Сиелы. Долгие годы, даже после того, как она вышла замуж за Проигравшего Молоя, чернокожего фельдкорнета, эденвильцы смотрели на нее с подозрением. В конце концов, она ехала с бурскими солдатами Бог знает откуда, верхом на быке, и хорошо знала их, этих людей, охранявших повозку. Может, она…?
Бабуля Сиела Педи видела это в их глазах и отворачивалась; она шла по окраинной дороге, за домами и полями; она шла и шла. Что они могут знать о том, через что она прошла и что покинула?
Пусть их гадают, известно ли ей, где находится Золотая Копь; пусть судачат. Годы идут, и золото, чувствовала она, подобно воде, что просачивается в землю. Со временем они забудут, что она приехала сюда с золотом; они примут ее. И так оно и случилось, потому что она вышла замуж в солидную семью — Молоев очень уважали в Эденвилле — и неплохо потрудилась для общества.
Но когда исчез Большой Карел Берг, такое важное связующее звено с Меерластом Бергом и повозкой с золотом, вопросительные взгляды вновь устремились на Бабулю Сиелу. Она лишь за несколько дней узнала о чаепитии, которое устраивали для Летти; все организовали, не сказав ей ни слова. И Бабуля Сиела еще больше замкнулась в себе. С годами, думала она, все опять пройдет.
В конце концов, у нее есть семья: память о Проигравшем, ее прекрасный сын Гудвилл Важный Молой I и его дети, Гудвилл Молой II и Фиелис Джоллис, человек из кровавого ствола дерева, Кровавого Дерева, где Бабуля Сиела стояла, когда нож вонзился в первое фруктовое пирожное, а шарик на углу улицы лопнул от жары.
Со временем Лоренцо Пощечина Дьявола превратился в «темного итальянца» — не только из-за пылающей красной клубничины на правой щеке, но и из-за слуха, что щека у него покраснела, потому что он наотрез отказался повиноваться библейскому указанию подставлять вторую щеку.
И, разумеется, была та ночь, когда его пылающая красная щека подожгла подушку. Никто не знал, что в ту ночь он лежал под своей простыней не один. Пламя лизнуло его подушку, когда он держал в объятиях дочь адвоката Писториуса — одну из дочерей, которых оскорбленная миссис Писториус утащила со скамеек на станции в день прибытия итальянцев.
Итальянская страсть, как говорили горожане, это ужасная страсть. К такому выводу горожане пришли в первую же неделю после приезда молодых военнопленных, потому что с ними в сдержанный маленький городишко влилась некая средиземноморская энергия. Сильные молодые парни, они слишком долго оставались затворниками: сначала на грузовом судне, потом в тюрьме Зондервотер, а потом в поезде, далеко от дома; их чресла разрывали рыси, как говорится в пословице в этой части света.
В субботу после обеда они выходили поразмяться на улицу, боролись друг с другом и все присматривались, чем бы заняться. К счастью, дело никогда не доходило до нанесения ущерба, они выпускали пар с помощью борьбы, игры в карты, походов на Гору Немыслимую и долгих бесед об Италии.
Но в тех домах Йерсоненда, где жили молодые женщины, нередко колыхались занавески, почти незаметно, когда мимо проходили оживленные молодые люди. Их высокие голоса и непонятный язык проливались на крыши домов, как иностранный дождь.
По своей наивности пара-тройка из них попыталась приударить за девушками из Эденвилля или девушками из других цветных семей, но очень скоро они поняли, что здесь, в Йерсоненде, есть вещи, которые делать можно, и есть вещи, которые делать нельзя.
Существовала стеклянная стена: можно смотреть на людей с другой стороны, и они тебя видят, но если протянуть руку, она стукнется о невидимый, но непроницаемый барьер, созданный белыми йерсонендцами.
Они были очень привлекательными молодыми людьми — от коренастого Немого Итальяшки до элегантного блондина, который стал замечательным охотником. Только Лоренцо, темный итальянец, Пощечина Дьявола, был неоспоримо уродлив; он бродил по шикарному дому Писториусов, подволакивая ногу, приостанавливался перед семейными портретами фельдкорнета Писториуса, чью рыжую бороду с появлением фотографии подкрашивали вручную.
Лоренцо поместили в заднюю комнату, как можно дальше от девочек, но с самого начала, рассказывали Инджи, он и Гвен Писториус положили глаз друг на друга. Никто не знал, родилась ли ее любовь из жалости, но Писториусы держали своих дочерей в такой изоляции и строгости, с ленточками в волосах, скромными платьицами и занятиями в воскресной школе, что чего еще можно было ожидать? Что-то должно было случиться, и Гвен, старшая из двух девочек, дала себе волю, как выражались в Йерсоненде.
И только подумать, что она дала себе волю с темным итальянцем, вздыхали сплетники и мысленным взором видели очаровательное личико Гвен, пылающее рядом с лицом Лоренцо, с его темной головой и этой багровой щекой. А вот правдой было то, что, лежа в объятиях своей возлюбленной во время тайных свиданий у Запруды Лэмпэк, в песчаных овражках под городской плотиной — или где там еще они могли украсть минутку — Лоренцо слышал истории, от которых у него голова шла кругом.
Особенно его пленили рассказы о фельдкорнете Рыжебородом Писториусе, деде Гвен. Волосы и брови старого фельдкорнета поседели, но его рыжая борода по-прежнему полыхала от сознания своей греховности и страсти, вызванной исключительно недостижимой жаждой крови — по словам горожан.
Лоренцо время от времени вывозил его на прогулку в инвалидном кресле, и они составляли престранную пару. Красные близнецы, вот как их называли — пламя бороды и пощечина дьявола — и за ними тянулись две узкие полоски от колес и косолапый волочащийся след сразу за отпечатком здоровой ноги.
Писториусы много не разговаривали и навсегда останутся чужаками в этой части света, не только потому, что фельдкорнет Писториус появился в Йерсоненде впервые в конце войны, с черной повозкой, запряженной быками, но и потому, что их образ жизни отдалял их от остальных.
Фельдкорнет привык на севере к совсем другой жизни; люди здесь не такие, чувствовал он. В Йерсоненде он держался отстраненно, но позаботился о том, чтобы укрепить свое положение в обществе.
Он был не тем человеком, с которым можно пропустить пару стаканчиков. Они такие же открытые, как сейф в их конторе, говорили о Писториусах, и может быть, причина их поведения заключалась в том, что лежало запертым в сейфе; в их огромном состоянии, известном только по слухам, и в том, что произошло в ночь, когда черная повозка подъехала к дому Меерласта.
Звучали выстрелы. На веранде на следующее утро обнаружились пятна крови, и служанкам Меерласта пришлось их быстро замывать. И никто больше не видел черной деревянной ноги — говорят, ее то ли сожгли, то ли наскоро закопали, потому что ее расщепило пулей и залило кровью Трансвааля.
Все это нашептывали в ухо Лоренцо сладкие губки умопомрачительной Гвен Писториус, едва достигшей девятнадцатилетия, обладавшей изысканным телом и лукавством, которое щедро возмещало сдержанные вечера в гостиной с адвокатом Писториусом, укрывшимся за газетой. Его жена вязала крючком у лампы, а старый фельдкорнет клевал носом в инвалидном кресле у камина и пускал слюни в бороду. В здоровой руке он держал полупустой бокал с коньяком, который опасно накренялся, так что Лоренцо приходилось быть начеку и спасать коньяк. Дочери в своей комнате играли на арфе или расчесывали волосы, проводя по ним щеткой пятьсот раз.
Лоренцо приходилось то и дело притаскиваться из кухни с белым полотенцем, перекинутым через руку, чтобы поставить пепельницу возле локтя адвоката Писториуса; он отвечал на телефонные звонки и доливал коньяк старому фельдкорнету, пока миссис Писториус не поднимала брови, давая понять, что старику достаточно, а потом Лоренцо должен был наполнить ванну для миссис Писториус, приготовить полотенца, отвезти старого фельдкорнета в его комнату и помочь ему лечь в постель.
В один из таких вечеров, когда рыжая борода мазнула его по щеке, и Лоренцо в очередной раз удивился необыкновенной легкости старика, поднимая его с кресла, его вдруг озарило: нужно обращать больше внимания на бессвязное лопотанье фельдкорнета, может, даже подтолкнуть его одним-двумя вопросами, а еще лучше — помочь ему восстановить здоровье. Один уголок рта старика опустился ниже другого, а одна рука так скрючилась в запястье, что напоминала клешню дьявола.
Лоренцо сел у кровати старика и задумался: мы оба красные — у тебя борода, у меня — дьявольская щека; мы оба калеки — я косолапый, у тебя изуродована рука и провисает щека. Но ты старик, а я молод. Твоя жизнь почти окончена, а меня никто не полюбит из-за моей внешности. Даже Гвен не любит; ей нравятся мои итальянские сказки, мои рассказы о войне, моя изуродованная нога, которую она трет о свои груди, чтобы утешить меня; ей нравится, как я стараюсь понять, чего она от меня ждет, нравится, как я страдаю от резкого, властного обращения мадам. Нет, это все твоя щека, говорит Гвен Писториус, твоя пылающая римская щека — прижмись ею ко мне, поцелуй меня, Лоренцо. О, Лоренцо! Но сидя там, у постели старика, он думал: ее любовь ко мне улетучится, как ветер.
Подвернется привлекательный молодой африкандер, какой-нибудь приличный клерк, который будет учиться у ее отца, и все увидят, как удобно заполучить его, чтобы продолжить семейную традицию. Ему доверят сейф: все дела о праве собственности, все старые завещания, и усадьбы, и текущие дела, все письма и документы, историю юрода в виде тяжб, письма-запросы, судебные повестки, пожелания на смертном ложе, долговые обязательства и продажу акций — все это можно передать молодому человеку, который осмотрительно возьмет на себя ответственность за тайны, капризы и страсти Йерсоненда.
Все это он уже слышал, там, в гостиной, пока из комнаты девушек раздавались звуки арфы, а старый фельдкорнет сидел перед камином и держал бокал под опасным углом, и Лоренцо снова приходилось поправлять его, а мадам вязала крючком, вся из себя бешено разочарованная, а адвокат Писториус за своей газетой вздыхал над падением цен на шерсть мериносов и на золото.
Потом он слышал, как миссис Писториус вывязывала свои мечты дочерям. Двое мужчин не обращали особого внимания на ее занятия, и как только старинные часы били девять, адвокат Писториус склады вал газету, выбивал трубку, подходил к старику в инвалидном кресле и — что никогда не переставало удивлять Лоренцо — целовал его в щеку.
Потом он выходил постоять на веранде, послушать, как в ущельях Горы Немыслимой воют шакалы. Или наклонял голову набок и прислушивался к смеху из Эденвилля, где люди собирались вокруг своих очагов с куда большим жизнелюбием, чем в доме Писториусов.
Лоренцо нежно опускал старика на кровать и чувствовал, как его клешня неуклюже стискивает ему плечо. У фельдкорнета в руке еще сохранилась сила, но он не мог ею пользоваться из-за кривизны. Золотая клешня, шептались в городе, та самая, которой он захлопнул крышку над монетами и запер замок перед тем, как их засыпали землей, и гладко притоптали ее, а ветер, и дожди, и дикие животные уничтожили все следы, и теперь никто-никто не знает, где находится Золотая Копь.
Эта клешня захлопывала дверцу сейфа, говорили люди, и прятала за ней все городские скандалы; эта клешня перелистывала бумаги, указывала в судах и нажимала на спусковой крючок во время тех диких лет в вельде с отрядом буров-ополченцев.
Эта клешня, которую старик каждую ночь подносил ко рту, когда его борода пламенела на подушке, а глаза смотрели поверх нее, и веки опускались, и мизинец этой клешни он сосал, как будто это детская пустышка.
О да, история о детских ручках тоже дошла до Лоренцо, и в первую ночь он с изумлением смотрел, как старик дремлет с пальцем во рту. Когда он сонно засопел, рука выпала изо рта, и палец, мокрый от слюны, лег на подушку.
Теперь Лоренцо сидел на его постели и рассматривал коллекцию вещей, которые, видимо, были личной собственностью фельдкорнета. И это все, что осталось в конце целой жизни? — думал Лоренцо. Их вечно несущая вздор мамаша уже наложила лапу на все остальное, а дочери приведут сюда странных молодых людей, которые и станут владеть всем этим, в то время как старик, создавший все это своим трудом, будет лежать здесь, забытый всеми.
Никто не пытался вовлечь его в разговор, потому что их смущала парализованная сторона его лица, или у них вызывала отвращение его клешня, или теперь, когда он стал безопасным, они, наконец-то, позволили себе испытывать к нему гнев за все те годы унижений, когда они появлялись на свидетельском месте перед пламенеющей рыжей бородой и черной мантией, перед человеком, чей голос выстреливал, как маузер, во время завершающих прений, за его непреклонные судебные повестки, за потерю так долго ожидаемого наследства, потому что он убеждал своих клиентов написать завещание в пользу другого человека. А может быть, дело было в ревности к деньгам и положению, усердию и решимости, да мало ли что еще собирается за целую жизнь в обществе по отношению к одному из его членов.
Лоренцо убрал руку от лица старика. Наклонился и всмотрелся в старого фельдкорнета. Он слышал тихие звуки, которые извлекали из арфы ручки Гвен. Слышал, как мадам плюхнулась в ванну, как мочился адвокат Писториус — жалкая струйка. Потом снова посмотрел на старика. Почему бы просто не спросить тебя? — подумал он. Но передумал. Не сегодня. Позже. Когда силы вернутся к тебе, старик. И Лоренцо решил посвятить себя излечению старого фельдкорнета. На это ушло много месяцев преданности и упражнений, упорства и борьбы рыжебородого старика, державшего руку на плече итальянца. Но постепенно они преодолели последствия первого удара фельдкорнета Писториуса, и старик чудесным образом снова начал ходить, хотя и прихрамывал немного. И только через некоторое время второй удар вернет его в инвалидную коляску.
А пока Лоренцо поднялся на ноги, задул лампу и закрыл за собой дверь, потом обошел дом, направляясь в свою комнату. Он отпер окно и слегка приподнял раму, чтобы через час очаровательная ручка Гвен Рубэкс Писториус легко смогла поднять ее выше, а Лоренцо будет лежать в постели и дожидаться ее — совершенно обнаженный и горящий, как угли. На ее теле выместит он свою жажду страстного отмщения. А она примет это, как стихийную кару.
При каждом удобном случае Инджи задавала вопросы о запутанных отношениях, о семейных парах, о семьях, которые так переплелись ветвями, что трудно было отделить одну семью от другой, а настоящее от прошлого.
Но в Дростди она больше ни о чем не спрашивала, потому что первый же ее невинный вопрос о матери Матушки и об отношениях между Бергами и Писториусами был встречен ледяным молчанием. Служанки в кухне отворачивались, утыкались носами в кастрюли или яростно начинали начищать серебро. Датские доги удирали на улицу, а генерал отделывался сердитыми неопределенными звуками.
Матушка сидела и мечтала в эркере, выходившем в сад, на дубы, и бормотала что-то о своем ангеле-хранителе и о Благословенной Деве Марии. Поэтому Инджи искала других помощников. Но, зашнуровывая утром ботинки, смазывая руки и лицо солнцезащитным кремом и забрасывая рюкзак за спину, она прежде всего задавала себе вопрос, витавший на границе ее сознания с тех пор, как она, прикасаясь кончиками пальцев к чисто выбритым щекам Марио Сальвиати, вглядывалась в его лишенное выражения лицо, которое могло быть высечено из камня, а потом побито дождями и ветрами.
Этот вопрос, который — она понимала — был полубезумным, все же оставался обоснованным: неужели ты, глупая девчонка, влюбилась в старого, старого мужчину? В слепого? Ты, живущая тем, что другие люди вызывают с помощью цветов и образов? Ты ведь сама художница, Инджи Фридландер — и тебя привлекает человек, живущий в темноте, без красок, в ночи? Ты, которая не может пойти на горную прогулку без плеера, которая всегда окружена звуками и вздохами ветра — так почему ты влюбилась в безмолвие, в свою противоположность?
Где оканчиваются сочувствие и жалость, где начинается любовь? Где заканчивается любопытство к этому городу с его скрытыми тайнами и начинается влечение к одному из его обитателей? Разве это не простое олицетворение тайн, которые ты пытаешься разгадать? Она распекала себя с каждым взмахом щетки для волос.
Сегодня ее волосы трещали от электричества, трепеща от возбуждения ждущего ее дня. Факс, который она собиралась отправить в Кейптаун, скомканный лежал на туалетном столике.
Все сделалось таким далеким: Столовая Гора, оживленные улицы, музей и картины, вставленные в рамы, ее стол с компьютером, кипы почты и финансовых книг, факс, и сплетни об искусстве, и перехватывание денег в коридорах. А здесь, думала Инджи, так яростно расчесываясь, что кожа на голове порозовела, есть светло-вишневая бугенвиллея, и павлиньи хвосты, которые свешиваются с беседки, как водопад глаз, фонтан, от которого веет прохладой и мхом, и рыбки, мелькающие под солнечным блеском воды.
Здесь пахнет виноградом, гниющим на плитках внутреннего дворика, и вода из разбрызгивателей протягивается большими, изящными арками под дубами; и датские доги — если взять их с собой на прогулку, они трусят рядом счастливо и легко, иногда переходя на галоп, если унюхают что-нибудь интересное впереди.
И подъездная дорожка Дростди с ее соснами, образующими над головой свод, с запахом сосновых иголок и смолы; сотни голубей, которые воркуют, укрывшись от солнца; запахи с полей — пахнет землей, которую перевернул плуг; здесь тракторы и дружелюбные работники, которые опираются на лопаты, чтобы помахать ей, когда она проходит мимо.
Ей нравилась белая уличная пыль, казавшаяся прохладной по утрам, но безжалостно запекавшаяся под солнцем к одиннадцати часам и излучавшая жаркие волны к полудню, так что Гора Немыслимая кажется черной, а ее скалы — жестокими и темными, а небо наливается синевой, которой больше нигде не найти.
Ей нравилась праздность на веранде лавочника, и парочка бездельников, прибредавших каждое утро из Эденвилля, чтобы околачиваться там, время от времени перебираясь в тень у конторы адвоката Писториуса вслед за солнцем — все равно их приятели ожидали там консультации. Ей нравились запахи и шум перед магазином: влажный запах сахара, запах муки, и парафина, и табака, лязг старомодной кассы, покупательницы, бережно завязывающие сдачу в косынки и выходящие на веранду, чтобы отдышаться там немного, а потом вернуться обратно в магазин и сделать еще какую-нибудь небольшую покупку.
И пустынная железнодорожная станция, где Инджи иной раз садилась на скамейку на платформе, представляя себе прибытие поезда с юными военнопленными. Она воображала оживленных загорелых молодых итальянцев, наспех сколоченные скамейки с сидящими на них горожанами и фермерами, слышала свисток паровоза, опережающий появление поезда.
А все те события, что произошли здесь за долгие годы! — думала Инджи. Но воспоминания сделались такими потрепанными и обветшалыми, их разметал ветер. Страстные желания и надежды, ревность и предательство: вот какие слова возникали в голове Инджи, когда она шагала вверх по Дороге Вильяма Гёрда, энное количество раз мимо Маленьких Ручек, с наушниками в ушах, а волосы ее развевались на ветру.
Все кругом и кругом, вокруг всего города, шептались работники и старухи у калиток. Молодая мисс все ходит и ходит, все кругом и кругом. Вот опять идет, осматривает все вокруг, но непохоже, чтобы она чего-то добилась со Спотыкающимся Водяным — эти Берги глухи к иностранным деньгам, у них свои есть, они люди сами по себе.
Меня просто беспокоит то, как они обращаются со стариком, думала Инджи. Он живет, как пленник, а генерал охотится за тем, что он знает. Да еще и эта женщина без лица в задней комнате, рядом с Немым Итальяшкой. Поговаривают, что, когда она выходит на прогулку, она должна пройти вниз по коридору мимо угольной комнаты и прачечной, и мимо старых кладовых, и по лабиринту коридоров и комнат, бывших раньше жильем для рабов. А потом сквозь скрипучую старую калитку, сделанную из досок, сорванных с Четвертого Корабля, из досок, прибитых волнами к берегу и принесенных сюда. Первой вещью, сделанной из них давным-давно, была повозка, потом грубые платяные шкафы в первых мазанках, построенных фермерами, которые рискнули добраться досюда из Кейптауна; потом доски распилили, чтобы сделать двери.
И теперь все, что осталось от того корабля — эта калитка. Во всяком случае, так говорят в кухне, где, похоже, предпочитают говорить о калитке, чем о той несчастной женщине в комнате сзади. Они лучше заблудятся в собственной болтовне о делах давно прошедших дней, чем позволят выскользнуть хоть слову о ней, предпочтут протолкнуть тарелку с едой для нее под калитку и убежать прочь, как делает трижды на дню принцесса Молой. А потом бежит прочь по плиткам внутреннего дворика, и передник высоко задирается на ее ногах, убегает от женщины-призрака, и от страха руки ее покрываются мурашками, и она показывает их Инджи, затаив дыхание.
Вот эти мысли и привели Инджи в приемную адвоката. Было одиннадцать, и пешая ходьба вызвала у нее сильную жажду, так что она заскочила в магазин за кока-колой, и все повернули к ней вопрошающие взгляды и начали перешептываться.
И вот она прошла мимо медной таблички, гласившей: «Адвокатская контора Писториус. Уголовные, нотариальные, недвижимость, водное право», и толкнула дверь. Приемная была переполнена, служащий поднял на нее глаза. Инджи объяснила, что пришла с визитом вежливости, а не по делу, и ей сказали, что да, адвокат примет ее прямо сейчас, как удачно, что у него сейчас перерыв на чай.
Инджи уже видела рыжие волосы Писториуса, его веснушчатое лицо и манеры клерка, когда он шел по городу и кивал ей, думая о своем. Он не унаследовал вспыльчивого характера своего прадеда, фельдкорнета, или чопорности и сварливости деда, адвоката, взявшего к себе на службу Пощечину Дьявола. Эти качества заметно ослабли через поколения. Он такой пресный маленький человечек, думала Инджи, типичный провинциал, который ничего не может поделать и рабски придерживается догматов и условностей этого городишки.
Он был сыном младшей дочери Писториусов, Жанны, той, что мирно спала в своей постельке, когда ее сестрица Гвен выскальзывала из своей тотчас же, как заслышит храп отца и сонные вздохи матери. Он частично унаследовал осторожность матери; он просто идеальный человек для того, чтобы унаследовать семейную практику, думала Инджи, чтобы со всей дотошностью маленького городишки охранять сейф, набитый тайнами прошлого. Не больше, чем обычный бумагомаратель, человек, который никогда не сможет постичь исторической ценности своего собрания документов.
Он немного растерялся, завидев ее, особенно когда узнал, что это просто визит вежливости. В такой роли он чувствовал себя неуютно, в особенности потому, что был одет по-деловому, в темный костюм, присущий его профессии, и некий старомодный галстук.
— Просто поговорить? — удивленно уточнил он, когда служащий впустил Инджи в комнату и предложил ей чаю.
— Собственно, поболтать, — улыбнулась Инджи, протягивая ему руку. Она распарилась от быстрой ходьбы и все еще держала в руках свою колу. Наушники болтались у нее на шее. — Просто сказать «привет».
— О, пожалуйста, присаживайтесь.
Он начал перекладывать и поправлять документы на столе, но Инджи запротестовала:
— Не беспокойтесь, уж я-то хорошо знаю, что такое конторский беспорядок. Я работаю с художниками, не забыли?
— О… — он пригладил волосы.
— Вы давно здесь работаете?
Он рассмеялся.
— Столько, сколько себя помню. Я еще ребенком приходил сюда, чтобы заточить отцу карандаши и подшить документы. Поэтому мне показалось разумным изучить юриспруденцию и последовать по его стопам. Мой прадед…
— Да, я вижу, его вывеска до сих пор висит снаружи…
Он пожал плечами.
— Какой смысл снимать ее, да будь я хоть Тербланш. Нас все знают, а клиенты не из города бывают у нас крайне редко.
— И мне кажется, что подобного признания достиг ваш прадед фельдкорнет Писториус. — Инджи по красивой дуге швырнула банку из-под колы, и та с грохотом упала в корзинку для бумаг. Адвокат подпрыгнул, то ли от ее слов, то ли от грохота, она не поняла.
— Да… — выдавил он, и тут принесли чай. Они молча сидели, пока средних лет секретарша не разлила чай и не удалилась с понимающей улыбкой. Да ведь он не женат, сообразила Инджи, так что сегодня же вечером женщина посвятит всех своих друзей в подробности того, как городская девица посетила богатого молодого наследника.
— Типичный маленький городок, — заметила она, — напичкан сплетнями. — Это опять испугало адвоката. Инджи обратила внимание на то, что все ее замечания оказываются для него совершенно неожиданными.
— Да, — промямлил он, отхлебнув горячего чая. — Я думаю, это своего рода дух общества. Люди заботятся друг о друге.
— Вы в этом уверены?
Он вопросительно посмотрел на Инджи и поставил чашку, сказав вдруг довольно бесцеремонно:
— Вы очень критичны для постороннего человека.
Инджи не могла не обратить внимания на резкость в его голосе. Она махнула рукой и увидела, как вспыхнули его глаза при виде браслетов на запястьях.
— Это просто шутка, не стоит беспокоиться. — Она бросила взгляд на документы, разбросанные по столу. — Я знаю, что вас ждут клиенты. Вы очень занятой человек. Но я надеялась, что вы сможете мне кое в чем помочь.
Он вскинул брови.
— Мне показалось, это был просто визит вежливости?
— Может, мне стоит сначала оплатить вопрос? — пошутила Инджи.
Он засмеялся.
— Я постараюсь помочь. В чем именно?
Инджи нахмурилась, вздохнула и молча стала разглядывать свои ладони. Она почувствовала, что адвокат устремил взгляд на ее майку, и бессознательно подергала себя за волосы.
— Ну же? — Теперь он играл привычную роль.
— Дростди. — Инджи замолчала, надеясь, что он хоть что-нибудь произнесет, но не дождалась и продолжила, тщательно подбирая слова. — Очень странное место. Старый дом, конечно, прекрасен, но…
Она подняла глаза и увидела, что адвокат напрягся. Он вертел в пальцах ручку, и одно его веко дергалось.
— Да?
Инджи опять помолчала.
— Я… — Она заколебалась. — …я говорю то, чего не следует говорить?
— Собственно, вы пока еще ровным счетом ничего не сказали, мисс Фридландер, кроме того, что это прелестный дом.
— Да, действительно прелестный. И в нем живут такие интересные люди…
— Интересные — да, это, бесспорно, правильное слово. — Он снова засмеялся, довольный тем, что чаша весов склонилась в его сторону.
— Ну… я…
Адвокат внезапно наклонился вперед с решимостью, полностью перечеркивающей его прежнее чиновничье поведение.
— В чем, собственно, состоит ваш вопрос?
Инджи посмотрела в бледно-голубые глаза, на веснушки, окружающие слишком розовые губы. Рука, державшая ручку, замерла. Он ждал. Из приемной доносились голоса Звонил телефон. От чашек с чаем медленно поднимался пар. На стене висел диплом в рамочке.
— Там есть старик… — запинаясь, выговорила Инджи, сердясь на себя за то, что создает проблему на пустом месте.
— Марио Сальвиати. Мистер Марио Сальвиати, — повторил он с расстановкой, тоном, который Инджи не вполне поняла.
Она кивнула.
— Да… и…
— И…?
Инджи говорила тихо, словно была на исповеди, словно озвучивала то, что долго скрывала, что хранилось у нее где-то глубоко внутри.
— И женщина без лица.
Он бросил ручку и выпрямился.
Снаружи снова раздались голоса, потом постучали в дверь. Адвокат бросил резко и быстро:
— Войдите!
Вошла секретарша.
— Вам нужно идти в суд, звонил прокурор, слушание начнется через полчаса.
— Приготовьте мне, пожалуйста, дело.
Секретарша начала суетиться, шумно выдвигать стальные ящики шкафчика для документов, и Инджи больше ничего не смогла спросить. Она дрожала. После поспешного рукопожатия ей пришлось снова выйти на солнцепек, под пытливые взгляды.
Год, проведенный фельдкорнетом Писториусом в вельде, с черной повозкой, запряженной быками, очень обострил его инстинкты. И, стоя рядом со своими людьми под деревьями и глядя на Меерласта на веранде, он шестым чувством понимал, что все идет не так.
Сиела исчезла с чернокожим фельдкорнетом Молоем, пообещавшим ей ванну и чистую одежду; Меерласт Берг мерил шагами веранду, хромая на черной деревянной ноге и не отрывая взгляда от черной повозки.
Фельдкорнет Писториус знал, что над ним, его людьми и повозкой витает слабый запах соли и разложения, походивший на запах мяса, подсоленного и провяленного с тимьяном и кориандром, однако от этого запаха рот не наполнялся слюной, потому что в нем угадывался запах человеческой плоти. Со временем вонь от детских ручек сделалась еще сильнее.
Она проникла в нашу одежду, думал Рыжебородый Писториус, мы вдыхаем и выдыхаем ее. Он припомнил фермерских псов, обездоленных, когда британские войска сжигали дотла фермерские дома и амбары, отправляя женщин и детей в концентрационные лагеря. Во время блужданий черной повозки по равнинам эти псы учуяли запах и стали преследовать их, боясь подобраться поближе, но в своем одиночестве буквально привязанные к ним запахом мяса и соли. Свора выросла до дюжины псов, они рассыпались веером и трусили за повозкой, вывалив языки. Всадники пытались отогнать их, они отбегали, но обязательно возвращались.
Конечно, имелся риск, понимали солдаты, что псы выйдут из-под контроля — возрастало их количество, возрастала и дерзость. Они брели от одной разоренной фермы к другой, и все новые псы присоединялись к своре. По ночам они сворачивались в клубок за кругом, образованным светом костра, иногда исчезали на пару дней, чтобы загнать овцу, сбежавшую от выжигавших землю британских патрулей. Овцы дичали и прятались в каменистых холмах, и однажды Рыжебородый видел, как псы, умелые, как свора диких охотничьих собак, напали на овцу и разорвали ее на части. Через день-два они возвращались, чуть успокоившись, с раздутыми брюхами, и лениво отходили в сторону, когда люди пытались прогнать их.
Однажды настал день, когда в отряде вспыхнул спор — куда идти дальше; они спорили о возможности столкнуться со шпионами; о том, как трудно разбить вечером лагерь после того, как они находили пересохшее русло, где можно спрятать повозку, замаскировав ее колючими ветвями.
Деревянная нога Меерласта постукивала по веранде, на горе выли шакалы, а Рыжебородый вспоминал, как ему пришлось вытащить маузер и выстрелить в ближайшего пса — главного в своре, того, что рискнул подойти к повозке совсем близко. Пес, помесь риджбека и восточно-европейской овчарки, завизжал, упал, перекатился в пыли и остался лежать, подергиваясь. И тогда прорвалась долго сдерживаемая ярость и разочарование, мужчины начали палить в собак, а Сиела визжала и просила их прекратить. Псы кинулись врассыпную, мужчины верхом помчались вдогонку. К тому времени, как они пришли в себя, тридцать три пса лежали на равнине и на склонах близлежащего горного хребта. Некоторые еще были живы, и ему, фельдкорнету Писториусу из президентской охраны ЮАР, пришлось подойти к каждому и лично добить их.
Он шел там, по равнине, и думал о руках, гладивших этих собак, о верандах, на которых они когда-то лежали, о детях, с которыми эти собаки когда-то плескались в речках или играли в мяч.
В ту ночь Сиела утешала его, словно гнев ее давно прошел, словно она здесь для того, чтобы заботиться о нем, словно она любит его, но он понял это лишь на следующий день, когда они оглянулись и увидели ворон, круживших над трупами собак.
А сейчас фельдкорнет Писториус повернулся к своим людям и вздрогнул, свежим глазом увидев их лица: казалось, изнеможение настигло их только сейчас, когда появилась возможность закончить странствия. Переполненный усталостью, которая так долго, незамеченная, копилась в нем, он изучал их лица. Как близко он узнал их всех за прошедший год! Их причуды, их взаимные предательства, их привязанности, их антипатии. Сначала они были соратниками, потом стали друзьями, потом дружба рухнула из-за напряжения и трудностей, потом они стали ненавидеть друг друга, а теперь превратились в команду жертв.
— Чего вы хотите? — спросил он и увидел на их лицах глаза голодающих бродячих псов, жаждущих, чтобы их погладили, мечтающих о знакомых домашних запахах, о привычных семейных ритуалах. Он увидел страх перед вельдом, перед диким пространством и лишениями. Он вспомнил, что в гражданской жизни все они были достойными молодыми людьми — юристами, преуспевающими фермерами, бухгалтерами; гордостью Республики.
И он понял, что они поставлены на колени, уничтожены, а по тому, как они украдкой следят друг за другом, мог точно сказать, что это больше не люди, а звериная стая. Вы охотитесь в стае, думал, он, глядя на них. Это бесприютные бродяги, которыми я командую, которые странствовали со мной и в чьем уничтожении я, их офицер, сыграл свою роль; военное отребье со шлюхой верхом на быке, они целый год насиловали женщину, молча терпевшую все это за кустами и скалами, а теперь исчезнувшую с чернокожим фельдкорнетом, а мы понятия не имеем, какой платы она потребует.
— Пойдем дальше? — спросил он. Они смотрели на него, но не видели; они наблюдали друг за другом, они дышали в унисон, как стая, они… Он поднял маузер и направил на них. Они отпрянули.
— Чего вы хотите? Закопаем золото или потащимся дальше?
Он чувствовал запах их пота, их беспокойство по поводу решения, которое требовалось принять. Над ними нависла уставшая тень старого президента; они думали о женщинах в концентрационных лагерях, которые отрезали ручки у своих детей перед тем, как завернуть их трупы в брезент, засыпать их гашеной известью и предать земле. Они думали о матерях, которые отдали им эти маленькие ручки, чтобы засолить их. Он чувствовал, как детский мизинчик царапает ему желудок.
И тогда он повернулся к Меерласту.
— Мистер Берг!
— Да, фельдкорнет. — Мужчина в экстравагантной шляпе подошел к нему. Куда-то исчезла хромота — он шел со вновь обретенной уверенностью.
— Куда вы поведете нас?
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что нам нужно найти потайное место. — Рыжебородый посмотрел на своих людей, сообразил, что все еще целится в них, и опустил ствол. — Сначала нужно закопать золото.
— Выше в Горе Немыслимой есть пещера бушменов.
Но Рыжебородый помотал головой.
— Нет, в пещере начнут искать в первую очередь.
— Дальше на юг есть выступ.
— А там во вторую очередь.
Меерласт потер глаза.
Он на добрую голову возвышался над уставшими мужчинами вокруг. Я могу стереть их с лица земли одним щелчком, подумал он, словом или жестом. Они походят на сорняки, дрожащие от ветра, эта жалкая команда, в чьей повозке находится золотой резерв республики — можно в это поверить? Потом вгляделся в напряженные ярко-синие глаза фельдкорнета и решил: пожалуй, лучше действовать осмотрительно.
— Есть еще старая копь…
— Нет, старая копь — это третье на очереди место.
— Так где же?
Один из людей шагнул вперед.
— Невозможно спрятать повозку такого размера.
Меерласт показал на небо.
— Сегодня нет луны. Мы можем передвигаться молча.
Еще один пробурчал предупреждающе:
— Предательство.
— Боже, — пробормотал Рыжебородый, — это государственный резерв…
— Нужно разделить его на четыре части и спрятать каждую по отдельности.
Рыжебородый полыхнул глазами.
— Ты с ума сошел? Мы этого не сделаем! Как ты собираешься охранять четыре клада?
Тут еще один спросил:
— А с чего ты решил, что мы можем доверять этому?
Теперь все взгляды устремились на Меерласта, пошатывавшегося на своей деревянной ноге. Тот взмахнул шляпой; слишком величественный жест для подобного случая, подумал Рыжебородый. И человек этот слишком экстравагантен — весь его дом излучает страсть, любовь к деньгам. Слишком демонстративно — как те внезапно разбогатевшие семьи в Трансваале, что нашли на своей земле золото.
Осторожно, подумал он. Осторожно.
— Я… — начал Меерласт.
— Нас направили к нему надежные люди, — напомнил Рыжебородый. — Нас заверили, что он вполне достоин доверия. — Он взглянул на Меерласта. — Мы должны закопать золото в самом заурядном месте, где никому и в голову не придет его искать. Где нет никаких ориентиров. На Божьей голой земле.
— На Божьей голой…? — переспросил Меерласт.
— Да, — отрезал Рыжебородый. — И мы продумаем план, чтобы быть уверенными, что ни у кого не будет всей информации о том, где золото.
— И как ты собираешься это сделать? — поинтересовался один из его людей. Они нетерпеливо ерзали в темноте. Появилась вечерняя звезда, из свежеполитого огорода неподалеку повеяло илом и растениями.
— Бог знает, — спокойно ответил Рыжебородый. — А мы должны все проделать правильно. Война в один прекрасный день закончится, и тогда все взоры обратятся на нас. Вы это понимаете?
— Да, — ответили они в один голос.
— Только двое будут знать, где золото, — продолжал Рыжебородый. — Ты и я. — Он показал на Меерласта. — Но ни у тебя, ни у меня не будет полного знания.
— Как…
— У тебя есть черная ткань? — спросил Рыжебородый Меерласта. — Нам нужны повязки на глаза. И чтобы хватило всем, в том числе и нам с тобой.
— И фельдкорнету-кафру, — добавил Меерласт.
— Зачем?
— Он возвращается сюда. Он забрал вашу… — Меерласт замялся. — Он забрал вашу… женщину туда, где о ней позаботятся.
Рыжебородый отвернулся.
— Принеси повязки. — Он стоял и смотрел в ночь, слушая, как волочится по траве деревянная нога Меерласта, как он хромает по веранде и по деревянным полам в доме. В сыром огороде квакали лягушки. На горе снова завыл тот же шакал. Он потер лицо, и рука показалась ему холодной на пылающих щеках.
Слишком долго; слишком долго и слишком далеко. Слишком много навалили нам на плечи. Когда старый президент отдавал нам свой приказ, он уже не мог мыслить ясно. Война играет с людьми такие шутки: ты и не понимаешь, как она разъедает твою рассудительность, будто вода разрушает стены канавы, и все рушится раньше, чем ты успеваешь это понять. О Господи, помоги нам сегодня. Помоги нам чтить нашу республику, помоги нам принять верное решение. Искупи наши грехи. Господи, спаси нас.
— Господи, спаси нас. — Он услышал негромкое эхо, поднял глаза и увидел темные лица вокруг. Все они шептали то же самое. Он почувствовал, что борода его стала мокрой от слез.
— Господи, спаси нас, — тихонько повторил он, пошел к веранде, поднялся по ступенькам и вошел в ярко освещенный дом с книгами, изящной мебелью, охотничьими трофеями и прочими признаками денег и утонченности.
Игнорируя бокалы, он взял хрустальный графин с шерри, стоявший на серебряном подносе около масляной лампы. Он не знал, что Меерласт следил за ним от входной двери, когда жадно пил прямо из графина, и шерри стекало ему в бороду, смешиваясь со слезами. Черные повязки, которые Меерласт наспех нарезал из куска траурной ткани, свисали у него из рук, как мертвые скворцы.
Каждый уже решил, что остальные члены отряда должны умереть.
Глотая ветер, паря на крыльях таких же сильных, как мужская спина, сжав ягодицы от ветра, который гнал грозовые облака над обнаженными равнинами, ангел следил за развитием событий: громыхает повозка, запряженная быками, мужчина с деревянной ногой хромает впереди, и страусиные перья на его шляпе покачиваются, белея, в темноте.
Все остальные мужчины не отрывают взгляда от перьев, смотрят, как ухудшается, угрожая, погода, потому что вода все скрывает и уничтожает; вода превратит их путь в слух. Быки, напрягаясь, раскачиваются, и скрипящая повозка походит на черный корабль в разбухшей воде. Ангел чуть не падает от испуга, когда внезапно из ночи возникает мужчина, и маузеры начинают плеваться огнем. Всадник падает на землю, перья над ним раскачиваются, а его лошадь галопом мчится по равнинам с болтающимися стременами. Тогда ангел совершает кувырок в воздухе. Он делает рывок своими могучими плечами, заполняет легкие воздухом и летит прочь, потому что и он имеет отношение к позорному поступку там, внизу, где склонившиеся мужчины понимают, что совершили ужасную ошибку. Они склонились, пытаясь расслышать слова, которые бормочет раненый, по чьему лицу течет кровь.
Ангел улетел, и в ночном ветре остался лишь опустевший проход, клочки тумана на склоне горы, да слабый запах страха, сожаления и корицы витал над северными утесами.
После крика Меерласта: «Это мой человек, не стреляйте!» фельдкорнет Писториус выронил маузер и понял, что стрелял не один он. Мы выдали себя, подумал он, и тут же: в воздухе беспокойно, ветер сильнее, чем мы ожидали, он выдувает нас из города. Звуки этих выстрелов, если Господь пожелает, нырнут в ночь, как мееркаты.
Он склонился над раненым. Потом окликнул Меерласта.
— Ты его знаешь. Объясни, что он пытается сказать.
Плюмаж колыхался в воздухе, Писториус смотрел в спину Меерласта. Наконец Меерласт обернулся к нему и произнес:
— Чернокожая женщина попросила отвести ее к судье и к цветному пастору: она хочет подать жалобу на насильственное похищение и на изнасилование в течение года. Ты должен остановить это.
У Писториуса закружилась голова, и он почувствовал запах крови. Он опустился на колени рядом с Меерластом, и ногам его стало тепло от мочи, пролитой умирающим. Руки тоже стали мокрыми, пришлось вытирать их о брюки.
— Моча, — выдохнул он, схватил Меерласта за деревянную ногу и приказал: — Завяжите ему глаза!
Меерласт отшатнулся, но Писториус ткнул пистолетом ему в лицо.
— Слушай внимательно, мистер Берг. Я прошу прощения за то, как мы собираемся с тобой поступить. Мои люди сейчас будут возить повозку два полных часа. Ты будешь сопровождать их с завязанными глазами. Жди меня там. — И оглянулся на своих людей. — Смотрите, чтобы он не видел, куда вы направляетесь. Сделайте парочку полных кругов и запутывайте свои следы, чтобы сбить его с толку. — Потом шепнул одному: — Следи за ним внимательно. Он очень хитрый. И застрели его, как собаку, если он попытается подсматривать или сбежать.
— Как собаку! — прокричал он, обернувшись, когда пустил лошадь в галоп, чтобы остановить то, что еще можно остановить.
К этому времени вернулся ангел и теперь нерешительно парил над мужчинами, которые, погрузив в повозку труп и засыпав следы крови и мочи, двигались дальше, завязав глаза Меерласту, а рыжебородый всадник пришпоривал коня, мчась по равнине в обратную сторону со сталью в глазах и рыжей бородой, пылающей, как раскаленные угли.
Наконец ангел принял решение, издал странный звук: нечто среднее между тоненьким ржанием и воркованием, между конским, голубиным и человеческим языками, нырнул и исчез, оставив их всех, потому что сделать все равно ничего не мог; потому что осталась только разворачивающаяся история, остался ужас, упорно движущийся к своей цели, словно так было предназначено. Зло казалось так тонко продуманным, таким замысловатым, но все же хорошо обдуманным, что можно было представить себе за ним направляющую руку, чей-то разум. Было от чего бежать, сознавал ангел.
И он бежал. От страха он весь покрылся мурашками, и несколько перьев выпали и полетели вниз, но ветер подхватил их и унес на восток, кружа над черными равнинами, туда, в пустоту, где на протяжении полных шести дней пути ничего не было.
Умершие никогда не покидали Йерсоненд; ветра ли там были чересчур холодными, или солнце чересчур яростным, или равнины чересчур зловещими — а может, ангел поджидал их и заставлял вернуться назад. Может, это было для всех для них общим — они пытались бежать, отправиться, хотя бы после смерти, в путешествия, бывшие запретными для них при жизни, но при первой же попытке выясняли, что ангел поджидает их на равнинах. С распростертыми крыльями, взъерошенными перьями, грудью, раздувшейся, как у грифа или индюка, он выплясывал, этот горделивый павлин смерти, вышагивал, как журавль, размечающий свою территорию, этот ширококрылый ангел с синими венами, выпирающими над мышцами и видными даже на животе и груди — и два умопомрачительных крыла, восхитительно пригнанные, словно высеченные из мрамора, в полтора человеческих роста. Ангел тяжело дышал, предупреждал, угрожал: идите обратно, идите обратно. Женщине без лица пришлось сдаться и повернуть назад, когда она почуяла запах бучу, и птичьего дерьма, и корицы, а огромное создание впереди начало грохотать, волоча и подметая крыльями в пыли, оно вынудило ее чихать и бежать, назад, назад, в Йерсоненд.
Возможно, это ангел заставил капитана Вильяма Гёрда все снова и снова убивать жирафа, словно это было единственное деяние, которое прославило его — не отважные экспедиции в Индию, не вереница медалей, не обсуждения стратегий, во время которых острый ум ставил его выше коллег-офицеров.
Нет, после смерти ему приходилось все повторять и повторять одно-единственное деяние — появляться со своим лазутчиком и видеть, как длинная шея жирафа поднимается над деревьями прямо на месте, которое теперь называется Жирафий Угол, в двадцати шагах от первых домов на Дороге Изгнания.
Старательно лизнув палец и проверив направление ветра, он соскальзывал с седла, проводник раскладывал столик, откручивал пробки на бутылках, остро пахло чернилами, а жираф щипал листочки с вершины дерева, росшего на том месте, которое стало теперь серединой улицы — Дороги Изгнания, со всем тем, что появилось там за века, прошедшие после того сеанса рисования капитана Гёрда. А когда чернила высохнут, а бутылочки снова аккуратно и старательно будут сложены на место, опять раздастся шорох, словно из чехла вытаскивают ружье, и еще раз, сквозь прицел ружья, можно будет полюбоваться красивым животным.
А когда раздастся выстрел, дети, играющие на Дороге Изгнания, повернут головы, думая, что кто-то охотится на горе или с полки в магазине упала банка консервов, а стайка голубей, собравшихся напиться у Запруды Лэмпэк, снова взлетит в воздух, устремляясь вверх, как растопыренные пальцы на руке.
Генерал, всегда державший ухо востро на выстрелы, вскочит из дремы в прохладе виноградника, потом решит, что звук ему почудился, а голова Немого Итальяшки беспокойно дернется на подушке, словно, несмотря на свою глухоту, он что-то услышал. Он обхватит себя руками, решив, что у него жар, и почует запах динамита и пыли, или же прохладной воды, перетекающей через камни.
И только Матушка Тальяард не удивится. Она сидела в эркере, наблюдая за порхавшими вокруг голубями и за догами с их чувствительными ушами, которые вдруг вскочили и забегали между деревьев, и почувствовала какой-то запах, только не поняла, какой именно. Она оглядела комнату, почти ожидая посетителя, но ничего не увидела, всего лишь чопорную мебель, да коврики, да картины, да высокие старинные часы.
Потом Гёрд снова сядет верхом и отвернется от прекрасного животного, распростертого теперь в вельде, и пообещает себе, что опять вернется сюда, как делал это уже много раз.
Вот так все и происходило, и ничего нельзя было изменить. И только зловещая рука неотвратимости продолжала раскачиваться.
Как ты жил, так придется продолжать и после смерти, услышала Инджи в Йерсоненде, и с течением дней стала понимать, что это значит. Осторожнее выбирай свои дни и поступки, потому что тебе придется повторять их в вечности.
В ту ночь она пыталась уснуть, металась горячей головой по подушке, вскрикивала, колотила пятками по матрацу. В ее спящем мозгу не проплывали сны, там не было ничего, лишь тревога, безымянная, бесформенная. Один раз Инджи резко села во сне, схватила стакан воды, поднесла его к губам и опрокинула на себя.
Потом она проснулась и лежала без сна, утопая в поту, слушая, как чихают павлины в винограднике, как стучит дергающаяся во сне лапа Александра. Она успела за последнее время услышать столько историй. Голоса жужжали в ее голове, как пчелы, или, скорее, думала она, как яркий, разноцветный рой бабочек, порхающий вокруг, задевая ее крылышками.
Инджи села и опустила на пол голые ноги. Она приехала сюда с таким простым заданием — купить скульптуру у того художника из ущелья на Горе Немыслимой. А если он начнет сомневаться, продавать ли ее — поболтаться вокруг, подружиться с ним, заставить его понять все последствия и то, какая это великая честь, когда Национальная Галерея хочет получить твою работу.
Но чем дольше она тут жила, тем туманнее казалась ей реальность по ту сторону равнин, мир, из которого ежедневно приходил поезд и куда вновь исчезал, как змея, появившаяся из своей норы и снова туда уползшая.
Инджи услышала гул самолета и посмотрела вверх — обычный пассажирский рейс, очевидно, сменивший курс из-за плохой погоды и вынужденный пролететь над Йерсонендом. Мы просто небольшое пятно на коричневой земной поверхности, думала она, зеленоватый мазок на коричневом холсте этих раскинувшихся вширь равнин.
Может, они видят отсветы на крышах и гадают, что же это там внизу, но мы для них безымянны и ничего не значим — и все же все мы здесь так плотно сбиты, так стиснуты, так переплетены и так неумеренны; мы так здесь, а они…
Инджи тряхнула головой и встала. Она пошла по тихому дому в кухню. У генерала горел свет, но он лежал, распростершись, на своей кровати под москитной сеткой, и храпел так громко, что свернутые в рулоны карты на столе дрожали. Шипел радиопередатчик, из факсового аппарата выползло и свернулось на полу длинное сообщение. Инджи взглянула на желтые ступни генерала, на черные дыры ноздрей, на ястребиный нос, на длинные подштанники и жилетку, в которых он спал. Она передернулась и быстро пробежала мимо открытой двери его спальни в кухню.
Там она осторожно отодвинула засов и вышла в патио. В лунном свете было восхитительно прохладно; павлин зашевелился в беседке. Фонтан не работал, в воде плескалась рыбка. Инджи оглянулась и на цыпочках прошла к комнате Немого Итальяшки. Изнутри доносился шум: шипение и глухие удары. Когда шум сделался громче, Инджи заторопилась, потом остановилась у двери и прислушалась. Борются? Чье-то тело упало на пол.
Было темно. Инджи тяжело дышала, открывая дверь. В дикой борьбе сплелись два тела. Инджи не могла различить никаких подробностей, но ее, стоявшую в столбе лунного света, было хорошо видно, и одна из фигур промчалась мимо нее с шуршащим, непонятным звуком, сильно толкнув ее огромным телом.
Оно промчалось мимо, оставив за собой странный запах и мерцание, и вот уже они вдвоем в тихой комнате — она и старик, стоявший на коленях возле кровати, стонущий и хватающий ртом воздух. Инджи подождала, пока его дыхание успокоится. Он чихнул от запаха, так густо висевшего в воздухе. Потом, постепенно, до него доплыл запах Инджи — духи и мыло, и он повернул голову. Стоя на четвереньках, он развернулся в ее сторону, наклонив голову, словно ждал еще одного нападения.
На следующее утро Инджи поднялась даже раньше, чем служанки начали свои попытки с помощью скомканных газет и лучины уговорить вчерашние угли в плите разгореться. Она почти не спала, и на заре, когда один за другим закукарекали петухи на приусадебных участках, она решила прогуляться до Джонти и спросить его, не съездит ли он с ней куда-нибудь на денек в его фургоне или в ее машине. Ей было просто необходимо выбраться отсюда; ей требовалась передышка, где-нибудь подальше от всего, происходящего вокруг и угрожавшего захлестнуть ее.
Еще немного, содрогалась Инджи, и я тоже потеряю лицо, и мне придется провести остаток жизни — и всю смерть — здесь, в задней комнате. Сохрани меня, Господи. Она наскоро причесалась — сегодня нет времени на соблюдение ритуала — и собрала рюкзак, сунув в него на всякий случай свитер.
На генерала она наткнулась в коридоре.
— Доброе утро, мисс Фридландер, — протянул он низким после сна голосом, запахивая халат на груди. — Вы так рано встали. Неужели городские девушки не любят поваляться в постели?
— Я иду на гору, — ответила она, стараясь проскользнуть мимо.
У генерала выплеснулся кофе из большой кружки.
— Уж наверное после завтрака, — промурлыкал он, придвигаясь к ней и глядя на ее волосы. — Сегодня на завтрак — целое страусиное яйцо. Сваренное вкрутую и нарезанное на кусочки. Вы его когда-нибудь пробовали в таком виде?
Инджи помотала головой, пытаясь отступить назад и ощущая в темном коридоре приступ клаустрофобии, но рюкзак, закинутый на спину, притянул ее к стене.
— Вы не голодны, нет? — спросил генерал, совсем надвинувшись на нее и протягивая руку. — Что это блестит у вас в волосах?
Она отпрянула.
— Просто цвет такой.
— Здесь, в темном коридоре?
От него пахло чесноком и старыми ранами; она слышала, как по коридору за его спиной, кто-то прихрамывает, слышала стоны раненого. Ночью, после того, как она дала Немому Итальяшке возможность принюхаться к ней и понять, что она в его спальне, а больше там никого нет, Инджи помогла ему лечь в постель. Она забралась под его простыню и позволила ему глубоко вдыхать свои запахи. Сначала он дрожал, потом подул ветер, застучал черепицей на крыше. Инджи подумала: он ничего не слышит; он ничего не знает о ветре; это даже не ночь для него, потому что ночь ему все равно, что день.
Она медленно передвинулась так, чтобы прижаться к нему мягкими частями тела. Она гладила его по голове, по лицу, по спине и по груди. Его тело расслаблялось и начинало пахнуть по-новому: эти запахи одновременно поглощали и отталкивали ее. Она взяла его руку, ту, без камня, и стала ею гладить себя по спине, по бедрам. Он медленно подсунул голову ей подмышку и лежал так, принюхиваясь, как собака; потом голова его сдвинулась ниже, к ее соску, прижатому к ночной рубашке, он высунул язык и лизнул сосок через ткань, да так и заснул, с открытым влажным ртом на ее груди, храпя и булькая.
Генерал провел пальцами по волосам Инджи. Потом без предупреждения схватил ее за руку и взревел:
— Матушка!
Он втащил Инджи в столовую и толкнул ее на стул. Появилась матушка со сложенными на животе руками. Генерал приказал:
— Садись!
— Я хочу уйти, — рассердилась Инджи. — Что еще случилось?
— Смотрите! — заявил генерал, показывая Инджи свои пальцы. Их кончики блестели. — С ваших волос.
— И что это такое? — Она нервно притронулась к этому.
— Золотая пыль. — Его голос царапал.
— Но…
Генерал навис над ней.
— Вы были с ангелом, — прошипел он.
Стелла и Александр, неуклюже повернувшись, рванули в дверь, едва не сбив по дороге стул и буксуя на гладком полу коридора.
— Ангел. Ангел Золотая Пыль, ангел. — Матушка раскачивалась взад и вперед, обхватив себя руками, а от гигантского страусиного яйца, порезанного на серебряном подносе, шел пар.
— Ангел…?
Инджи вскочила и выбежала из комнаты.
— Завтрак? — спросила ее испуганная служанка с подносом в руках.
— Нет! — пронзительно выкрикнула Инджи, пробегая мимо. — Нет!
Она выбежала во внутренний двор, перед ней бежали павлины. Немой Итальяшка замер на месте, около клетки с попугаями, просунув через проволоку руку с зерном, возле которой хлопали крыльями попугаи. Псы, благодарные за возможность сбежать, помчались вместе с Инджи в ворота, и она споткнулась о них, и вот уже она бежит под водой из разбрызгивателей, которые матушка включила рано утром, бежит по пыльной дороге, и ее волосы развеваются на бегу и блестят на солнце.
Инджи продолжала бежать даже тогда, когда удалилась на безопасное расстояние от Дростди. Она ощущала себя маленькой девочкой на роликах. Она проносилась мимо деревьев, как пчела под утренним солнышком. Она летела сквозь запахи земли, и сосновых деревьев, и гниющих листьев, и солнца на коже, и теперь сама провела рукой по волосам и поняла, что и вправду блестит, потому что к ней прикоснулись чудо и тайна.
Даже у собак выросли крылья: они мчались впереди нее, опустив носы к земле, пугая голубей, заставляя цесарок удирать в укрытие, подпрыгивая в воздухе, чтобы лязгнуть зубами на бабочку. Часто гуляя с Инджи, они приобрели форму — стали игривыми и поджарыми. Она ежедневно брала их с собой, гуляя по улицам городка, или поднимаясь вверх, к Кейв Горджу, или еще дальше, к статуе Благословенной Девы Марии, даже еще выше, к задним склонам горы, откуда разворачивалась широкая панорама Ничего, то есть равнин, и пяток орлов парило над этим безмолвием, или одинокое облачко пыли ползло далеко-далеко — это грузовичок вез в город провизию; или красный воздушный змей Джонти Джека взмывал вверх на фоне черных утесов.
Сначала люди на веранде магазина нервничали, завидев Инджи с двумя датскими догами — собаки размером с крупного теленка и девушка с рюкзачком и плеером. Она ходила совсем не так, как местные жители: люди здесь брели не спеша, болтали, влекомые вперед сплетнями и ветерком, слегка опьяненные солнцем, бившим им между лопатками. А Инджи ходила, как обитательница большого города, быстро и решительно. Только она сама знала, какая неуверенность скрывается за ее уверенной походкой. Откуда бы это знать йерсонендцам, почти не имевшим контактов с посторонними, здесь, так далеко от туристических маршрутов и коммерческих центров? Те редкие чужаки, что приезжали сюда, были археологами, желавшими исследовать пещеру, или палеонтологами, которые рыскали вокруг в поисках костей динозавров, все еще скрытых в окаменевшем иле с тех времен, когда тут было только большое болото.
Или охотники на куду на своих «лендроверах», с палатками, с прожекторами, с озабоченным видом хищника, нацеленного на жертву. Они проходили сквозь городок, запасались провизией в магазине, расспрашивали местных о фермах, где есть охотничьи лицензии, а через неделю они возвращались, останавливались, чтобы купить холодного пива или заправить машину, и груда свежих рогов куду делала их машины похожими на дикобразов — просто торчащие во все стороны иглы.
И все городские собаки толкались вокруг этих «лендроверов», привлеченные со своих веранд и задних дворов запахом свежей убоины и засоленного мяса, и провожали их сворой за пределы города, мимо Жирафьего Угла и Маленьких Ручек. Томимые жаждой мяса, они лаяли и бежали на городские окраины, задыхались и поворачивали обратно, чтобы утолить жажду на водосливе Запруды Лэмпэк, а потом плюхались на землю, чтобы отдохнуть в холодке у стены плотины.
Эти псы, любили говорить жители города, были потомками той своры, что когда-то следовала за черной повозкой, запряженной быками, до самого Йерсоненда. Те самые псы времен бурской войны, крадучись пришедшие в город за фельдкорнетом Писториусом и его черной повозкой, разочарованные, измученные животные из дальних районов, так и не понявшие, почему их привычный мир сгинул в огне и трагических событиях; псы, охотившиеся в ущельях и на жаре досаждавшие сукам целыми вожделеющими сворами, сеявшими свое семя среди домашних и дворовых городских собак.
Они передали следующим поколениям свои воспоминания о черной повозке, вонявшей просоленным мясом, и, как слышала в кухне Инджи, именно эти воспоминания всплывали в их мозгу, когда охотники ехали на юг в своих «лендроверах», нагруженных свежим мясом убитых куду.
Инджи медленно поднималась к Кейв Горджу. Она подозвала к себе догов, боясь встречи с женщиной без лица. Инджи помнила тот день, когда женщина кинулась прочь напролом через кусты; прекрасное тело женщины, которая никогда не состарится, ее изящную шею и длинную косу. Это красавица Гвен Писториус, шептались люди, старшая дочь адвоката Писториуса, та, которая позволила себе связаться с черным итальянцем, с мужчиной, как понимала Инджи, бывшим, возможно, хранителем тайны; человеком, которого без промедления отправили назад в Италию сразу же, как только оформили бумаги — в рекордные сроки, в военной штаб-квартире в Кейптауне. За какие-то два дня, слышала она, этого молодого человека отослали в Италию. Невзирая на военное время, от него отделались, как от зачумленного.
Он что-то видел, говорили люди, и это что-то заставило адвоката Писториуса принять решение избавиться от него. «Убирайся прочь, Пощечина Дьявола» — это стало в городе популярной присказкой, если вы не хотели находиться с кем-то рядом или покрывались гусиной кожей, потому что ощущали рядом злобное присутствие духа-токолоше. «Убирайся прочь, Пощечина Дьявола», говорили судомойки в Дростди, когда мимо проходила Инджи, и начинали спорить о том, кто из них что должен делать. А когда Матушка таким мечтательным голосом рассказывала об ангеле, они дожидались, пока она выйдет из кухни, и опять шептали: «Убирайся прочь, Пощечина Дьявола».
Что же такое обнаружил Лоренцо Пощечина Дьявола, раз от него пришлось с такой скоростью избавиться? — думала Инджи, проходя под деревьями. Стелла бежала рядом, а Александр чуть опередил их. И почему женщина без лица вынуждена оставаться в задней комнате под стучащей на крыше черепицей? Зачем ангел заточил ее туда? Или это сделал генерал? А может, весь город вовлечен в эту тайну, а теперь они сплетничают о ней, Инджи Фридландер, наивной городской девчонке?
Может, они смеются над ней из-за опущенных занавесок, когда она идет по Дороге Изгнания, эти люди, столько перенесшие еще до того, как она появилась на свет, эти работники в полях, которые стоят, опершись на лопаты, когда она проходит мимо, люди на веранде адвоката Писториуса, или голые ребятишки, которые плещутся в Запруде Лэмпэк и влезают на стенку, чтобы посмотреть, как идет Инджи. Походка Инджи не выдавала ее мыслей. Она махала ребятишкам, резвившимся у плотины; она махала людям на веранде магазина, собравшимся там бесцельно и лениво, в стороне от мух и пыльных облаков от редко проезжающих мимо машин; она кивала клиентам адвоката Писториуса на его веранде; она улыбалась ребятишкам за школьным забором, которые то ли здоровались с ней, то ли насмехались над ней — этого она не знала. Инджи была уверена только в одном: ей необходимо убраться отсюда на день-другой; все это становилось для нее чересчур; она не в состоянии больше переносить безмолвие; она в одиночестве извлекает наружу всю скорбь прошлого — скорбь, которую люди пытаются игнорировать, чтобы выжить.
А она была сторонним наблюдателем; она задавала слишком много вопросов; и она чувствовала, что эти люди выталкивают ее отсюда прочь, насмехаются над ней.
Может, она просто слишком устала и слишком озабочена всем, что успела узнать; может, ей просто необходимо передохнуть и разобраться во всем. Да только Инджи знала, что ее душа хочет свободно воспарить над утесами, как один из змеев Джонти, непокорная ветрам, смеясь, потому что ангел коснулся ее, даже если в тот миг он был встревожен и очень спешил.
Когда стал виден дом Джонти, а тропа в высокой зеленой траве сузилась, Инджи ускорила шаг. Она уже решила, что скажет ему. Я и есть женщина без лица, скажет она. Это не Гвен Писториус, это я, Инджи Фридландер. Я предчувствую сама себя; это я не могу убежать отсюда, потому что я здесь в ловушке, как и все вы. А вы все уже знаете это, правда? Поэтому и смеетесь мне вслед, и сплетничаете обо мне?
Но когда она увидела Джонти, полирующего Спотыкающегося Водяного, такого занятого и деловитого на своей стремянке, она проглотила все загодя приготовленные слова и поздоровалась с ним так, словно у нее не было ни единой заботы.
— Привет, Джонти! Чудесный день, правда?
Псы кинулись к скульптуре, привлеченные запахом коровьей мочи. Александр поднял лапу и пометил Спотыкающегося Водяного, а Инджи и Джонти смотрели на него и смеялись. Стелла, напрягая заднюю часть туловища, побежала к ароннику и погадила там, словно подтверждала, что ей очень нравится такая прогулка, а лилии кивал# ей головами.
— Да, так как же насчет Бабули Сиелы Педи? — спросила Инджи у мэра Гудвилла Молоя. Этот вопрос преследовал ее, и уйти без ответа оказалось просто невозможно. Мэр сидел напротив, за современным письменным столом, а в углу кабинета стоял новый национальный флаг. Дверь в зал заседаний была открыта, Инджи нет-нет, да и смотрела на скромные стулья и столы. Однако было видно, что кабинет мэра недавно обновляли: фиолетового цвета ковер с длинным ворсом, офисный стул самого современного дизайна, портреты на стенах в новых рамах.
— Вы просто-таки встали на след моей бабушки, верно? — засмеялся мэр. Он добавил ей в чай молока и жестом показал, чтобы она взяла свою чашку. — И я слышал, мисс, что покупка Спотыкающегося Водяного не очень-то продвигается.
— Верно, — кивнула Инджи. — Зато я столько всего узнала про Йерсоненд!
Он сделал глоток кофе и, прищурившись, посмотрел на нее.
— Не стоит верить во все байки — вы ведь понимаете это, мисс Фридландер?
— Вы мне это уже говорили.
— Да, я все забываю, что вы девушка городская и всегда настороже по отношению к своим человеческим собратьям!
— И к политикам вроде вас! — поддразнила его Инджи. Мэр засмеялся и поставил чашку на блюдце.
— А вы знаете, — произнес он, доверительно наклонившись вперед, — что первая скульптура Джонти Джека — самая первая, которую он создал! — была для Бабули Сиелы Педи?
Пораженная Инджи выпрямилась.
— В самом деле?
Гудвилл Молой серьезно кивнул.
— Скульптура до сих пор служит украшением моего дома Моя жена и я очень дорожим ею. Мы понимаем, что когда-нибудь она станет весьма ценной. Возможно, уже такою стала.
— А как она выглядит? — Инджи как стукнуло — ведь художественный музей может извлечь из этого выгоду. Она поставила свою чашку и тоже наклонилась вперед. Молой расхохотался.
— Остыньте! Похоже, вам захочется купить и ее.
— Что ж, первая вещь, созданная крупным художником, всегда высоко ценится. Если даже и не по сути, то по историческим причинам.
— Могу заверить вас, мисс Фридландер, что в этой работе нет ни крыльев, ни золотой краски, ни специфических тотемных столбов — ничего такого, чем увлекается сейчас Джонти Джек — это очень красивая и простая скульптура.
— Что она изображает?
Политик в Гудвилле Молое наслаждался игрой с любопытством Инджи.
— О, вы никогда не догадаетесь!
— Я бы с удовольствием упомянула о ней в своем отчете.
Он встал, закрыл дверь в зал заседаний и вернулся на место.
— Это бюст фельдкорнета Рыжебородого Писториуса.
Инджи еще сильнее наклонилась вперед.
— Деда Джонти?
— Его самого. Лично Старины Рыжебородого. — Гудвилл Молой буквально зашелся хохотом.
Инджи откинулась на стуле и попыталась обдумать услышанное.
— И он подарил его…
— Да. Он подарил его Бабуле Сиеле Педи. И об этом никто не знал.
— Ах, — восхищенно вздохнула Инджи.
Гудвилл триумфально засмеялся.
— Дети наблюдательнее и честнее взрослых. Еще маленьким мальчиком Джонти Джек наверняка чувствовал связь между его дедом и старой женщиной из Эденвилля. — Молой подчеркнул название иронической усмешкой. — Многие белые йерсонендцы тоже это чувствовали, но есть вещи, о которых просто не принято говорить. Только ребенку хватает смелости увидеть голую суть вещей.
— Так вы считает, что Джонти знал об отношениях между его дедом и Бабулей Сиелой?
— Нет, мисс Фридландер, я говорю, что все знали о существовании между ними отношений. Но только Джонти Джеку хватило смелости сказать Бабуле Сиеле, что он об этом знает. И после похорон Писториуса он отнес ей бюст в Эденвилль. Он был тогда совсем ребенком, но на следующий день после похорон он воспользовался глиной с могилы и сделал бюст, тайно обжег его в материной плите, когда Летти была в своей конторе социального обеспечения, и отнес статуэтку Бабуле Сиеле. После тяжелой ночи она все еще сидела в объятиях своего мужа, моего деда, и оплакивала рыжебородого белого мужчину, который использовал ее, а потом ни разу с ней не поздоровался.
Инджи вздохнула и причесала волосы пальцами. Они посидели молча. За дверью уборщицы вытирали пыль и подметали в зале заседаний. Их швабры ударялись о ножки стульев, а тряпки шлепали по столам.
— Я просто не знаю… — прошептала Инджи.
— Чего вы не знаете? — спокойно спросил Молой.
— Я не знаю, хватит ли у меня сил на все истории этого города, — бросила Инджи Фридландер через плечо, направляясь к двери. Она бежала по улице, а мэр стоял у окна своего кабинета.
Для тебя это только истории, думал он не без горечи. А для нас это все, что мы знаем. Для нас это наш Йерсоненд.
«Как описать любовь?» — думал капитан Вильям Гёрд, былой герой индийского раджи, теперь влюбленный в африканский вельд, вместе с Рогаткой Ксэмом поджаривая на костре ребрышки. Точный год моментально вылетел у него из головы, потому что они попыхивали сигаретой с травкой, про которую Рогатка Ксэм сказал, что это сорняк, растущий в здешних сырых ущельях, и он помогает простить и забыть.
Как выразить то, что в конечном итоге определяет судьбы мира: влечение между мужчиной и женщиной?
Брачный инстинкт, думал капитан Гёрд, вот о чем на самом деле говоришь, когда изучаешь большие передвижения войск, падение королей и возвышение империй. По большому счету все это зависит от того, что происходит между влюбленными.
Стоит это понять, и можно перестать беспокоиться о великих жестах истории, об алчности, о жажде власти и о подчинении. Если хочешь сказать что-нибудь значимое об истории конкретного места, следует сосредоточиться на притяжении влюбленных. Только взгляни, как выражают это художники! Ибо разве не творение искусства вбирает в себя акт любви, как основной сюжет определенного времени или места?
Капитан Гёрд не знал, какие из этих мыслей он высосал из небольшой сигаретки, а в каких действительно был смысл, но он уже заблудился на тропах любви. Однажды, когда они с Рогаткой Ксэмом странствовали, Рогатка рассказал ему о зеленеющем ущелье, где паслись дикие антилопы, такие ручные, что можно было поймать их руками и отправить на костер; о рае, где хрустальная вода била ключом из вечного источника.
Это был район далеко на востоке от того Места, где сейчас стоял Йерсоненд; да, это было место, в грядущие времена названное Промывкой. Климат там был сырой и умеренный, земля всегда влажная от дождей. Рогатка Ксэм отвел измученного капитана Вильяма Гёрда туда, в маленький домик, прислонившийся к утесу под водопадом. Этот домик построил Энсин Молой, пират, беглый раб и бандит, и уже стариком, изувеченный проказой, привел в него свою возлюбленную, Титти Ксэм.
Рогатка Ксэм рассказал капитану Гёрду, что его отец, Энсин Молой, привел туда его мать, Титти, после того, как своим мушкетоном и саблей уничтожил всю ее семью и насильно похитил ее. Но правда и то, что пират хорошо обращался с Титти, и, в свою очередь, она тоже заботилась о нем, когда он начал терять пальцы на руках и ногах на неизученных дорогах жизни — в этом месте капитан Гёрд не смог сдержать усмешку.
Когда ее в конце концов поймали и вместе с мужем отвезли на Роббен Айленд, чтобы они умерли там, в колонии для прокаженных, с видом на Столовую Гору, в окружении неугомонных волн гавани Столовой Горы, домик перешел Рогатке Ксэму, проводнику охотников на крупную дичь, транжире, контрабандисту, бывшему пандуру, служившему под началом голландцев. И наперснику художника, попиравшего эту землю, Вильяма Гёрда, человека, который проползал под скальными выступами и забирался в пещеры, чтобы увидеть, как предки Рогатки Ксэма выражали свою любовь к человеку и зверю, к печали и пейзажу.
После одной из таких долгих экспедиций, во время которой капитан бесконечно копировал наскальные рисунки, Рогатка Ксэм и отвел его в маленький домик рядом с утесом. Ближе к вечеру они устало расседлали лошадей, и капитан Гёрд встретился с малышкой Титти Ксэм, сестрой Рогатки.
Малышка Титти жила какое-то время в белой семье в Кейптауне, и они с капитаном сразу сошлись — так хорошо, что в первый же вечер они ушли от костра, где над горшком с медовым пивом скорчился в трансе Рогатка. Они отошли в сторону, чтобы рассмотреть при лунном свете рисунки на скале бушменов. Капитана Гёрда особенно впечатлила бьющая через край энергия животных, нарисованных на скалах охрой и оранжевой краской. Он посмотрел на малышку Титти и в ней увидел изысканность и мифы прошедших лет, луны, звезд и зова столетий; он увидел небольшие груди, он почувствовал в ней запах вельда и ветра. Вот откуда появилась Сара Бруин — из той ночи под скальным выступом; из очарования пейзажа, из его линий и красок. И Сара Бруин, выросшая под утесом и водопадом много позже того, как капитана Гёрда забыли в этих местах, ушла на юг, чтобы поселиться в Боланде на винодельческой ферме, владел которой гугенот Вилье. И там, в те неустроенные времена новых поселенцев и старых войн, она родила ребенка — ребенка, который с самого рождения был всегда неугомонным и шумным: Меерласта Берга.
Но конечно, капитан Гёрд представления не имел о том, что будет дальше. Его тогда волновала язвительная — нет, насмешливая — улыбка на лице его лазутчика, Рогатки Ксэма. Гёрд понимал, что Рогатку не особенно впечатляла его привычка рисовать все подряд — людей или животных, с которыми они сталкивались. Из их жизней не вышло ничего, кроме вечного рисования, бесконечной регистрации того, что они встречали.
Они часто спорили из-за этого. Рогатка вел себя дипломатично, потому что он, в конечном итоге, был всего лишь лазутчиком и знал свое место. Но когда самокрутки начинали вершить свои чудеса, или медовое пиво шло по своему естественному пути, они становились равными — двое мужчин примерно одного возраста, оба искатели приключений; «горные кролики-сироты», как выражался Ксэм, «без роду и племени».
Вот тогда Рогатка и донимал капитана — почему он считает важным все записывать? Почему нельзя просто наслаждаться странствиями и исследованиями, женщинами, которые встречались на пути, фруктами от меновой торговли, дикой жизнью и пейзажем? Нужно нюхать, щупать и пробовать все подряд, разносил Рогатка капитана, а не валяться на спине и не срисовывать то, что оставили после себя древние люди. А ты вечно сидишь за своим складным столом, озабоченный, как бы все правильно записать и зарисовать, в точности соблюсти цвет и форму!
Как мог капитан защищаться от этих обвинений?
— Я художник! — говорил он. — Обстоятельства пытались сделать из меня солдата, и им это удалось. Меня наградили медалью за мужество. Она там, в седельной суме. Но я больше, чем профессиональный солдат. На самом деле я человек краски и масла, цвета и линии.
— Не очень-то тебе это поможет, когда разольется река. — И циничный Рогатка Ксэм сильно затягивался сигаретой с марихуаной.
— Следы прошлых путешественников — эти рисунки на скалах — поражают меня. Я прикасаюсь к ним, и мне кажется, будто под моими руками эти люди и животные оживают.
— Не очень-то поможет, если нападет лев.
— Кто-то должен записать все, с чем мы встречаемся; кто-то должен находиться между прошлым и будущим и взять на себя ответственность за течение жизни. Кто-то должен сказать: погодите, сейчас все очень похоже, это в точности, как я уже видел, вот оно…
— Не очень-то поможет, если молния ударит справа и слева от тебя.
— …и я понимаю, что больше для меня ничего нет. Я видел, как другие исследователи богатели на слоновой кости и львиных шкурах, и рассказывали байки о золоте в глубине страны, но я нахожу покой лишь тогда, когда могу вдыхать запах краски, смешанный с ароматами сухой травы и дикого животного, стоящего под деревьями передо мной, а я могу задокументировать его существование. Я…
— …когда утечет вся вода, а солнце поджарит тебе черепушку.
И тогда капитан Вильям Гёрд гордо выпрямлялся во весь рост.
— Я художник. Но это не значит, что я испугаюсь ружья!
Он призывал Рогатку Ксэма к действию, они седлали коней и мчались к стаду диких антилоп. Грохотали беспорядочные выстрелы, а потом двое мужчин, удовлетворенные стрельбой, ездили среди убитых животных, время от времени делая завершающий выстрел.
— Вырезай только печенку, — приказывал капитан Гёрд. — Сегодня будем праздновать те пять рисунков, которые я сделал с голубой антилопы-гну.
— А кто здесь не член семьи? — слышала Инджи в Йерсоненде. Ей все легче становилось приходить к людям, чтобы поболтать. Но большую часть историй она слышала от бармена Смотри Глубже, от начальника станции и в магазине. Они отклонялись в сторону и были полны предвзятых мнений, но Инджи все-таки смогла кое-как составить из сырого материала связную историю. Но она понимала, что выяснить требуется еще многое, очень многое. После беседы с мэром Молоем у него в кабинете на очереди была его дочь, принцесса Молой со своими обрывочными шепотками в кухне Дростди.
Если ткнуть пальцем в генеалогическое древо Йерсоненда, думала Инджи, то обнаружишь то, что, пожалуй, можно обнаружить в любом обособленном обществе: палец будет двигаться от имени к имени, от линии к линии, и тебе ни разу не придется оторвать его, потому что все время найдется непрерывная линия от кого-то к кому-то.
Кровь течет вниз с горы, слышала она — как и вода, она выбирает самый простой путь. При этом цвет кожи и предрассудки не влияют на кровь — она свободно течет вниз по каналам любви. Кровь — вот настоящая стремительная вода.
— Возможно, это и есть истинный Закон Бернулли, — сказал мэр Молой Инджи, когда они случайно встретились на ступеньках почты; Инджи призналась ему, как она удивлена тем, что услышала от его дочери: оказывается, у капитана Вильяма Гёрда родилась дочь от дочери Энсина Молоя, человека, который, очевидно, переселился вглубь страны, приблизительно в эту местность, с золотом, прибывшим на Четвертом Корабле, встретился с кочевой семьей Титти Ксэм и полюбил ее.
— Ага! — вскричал Молой. — Чернокожий энсин! Пират!
— Пират?
— Золото, — драматично прошептал Молой. — Золото… — Он наклонился над Инджи, хитро искоса посмотрел на нее, сбежал по ступенькам вниз, прыгнул в свой сияющий «Мерседес» и укатил.
Оставшись одна в своей комнате, Инджи принялась рисовать генеалогическое древо. Ей удалось вписать туда довольно много имен, но вскоре пришлось идти на кухню, чтобы вытянуть еще что-нибудь из принцессы Молой. Она чертила линии, стирала их, снова чертила, но в конце концов сумела точно переплести три семьи. Теперь палец начинал свой путь от генерала Тальяарда и, через множество родственных браков и прочих извивов и петель, Инджи добралась от Большого Карела Берга к гугеноту Вилье, а оттуда соскользнула к Бабуле Гвен Вилье, вышедшей замуж за Рыжебородого Писториуса, подтвердив этим, что Джонти Джек происходил от двух кровных родственников. К своему большому изумлению она обнаружила, что может двигаться дальше, вверх по вертикальным линиям, мимо Сары Бруин, дальше в прошлое, вплоть до Энсина Молоя и Титти Ксэм, а оттуда уже недалеко вниз, до Очаровательной Смуглянки, и Проигравшего Молоя, и Бабули Сиелы Педи.
— Все время под горку! — смеялись Инджи и принцесса Молой, проверяя все это в кухне.
— Это кровавое дерево! — воскликнула принцесса Молой, показывая на ветви и корни рисунка.
У Инджи так кружилась голова, что ей пришлось прилечь. Она слышала, что Джонти Джек частенько ходил навещать Бабулю Сиелу Педи после того, как подарил ей бюст своего деда. Бабуля Сиела рассказала мальчику множество историй: она учила его, шептала принцесса, как народ Педи лепит и обжигает глину, она рассказывала ему о духах предков, о токолоше, и по сей день все рассказанное крепко удерживает его.
— А Летти Писториус и Соцобеспечение? — спрашивала Инджи.
И услышала, что после чаепития и шока от происшедшего у Кровавого Дерева, Летти Писториус переехала на улицу, ставшую впоследствии известной, как Дорога Изгнания. Это произошло в 1944 году, через несколько лет после того, как Большой Апартеид набрал обороты, и ее цветным соседям пришлось выехать оттуда. Летти сидела в Йерсоненде на мешках денег, через несколько домов от нее находилась юридическая фирма — полностью к ее услугам, у нее был сынок, по поведению которого было совершенно очевидно, что он никогда не станет адвокатом в лучших традициях Писториусов. Все время мира было к ее услугам — и множество сожалений, как подозревали люди, и тогда она засучила рукава и начала помогать бедным.
— Мисс Летти из социального обеспечения, — так теперь время от времени называли ее жители Эденвилля.
Инджи слышала:
— И хотя мисс Летти из социального обеспечения не таскала в Эденвилль полные ведра золота, она приносила туда другие сокровища: сочувствие, участие, помощь.
И все это в те трудные годы.
— Бесконечные, невероятно тяжелые годы.
Может, это и вправду была повозка ангела? Пригнувшись, взмахивая крыльями, покрытый перьями мужчина с лучистым плюмажем везет повозку с золотом. Она всегда проезжает через Йерсоненд самой глубокой ночью, самой безлунной ночью, когда в воздухе висит запах пыли или дождя; когда над маленьким городком ярко сияют звезды; когда очаги в Эденвилле догорают, а тела теснее прижимаются друг к другу, и поднимается ветер, и в ночном небе сверкают молнии, так далеко, что понимаешь — сюда доберется разве что отголосок тех сильных ливней.
Лают собаки, рвутся со своих цепей, одинокий дежурный констебль выходит из полицейского участка и видит, что в сумерки забыл опустить флаг. Он чувствует беспокойство в атмосфере. Знак ли это времени или просто большая смена сезонов? А это просто мимо проехал ангел, взгромоздившийся на черную повозку. Ангел ухмыляется, мышцы на его бедре сжимаются, когда он раскачивается на повозке, подпрыгивающей на камнях и корнях.
Что только не тревожит улицы Йерсоненда! Инджи чувствует все это и беспокойно мечется в постели. Она откидывает простыню и смотрит в потолок. В каком-то смысле Спотыкающийся Водяной больше ничего не значит. Повозка с золотом тоже. Ей кажется, что ее засосало в ветви того, что принцесса Молой назвала Кровавым Деревом Йерсоненда, в беспокойную историю этого городка с его простыми ухоженными улицами и приусадебными участками. Это походит на скульптурный сад Джонти, думала она, и перед ее мысленным взором проходили образы, и тогда Инджи поняла: Джонти по-своему вырезал историю своего народа там, в своем скульптурном саду. Каждый тотем или образ пытался рассказать свою историю; под ночными ветрами и в знойные дни скульптуры стояли неподвижно, уставившись одна на другую, привязанные одна к другой сквозь время и расстояние. Да им и некуда было идти: это место было предопределено для них.
Какая история самая печальная? — бормотала Инджи. История Большого Карела Берга, бросившего Летти? Или история Бабули Сиелы Педи, которую всю свою жизнь игнорировал адвокат Писториус, рыжебородый мужчина; а ведь он мог бы стать отцом Гудвилла Молоя Первого — как шептал над кружкой пива Смотри Глубже — отцом мэра.
— Мэра? Кровь Писториусов?
Инджи представила себе чернокожую принцессу Молой с замысловатыми косичками и синими глазами. Она припомнила тихий убедительный голос мэра, рассказывающий ей, как Джонти Джек отнес бюст своего деда Бабуле Сиеле Педи. Так Джонти Джек и мэр Молой — дальние родственники, подумала Инджи, а Летти Писториус — единокровная сестра отца мэра! Видимо, Бабуля Сиела Педи уже была беременна, когда черная повозка прибыла в Йерсоненд. Всем ли это известно? Знают ли генерал Тальяард и его Матушка, что потомок первого адвоката работает у них на кухне? Знает ли теперешний адвокат Писториус-Тербланш, что его чернокожая кузина набивает дровами плиту в Дростди? Может, именно поэтому ни один из них и не решился искать повозку с золотом? Слишком много того, что следует скрывать? Неужели даже сейчас, в новой эпохе, существует столько непримиримости, потому что все упирается в прошлое и может взорваться, как динамит?
Вот почему Джонти ушел от них, озарило Инджи. Там, в Кейв Гордже, он свободен; там он обладает своего рода неприкосновенностью. Но стоит подумать о его работах, и понимаешь — нет, он несвободен. Как и у многих других художников, свобода — это просто иллюзия, потому что одно его творение за другим отражает его обязательства. Борьба с тем, от чего он никогда не сумеет освободиться, думала Инджи. И в стремлении к свободе ты лишь усугубляешь свое тюремное заключение.
Она снова вспомнила скульптурный сад Джонти: образ, созданный из черного дерева, с головой, как отголосок резных фигур кхоса, которые покупают туристы в ларьках на Диком Береге, и с золотой цепью мэра, которую Джонти, как издевательскую карикатуру, нарисовал на груди этой статуи. Инджи подумала о скульптуре: теперь, на расстоянии, она выглядела в точности как карикатура на Молоя, а находясь рядом, ты видел грусть в ее чертах и печальный взгляд. Один глаз, вспомнила она, был синим. Она хотела тогда спросить об этом Джонти, но он держал в руках змея и тормошил ее, чтобы она побежала вместе с ним в ветер, чтобы змей мог подняться в воздух.
Может ли такое быть, что все они неким странным образом сплетены друг с другом? — гадала Инджи. Не потому ли, что мэр Молой частично Писториус, контора адвоката Писториуса так сильно поддерживала его кандидатуру? Белые йерсонендцы считали эту поддержку необъяснимой.
А может он, как опытный политик, имеет какое-то влияние на Писториусов? Может, он обладает знанием, использование которого они хотят предотвратить любым путем, и готовы ради этого на все? Инджи беспокойно втянула в себя воздух: она здесь чужая; ей приходится до всего докапываться по чуть-чуть; ей приходится только догадываться и складывать кусочки мозаики.
Она подняла окно. Ночь стояла тихая, но время от времени ветерок шевелил листву деревьев. Она посмотрела на Млечный Путь — Инджи никогда не уставала поражаться, какими яркими были там звезды.
И тут она заметила какое-то движение под деревом. Должно быть, это ветер шуршит опавшими листьями и раскачивает тяжелые ветви.
Но тут ветер утих, и Инджи различила под деревом чью-то фигуру. Ей пришлось сильно прищуриться. Она увидела портрет в раме в руках мэра Молоя. Она увидела старую женщину, которую пригнули к земле годы и несчастья. Бабуля Сиела Педи стояла под деревом и смотрела прямо на Инджи в открытом окне. Бабуля видела молодую женщину в ночной рубашке, соски торчат из-под ткани, как почки на дереве; она видела густые волосы, заплетенные в косу, видела ожидание и страх, видела, как та тянется к чему-то, видела ожидание чуда.
Было темно, ни одна из женщин не шевелилась. Тут Инджи услышала, как то-то приближается из-за угла дома. Кто-то быстро шел мимо окна — женщина без лица. Она торопливо шла, отвернув голову от Инджи. Она подошла к старухе, протянувшей ей руку. Они взялись за руки и пошли прочь от деревьев, в сторону аллеи. Руки Инджи, вцепившиеся в раму, были мокрыми от пота. Но что-то в ней ослабло — напряжение. Это похоже на сон, подумала она. Я оказалась между сном и бодрствованием; между живыми и мертвыми.
Я начинаю яснее понимать, как все соединяется. Это прекрасный, полный боли узор. Во всем этом есть внушающая ужас красота.
Инджи снова легла. С большим удивлением она услышала свой собственный тяжелый вздох. Ей снились золотые монеты — груды монет. Они блестели на плитках у фонтана во внутреннем дворике Дростди. Она стояла рядом с кучей монет вместе с Марио Сальвиати. Он видел и разговаривал.
— Смотри! — крикнул он. Она протянула руку к монетам, но они превратились в воду и вытекли у нее между пальцами.
— Вода! — закричал Марио Сальвиати с певучим итальянским акцентом.
— Нет, — услышала Инджи свой голос; было утро, и принцесса Молой стояла у кровати с кружкой горячего кофе и двумя сливочными сухариками. — Золото!
— Погоди, погоди! Погоди минуту! — отфыркивался Джонти Джек. Они с Инджи плескались в Запруде Лэмпэк. Стоял знойный день, и Джонти позволил завлечь себя сюда. Сначала она, раскрасневшаяся и вспотевшая, поднялась к его дому в Кейв Гордже. Она плюхнулась на стул и взяла кружку отвара из конопли. Они долго смотрели на Спотыкающегося Водяного, потом Джонти встал и начал опять натирать своего рыбака.
— Фу! — то и дело повторяла Инджи, глядя на скульптуру. — Фу!
Джонти показал ей свою последнюю попытку. Это все еще был необработанный кусок дерева, тот самый, с которым он сражался целую вечность, но уже начавший принимать форму куколки бабочки.
— Мне кажется, это бабочка, — объяснил Джонти Джек. — Крылья еще плотно прижаты, когда она выбирается из куколки. Посмотри сюда: ты видишь, как усики лежат на голове? И сюда: шея выгнута, как у импалы…
— У импалы? — переспросила Инджи.
— Да, такая антилопа.
— Антилопа? Мне показалось, это бабочка?
Джонти долго и удивленно смотрел на нее.
— Да, но это с таким же успехом может быть и дракон, — высказался он в конце концов. — Или спутник.
— О да, — согласилась Инджи. Теперь до нее дошло.
Так и начался этот день — с непонимания, юной наивности и поддразнивания. Пока она не предложила:
— Пойдем окунемся в знаменитую Запруду Лэмпэк? Взрослые хоть когда-нибудь купались там со времен Ирэн Лэмпэк?
— Конечно, — ответил Джонти. — Я купался, и Марио Сальвиати со своими соотечественниками.
— Ну, вот и пойдем.
Он долго рылся в шкафу, пока не извлек из него старые купальные плавки из другой эпохи — времен «власти цветов» — хипповые, с длинными узкими штанинами и огромными ромашками на заднице. Увидев их, Инджи разразилась хохотом, и они побежали вниз из теснины, сунув в ее рюкзак бутылку белого вина.
На плотине — никого вокруг не было — Инджи разделась до трусиков. Джонти стоял, потрясенный до глубины души. Он смотрел, как она погружается в воду, и соски ее напряженно торчат вверх под предвечерним ветерком. Застенчиво присоединился он к Инджи.
Как он мог увиливать, если Инджи обстреливала его бесконечными вопросами: что ему известно о родителях мэра? Обсуждал ли он хоть раз прошлое с молодым адвокатом Писториусом, тем, с веснушками? О чем его спрашивал генерал Тальяард, когда они встретились?
Она ныряла и брызгалась, отфыркивалась и продолжала обстрел:
— Где золото?
— Погоди! Постой! Спокойно! Черт! — Джонти пытался отделаться смехом, но она была повсюду, и руки его были полны водой, и вдруг они сделались полны Инджи, ее юностью, ее дразнящими грудями, и он не выдержал и завопил:
— Оставь меня в покое!
Расстроенная, она переплыла на ту сторону запруды и оперлась локтями на стену плотины.
— Прости, — сказала Инджи, когда Джонти с трудом выбрался наружу, чувствуя себя смешным и нелепым в своих хипповских плавках.
— Слушай, ты классная, — буркнул он, — но только чересчур любопытная.
— Я? — удивилась она, и Джонти не мог понять, искреннее это удивление или напускное.
Она похожа на кусок дерева, ждущий, когда из него что-нибудь вырежут, думал Джонти, пока Инджи заворачивалась в полотенце, сознательно начиная с живота. Ты смотришь на него и думаешь, что в нем что-то скрывается, что-то, что ты можешь высвободить с помощью резца. А потом внезапно понимаешь: это только кусок дерева, и больше ничего.
Там было гораздо больше, но ты не увидел этого. Да, ты слепец, говорил он себе.
— Хорошо, я расскажу тебе все то немногое, что мне известно, — сказал Джонти Джек, обращаясь к Инджи, но все равно у нее появилось чувство, что он просто пытался ее успокоить. По его тону она поняла, что он не собирался делиться с ней ничем действительно важным.
Они сидели под каменной грядой, откуда открывался отличный вид на сад, который украшали изящные скульптуры. Она вновь поразилась необычайной красоте форм и оттенков, заполняющих эту галерею, недоступную для глаз большинства людей.
Мне нужно снова начать рисовать, подумала она, когда он повернулся к ней, повторяя: «Я на самом деле мало что знаю, но в Йерсоненде есть люди, которые могут располагать кое-какими сведениями. Если тебе удастся собрать их всех, и каждый добавит свой кусочек к мозаике, то вместе, возможно вам удастся найти ответ».
— Не может такого быть, чтоб никто не знал, что же в действительности произошло с золотом!
— По крайней мере, так все думали вскоре после окончания англо-бурских войн. В те времена мой дедушка Меерласт преумножил свое состояние, в основном, за счет разведения страусов — а Писториус открыл процветающее дело. Люди частенько поговаривали: «Эти двое знают тайну, но не хотят в этом признаваться. Они тянут время до того момента, когда они смогут незаметно присвоить все золото себе». Но это так и не произошло. А потом они оба умерли.
— А твой дедушка ничего тебе не рассказывал?
— Дедушка Меерласт? — Джонти рассмеялся. — О! Он рассказывал множество занятных историй, поправляя перо на шляпе и устраивая поудобнее свою костяную ногу. Он постоянно расширял свои владения и укреплял бизнес, при этом не упуская возможности упомянуть о золоте. Он даже порой рассказывал всякие небылицы о доверху набитой золотом черной воловьей повозке, заныканной в тайном месте, известном ему одному.
— Значит оно спрятано где-то?
— Все верили в то, что это так. Но Меерласт на самом деле, понятия не имел о том, где зарыт клад. Это стало очевидным, когда умер один из его страусов — самец-производитель. Из сентиментальных побуждений дедушка заказал таксидермисту чучело страуса. Когда тот стал его потрошить, в желудке птицы помимо камней, кусочков стекла и остатков пищи он обнаружил три золотые монеты.
Таксидермист, послав за Меерластом, сообщил ему новость, и что тут началось! Оба моих дедушки — Меерласт и Писториус, а вместе с ними большая часть горожан только и делали, что судачили о том, на каком пастбище злосчастный страус мог найти эти монетки, — пока кто-то не вспомнил, что Меерласт по хорошей цене одалживал этого производителя владельцам страусовых ферм по всей округе и даже в другие районы.
Страус мог найти монеты практически где угодно, так что начинать поиски было бессмысленно.
— Ты порой используешь золото в своих работах, не так ли? Это имеет какое-то отношение к этой истории?
— По-твоему это кич? — спросил Джонти.
— Нет… о, нет! В прекрасном художественном вкусе тебе не откажешь!
— Возможно, и меня коснулась эта страсть. Наследие предков, от которого не так просто избавится.
— А о Лоренцо Пощечине Дьявола тебе что-нибудь известно?
Он быстро поднялся на ноги, отряхнув пыль со штанов.
— Я ничего о нем не знаю. Только слухи. Не обращай внимания на то, что люди говорят. Пойдем, мне нужно закончить работу. Дерево уже почти высохло! Чертово солнце!
— Подожди! — она вскочила вслед за ним, но он уже спускался вниз по каменному склону. Было очевидно, что Джонти понял, что сболтнул лишнего. Сейчас от него уже ничего нельзя было добиться. Инджи решила сменить тему разговора.
— Джонти, как ты думаешь, мне стоит снова взяться за кисти?
Обернувшись, он спросил с усмешкой:
— Тебя на это вдохновили слухи, которыми полон весь город в последнее время?
Она тронула его за локоть:
— Подожди!
Он остановился, и они с трудом удержали равновесие на крутом спуске.
Она встала прямо напротив него.
— Я видела ангела.
Он посмотрел ей в лицо, и улыбка скользнула по его губам.
— Я бы посоветовал тебе остерегаться этого ангела.
— Ты его знаешь?
Смеясь, он огромными прыжками, поднимая клубы пыли, понесся вниз по каменному ландшафту, на котором были расставлены его скульптуры.
— Он — единственный кто знает, где находится золото.
— Ты его знаешь? — Она повторила свой вопрос ему вслед, но он уже скрылся внизу, среди своих изваяний, которые возвышались подобно древним тотемам посреди камней.
Он поднял корзину, оставленную им здесь незадолго до их разговора.
Как только она догнала его, Джонти обернулся к ней и сказал:
— Чем больше вопросов ты задаешь, тем сильнее ангел будет избегать встреч с тобой. Это отпугивает его.
Она посмотрела ему в глаза, которые внезапно стали серьезными.
— Вот почему я живу здесь, в горах. Тут, в отличие от вас, работающих в галерее или университете, мне не приходится задавать слишком много вопросов об ангеле. Я просто принимаю его таким, какой он есть, когда удается почувствовать его присутствие. И вот почему он… — он снова отвернулся от нее и пошел прочь, но от ее глаз не укрылось то, что он лукаво улыбнувшись, сказал: — Вот почему он иногда заходит ко мне на чай.
— Что? — Она кинулась за ним следом.
Он рассмеялся, глядя на то, как она почти бежала для того чтоб не отстать от него.
— Каждый вторник, в одиннадцать утра, я и крылатый господин пьем чай вдвоем.
— Джонти! — она остановилась, уперев руки в бока, так и не понимая, смеется ли он над ней или нет. Он снова повернулся к ней и произнес совершенно серьезно:
— Ангел является к тому, кто смог продвинуться на тот уровень, где вопросы не нужны. Вопросы, Инджи, это то, что всех утомляет. Прекрати постоянно задавать их, и ангел сам постучится в твою дверь.
— Или пришлет вместо себя водяного? — Она поравнялась с ним.
«Не стоит недооценивать меня», — подумала Инджи и заглянула ему прямо в глаза. Она стояла, широко расставив ноги и упрямо вздернув подбородок.
Он внезапно отвернулся от нее и продолжил писать свою Корову. Всем своим видом словно говоря: «Вот я каков — Джонти Джек. Пойди и скажи все это своим приятелям из музея».
Он сделал несколько шагов, но потом повернулся, и, потрясая кистью, сказал:
— Эта корова…
Он зашагал, прочь, постепенно исчезая среди скульптур, оставив ее наедине с собаками, которые терлись об ее ноги. Издалека она услышала его возглас:
— Эта корова для фойе Парламента!
Большой Карел Берг, сын Меерласта Берга и индонезийской модели Ирен Лампак, родился, сжимая в маленьком кулачке крошечный золотой самородок. Жители Йерсоненда любили вспоминать этот необычный случай, когда разговор заходил о тех временах.
Но это не было выдумкой или мифом. Повитухи, которые принимали роды, клялись, что младенец, которого произвела на свет красивая женщина, все еще лежащая с широко разведенными ногами и бормочущая странные молитвы на неизвестном языке, держал в покрытой слизью и кровью ручке кусочек золота.
По форме он напоминал геморроидальный узел или полип, и, судя по всему, имел органическое происхождение, но при этом это было чистое золото.
Самородок положили в сосуд с жидкостью, словно он когда-то был частичкой живой плоти, а теперь его нужно было поместить в формалин, чтоб предупредить разложение.
Ходили слухи о том, что утроба красавицы модели была золотоносной, и очень скоро это подтвердилось тем самородком, с которым родился Карел по прозвищу Легче Воздуха, и за который он потом держался, как за спасительную нить, направив свой парус в океан жизни.
Еще будучи во чреве матери, этот младенец уже знал, как говорили люди, что золото поможет удержаться на плаву даже в самый страшный шторм и что в этой стране, то как высоко ты можешь подняться, зависит лишь от того, чем набит твой карман. То, что сможет произвести должное впечатление на врагов и поможет завоевать друзей, это вовсе не то, что у тебя на сердце, а то, что ты сжимаешь в своем кулаке.
Расспрашивая людей про семейство Бергов, Инджи поняла, что общее впечатление о них было таково, что непреодолимая тяга к золоту, воде и перьям была у них в крови.
В этом маленьком доме, в Кейв Гордже, ей удалось получше узнать Джонти, и понять, почему он мгновенно выходил из себя, стоило лишь слегка надавить на него или потребовать от него чего бы то ни было.
Джонти мечтал полностью отрешиться от мирских проблем и жить в окружении своего золота, камней, кусков дерева, отбойных молотков, изваяний — и, как выяснилось, некоего Ангела, приходящего к нему утром по вторникам.
Большой Карел родился больше чем за десять лет до того, как черная воловья повозка объявилась в Йерсоненде, и золотой самородок в ручке младенца послужил лишь предзнаменованием тому, что случилось потом.
Об этом Инджи рассказала Матушка, пока они сидели за столом и во время завтрака обсуждали Меерласта Берга, являющегося дедушкой этой пожилой женщины по материнской линии.
— А также его будущей алчности… — прошептала Матушка, наклонившись поближе к Инджи, пока они обе ждали, когда генерал присоединится к завтраку.
Все, что сбылось в будущем, огромный скандал вокруг золота и бурского отряда, который с трудом удалось прикрыть, золото и молодые итальянцы, золото и страусовые перья, золото и вода — все это было предопределено и предсказано самородком, который сжимали крошечные кулачки, самородком, который не всплыл, как кусочек плоти, когда его бросили в сосуд с формалином, а со звоном упал на дно и остался там, сверкая насмешливо, как будто это был глаз дьявола.
— Словно глаз Дьявола! — Матушка слегка отодвинулась от Инджи, ее глаза были огромными, как блюдца, а лицо горело от волнения, когда она выложила всю эту информацию девушке.
Она давно не вступала в столь длинную и насыщенную беседу, и выглядела уставшей, частично из-за того, подумала Инджи, что ее мучило чувство вины за то, что своими словами она в чем-то совершает предательство по отношению к генералу.
В этот момент он вышел из своей комнаты, держа в руках карту. «Местонахождение четвертого корабля ван Рейбика, на борту которого находились деньги, теперь совершенно точно установлено», — сказал он, указывая на широту и долготу.
— Вот, — он продемонстрировал место на карте Инджи, экономке и Александру, которые вытянули головы, чтобы увидеть получше то, что он им показывал. — Вот здесь она покоится, с трюмом доверху набитым золотом. А еще фарфором, который везли для будущего замка ван Рейбика, и множеством других ценностей. Даже предположить трудно, что за сокровища он собирался отвести в свои новые владения. Если бы только можно было узнать, что же скрывает толща воды в этом месте… — он снова провел пальцем по карте.
После того, как они покончили с яичницей и отбивными из свежей ягнятины, генерал лично достал из сейфа в соседней комнате бутыль с формалином, где по сей день, хранился знаменитый самородок, чтоб показать его Инджи. Сосуд был обернут в кусок фланели и надежно упакован в контейнер, который Меерласт собственноручно сделал вскоре после рождения малыша.
Поставив контейнер на стол, и открыв дверцу, генерал продемонстрировали девушке бутылку, которая была зафиксирована двумя серебряными скобками. От нее исходил легкий запах формалина. На дне бутыли лежал золотой самородок, сверкая сквозь толщу жидкости, точно будто бы это действительно был глаз Дьявола.
— Как же такое могло случиться! Это же совершенно невозможно! — воскликнула Инджи. — Подумать только! В кулачке младенца!
— Врачи предположили, что мать, должно быть, глотала кусочки золота, чтобы контрабандой вывести их из страны, — сказал генерал, — она часто ездила в Европу, где, используя свою красоту и очарование, продавала шляпки, украшенные перьями, в лучшие дома моды. Вполне возможно, что она действительно, таким образом, вывозила золото и продавала его там. Один из самородков мог случайно попасть в ее утробу, как раз тогда, когда Меерласт Берг сделал ребенка Ирэн Лампак.
— Сколько такой стоит?
— Как напоминание о том, что спрятано глубоко в чреве земли, он стоит намного больше своей рыночной стоимости.
Генерал посмотрел на нее искоса и помешал свой кофе.
— А чем все закончилось в Дростди?
— После смерти своей матери Летти, Джонти Джек унаследовал все состояние, но ему ничего не было нужно. Он лишь мельком заглянул сюда и передал мне контейнер с бутылкой. Он знал, что я люблю золото.
Генерал усмехнулся.
— Владениями Бергов теперь управляет адвокатская контора Писториуса — они содержат счета и капиталовложения в порядке, а также следят за тем, чтобы дома и хозяйственные постройки не обветшали. У них есть человек, который каждую неделю проветривает помещения, регулярно морит тараканов и прочую живность…
— А что это за дома?
— Усадьба Карела Легче Воздуха. И Перьевой Дворец Меерласта. Вы там еще не были? — Генерал был сильно удивлен этим обстоятельством.
— Нет, — ответила Инджи.
— Так у Джонти есть еще один дом… два дома?
Генерал рассмеялся и хитро покосился на нее.
— Я думал, что вы близкие друзья. Оба увлечены искусством, и все такое…
Инджи вздернула нос.
— Он имеет полное право на свою личную жизнь. Он вовсе не обязан раскрывать мне все свои тайны.
— Попросите его отвезти вас туда как-нибудь, — сказал генерал. — Вы будете очарованы — Перьевой Дворец Меерласта как раз за железной дорогой, а усадьба Карела находится на окраине фермерских угодий в Эденвилле. «Дом Посередине» — так его люди называют.
Он наклонился к Инджи поближе.
— Может быть, вам удастся найти карту золотого прииска в одном из домов. Говорят, что она была спрятана в одном из протезов Меерласта. Нога была полой, и, судя по всему, он годами разгуливал с картой в этом тайнике.
— Так почему же никто до сих пор не нашел карту, — воскликнула Инджи, — и не разобрался наконец со всей этой историей?
— Это только первая часть карты, — вздохнул генерал, глядя куда-то за плечо Инджи. — Существует вторая, без которой первая абсолютно бесполезна. Видите ли, Меерласту была известна только часть правды. А другая половина головоломки находилась в руках этого маленького обладателя тугой задницы из Трансвааля.
— Фельдкорнета Писториуса?
— В точку! — воскликнул генерал. — Я вижу, вы неплохо выполнили домашнее задание. — Он рассмеялся и щелкнул пальцами, чтоб ему подали еще кофе. — Да, эта мелкая дырка от задницы! Рыжебородый Мальчик-с-Пальчик.
Он вновь заговорщицки наклонился к ней, и она обратила внимание на то, что его тяжелое дыхание мало чем отличалось от запаха изо рта у Александра.
— Содомит, — прошептал генерал.
— Ох! — воскликнула Матушка и, закрыв лицо руками, опрометью выбежала из комнаты.
— Итальянец… — добавил он лаконично. — И вдобавок ко всему, католик.
Когда на смену этой ужасной ночи пришел рассвет, черные повязки, которые люди из черной воловьей повозки повязали друг другу на глаза, превратились в стаю черных скворцов, которые годами кружили над тростниковой изгородью за Перьевым Дворцом Меерласта. В летние дни они слетались на ветви фигового дерева, растущего во дворе адвокатуры Писториуса.
Каждый житель Йерсоненда знал, что скворец — птица без стыда и совести.
Никто не стал бы использовать скворца в качестве символа для семейного герба или печати.
Скворец — это совсем не то же самое, что голубь, который олицетворяет мир, или журавль, символизирующий достоинство, или ласточка, которая обозначает смену сезонов, или сова, воплощающая в себе мудрость.
Скворец — это птица, несущая с собой дурное предзнаменование, напасти и сплетни. Скворцы летают шумным роем, с криками накидываются на любые посевы, уничтожают все съедобное и тут же уносятся прочь.
Местные жители, считали, что в качестве Кары Господней скворцы должны будут напоминать им в течение всей жизни о том, что случилось в ту ночь на Полях Печали, возле Золотой Копи.
«Им» — конечно, имелось в виду фельдкорнету Писториусу, Меерласту Бергу и их потомкам. Каждый знает, что можно сколько угодно пытаться расстрелять этих черных бестий из духового ружья или катапульты; но они сидят себе, как ни в чем не бывало, невредимы, словно бы и вовсе они не из плоти и перьев, а просто обрывки ночной тьмы или траурной одежды.
Бармен указал Инджи на стаю черных скворцов, назвав их «птицами-покрывателями», когда они пронеслись над городом, наполняя воздух пронзительными хриплыми криками.
— Птицы-покрыватели? — переспросила Инджи, но он тряхнул головой и исчез за стойкой, чтобы залить за воротник, в то время как посетители думали, что он ищет влажную тряпку, колет лед или нарезает лимоны дольками.
— Мне больше ничего не известно, — сказал бармен, — да и то немногое, что я знаю, это в основном местные сплетни да кривотолки.
Он перегнулся через барную стойку, обдав Инджи запахом перегара.
— Здешний народ тоже ничем не лучше скворцов. Вечно судачат, ссорятся, постоянно стремятся нагадить друг другу на головы…
Он усмехнулся.
— Я так понимаю, — Инджи решила воспользоваться тем, что бармен был явно в настроении поболтать, — что здешние жители не хотят разговаривать о событиях прошлых лет.
Он снова ухмыльнулся, протирая стакан белым полотенцем.
— Они берегут силы для того дня, когда золото таки найдется. Каждый надеется урвать себе часть. Даже всего лишь пара монет может круто изменить жизнь многих, из тех, кто живет в этом захолустье.
— О? — Инджи задумалась на мгновение, взболтав мутную пену в своем стакане. — Вы хотите сказать, что люди до сих пор верят в эту историю о кладе? Они действительно надеются…
— Они думают о золоте каждый божий день. Для них это уже давно стало значить намного больше, чем просто золотые слитки.
— Что же тогда? — спросила Инджи.
Он снова потряс головой, в то время как два молодых фермера вошли в бар, стуча по полу тяжелыми ботинками. От них несло потом и овечьей шерстью. Шумно поприветствовав бармена, они присели за стойку. Инджи допила свой напиток, попрощалась, кивнула другим посетителям и отправилась прочь.
Она шла по следам черной воловьей повозки и не знала этого — но, тем не менее, — они поднимались вверх по дороге, на которую она ступила; и что Меерласт вместе с Молоем-фельдкорнетом ждали ее, а рыжебородый Писториус щурился потому, что он мог разглядеть человека с деревянной ногой и широкополой шляпой с белоснежным пером, но от его взгляда так же не ускользнула и другая, расплывчатая фигура. Может быть, это было из-за того, что солнце светило ему прямо в глаза, но это совершенно точно была молодая женщина в странной одежде.
Он потряс головой и подумал, что это уж слишком.
Он смотрел, как Инджи шла по пыльной дороге, на Меерласта, кланяющегося и снимающего шляпу, так что перо касалось пола, и думал: «Только до этих пор, Господи, но не дальше…»
Той ночью, после того как его люди, извинившись перед Меерластом, все же связали ему руки за спиной, но так, чтобы это не причинило ему вреда, он направил своего коня в галоп, на поиски Сиелы Педи, в то время как черная воловья повозка со скрипом тронулась с места.
Был уговор, что после того как они покроют достаточно расстояние, и сделают столько поворотов, сколько нужно, чтоб хорошенько запутать Меерласта, один из его людей, отправится верхом обратно, чтоб встретить Писториуса сразу по возвращении от Сиелы Педи.
Потом они должны были вновь воссоединиться с остальными.
По пути Рыжебородый думал о том, что он скажет Сиеле. Вновь и вновь он бормотал извинения, мольбы, объяснения. Он добавлял строки из Библии, спорил и цитировал законы и книги по юрисдикции, вспоминал старые поговорки, в то время как его глаза сверкали от стыда и раскаянья.
Он приехал в Йерсоненд в два часа ночи. Он слышал, как стая собак, сопровождавшая черный воз, громила город, разоряя все вокруг. Дикий лай и рычание разносилось повсюду. Он наткнулся на жалкие останки нескольких городских собак. Одна из них была все еще жива, и Писториус остановился, чтоб перерезать ей горло. Ему подумалось, что немногим уткам и гусям суждено пережить эту ночь, но хотелось надеяться на то, что стая удовлетворит голод до того, как доберется до овец.
Он без труда нашел то место, которое в будущем станет известным как Перьевой Дворец Меерласта. Его лошадь оказалась напротив маленького тихого домика с белым фронтоном, и он ощутил невыносимое желание развернуться и исчезнуть, вернуться в Трансвааль, в родные места, навсегда забыв обо всем, что случилось.
Позже, в течение всей своей жизни, он будет часто возвращаться к этому моменту, к этим пятнадцати минутам сомнения и всех тех эмоций и мыслей, что обуревали его; он будет вспоминать о том, как почти поддался страху и сиюминутному желанию сбежать.
Однако ему был дан знак свыше, заставивший его принять решение остаться: падающая звезда, которая мерцающей стрелой пронеслась по черному ночному небу. Лай собак вдалеке был единственным звуком, который нарушал тяжелую тишину, в тот момент, когда он, сидя верхом на лошади, поднял глаза и увидел эту звезду, и след от нее, похожий на огромное страусовое перо.
Полет этого небесного пера по ночному небу стал для Писториуса предзнаменованием; он должен остаться в Йерсоненде, подумал он, начать новую жизнь здесь, не ветреную как у пушинки, а как следует пустить корни в этом городке, как дерево или камень. В любом случае, кому-то нужно было охранять золото. Если это должен был быть он и человек с деревянной ногой, так тому и быть. Он впился каблуками в бока лошади и объехал вокруг дома, к черному входу. Спешившись и погладив до смерти напуганного сторожевого пса, которому по счастью удалось избежать встречи со стаей обезумевших собак, он негромко постучал в дверь.
Прошло достаточно много времени, прежде чем дверь открылась и заспанная служанка выглянула наррку.
— Я ищу женщину по имени Сиела, которая приехала с нами.
Девица сонно посмотрела на него.
— Она с Молоем.
— Где он сейчас?
— Эденвилль. Дом с двумя парадными. — Она указала рукой направление.
— Спасибо.
Он хотел уже было уйти, но перед этим добавил:
— Смотри, не вздумай никому говорить о том, что я был здесь.
Он предупреждающе приподнял палец и провел другой рукой по своему маузеру.
— Если кто спросит, отвечай, что это был какой-то бродяга. Я ясно выразился?
Она испуганно кивнула и захлопнула дверь. Сон с нее как рукой сняло.
Он вернулся в седло, внезапно осознав, что время уже далеко за полночь. Послав коня в галоп, он быстро добрался до Эденвилля, где без труда обнаружил описанный служанкой дом. Жилые дома в этом поселке тесно прижимались друг к другу, загоны для домашней птицы прилегали прямо к ним, а так же рядом ютилась пара соломенных хижин, наспех сделанных по примеру тех, что строили на северо-западе. Дом Молоя, единственный из всех, был построен из светлого камня. Он постучал.
Фельдкорнет Молой открыл дверь, и Писториус мгновенно осознал две вещи: первая заключалась в том, что, судя по выражению его глаз и лица, Молой знал что-то о той гнусной истории, что произошла с бурским офицером и женщиной по имени Сиела Педи, а вторая, что он — Писториус, находился сейчас на его территории.
Стены небольшою дома были выкрашены в зеленый цвет, и Писториус не ожидал увидеть, что он был вполне неплохо обставлен. Сиела сидела за столом возле мерцающей свечи. Она выглядела так, словно избавилась от какой-то тяжелой ноши, тяготившей ее, или, может быть, это Писториусу только показалось.
Пару секунд все трое обменивались взглядами. В комнате повисло тяжелое молчание: женщина за столом, со свечой, отбрасывающей ее огромную тень на стену, чернокожий фельдкорнет, замерший, все еще держась за ручку двери, и рыжебородый Писториус, чувствующий себя нарушителем спокойствия.
— Сиела, я хочу поговорить с тобой.
— Что ж, говори, — ответила девушка, и он не увидел ни гнева, ни страха в ее глазах.
Она просто сидела на своем месте, возможно, слишком утомленная и истощенная всеми теми ужасами, которые ей пришлось пережить после того, как ее похитили.
— Мы можем побеседовать наедине?
Дом был слишком маленький, и потому все трое понимали, что единственная возможность для приватной беседы была только снаружи. Молой отступил в сторону, пропуская Сиелу.
В такой ранний час темнеющая громада горы выделялась на фоне ночного неба.
Молой вернулся внутрь и закрыл дверь. Двое остановились возле лошади Писториуса. Сиела выжидающе скрестила руки на груди.
— Сиела, я думаю, что нашему каравану стоит сейчас затаиться здесь на какое-то время.
Она кивнула, но ничего не ответила.
— Я могу устроить тебя на работу в дом Меерласта Берга. В кухонной пристройке…
Она резко подняла на него глаза.
— Нет!
— Я предлагаю тебе возможность получить достойную работу и жилье, а ты…
— Я остаюсь здесь.
Она была намерена твердо стоять на своем.
— Сиела… — он придвинулся ближе.
— Разве того, что ты получил, недостаточно?
— Сиела… я…
Она посмотрела ему в глаза.
— Я знаю, что ты спас меня от множества несчастий и невзгод в первый раз. И позволь мне сказать: несмотря на то, что ты все это заварил, ты всегда вел себя достойнее остальных. Эти… эти… псы!..
— Сиела.
Лай бешеной стаи разносился на много миль вокруг. Внезапно раздался выстрел. Кто-то пытался прогнать мародеров из своего курятника: они услышали куриное квохтанье, а потом звук захлопывающейся на железную задвижку двери.
— И я знаю, — добавила она тихо, отвернувшись от него, — что у тебя ко мне есть… чувства.
— Чувства?
— Да.
Она все еще стояла, повернувшись к нему спиной.
— Да… чувства к этой чернокожей девушке.
Фельдкорнет Писториус заглянул в самую глубину своей души. Нет. Он подумал, нет, я ничего не чувствую. Я не должен ничего чувствовать, потому что у меня есть другие обязательства: у меня впереди другая жизнь. Я должен покончить с этим делом, раз и навсегда. Все должно закончиться здесь и сейчас.
— Если ты хоть словом обмолвишься кому-нибудь, — сказал он, и его слова обрушились на ее плечи, словно удары кнута, — о том, что произошло по дороге, я пристрелю тебя, как собаку, а потому вложу пару монет в твою мертвую руку. Я имею полномочия казнить любого, кто посмеет украсть казенные деньги.
Он поднял глаза на черный силуэт горы. Господи, дай мне силы.
— И скажи Молою, что это касается его в той же степени. Я не знаю, что ты ему успела наболтать, но я вижу, что он что-то знает. Скажи ему, что Рыжебородый пристрелит его, как помойного пса. И ему тоже достанется немного золота. Посмертно.
Сиела Педи осталась стоять одна, в то время как мужчина оседлал своего коня и галопом умчался в ночь. Затем дверь открылась, и Молой отвел ее внутрь дома. Он чувствовал, что с ней произошло что-то ужасное, но и представить себе не мог, что это было еще хуже, чем все то, через что ей пришлось пройти.
Он приготовил ей кофе, в то время как Писториус бешено гнал коня через поля.
Черный жеребец пронесся сквозь сон Инджи Фридландер, пока она спала в своей кровати. Она не знала, откуда взялся этот конь и куда направлялся, она не узнала всадника с его пылающей рыжей бородой, но копыта так страшно грохотали во сне, что она проснулась в холодном поту.
Это был сон, подумала она, сон о лошадях и чем-то ужасно страшном. И о других животных тоже. Мужчина и женщина, да, и любовь, которая не смеет быть названной по имени, извращенная, искалеченная любовь. Трагическая любовь, потерянная, вызванная обстоятельствами и одиночеством, и уничтоженная ими же.
Она встала с кровати, не в силах снова заснуть, и подошла к окну, сложив руки на груди.
Она вгляделась в ночное небо и метеор, вспыхнув в темноте, рассыпался по черному покрывалу дождем из мерцающих искр.
Похоже на перо страуса, подумала она. Но все исчезло так же быстро, как и появилось.
Я обязательно докопаюсь до правды, подумала Инджи, а также пойму, какое я имею отношение ко всей этой истории. Почему у меня такое чувство, будто бы события давних лет разворачиваются передо мной в данный момент, словно они имеют какое то особенное, тайное значение для меня и для всех, кто меня окружает?
Может быть, призраки прошлого не могут оставить эти места в покое, потому что никто так и не разобрался до конца в том, что же на самом деле произошло?
Возможно, то, что так и осталось незавершенным в прошлом, теперь упрямо пытается возродиться в настоящем? Этот город до отказа набит страданиями, жестокостью и жадностью, его отравляют сплетни и кровосмешение, и в то же время столько всего остается невысказанным и неясным.
Каждый день жара накрывает эти улицы, фермы и небольшие хижины полыхающим покрывалом, все те же голуби воркуют в ветках деревьев, и все те же камни лежат, раскаленные солнцем. Такое чувство, будто бы все здесь ничуть не изменилось с тех пор, как произошла история с черным возом, и останется таким же монотонным еще множество лет. Но под кажущимся спокойствием и обыденностью бурлит энергия подавленных воспоминаний и печалей.
Я должна снова начать рисовать, подумала Инджи, снова проваливаясь в сон.
Ее правая нога дернулась, пока она спала, и конь Писториуса ощутил каблук всадника на своем боку. Писториус без труда обнаружил то место, где он оставил повозку. Его товарищ спал, прикрыв шляпой глаза, а лошадь щипала траву неподалеку.
— Хаки! — гаркнул Писториус, бедняга испортил воздух с перепугу, но принял боевую позицию — маузер наизготовку, быстрее молнии.
— Слезайте с лошади, фельдкорнет! — вскрикнул парень, все еще в полусне. — Они подхватят вас там, наверху!
Пока они ехали в темноте, Писториус пристально искал глазами приметы, по которым можно было бы запомнить дорогу. Опыт подсказывал ему, что силуэт скалистого холма, который ты запомнил ночью, может выглядеть совсем иначе при дневном свете, но он так же был способен представить себе, как будет выглядеть ночной пейзаж днем.
Он присматривался к деревьям, но понимал, что деревья высыхают или их можно срубить, так что он обратил свой взгляд к суровым скалистым выступам и к высохшему несколько столетий назад ложу реки, к виднеющемуся вдалеке гребню горы.
Они добрались до верхушки холма, возвышающегося над черным возом. Лунный свет блестел на стременах, ружейных стволах и призрачных рогах волов, впряженных в воз. Фельдкорнет Писториус знал, что сейчас он проводит большим пальцем руки по острому, точно бритва, краю клинка.
Когда Инджи проснулась утром и откинула в стороны занавески, стая шумных черных скворцов пронеслась над Дростди по пути к адвокатской конторе Писториуса. Дурные птицы, подумала она, и повернулась к зеркалу, чтоб расчесать волосы.
Тени, тени, говорили йерсонендцы про Перьевой Дворец Меерласта Берга, про дом с подвалами и башенками на той стороне железной дороги. Нет, речь шла не о скворцах, которые иногда испуганно взлетали в сумерки из камышей, подобные обрывкам траурной ткани, хлопая и хлопая крыльями и облетая с ветром дом, словно ждали, что кто-нибудь из него выйдет. Они говорили о больших тенях под дубами. Они говорили, чаще всего полушепотом, о том, что никто больше не живет в доме, лишь тени.
Да, мертвые давно исчезли, но тени их все еще обходили дом, занимаясь ежедневными делами. По утрам можно было увидеть тень, торопливо идущую через двор к колодцу. Нельзя было увидеть, как вращается ворот, или как опускается в колодец ведро, или услышать жалобный скрип ворота, но можно было увидеть, как кто-то трудится, и увидеть тень ведра, и то, как выплескивается в пыль вода из полного ведра по дороге в дом, да только капли не падали на землю.
Можно было рано утром увидеть тень дымка из кухонной трубы, то, как он, подобно гусенице, ползет над крышей, а вот сам дым нельзя было ни увидеть, ни унюхать. А потом, когда наступал час дневной работы, на веранду косо падала тень высокого мужчины, и тень шляпы с плюмажем из страусиных перьев маячила на стене. Перья плыли вниз по ступенькам, плыли через сад, вокруг конюшен, где тени лошадей били копытами в гладко утоптанную землю, и конюхи подобострастно кланялись, когда крупный мужчина на деревянной ноге направлялся к ним.
И можно было увидеть тень лошади с единственным стременем; второе было привязано к седлу, потому что этому мужчине пришлось научиться ездить верхом с одной ногой. И все-таки он оставался одним из лучших наездников округа, и можно было услышать, пусть только в воображении, как грохочут, удаляясь, лошадиные копыта. Потом можно было увидеть тень пара на стенах роскошной старой ванной комнаты, воды, хлещущей из кранов, а в спальне — тень прекрасной женщины, встающей с постели; на пол соскальзывают простыни, а женщина скользит вдоль стен. Виден халат, свернувшийся на полу в собственную тень, как что-то, тонущее в темной воде; видно, как лучи раннего утреннего солнца словно выгравировали женщину на стене, а она кладет руку на край ванны и наклоняется, чтобы размешать воду.
Видно, как качнулась ее грудь; видна стройная шея, на которой так гордо сидит голова; а дальше, на дороге, лошадь поворачивает назад. Мужчина спешит обратно, вверх по ступенькам веранды, и вот уже его тень в комнате, рядом с тенью женщины в ванне. Видно, как он бросает на пол куртку, и тень куртки парит, как птица, и опускается вниз, и видно, как женщина поднимается из ванны, мокрая и чувственная. Видно, как его шляпа дугой летит на пол, и приходится отвести в сторону глаза от теней, потянувшихся друг к другу, неспешно, нежно и страстно.
Приходится смотреть в сторону, потому что слишком больно представлять себе самые прекрасные моменты из жизни умерших, слишком горько и мучительно сознавать, что их уже нет, что этот мужчина, чью потребность в величественных жестах так хорошо понимала Ирэн Лэмпэк, уже никогда не погладит ее по лицу, и что она уже никогда не проведет рукой по его сильной спине и не найдет с ним утешения.
— Нет, я никогда не хожу туда, — сказал Джонти Инджи, — но если тебе любопытно, я дам тебе ключ от парадной двери. Только будь осторожна, — и в его глазах зажегся лукавый огонек, — говорят, что тени хватают тебя за локти, волокут по коридору и так грубо швыряют с веранды, что по ступенькам катишься кувырком.
— Ах! — Инджи передернулась и пригладила волосы, сегодня собранные в деловой пучок.
— Я не хочу совать нос в их жизни.
— Чьи?
— Деда Меерласта и бабушки Ирэн.
— Что ты имеешь в виду?
— Я хочу сказать, что они продолжают жить в том старом доме. Они все еще создают свои шляпы на листах бумаги, прикрепленные к мольбертам, и она все еще прикалывает булавками ткани на деревянные манекены. Сходи посмотри, убедись сама. Маленькие капли крови, когда она уколет палец, все еще пятнают деревянные полы перед гипсовыми манекенами, которые там стоят. Сходи и посмотри. Этот дом — музей стиля и стремлений их времени. Только будь осторожна. — И он снова ухмыльнулся, глядя на Инджи. — Там живет страус с брюхом, набитым монетами Крюгера, и он глядит в оба. Здоровый самец, его перья используют исключительно для шляп, предназначенных королевским семьям в Европе. А характер у него, как у раненого буйвола. Он подкрадывается к тебе… — Джонти склонился над Инджи, и от его голоса она покрылась гусиной кожей. — Он подкрадывается к тебе, тихий, как смерть.
Инджи засмеялась и снова пригладила волосы.
— Ой, хватит! — сказала она, как говорила всегда, если начинала нервничать.
— Туда регулярно ходит только один человек — Гвен Вилье, потому что…
— Женщина без лица! — вскрикнула Инджи и обхватила себя руками.
— Да. Гвен Писториус назвали в честь прабабки, Гвен Вилье. Говорят, что на эскизах модных шляп, которые бабушка Ирэн Лэмпэк рисовала с Гвен Вилье, у нее одно лицо с Гвен Писториус. Они просто близнецы, только разделенные временем. Гвен Вилье работала в ателье Ирэн Лэмпэк, сначала швеей, потом бухгалтером, но однажды Ирэн с Меерластом обратили внимание на ее профиль, волосы и красивую стройную шею. И тогда они взяли ее манекенщицей, демонстрировать шляпы с перьями. Гвен часто ездила с ними в Лондон, Париж, Милан. Бабушка Ирэн была одним из ведущих модельеров своего времени.
— А что женщина без лица ищет в старом доме?
— Может, она ходит туда за советом от прабабки Гвен, — ответил Джонти.
— Ой, да ладно! — скептически бросила Инджи: она наслушалась и других объяснений о женщине без лица. — Зачем это ей нужны советы? Что случилось с Гвен Писториус?
Джонти потер глаза.
— Ну, это же только слухи. Ты же знаешь, как люди в этом городишке любят сплетничать.
— И?
Он встал и дружелюбно улыбнулся.
— Говорят, если она выходит на солнце, ее профиль отбрасывает тень. Однако увидеть его можно только таким образом. Ее лицо утратило все черты.
— И что это значит, — тихо спросила Инджи, — утратить черты?
— Не знаю, — отозвался Джонти. — Как можно это узнать?
— Я… — Инджи встала, внезапно замерзнув.
— Пойдем. — Джонти шагнул вперед. — Я дам тебе ключ, и ты сходишь туда сама.
— Нет! — Она вскрикнула, как испуганная птица, вылетевшая из клетки.
— Да что случилось? — Он уже шел в дом за ключом, но тут остановился.
— Я… я… — заикалась Инджи.
— Что?
— Я не очень-то лажу с тенями.
— Ты же художница! Ты просто должна сходить и посмотреть. Потому что пока не научишься работать с тенями, не сумеешь работать и со светом.
Инджи решила на первый раз взять с собой в Перьевой Дворец Марио — человека, чей взор всегда обращен внутрь, чьи уши слышат только собственные мысли, того, кто боролся с ангелом, того, кто кормит попугаев, человека с камнем, вросшим в левую ладонь.
Она также взяла альбом для набросков и карандаши, лежавшие глубоко в сумке — на самом дне. В Кейптауне, в своем коттедже на склоне Пика Дьявола, она закончила сборы для поездки в Йерсоненд и уже хотела выйти из дома, но что-то заставило ее задержаться на пороге. Инджи вернулась, понимая, что едет в Кару, где дуют буйные ветра, вытащила несколько вещей, положила на дно рисовальные принадлежности, а уже сверху — одежду. Прошло не меньше трех лет с тех пор, как она делала наброски или рисовала, потому что работа в галерее и интересе к другим художникам поглотили ее собственное вдохновение. Может, стоит начать с набросков, думала Инджи. Начать с тонких, робких линий, заставить карандаш слушаться. Богатство масляных красок придет потом — когда-нибудь она сможет писать экстравагантные холсты, нужно только избавиться от сознательной сдержанности юности и высвободить ту энергию, что бурлит внутри.
А может быть, думала Инджи, может быть стоит начать с холстов, к которым я действительно стремлюсь, с недоговоренных картин, где и краски, и текстура под контролем, в них заключена сдержанная энергия, но увидеть ее можно, только если внимательно вглядываться. Холсты не для тех людей, что мечутся от с одной картины к другой, а для тех, кто готов задержаться, вернуться и посмотреть свежим взглядом. Может быть, позже, думала Инджи, втирая лосьон для загара в уже загоревшие руки, может быть, позже.
Она посмотрелась в зеркало и подумала: а ты нечто между торговцем искусством вразнос и детективом, Инджи Фридландер. Может, ты и не получишь Спотыкающегося Водяного для фойе парламента, зато есть еще повозка, полная золота.
Инджи все сильнее ощущала, что Йерсоненд освободил что-то в ней самой. Да, она начинала ощущать собственные узоры и образы. Она может лепить, может рисовать. И любопытство к тому, что здесь когда-то произошло — это любопытство к многогранности, зреющей во мне, думала Инджи: все то, что делает ее невыносимой, требовательной (если верить родственникам и друзьям); все то, что делает ее человечной, голодной, жадной к жизни.
Может, в моей жизни тоже есть какая-то тайна, думала она, хватая щетку и начиная издеваться над волосами, которые уже расчесывала. Может быть, я все время ищу свои собственные черты, как та женщина без лица. Все энергичнее работая щеткой, она думала: я распутаю эту историю и возьму из нее все то, что так важно для меня. Я найду собственное золото — может, вовсе и не монеты Крюгера, а что-то куда более ценное; мои особенности, мое видение мира.
Инджи проверила, лежит ли в рюкзаке ключ, который дал ей Джонти — тяжелый чугунный ключ, украшенный рисунком страусиного пера. Потом села на кровать и задумалась: а готова ли я к тому, что может ждать меня там? К старому дому со ставнями, большими деревьями и тишиной? К теням умерших, что скользят по лужайке, как цесарка? Она решительно положила щетку, закинула рюкзак на спину и вышла из комнаты. Генерал стоял в коридоре с компасом в руке.
— Опять уходите? — поинтересовался он. Инджи заметила, что спал он плохо. На нем были длинные панталоны, белый жилет и расстегнутый мундир с погонами.
— Я беру с собой Марио Сальвиати.
— Счастливчик.
В его голосе явно слышалась насмешка.
— Ему необходимо выходить из дома. Он здесь угасает.
— Мисс Фридландер, — произнес генерал, — мы все угасаем, причем одни быстрее других.
— Я тороплюсь, генерал. — Она вырвалась из его дыхания, из его глаз, но его тень упала на нее. Инджи поспешно пробежала через кухню, где матушка обсуждала с поварихой дневное меню.
— Вы едите дикобраза? — спросила Матушка Тальяард, но Инджи уже пробежала мимо.
— В другой раз, Матушка, — крикнула она и побежала к Немому Итальяшке, сидевшему у фонтана, опустив в воду руку. Рыбка кой ласкалась о его пальцы. Инджи осторожно подошла к старику и немного постояла неподвижно, чтобы он уловил ее запах.
Старик повернул голову. Инджи медленно подошла к нему. Она вспомнила его губы, как губы младенца, на своей груди. Она взяла старика за левую руку и потянула вверх. Оба пса, Александр и Стелла, тут же присоединились к ним, а попугаи с пронзительными криками запрыгали в клетке с одной жердочки на другую. Павлины затрясли длинными хвостами, и водопад глаз пролился вниз с виноградных лоз.
Но Инджи ни на что не обратила внимания — ни на генерала с матушкой, стоявших в кухонной двери, ни на вздохи женщины без лица в задней комнате, вздохи, шелестевшие в винограде, как ветер.
Она свистнула обоим датским догам и повела старика в ворота, засмеявшись, когда он побежал вслед за ней сквозь водяную пыль разбрызгивателей. Она чувствовала аромат роз, и трав, и дубов, и знала, что он тоже чувствует эти запахи. Ворковали голуби, уже разнежившиеся под теплым солнышком. Инджи видела, как сквозь листву деревьев пробиваются солнечные лучи.
Собаки удивились, когда Инджи отклонилась от привычного маршрута. Они привыкли проходить сначала мимо Маленьких Ручек, потом мимо Запруды Лэмпэк, потом пройти мимо Жирафьего Угла и дальше на Дорогу Изгнания. Дальше они обычно заглядывали в магазин и шли мимо школьного двора со всеми его запахами, частенько возвращаясь к запруде, чтобы весело поплескаться там; Инджи иногда стягивала с себя майку и джинсы, демонстрировала бикини и присоединялась к ним в воде. Псы удивлялись также, что она спешит и в ней чувствуется какая-то цель.
Сердце Немого Итальяшки сильно колотилось из-за пробежки под разбрызгивателями, из-за того, что капли воды щекотали его кожу, а солнце ее пригревало, от запаха волос Инджи, ее дезодоранта и пота, от запаха мокрых псов, земли и роз. Он понимал, что позволяет увлечь себя неизвестно куда, но он заблудился в запахах и движении тел. Ритм движения передавался ему через ладонь Инджи, она то тянула, то расслаблялась, снова нетерпеливо дергала, потом начинала поддразнивать; ее бедро ударялось о его, он чувствовал ее жар и молодость, он чувствовал вибрацию ее ног на дороге и ее торопливость.
Движение, понимал он, это мое шестое чувство, да только этого не понимают те, кто видит и слышит. Двигаясь и осознавая то, что вокруг тебя, ощущаешь ритм и пространство, расстояние и ограничения. Вот почему он получал такое удовольствие от этой ароматной женщины. Он не имел ни малейшего представления о том, кто она такая. Он просто чувствовал, как она тянет его за руку и вспоминал ее грудь в своих губах через ткань ночной рубашки и мыльный запах ее тела. А она редко оставалась неподвижной, непрестанно гладила, или трогала, или наблюдала.
Шагая рядом со стариком, Инджи не могла забыть слов Джонти Джека; «Пока не научишься работать с тенями, не сумеешь работать и со светом».
Мне придется противостоять моим собственным теням, поняла она вдруг, и только после этого я снова смогу работать со светом. А мужчина рядом, тот, что видишь лишь ночь и слышит лишь безмолвие? Есть ли в его жизни различие между звуками и тишиной, между тенью и светом? Или для него все это — едино? Прошел ли он уже ту грань, после которой отличия не Имеют больше значения?
Она шла все быстрее, не обращая внимания на любопытствующих работников приусадебных участков, которые глазели на нее, на старика и на собак. Они повернули на дорогу, по которой Инджи еще не ходила, по которой вообще почти никто не ходил. После дождя, подумала Инджи, по этой дороге еще никто не шел и не ехал. Это та часть Йерсоненда, которую люди избегают — из страха и суеверия, как предупредил ее Джонти. И теперь она чувствовала это и радовалась, что с ней две собаки и Немой Итальяшка.
Извилистая подъездная дорожка к дому Меерласта была с двух сторон обрамлена пальмами. Их листья шелестели друг о друга под легким ветерком. Похоже, Немой Итальяшка ощутил шорох листьев, потому что придвинулся ближе к Инджи. Они прошли последний поворот, и Инджи увидела внушительный дом с верандами и ставнями; стайка цесарок, черных от падавших на них теней, скользнула в высокую траву.
Еще тени отступали за углы дома, скользили в щели полуразрушенной стены сада, окутывали собой стволы деревьев. Шерсть на спинах собак встала дыбом, они с лаем кинулись вперед, хватая зубами воздух и запахи, слишком тонких для того, чтобы Инджи смогла их уловить, но заставивших Немого Итальяшку поднять вверх лицо.
Они вступили на веранду; ключ показался Инджи очень тяжелым. Она толкнула дверь; из нее заструилась прохлада. Инджи взяла Немого Итальяшку за локоть и свистнула собакам. Они пошли за ней очень осторожно, старательно принюхиваясь на пороге.
И они вошли внутрь. В холле стояли высокие старинные часы, их стрелки показывали семь. Большое зеркало в позолоченной раме. В зеркале, наверное, хранятся образы всех тех, кто когда-либо стоял перед ним или проходил мимо, мелькнуло в голове у Инджи. Каждый жест Ирэн Лэмпэк, каждое движение Меерласта Берга, каждый нерешительный или уверенный взгляд маленького Карела отпечатались в нем. Ибо образ возникает в зеркале, чтобы исчезнуть, как и камень исчезает в воде, пробив поверхность. И как камень лежит на дне и ждет, так и все то, что видело зеркало, лежит в его глубине.
Из холла вела дверь в большую комнату — Перьевую Студию, как называли ее в те прошедшие времена. В ней стояли большие чертежные столы со все еще прикрепленными к ним рисунками моделей Меерласта и Ирэн Лэмпэк, сделанными элегантными чернильными штрихами. Инджи наклонилась и прочитала слова, написанные витиеватым готическим почерком: «Ирэн, дорогая, прочти и скажи мне, что ты об этом думаешь. Написано в спешке…»
Пришлось приблизить лицо к бумаге, чтобы расшифровать выцветшие чернила. «Осень уже почти настигла нас. Очень скоро мы начнем чувствовать себя неуютно в летних, легких-как-воздух нарядах. Самые разумные из нас уже проверяют свои гардеробы, смотрят, что еще можно носить, а что следует заменить чем-нибудь новым. Бесспорно, это очень серьезное и сложное время нашей жизни: выбор нового гардероба. На первой фотографии вы видите элегантную маленькую шляпку, просто и со вкусом обрамленную перьями. Короткая вуаль, не закрывающая рта…» На этом надпись обрывалась. Внизу была приписка: «Не забудь: заплатить конюхам в пятницу».
Инджи осмотрелась. Сквозь щели в закрытых ставнях пробивался свет, вокруг в сумерках стояли манекены. Они были в шляпах, перья на головах без лиц слегка колыхались под действием ветерка, дующего в открытую парадную дверь. Инджи посмотрела на гипсовые манекены, на разбросанные булавки у ног одного из них. Она наклонилась, чтобы поднять их, но они прилипли к полу — то ли из-за приржавели, то ли застыли в окаменевшей пыли.
Тут Инджи сообразила, что Марио Сальвиати нет рядом с ней.
— Марио! — закричала она. Прибежали оба пса. Инджи пересекла сумрачный холл и нашла старика в другой большой комнате, где на полках лежали ряды шляп всех фасонов и размеров. Он сидел, скрестив ноги, на полу, и поглаживал свою руку длинным страусиным пером. Инджи подошла к нему вплотную, но он был так поглощен своим занятием, что не заметил ее. Ей кажется или на его губах действительно играет легкая улыбка? Инджи наклонилась ниже и стала завороженно смотреть, как перо движется по коричневой руке, а потом, когда старик повернул руку, по нежной бледной коже, по венам на запястьях, по коже ладони, по камню, вросшему в ладонь, потом начало щекотать между пальцами…
Она стояла очень близко, и ее запах накрыл Марио Сальвиати. Он тут же прекратил свое занятие и протянул ей перо. Это была первая инициатива со стороны Немого Итальяшки. До сих пор он всегда позволял ей вести себя за собой. Инджи взяла перо и стала щекотать его по лицу. Она сидела рядом и проводила пером по его носу, по губам, по бровям, по морщинистым векам.
Вокруг них на полках лежали шляпы; каждая имела свое название, и под каждой была этикетка с аккуратной надписью каллиграфическим почерком: Ибис, Жиголо, Монтпелье. И здесь перья колыхались, как водоросли, попавшие в морское течение.
Тут собаки пришли в возбуждение. Инджи и Немой Итальяшка пошли за ними следом по дому. В столовой стоял огромный стол, накрытый на двадцать четыре человека: винные бокалы, тарелки, приборы и салфетки. В воздухе витал аромат свежезапеченной бараньей ноги, от которого рот наполнялся слюной. Инджи увидела, что Немой Итальяшка вскинул голову, а из пасти Александра потекла на пол слюна. Она с недоверием прислушивалась к звону приборов.
В панике схватила Инджи Немого Итальяшку за локоть и потащила его прочь из комнаты, дальше по коридору. Оба пса мчались за ними по пятам, потом вырвались вперед, буксуя на гладком деревянном полу, проехались по персидскому ковру, стукнулись своими большими задницами об пол, потом они все вместе, толкаясь и спотыкаясь, выбежали из парадной двери и бросились вниз по ступенькам. Когда они пробегали мимо зеркала в холле, их изображения медленно погрузились в него. На залитой солнцем лужайке они остановились, чтобы перевести дыхание.
Все еще задыхаясь, Инджи с изумлением уставилась на уголок рта Марио Сальвиати. Похоже, он снова научился улыбаться.
Капитан Вильям Гёрд сидел на походном стуле под дубом перед Перьевым Дворцом. Его стреноженная лошадь, а также лошадь его проводника Рогатки Ксэма паслись у него за спиной. Его столик для рисования был разложен, бутылочки с красками аккуратно стояли перед ним в ряд. Сильно пахло теплой травой кикуйю. Рогатка Ксэм сидел, прислонившись спиной к стволу дерева и надвинув шляпу на лицо.
Со стороны могло показаться, что он дремлет — капитан Гёрд именно так и думал, но Рогатка Ксэм провертел дырочку в шляпе, сквозь которую и смотрел на мир. Он, забавляясь, смотрел, как бедняжка капитан Гёрд то и дело почесывает свой задний проход в уверенности, что его никто не видит. Его панталоны уже были заляпаны многочисленными красными и желтыми отпечатками пальцев, но Рогатка Ксэм помалкивал об этом, хотя и решил, что его хозяин и повелитель со спины напоминает разноцветного бойцового петуха.
Тот день они начали, лазая по пещере в Горе Немыслимой, потому что Гёрд хотел скопировать синего страуса. Это был один из самых странных рисунков бушменов, какой они когда-либо встречали; Рогатка Ксэм отвел туда капитана, потому что знал об этом рисунке. Еще ребенком ему рассказывали, что это работа одного из его предков. Потом они отвели лошадей напиться и поехали к Перьевому Дворцу. Пока Инджи и Немой Итальяшка с собаками брели к дому, они стреножили лошадей. Когда Инджи с тяжелым ключом в руке замешкалась на веранде, капитан Гёрд решил нарисовать ее и собак.
Именно этим он и занимался сейчас, когда Инджи и Немой Итальяшка нерешительно стояли под дубами после своего бегства из дома, а датские доги бегали, принюхиваясь, вокруг Гёрда, и Александр поднял ногу на дерево, под которым сидел Рогатка Ксэм.
Капитан Гёрд любил рисовать животных и был склонен немного преувеличивать ради публики в Англии. Поэтому жираф всегда был чуть выше, чем на самом деле, у носорога иногда появлялось четыре рога, а набросок слона с двумя хоботами стал в Лондоне знаменитым — и его купили во дворец.
Он представил этот рисунок, как набросок с вида, найденного между реками Берг и Гэриеп. А когда капитан Гёрд рисовал людей — копировал ли он рисунки бушменов или сам рисовал портреты кои-кои и кхоса — он подчеркивал груди и ягодицы женщин, мускулы мужчин, удлинял копья и увеличивал гениталии.
Именно это он делал сейчас и с Инджи. Ее флорентийский носик приобрел размеры римского, волосы ее развевал сильнейший ветер, хорошенькие губки сделались вызывающе красными, а небольшие грудки, нахально прижимающиеся к майке, возвещали о ее сексуальности. Оба пса, Александр и Стелла, стали чудовищами ростом едва ли не до плеча Инджи. Немой Итальяшка превратился в неуклюжую человекообразную обезьяну, орангутанга, нависшего над Инджи в слепой, примитивной похоти.
Я превзошел сам себя, думал капитан Гёрд, почесывая задницу, а Рогатка Ксэм ухмыльнулся под шляпой. Он уже точно знал, куда вести капитана дальше, что ему показать и как использовать его жадный на экзотику взгляд.
Этим же вечером у костра он попотчует капитана невероятными историями о синих бушменах и кораблекрушениях, о беглых рабах и неизвестных королевствах, где золота так же много, как гравия, и после всего этого бедняжке капитану, лежащему под овечьей шкурой, будут сниться яркие сны, а утром он станет жаловаться, что краски у него кончаются, что нужно попросить странников, идущих на юг, привезти побольше разноцветных чернил, он будет горевать о том, что бумаги почти совсем не осталось, а грозы уничтожили некоторые из его рисунков.
Инджи было стыдно за трусливое бегство из Перьевого Дворца. До нее уже дошло, что Немой Итальяшка точно знал, где они находились — старик узнал ритм ступенек, ощущение тяжелой двери и запах тканей и страусиных перьев. Для него это была знакомая территория, поэтому он самостоятельно нашел дорогу в комнату со шляпами. А несчастные псы, уже запуганные непредсказуемым поведением матушки, стонами раненых невидимок в коридорах Дростди, и женщиной без лица, и визитами человека в перьях? Они, конечно, поддались панике и дали деру, когда она побежала. Кто их за это обвинит?
И все-таки Инджи не покидало ощущение, что за ее позором наблюдали не только датские доги и старый итальянец: за ней следил еще кто-то. Она предположила, что это был Меерласт Берг, который все еще бродит вокруг и сейчас смотрит на нее, ухмыляясь. Она не знала, что ее, художницу, сейчас врисовывал в ландшафт этого мира другой художник; она не знала, что он придал ей ту же здоровую энергию, которой заряжал свои рисунки антилоп и хищников; она не знала, что Вильям Гёрд, ее предшественник в мире искусства, своим рисунком создает для нее место в здешнем ландшафте — место, которое сделает ее постоянной обитательницей Йерсоненда.
Это общество с поразительным количеством художников, думала Инджи, вспоминая красивые шляпы, созданные Ирэн Лэмпэк, и восхитительные наброски, сделанные витиеватыми линиями пера Меерласта, и маленьких, припавших к земле охотников с луками и стрелами, и животных, которых можно будет увидеть на стенах засыпанной пещеры, если ее когда-нибудь раскопают.
А еще есть Джонти Джек со своим Спотыкающимся Водяным, который якобы чудесным образом вырос из земли. И Марио Сальвиати, создавший статую Пресвятой Девы Марии. И исследователь, сидевший на месте, известном сейчас, как Жирафий Уголок, и нарисовавший там набросок жирафа, который сейчас висит во дворце в Англии. И даже Испарившийся Карел, чей каменный канал сейчас следовало считать искусством, так красиво и симметрично врезанный в ландшафт, так лирично вьющийся вокруг холмов, так яростно восходящий на вершину Горы Немыслимой…
Она постепенно узнавала все больше об этой впечатляющей паре, Меерласте и Ирэн, о мужчине с набором искусственных ног, которые он привинчивал в зависимости от ситуации, и женщине, купавшейся по воскресеньям в запруде у плотины, чем вызывала такие эмоции, что люди до сих пор говорили об этом.
Казалось, что чем дольше Инджи здесь живет, тем больше притягивает к себе рассказов; теперь уже не требовалось задавать много вопросов, потому что каждый, с кем она сталкивалась, готов был ей что-нибудь рассказать.
Лавочник, дальний родственник Джонти Джека, оставлял за кассой свою помощницу, а сам перегибался через прилавок, плотно соединял кончики всех десяти пальцев, словно удерживая свою байку в клетке, и рассказывал ей про Меерласта, который, наплевав на все добрые советы, завел страусиную ферму. В нем текла кровь гугенотов, неуправляемая, но созидательная; он был человеком, всегда хотевшим путешествовать все дальше, убить все более крупную дичь.
— Эффектный, — говорил лавочник Инджи, — и обладал деловым нюхом. — Он потер указательный и большой пальцы, и Инджи услышала, как поскрипывает кожа. — Человек, решивший на ферме заниматься дамской модой! Представляете? Так немыслимо, что город от изумления вскинул вверх руки. — Лавочник наклонился еще ближе к Инджи и поджал губы. — И отвращения. — Он триумфально распрямился и прижал ладони к прилавку, широко расставив руки. — Мода — это причуда, говорят люди, и здесь, в Йерсоненде, никто не обращает внимания на капризы портных. Но этот Меерласт родился для великих времен. Экс-цен-трич-ный. — Лавочник опять свел вместе кончики пальцев. Инджи смотрела, как солнечный луч скользит по темному магазину, и в нем пляшет мучная пыль.
— И вовсе не те модные вещи, которые можно продавать в моем магазине. Не-ет, он думал широко и действовал широко — такой уж он был, Меерласт Берг. Париж, Лондон — только такой уровень.
Инджи снова посмотрела на его руки. Я могла бы это нарисовать, подумала она, этот маленький собор из пальцев старого человека, непреклонные, алчные глазки, спрятавшиеся за ним, полумрак и жестяные консервные банки за его спиной, старую кассу и солнечные лучи, поднимающиеся вверх, к крыше, как крохотные лестницы.
— Я… — начала было она, и вдруг почувствовала себя так, словно собралась выдать величайшую тайну.
— Ну, и… эта его, китаеза, — продолжал между тем лавочник, чуть понизив голос на последних двух словах и широко распахивая глаза. Он доверительно облокотился на локти. — Красавица, между прочим, необыкновенная. — И с триумфом, словно это была кульминация его рассказа, он выпрямился и провел руками по своему белому переднику, будто вытирал пот с ладоней.
— Я… — снова начала Инджи.
— Сначала, когда люди услышали, что Меерласт везет домой желтую женщину — о! Вы бы их послушали! Но потом, когда они ее увидели! Попрятались назад в свои панцири, что черепахи. Потому что у нее был сталь. Понимаете, наш народ понятия не имел о том, что такое стиль. Для них стиль — это гнедой жеребец на выставке. Но Меерласт сказал: «Вот вы увидите, что у нее есть стиль». И когда она сюда приехала, ну, клянусь Богом, она вышла из кареты, что всегда здесь останавливалась, прямо тут, между магазином и адвокатами Писториусами, и выставила ногу из кареты… ну, тогда всем стало понятно, о чем говорил Меерласт. Стиль.
— Я…
— В такой шляпе на голове, и с таким страусиным пером на шляпе, и такими длинными ногами, и с такой высокой грудью — я прошу прощения, мисс Ландер, но у нас до сих пор говорят о ее осиной талии, и такими гордыми глазами посмотрела на горожан свысока. Говорили, будто бы она отпрыск восточных князей, и сразу видно было, что это правда.
Инджи набрала полную грудь воздуха.
— Собственно, я пришла спросить, нет ли у вас красок и кистей. — Слова вылетели у нее изо рта с такой скоростью, что она и сама их толком не расслышала.
— Масок?
— Красок!
— Красок? Что, старый генерал опять собрался красить Дростди? Да ведь только в прошлом году…
— Красок для рисования. Ну, вы понимаете… гм… красок для художника…
Лавочник опять уперся руками в прилавок.
— А, как Джонти Джек!
— Да, верно… Я…
— Так ведь он всегда все покупает в городе?
— Да, но это… для меня.
У него опять широко распахнулись глаза.
— Мисс Ландер! Вы тоже рисуете?
— Да, — вздохнула Инджи. — Да, я тоже художница.
Она смотрела на девушку за кассой. Та одной рукой считала мелочь, повернув к ним голову, и прислушивалась, навострив уши. Требовалось некоторое время, чтобы привыкнуть к запахам магазина, но потом странное сочетание муки, парафина, конфет и табака время от времени манило вас назад.
— Так вы хотите краски и кисть?
— Да, если бы вы могли заказать их из Кейптауна? Ведь поезд ходит ежедневно, да? …А по средам здесь проходит автобус от железной дороги…
— Это займет всего лишь день, мисси, — заверил он. — И ваши принадлежности будут здесь. Но чур я первый на картину. Она будет висеть здесь. Вон там.
Инджи посмотрела туда, куда он показывал — темный участок стены, чуть пониже банок с джемом и коробок со стиральным порошком.
— И что для вас нарисовать?
— Может, себя, мисси?
Лавочник со своим округлившимся брюшком, выпирающим из-под передника, неожиданно игриво вильнул бедрами, и Инджи заметила в его глазах нечто, не виденное ею раньше. Она не могла сказать, почему, но ей вдруг представилась блестящая ящерица, выползшая на камень и тут же соскользнувшая с него, исчезнув, словно ее там никогда и не было.
— О, в самом деле? — Она толкнула к нему через прилавок лист бумаги с заказом на масляные краски, кисти и холст. — Там есть телефон магазина в Кейптауне. Просто добавьте свой барыш и издержки. Пожалуйста, закажите именно то, что там написано.
Инджи развернулась и выбежала из магазина. Снаружи она почувствовала, что все на нее смотрят. Должно быть, они подслушали разговор и теперь смотрят на меня по-другому, сообразила она. Теперь они знают о том внутри меня, что должно выбраться наружу. Но почему меня это тревожит? Почему я так этого стыжусь?
Инджи храбро зашагала по улице, радуясь, несмотря на свое смущение, что идет без собак. Когда она прошла в ворота и ступила на тропу, ведущую к маленькому домишке Джонти Джека в Кейв Гордже, то объектив телескопа поймал ее.
Джонти низко наклонился и так настроил объектив, что одиноко шагавшая по тропе Инджи стала очень отчетливо видна. Поскольку линзы телескопа несколько искажали расстояние, ее движения выглядели странно замедленными, но очень четкими. Она приближалась, словно на гигантском киноэкране, встряхивала волосами, утирала пот со лба и размахивала руками.
Джонти оглянулся и посмотрел на свежепромасленного Спотыкающегося Водяного, блестевшего на солнце. Должно быть, она уже сходила в дом Меерласта, подумал он, и теперь смотрит на него, Джонти, совсем по-другому, зная о его деньгах — старых деньгах — и об открытых ему возможностях: он мог бы жить в своей родовой усадьбе, или продать ее и путешествовать, или купить себе дом на склонах Столовой Горы с прекрасным видом на море. Теперь она будет относиться ко мне по-другому, подумал он удовлетворенно, как к человеку, имеющему возможность выбора.
В тот же миг, как Инджи увидела его, она помахала рукой и крикнула:
— Сегодня я хочу услышать все о Меерласте Берге! Я собираюсь сидеть здесь до тех пор, пока ты мне все не расскажешь! — И расхохоталась, а Джонти поднял вверх руки, словно отмахиваясь от нее.
— Я предпочту запустить нового змея. — Он показал на ярко-желтого змея, прислоненного к стене.
— Нет. — Инджи решительно помотала головой. — Сегодня я должна услышать все о Меерласте. Какой дом! — Она показала на скульптуру. — Смотрю, Водяной сегодня сверкает, как живая рыба. Мы должны поговорить.
Джонти повернулся к телескопу.
— У тебя ушло двадцать минут, чтобы пройти отсюда, — он показал на объектив телескопа, — досюда, — показал на другой конец, с окуляром. Она начала было что-то говорить, но он поднял вверх палец. — Вот какое расстояние ты покрыла, верно? Отсюда досюда.
— Нет, — возразила Инджи. — Я шла по тропе, от ворот до тебя. Уж наверное ты не следил за мной все время?
— Я не шучу, — продолжал Джонти. — Слушай еще раз. Для меня ты прошла отсюда досюда. — И он снова показал на оба конца телескопа. — А для себя ты прошла вверх по тропе от самых ворот, под деревьями, и до меня.
— Ну и что? — неуверенно спросила Инджи.
— Это, мисс Фридландер, ваш урок на сегодня.
— Мой урок? — она рассмеялась и шутливо замахнулась на него.
— Да, — игриво ответствовал Джонти. — Я хочу научить тебя проявлять любопытство к правильным вещам.
— В самом деле?
— Да — потому что какой путь из двух был настоящим?
— Давай начнем с ангела, — сказала Инджи, когда они с Джонти уселись с кружками чая, глядя на Спотыкающегося Водяного.
— Это вроде как тотем, — заметил Джонти, показывая на скульптуру. — По ночам ангел приходит и сидит на Спотыкающемся Водяном. Посмотри на серые потеки дерьма на голове у Водяного. Он сидит там и дремлет, а с восходом солнца улетает прочь.
— Ох, ты просто невозможен, — вздохнула Инджи. — Ну как можно добиться от тебя хоть какого-нибудь смысла?
— Сегодня его было полно! — воскликнул Джонти. — Урок истины, кружка чая и…
— Вот ключ от Перьевого Дворца. — Инджи порылась в рюкзачке и протянула ему тяжелый ключ. — Я понимаю, почему ты не хочешь там жить.
— Слишком много теней, — согласился Джонти. — Ты на них наткнулась. Здесь ветер ежедневно сдувает все прочь, как свежее дыхание, из ущелья вниз, в город. Здесь нет никаких воспоминаний, и это самое главное.
Инджи сделала глоток.
— А теперь расскажи мне про Меерласта и Ирэн. Историю любви — вот что я хочу услышать. Не про войну, не про золото и не про перья, только про их любовь.
— Ага, — протянул Джонти и вытянул вперед ноги. — Она была принцессой, и Меерласт любил ее так страстно, что это смущало весь город. Он расхаживал везде, и шея у него была красной от страсти, он собирал цветы вдоль заборов приусадебных участков и нес их Ирэн Лэмпэк в Перьевой Дворец. Он засыпал ее подарками, он нанимал скрипачей, чтобы они играли для нее. Он нанимал художников, и они рисовали ее, и есть множество старинных фотографий, сделанных лучшими фотографами, работавшими в индустрии моды. Он был значительно старше, чем она, и, понимаешь, все это попахивало безумием: старый петух, влюбившийся отчаяннее, чем кто-либо когда-либо. Он светился любовью от макушки до пят, и люди говорили, что даже его деревянная нога была от страсти кроваво-красной!
Вообще-то сначала Меерласт влюбился в мир моды и нарядов. И вот из этого мира, словно по подиуму, Ирэн Лэмпэк и выскользнула к нему. Обожая ее, он обожал дух времени. Меерласт был одурманен своей эпохой, а Ирэн Лэмпэк олицетворяла ее. Стоит только взглянуть на ее фотографии.
Джонти подлил чая из небольшого жестяного чайника. Инджи обратила внимание, как изящно он держал чайную ложечку своей тяжелой рукой, сильными пальцами скульптора.
— Эта любовь, как и многие другие, расцвела на контрастах. Он был мужчиной величественных жестов; Ирэн была нежнее, более осторожной, можно даже сказать, замкнутой. Он был из Африки, она с Востока. Он был еще и европейцем — хотя в жилах его матери, Сары Бруин, текла кровь Молоев, Меерласт считал себя европейцем, мировым путешественником и потомком гугенотов со стороны отца, гугенота Вилье. Мать он считал второстепенной, робкую, как мышка, Сару Бруин, зачатую Вильямом Гёрдом, исследователем…
— И художником…
— Точно! От союза Вильяма Гёрда и дочери Энсина Молоя, уцелевшего после кораблекрушения, Титти Ксэм, женщины-бушменки, про чьих предков говорят, что они зимовали в пещере там, наверху, а потом направлялись на зеленые пастбища.
— Но Меерласт решил, что будет белым, он мог себе это позволить. С самого начала он мыслил широко, и когда появились страусы, пришел его корабль, если можно так выразиться.
Инджи кинула на Джонти пронзительный взгляд.
— А черная повозка, запряженная быками?
— Единственный трофей, который достался от нее моей семье — это горе. — Джонти ответил так грубо, что она вздрогнула. Он протянул руку и ласково прикоснулся к ней. — Извини. — И вздохнул. — Да, иногда по ночам, как говорят жители Эденвилля, все еще можно увидеть черную повозку, запряженную быками, по дороге в Кару Убийц. Она никогда не останавливается. В золоте заключена неугомонность, и оно никогда не приносит покоя.
— А дома моды?
Джонти негромко присвистнул.
— Трудно поверить, как производство дамских шляп, сначала такое скромное, можно сказать, хобби, внезапно выросло в большое дело. В те времена в Йерсоненд приезжал специальный поезд, чтобы забрать шляпы и перья. Иногда Меерласт с Ирэн больше времени проводили за океаном, чем здесь. Понимающие люди говорят, что они создали воплощение двадцатых годов — целая эпоха была создана в Перьевом Дворце.
— Здесь, в центре Кару!
Он засмеялся.
— Да, здесь, на краю Кару Убийц.
— А отношения Меерласта и Ирэн? Расскажи мне об их любви. — Инджи посмотрела на него сквозь длинные ресницы. Джонти снова засмеялся.
— Ты просто заманиваешь меня. — Он немного подумал. — Да, пожалуй, вот в чем тут было дело: влечение разных миров. И полные жизни дни перьевого бума. Люди жили шампанским и вечеринками. Фермеры в одночасье становились миллионерами, потому что в Европе перья просто рвали из рук. А Меерласт был в гуще всего этого: когда начался бум, его инфраструктура была в полной готовности. Он предвидел это. В этом отношении он был просто гением. Когда он покупал склады в Европе, люди думали, что он сошел с ума. А девять месяцев спустя на эти склады мчались все светила моды и все производители одежды. А здесь, в Перьевом Дворце, Ирэн и Меерласт сидели и проводили те прелестные, элегантные, иной раз рискованные штрихи, которые потом стали определять эпоху.
— В сущности они оба были художниками. — Инджи откинула волосы со лба.
Он улыбнулся.
— Ты романтик, Инджи. Да, если хочешь выглядеть любезной, можно, наверное, сказать и так. Можно изобразить из них скорее художников, чем твердых, как скала, деловых людей. Потому что это тоже про них. Проницательные деловые люди.
— А я считаю, что они художники, — убежденно повторила Инджи. — Я ощутила это в их доме.
— Ну, давай скажем так: иногда они смотрели в телескоп, хотя чаще забывали об этом.
— Урок продолжается?
— Нет, сегодняшний урок завершен. А вот ты — собираешься снова начать рисовать здесь, в Йерсоненде? Разве ты не ходила в магазин?
Инджи вспыхнула и почувствовала раздражение от тепла, поднявшегося от шеи и окрасившего щеки.
— Надеюсь, — тихо пробормотала она.
Джонти посмотрел ей в глаза.
— Ветер прочищает тебе мозги, Инджи. Всякий раз, как ты приходишь к моему дому, глаза у тебя становятся ярче.
— Я… не знаю, — произнесла Инджи, — могу ли я еще рисовать. Я…
— Я чувствую это каждое утро, — утешил ее Джонти. — Каждое утро я уверен, что утратил это. И все же, когда наступает вечер, я понимаю, что достиг еще чего-то. Ничего столь же совершенного, как Спотыкающийся Водяной, потому что он выше моей одаренности. Водяной вырос из земли, чтобы показать мне, чем я никогда не стану. Теперь я это знаю и больше не тревожусь. Я выяснил свой предел. Спотыкающийся Водяной освободил меня от вечного стремления создать совершенный образ. Ты понимаешь?
— Да, — ответила Инджи и подумала: и когда же ты будешь готов, Джонти, признать, что водяной — творение твоих рук? А вдруг, подумала неожиданно она, Водяной и вправду вырос из земли, как дерево? — Ты счастливчик, — произнесла она тихо. — Большинство людей проводят всю жизнь в поисках своего Спотыкающегося Водяного. А твой оказался прямо тут.
— Дарован мне, — сказал Джонти, вставая и направляясь к воздушному змею. — Ангелом! — крикнул он, ухмыляясь.
Они запустили нового желтого змея на склонах Горы Немыслимой, в ветер такой чистый и прозрачный, в горизонт такой синий и бесконечный, что Инджи уже не понимала, летит ли это змей или же она сама, с бечевкой в руке, парит в этой синеве.
Для меня все меняется, подумала она и глотнула ветра Кару.
Меерласт Берг прибыл в Амстердам с легким чемоданом, в котором лежал костюм, галстуки-бабочки и несколько превосходных рубашек; с еще одним, более тяжелым, с аккуратно упакованными в бархатные отделения протезом из слоновой кости, протезом из резко пахнущего дерева и протезом черного дерева с серебряной инкрустацией; и с третьим, настолько легким для своего веса, что можно было подумать — в нем нет ничего, кроме воздуха.
Вот этот третий чемодан Меерласт особенно оберегал всю дорогу из Южной Африки в Европу. Чемодан был сделан на заказ, из крокодиловой кожи, оторочен красным бархатом, с крохотными отверстиями для вентиляции.
Можно было предположить, что Меерласт нес в нем музыкальный инструмент — скрипку или трубу. Поэтому люди на корабле поначалу приняли его за музыканта, который направляется в концертные залы Европы: шикарный мужчина в одежде превосходного качества, с увечьем, которое он сумел из унижения превратить в прекрасное украшение.
Во время утренней прогулки по верхней палубе и за завтраком Меерласт прицеплял темный протез из резко пахнущего дерева. На ланче он появлялся с протезом черного дерева, инкрустированным серебром, а вечером к элегантному вечернему костюму полагался протез из слоновой кости с вырезанными на нем символами, которые привлекали всеобщее внимание.
Протезы Меерласта и восхищение женщин тем, как он сумел превратить свое увечье в шикарный социальный вклад, помогли ему лучше понять, что притягательность и эротическое обаяние часто основываются на отклонении от обычного. Это понимание он применил и к своим разработкам: то единственное дерзкое отклонение, которое привлекало внимание в силу своей неуместности, неожиданно начинало казаться таким правильным, таким возбуждающим.
И он ходил на своем протезе так, что иной раз остальным мужчинам казалось, что увечье — это преимущество, особенно если в разговор вплетались красочные охотничьи рассказы о чудовищном льве, который и сделал его калекой.
Меерласт везде носил с собой самый легкий чемодан и тщательно оберегал его от брызг морской воды. Пассажиры шептались, что там находится какая-то живность, а позже, когда все перезнакомились, его спросили игриво, но осторожно:
— А что вы носите в чемодане из крокодиловой кожи?
Меерласт улыбнулся:
— Потенциальное состояние. Я даже сплю, держа чемодан в руках.
Этим подтруниванием он как бы предложил им строить дальнейшие догадки, вечерами в обеденном салоне; оркестр продолжал играть и после ужина, мужчины усаживались вокруг Меерласта с сигарами и коньяком, а женщины с любопытством смотрели на него и слушали его байки про Африку.
— Вы думаете, там пепел любимого родственника, который я собираюсь развеять в саду замка? Или считаете, что там скрипка Страдивари, которую я готов защищать ценой собственной жизни? А может, редкое тропическое животное в зимней спячке, которое потрясет всех зоологов в Европе?
Они качали головами и смеялись, и до того, как плавание закончилось — некоторые даже проверяли чемодан на вес — пришли к общему мнению, что он пуст.
— Вообще ничего? — смеялся Меерласт как-то поздно вечером, играя в карты, в то время как корабль пересекал экватор. — Совершенно пустой?
Но он так и не признался, что в нем, а когда прибыл в Амстердам, один из пассажиров, мужчина неопределенной национальности, исключительно хороший картежник, который назвался журналистом «National Geographic» и заявил, что должен написать статью о плавании из Африки в Европу, попытался в сумятице, среди воздушных шаров и серпантина и волнующейся толпы, прямо на трапе вырвать чемодан из рук Меерласта.
Какое-то время они боролись, и Меерласт увидел в глазах этого человека выражение, с которым ему придется часто столкнуться в последующие годы: алчное желание любой ценой отнять у него его собственность; зависть; презрение. Какое-то время они в четыре руки тянули чемодан, а потом Меерласт наступил на ногу тому человеку заостренным концом протеза Он перенес вес тела на эту ногу и слегка повернулся. Потом услышал хруст кости, человек отпустил чемодан и похромал в толпу. Меерласт смотрел ему вслед, угадав в нем — с потрясающим предвидением — миниатюрное изображение того, что будет отпугивать его, стоять на его пути, пытаться удержать его.
Меерласт зарегистрировался в отеле и остаток дня провел, катаясь по подковообразным каналам. Чего он не знал, так это того, что юная манекенщица Ирэн Лэмпэк, только что разведясь со своим мужем, Антоном Дюбеллем, голландским чиновником в Индонезии, распаковывала чемодан в том же самом отеле, в комнате, находившейся прямо под комнатой Меерласта. Она не чувствовала себя чужой в Амстердаме, потому что ее родители с раннего детства брали ее в деловые поездки в столицу Голландии и в другие крупные города. Но это было ее первое самостоятельное путешествие, и с той же тщательностью, с какой она решила отвергать все ухаживания любого мужчины и сосредоточиться на карьере, она сейчас распаковывала одежду.
Если бы она, разворачивая шелковую блузку, выглянула в окно справа от себя, она бы увидела проплывающий мимо пароходик, мужчину, удобно расположившегося на мягком стуле на палубе, и его деревянный протез на маленькой скамеечке, и она бы тотчас же заинтересовалась им, потому что он обладал сильной аурой оригинальности, а Ирэн Лэмпэк это всегда нравилось.
Меерласт отдыхал на пароходике, слушая, как плещет о корпус вода, а Ирэн провела руками по блузке, потом по платью. Она осторожно вытащила шляпу и надела ее. Она посмотрелась в зеркало, как раз тогда, когда пароходик Меерласта повернул в боковой канал, исчезнув из ее поля зрения, и поняла, что счастлива.
Впервые они увиделись за завтраком на следующее утро. Она ела вареное яйцо и вдруг услышала странные шаги по деревянному полу коридора: нормальный шаг, потом глухой удар, снова шаг, снова удар.
Она услышала чей-то голос и ясный, теплый смех, а в следующий миг в столовую вошел Меерласт Берг, а за ним поспешал управляющий, уже евший с его руки. Ирэн узнала африкаанс, потому что говорила по-голландски, и тут же поняла, что он прибыл из Африки.
Уже в его голосе, подумала она, можно услышать нечто от этого континента — тепло и экзотическую непредсказуемость. Охотник, подумала она, или фермер-аристократ. Или исследователь. Может, археолог, проводящий исследования в лесах?
Ирэн была молода и романтична и готова к любовной связи. Меерласт вошел в ее жизнь в самый правильный день. Она только что приехала в Амстердам, она освободилась от неудачного брака и слишком заботливых родителей, она в одиночестве явилась в столицу в качестве манекенщицы с обещаниями о великих свершениях от магнатов моды. Она только начинала свой путь, с решимостью и духом приключений, которые навсегда останутся при ней.
Значительный, уверенный в себе мужчина без хитрости и притворства европейцев. Таким она увидела Меерласта — его широкие плечи, его крупный стан и вспышку серебра от его протеза, словно он не желал скрывать свое увечье, а хотел подчеркнуть его.
В руке Меерласт держал сигару, через плечо перекинул свободную куртку. Он не стал смотреть на деликатесные блюда сдержанно, как другие постояльцы, а склонился над ними и вслух высказал управляющему свой восторг. Он взял большую тарелку, наполнил ее холодной рыбой, креветками, мясом и уселся за стол в углу. Пережевывая пищу, он поднял взгляд и посмотрел прямо в темные глаза Ирэн Лэмпэк. Этот взгляд останется с ним до конца жизни.
Этикет вынудил обоих немедленно отвести глаза, но по участившемуся пульсу и покалыванию в онемевших ногах они поняли, что это любовь с первого взгляда.
После завтрака Меерласт, покуривая сигару, остался в фойе, среди диванов и столиков с газетами и журналами, расставленных перед большим окном. Он развернул газету, не отрывая пристального взгляда от лестницы. Изысканная юная красавица, знал он, раньше или позже обязательно спустится.
И вот она появилась, уверенная в себе и внимательная, девушка, впервые приехавшая самостоятельно в большой город, элегантная — с подобным он раньше никогда сталкивался. Он мысленно начал создавать одежду для этого тела, словно уже знал каждую подробность каждой его прелестной части. Текстура, расцветка и покрой вспыхивали в его мозгу, и все это он надевал на нее.
А под всеми нарядами скрывалось прекрасное светло-коричневое тело женщины, которую, как он узнал позже в этот же день, звали Ирэн Лэмпэк: молодой манекенщицы, изучавшей раньше искусство, дочери хорошо известной аристократической семьи коммерсантов из Индонезии, сумевшей выжить в раннем, плохо продуманном браке с нудным чиновником.
Услышав шаги на лестнице, он интуитивно понял, что это она. Он отложил газету и приготовился ждать. Она появилась и тоже узнала его, но лишь скользнула по нему взглядом, протягивая ключ портье, справа от кресла Меерласта. Выходя, она взглянула на него, но он казался поглощенным газетой.
Весь этот день они поодиночке бродили по улицам Амстердама. Оба знакомые с томным чувством влюбленности, ощущением незнакомого второго, мгновенного очарования, риска и дерзости.
Ближе к вечеру, после встреч с производителями одежды и модельерами, она вернулась в отель, и в ее дверь постучались. Пришел официант, сообщивший, что важный джентльмен из Африки благоразумно справляется, не откажется ли она принять от него подарок.
Ирэн стояла в дверях, положив руку на ручку, перед ней стоял, подняв брови, официант. Ей нужно было быстро принять решение. Перед тем, как отправиться в эту поездку, решение казалось очень простым: избегать мужчин, особенно таких, которые, как этот, быстро совершают поступки и используют уловки вроде этого официанта, что бы создать иллюзию благоразумия. Но у нее не было выбора. Ей пришлось дать утвердительный ответ.
Меерласт в своем номере нетерпеливо и взволнованно ждал возвращения официанта с ответом Ирэн Лэмпэк. Если ответ будет отрицательным, решил он, ему придется больше не обращать на нее внимания и уважать ее уединенность.
Наконец в дверь постучали, он кинулся и распахнул ее.
— Да? — спросил он официанта.
— Леди готова принять ваш подарок.
— О! — Меерласт удивился.
— Но она желает сообщить вам, что помолвлена и собирается вступить в брак.
Меерласт задумался. Он очень далеко заехал. Что-то выбило его из колеи. Когда он увидел эту девушку, улетучились все доводы. Его деловая поездка, так тщательно спланированная вокруг содержимого чемодана из крокодиловой кожи, теперь казалась ему ничтожной.
— Тем не менее, — произнес он. — Тем не менее. — И посмотрел на официанта. — Это очень важно — у вас есть серебряный поднос?
Какое-то мгновение тот пребывал в замешательстве.
— У нас есть особые подносы, — неуверенно подтвердил он. — Для особых случаев.
— Принесите один. Серебряный или золотой.
И снова Меерласт ждал. Он налил себе еще коньяку и встал у окна. Дело шло к вечеру, чайки кружили над каналом. Может быть, она поужинает со мной сегодня, думал он. Эта очаровательная женщина и я в этом прекрасном городе с каналами и освещенными окнами! Через четверть часа, когда официант снова постучался, Меерласт одобрил превосходный круглый принесенный им поднос. Он был серебряным. Меерласт с удовлетворением погладил прохладный металл. Подошел к чемодану из крокодиловой кожи и открыл его. Все остальное неважно, сказал он себе. Позабудь о своих планах. Жизненно важно то, что может произойти сейчас.
— Осторожно, — предупредил он официанта. — И остерегайтесь сквозняков. Оно невероятно ценное.
Когда Ирэн Лэмпэк открыла официанту дверь, содержимое чемодана Меерласта лежало на подносе во всем своем экстравагантном великолепии. И слегка колыхалось, словно жило своей собственной жизнью. Самое красивое перо, какое она когда-либо видела.
— Страусиное перо, — прошептала Ирэн, провела им по щеке и ей показалось, что это рука — нет, дыхание — ее нового возлюбленного.
Они были предназначены друг для друга. В том году одержимость мира моды перьями самых различных птиц была в полном разгаре, и более того — влияние Востока, навеянное русским балетом, очень популярным в Амстердаме, буквально пронизывало его. Магнаты моды, к которым они приходили с чемоданом из крокодиловой кожи, чтобы продемонстрировать качество йерсонендских перьев, одобрительно смотрели на восточную красавицу рядом с Меерластом. Ирэн особенно интересовали шляпы, причем не только простые шляпы из соломки, очень популярные в том сезоне, но и парижский стиль, которым она так сильно восхищалась.
Следующие несколько дней Меерласт и Ирэн провели, шепчась, словно обсуждали тела друг друга, просматривая ткани, делая эскизы, поглаживая перья крачек и гагарок — птиц, которые, начиная с 1908 года, находились в Голландии под защитой королевского указа, потому что интерес к их перьям поставил их на грань исчезновения.
Они склонялись над тканями и восторженно восклицали, или прикладывали платья и блузки к коже, или теребили в пальцах ленточки, словно это были их локоны.
Меерласт рассказывал о птицах своей родины — золотистых бархатных ткачах, пестрых зимородках, цесарках, живущих в руслах рек и на деревьях Йерсоненда. Но больше всего магнатов моды интересовали страусиные перья — эта роскошь.
Когда Меерласт открывал свой кожаный чемодан и показывал изумительное перо, их глаза начинали сверкать. Сотни птиц, подчеркивал Меерласт, именно с такими перьями, пасутся на пастбищах моего имения в Африке, в городе под названием Йерсоненд. Если мы будем сотрудничать, говорил он голландцам, мы обойдем Париж.
— Посмотрите, чего сумели достичь французские модельеры. Но мы превзойдем их. Посмотрите, что вытворяют в наши дни со светом и красками французские художники. Посмотрите, на что способен балет, если в нем есть восточные оттенки. Мы сумеем оказать огромное влияние на индустрию моды!
Вечерами, при свечах в дорогих ресторанах, он тихо беседовал с Ирэн и рассказывал ей о структуре и природе пера: ствол пера, прикрепленный к крылу, черенок с бородками и украшенная часть, известная, как флаг. Он говорил о попугаях, которые обеспечивали перьями индустрию одежды во Франции, начиная с четырнадцатого века, о страусиных перьях, которые Африка импортировала в Венецию в тринадцатом веке. А она рассказывала ему о красавцах-фазанах в Индонезии.
И он вновь и вновь соблазнял ее экзотическими названиями и местами, рассказывал о торговцах декоративным пером на Кальвер стрит, Грейвен стрит, Вармуз стрит уже в шестнадцатом веке. Он рассказывал о больших складах на Ван дер Зандт и Койе в Утрехте и убеждал, что должен обзавестись такими же складами — один в Кейптауне, один в Европе, или даже два.
— Plumes de fantaisie, — тянул он на превосходном французском, которому научился у отца. И еще не отдавая себе в этом отчета, они уже строили общие планы — веера, перчатки из разноцветных перьев — и вновь листали журналы мод.
— А ты знала, — спрашивал Меерласт у Ирэн, — что при открытии египетской гробницы, совсем недавно, среди прочих сокровищ было обнаружено великолепное страусиное перо с ручкой из слоновой кости, в превосходном состоянии, словно им пользовались только вчера?
Он рассказывал Ирэн об инкубаторах, установленных на его ферме, которые удвоят производство цыплят.
— За вид Strutbio camelus, за страуса, — он поднял свой бокал с шампанским, и когда бокалы звякнули, почти беззвучно, он перегнулся через стол и в первый раз запечатлел нежный поцелуй на ее щеке. Ирэн вспыхнула, потому что это заметили другие посетители ресторана, но Меерласт засмеялся своим глубоким, низким смехом. — А ты знаешь, что у страуса колени сзади? — пошутил он, помогая ей расслабиться. — О да, — добавил он, — Плиний был первым, кто рассказал, что страус, испугавшись, прячет голову в песок.
Тем вечером, после долгой прогулки по улицам, пока не стало казаться, что все, кроме них, уже давно спят, Меерласт проводил Ирэн назад в отель. Он пришел к ней в номер, и его губы скользили по ее золотистой коже, по ее животу и ногам, по ее спине и шее. Когда забрезжил рассвет, и канал за окном засветился серебром, они решили все: она отправится с ним в Африку; они станут партнерами и начнут дело.
Марио Сальвиати лежал в своей маленькой комнате. Кончик его языка гладил камень, вросший в его ладонь. Он пробовал на вкус запахи, которые учуял за последние несколько часов; он уже знал, каков на вкус корм для попугаев, какова на вкус вода из пруда с рыбкой кой, как крепок вкус солнца, если сидишь на плитках внутреннего дворика, какова на вкус шерсть на спине Александра и как она отличается от Стеллиной.
Возможно, не только последние несколько часов. Он знал — иногда очень четко, с полным убеждением — что потерял чувство времени; иной раз ему казалось, что прошло всего полчаса, а потом он понимал, что запах завтрака сменился запахом ланча который принцесса Молой сунула ему в руки. А потом изумлялся, что несколько часов показались ему минутами.
Он знал, что сейчас было раннее утро, потому что пахло зубной пастой и водой в ванне. Марио медленно поднялся и нащупал одежду. Он оделся, открыл дверь комнаты. В его ладонь ткнулась влажная пасть Александра, пес прижался к его бедру.
Мне приснился, думал Марио Сальвиати, сон, который сейчас окружает меня, словно я все еще в нем. Люди думают, что я слеп, а это не так, потому что ночью меня окружают образы, и я снова нахожусь в зримом мире. С ним снова был Испарившийся Карел, они оба были в самом начале жизни, но по щекам Карела катились слезы, а в руках он держал половинку карты, найденную в полом протезе из слоновой кости после смерти Меерласта Берга: карту, описанную в завещании, в завещании, заверенном у адвоката Писториуса.
Карта Меерласта отражала лишь одну часть передвижения черной повозки, запряженной быками, в ту ночь, когда Меерласт и фельдкорнет Писториус принимали решение о миллионном золотом государственном запасе. Вторая карта, должно быть, находится у Писториусов, в сейфе, сказал Карел. Но Писториус это отрицает.
Марио Сальвиати стоял, заблудившись в своих снах, положив руку на спину Александру, и смотрел на Карела Берга. Он не чувствовал запаха генерала, который вышел из кухни, потянулся под ранними солнечными лучами и медленно пошел к итальянцу, с подветренной стороны, наискосок пересекая дворик. Генерал Тальяард подошел к итальянцу совсем близко и, склонив голову набок, стал прислушиваться, словно мог услышать мысли Сальвиати, ритм его снов и воспоминаний. Что-то подсказывало генералу, что Марио Сальвиати почти докопался до самой главной жилы своей памяти — золотой жилы.
У генерала был нюх на золото. И он искренне верил, что может учуять запах золота даже в чужих мыслях.
— Одна золотая мысль, — любил он говаривать, — и я ее унюхаю, будто это резкий запах табака или уксуса. Я и во сне могу унюхать золото, потому что у алчности есть запах.
Сейчас генерал стоял совсем рядом с Марио Сальвиати и принюхивался. Итальянец замер, как статуя, и, право же, он мог быть высеченным из камня со своим крепким телом, загорелой, обветренной кожей и невыразительным лицом.
В только что вернувшемся сне Испарившийся Карел мчался прочь от плотины после того, как стремительная вода ринулась назад, и он, Марио Сальвиати, вскочил на лошадь и помчался вслед за своим хозяином и повелителем. Он это предвидел: последствия раздутых амбиций и навязчивой преданности мечте. Он знал, что Карел не справится с провалом.
Марио сделал глубокий вдох, словно его дыхание было рычагом насоса с ветряным двигателем, добывающим воду из глубины земли, его грудь высоко поднялась, и генерал увидел, как на внутренней стороне его локтя пульсирует голубая жилка.
Генерал подошел еще ближе и увидел, что старик медленно пошел куда-то. Генерал крался вслед за Сальвиати. Тот прошаркал мимо пруда с рыбкой кой и направился в сторону ворот. Генерал удивился, потому что Сальвиати редко подходил к воротам, будто боялся этого выхода во внешний мир. Генерал видел, что старик решался выйти за ворота только с Инджи Фридландер, крепко взяв ее под руку одной рукой, а другую положив на спину Александру.
Марио Сальвиати помнил, как дрожала земля, когда стремительная вода ринулась с Горы Немыслимой вниз, назад по каналу, и тот вибрировал, словно музыкальный инструмент. Он не мог окликнуть Пощечину Дьявола и спросить его, зачем он скачет следом; он мог только сильнее пришпорить свою лошадь и попытаться догнать карету раньше, чем Большой Карел совершит что-нибудь непоправимое.
Сон, думал Марио, или реальность? С тех пор, как я утратил способность видеть, мои сны сделались такими же настоящими, как и то, что когда-то случилось со мной. Может быть, мои сны даже более реальны, чем то, что я видел своими глазами или могу унюхать сейчас. Во сне я знаю, что вода Большого Карела — это такое же безумие, как генеральская жажда золота. Во сне я знаю…
Рука Сальвиати медленно нащупала ворота. Генерал оставался у него за спиной, все еще по ветру, и зачарованно смотрел, как старик опустился на колени и начал осторожно ощупывать раму, петли и ручку, ключ и смотровой глазок в калитке. Он видел, как старик приблизил к ручке голову и принюхался, словно пытался определить по запаху, кто прикасался к ней последним.
Сальвиати повернул ключ и начал потеть. На его плечах появились большие влажные пятна. Генерал смотрел, как он медленно открывает калитку. Утреннее солнце освещало тело Сальвиати, а за калиткой генерал видел деревья, цесарку на поле люцерны, а еще дальше — первые камни Кару Убийц.
Сальвиати, теперь беззащитный перед внешним миром, стоял безо всякого выражения на лице. Генерал заметил, как тот слегка повернул голову, поглощая запахи. Потом генерал сел на стул и стал дожидаться, когда старик сдвинется с места. Прошел час, солнце сдвинулось на небе, и тень от ворот легла поперек лица итальянца.
Еще через несколько часов ему принесли туда ланч, но он даже не пошевелился. Крадучись, подошел Александр и съел все в два жадных глотка. Павлины протискивались мимо Немого Итальяшки и неторопливо шли во двор; попугаи, растерянные и некормленные, забирались на проволочную сетку, помогая себе клювами и когтями.
Наконец генерал вернулся в дом и занялся текущими делами. Он посылал сообщения по радиопередатчику, читал факсы, изучал карты. Матушка, покрывшись гусиной кожей, ходила из комнаты в комнату вслед за запахом корицы и никак не могла ничем заняться.
Инджи Фридландер в своей комнате распаковала тюбики с красками, кисти и холст, выложив все на незастеленную кровать. Она не выходила к завтраку, зато долго отмокала в ванне с ароматными маслами, потом триста раз решительно провела щеткой по волосам и долго смотрелась в зеркало.
Вода, золото и перья, думала она. В ее сознании образы тянулись друг к другу: может быть, картина пыталась обрести форму? Тюбики и кисти лежали живой угрозой; Инджи даже представить не могла, как она к ним прикоснется. Она рассматривала руки, пальцы.
Что-то умерло в тебе, Инджи, думала она. Кто-то где-то похитил из твоей головы способность к проникновению и унес прочь, скомкав ее, как бумажный пакет, а потом выбросив. Что с тобой сделалось — где твои ранние мечты, энергия и бунт, которые кипели в тебе, решение сопротивляться и бросать вызов всему обыденному, рутинному, желание быть каждый день свежей и новой? И рисовать! Рисовать так, словно каждое твое утро — первое! Она села, сжав голову руками: ты бродишь здесь, среди россказней жителей этого городка, будто ищешь собственную историю.
Снаружи запахи ветра и угол падавших на Немого Итальяшку солнечных лучей опять сменились. Он все стоял на пороге а перед ним была невысокая ступенька, а дальше — открытый двор, поворот подъездной дорожки и дорога, идущая по аллее, с кустами роз по обеим ее сторонам, и с жарким маревом, пляшущим в конце дороги, а дальше даже глазами ничего нельзя было увидеть.
В точности, как сейчас стоял у открытой калитки Немой Итальяшка, так стояла на следующий день Инджи у статуи Благословенной Девы Марии на Горе Немыслимой. Она принесла сюда мольберт, поставила на каменистую землю раскладной трехногий стул, а краски с кистями валялись вокруг нераспакованными.
Холст перед ней выглядел неуместным: просто заданное пространство, угловатое, квадратное, приподнятое над землей, как упрек. Позади него свободно дули ветра, все дальше и дальше простиралось Кару Убийц и растворялось в воздухе. Йерсоненд внизу не казался аккуратной чопорной сценой, скорее он выглядел лоскутным одеялом: маленькие дома, и поля, и дороги, и тропинки, соединенные случайно, а за ними — безумные узоры историй, накинутые на ландшафт, как разноцветный холст.
Инджи посмотрела на камни и растения у своих ног: множество текстур, расцветок и форм. По сравнению с ними квадрат холста со своей однотонной поверхностью походил на дыру, в которую она могла могла впрыгнуть. Он не обрамлял ничего, кроме ее неспособности. И, сделав единственный мазок кистью, Инджи долго сидела и пристально созерцала этот яркий штрих. Бабочка, думала она, парящая в пустоте. Или лист дерева, трепещущий на ветру. Нет, думала Инджи, это палец руки, это тело, это целая сказка, которой еще предстоит быть рассказанной. Что делает этот палец? О чем думает этот палец? Как выглядит рука, что позади него? Кому принадлежит тело? Какова его роль в этой истории?
Инджи вспоминала, как ждала прибытия красок. Они прибыли автобусом: в безветренные дни йерсонендцы слышали рокот мотора с большого расстояния, некоторые говорили, что до десяти километров. Люди язвили:
— Если ветер дует в нужную сторону, можно за день до отправления услышать, как он выезжает из Кейптауна, потому что между нами и Боландом нет ничего, кроме безмолвия.
В прежние времена на высокие холмы, усыпавшие ландшафт, за сотни километров от Кейптауна досюда, устанавливали пушки. Когда в гавань Кейптауна входили корабли, первая пушка на Сигнальном Холме за Кейптауном и вторая на Канонберге в холмах Тюгерберг извещали о его прибытии. Пушка на Папегаайберг за Штелленбошем слышала выстрелы пушки Тюгерберга и тоже палила. Ей отвечала следующая пушка, за Франшхёком, и так, словно колотили во множество огромных барабанов, новость о прибытии корабля распространялась вглубь страны.
И через несколько часов — это во времена, когда дорога отнимала много дней — пушка на Горе Немыслимой тоже стреляла, и фермеры начинали загружать повозки вяленым мясом и шерстью, овцами и козами, переплавленной медью и наносными алмазами, которые детишки находили в пересохших речных руслах, и отправлялись торговать с путешественниками и моряками или с чиновниками Голландской-Вест-Индской Компании в гавани Кейптауна, в надежде, что корабль еще будет стоять на якоре в заливе, когда они туда доберутся. Иногда они опаздывали, и приходилось меняться товаром друг с другом или везти их назад, домой.
Как будто пальба из пушек объявила об отправлении автобуса, думала Инджи, потому что я точно знала, когда он тронулся в путь, когда покинет Боланд и въедет в Кару, за горами реки Гекс, как он долго будет пересекать плато, этот бесконечный путь сквозь ветер, и цикады, и безмолвные камни. Весь его путь до Йерсоненда с его особенной текстурой побеленных известкой стен, и бугенвиллеями, и небольшими домами с низкими верандами и плоскими крышами, и фруктовыми садами с низкорослыми деревьями, которые подрезали многие поколения, и маленькими полями люцерны, с овцами и кое-где — с горячими лошадьми.
Весь этот путь сюда, где она стояла с другими у магазина и ждала. Там было много уже знакомых ей людей, и они здоровались с ней, словно она уже стала частью их общества. Ее больше не спрашивали, когда она возвращается в большой город, а говорили о погоде, о жарком солнце, о броде, который автобус должен пересечь на последнем отрезке пути. Ее больше не спрашивали о Спотыкающемся Водяном и о Джонти Джеке — казалось, они приняли ее право на присутствие здесь и позволили ей это.
Когда за деревьями взвилась пыль, поднятая автобусом, она жадно качнулась вперед, как и все остальные. Было несколько человек с багажом — они собирались ехать этим автобусом дальше, вглубь страны, и она смотрела на старые кожаные чемоданы, шляпные коробки, жестянки с бутербродами, яйца вкрутую, термосы, вкусно пахнувшие кофе, видела, как пожимали руки, как успокаивающе похлопывали по спинам.
Лавочник попросил ее расписаться в получении и сказал, что заплатить она может позже. Его лицо было совсем близко с ее, слишком близко.
— Мы ждем не дождемся ваших картин, мисс Ландер.
Как пес, укравший кость, подумала Инджи и помчалась к себе, распаковывать краски. Они пахли именно так, как она надеялась, пробуждая в ней воспоминания о студенческих днях — и возвращая ее туда, в то время выбора, после выпуска, когда некоторые ее соученики продолжали писать и рисовать, а она сомневалась в своем таланте, и родители побуждали ее подыскать надежную работу, и она приняла предложение галереи и стала ассистентом по управлению и покупкам для Национальной Коллекции.
Неблагодарная работа; и она потеряла себя среди желаний других людей, их воображения, их неудач и успехов, их зависти и честолюбия, их сплетен и скаредности, и забыла, что и в ней волновались образы, что ее душа тоже вмещала в себя маленький городок вроде Йерсоненда, полный воспоминаний, возможностей, текстур, запахов, происшествий, грез; полный жизни.
Инджи снова посмотрела на мазок кисти на холсте. Он парил там, как перо во вселенной. Нет, подумала она. О нет. Этого больше не произойдет. Это не приходит ко мне. Я выбрала неправильное время…
И она поникла головой, и на глаза ей навернулись слезы, и она не заметила, что мазок на холсте начал двигаться и опробовать крылья. Бабочка внезапно взлетела, порхнула вокруг головы Инджи и на мгновенье опустилась к ней на плечо. Потом снова взлетела, и ветер, стремительный и порывистый, как всегда на гребне горы, подхватил ее и унес вниз, в долину, и яркий всплеск нырнул, и воспарил, и яростно затрепетал, и исчез между деревьями и люцерной.
Инджи вытерла глаза и посмотрела вверх, но холст перед ней был пуст. Так я все же не начинала, подумала она. Я это только вообразила себе. Первый мазок кистью ждет. И все возможности, как и холст, открыты передо мной. Оставив все — стул, мольберт и краски — она пошла вверх, в гору. Она взбиралась по рваным склонам Кейв Горджа, далеко за крохотным домишком Джонти. Где-то здесь, знала Инджи, есть тропа, ведущая в пещеру. Ее словно манили туда рассказы о бушменах, рисовавших когда-то на этих стенах.
В конце концов Инджи добралась до заросшей травой дороги. Было очевидно, что ни одна машина не ездила здесь уже много лет. Далеко внизу она видела домик Джонти, а еще ниже — Йерсоненд. Разглядеть статую Благословенной Девы Марии она смогла, а вот мольберт и стул растворились в пейзаже.
Здесь, наверху, было очень жарко, Инджи тяжело дышала. Ветер утих, потому что она зашла за склон горы, а цикады стрекотали просто оглушающе. Дорога выравнивалась и превращалась в подобие террасы с видом в две стороны. Потом Инджи увидела огромную груду камней и глубокую рану на склоне горы — как шрам на теле, подумала Инджи; оттуда и сорвались камни, и покатились вниз, запечатав вход в пещеру.
Чего Инджи не видела, так это ангела, сидевшего на большом валуне в тени скалы. Он сидел, расслабив крылья, и ловил блох в пушистых перьях между лопатками. Он издавал странные звуки, что-то похожее на курицу или индюшку; сидел там в летней тени и сам себе тихонько кудахтал.
Он наблюдал за Инджи, смотрел, как она гладит камни и нюхает потом свои руки; как она встряхивает волосами и откидывает голову назад, чтобы солнце низвергалось ей на щеки, будто это вода из душа. Он видел, как она взяла рюкзачок и вытащила из него тюбик лосьона для загара. Запах лосьона, который Инджи втирала в щеки и в лоб, пока они не заблестели, раздражал ангела. Он чихнул.
Она осторожно смазала веки — у нее такая светлая кожа! — и открыла глаза, и посмотрела вверх, и с удивлением уставилась на тень гигантского орла или другой такой же большой птицы, пролетевшей над ней, и увидела мелькающие движения человека-птицы над пропастью, и напомнила себе, что нужно спросить кого-нибудь знающего, Джонти или лавочника, не живет ли здесь, наверху, пара воинственных орлов.
Подумать только, размышляла Инджи, что Джонти предполагает, будто его отец, Испарившийся Карел, вместе с каретой и выставочными лошадьми, до сих пор в пещере. Она с трудом поднялась, все суставы занемели. А мне еще придется тащить мольберт, стул и остальное барахло вниз с горы, думала она. И всю дорогу, как только я выйду из ворот Кейв Горджа и пойду к Дростди, меня будут останавливать и просить:
— Пожалуйста, мисс, покажите свою картину.
Испарившийся Карел, зачатый той первой ночью любви в отеле Амстердама, был единственным сыном Меерласта и Ирэн. Его сестра, обладательница прекрасного голоса, Эдит, полюбившая итальянца, который не мог говорить, родилась много лет спустя. Ирэн и Меерласт гордились своим сыном, своим ребенком мечты, и всегда наряжали его, как принца, в матросские костюмчики и крохотные башмачки из настоящей кожи. Когда разразилась англо-бурская война, он был уже пареньком и на всю жизнь запомнил все, что тогда происходило.
Может быть, очарование воды для Карела пробудилось на Запруде Лэмпэк, потому что по воскресеньям после обеда, когда остальные йерсонендцы спали, Ирэн сажала своего мальчика в колясочку и, в сопровождении сына служанки, который держал над головой маленького Карела солнечный зонтик из страусиных перьев, шла по улицам Йерсоненда к плотине. Они шли, и занавески колыхались. Все мужчины Йерсоненда тайно вожделели Ирэн — ее таинственное изящество, ее восточную молчаливость, ее сдержанность, которая могла внезапно оттаять и перерасти в теплоту, ее смех, ясный, как колокольчик. Разумеется, ни один из них никогда бы в этом не признался — официально она считалась кули и китаезой, а значит — запретной. Однако деньги и положение Меерласта, ее красота и утонченные манеры привели к своего рода признанию — к опасному равновесию между дружелюбностью и отдаленностью.
На запруде, которую в конце концов назвали в ее честь, Ирэн стягивала с себя одежду и демонстрировала купальник к благу тех мужчин, кто имел привычку наблюдать за ней в бинокль или телескоп, просунутый в щелочку между плотно задернутыми занавесками гостиной, пока жены предавались воскресному послеобеденному сну.
Она с наслаждением плавала в воде — дельфин! — глядя на синий небесный свод над головой, наслаждаясь сладостью свежезакачанной мельничной воды и любуясь сыночком, радостно смеющимся в коляске. Она пела песни своей далекой родины, потом выходила и вытягивалась на траве.
Йерсоненд был возмущен, потому что купальный костюм показывал больше, чем подобало, а она свободно выставляла себя напоказ — казалось, без тени скромности — любому прохожему.
Ирэн никогда не приглашали ни в один белый дом Йерсоненда, поэтому им с Меерластом для социального общения приходилось ездить в большой город или путешествовать в Европу, или даже — раз или два — в Америку. Поэтому они сосредоточили все внимание на детях. Они всегда одевались к обеду, словно ожидали гостей, а по выходным обеды сервировались в большой столовой или снаружи, под дубами. Они вкладывали в свою работу душу и сердце. Рисуя в уединении, они набрасывали печаль своей эпохи, сначала хмуро и безрадостно, но потом с утвердительным, даже греховным акцентом на женственность и страсть.
Вспоминая детство, Карел думал о нем, как о времени, когда ему постоянно напоминали о булавках, разбросанных вокруг портновских манекенов, о времени катания на страусах, о том, как отец, смеясь, науськивал его, и он цеплялся за большую птицу, спасая драгоценную жизнь; о времени бесконечных шляп и платьев самых разных фасонов и размеров; о времени встреч и прощаний, когда иностранных коммерсантов принимали, как королей.
Во время путешествий за океан он познакомился ос склонностью своего отца к широким жестам: дорогие отели, высокопоставленные гости и шикарные рестораны, бесконечные рассказы о жизни в Африке — рассказы, в которых Карел не узнавал своего дома, своей страны, времени, в котором живет, зато во время этих рассказов европейцы слушали, не отрываясь, а Ирэн в это время очаровывала их своими улыбками.
И все это ради бизнеса. Ребенком Карел никогда не видел золотого самородка, с которым родился. Родители прятали его от сына, но он сложил воедино обрывки разговоров, подслушанных у слуг: как Меерласт велел вымыть самородок и какое-то время после рождения сына демонстрировал его, как предзнаменование будущего процветания, как чудо природы, как весть от ангелов.
Редкие послевоенные визиты фельдкорнета Писториуса в их дом держались в памяти Карела на особицу. Иногда люди называли человека с пламенеющей бородой фельдкорнетом, иногда — а со временем все чаще — адвокатом. За глаза они называли его Рыжебородым, Рыжей Угрозой или Розовеньким, и другими именами.
Позже Карел особенно отчетливо припомнил один такой визит. Было воскресенье, под дубами для него, родителей и гостя — сестра Эдит еще лежала в коляске — накрыли большой стол. Гость, магнат моды из Парижа, тощий мужчина в белом костюме с цветком в петлице, не проносил мясо мимо рта.
Они только закончили есть основное блюдо, и слуги вносили пудинг и сладкий крем, разливали белое вино и предлагали сигары, как на подъездной дорожке показался адвокат Писториус. Рыжая борода полыхала даже издалека.
— Как индюк с воспалившейся бородкой, — проворчал Меерласт, но все же изящно поднялся, сложил салфетку и пошел по лужайке навстречу адвокату, здорово вспотевшему после ходьбы по летнему пеклу. Меерласт поздоровался и повел того к столу, великодушно махнув рукой. Между парижским магнатом и Ирэн уже поставили стул. Ирэн хоть и знала историю о Писториусе и Сиеле Педи, все же любезно улыбнулась.
Трое мужчин болтали о том о сем и попивали десертное вино. Наконец Ирэн удалилась — Меерласт подмигнул ей — забрав с собой малышку Эдит. Карел остался, он играл у ног мужчин, смотрел, как слуги убирают со стола, закрывают от солнца парадную дверь и ставни, собаки укладываются на травку в тени под дубами.
Должно быть, он заснул, потому что когда взглянул вверх в следующий раз, то увидел два пустых бокала на столе, а третий валялся на траве. Тени сместились и протянулись через всю лужайку. Он медленно сел: там, под дубами, спина к спине стояли Меерласт и Писториус, у каждого в руке пистолет. Дула указывали в небо. Француз, непрочно стоявший на ногах, был возле них. Он начал считать по-французски, отмечая каждый раз своей тростью, и с каждым счетом мужчины делали шаг вперед. Карел был слишком сонным, чтобы позвать кого-нибудь, поэтому просто посмотрел на дом. Парадная дверь распахнулась, вышла Ирэн с младенцем на бедре. Увидев происходящее, она вскрикнула, но как раз досчитали до десяти, и мужчины повернулись. Их внимание — уже приглушенное алкоголем — теперь разделилось между французом и его громким «Dix!», вскриком Ирэн и сложностью выполнить аккуратный поворот на заросшей буйной растительностью лужайке. Ни один из них не был законченным дуэлянтом, но француз убедил их решить свои несогласия именно таким способом — самое элегантное и достойное решение, заверил он. Когда прогремели выстрелы, они оба ошеломленно замерли, держа в руках дымящиеся пистолеты. А вот французский магнат рухнул наземь с выражением удивления на лице, а на лацкане у него, как еще одна роза, расцветало кровавое пятно.
Карел помнил, как сидел на траве, и лицо француза все с тем же удивленным выражением ударилось о лужайку совсем рядом с ним.
Чуть позже, когда Ирэн опустилась рядом с ним на колени, он испустил последний вздох. Ирэн встала и в бешенстве уставилась на Меерласта и Писториуса, и руки ее были испачканы кровью.
Сообщили в полицию, в соответствующих юридических выражениях из уст Писториуса уведомили судью; речь шла о том, что стреляли в цесарку, но француз, не знавший правил стрельбы, возбужденно побежал прямо под пули. Вдобавок невозможно было установить, чья именно пуля поразила француза. Через много недель служанка нашла вторую пулю, вонзившуюся в ставню прямо возле парадной двери, где стояла Ирэн с младенцем.
— Пистолеты во время стрельбы по цесаркам? — поразился судья, но дело происходило в трудные годы после войны с Британией, жертвой стал эксцентричный европеец, а Меерласт и Писториус были гражданами, без которых Йерсоненд обойтись не мог. Суд закрыл дело, но горожане глаз не закрыли, и эту фразу Испарившийся Карел часто слышал в последующие годы.
— Горожане смотрят на Джонти Джека теми же глазами, которыми смотрели когда-то на его отца, Испарившегося Карела, а до этого — на деда Меерласта. За Джонти Джеком следят особенно пристально, потому что его отцом был Берг, а матерью — Писториус, две семьи, которые, можно сказать, противостояли друг другу над дымящимися пистолетами, а между ними стояла черная повозка, запряженная быками. Ха!
Бармен Смотри Глубже помахал рукой, чтобы разогнать дым от сигареты между собой и Инджи, и посмотрел на троих мужчин, куривших в уголке паба. Он наклонился к Инджи, сидевшей со своим пивом напротив.
— Джонти — тот самый малый, кто знает, где золото, помяните мои слова. И у него хватает ума, чтобы помалкивать об этом. Золото для него ничего не значит. Вы можете себе представить, что произойдет, когда золото все-таки появится на свет? Да паника будет почище той, что случилась на приисках в старом Трансваале…
Теперь это больше, чем золото, как ты сам нередко отмечал, хотелось сказать Инджи. Золото — это метафора для чего-то, утраченного навеки, чего уже не восстановить. Золотая Копь не существует на этой земле или на какой-нибудь карте. Она может быть везде; она находится всюду.
Но Инджи прикусила язычок и сделала еще глоток пива. Я ищу ее на моем холсте, озарило вдруг ее. На этой самой ничейной земле на мольберте. Моя Золотая Копь.
— Еще пивка?
— Почему бы и нет? — Инджи отхлебнула из третьего бокала. На улице такая жара!
— Я слышал от старика Пьета в лавке, что вы тоже теперь рисуете картины, мисси.
— Вы же не верите всему, что болтает наш приятель Пьет? — Она сердито посмотрела на бармена.
— Эй! Он честный торговец!
Инджи рассмеялась. Какого черта? — подумала она. Для них это просто картинки, вроде тех рыбацких лодок на календаре. Я могу откровенно признаться, и дело с концом.
— Да, я тоже рисую.
— А что именно? — заинтересовался он.
Инджи посмотрела в свое пиво и озорно произнесла:
— Воду, золото и перья.
Смотри Глубже захихикал.
— Да вы теперь настоящая йерсонендка, мисси!
— Я учусь, я учусь, — сказала Инджи. — А теперь расскажите мне поподробнее об отношении горожан к… — она подбирала слова, — …к цветной крови Бергов.
— А, грязная кровь!
— Я этого не говорила! — Гнев вспыхнул мгновенно. Она уже готова была встать и выйти, но бармен ее остановил.
— Извините, мисси. Простите меня. Просто люди здесь так говорят.
— Возможно, но не при мне. Я этого терпеть не могу.
— Еще раз извините. Хотите еще пива?
— Я еще это не допила.
— За счет заведения? — унижался он.
— Ну ладно, пусть постоит в холодильнике. И следите за речью.
— Простите, простите, простите.
— Ладно. Теперь рассказывайте.
Смотри Глубже вздохнул.
— Понимаете, начиная от Джонти Джека и до Матушки Тальяард, через Ирэн Лэмпэк и Меерласта Берга, сына малышки Сары Бруин, потомка Вильяма Гёрда и дочери Энсина Молоя и Титти Ксэм, во всех в них есть цветная кровь.
— И что люди по этому поводу думают?
— Есть вещи, о которых говорят, и вещи, о которых не говорят, — глазки Смотри Глубже блеснули, — но Меерласт и его сын, Испарившийся Карел так стремились к большим делам, потому что чувствовали себя цветными в городе белых.
Инджи надолго приложилась к своему стакану с пивом.
— Печально все это, — произнесла она.
— Это Кару.
— Нет, — рассердилась Инджи, — это не Кару. Вовсе не Кару гонялось за водой, золотом, или перьями, или белой кожей. Кару — это камень. Камень, который ничего не знает о дискриминации или неприязни. Камень, который все терпит и выдерживает любые испытания. Бессчетные годы. Бесконечные годы, если вам так больше нравится. Вот что такое Кару. Посмотрите сами: холмы, неизменные, ничего от вас не требующие. Не то что эти, в углу… эти… эти слепцы… эти деревенщины, которые унаследовали фермы и теперь…
Она с трудом остановилась, удивленная собственным взрывом эмоций.
— Я еврейка. — Инджи вздохнула, словно это все объясняло.
— А я со стороны отца итальянец из Кару, — признался бармен. И пожал плечами, словно говоря: мы-то знаем, что это значит. — Так значит, вы собираетесь рисовать камни, мисси? — спросил он, немного помолчав.
Удивленная, Инджи посмотрела в лицо Смотри Глубже и ощутила его насыщенное бренди дыхание.
— Да, — в замешательстве произнесла она. — Да. Я собираюсь рисовать камни.
Она оттолкнула пиво и выскочила прочь из паба.
— Мисс Ландер! — закричал ей вслед Смотри Глубже, подняв ее полупустой стакан. Но она уже была на улице, свистнув псам, которые спали в тени веранды, и устремилась в сторону Дростди. Камни, думала она. Разумеется! Это же так очевидно! Жирные, закругленные формы. Женоподобные камни, угловатые напластования, утесы… Камни!
Инджи вбежала в калитку и едва не столкнулась с Матушкой Тальяард. Та стояла и дрожала, как осиновый лист.
— Вам еще нравится здесь жить? — пискнула матушка, застигнутая на том, что стоит по ветру и наблюдает за отцом, а тот сидит у прудика, опустив руку в воду, и рыбка кой гладит его плавниками.
Инджи, отважная после выпитого пива и внезапно снизошедшего вдохновения, спросила ее напрямик:
— Почему вы не подойдете, и не сядете рядом с ним, и не прикоснетесь к нему? Вот же он. Он ждет вас. В конце-то концов, он ваш отец!
Матушка судорожно вздохнула.
— Золотая Копь. — Слова выскользнули вместе с выдохом. Она сунула руки в карманы фартука и побежала в дом.
Инджи постояла, уперевшись руками в бока.
— Да вы тут все трахнутые золотом!! — заорала она, и служанки испуганно выглянули в кухонное окно; попугаи возбужденно закричали, а павлины взлетели в воздух, зашумев крыльями и зашуршав длинными хвостовыми перьями. Рыбка-кой быстро выскользнула из-под руки Немого Итальяшки, предупредив его этим, что здесь что-то затевается. Он унюхал перья павлинов и движение теплых тел вокруг, и попугаев, роняющих от испуга похожий на червячков помет. Он встал на ноги и повернулся к Инджи.
— Ты меня слышишь? — заорала она ему в лицо, но он стоял, как статуя, не шевельнув ни единым мускулом. Инджи подошла к нему, обвила его руками и положила голову ему на плечо. Она знала, что служанки наблюдают за ней и сейчас позовут генерала и матушку, но ей было наплевать. Она понимала, что собаки недоуменно смотрят на них, что все во внутреннем дворике внезапно затихло, но ей было наплевать.
— Держи меня крепче, — пробормотала она, но ее слова были для него всего лишь дыханием на щеке.
Молчунья Эдит Берг… Молчаливая, как камень. Куда бы Инджи ни шла, люди понижали голос, поминая дочь Меерласта, сестру Большого Карела. Молчаливая, как тень, как говорили жители городка Йерсоненд, и настолько отстраненная, что, казалось, все великие драмы семейства Берг происходили вне факта ее существования. Инджи вспоминала фотографию Марио Сальвиати и Эдит — в каменном домике с нелепыми эркерами. Изображение вокруг ее лица было размыто, словно в момент съемки что-то случилось с освещением. А еще она вспоминала — совершенно бессознательно — арии — где-то на грани сна и мечты, — которые она слышала в первый вечер своего пребывания в Йерсоненде.
Сейчас Инджи рассматривала фотографию Эдит, матери матушки. Фотография висела в Дростди над буфетом, на котором всегда стояла ваза с фруктами и свеча, которую матушка зажигала с периодичностью, не поддающейся предсказанию. «Что такого юный Марио Сальвиати углядел в этой женщине? — недоумевала Инджи. — Неужели во мне есть что-то, напоминающее ему о ней? Или я все же совсем другая?»
— Можно мне посмотреть другие снимки Эдит? — спросила Инджи матушку.
Та ушла покопаться в своей комнате и вернулась со старым черным альбомом для фотографий, до предела набитым снимками. Они устроились на диване, и Инджи положила альбом себе на колени, перелистывая страницы, пока матушка кудахтала возле ее плеча, тыкая в снимки дрожащим пальцем:
— Гляди-ка, это моя мать на моем первом причастии! — говорила матушка. — Наряжена я была как Христова невеста, всего-то шесть лет от роду. Взгляни на это платьице. Тебе не кажется, что оно слишком миленькое? — А рядом с ней — вытянувшийся по стойке «смирно» в своей рубашке цвета хаки юный Марио Сальвиати с застывшим на лице выражением неловкого молчания, в огромных бутсах с короткими носками. Шорты ему явно были тесноваты.
Инджи рассмеялась:
— Ваш отец пришел на вашу первую мессу в таком виде?
— Ох, ох, ох, — завздыхала матушка, затрепетав ресницами, — отец Марио редко когда одевался по-другому. И посмотри, вот, у него в левой руке — камень. — Инджи отчетливо видела его в свободно свисающей вдоль тела руке.
— А камень тогда уже врос ему в ладонь? — спросила Инджи, но тут же одернула себя: «Нет-нет, непохоже на то. Нет, гляди, он же держит его пальцами».
— Только после, — ответила матушка, — когда он ослеп, камень врос.
— А как он ослеп? — спросила Инджи, погладив кончиками пальцев изображение Сальвиати, стоящего возле каменной кладки с мастерком в руке и не замечавшего фотографа.
Она удивилась, когда матушка, вздохнув, нервно пробормотала:
— Золотая Копь…
— Нет, — запротестовала Инджи, видя, как матушка поднимается с места. — Не волнуйтесь, не волнуйтесь, я не собиралась допытываться… Пожалуйста, сядьте… Смотрите, это тоже вы?
— Моей матери были видения, — прошептала матушка, — ниспосланные Святой Девой. Ангелы… — прошептала она, и ее руки покрылись гусиной кожей.
— А где познакомились ваши родители?
— Мать Эдит была на станции в тот день, когда прибыли итальянские военнопленные. Она работала учительницей в маленькой католической школе в Эденвилле, и магистрат в приступе великодушия решил позволить ее школьному хору спеть приветственную песню итальянцам, решившихся принять католичество. Тогда они и увидели друг друга впервые. Она исполняла соло. Он ничего не слышал, только смотрел на нее. А потом, когда Летти Писториус не было рядом, она носила еду Карелу и отцу Марио, пока они строили канал стремительной воды. Она была старше отца.
— Старше?
— Да. Думаю, ее любовь к нему была любовью матери-католички к сыну.
— И вы смирились с этим?
— Непостижимы пути.
— А скажите, — осторожно начала Инджи, — это она пришла к нему, или он ее нашел?
Матушка Тальяард улыбнулась и смущенно потерла коленку;
— А вот это уже перекрестный допрос.
— Простите, — ответила Инджи, — я просто хотела узнать, какие между ними были отношения.
— Она пошла за ним, — сказала матушка, — однажды вечером. Шел дождь, а они должны были подорвать скалу в честь закона Бернулли. Никого не было: черные отправились по домам на Пасху, Карел был у себя дома, в уюте и тепле, всем было хорошо, а несчастный отец остался лежать под жалким навесом, который он всегда ставил рядом с каналом стремительной воды, проходившим через равнины. Он обычно ставил навес там, где они копали. Моя мать отправилась за ним в тот вечер, после явления, и привела его в…
— Явления?
— Да, ей явились Матерь Божья и Иисус. И дали наставления.
— А что это были за наставления?
Матушка улыбнулась немного застенчиво:
— Ну, кто может знать это наверняка… но немногим после, когда наконец-то пошла вода, они поженились. И отец не захотел выбросить камень даже в их брачную ночь. — Матушка захихикала. — Представляешь? С камнем в руке…
Инджи рассмеялась, застигнутая врасплох неуместной веселостью матушки.
— Да, это забавно, — согласилась она.
Они продолжили перелистывать альбом. Дальше шли снимки групп рабочих с кирками на фоне скалистых выступов обнаженной породы на Равнине Печали. Были огромные валуны, обвязанные стропами и впряженными в них волами, пытающимися сдвинуть камни с места Были динамитные шашки, разложенные на земле, словно выставленные напоказ трофеи.
И был крошечный навес, возле которого, скрестив ноги, сидел Марио Сальвиати. Его шляпа лежала рядом, и был виден белоснежный лоб, контрастирующий с загорелыми мускулистыми руками.
— А его глаза? — мягко, но настойчиво повторила Инджи под близкое тиканье дедушкиных часов, ритмичный стук локтя Стеллы о деревянный пол, пока та чесала ухо, приглушенные голоса слуг, доносящиеся из-за дальней двери, и спертый, бьющий в нос запах старых фотографий.
Инджи увидела, как руки матушки вновь покрываются гусиной кожей. Женщина бросила нервный взгляд через плечо, а затем тихо произнесла:
— Случилось нечто ужасное, великий грех перед Матерью Божьей, Святой Девой. На Золотой Копи…
Она умолкла, прерывисто дыша Инджи ждала, ощущая рядом с собой теплое тело матушки, ее дрожащие руки, держащие альбом, и понимала, что сейчас она как никогда близко подошла к разгадке этой тайны: она стояла на краю пропасти.
— Да? — мягко подтолкнула она, но этот жест оказался роковым: матушка мгновенно пришла в себя.
— Нет! — Матушка коротко вскрикнула, судорожно сглотнула и с силой захлопнула альбом. В ее глазах Инджи рассмотрела то, чего никак не хотела увидеть: безумие, полнейшее безумие. Но настолько подавляемое и сдерживаемое жизненным ритмом Дростди, что его практически невозможно было заметить.
— Золотая Копь. — Звуки камнями срывались с губ матушки, и Инджи подумала: «Эта история, похоже, будет доставаться мне так же медленно, как медленно растут сталактиты. Капля по капле». Подняв глаза, она увидела стоящего в дверях генерала Тальяарда.
— Что вы с ним делаете? — потребовала Инджи ответа. — Вы обещали, что он сможет спуститься к обеду, но из этого ничего не вышло. Вы же могли помочь ему вырваться из его клетки: в наше время столько способов помочь людям, которые…
— Он блуждает во тьме, — произнес генерал, заполнив своим голосом всю комнату. Словно черное облако окутало все вокруг, чтобы похоронить в себе. Но Инджи решила сопротивляться ему.
— О, Мать всех святых, пощади… — пробормотала матушка.
— Он силен для своих лет! У него впереди лучшие времена, — Инджи вскочила.
Генерал усмехнулся. Он достал из кармана коробок спичек. Поджег одну и поднял огонек повыше. Инджи чувствовала запах жженой серы. Матушка, сидевшая рядом, дрожала, сложив руки на коленях и опустив глаза.
— Но он шарахается от обыкновенной спички, — сказал генерал.
— Вы… вы!..
Инджи бросилась прочь из комнаты. Ей пришлось перешагнуть через Стеллу, в замешательстве бросившуюся ей под ноги, и протолкнуться мимо генерала. Она оглянулась через плечо на матушку, которая теперь сотрясалась от рыданий.
— Он ваш отец! — рявкнула она на нее. — Ваш родной отец!
Александр двинулся было ей навстречу в надежде на прогулку, но она отмахнулась от него и направилась в комнату Марио Сальвиати.
Даже раньше, чем открылась дверь, она все знала.
Комната была пуста.
Канал стремительной воды считался в основном достижением Карела Берга, на этом йерсонендцы настаивали особо после его исчезновения. Но на самом деле канал был обязан своим существованием усилиям глухонемого парня, которого с Равнины Печали вытащила девушка, собиравшаяся стать монашкой, но испугавшаяся обета молчания и занявшаяся вместо этого преподаванием, — Эдит Берг, девушка, игравшая в полумраке Дворца Пера или, когда приходили гости, прятавшаяся среди алебастровых моделей в мастерской.
Именно эту версию истории они рассказывали Инджи Фридландер: Карел Берг держал под контролем фонды канала стремительной воды и проводил исследования, но Марио Сальвиати был исполнителем замыслов, каменотесом, гением, который мог применить математический закон Бернулли к градиенту земли, гладкости камня, сопротивляемости ветра и весу воды. Для Сальвиати, по их словам, математика была чем-то большим, нежели просто цифры.
У глухонемого, говорили Инджи, было только три человека в жизни. Карел Берг, с которым у него сложились близкие доверительные отношения, зародившиеся в тот день, когда Карел дал ему шанс проявить себя тогда, на станции. Эдит, его жена, которую не смущало то, что он не может говорить, поскольку это было своего рода епитимией за принятое ею в одиннадцатом часу ночи решение о том, что она не сможет принести обет вечного молчания. Ну и, разумеется, еще один инвалид-итальянец, дебошир и нахал, Лоренцо Пощечина Дьявола, дворецкий семейства Писториусов и сиделка у фельдкорнета Писториуса с того момента, как того в первый раз хватил удар и его загребущая рука начала загибаться внутрь.
Матушка, по слухам, была со странностями потому, что, когда она была еще совсем крохой, ее мать, Эдит, частенько, пытаясь заставить ее замолчать, зажимала ей рот ладонью, пока та плакала, или же набрасывала на кроватку полотно, или закрывала все возможные двери между орущим младенцем и родителями, или, нередко, запирала ребенка в шкафу.
Разумеется, Марио Сальвиати не мог знать об этом — для него вокруг всегда стояла гробовая тишина Но, по словам соседей, это был самый тихий дом в городке, маленький коттедж неподалеку от гофрированных ворот, открывавшихся на Кейв Гордж.
Марио своими руками выстроил этот домик из камня и настелил красную крышу. Шум ветра был единственным звуком, который можно было услышать здесь, в месте, где жили вечно молчащая Эдит, ходящая под гнетом вины перед Церковью, Немой Итальяшка, гревшийся на солнышке, сидя на скамейке перед домом, и странная девочка с огромными грустными глазами и мурашками, покрывавшими все ее крошечное тело, словно она увидела привидение или токолоше или ангела, стоило вам заговорить с ней.
Дружба Немого Итальяшки с Пощечиной Дьявола также зиждилась на недомолвках и незавершенных делах. Две семьи, на которые они работали, — Берги и Писториусы — смотрели друг на друга, как говорится, поверх дымящихся пистолетов. Они были пленниками войны, носящими на себе отметины дьявола; красную «пощечину» и глухонемоту.
Но об одном различии Инджи слышала шепотки все чаще и чаще: «Сальвиати был посвящен в тайны…» — после люди смущались, оглядывались по сторонам и понижали голос:
— Золотая Копь, — произносили они одним свистящим выдохом. А затем: — Пощечина Дьявола стоял снаружи, — загадочно добавляли они.
— Снаружи? — переспрашивала Инджи.
— Да, скоростной водопровод был связан с чем-то гораздо большим, нежели просто вода. Все дело было в золоте.
«Похоже, мне пришлось прожить здесь все это время, — подумала Инджи, — ради того, чтобы услышать это».
Пока Марио Сальвиати полз на четырех костях, нащупывая дорогу через ворота, в Йерсоненде ничто не шелохнулось. В задней комнате женщина без лица сидела перед зеркалом, вспоминая, как пришла медсестра и отрезала ее умершему от истощения сыночку закоченевшую ручку. Она все думала, что тело, распростертое там, на постели, напоминало тело ягненка, погибшего во время засухи, с тонкими ключицами, ввалившимся животом, с неловко раскинутыми руками и ногами. Военная медсестра обмотала изуродованное запястье бинтом, положила маленькую ручку к другим, уже лежавшим в бадье с солью, коротко обняла мать и вышла из-под навеса. Снаружи с полей несло пожаром и бродили тревожные слухи о том, что морская пехота признала свое поражение.
Позже тем вечером на горизонте собрались грозовые облака, и подошли еще семь вагонов, битком набитые детьми, женщинами и наволочками со скарбом, который им удалось унести с собой. Потом зарядил дождь, и бадьи с засоленными руками тайком вынесли из лагеря и подвесили рядом с помойными ведрами мусорного вагона. Женщина откатила своего ребенка в гашеную известь, и, когда его тело, взметнув белое облачко пыли, шлепнулось рядом с остальными, культяпая рука застыла вертикально, словно малыш тянулся за последним лучом уходящего дня.
Марио Сальвиати ощупью полз на четвереньках через ворота. Земля под его ладонями была прохладной: стояло раннее утро. Инджи лежала в постели и видела сон о возлюбленном, таком, кто слушал бы ее и заботился о ней, кто с пониманием относился бы к ее переменчивым настроениям.
— Ты стоишь своего веса золотом, — пробормотала она ему во сне, но, когда он поцеловал ее, его губы на вкус были горше алоэ. Она в страхе проснулась, перевернулась, запутавшись ногами в простыне, и уставилась в окно, за которым уже забрезжил свет утра. «Сегодня я буду писать, — подумала она, — я натяну холст, приготовлю краски, и никто и ничто не посмеет мне помешать: я начну сегодня!» Потом она вновь задремала, успокоенная мирным рассветом, росистой свежей прохладой, напоенной ароматом вспаханных полей, когда начали перекликаться цесарки, рискнувшие выбраться в поле вместе со своими суетливыми цыплятами.
Марио на улице осторожно выпрямился. Утро было свободно от вони: воздух был на удивление чист. «Я один, — подумал он, — здесь никого нет». Однако сейчас был один из таких моментов, когда ветер не приносил запахов человеческой активности, и он чувствовал себя особенно слепым и глухим. У него осталось так мало — лишь память, лишь осколки воспоминаний…
Он медленно двинулся вперед, неожиданно уверенно. Каким бы он предстал перед кем-нибудь, кто мог бы наблюдать за ним из окон дома? Старик, комично шагающий, высоко поднимая ноги, словно ожидающий обнаружить под ногой ступеньку, вытянув вперед руку, как будто опасаясь упереться в стену, по-собачьи задрав нос, с застывшим от напряжения лицом.
Шаг за шагом он плелся по тропинке. Он скинул башмаки и шел босиком, чтобы чувствовать неровности земли. Он был уверен, что идет по дороге, когда мягкая, рассыпчатая пыль под его ступнями, прохладная и шелковистая, как вода, сменилась гравием и ветками. Внезапно его охватил страх: он вообразил, как за ним из Дростди следит генерал Тальяард. Старик потратил время на то, чтобы надеть рубашку: торопиться не было смысла. Скорее всего, генерал думал, что итальянец ползет не быстрее улитки. Марио Сальвиати представил бинокль генерала, направленный на него, подумал о том, как старый солдат всматривается в его черты, силясь угадать ход его мыслей. Он задрал нос, проверяя, не запахнет ли горелыми спичками, но уловил лишь запахи земли и полей.
После чего он заставил себя забыть о генерале и сосредоточиться на ощущениях своих ступней. Он помнил эту тропинку и представлял, что она выглядит почти так же, как раньше. Да, ведь именно по ней он бродил вместе с Лоренцо Пощечиной Дьявола многие годы назад, полный сил и жажды молодости, в один из тех дней после открытия в Йерсоненде. Здесь росли сучковатые старые деревья и проходил оросительный желоб, воротца шлюзов ждали воды, ящерицы, выбравшись на каменную кладку, грелись в тепле солнечных лучей. Прогуливаясь здесь вдвоем — он и хромой человек с красной щекой, — они могли обсудить все, что могло бы произойти с ними, не будь он, Марио, глухонемым. В те годы Марио понял, что Лоренцо считал, будто жизнь многое им должна, и, вероятно, в этом была доля истины. Они были вдали от дома, на милости у странной общины, их любимые, несомненно, забыли о них, им не позволяли исповедовать свою религию, некоторых ранило на войне. Жизнь задолжала им хоть какую-то компенсацию.
Он думал иначе. Но мог понять и точку зрения Лоренцо. Лоренцо положил глаз на дочку Писториуса и жестами описывал в деталях все, что хотел бы проделать с ней. А затем большим и указательным пальцами изображал жест, понятный каждому, потирая большим пальцем согнутый указательный и говоря: деньги.
Марио проклинал темную, тихую комнату, в которой ему приходилось жить. Когда его одолевали такие настроения, он начинал дрожать и потеть. Он знал: это ярость. Гнев на судьбу за то, что та не только дала ему родиться без звуков и слов, но и позволила ему — в день, когда пошла вода, — увидеть то, что никто из живущих видеть не в праве.
Он не знал, как справиться с такими приступами. Сначала наступало беспокойство, стеснение в груди, словно в нее впивалась когтями дикая кошка: кто следит за мной, кто стоит рядом, не давая мне знать о себе? Кто смеется возле меня, или занес нож, готовясь вонзить его мне в яремную вену?
Затем — запахи накрывали его подобно волнам: его собственный холодный пот, запах его кожи. Он думал: «Ты чувствуешь запах внутренности своего носа, ты видишь внутренность своих собственных глаз, ты слышишь звуки только в себе». А потом наступал второй страх, захлестывал его с головой: генерал со своей спичкой хочет обжечь его нос изнутри, генерал хочет отобрать у него обоняние. Генерал хочет выжечь его до костей, чтобы и запахи пропали, а после этого генерал собирается отрезать ему язык, чтобы он больше не мог чувствовать вкус, а потом отрезать ему пальцы — один за другим, бережно забинтовывая культяшки, чтобы остановить кровь и предотвратить заражение.
А потом, Марио Сальвиати знал, все выходы наружу будут закрыты; затем дуновения, легчайшие порывы ароматов, тончайшие смеси запахов тоже исчезнут. А если генерал увидит, как ты пытаешься дотянуться до предметов вокруг слепыми ступнями, он сожжет твои подошвы, заставит пройти по раскаленным углям. Он отнимет у тебя все, он запрет тебя в комнате без звуков, без запахов, без поверхностей, — только ты и твои воспоминания, цвета и запахи перепутаются, как сорные травы, цвета и ароматы и прикосновения смешаются в безликом калейдоскопе безумия. «Боже, помоги мне, — думал Марио Сальвиати, опускаясь на дорогу, падая в кусты, царапавшие и коловшие тело. — Святая Мария, защитница бездомных и страждущих, пощади меня!»
Именно там его и обнаружила Инджи Фридландер. Ее появление предварял аромат духов, Марио почувствовал ее приближение и сосредоточенно собрал мышцы перекошенного лица в спокойную маску до того, как она увидела его. Он научился не выказывать эмоций: каменная маска, так он решил много лет назад. Учитесь у камня: бесстрастное выражение вечности.
Он чувствовал запах ее беспокойства, когда она подходила, и тревоги, бежавшей впереди нее вместе с парой датских догов. Они принюхивались к его следу, петляющему, поскольку, сам того не понимая, он, подталкиваемый подозрениями и воспоминаниями, шел, будто пьяница по шоссе. Инджи поклялась болтунам на кухне:
— Если вы скажете генералу Тальяарду или матушке, что Немой Итальяшка ушел, я вас прикончу…
Она окликнула Александра и Стеллу тонким свистом, который приучила их узнавать, и дала им понюхать одну из рубашек Сальвиати. Потом она побросала в рюкзак бутылку воды, бутерброды и граппу, купленную в пабе «Смотри Глубже».
Она вышла за ворота и ей захотелось кричать, когда она увидела на земле отпечатки ладоней и борозды, оставленные коленями, а потом и следы босых ступней, ведущие к дороге.
Увидев следы, она бегом вернулась в комнату и побрызгала духами шею, подмышки, сгибы колена и запястья. Он почувствует ее запах издалека. Она не представляла, чего ожидать. В каком он состоянии после этого одинокого исхода, первого с тех пор, как началось его заключение?
«Ах, я так хорошо понимаю тебя, Марио, — думала она, — ведь как мы сбегаем из тюрьмы, в которой мы живем? Как ты покидаешь свою клетку — дерзко и, возможно, больше глупо, нежели смело? Или же монетка должна вечно плавать круг за кругом в фонтане? Как я напишу сама себя на этом холсте? Как я могу позволить себе просто намалевать все, что я чувствую, на этой картине?»
Она обнаружила его лежащим в кустах. В уголках его губ проступила пена. Его руки вытянулись вверх, словно две клешни, из ступни сочилась кровь. Собаки суетились над ним, радостно тычась мордами ему в пах и в подмышки, вылизывая ему лицо и кровоточащую стопу.
Инджи встала против ветра, чтобы до него донесся запах ее духов. Затем она опустилась рядом с ним на колени, прямо возле его слепой, глухой головы, его ничего не выражающего лица, положила его голову к себе на колени и стала гладить его. Собаки с любопытством сновали вокруг них, солнце медленно ползло над дорогой, бентамки искали укрытия в тени, а в поле вышли рабочие, чтобы вонзить в землю заступы и кирки.
— Я хотела сегодня писать, — призналась Инджи Смотри Глубже Питрелли. Она уже выпила две бутылки пива, рюкзак лежал у ее локтя на барной стойке. — Но все пошло не так, и вот я сижу здесь.
— У художников, — Смотри Глубже покачал головой, — нынче тяжелые времена. Вечно лежат на спине, рисуя небо, как Микеланджело.
Инджи со скукой прислушалась к приглушенным голосам пьянствующих за угловым столиком. Незадолго до этого Плимут генерала медленно катил за ней по пятам, и сейчас чуть ли не каждую минуту проезжал мимо паба. Зловонные выхлопные газы, которые выплевывал в воздух этот автомобиль, она узнала бы из тысяч.
Найдя Немого Итальяшку на обочине дороги, она долго успокаивала его, поглаживая по голове, а потом отвела домой. Их следы пересеклись с отпечатками его витиеватого маршрута.
Он крепко вцепился в нее, будто клещами, его ногти оставили глубокие следы у нее на ладони. Она медленно провела его через ворота, надолго задержавшись, чтобы дать ему время свыкнуться с запахами, провела в его комнату.
Склонившись над кружкой пива, она вспоминала, как помогла ему добраться до постели. Она заставила его сесть и стянула с него рубашку. Потом опрокинула его навзничь и расстегнула пряжку на ремне. Сняв с него брюки, она отправилась в ванную комнату и включила воду. Уже там она помогла ему освободиться от кальсон, забраться в ванну и принялась мыть его.
Она долго терла мочалкой его грудь и живот, гениталии, откликнувшиеся на ее прикосновения, а затем заставила его встать, чтобы вымыть ягодицы и ноги, после чего позволила выбраться из ванны, насухо вытерла его и проводила до постели. Она помогла ему облачиться в чистое белье, штаны и рубаху и отвела к прудику на заднем дворе, где и оставила.
Задыхаясь от бега, она влетела в свою комнату, заперла дверь и без сил рухнула на кровать. «Это напоминает любовь к животному, — размышляла она. — Ты не можешь поговорить с ним, не можешь даже почувствовать на себе его взгляд. Похоже на восхитительный пейзаж или что-то такое: ты не получаешь от него ответа в общепринятом смысле, он не обращается к тебе ни с чем, не предоставляет тебе выбора. Да, так и есть: никаких признаков чувства, молчание девственно-чистого существования…
Я не могу любить так, — думала Инджи, — мне нужно больше: суматоха слов, кокетство, едва уловимая поэзия бровей, уголков губ и век, ласки глазами, близость при участии одних лишь слов. Мне нужна ревность, эгоистичность, претензии.
Но я обязана освободить его, должна помочь ему выбраться. Должен быть какой-то способ». Она, взволнованная и воодушевленная, металась на постели, подогревая в себе решимость отправиться писать. Затем она поднялась, захватила рюкзак, распахнула дверь и едва не врезалась в генерала, подслушивавшего за дверью.
— О, мисс Фридландер, я слышал, вы отправились спасать господина Сальвиати от собственной глупости! — В его словах сквозила издевка, но от них не меньше разило упреком.
— Мне нужно идти, генерал. Прошу прощения… — На мгновение он преградил ей путь, но она рванулась мимо него, вышла на улицу и зашагала по тропинке, по которой в обе стороны бежала цепочка ее следов. Она остановилась, только добравшись до бара.
С кем еще ей было поговорить? Адвокат Писториус был всего-навсего нервным, напряженным юношей в старомодном, по-церковному строгом облачении, собиравшим и решавшим маленькие городские скандалы. На кухне ошивались без дела бесконечно треплющие языком слуги, а на террасе матушка вздыхала о временах давно ушедших да о явлениях ангелов. В городке все и каждый шпионили за ней.
Она уронила голову на руки.
— Мисс Ландер? — Смотри Глубже вышел из-за барной стойки, обдав ее неповторимым перегаром с отчетливым запахом бренди.
— Я переживаю за Марио Сальвиати.
— А, это за глухонемого?
— Да, так просто списать его со счетов как глухонемого. И в том-то все и дело. А ведь в этом теле — живое существо, Смотри Глубже, человек.
Смотри Глубже глупо ухмыльнулся. Да, до него тоже дошли истории из кухни Дростди, из которой слуги следили за происходящим во дворе, а потом вечером потчевали своими байками весь Эденвилль, байками, которые потом разлетались между рабочими и служащими Йерсоненда: юная мисс из Кейптауна слишком много внимания уделяет старому итальяшке.
— Генерал держит его у себя, как какую-то собаку. — Инджи потерла глаза. — В голову бы не пришло, что матушка — его родная дочь.
Смотри Глубже полировал бокал.
— В семейках всякое бывает, — заметил он.
— Но должно же быть что-то… хоть что-нибудь… я говорю себе…
Он налил Инджи еще пива, окинув взглядом компанию за угловым столиком, и перегнулся через стойку с намерением сообщить ей по секрету нечто важное.
— Мы, итальянских кровей, — сказал он, — уже много лет знаем, что Марио Сальвиати имел дело с чем-то, в чем генерал очень лично заинтересован. — Он выпрямился, весьма довольный собой, но в его глазах мелькнул намек на беспокойство.
— Что ты имеешь в виду? — спросила было она, но в паб вошли новые посетители. Она сидела, разочарованно наблюдая, как он принимает заказ. — Что? — повторила она, когда он спустя несколько минут пронесся мимо нее, но он, избегая ее взгляда, мотнул головой и отошел забрать с полки бутылку.
Она оставила деньги на кассе и вышла на улицу. Снаружи было тихо и жарко, день клонился к закату.
Вернувшись в Дростди, она прямиком отправилась в комнату Немого Итальяшки. Он спал, лежа на спине. Она присела рядом с ним и задумалась. Позже, когда на улице стемнело, она осторожно разбудила его. Когда принцесса Молой во дворе позвонила в крошечный колокольчик, возвещая о том, что готов ужин, Инджи объявилась в компании Немого Итальяшки. Он был одет в свежую рубашку, рукава которой был аккуратно спущены, закрывая смуглые руки, и обут. Она провела его через кухню мимо пораженных слуг прямо в зал.
Генерал у себя в комнате резко вздернул голову и замер. Матушка уже сидела за обеденным столом. Стоило Инджи ввести старика в зал, как ее руки беспокойно запорхали над приборами.
Не торопясь, Инджи подвела его к стулу рядом со своим местом, отодвинула его от стола и помогла Марио сесть. Принцесса Молой стояла в дверях в ожидании указаний матушки, но вместо нее заговорила Инджи:
— Пожалуйста, накройте для него.
Принцесса колебалась, но когда вошел генерал и кивнул ей, она поспешно ринулась прочь, чтобы принести новость другим обитателям кухни и взять дополнительный прибор.
Генерал сел и приветственно кивнул присутствующим. Перед Марио Сальвиати были в молчании разложены нож, вилка, ложка и тарелка. Матушка подавала, никто не проронил ни слова.
Инджи повязала вокруг шеи Марио салфетку, чтобы та свисала на грудь, и вложила ему в руку ложку. Она бережно положила его ладонь на край тарелки, и камень, вросший в его ладонь, звякнул о фарфор.
Он ел. Суп стекал по его подбородку и капал на салфетку. Инджи разрыдалась, и генерал с кривой ухмылкой поднял глаза от тарелки. Марио случайно попал рукой в тарелку с горячим супом. Это так его испугало, что он опрокинул тарелку себе на колени, а потом и на пол. Тарелка разбилась вдребезги, брызги супа разлетелись во все стороны.
Инджи сидела рядом с ним, вся дрожа, генерал ухмылялся, матушка смотрела в тарелку, словно не замечая ничего вокруг. Неожиданно Марио встал, оттолкнув руку Инджи, обошел стол и покинул зал. Он шел по памяти, ведь в былые времена ему за этим столом были рады. Тогда, много лет назад, генерал беспрестанно развлекал его и говорил с ним на языке жестов.
Он прошел через зал, немного сомневаясь, когда точно будет поворот на кухню, миновал смущенно отвернувшихся слуг, пересек двор, вошел в свою комнату, запер дверь и уселся лицом к выходу. Лицо его ничего не выражало. Он сидел так до тех пор, пока обоняние не подсказало, что пришла полночь. Тогда он лег в постель.
Может, то было воспоминание, может, сон, может, мечты о несбыточном. Он вспоминал, как вода канала повернула вспять и выкинула его из запруды. Бурлящий поток, захвативший его в водоворот, бросал его вверх и вниз, едва давая ему глотнуть воздуха, снова затягивая его в глубину и швыряя о дно, словно желал наказать жалкого человечка за то, что тот осмелился попытаться укротить стихию мастерком и задором.
Он помнил, как упал на четыре кости, весь в грязи, помнил клокочущий коричневый поток, несущийся мимо и отдаленный шум, доносящийся с равнин: машины и люди, суетящиеся и уносящие с дороги потока свои пожитки — столы и стулья, одеяла и корзинки для пикника.
И тележка Карела, и мгновенно осознанная им, Немым Итальяшкой, мысль: если Карела не остановили, он уже никогда не вернется.
Потом гонка верхом за тележкой. За ним по пятам несся, подгоняя лошадь, Лоренцо, и в том месте, где колея отворачивала в сторону, где у подножия Горы Немыслимой поток обнажил пласт породы, где отступающие воды делали самый отчаянный поворот, там, о, Святая Дева, вымыло из земли шесть скелетов. Их одежды давно сгнили, но по странной случайности черные повязки, провалившиеся в глазницах, все еще охватывали черепа, в каждом из которых зияла дыра от пули, выпущенной кем-то, кто знал толк в убийствах.
У каждого скелета в костлявом кулаке был зажат золотой.
Пока его лошадь с ужасом переступала копытами, его нагнал Лоренцо Пощечина Дьявола Вдвоем они взирали на оголенные скелеты, окруженные блестящими лужицами воды, Лоренцо спрыгнул с лошади, трясясь от жадности, и схватился за костлявый кулак, сжимающий золотую монету.
Но кости сомкнулись вокруг монеты не хуже клещей. Лоренцо пришлось ухватиться за кисть возле запястья и вывернуть иссохший сустав. Глупо улыбаясь, он отломал все шесть кистей, припрятал их в седельной сумке и галопом унесся прочь, а Марио Сальвиати все стоял неподвижно, в твердой уверенности, что ничего уже не будет так, как прежде.
По следам тележки он догадался, что Карел тоже прошел здесь, ненадолго остановившись. Да, вот его следы, здесь он споткнулся о рельс, а потом стоял вот так же над каждым скелетом Возле черепа одного из них отпечатались два округлых следа от колен.
Голыми руками Марио Сальвиати закидал скелеты землей и гравием. Он трудился упорно. Пошел дождь, и через некоторое время место стало выглядеть так, словно его потревожила только дождевая вода. Не было видно ни скелетов, ни следов тележки.
Но отныне он и Лоренцо Пощечина Дьявола знали больше других. Повернувшая вспять вода обнажила перед ними неприятную истину такой, какова она есть. Еще одним свидетелем был Карел Берг, но его больше никто не видел с тех пор: имя ему стало Испарившийся.
Люди называли ее «Любезная Эдит», поскольку дочь Меерласта Берга каждые утро и вечер собирала корзинку с едой, брала церковного мула и отправлялась к недостроенному каналу на поиски Немого Итальяшки. Он замечал ее приближение издалека Тогда он откладывал свой мастерок, мыл в бадье с водой руки, лицо, шею и ноги. Его белая рубашка всегда висела на ветке, пока он работал. Он надевал ее и ждал появления Эдит.
Они сидели рядом на покрывале, пили сладкое вино и ели хлеб и фрукты, которые она привозила с собой. Она была старше него, и людей очень забавлял этот факт. Она была крупной, широкой в плечах, с острыми локтями и большими ступнями. Ее полные груди свисали до талии, нос слишком крупный для женского лица.
Но ее прикосновения к нему были полны нежности и любви. Она никогда не была слишком говорливой, и отношения с глухонемым ее полностью устраивали. Должно быть, непросто было, говорили люди, расти во Дворце Пера в окружении всех этих совершенных изображений в ниспадающих одеяниях, с юных лет осознавая, что твое тело никогда не станет хоть отдаленно похожим на фигуры алебастровых статуй, что никогда ты не будешь походить на людей, работавших у твоих родителей моделями. Маленькая Эдит частенько задерживалась возле скульптур:
— Если бы я только стала когда-нибудь такой, как они, — вздыхала она Но что-то подсказывало ей, что этого не будет никогда.
Во время визитов в дома мод Парижа, Амстердама и Милана Эдит замыкалась в себе. Ее родители были в восторге от долгих путешествий в роскошной каюте. Карел рядом с совершенной в своей красоте Ирэн Лэмпэк вечно щеголял в нарядах не хуже, чем у наследного принца. Эдит оставалась в каюте, или сидела в номере отеля, или отправлялась в собор и бесконечно сидела перед алтарем, неотрывно глядя в пламя свечей.
Ирэн Лэмпэк здорово намучилась с подрастающей Эдит. Как-то летом она отвела свою дочь, слишком бледную в сравнении с остальными членами семьи, в студию и три дня без передышки воевала с тканями, ножницами, мерными лентами и перьями. Слуги Дворца Пера разнесли вести об этом переполохе по всему Эденвиллю: бедняжка так и осталась неуклюжей как телок со своими торчащими коленками, угловатыми локтями и тяжелыми грудями, которые уже тогда болтались на ней, словно авоськи с кукурузными початками.
Решающий момент наступил для Эдит после всех дней и ночей, проведенных в замерах и закройках перед зеркалом, которое больше насмехалось над ней, нежели отражало. Пристыженная, она отправилась к себе в комнату, сняла со стены зеркало, пронесла его мимо ошеломленных слуг и швырнула в кучу мусора На его месте она повесила католическое распятие. И это в доме, где зеркала значили всё! Дочь родителей, работавших в промышленности, где зеркала были повелителями! Злые языки не могли нарадоваться поводу поехидничать.
Но она умела петь. Сидя в одиночестве в европейских соборах, она наблюдала за репетициями хоров и украдкой подпевала им. Как-то раз в Антверпене старый священник даже предложил ей присоединиться к хору. «Бедная девочка, — думал он, — третий день сидит в Соборе Святой Девы, так пусть поет с нами».
В бельгийском портовом городе Любезная Эдит поняла, что голос и есть ее красота — ее, так любящей тишину. Голос был ее гордо выпрямленной спиной, ее шеей, изгибом бедра, красивой грудью и высокими скулами, изящной линией носа и высоким лбом. Голос был ее телом, а уши ее слушателей — зеркалами.
На некоторое время Эдит прижилась в хоре при Католическом храме Йерсоненда. Она вела отстраненное существование во Дворце Пера и ни разу не переступила порога студии. В то время как Карел Берг прожигал лучшие годы во Дворце Пера, Эдит Берг оставила далеко за спиной все, что про себя называла мирским, что было связано для нее с переменчивостью моды.
Но однажды она увидела то, чего не должна была видеть, и это толкнуло ее на путь Безмолвных Сестер. Как-то ночью она не могла заснуть. Это была одна из душных летних ночей, когда в Йерсоненде не было дождей. Вдали над равнинами собирались дождевые облака, но ни на йоту не приближались к городку, словно их удерживала на месте невидимая рука.
Таким был быт фермеров. Вся твоя жизнь зависит от воды, она становится сытой и жирной под клубящимися над равнинами облаками, напоминающими кочаны цветной капусты, и ты, кажется, можешь протянуть руку и подтащить их к себе. Ты молишься о дожде, но тучи надменно снимаются с места и уплывают за горизонт, оставляя за собой лишь слепящие вспышки молний и пылевые столбы на равнине.
Это случилось в одну из таких ночей, когда в густо-черных тучах далеко к северо-востоку от Йерсоненда искрились молнии, а Эдит лежала у открытого окна и наблюдала за грозой. Эдит была уверена, что не спит в доме только она одна Ей захотелось пить, и она отправилась набрать в стакан воды. В студии Меерласта горел свет, и, пробираясь по галерее, она увидела, что он стоит у окна. На веранде снаружи был кто-то еще, и Меерласт поднял оконную раму.
Эдит схоронилась в тени и стала наблюдать, хотя и знала, что этого делать нельзя. Ее отец протянул на улицу руку, и кто-то ухватился за нее. Меерласт помог человеку забраться через окно внутрь.
Это был — Эдит глазам своим не поверила — фельдкорнет Писториус в черном адвокатском одеянии, со своей огненно-рыжей бородой. Этим двоим не о чем было говорить — Эдит выросла в твердом осознании этого факта — и ей захотелось позвать кого-нибудь — мать, Карела, своего брата, сказать им, что творится что-то не то.
Мужчины не разговаривали и двигались очень тихо. Сначала Меерласт налил им обоим шерри, они прикурили по сигаре. Они сидели, молча глядя друг на друга, попыхивая сигарами и потягивая шерри. Эдит сидела, поджав под себя ноги, на полу галереи, спрятавшись за огромными дедушкиными часами, и таращилась сквозь дверную щелку. Мужчины сидели, молча изучая друг друга, и она сильно сомневалась насчет их намерений. Но вне всяких сомнений в глазах каждого пылал гнев, бессильный гнев, природу которого она не могла понять.
Затем, словно по команде, они положили сигары в пепельницы, осушили бокалы, и Меерласт принялся отвязывать свою ногу из слоновой кости. Эдит в изумлении открыла рот: она никогда не видела отца без протеза, и вот он сидит со смешно свесившимся через край стула обрубком, а протез лежит у него на коленях. Писториус снял шляпу и тоже положил ее на колени. Эдит вскочила, когда адвокат достал из кармана брюк складной нож и раскрыл его.
Писториус аккуратно вспорол шов в подкладке шляпы. Меерласт наклонился к нему, придерживая протез из слоновой кости, вперившись взглядом в сделанный Писториусом надрез. Писториус бережно извлек из-под подкладки шляпы какую-то бумагу. Эдит подалась вперед, чтобы получше рассмотреть ее: на документе были написаны слова, но гораздо больше было цифр и линий… Да, это была карта!
Держа в руке карту, Писториус выжидающе смотрел на Меерласта. Меерласт с силой надавил на крышку протеза из слоновой кости. Крышка не поддалась, и ему пришлось доскакать до буфета — глаза Эдит только и знали, что раскрывались все шире и шире — и взять пару плоскогубцев. Он вернулся в кресло, отвинтил крышку, сунул руку в образовавшуюся полость и достал из нее скрученный в трубочку документ.
Это тоже была карта, и снова Меерласт и Писториус безмолвно изучали друг друга. Эдит навсегда запомнила выражение глубокого презрения в их глазах. Одновременно они разложили свои карты на столе, стоявшем между ними. Они сложили документы вместе и склонились над ними. Долгое время они сидели, не шевелясь, потом поспешно развернули карты и снова сложили их вместе, потом снова развернули, измеряя и отчеркивая что-то. Неожиданно они вскочили, их руки, словно по команде, устремились под пиджаки, и вот уже они целятся друг в друга из пистолетов, все так же не проронив ни слова. Эдит узнала серебристый дерринджер (короткоствольный крупнокалиберный пистолет — прим. пер.) Меерласта. Он всегда брал пистолет в морские путешествия в Европу и держал его под рукой, если случалось допоздна засидеться за картами.
Она наблюдала за двумя мужчинами, с ненавистью глядящих друг на друга поверх пистолетных дул, видела, как дымятся в пепельницах сигары, как дергается, будто в спазме, культя Меерласта.
Она вскочила и бросилась в студию, чтобы остановить их. В мгновение ока оба дула уперлись в нее. Чего она не могла забыть и, возможно, потому так часто искала утешения в тишине и уединении, так это то, что Писториус, даже ослепленный гневом, опустил пистолет, как только понял, что перед ним дочь Меерласта. Однако ее отец, Меерласт, продолжал целиться в нее дрожащей рукой, глядя замутненным взглядом.
Писториус подошел к нему, опустил руку Меерласта с оружием, а потом повернулся спиной к отцу и дочери. Эдит медленно, пятясь, вышла из студии. Она осознала нечто ужасное: ее отец был способен на убийство. А еще она поняла, что он уже убивал — и не только на войне. Она видела это в его глазах и бежала прочь от студии, вспоминая простодушный смех Меерласта за карточным столом, его напыщенный вид, с которым он посещал показы мод, его крупное тело верхом на дикой лошади. Она бежала, преследуемая видениями человека, который ни перед чем не остановится, все дальше от них двоих. Через зал, прочь из кухни и вокруг дома, на лужайку, окруженную деревьями, где она частенько сидела, напевая себе под нос, иногда даже по ночам, просыпаясь и размышляя о том, что же уготовил ей Бог. И там она увидела их на ступеньках веранды: шесть мужчин в черных одеждах с заступами в руках и черными повязками на глазах.
После войны прошло уже много лет, и говорили, что эти шестеро все еще появляются иногда, сидят среди ночи и ждут кого-то. Мало кто их видел, и почти никто не знал, где покоятся их тела. Однако той ночью их увидела Эдит Берг и быстрее ветра помчалась в церковь, нашарила в темноте спички и свечи и в три часа утра зажгла у алтаря свечи — по огню за каждую потерянную душу.
Она долго сидела там в задумчивости. Она услышала за спиной какой-то шорох и движение, шелестящий звук. Она не обернулась, поскольку считала — и надеялась, — что это ее отец пришел, чтобы просить у нее прощения. Запах, что-то вроде корицы, окружил ее, и плеча коснулось чье-то дыхание.
— Все дело во внимании к разного рода мелюзге, — объяснял Джонти Джек, обращаясь к Инджи Фридландер. — Ты должна суметь ласково провести пальцами по спинке скорпиона — и доверять ему. Ты должна без отвращения лежать на животе, позволяя улитке ползать в непосредственной близости от твоего лица, и лизать ее крошечное тельце. Ты должна…
Инджи содрогнулась.
— Ты слишком много требуешь, — сказала она.
— А что ты хочешь создавать? Спокойное искусство, усыпляющее зрителя? Нет, ты должна стать единым целым со всем, что тебя окружает. Раздели их страхи: все, что им угрожает, должно стать опасным и для тебя.
Она опустила глаза в замешательстве:
— Я никогда не смогу этого сделать. — Она вздохнула.
Джонти спросил ее тихо:
— Что тебе мешает?
— Было время… — она осеклась, облизала внезапно пересохшие губы, нервно провела рукой по волосам. — …Иногда мне кажется, что…
— Да?
— Нет, я…
Он смотрел на нее выжидающе.
Неожиданно Инджи вышла из себя:
— С меня хватит, Джонти! Ты сентиментальный зануда! Это все… это… ты рассуждаешь как старый хиппи из шестидесятых… ты… — Она поднялась, бросила в траву оловянную чашку и взглянула на стоявшую рядом Спотыкающегося Водяного, обмотанного одеялами и подпоясанного веревкой. — И ты даже не желаешь заглянуть в эту пещеру и узнать, там ли твой отец. Ты хочешь, чтобы я боролась со своими демонами, а сам…
Он смотрел на нее очень спокойно, но она видела, как дергается его веко.
— Ты сидишь тут, в крошечном городишке и это ты — ты сам по себе, но ты ничем не лучше остальных… ты… — Она отчаянно взмахнула руками, подбирая слова.
Он провел ладонью по лицу и отставил в сторону свою чашку.
— Ну, так пойдем, — сказал он мягко.
— Пойдем?
— Да.
— Куда это?
— К адвокату Писториусу.
— Почему к нему?
Джонти вздохнул и потянулся. Внезапно он показался ей очень усталым. «Ты слишком много требуешь от меня, Инджи Фридландер, — подумал он. — Моя страсть к тебе подобна огню в груди, но, в конечном счете, ведет лишь к осознанию собственных недостатков». Он посмотрел на нее:
— Писториус — поверенный городского совета. Та часть Горы Немыслимой — городская собственность. Она принадлежит Йерсоненду. Мы должны получить разрешение на работу с динамитом.
— С динамитом?
— А как еще, по-твоему, мы будем сдвигать с места камни? Их там целые тонны.
— Но…
— Так что пойдем, — сказал он тихо.
Инджи закинула за плечи сумку. Все еще несколько озадаченная, она наблюдала, как он обувался, одергивал жилет поверх футболки и надевал потрепанную кепку.
— Вперед.
Они начали спускаться по тропинке. Они не говорили, но однажды, прежде чем они добрались до ворот концертино, он оглянулся.
— Я собираюсь погладить скорпиона по спинке, — сказал Джонти Джек.
За те несколько дней после того, как в маленькой церквушке ее посетил ангел, Любезная Эдит приняла решение присоединиться к местному Ордену Безмолвия. Орден размещался в маленьком здании и нескольких кельях в задней части церковного здания и состоял из горстки тихих женщин, которых почти никогда не видели за пределами церкви. Они добросовестно следовали своим ритуалам: молились и убирались, готовили и молились, отстаивали долгие церковные службы и без конца молились. Пингвины без языков, так их назвали йерсонендцы, и Эдит всегда восхищалась ими.
Все еще ощущая аромат корицы, она пришла к матери, Ирэн Лэмпэк, в студию. Ирэн делала набросок — красивые изящные линии — и освещение в студии было прекрасным. Это было ее любимое время дня для работы за мольбертом. Меерласт был занят, ощипывал на улице птицу, и с кухни доносился аромат блюд, которые стряпали слуги. Ирэн удивилась, когда ее дитя, избегавшее этого в течение многих лет, появилось в студии.
Возможно, это произошло потому, что свалившееся на плечи Любезной Эдит стало для нее последней каплей. Как бы вы восприняли мысль о том, что ваш родной отец способен вас убить?
Она увидела это в его глазах, и той ночью в церкви ей пришлось задаться вопросом, почему Меерласт мог покончить с ней, но — интуиция подсказывала ей — не с ее братом, Карелом, или ее матерью, Ирэн.
И еще она должна была попытаться понять, о чем договаривались в ту ночь Меерласт и Писториус. Это был договор, заключенный в ярости. И никто не знал об этом. В дни после той ночи их семьи часто натыкались одна на другую, но всякий раз Берги и Писториусы избегали общения.
В тот день, стоя перед своей прекрасной матерью в студии, она знала, что ей никто не поверит. И все же Любезная Эдит, всегда считавшая, что она одна-одинешенька в этом мире, ошиблась, поскольку и сама Ирэн Лэмпэк с болью взирала на то, как дело с черной повозкой постепенно убивало Меерласта.
Спустя годы с тех пор, как они с Писториусом вернулись с плато и сообщили всем и каждому, что договор о золоте заключен раз и навсегда, Меерласт все еще оставался птицей высокого полета в Домах мод и страусовой промышленности. Но золото стало для него всепоглощающей страстью.
Ирэн так никогда и не узнала, что случилось с черной повозкой в ту ночь. Но она знала, что, что бы ни произошло, это привело к своего рода безумию, с которым она не сможет сосуществовать вечно, и она поняла это гораздо раньше, чем Эдит, пришедшая к ней в тот день.
И когда ее дочь сказала ей, что хотела бы навсегда отречься от разговоров в угоду Господу нашему Богу и к славе Марии и всех святых, и что хотела бы жить до самой смерти в Ордене Безмолвия, Ирэн лишь крепко прижала к себе и сразу же отпустила своего неуклюжего теленка с нелепо скроенным телом.
Стоило только Любезной Эдит, как говорили йерсонендцы в те дни, «собраться в Цыц», случился настоящий переполох. Меерласт настаивал на огромном приеме во Дворце Пера. Во дворе под деревьями расставили столы и стулья и построили маленькую эстраду, украшенную фонарями. Многие соглашались с тем, что так будет, без сомнения, правильно, поскольку в конце концов Меерласт отдавал свою дочь Жениху, так почему бы не устроить настоящую свадьбу?
Были приглашены почти все видные люди в городке, за исключением Писториусов. Тем вечером Меерласт и Ирэн Лэмпэк превзошли сами себя: запеченные с яблоками молочные поросята и бараньи бедрышки лежали на сияющих серебряных подносах, и столы ломились от обилия салатов, гарниров и пудингов.
Меерласт достал из погреба лучшие выдержанные вина, а Ирэн доказала свой исключительный талант, сотворив для Эдит платье, которое было чем-то средним между свадебным платьем и вечерним нарядом. Это платье придало ее телу почти идеальные очертания, которых, — это каждый в городке точно знал, — отродясь не бывало, и изящество, которое было исключительно заслугой умелых рук Ирэн Лэмпэк.
Кульминацией вечера стало выступление Эдит. Она поднялась на эстраду, чтобы спеть арию, чтобы ее красивый голос прозвучал в последний раз прежде, чем мать-настоятельница Ордена Безмолвия уведет ее в жизнь, полную тишины.
— Соловей споет в последний раз, — провозгласил со сцены Меерласт, наряженный в великолепный вечерний костюм с изумрудным галстуком-бабочкой. Ирэн подвела Эдит к эстраде, но даже платье не смогло скрыть коровью неуклюжесть девочки, когда она подошла к отцу, который приветствовал ее объятиями и роскошным букетом цветов. Самое странное, как потом говорили люди, было то, что родители не выглядели опечаленными. Весь праздничный вечер над лужайкой царило ощущение облегчения: Дворец Пера, казалось, был рад избавиться от своего гадкого утенка. Девочка не только была бесполезна в семейном деле, она нарушала в доме и студии особую атмосферу, стремящуюся только к одному — гармонии линий, красоте форм…
Так, по крайней мере, говорили в те дни самые злые языки. Меерласт с цветущим видом покинул сцену и занял место рядом с Ирэн Лэмпэк. Гости выжидающе смотрели на Эдит, ясно видимую в ярком свете масляных ламп: одна ее грудь была намного больше и свисала ниже другой, стопу она развернула внутрь, угловатый локоть слишком сильно выпирал, а предплечье казалось слишком длинным.
Как Меерласт и Ирэн, должно быть, мечтали взять ластик и заново нарисовать этот неудачный эскиз! Или взять ножницы и отрезать ее неуклюжесть!
Но Любезная Эдит выставила перед собой руку, как раз под нелепыми грудями, устроив ее на животе, словно хотела подпереть легкие, люди откинулись назад на своих стульях, и самый красивый голос, который когда-либо слышал Йерсоненд, разнесся над столами, над возделанными полями, по пыльным улицам и равнинам.
Ею словно владел ангел, шептали люди, она пела назло всему, чего была лишена, назло людям, видевшим лишь внешнюю красоту и отрицавшим внутреннюю.
Эдит Берг на мгновение стала олицетворением совершенного существа.
А затем, словно она дала жизнь чему-то слишком для нее грандиозному, Эдит потеряла сознание. В последний момент ее подхватили подбежавшие сестры из Ордена Безмолвия во главе с матерью-настоятельницей, и отнесли ее в сторонку с невиданной для женщин силой. Будто откормленный на убой теленок, бормотали люди; Боже, смотрите, они несут ее как корову к мяснику, платье задралось выше колен, одна нога волочится по траве, глаза закатились, как у мертвой, а язык, который минуту назад выводил эти божественные звуки, наполовину вывалился изо рта. Они отнесли ее под тень деревьев, а после этого раздался стук копыт мула. Безмолвные сестры покинули свадьбу года, положив Эдит поперек седла.
На сцену вышел оркестр и по знаку Меерласта начал играть. Они с Ирэн начали танец на специальном помосте, построенном между двумя гигантскими дубами и окруженном со всех сторон горящими факелами.
Искусственная нога отбивала такт по деревянному настилу, пока эти двое исполняли медленное, переполненное страстью танго. Впервые йерсонендцы видели Меерласта и Ирэн столь близкими и любящими! Просто уму непостижимо!
Оказывается, эта желтая умеет танцевать! В тот день люди ломали голову над тем, возможна ли вообще такая откровенная страсть между людьми с разным цветом кожи. «Он же мулат, ну, в общем, фактически белый, знаете ли, а она, гм, да, была ли она действительно желтокожей?» — слышали они приглушенные шепотки. Конечно, за спиной Ирэн была насыщенная богатая жизнь в салонах Индонезии и Европы, но йерсонендцы об этом даже не подозревали. Ни один из них не имел ни малейшего понятия о том, чем занимался Меерласт во время своих путешествий. Но в ту ночь они все получили возможность украдкой взглянуть на смелую изощренность образа жизни, о котором и помыслить не могли.
В Ордене Безмолвия монашки уложили новообретенную сестру на стол и убрали с лица лишившегося чувств ребенка растрепавшиеся волосы. Молча, ибо они привыкли без слов понимать друг друга, действуя сообща, они сняли с нее обувь и часы, серьги, которые Ирэн преподнесла ей в качестве прощального подарка. Расстегнули и нитку жемчуга, и все драгоценности отправились в черный бархатный чехол, готовый к отправке домой, во Дворец Пера.
Затем они расстегнули на ней платье, нижнюю юбку и бюстгальтер. Они смотрели, как груди девушки, одна совершенно очевидно больше другой, нелепо развалились к бокам, потом собрали ее одежду и сложили в сумку, чтобы потом отдать ее беднякам. Затем они принялись тщательно ее мыть, словно стремясь отскоблить от ее тела все, связанное со словами. В то время как над деревьями плыла музыка, и с праздника во Дворце Пера то и дело доносился смех, они с любопытством склонились над телом Любезной Эдит — над новым телом, над неофитом.
После всего йерсонендцы пересказывали эту историю раз за разом, словно стремясь пережить произошедшее заново. И, разумеется, добавляли что-то от себя. Конечно, были и упущения, и забывшиеся подробности, но картина становилась все насыщеннее, хоть и получила несколько разных вариантов — история о первом за долгие годы Берге, решившемся наложить лапу на хозяйство Писториуса.
Джонти Джек в пропотевшей футболке и шляпе, бросающий вызов всем любопытствующим взглядам города одной шириной своей грудной клетки, ступил на Дорогу Изгнания. Даже не будь они кровной семьей, он все равно остался бы родичем Немого Итальяшки: у них у обоих были сильные, хорошо развитые руки и жилистые предплечья. Джонти тоже обладал ящеричьей способностью угадывать положение солнца и направление ветра — качеством, присущим людям, как говорится, поработавшим со стихиями.
А рядом с ним, едва ли не вприпрыжку, чтобы не отстать, ежеминутно отбрасывая с лица волосы, с рюкзаком, подпрыгивающим за плечами, как маленькая обезьянка, шла Инджи Фридландер. Она выглядела больше удивленной, нежели заинтересованной, немного сбившейся с дыхания, сбитой с толку развитием событий и внезапной горячностью спутника, и осознавшей, что что-то должно произойти — наконец-то!
А следом, рыская вокруг и облаивая зевак, бежали напоминающие мотоциклы, сопровождающие процессию высокопоставленных гостей, Александр и Стелла, огромные доги из Дростди. Люди уступали псам дорогу, ища убежища на ступенях центрального магазина. Владелец магазина, щурясь от непривычно яркого света и вытирая о грязный фартук пахнущие железными деньгами руки, вышел на улицу и присоединился к зрителям.
Секретарша в приемной адвоката Писториуса едва взглянула на пришедших, готовясь произнести сакраментальное: «Вам назначено?». Но когда собаки положили на ее стол свои гигантские головы и уставились прямо на нее, а она увидела мисс Фридландер из Кейптауна, взмокшую и раскрасневшуюся от напряжения, она поняла, что ситуация необычная.
Да вдобавок, прости, Господи, слишком большой для крошечной приемной с такой хрупкой казенной мебелью, перед ней предстал Джонти Джек со своими волосатыми ручищами и немытым телом, совершенно неуместный здесь, в комнатушке, которая, казалось, вот-вот развалится от одного его запаха. Ноздри забил запах пота и псины, и секретарь в панике завопила:
— Сегодня он не так уж и занят! Сегодня он практически свободен!
К тому моменту адвокат Писториус Четвертый — отцовская фамилия Тербланш была лишь данью традиции — уже стоял в дверях своего кабинета в своем тесном костюме, со сдвинувшимся на сторону галстуком и чернильными пятнами на кармане рубашки. Он стоял, держа в руках раскрытую папку, и выглядел весьма растерянным.
— Эээ… — произнес он, — эээ…
Инджи решительно шагнула вперед:
— Простите, что мы не назначили встречу… э-э… — Невольно — она почти готова была ударить себя за это — Инджи поддалась замешательству судьи. — А-а… извините за собак, но…
Теперь наступил черед Джонти Джеку выступить вперед и пожать Писториусу руку. Секретарша взирала на эту сцену широко распахнутыми глазами: прямо у нее под носом рождались вечерние новости. Она вскочила:
— Чаю? Да?
Когда они уже сидели в кабинете адвоката, и обе собаки улеглись (Александр — устроив тяжелую голову на стопке сложенных прямо на полу дел, Стелла — под вставленным в богатую раму портретом напыщенного, одетого в военную форму фельдкорнета Писториуса в юности), Инджи бросила выжидающий взгляд на Джонти. Молодой адвокат, нервно теребящий в пальцах шариковую ручку, то открывая ее, то закрывая, взирал на скульптора со схожим нетерпением.
— Боже… да, — произнес Джонти, взмахнув рукой, словно пытаясь придать чему-то в воздухе отчетливые очертания — чему-то, что он никак не мог облечь в слова.
— Послушайте, — начала Инджи.
— Гм… — заметил молодой Писториус, однако в эту минуту распахнулась дверь, за которой оказалась секретарша.
— Я сбегала в центральный магазин за сливочным пирогом. Не хотите по кусочку?
С заметным облегчением все трое воззрились на нее.
— Да! — сказали они одновременно.
Как только дверь вновь закрылась, Джонти уперся локтями в подлокотники своего кресла и собрался с духом, чтобы произнести всего несколько мучительно трудных для него слов:
— Пещеру надо открыть.
— Пещеру? — Адвокат схватил папку и распахнул ее. Он взял чистый лист бумаги, но тот выскользнул из его рук, поскольку под потолком работал вентилятор. Он успел подхватить его кончиками пальцев, но лист прилип к его ладони, стоило ему поднять руку.
— Да.
Писториус исторг из груди тяжкий вздох. Инджи рассматривала его веснушчатые руки, обгрызенные до мяса ногти. На указательном пальце левой руки адвоката, на внутренней стороне, красовалась бородавка. Ярко-красная.
— Городской совет… — подсказала Инджи Джонти.
— Ах, да, — обрадовался Джонти, растрепал свои огненно-рыжие волосы и рассеяно надел шляпу. Александр принялся чесать задней лапой ухо, и Писториусу пришлось торопливо вскочить, чтобы спасти документы.
Затем вновь отворилась дверь, и в кабинет торжествующе вошла секретарша с огромным подносом. Сливочный пирог занимал почетное место на тарелке в сопровождении трех пирожных и трех же блюдечек с цветочным орнаментом и золотой каймой, снабженных серебряными вилками.
Она поставила поднос на край стола и вернулась в приемную, чтобы налить чаю. Дверь в приемную осталась открытой, и Инджи видела через проем, как на них пялятся два носатых счетовода.
— Боже, да… — повторил Джонти, внезапно сообразив, что он в шляпе, и снова сняв ее.
Стоило Писториусу подняться, как на него зарычала Стелла.
— Простите, — вздохнула Инджи, — она немного раздражительна. Возможно, ей здесь слишком жарко. Вы не могли бы включить кондиционер воздуха?
— Потому что ты держишь пещеру в своей кровавой власти! — внезапно выдал Джонти, подавшись вперед. Писториус выронил кусочек сливочного пирога, который как раз пытался положить для Инджи на блюдце. Александр поднял голову и взволнованно залаял.
Вспышка Джонти, похоже, успокоила Писториуса: он привык иметь дело с конфликтами, судилища были его хлебом с маслом.
— Слишком грубо сказано, — сухо заметил он, передавая Инджи тарелку своей веснушчатой лапкой.
— Ну, прошу прощения, — неуверенно произнес Джонти и снова коснулся волос. — Я… послушайте…
Инджи подалась вперед, удерживая на блюдце вибрирующий пирог:
— Мы хотим… Джонти хочет открыть… пещеру, но городской совет должен дать разрешение. Верно, Джонти? — Она неуверенно посмотрела на Джонти, с опаской принявшего тарелочку и вилку и державшего их на вытянутых руках, словно они могли укусить его.
— Разумеется, — сказал Писториус, взявший шефство над пирогом, и Инджи почти могла бы поклясться, что у него уже текут слюнки, — разумеется, это городская собственность, общее место для выпаса. И мы поддерживаем экологически безопасную политику касательно Горы Немыслимой. Гм…
— Да к черту их! — Эти слова сорвались с губ Джонти раньше, чем он сам осознал это и смог остановиться. Инджи и Писториус как по команде испуганно воззрились на него. Джонти сидел перед ними с изящной вилочкой в грубой руке и со шляпой на колене. Они чувствовали его запах: смесь древесной стружки, тунгового масла и пота, а еще чего-то, заставляющего думать о горах. Сосна? Папоротники во влажных ущельях? «Коровья моча, — подумал Писториус, — вне всякого сомнения. От него несет коровьей мочой».
— Послушайте, — сказал Писториус вслух, — вы…
Разволновавшись, Джонти уронил вилочку в пепельницу и взял пирог рукой. Пирог весь дрожал, и от него отломился кусочек, но Джонти умудрился поймать его на лету языком.
— Там мой отец, — сказал Джонти, — Испарившийся Карел, сын Меерласта.
В наступившей тишине было слышно, как под Писториусом, когда тот садился, скрипнул стул. Он снова встал, чтобы переключить вентилятор на большую мощность и налить еще чаю. Он поддержал поднос для Инджи, которая чувствовала запах его лосьона после бритья и аромат какого-то парфюма, который никак не могла распознать. Они сидели, молча поглощая чай и пирог.
Наконец Писториус решительно отставил чашку.
— К вашим услугам возможность подать заявку в городской совет. Как вам известно, я являюсь их официальным советником. Если ваши основания таковы, что вы считаете, будто там находятся останки вашего отца, я готов содействовать продвижению вашего заявления.
Мужчины смотрели друг на друга, и внезапно Инджи осознала, что здесь произошло нечто гораздо более важное, чем она даже подозревала. Но она отбросила эту мысль, как только Джонти почесал нос, шмыгнул и спросил:
— Кто испек этот сливочный пирог?
— Тетушка с Маленьких Ручек, — ответил Писториус, и внезапно все трое застыли. Было нарушено табу: Маленькие Ручки всегда подразумевали под собой золото и непримиримую вражду Писториусов и Бергов. «Две семьи, — вспомнила Инджи, — глядящие друг на друга поверх дымящихся пистолетов».
Джонти поднялся. Он протянул Писториусу руку:
— Я благодарен вам за помощь.
— Но послушайте, — воскликнул Писториус, замахав на Джонти руками, чтобы тот снова сел, — вы не можете просто явиться туда с бульдозерами и динамитом. Экологическая комиссия городского совета должна точно знать, что за метод…
— Я буду аккуратен, — пообещал Джонти. — Я сообщу вам, как именно собираюсь это осуществить.
— Возможно, — предположил адвокат, — вам следует воспользоваться методом, отлично показавшим себя при строительстве канала стремительной воды.
— И что это за метод? — поинтересовалась Инджи.
— Они разводили костры вокруг крупных камней, а потом поливали их холодной водой. Камни лопались, и их становилось легче разбить. — Джонти потер глаза, словно бы утомленный подобной нелепой идеей.
Тогда Писториус подался вперед.
— Так вы говорите, Испарившийся Карел… ваш отец… там? Я думал…
Джонти пожал плечами:
— Мой отец поехал туда в день, когда пошла вода. Он оставался там по сей день.
— А кто еще знает об этом? — спросил Писториус.
— Моя мать узнала, но только потом, — ответил Джонти. — И Немой Итальяшка, Марио Сальвиати.
— Марио Сальвиати? — одновременно воскликнули Инджи и Писториус.
Джонти надел шляпу.
— Да, и Лоренцо Пощечина Дьявола.
Инджи потеряла дар речи. Они все посмотрели на фотографию фельдкорнета, висящую на стене.
— Пощечина Дьявола? — Писториус принялся грызть ноготь на большом пальце. Инджи прямо-таки загипнотизировало зрелище застрявшего между его зубами кусочка ногтя, она уловила хруст, когда Писториус разжевал его.
— Да, — согласился Джонти без всякого выражения. — Нянька вашего рыжебородого прапрадеда.
— Гм… — произнес мировой судья Веснушчатый Писториус-Тербланш, и крошечный кусочек сливочного пирога дрогнул в уголке его рта.
Быстрее, чем ветер, скользящий над покатым хребтом Горы Немыслимой, быстрее ног Инджи, подозвавшей собак и на отправившейся на прогулку к запруде вечером после жаркого дня, да, со скоростью молнии разлетались новости по домам Йерсоненда: они доходили до каждого офиса, каждой лавочки, до полицейского патруля, до паба — до всех и каждого. Джонти Джек собирается подорвать пещеру, чтобы вызволить своего отца, Карела Берга. В конечном счете, он ведь так и не умер. Он въехал туда на своей вагонетке и все эти годы так и просидел там в ожидании, представьте себе…
Пока Инджи, Джонти и два датских дога — с огромным облегчением покинувшие душный офис адвоката Писториуса — бежали против ветра с большим красным воздушным змеем, вгрызавшимся в воздушный поток и упрямо карабкавшимся вверх, словно стремясь покорить небесный свод, снова дали знать о себе старые обиды и подозрения йерсонендцев. Словно кто-то приподнял крышку улья, и пчелы начали выползать наружу, собираясь в рой с поражающим воображение рвением.
Парадные ворота со скрипом распахивались настежь и снова закрывались, звонили телефоны, детишки бегали от дома к дому с запечатанными посланиями. Главным форпостом активности горожан стал паб, и Смотри Глубже Питрелли просто сбился с ног. У него горели уши, поскольку маленькая мисс Ландер ему нравилась, и он понимал, что она может появиться у него в любой момент, чтобы печально склониться над бокалом пива со всей своей прекрасной, в чем-то мелодраматичной юной тоской. И ему будет, что ей рассказать: слухи и сплетни, пьяные обвинения и проклятия, которые он внимательно собирал. Между тем, Смотри Глубже получил звонок от хозяина магазина, который на одном дыхании поведал ему, что своими глазами видел, как Джонти Джек явился в компании барышни из Кейптауна, с той самой, что никак не может приняться за рисование. Выйдя из офиса, они со всех ног помчались по улице, а потом свернули в ущелье.
— Скорее всего, — сипел торговец, стряхивая с фартука муку, — собрались покурить травку в Кейв Гордже.
— А как сегодня идет торговля? — поинтересовался Смотри Глубже.
— Еле-еле. А у тебя?
— На весь мир напала жажда.
— Наверное, я тоже заскочу перехватить стаканчик.
Генерал Тальяард был извещен факсом о намерении вскрыть пещеру. Он услышал прерывистое гудение аппарата и выбрался из пропотевшей постели. Он спал, поскольку накануне ночью пришли известия о находках на побережье Мозамбика. Когда факс вылез полностью, генерал оторвал его и прорычал:
— Матушка!
Когда матушка, наконец, явилась, генерал натягивал штаны.
— Они собрались опередить нас! — вскричал он, пытаясь приладить на груди патронташ. Ей пришлось приложить все свои силы, чтобы заставить его сесть на кровать и успокоиться. Она закатила глаза и прошептала:
— Ангел. — Ее губы почти касались пульсирующей у него за ухом жилки.
А тот самый ангел как раз беспокойно метался в расщелине между камнями, приводя в порядок перышки, приглаживая их и удобно устраиваясь в своем гнездышке из перьев и экскрементов, копаясь клювиком под крылом, вылавливая блох и то и дело засыпая с легким храпом. Он ждал ночи, ждал восхода луны, ждал исхода.
Тем вечером, вскоре после заката, вокруг не было никого, кто мог бы увидеть, как красивое обнаженное тело Ирэн Лэмпэк скользнуло с легким плеском в Запруду Лэмпэк и начало плыть круг за кругом. Только ущербный месяц беззастенчиво пялился на нее, а над ее головой нависали горы, огромные и темные.
А фельдкорнет Писториус, опираясь на трость, ковылял по направлению к Маленьким Ручкам в сопровождении мальчика-поводыря. Он подошел к памятнику, остановился перед ним и склонил голову, а в Эденвилле тем временем Бабуля Сиела Педи сидела и вязала крючком, нацепив на нос очки в тяжелой черной оправе и положив рядом Библию. Она смогла простить, но так и не сумела забыть нависшую над ней рыжую бороду.
А женщина без лица сидела в своей комнате, и завернула в простыню подушку, словно тело ребенка, и встала на кровать, и уронила подушку в зазор между кроватью и буфетом. Она вспомнила облачко известковой пыли, взметнувшееся из могилы, и посмотрела на себя в зеркало: ничего, только вина.
Марио Сальвиати выпрямился, помогая себе локтем. Он помнил… он помнил.
— Есть еще и третья карта, и Джонти Джек и Веснушчатый Писториус оба это знают, — сказал генерал Инджи. — Она предназначалась мне, но была утрачена во время трагедии, разразившейся той ночью.
Он наткнулся на нее в тени самой густой части виноградника, где она купала догов. Стелла отряхнулась, подняв фонтан брызг, заставивший перепуганных попугайчиков заметаться по клетке. Александр смиренно стоял, с ног до головы покрытый белой мыльной пеной.
Марио Сальвиати сидел на краю фонтана, поглаживая одной рукой рыбку кой, высоко задрав нос, уловивший запахи мыльной пены, мокрых собак, духов Инджи, а теперь и генерала.
Ресницы Инджи взметнулись вверх, она прикрыла рот ладонью:
— Вы хотите сказать…
— Прямо у тебя под носом они торговались о много большем, нежели останки Испарившегося Карела, — мерзко улыбнулся генерал. — Тебе показалось, речь идет о весьма похвальном желании устроить отцу достойные похороны, о том, чтоб не нарушить экологию горы, а на самом деле они оба сгорают от золотой лихорадки. Просто парочка разбойников!
Инджи скрыла потрясение, повернувшись к генералу спиной, и принялась с таким остервенением втирать мыльную пену в спину Александра, что тот мягко заворчал.
— Ха! — торжествующе воскликнул генерал. Он развернулся и снова ушел в дом. Пока Инджи трудилась, ощущая пустоту под ложечкой, генерал возвратился и опять встал в дверном проеме кухни. — Возможно, они подозревают, что третья карта находится в пещере вместе с останками Испарившегося Карела!
Инджи взяла шланг и включила воду на полную мощность. Тонкая струя ударила по бокам собак с такой силой, что те зашатались. Она завернула кран и со злостью отшвырнула шланг. Она прошлепала босиком в дом, натянула прогулочные сапоги, отлично разносившиеся за время ее пребывания в Йерсоненде, схватила рюкзак и вышла прочь через ворота, миновав дубовую аллею. Отмытые собаки меж тем носились по стриженому газону, отряхивались, фыркали, нелепо прыгали и носились между деревьями.
«Я этого не вынесу, — думала Инджи. — Неужели все это время Джонти водил меня за нос, игрался со мной, может, даже использовал, чтобы найти подходы к Золотой Копи в надежде, что все те истории, что я рассказывала ему всю прошедшую неделю, позволят ему собрать воедино мозаику, осмысленную историю, какой-то вывод?»
Она не заметила, что следом за ней плелся Немой Итальяшка, нерешительно, словно человек, преследующий трепетную бабочку, выставив перед собой руку, ощупывая воображаемые препятствия. Траектория его движения была беспорядочной и непредсказуемой, но он неуклонно следовал за едва уловимым шлейфом ее духов. На его счастье, она, против обыкновения, переборщила в этот раз с духами, так что он издалека мог почувствовать ее приближение, мог понять, где она.
И сейчас, то и дело замирая, спотыкаясь, он шел за запахами ее и собак. Одна его рука замерзла за игрой с рыбкой кой в фонтане, вторая крепко сжимала камень любви, как его называли йерсонендцы, тот самый ладонный камень, который он подобрал по прибытии и хранил в кармане рубашки все дни, что длилась его работа по прокладке канала.
Рабочие в поле уже свыклись с одинокими прогулками Инджи и приветственно махали ей, когда она проходила мимо с подпрыгивающим за плечами рюкзаком, но сегодня они кричали ей что-то и жестикулировали, пытаясь привлечь ее внимание к мужчине, пьяной походкой идущему следом за ней. Она удивленно обернулась и ждала, пока он нагонит ее, стоя, уперев руки в бока. Она внимательно наблюдала за стариком, который сделал три шага, замер в нерешительности, принюхался, помотал головой из стороны в сторону, затем сделал еще четыре торопливых шага, слегка свернул, застыл на месте, принюхался, отступил назад и снова устремился в пустоту…
Она ждала его, пока, в конце концов, они не встретились лицом к лицу Посреди дороги. Когда он принюхивался, его нос шевелился, как у горных кроликов, обитавших возле статуи Матери Святой Девы на Горе Немыслимой, когда они изучают приносимые ветром запахи.
Она подняла руку и мягко коснулась его щеки — словно бабочка скользнула по коже крылышками. «Любит ли он меня, — раздумывала Инджи, — этот человек, который так непохож в своем поведении на всех мужчин, которых я встречала? Он как младенец, который сосет грудь, пока не утихнет беспокойно колотящееся сердечко; он ходит за мной, как ослепший пес, по запаху. Но он почти ни разу не протянул мне руки, он не прикасается ко мне, ничего не требует. Ведома ли ему страсть? Быть может, в той темной тихой пещере, где он живет, не осталось ни одной привычной вещи, которые для других связаны с любовью и влечением?»
Она вложила свою ладонь в его, накрыв второй руку, вцепившуюся в ее локоть, и почувствовала, какие холодные у него после воды пальцы. Она подозвала свистом собак и они снова тронулись в путь, гораздо медленнее, уже не так порывисто, но все еще решительно.
«На самом деле, — подумала Инджи, — у Марио Сальвиати наметился необычайный прогресс». Решился бы он выйти вот так вот, один, из дома несколько недель назад, последовал бы за ней? Пусть это кажется мелочью, но для него такой шаг был чреват опасными последствиями.
«Так что, в конечном счете, я ему помогаю, — рассуждала она, пока они шли к Кейв Горджу, а вокруг поднимался запах земли, сосен и кустарников. — Я помогаю ему начать понемногу исследовать окружающий мир, доверять чувствам, которые у него еще остались».
Они поднялись на последний кряж горы и увидели маленький домик Джонти. Хозяин домика стоял на стремянке рядом со своим Спотыкающимся Водяным и сосредоточенно отмывал скульптуру коровьей мочой. Он поднял глаза, но по мере их приближения заметил, что что-то не в порядке: собаки бежали, прижимая уши и опустив головы к самой земле, принюхиваясь, но не спуская с него внимательных взглядов. Немой Итальяшка остался стоять на последнем подъеме тропы, тогда как Инджи устремилась вперед. Ее щеки пылали, и она принялась орать на Джонти раньше, чем успела подойти к нему вплотную:
— Ты сидел и делал из меня дурочку в офисе Веснушчатого, вы оба там говорили о золоте, не потрудившись посвятить меня в свои дела… вы… вы оба…
— Инджи! Инджи! — Она успокоилась только когда к ней подбежали собаки и начали лаять на него с такой злобой, что и она, и Джонти испугались, что доги — а особенно ревнивая Стелла — бросятся на него. Когда она подняла голову, ее лицо, расчерченное дорожками слез, выражало крайнее огорчение.
— О чем это ты? Что случилось? — вопросил Джонти. Он вытер руки о штаны. — Давай-ка расслабься. И тащи сюда старика. Смотри, как он там встал.
Обеспокоенный доносившимся до него запахом тревоги, Марио Сальвиати стоял, вытянув перед собой руку и морща нос от едкого запаха коровьей мочи и пота и слез Инджи.
Инджи подвела его поближе, утирая слезы. Они сели и Инджи принялась объяснять. Она пристально смотрела на Джонти, поскольку всегда ожидала — гораздо сильнее, чем многие другие, она не сомневалась в этом, — предательства Когда она, наконец, иссякла, он остался сидеть.
— Позволь мне объяснить тебе кое-что, — начал Джонти. — Во-первых, из-за золота среди жителей Йерсоненда всегда возникают подобные проблемы. Оно всегда рождало в них подозрения. И злобу.
— Прости, что я…
— Именно поэтому я всегда старался держаться от него подальше. — Джонти пару раз глубоко вздохнул и почесал предплечья. — Возможно, меня пугало и то, что золото может сотворить со мной. Когда ты приехала в Йерсоненд, Инджи, я начал задумываться. Почему я торчу в этой лачуге на окраине города? Ты сама спрашивала меня об этом.
— Я… — Инджи чувствовала себя ужасно виноватой: она не собиралась сегодня исповедовать Джонти.
— Погоди, дай мне закончить. Недавно я понял, что тоже нахожусь в плену у золота. Я сижу здесь, как генерал, как Молой, как матушка, Писториус, Смотри Глубже и все остальные… я тоже сижу тут и жду и жду…
— Но ведь никто ничего не делает.
Джонти вздохнул:
— Все боятся того момента, когда начнутся поиски. Мы боимся того, что они могут обнаружить в нас.
Инджи помолчала с минуту. Потом она спросила:
— Но почему ты мне этого не рассказал?
— Я просто не знал точно, что говорю, когда сказал, что собираюсь погладить скорпиона по спинке. Только когда мы были у Веснушчатого Писториуса, я понял, что дело тут не просто во вскрытии пещеры с телом моего отца. Это всегда было у меня на подкорке… золото… и даже теперь… даже теперь…
— Почему бы тебе просто не оставить все как есть, забыть об этом?
— Но именно это и заставляло нас все это время держаться друг друга, — тихо сказал Джонти. — Это мечта и возможность, которая придает смысл существованию Йерсоненда.
— Золото?
— Нет. — Джонти помотал головой. — Уже много лет как дело не в золоте, в этой блестящей шелухе. Уже много лет дело во много большем. — Он пристально взглянул в глаза Инджи. — Вот взять, например, Марио Сальвиати: стоит только отыскаться золоту, и генерал его сразу отпустит. — Он посмотрел себе под ноги. — Мы сможем оставить прошлое в прошлом, где ему и место — со вчерашним днем, со всем, чего уже нет. Я мог бы продать Дворец Пера. И может быть, даже погрузить вещи в фургон и уехать куда-нибудь… еще… — Он не закончил фразу, но привычным жестом изобразил что-то в воздухе, словно пытаясь ухватить ускользающие слова или отогнать дурацкую мысль. — Но странным образом мы все боимся обнаружить это золото, потому что тогда у нас останется только будущее. И еще мы знаем, что, стоит его найти, и разразится настоящая война за право обладать этим золотом.
Инджи обхватила его рукой за плечи.
— Прости меня, — прошептала она. — Но меня просто с ума сводила мысль, что именно ты из всех… — Ее голос сорвался, и она помотала головой.
— Золотая лихорадка, — вздохнул Джонти. — Именно этого я и боялся.
Эти двое были бесконечно далеки от отслеживания событий в веках, свысока взирая на смятение, поселившееся отныне в сердцах и душах йерсонендцев. Капитан Гёрд и Рогатка Ксэм двигались по дороге, известной под названием Дорога Изгнания. На душе у них было неспокойно, поскольку они нигде не встречали жирафа.
В седельной сумке позвякивали баночки с краской, и у молодого капитана чесались руки поскорее взяться за кисть. Он уже чувствовал, почти физически, как под его пальцами начнут прорисовываться фигуры. Да, особенно жирафа, потому что сейчас было самое время для этих грациозных животных, этих натурщиков степи, самое время делать наброски и в то же время убеждаться в жестокости процесса создания подобия: созидая, ты в то же время разрушаешь.
Капитан поднес к глазам бинокль и развернул корпус вслед за поворотом головы, пытаясь высмотреть, не покажется ли над макушками окрестных деревьев миниатюрная голова с двумя маленькими рожками и трепетными ушами. Рогатка Ксэм встал в стременах и втянул ноздрями воздух. Надрывались цикады, с гор веяло неимоверной жарой. Впереди у них был долгий путь: капитан все еще хотел порисовать дикобраза, муравьеда, синеголовую ящерицу, горную зебру и леопарда; он все еще хотел навестить племена аборигенов к юго-востоку и запечатлеть на бумаге вождей; он хотел нарисовать карту своих путешествий и определить расположение созвездий в данной точке континента. У капитана планов было громадье, а Рогатка Ксэм лишь надеялся, что сегодня им удастся встретить жирафа; что они смогут его нарисовать; что они его убьют, измеряют, опишут и бросят, чтобы двигаться дальше.
Он тосковал по женщинам и знал, что где-нибудь они снова наткнутся на кочующих кои-кои, и им дадут женщин. С другой стороны, он немного нервничал при подобных встречах: его буквально выводил из себя капитан, который стоял, рассеянно почесывая задницу, и никак не мог понять, почему все встречные кои смеются над его многоцветным тылом. «Петух, — называли его кои. — Петух, который чешется, когда рисует».
Но сегодня что-то нарушило привычные ритмы природы. Надо всем вокруг висела раскаленная завеса. «Это пыль, — подумал капитан Гёрд, — хотя ты вполне мог принять за нее туман. Это пыль: видимо, одно из этих огромных стад в десятки тысяч голов антилоп мчится в сотнях миль отсюда, за краем горизонта, поднимая это огромное облако пыли».
На них оседала мельчайшая пыль, пока их кони неустанно работали копытами, прочесывая раз за разом место, где должен был появиться жираф. Но до сих пор они никого не нашли, и капитан Гёрд забеспокоился. Ночами он внимательно изучал свои наброски и ему постоянно казалось, что его коллекция слишком мала. Ему вечно все не нравилось: эти бескрайние пейзажи, эти равнины, населенные потрясающей фауной и флорой, и странные народцы… и взгляните на эту жалкую стопку картинок. Как вообще он сможет охватить этот ландшафт и привезти домой всю его необъятность и драматичность, чтобы передать свои впечатления англичанам?
Поэтому он стал добавлять и преувеличивать. Тут — слишком яркий контур; там — излишне насыщенный цвет или чрезмерно драматичный росчерк пера. Рогатка Ксэм подавил смешок, увидев ящерицу о двух головах и страуса с непомерно длинной шеей. Но ему нравились женщины с попками, напоминающими кучевые облака и полными, как налившиеся фрукты, грудями.
— Спешиваемся, — жестами показал капитан Гёрд.
— Здесь?
— Спешиваемся, я сказал.
— Придет лев и схватит нас за пятки нынешней же ночью.
— Мы не можем уехать, не зарисовав и не измерив жирафа.
Но не только Гёрд и его проводник Ксэм мучались ощущением, что чего-то не хватает, что-то упущено. Прогуливаясь по Дороге Изгнания, Бабуля Сиела Педи видела женщин, с любопытством перегнувшихся через садовые калитки, и весело скачущих детишек, которые придумывали новые игры про золото и богатеев.
На видела, как мэр Молой проскользнул в контору адвоката Писториуса, воровато оглянувшись через плечо. Конечно, это мог быть рядовой вопрос местного значения, но опасливый взгляд назад выдал его с головой.
А еще она увидела неаккуратно припаркованный возле адвокатской конторы «Мерседес», одним колесом заехавший прямо на клумбу.
Бабуля Сиела заметила, что в пабе весь день было полно народу; транспортные средства с отдаленных ферм стояли бампер в бампер, капот в капот. Проходя мимо бара, она услышала гул голосов хвастающих и бахвалящихся, громкий смех и язвительные шутки.
Она медленно прошла мимо Маленьких Ручек и наклонилась, чтобы прочитать мемориальную доску. Потом повернула к Запруде Лэмпэк. Маленький мальчик — тот самый, мокрый, отфыркивающийся рыжик — будет сидеть в воде, а на берегу будет стоять Рыжебородый Писториус, погруженный в свои мысли. Он испуганно вскинет на нее взгляд и покажется, будто он хочет убежать. Но ему придется остаться, потому что он не может бросить ребенка одного. Она подойдет прямо и к нему и там, где никто не сможет их увидеть, прикоснется ладонью к его щеке. Его борода и кожа вспыхнут у нее под рукой, нахлынет тепло его тела, его тепло, которое так не захочется снова потерять…
Но его там не было. Она еще раз обошла квартал, снова приближаясь медленно, шаг за шагом к запруде, до звона в ушах вслушиваясь, не донесется ли плеск воды, в которой резвится мальчик. Но ничего не произошло. Поверхность воды была гладкой, кое-где разбегалась под ветром легкая рябь, вокруг молодых сосновых шишек сновали пчелы, сгрудившись совсем как машины возле паба.
Бабуля Сиела никак не могла понять, что происходит. Куда подевался фельдкорнет? А рыжеволосый мальчишка? Почему вдруг вещи исчезают? Почему в какую-то минуту они есть, такие четкие и цветные, а в следующую — словно бы и не было их никогда?
Куда подевалось тело Ирэн Лэмпэк, которое плавало здесь, и занавески опускались, стоило мужчинам настроить свои бинокли? Где, в конце концов… Бабуля Сиела обернулась: гора была на месте, как и всегда. И солнце как обычно следовало своим беспощадным, неизменным курсом. «Все, что проходит, — подумала Бабуля Сиела, — так это мы и владеющая нами жажда обладания вещами, которых у нас, возможно, никогда в жизни не будет».
Инджи шла по улице, но она не заметила Бабулю Сиелу; она не чувствовала запаха конского пота, исходившего от бесконечно мотающихся по саванне капитан Гёрд и Рогатка Ксэм. Она собрала волосы в пучок и бесцельно слонялась по окрестностям. Она обходила вдоль и поперек улочки и проходила мимо битком набитого паба. Уже некоторое время она избегала общения с тамошним контингентом, поскольку не могла больше выносить выражения любопытства и алчности на лицах встречающихся ей людей.
«Неужели это все из-за меня? — размышляла она. — Смотри-ка, „Мерседес“ мэра Молоя опять отъехал от адвокатской конторы Писториуса, подняв тучу пыли, а там, под перечным деревом на углу, ссутулился генерал в своем „Плимуте“. С такого наблюдательного поста ему прекрасно видно и веранду центрального магазина, и двери адвокатской конторы Писториуса».
«Ну да, — подумала Инджи, — они все хотят урвать кусок добычи. Они ждали этого годами, следили друг за другом, ждали, пока кто-нибудь не начнет шевелиться. Но все так боялись сделать первый шаг и подать идею, что им понадобилась я, чтобы сдвинуть колесо!»
Она бродила туда и сюда по улицам в той части города, где было потише, где земельные наделы были крупнее, и орошаемые поля люцерны сбегали к равнинам Кару Убийц. Она остановилась возле кладбища и устремила взор поверх могил. Она задержалась возле ворот, изучая водостоки и каменные желоба, возле резервуаров с водой и конюшен, возле каждого заметного свидетельства многолетнего упорного труда; возле каждого следа, оставленного предыдущим поколением следующему.
И все же она никак не могла понять, что происходит. Кто что знал, да и когда? Инджи Фридландер из большого города не знала, где ей свернуть. Так что пусть ближайшим пунктом назначения станет Марио Сальвиати.
А позже она поняла: судьба избрала Немого Итальяшку Сальвиати, Любезную Эдит и Лоренцо Пощечину Дьявола — троих столь различных по характеру людей, — чтобы возложить на них тяжесть знания секрета Золотой Копи. По вечерам она отводила Марио Сальвиати в ванную и позволяла ему медленно утопать в душистой мыльной пене, мыла его мочалкой и с удовлетворением отмечала, что он все больше и больше реагирует на ее прикосновения.
Она повернула к Марио Сальвиати, который, поддерживаемый ею под руку, опускался в наполненную пеной ванну, задерживая дыхание, медленно распрямлялся, а потом поворачивался лицом к ее руке, выдыхая на нежную кожу с внутренней стороны локтя.
После разговора с Инджи Джонти отправился на прогулку. Он брел по Кейв Горджу, встряхивая время от времени рассыпавшейся по плечам огненно-рыжей гривой волос. Пока он шел, за его спиной вспыхнуло пламя. «Спотыкающийся Водяной, — подумал он. — Что же все-таки случилось тем утром? Я вспомнил, что изо дня в день бьюсь над этой деревянной чуркой. В конце концов я отволок ее за дом и бросил там в кучу хлама И вернул ее во двор на следующий же день. Потом начал вырезать ноги, да, помню, самой большой стамеской, стамеской, которая скользит по древесине быстрее, чем ты можешь это разглядеть, просто волшебной…»
Он с раздражением тряхнул головой и сплюнул на обочину тропинки. Он толчком распахнул ворота и вошел в них. Перед ним простиралась Дорога Изгнания. Долгие годы он жил здесь вместе с матерью.
«Здесь избегали слишком многого, — думал Джонти. — Я так привык отмахиваться от любых мыслей, к уловкам и замалчиваниям, что Спотыкающийся Водяной просто не удерживается в моем сознании.
Но все же правда то, что скульптура была закончена, когда тем утром я распахнул дверь и увидел его, окутанного предрассветной дымкой…»
Пока он вышагивал по Дороге Изгнания, начали лаять городские шавки и затрепетали занавески на окнах. Он вспомнил, что это мать убедила его развивать способности к ваянию. И все же она так и не узнала ни о бюсте его деда, фельдкорнета, который он подарил Бабуле Сиеле Педи, но о том, как по вечерам он ускользал в Эденвилль, чтобы послушать ее рассказы. Но Летти придала ему решимости раз и навсегда порвать с обязанностью быть Писториусом.
— Тебя назвали в честь плаката на углу какой-то улицы, ты родился на корабле — иди своей дорогой, — повторяла она ему. Это было в те дни, когда она завершила свой великий труд на поле благотворительности в пользу бедняков Эденвилля. Джонти припомнил, что годы выдались нелегкие. Его дед частенько заговаривал с ним об ответственности, призвании и долге. О преимуществах профессии юриста, о шкалах правосудия. Его дед с горьким сожалением взирал на то, как Джонти вылавливает из реки плавник и вырезает из него фигурки.
— Художники не помогут нам в случае войны, — ворчал старик в рыжую бороду, — и мудро управлять страной они бурам тоже не помогут.
И все же между ним и дедом существовала особая связь. Старик рассказывал ему о севере, о старых временах, когда на охоту еще не ввели ограничений, а земли еще не были освоены. Иногда дед заговаривал о войне — о круглосуточных бдениях буров в степи; о том, как они взрывали поезда, рассеивали колонны хаки и снова исчезали в степи — первые в мире бойцы герильи — партизанской войны.
Чего его дед не знал, так это того, что Джонти увековечивал его истории в скульптуре, скрываясь в небольшой ложбинке Кейв Горджа недалеко от того места, где теперь стоял его дом. Это был его первый сад скульптуры, но в конце концов все его творения разрушились под воздействием дождя и ветра, поскольку были созданы из необожженной глины и старого дерева.
На мгновение Джонти задержался возле маленького домика на Дороге Изгнания. Он до сих пор как наяву видел Лети Писториус, сидящую под низкой крышей веранды, и чувствовал бодрящий аромат прохлады. Она сидела в плетеном кресле со стаканом воды в руке. В горшочках возле ее локтя цвели герани — герани из Миринга, где они впервые были выращены.
Наружная дверь скрипнула, пропустив на веранду рыжеволосого мальчика, который подошел к матери и отпил из ее стакана. Он был бос, и руки его были куда грубее, чем должны были бы быть у ребенка его возраста. Очевидно, ему приходилось ими работать.
Она слегка пожурила его за то, что он пьет ее воду, а потом он перегнулся через стенку веранды, взглядом подмечая все вокруг: пучки травы возле почты на углу, строй муравьев под ступенькой веранды, гравий тропинки в саду и красную бугенвиллию рядом с резервуаром с водой. Он смотрел на крыши соседних домов, в синее небо, на рыжевато-коричневые горные хребты в отдалении.
Неожиданно он обернулся:
— Мам, а где папа Карел?
Она едва не выронила стакан. Этот вопрос не принято было задавать. Каким-то образом Летти удалось заставить сына спрашивать ее об этом. Она посмотрела на него и помотала головой. Джонти так и не смог никогда забыть выражение ее глаз. Ваяя скульптуры одну за другой, он пытался передать хоть толику этого выражения.
Сейчас, словно стремясь отряхнуть с себя болезненные воспоминания, он подтянул свое могучее тело и запрыгнул на главную веранду центрального магазина. Там было всего несколько небольших групп покупателей: людей, которые входили, покупали упаковку сахару, забирали сдачу, выходили на улицу, чтобы подсчитать ее, ненадолго расслаблялись, потом снова заходили и покупали табак и опять выходили, чтобы принять решение насчет следующей покупки. Они все беспокойно встрепенулись, когда на веранду запрыгнул человек в камзоле.
Джонти вошел в магазин. Ему пришлось сощуриться, пока глаза привыкали к полумраку. Хозяин магазина вышел ему навстречу.
— Джонти! — воскликнул он.
Джонти не сомневался, что до торговца уже дошли новости о том, что пещеру собираются вскрыть. Вы только посмотрите, как он потирает ручонки! Мучная пыль с пола облачком взметнулась вокруг них, и пронзивший полумрак солнечный луч заставлял белесую взвесь танцевать в своем свете. Джонти настолько увлекся этим необыкновенным зрелищем, что до него дошли только обрывки того, что ему пытался сообщить торговец:
— …представить себе, что столько снаряжения… — Но он сразу же потерял нить разговора снова. Его взгляд скользнул по лучу света, сочащемуся из окна и казавшемуся почти осязаемым. — Джонти?
— Да… — Джонти отвернулся от окна и внимательно осмотрел полки. — Динамит, — сказал он. — Ты еще держишь динамитные шашки?
— Ой! — начал торговец.
Джонти провел рукой по рыжим волосам:
— У тебя тут есть динамит или нет?
— Да, но…
Внезапно за спиной Джонти материализовался генерал.
— Джонти Джек! — разнесся его громоподобный голос. Владелец магазина вцепился руками в фартук и поспешно отступил на безопасную позицию за кассой. Генерал Тальяард пожал Джонти руку, жалостливо посмотрел на хозяина магазина и сказал:
— В этом магазине продают только жевательный табак и вяленую рыбу. Динамит я могу достать для вас по своим каналам.
Джонти покачал головой. Генерал стоял на огневом рубеже солнечного луча. Он бил ему в грудь, и Джонти подумал о том, чтобы пополнить свой сад скульптур: могучий торс с единственным медальоном на груди, лицо, битое ветрами и ливнями, лишенное черт, одна нога вместе с ягодицей обнажена и открыта для глаз, из ягодицы вырван кусок плоти, в руке зажато что-то наподобие пистолета или распятия. Другая рука…
— Почему ты сегодня так далеко от нас, в собственном мире, Джонти? — спросил генерал. Он специально приехал сюда, получив по телефону информацию о том, что Джонти Джек спустился из Кейв Горджа в город. Весь город охватило возбуждение, каждый был осведомлен о передвижениях Джонти. Генерал попросил кое-кого из стратегически расположенных знакомых звонить ему в случае, если Джонти, или Инджи, или мэр Молой, или Веснушчатый Писториус — да, и он тоже, даже он, — будут совершать перемещения, отличные от обычных.
— Смотри: если малыш Веснушчатый просто пошел в претензионный суд, не стоит беспокоиться, — объяснил генерал, — но если он отправился в Эденвилль, и особенно если кажется, что он собрался в притон, где собираются любители травки, или если туда из столицы приезжают девочки… немедленно звони мне. Дело, я думаю, сделано.
Сейчас генерал стоял рядом с Джонти, хозяин магазина отступил за кассу, а покупатели сгрудились на веранде. Большинство из них были коренными жителями Эденвилля, и до них тоже дошли слухи о предстоящем вскрытии пещеры. Они рьяно расталкивали друг дружку, отвоевывая у двери местечко поудобнее, и напряженно всматривались в полумрак магазина.
— Для динамита вам требуется разрешение, — произнес торговец из-за кассы.
Генерал зло отмахнулся:
— У меня есть разрешения на все, что хотите. Вам известно, что мои люди взрывают все и всюду. — Джонти подумал, что от генерала отчетливо несет бренди, и потом, старик явно не слишком твердо держался на ногах.
«Ну вот и понеслась, — подумал Джонти. — Сперва обстоятельства заставили нас с Веснушчатым Писториусом заключить союз, потом мы с Инджи поругались, а теперь вот этот старикан, который стоит на краю своей Золотой Копи, не в состоянии собраться без глотка горячительного».
Джонти развернулся на пятках, посмотрел на солнечный луч, потянулся к нему, словно собирался оторвать кусочек и забрать с собой, и вышел прочь из магазина, громыхая по полу тяжелыми ботинками. Хозяин магазина спешно выбежал из-за кассы.
— Постой! — Он вытянул руку вслед уходящему Джонти, но генерал перехватил ее:
— Пускай идет. Ты что, не видишь, что он опять не в себе?
Иногда, лишь иногда, Марио Сальвиати возился с рыжеволосым сынишкой Испарившегося Карела. Он не мог делать этого открыто, поскольку Летти Писториус, бескорыстный труженик на благо всех на свете, не находила в себе сил уделять время Немому Итальяшке. Он был слишком глубоко вовлечен в события последних дней, когда привычный мир начал рушиться.
Поэтому, встретившись с маленьким Джонти Джеком, он просто сажал его к себе на плечи и забирал в горы, когда, как он знал, Летти была занята в Эденвилле обучением женщин вязанию крючком и на спицах или уходу за детьми. Горожане никогда не рассказывали Летти о совершаемых ее маленьким сыном экскурсиях с в обществе этого глухонемою, потому что знали, как она относится к Сальвиати. И понимали ее чувства. Но в то же время приятно было смотреть, как итальянец развлекает сына своего пропавшего босса.
Джонти до сих пор помнил, как поднималось и падало его тело, пока он сидел у Марио Сальвиати на плечах, и они вдвоем медленно, но неуклонно поднимались по склонам Горы Немыслимой, причем мощные ноги итальянца делали всю работу.
У них был свой испытанный и надежный маршрут: сначала вверх к Кейв Горджу, где они останавливались возле карьера, раскопанного, когда для мощения канала стремительной воды понадобились хорошие камни. Там Сальвиати поднимал с земли камни и давал их мальчику, чтобы тот смог пощупать их и ощутить их тяжесть собственными руками. Он жестами и на пальцах объяснял ему, где должна пройти трещина в камне, где его слабые места, а потом с помощью второго камня показывал, как нужно ударить по первому, чтобы правильно его расколоть.
Голова Джонти была полна живых воспоминаний о том, как оглушительно стрекотали в карьере цикады, как пахла пыль, поднимавшаяся от расколотого камня, как солнце безжалостно пекло его плечи, как итальянец стоял на самом краю каменистого обрыва, пристально глядя в небо над головой.
Затем они шли дальше — снова это ощущение качки — вверх по ущелью, мимо маленькой кущи деревьев, где годы спустя взяла за привычку гулять женщина без лица, а потом опускались на колени возле тоненькой струйки воды, бегущей из фонтана недалеко от того места, где теперь стоял домик Джонти. Там было влажно, росли папоротники и пучки белых лилий, и итальянец открывал свой старый армейский ранец и доставал оттуда апельсины, полоски вяленого мяса и галеты.
Следующая их остановка была еще повыше, и итальянец вздыхал под Джонти, поскольку подъем становился круче. Возле заваленной пещеры он сидел на большом валуне, а мальчишка играл и носился вокруг. Марио Сальвиати совершенно неподвижно сидел, а ребенок изучал голый камень, обнаженные кости раненой земли. Малыш некоторое время лазал поблизости, потом садился, подражая итальянцу, который тихо смотрел на долину внизу, весь погруженный в свои мысли.
Как-то раз, когда они сидели там, Сальвиати достал перочинный нож. Он вложил его в руку Джонти и сжал его маленькие пальчики на рукояти. Потом он отошел от него и долго-долго смотрел в долину. В тот вечер Летти увидела нож у Джонти на тумбочке возле кровати.
— Где ты его взял? — Она выглядела заметно расстроенной.
Первым порывом Джонти было сказать ей, что нож ему дал Дядюшка Итальяшка, как называли Немого Итальяшку дети, но почти сразу передумал:
— Я подобрал его на горе.
— Где именно, малыш? — Настойчивость матери ему не понравилась.
— Возле закрытой пещеры.
Летти смотрела на него так, словно увидела привидение. Ее губы медленно произнесли слово «пещера», но она не издала не звука.
Всю ночь Джонти слышал, как мать мечется по дому. Уже после, много лет спустя он понял, что она сложила вместе два и два. Она поняла тогда, как впоследствии он сам, что пещера стала последним пристанищем Испарившегося Карела и что именно это Немой Итальяшка пытался сказать Джонти.
Но прогулки Джонти и Сальвиати не заканчивались на пещере: последним местом назначения была статуя Девы Марии, которую мальчик видел издалека, сидя на плечах каменотеса. Они возвращались на уровень земли, и там, превосходя ожидания своим размером, с бескрайним Кару в качестве фона, стояла статуя.
Джонти наблюдал за тем, как итальянец вырывал сорняки, прораставшие у ног Марии, подбирал осколки бутылок, оставленные молодежью после пикника и счищал засохший птичий помет с головы и плеч статуи.
Некоторое время они отдыхали рядом со скульптурой, а потом не спеша спускались вниз по склону, возвращаясь в город, где официозно пожимали друг другу руки, стоя перед центральным магазином, а потом расходились каждый своей дорогой, словно бы и не были знакомы — вприпрыжку несущийся мальчишка в шортах, с загрубевшими ступнями и руками и огненно-рыжей копной волос, вспыхивавших на солнце, и старик со строгим римским носом и крепким смуглым телом, прогуливающийся вдоль оросительных желобов, словно проверяя, соответствует ли градиент потока закону его соотечественника Бернулли.
Любезная Эдит сидела под перечным деревом в обители Ордена Безмолвия. Откуда-то издалека доносились звуки города, напоминая стайки странных птиц, проносившиеся над самым горизонтом: вопли школьников, вышедших на перемену, призывные крики слугам поверх садовых заборов, голоса фермеров, переговаривающихся с рабочими. Для Эдит, уже привыкшей к осторожным шорохам, затаенному дыханию и безмолвным молитвам у ног Святой Девы, каждый звук был подобен яркой птичке. Словно пестрый зимородок над городской запрудой. Словно оранжевый виреон в тростниковых зарослях. Словно ярко-зеленая нектарница, трепеща крылышками подлетавшая к миске с подсахаренной водой, которую она всегда ставила на подоконник в своей комнате в Перьевом Дворце. Здесь Эдит узнала, что молчание есть дисциплина, убеждение, мир, вселенная-Бог. Она часто приходила сюда посидеть под перечным деревом и слушала щебет ярких птичьих стай, служивших голосом миру по ту сторону забора. Голоса, как она обнаружила, были облечены в плоть. У голосов был теплое дыхание, ласкавшее ухо и делавшее тебя человеком. И Любезная Эдит сидела на скамейке, которую мать-настоятельница назвала — Решение.
Решение была сделана руками матери-настоятельницы: она обожала плотничать и сделала прекрасные стулья, стоявшие в крошечной комнатке позади кухни. Она поставила Решение в самом дальнем уголке сада обители, потому что знала, что отсюда слышны голоса Мира — с большой буквы — во всей своей чистоте.
Скамейка была установлена здесь и названа Решением потому, что здесь сидели только неофиты Ордена, новички, собравшиеся принести обет молчания. Но до того им предстояли три месяца испытательного срока, перед тем, как обет будет принят безвозвратно и женщина станет полноправным членом Ордена Безмолвия.
Это были новички вроде Любезной Эдит, которые приходили посидеть сюда, когда тишина в комнатах, коридорах и капеллах Ордена начала отдаваться в их головах звенящим аккордом, превращаясь в нарастающий оглушительный рев, когда они начинали сходить с ума от желания услышать хоть какой-то звук — ласковый голос, смех или плач.
Это были молодые девушки, которые все еще продолжали говорить во сне, иногда громко вскрикивая, так что все сестры, вздрогнув, просыпались и, соскользнув с постели и на коленях выпрашивали у Господа поддержки для юной сестры, которая не может контролировать себя во сне.
Наказанием за разговоры во сне были дополнительные часы уборки, стояния на коленях перед статуей Христа, стирки и глажки. Почти каждая совершала время от времени этот грех, и только мать-настоятельница и две-три из самых старых сестер могли из года в год жить, даже не бормоча под нос, с плотно сомкнутыми днем губами, открывши во сне рот с вялым, мертвыми языкам.
По ночам к Эдит стали приходить сны о том, что к ней обращаются люди, но она не слышит ни слова. Рты открываются, языки двигаются, на лицах отражается нетерпение, люди хмурятся, они принимаются кричать на нее, артерии на шее вспухают от гнева, но она не слышит ни слова, потому что перед ней — толстая стена из стекла. Ей снился хор, в котором она пела; сотня ртов синхронно открывается в песне, дирижер ведет хор, театрально жестикулируя и взмахивая руками, но при этом стоит гробовая тишина.
Сейчас она сидела на Решении и прислушивалась к крикам школьников. Она слышала, как они дразнятся, хихикают и бранятся, и ей хотелось схватить звуки — ей, которая так боялась всегда, что люди станут насмехаться над ее неловкостью — и прижать голоса к груди, как теплых пушистых кроликов.
Ей хотелось гладить их, хотелось забрать их с собой в ее тихую комнату с кроватью с белыми простынями и двумя серыми одеялами, с маленьким комодом, с кувшином и миской для умывания, с маленькой чашей со святой водой на стене, распятием, статуэткой Святой Девы, с фарфоровой ночной вазой под кроватью, с полкой для сандалий, со ставнями и подоконником.
Она хотела расставить звуки там, разбросать их по комнате как цветы. Ей хотелось сделать ожерелья из жемчужин смеха, чтобы повесить их всем на шею, а матери-настоятельнице вложить в руки большой теплый звук, такой, чтобы можно было его обнять и прижать к себе.
Новенькая стоит во Вратах Безмолвия, думали старшие сестры и внимательно следили за ней из окон своих келий. Им было любопытно взглянуть, как она справится с этими чувствами. Они помнили свои собственные волнения и страхи, когда у тебя отнимают нечто столь привычное, когда, по сути, ты связываешь язык во славу Господа Иисуса и Матери Его и всех святых.
Они смотрели, как Любезная Эдит повернулась лицом в направлении буянящих школьников, как склонила голову на бок, чтобы лучше слышать их, видели, как начали шевелиться ее губы. Они знали, что, как и сами они когда-то, она сейчас прислушивается к собственному голосу, украдкой и в одиночестве, там, где, как ей казалось, мать-настоятельница ее не услышит.
А еще они знали, что в отчаянии она стала изображать чужие голоса, что она разыгрывала маленький спектакль. Она начнет изображать членов своей семьи, с которыми ей было запрещено видеться во время испытания, затем в ее мечтах поселятся и друзья, и наконец она зайдет настолько далеко, что станет придумывать людей — голоса, которые будут населять ее мир.
И, разумеется, Эдит изображала Меерласта с его низким голосом, и Ирэн, свою мать, с легкими интонациями ее особенного восточного акцента, и Карела, голос которого был так похож на отцовский, и слуг…
Эдит сидела там, повернувшись спиной к обители, чтобы оттуда не было видно ее лица, бормоча, шепча и мурлыча.
Возможно, говорили позже, ее любовь к Немому Итальяшке была карой для Любезной Эдит, потому что, когда пришло время, она не смогла принять обет молчания.
И конечно, тебя одарили таким голосом не для того, чтобы отказаться от него. Ее талант к пению — все, что было у Эдит, а сестры Ордена требовали, чтобы она проглотила его, и еще были эти сны — нет, кошмары — о безголосых хорах, исполнявших одну великолепную арию за другой без единого звука…
Проходили недели одна за другой, и Эдит начала чувствовать, что сходит с ума. Однажды вечером, как гласит предание, когда все двери были закрыты и все монашки стояли на коленях возле постелей, творя молитву, голос, напоминающих соловьиную трель, донесся из комнаты Эдит. Это золотая птичка в ее груди, как потом говорили люди, решила вырваться на волю. Когда в келью к Эдит вбежали всполошенные монашки, она сидела, скрестив ноги, на кровати, одетая в белую ночную сорочку. В экстазе она запрокинула голову и пела самую прекрасную песню — хвалу Господу и его дикому, удивительному Творению, песню, которую никто не слышал прежде и никогда не услышит впредь.
Это была лебединая песнь Любезной Эдит: с лицом, сияющим, словно Сам Господь омыл его в лунном свете, она прощалась с возможностью когда-либо присоединиться к Ордену Безмолвия в Йерсоненде. Мать-настоятельница собственноручно собрала вещи Эдит и, хотя было уже поздно, за руку отвела застенчивое неуклюжее дитя во Дворец Пера.
Она постучала в тяжелую парадную дверь. Когда Ирэн Лэмпэк с шикарными волосами до колен открыла дверь, мать-настоятельница без слов втолкнула девочку в дом. Затем она развернулась и ушла.
Странная золотистая птичка сидела на ветке перечного дерева, когда мать-настоятельница вернулась в Цыц. Она поспешно подошла к алтарю, потому что раньше не видела здесь таких птиц. Должно быть, это голос Эдит, думала она, бормоча молитвы. Ее встревожил собственный беспокойный, прерывистый шепот, она уронила голову и принялась молить о прощении: чудесным образом темные силы тоже могли принять облик золотистого соловья. Быть бдительной и молиться неустанно…
В студии Дворца Пера Эдит бормотала оправдания. У ее ног стоял чемодан, рядом сидела мать, положив мягкую ладонь на ее руку, а Меерласт в поспешно прицепленном протезе из вонючей древесины ходил взад и вперед, дымя сигарой и потягивая шерри. Эдит отчаянно пыталась связать изворачивающиеся слова во внятные предложения, но позабыла все глаголы, и потому неожиданно начала петь, как веселая пташка насыщенные, глубокие звуки очаровали и пленили Меерласта, Ирэн и даже сонного Карела, который спустился и стоял теперь в дверях студии.
Торжествующий ротик Эдит переполнялся звуками, не знакомыми доселе ее семье, словно она прятала в груди источник, который теперь бил живительным фонтаном, изливаясь оперными ариями — умопомрачительными ариями, разбудившими слуг в их каморках и пригнавшими их на веранду. И слуги смотрели через окно на поющую девочку, одной рукой державшую за руку мать, а другой вцепившуюся в ручку чемодана.
Но Эдит всегда чувствовала себя виноватой. В конце концов, она должна была принять обет, она уже была связана святыми узами, как невеста Христа, был великолепный банкет… Но птичка в ее груди была слишком свободолюбивой, и не могла не вырваться.
«Это было неизбежно», — говорили друг другу Меерласт и Ирэн.
— У девочки есть талан, а она — и мы — пытались пойти против него, мы хотели отречься от единственного, что делает ее неповторимой. Ты не можешь запретить птице петь, ты не можешь отрезать у павлина хвост, не можешь заставить дерево не плодоносить, потому что тогда, — мягко прошептала Ирэн Лэмпэк Меерласту, — ты пойдешь против творения.
— Но Эдит должна петь перед всем миром! — вскричал Меерласт. Но Эдит не захотела этого: что-то внутри нее яростно противилось всем этим отцовским выходам в высший свет. Нет, помотала она головой, она будет репетировать со школьным хором, потому что это голоса детей привели ее в чувство, когда она сидела на маленькой скамейке. И еще она возьмет под крыло церковный хор. И еще она время от времени будет выступать на свадьбах и приемах Йерсоненда, но не более того. Золотая птичка ее таланта жила среди здешних деревьев, в тени Горы Немыслимой, Эдит это знала. Эта птичка не могла водиться в Европе.
А когда прибыл поезд с итальянскими военнопленными, и Марио Сальвиати наклонился, чтобы подобрать камень возле железной дороги, и все поняли, что этот человек не слышит и не говорит, потом, выступая вместе с встречающим хором возле павильона, битком набитого горожанами, она почувствовала, как что-то тает внутри нее. То самое напряжение, что владело ею все эти годы, вопрос, будет ли она всегда одна?
Стоило ей увидеть Марио Сальвиати с камнем в руке, как она поняла, что это и есть человек, которому ей суждено отдать свою любовь и страсть.
Она не смогла отречься от своего голоса: она поняла, что является жрицей звуков. Но она станет заботиться о нем, глухонемом, посланном ей свыше — во что она горячо верила — и принести ему все, что он пожелает: пищу и одежду, воду и любовь; свою жизнь.
Именно это она и отдала ему, Марио Сальвиати, в конце концов. Ни на секунду не задумавшись над иронией того, что он никогда не сможет оценить по достоинству самое прекрасное, что есть в ней, потому что он был навеки заключен в гроте безмолвия.
За жилым фургоном Джонти Джека пристально наблюдали: тот стоял за гофрированными воротами с заглушенным мотором и открытой дверцей, пока Джонти запирал ворота. Он был одет в сиреневый камзол, но шляпы на нем не было. Потом транспортное средство прогрохотало по камням и развернулось вокруг Кровавого Дерева, с таким оглушительным шумом набирая скорость, что в ответ залаяли все окрестные собак.
Позади фургона поднималась струйка синеватого дыма. Джонти сидел, высунув волосатую руку в окно, с бутылкой холодного пива в зубах, на полной скорости пролетая мимо Кровавого Дерева. Поворачивались головы и трепались языки, поскольку, хоть Джонти и сворачивал то влево, то вправо, выбрав для этого самую безлюдную дорогу, но направление его движения угадывалось без сомнений: Перьевой Дворец.
Все вытягивали шеи, чтобы убедиться, что мисс из Кейптауна не сидит на соседнем сидении, но он был один. В Йерсоненде все внезапно стали бояться Джонти Джека. Многие из них не осознавали, что он уже известен — даже знаменит — за пределами городка благодаря Спотыкающемуся Водяному, а если бы узнали, то вздернули бы носы и почувствовали бы себя в чем-то преданными, выброшенными за борт.
Фургон переехал через железную дорогу, грохоча стамесками и бревнами, которые Джонти держал в жилой части, просто на всякий случай.
Он медленно ехал по шоссе, в какой-то момент задержавшись под палящим солнцем, словно наказывая самого себя. «Я не могу ехать дальше, — подумал он, — в этот дворец теней. Никогда не мог этого сделать. Так почему сейчас должен?»
Но он вспомнил гнев Инджи, вспомнил собственное замечание:
— Я собираюсь погладить скорпиона по спинке.
Тогда он снова ослабил хватку, сделал еще один глоток пива и развернул машину. Впереди показались огромные деревья, белый фасад, просторная парадная веранда, лужайки и кусты, одичавшие и заросшие, из которых вспорхнула стайка цесарок, устремившаяся к деревьям, коты — потомки котов Меерласта, которых тот держал в конюшнях, чтобы отваживать крыс.
Джонти припарковал машину под дубом на лужайке, остановившись на почтительном расстоянии от парадной двери. Он заглушил мотор и открыл еще одну бутылку пива. Он сидел в тени и смотрел на старую усадьбу, прислушиваясь к треску цесарок, оживившихся по вечерней прохладе.
«Спотыкающийся Водяной, чудом поднявшийся из-под земли, — говорил себе Джонти. — Прошлой ночью я опять возился с гнилым бревном и стамеской, снова и снова слоящей дерево; со стамеской, которая не откликается на твои усилия; сад скульптур, который стоял, молчаливый и уродливый, среди скал; мысль, что мне никогда не удастся создать идеальную скульптуру.
В ту ночь я слишком много выпил, сидя прямо на земле рядом с упрямым бревном, и было уже очень поздно, когда я доплелся до своей комнаты, лег на кровать и слушал, как ночной ветер толкался на склонах Горы Немыслимой. Нет, не толкался, потому что в такие ночи ветер не толкается: ветер скакал, трясся и возился на горе и распахивал все, всюду пролезал, тащил и швырял.
Как я уснул, я не помню. Но спал глубоко, и мне снились странные сны: мне снились тотемы — высокие столбы с крыльями, глазами и вывалившимися языками. Я ворочался на кровати и кричал, но когда я проснулся, ветер стих и наступило великолепное утро. Цесарки болтали под деревьями, за ночь под окном раскрылись белые лилии. Несмотря на количество выпитого накануне вина и странные сны, мне было легко и радостно.
Я сделал кофе, насвистывая и предвкушая, как добьюсь от бревна всего, что оно может дать, при помощи новой стамески, которая будет чувствовать дерево, последовательно и неторопливо. Не так поспешно и яростно, не так исступленно: только мягко, бережно, задерживая дыхание и чувствуя, что постепенно все получается…
А потом я вышел из передней двери, которая простояла открытой всю ночь, поскольку я был слишком пьян, чтобы позаботиться закрыть ее, а там, сияя в утреннем свете, с великолепными крыльями и плавниками и… Боже…
Я выставил себя идиотом, — понял Джонти, — когда побежал в тот день, прямо с утра, в такую дыру как Йерсоненд, чтобы всем рассказать про скульптуру, крича, лепеча и радуясь. Никто не понял, да и не мог понять».
А потом кто-то позвонил в городскую газету, возможно даже, этот трепач Смотри Глубже. И появился первый журналист — сухопарый, маленький циничный человечек, который когда-то мечтал стать художником.
Однажды утром, когда Джонти вернулся домой после тестирования нового воздушного змея в горах, он обнаружил этого коротышку. Он ходил вокруг Спотыкающегося Водяного с фотоаппаратом и блокнотом. Джонти рванул напролом через кусты и, видя, что тот даже не думает уходить, подошел и одним ударом выбил фотоаппарат у него из рук.
Это стало началом переполоха. Потому что где вы видели художника, который не хотел бы демонстрировать свои работы? Это свело журналистов от искусства с ума. Они приезжали группами, иногда даже телевизионными бригадами, но все поворачивали в Кейв Гордже, потому что Джонти принимался забрасывать их камнями и кусками дерева.
Позже он узнал от Инджи, что в столице зародилась циничная теория, будто он прекрасно умеет манипулировать прессой. Он держался замкнуто, избегал их внимания, и они не могли ни понять этого, ни принять. Поговаривали даже, что он действует согласно коварному плану. Что в один прекрасный день он распахнет двери своей мастерской. А до того момента журналисты состязались за право взять первое интервью и сделать первую фотографию.
Даже политики углядели возможность. Они находили в этом что-то благородное и чистое: художник, чуждый всемирной славы и денег.
«О чем они не знали, — думал Джонти, сидя в своем фургоне под деревом, — так это о моем страхе».
Он вспомнил, как Инджи села рядом с ним и тихо сказала:
— Признай, что Спотыкающийся Водяной — творение твоих рук, Джонти. Позволь себе это. Ты вырезал его. Он твой. Признай его.
— Нет. — Он помотал головой. — Нет.
Нет. Джонти помотал головой снова, сидя в фургоне. Нет. Он открыл еще пиво. И, да, он задумался о годах, проведенных на Дороге Изгнания. Он был уже почти взрослым парнем, когда начали изменяться законы, и по утрам, стоя перед зеркалом, он начинал беспокоиться о слишком смуглом цвете своего лица. Он не был таким темнокожим, как некоторые его друзья, жившие в домиках на Дороге Изгнания вместе с родителями и получившие уведомление о том, что они должны уехать, но почти таким же. Рыжие волосы в сочетании со смуглой кожей смотрелись дико.
«Неужели это чтобы защитить меня, — размышлял Джонти, — мама Летти встала на защиту этих темнокожих семей, когда вышло распоряжение о том, что они должны перебраться в Эденвилль?» Он помнил неясно — сквозь отрицание и забывание, — как однажды его мать отправилась к директору школы. Зачем ей это понадобилось? Неужели он набедокурил? Или его хотели перевести в другую школу вместе с другими чернокожими детьми?
Джонти открыл дверь фургона и оставил ее открытой, словно хотел оставить себе лазейку для поспешного отступления, если понадобится. Он обошел Дворец Пера кругом, чувствуя кожей раскаленный тяжелый ключ от парадной двери: ключ пролежал на солнце на переднем сидении. Он заглянул в кухню, увидел плиту, сияющий пол, разделочные столы. Потом он побрел в сторону навеса, под которым все еще стояли двухколесные повозки, вдохнул запах сена и конского навоза, увидел в пыли возле двери конюшни следы крысы.
Он вернулся к фасаду и встал на веранде, сжимая в руке ключ. Потом он повернул его в замке, толкнул дверь и уверенно пошел в сторону мастерской Меерласта. Протез из слоновой кости обнаружился в обитом бархатом футляре на полке возле стола. Джонти отвернул пятку. Ему пришлось приложить немалое усилие, но его руки были гораздо сильнее рук Меерласта, и крышка поддалась со второй попытки. Он вытащил из протеза свернутую в трубочку карту, вернул на место пятку и вышел из дома. Он запер дверь, запрыгнул в фургон и погнал его через лужайку на дорогу. Мотор рычал, из-под колес летел гравий. Он переехал через рельсы и помчался по Дороге Вильяма Гёрда. Двигатель жалобно чихал на всем протяжении его пути.
Генерал Тальяард и матушка, приехавшие на «Плимуте» в центральный магазин, смотрели вслед несущемуся в клубах пыли фургону.
— Смотрите, как он бежит. Он все эти годы бегал, и все еще бежит.
— Кара Господня! — не к месту взвизгнула матушка, дочь Любезной Эдит.
Это было похоже на змею, ползущую к Йерсоненду, говорили люди годы спустя: канал, упорно прорубавшийся сквозь ландшафт, прорезавший холмы, огибавший утесы и в конце концов поднимавший свою сияющую голову к невозможному, к Горе Немыслимой.
Все держалось только на дерзости и одержимости Испарившегося Карела и Немого Итальяшки, — ибо что еще, кроме одержимости, могло помочь такому безумному проекту обрести жизнь? — поднявших каменный акведук в гору и перенесших его через ее вершину.
Фермеры с окраин города, которым не было особо чем заняться из-за засухи, помогали работавшим каторжникам углубить городскую запруду и нарастить стены. Оросительные желоба, идущие от запруды по улицам Йерсоненда к фермерским угодьям и городским садам и огородам, тоже были расширены, но их еще предстояло настроить под чутким руководством Немого Итальяшки, после того, как канал стремительной воды окончательно вольется в запруду. Канал развился в оросительную систему, охватывающую всю долину, и Йерсоненд стал самым известным сельскохозяйственным городом в области. Стали выращивать маслины и даже сладкий виноград, посадили пальмы и экспериментировали с хлопком и люцерной.
Годы цветения, называли их йерсонендцы, и в их глазах загорался огонек, когда они наклонялись к Инджи и говорили со смесью печали и гордости в голосе. К тому моменту Немой Итальяшка уже ослеп, рассказывали они, и бродил, опираясь на руку Любезной Эдит по полям, вдыхая аромат плодов своего успеха. Они часто сидели возле запруды и она тихонько пела ему: он клал ладонь на ее горло, чтобы чувствовать вибрации голоса. Эдит не знала, понимал ли он что-то в музыке, но он всегда сидел совершенно неподвижно — лишь слегка раздувались ноздри, — пока его ладонь лежала у нее на гортани.
Инджи слушала, затаив дыхание, воображая эту парочку. Она знала, как они могли бы выглядеть тогда, судя по фотографиям, которые ей показывала матушка, и видела их так ясно, словно стояла рядом.
Инджи узнала, что в такие моменты Эдит пела Марио итальянские арии, прекрасные песни его родины, которые сама разучила.
Она смотрела, как он находит правой ногой ритм выстукивает его все время, что она поет, она чувствовала мягкое прикосновение его ладони к своему горлу, и, когда она брала особо высокие ноты, кончики его пальцев давили чуть сильнее. Иногда казалось, что он хочет зажать ей гортань и задушить ее. По городу гуляла история о том, что один из школьников видел, как субботним утром, когда все еще спали, на городской запруде Немой Итальяшка схватил свою жену за горло и принялся душить ее до тех пор, пока она не начала издавать пронзительные жалобные звуки.
Услышав эти сплетни, Эдит взяла его воскресенье в церковь, и когда начала петь паства, она положила его ладонь себе на горло, так что от любопытства паства забыла про молитвенники и, к неудовольствию священника, прекратила петь, и голос Эдит, чистый, как соловьиная трель, одиноко зазвенел под сводами церкви.
Возможно, поначалу прихожанам показалось, что Немой Итальяшка снова напал на свою жену, но увидев нежность и преданность, с какими глухонемой слепец слушал песню во славу Господа, они вступили хором следом за Эдит, устыдившись глупых сплетен, и пели тем утром так, что даже священник прослезился, а сестры в Обители Цыц, стоявшие на коленях перед распятием в своей тихой капелле, недоуменно переглянулись.
Но никого не было рядом, в их поле зрения, пока они сидели на стене городской запруды как-то вечером, и Эдит тихонько напевала, и Немой Итальяшка лежал, положив голову ей на колени, а его ладонь мягко касалась ее горла. Потом, годы спустя, в поиске успокоения он привык играть этой рукой с маленькой рыбкой кой. Эдит не заметила приближения Лоренцо Пощечины Дьявола, теперь располневшего на хорошей еде, которую готовили в доме Писториусов.
Возможно, он следил за ними, но сейчас он возник неожиданно, с красным пятном, видневшимся под шляпой, со сбившимся набок галстуком. Эдит поднялась, увидев его — встрепанного и очевидно невменяемого. Марио Сальвиати тоже вскочил, вытянув вперед руку и по-собачьи тревожно принюхиваясь. Невозможно было сказать, узнал он запах Дьявольской Пощечины или нет, но когда тот выхватил пистолет и нацелил его в Марио Сальвиати, Эдит молнией метнулась к своему мужу и заслонила его собой, демонстрируя своими руками, грудями и бедрами целеустремленность, которой обычно так не хватало ее телу.
Пуля попала ей в горло, и артерия — да, и гортань тоже — вывернулась наружу. Сила выстрела швырнула ее на Немого Итальяшку — мужчину, ради которого она пожертвовала собственной жизнью — и он упал, придавленный ее телом.
Пощечина Дьявола в ужасе бросился прочь. Марио Сальвиати приподнялся на локте и ощутил запах агонии своей возлюбленной. Эдит лежала наполовину на нем, но он не столкнул ее с себя. Он бережно коснулся кончиками пальцев ее губ и, не почувствовав дыхания, ощупал все ее тело, наткнулся на что-то липкое на ее шее.
Когда прибыла помощь, он, обезумев, плескался в воде, как выдра. Охваченный горем, он то погружался в воду с головой, то выныривал, вспенивая грязную воду, словно наказывая себя, словно стремясь утопиться.
После того случая, когда Пощечину Дьявола поймали и предали суду, во время которого он не проронил ни слова, и повесили, даже не найдя объяснения его поступку, генерал Тальяард очень заинтересовался Марио Сальвиати.
— Но, — спрашивала Инджи, — разве Пощечина Дьявола не сбежал из страны? — Она слышала, что его якобы депортировали против воли назад в Италию.
— Против его воли? — следовал ответ, сопровождаемый смехом. — Нет, его повесили против его воли!
— Да, он сбежал из страны, — заявлял другой.
— Ну, это было так давно, — уходил от вопроса третий. — Люди забывают. Или что-то выдумывают. И так постоянно. Не стоит доверять истории.
Инджи вздыхала:
— Ну а генерал? Откуда здесь он? Разве он не появился той ночью с черной повозкой, забитой золотом?
— Это была ночь беспорядков, — сказал Смотри Глубже. — Он чувствует себя обманутым.
— А их дочь? — спросила Инджи, окончательно запутавшаяся в байках и домыслах. — Матушка?
— Она была еще маленькой, когда погибла ее мать, — следовал ответ.
— Генерал мгновенно заинтересовался, — говорил другой.
Инджи складывала и сопоставляла разрозненные куски: мозаика начала обретать четкость. Откуда это интерес генерала к Марио Сальвиати? Видимо, он понял, что между Марио и Пощечиной Дьявола — служащими Бергов и Писториусов соответственно — произошло что-то, что привело одного к слепоте, а второго к безумию.
— А потом? — спросила Инджи.
Инджи рассказали, что иногда можно было, придя на стену запруды и сев там, услышать песни Любезной Эдит. Красивые песни о любви и потерях, тоске и смерти.
Но, как она слышала, никто никогда не ходил туда посидеть и послушать, потому что в конце последней песни раздавался крик, пистолетный выстрел, звук поспешно удаляющихся шагов, а потом безумный плеск, как будто кто-то, обезумев, метался в воде, будто тонул. Не ходи туда, говорил Инджи, потому что пуля может попасть в тебя. Возможно, одна из песен предназначается тебе, и ты погибнешь. Она никому не рассказывала, что вскоре после приезда она слышала эти песни в каменном домике, который Немой Итальяшка построил своими руками для своей любимой Эдит. «Это моя тайна, — решила она, — потому что песни никогда не заканчивались выстрелом. Возможно, в этом месте Эдит обрела покой».
Из всех любовных историй Йерсоненда, о которых слышала Инджи, больше всего ее интриговала история взаимоотношений Немого Итальяшки и Любезной Эдит. Было что-то недоговоренное и трагичное в любви Испарившегося Карела и Летти Писториус, любви, смытой из памяти потоком мутной воды. Страсть между Меерластом Бергом и Ирэн Лэмпэк таинственно мерцала, подобная сиреневому модному платью на теле прекрасной женщины, щекочущая, как страусовое перо, вычурная в своей жадности и амбициях, но столь же обреченная в конечном счете, как и любая мода. Нереализованное чувство Бабули Сиелы к фельдкорнету Писториусу было таким же печальным, как равнины, а его отказ ответить ей взаимностью — столь же жестоким и скупым, сколь скудны пастбища в самые засушливые годы.
Но любовь между Эдит и Марио! Безусловная, она была чем-то большим, нежели просто случай, сведший вместе двух людей. Возможно, разгадкой было их несовершенство? Была ли любовь, рожденная в отчаянии и уродливости, выше и сильнее любой другой? Любовь, что ищет возлюбленного, который сможет превратить инакость в достоинство и силу: такая любовь перерастает в нечто большее, чем эгоизм и угасающая страсть, присущие прочим отношениям.
Инджи прогуливалась вдоль фруктовых садов. Вечерние запахи сейчас, в сумерках, были невыносимо острыми. Когда собаки пронеслись по цветущей люцерне, ей в ноздри ударил теплый, влажный аромат. На ветках висели спелые персики и абрикосы, люцерна пышно цвела голубыми цветочками. Даже сейчас, в сумерках, среди деревьев порхали бабочки.
«Что может случиться, — думала Инджи, — если я сходу сегодня вечером на запруду и подожду, пока там появятся Любезная Эдит с Марио Сальвиати, и Эдит начнет петь? Что будет, если я прослежу за Лоренцо Пощечиной Дьявола и встану против него еще до того, как его увидит Эдит, возможно, оказавшись на пути пули, чтобы спасти ее, уродливого соловушку?»
Но Инджи знала, что не сможет вмешаться: эти события уже произошли, и истории сложились в свое время.
Жизнь продолжала идти своим трагическим чередом: безвозвратно, неотвратимо, как вода в канале. Ты не сможешь остановить ее.
А еще она поняла, что Марио Сальвиати ни разу не потянулся к ней, Инджи, с нежностью потому, что все еще слышал песни Любезной Эдит и все так же любил ее. Инджи замерла. «Насколько же самонадеянной я была, что пыталась состязаться с Любезной Эдит! Как могла я, настолько увлеченная мужчинами, вьющимися вокруг меня как бабочки среди деревьев, я, которая так и не смогла найти достойное место для спокойной жизни, как посмела я принести свое неискреннее, лживое кокетство сюда, в Йерсоненд, и докучать этому старику?»
Пораженная этим внезапным осознанием собственных недостатков в свете трагической истории Любезной Эдит и Марио Сальвиати, Инджи тоскливо стояла среди деревьев, окруженная благоуханием. Пришли потерявшие ее собаки, беспокойно понюхали ее руки и пошли дальше по своим собачьим делам. Их тяжелые лапы гулко ступали по земле, а тяжелые тела шуршали высокой травой, пока не стемнело, и она поняла, что приехала в Йерсоненд одна и должна уехать из него одна.
Теперь это было для нее проще: в последующие дни она была совершенно отстраненной. Шли приготовления к вскрытию пещеры, собрания городского совета, на которых Веснушчатый Писториус защищал решение Джонти Джека о том, что пещера — неподходящее место для захоронения останков его отца, хотя у всех членов совета на уме было одно золото. Генерал все больше терял терпение, за завтраком глядя на нее сузившимися глазами. Во всем доме пахло корицей, а однажды утром весь диван в гостиной оказался усеян перьями, словно на ночь там примостилась огромная птица, и обнаружились сероватые пятна за обеденным столом, между дедушкиными часами и буфетом, экскременты топорщились не переварившимися белыми косточками мелких животных: вытянутыми крысиными черепами, крылышками воробьев.
В пабе Смотри Глубже Питрелли пристально смотрел ей в глаза, на нее оборачивались посетители: именно ее появление сдвинуло все с мертвой точки. Так или иначе, эта маленькая мисс из Кейптауна заставила колесо вращаться, и теперь Йерсоненд был охвачен смятением и немного мрачными предчувствиями. Каждый вечер в пабе было не протолкнуться, люди толпились на веранде центрального магазина, а днем любознательный народ, который обычно ни за какие коврижки не полез бы в горы, устраивал походы на Гору Немыслимую, находил засыпанную пещеру и сидел в задумчивости на разбросанных вокруг огромных валунах, глядя сверху на маленький городок, который неожиданно становился совершенно незнакомым. Инджи чувствовала перемены, и они, казалось, вытесняли ее. Словно она не имела отношения ко всему, что сейчас происходило. Она задумалась над своим пивом: «Я уже скучаю — по возделанным полям ранним утром, по меланхоличным осликам, запряженным в катящие мимо повозки, по вечным сборищам покупателей на веранде центрального магазина. А гора с ее запахами и бризами, а разноцветные воздушные змеи Джонти, скользящие по ветру навстречу грозным утесам!»
— А что вы думаете, мисс? Что должно произойти дальше? — спросил Смотри Глубже, протирая белой тряпицей мокрые круги на кассе.
Инджи улыбнулась.
— Ну, Смотри Глубже, я слышала, что Веснушчатый Писториус неожиданно обнаружил карту у себя в сейфе, как оказалось, хранившуюся в маленькой деревянной шкатулке, от которой потерялся ключ, а Джонти, как ты, наверное, знаешь, отправился за второй картой, которую прятали в протезе Меерласта, во Дворец Пера. Так что теперь дело за третьей частью карты, карты сокровищ. — Она откинула волосы со лба и сделала глоток пива. — А потом, я думаю, золото. — Ее удивила легкая ирония в собственном голосе, даже горечь.
Смотри Глубже наклонился к ней поближе, обдав ее запахом бренди. Как и всегда, когда он собирался поделиться секретом, он заговорил с ясным итальянским акцентом:
— А кто будет делить золото? И как? — спросил он с озорным огоньком в глазах.
Инджи повторила за ним прерывающимся шепотом, низко наклонившись над бокалом пива:
— А кто будет делить золото? И как?
Ей захотелось добавить: «Это не то, чего я хотела, не этих жадных раскопок ради монет и золотых слитков и борьбы за обладание. Нет, я хотела чего-то другого, на самом деле чего-то совсем особенного: я надеялась заглянуть в глаза вашему прошлому и помирить вас с ним».
Но в городке свирепствовала золотая лихорадка. Обернувшись, Инджи увидела, что глаза собутыльников светятся желтым огоньком в свете заката, захлестнувшего паб. Заметил ли это кто-нибудь еще? Но все вели себя как обычно, смеялись и пили. Глаза Смотри Глубже горели, как глаза зверя, застигнутого вспышкой дальнего света встречного автомобиля, едущего по ночному шоссе.
Инджи вышла на воздух, в сгущающиеся сумерки. Она бежала, и у нее между лопатками подпрыгивал рюкзак. Она увидела фургон Джонти. Хотя было уже достаточно темно, он не включил фары. Он сидел, выставив в окно локоть и низко надвинув на глаза кепку. Она подумала, что он остановиться и подберет ее, потому что на тихой Дороге Вильяма Гёрда не было больше ни души. Но он проехал мимо, пряча глаза под кепкой, и единственное, что она смогла разглядеть, когда он проезжал мимо, это открытую боковую дверь и развалившегося на заднем сидении пернатого человека: одна его нога свисала наружу, крылья были полураспахнуты и мерцали в сумерках серебром. Сизое облако выхлопных газов из старого мотора фургона пахло корицей и перьями.
Инджи побежала в свою комнату в Дростди и принялась собирать вещи. Это не заняло много времени, но когда все было готово, она посмотрела на сумку, словно очнувшись ото сна, и снова разобрала вещи.
«Слишком рано, — подумала она. — Ты как обычно пытаешься сбежать».
Они вместе ехали на поезде из Кейптауна: Марио Сальвиати сидел возле окна, устремив взгляд на каменистые просторы Кару Убийц, а рядом с ним — Лоренцо Пощечина Дьявола. Его алеющая щека была с противоположной стороны от Немого Итальяшки, отмершая ступня камнем висела на ноге. Пока поезд с военнопленными все больше и больше удалялся от Кейптауна, с него постепенно сходили самые умные и здоровые молодые люди. На платформах Боланда и дальше, по мере продвижения поезда, на станциях Кару, других отбирали для работы на огромных виноградниках, а позже — на пшеничных полях и овцефермах. Немой Итальяшка держался в стороне, поскольку все увеличивающееся число камней в окружающем ландшафте его интриговало. Но Лоренцо Пощечина Дьявола тянул ремень, связывавший их, и рьяно проталкивался вперед на каждой остановке. Но всякий раз из-за уродливой щеки и калечной ноги его отсылали назад в вагон.
В конце концов он смирился и вместе с Немым Итальяшкой отступил. Он устал от постоянного чувства неловкости, испытываемого от станции к станции, оттого, что дети тыкали в него пальцами и визжали, а другие смотрели мимо него, словно его и не было. Именно тогда, по мнению многих, Лоренцо Пощечину Дьявола сбили с пути истинного плохие идеи, в день, когда он перерезал ремень, сковавший его с Немым Итальяшкой, и отделился от него.
Через несколько лет после их приезда в Йерсоненд судьба постоянно сталкивала их нос к носу. Люди не могли удержаться, чтобы не сравнивать двоих калечных итальянцев, попавших на работу к семействам, являвшимся кровными врагами — Бергам и Писториусам, и поддерживавших дружбу несмотря на запреты хозяев.
Разумеется, оба семейства пристально следили за ними обоими, и они никогда не решались навестить друг друга в домах. Они встречались ближе к вечеру под Кровавым Деревом и отправлялись гулять, безмолвно обсуждая все. Они давали этому новому континенту, Африке, шанс просочиться им под кожу. Они шли, погруженные каждый в свои мысли. Люди привыкли видеть вместе «двух уродцев», как их называли.
Когда Немой Итальяшка только приступал к работам на канале стремительной воды, Пощечине Дьявола нравилось ездить вместе с ним верхом вдоль канала по субботам и воскресеньям, когда он не был занят, и смотреть на результаты труда. Поначалу нужно было провести пару-тройку часов в седле, пока землю не потревожат запахи: до него доносились запахи динамитного дыма и влажного цемента, а потом он выезжал к месту раскопок, где под деревом был натянут армейский тент Немого Итальяшки, а вокруг места отдыха черных рабочих, устроенного чуть в стороне, покачивался заслон из переплетенных веток.
Пощечине Дьявола нравилось это место, иногда он даже оставался там на ночь. Он расстилал под звездами свой коврик, чувствуя легкое головокружение от граппы, которую они всегда пили в честь его приезда. Но Пощечина Дьявола чувствовал, что у него все получается не так удачно, как у Марио Сальвиати. Пока он, Пощечина Дьявола, готовил пасту и изводил прислугу, заставляя ее соответствовать запросам Писториусов, и стоял в состоянии боевой готовности с полотенцем на руке позади трапезничающего семейства, Марио строил свою канаву на поверхности земли, работая на свободе с огромным творческим запалом. Он был частью грандиозного проекта, как это видел Пощечина Дьявола. Это был план процветания. Нечто, на чем можно построить свое будущее, а не просто бесконечные тарелки с пастой…
А сверх того, он потерял свою возлюбленную — дочку Писториуса: семья наконец нашла ей достойную пассию. И ему приходилось взирать на то, как благородной души Эдит Берг жалеет Немого Итальяшку, как она приносит ему то одно, то другое и заботится о нем. Лоренцо не назвал бы ее симпатичной, она совершенно его не привлекала, но он завидовал развивавшимся между ними отношениям. «Берг, — думал он, — она Берг: древний род, люди от корней этой земли».
Еще Лоренцо смотрел, как Марио возится со своими каменюками: с какой любовью он переворачивал их и рассматривал породу, поднимал и взвешивал на ладони, ощупывал их и измерял, добиваясь того, чтобы каждый камень идеально лег в стены канала так, словно это место в кладке предназначалось специально для него.
Потом он вспоминал о кухне с ее тяжелыми тягучими ароматами, что по вечерам он никак не мог отмыться от запахов кулинарного жира и соуса для пасты. Он думал о бесконечном количестве все новых и новых тарелок с пастой, исчезавших в ненасытных желудках Писториусов, которые торжественно собирались за семейной трапезой вокруг фамильного стола и молча и сосредоточенно жевали, словно выполняя значительный и прекрасный ритуал.