Ответить на вопрос, о чем этот роман, просто и в то же время невероятно сложно. С одной стороны, безусловно, это книга о войне на востоке нашей страны. На его страницах вы встретите немало натуралистических сцен из жизни оккупированных территорий. С другой стороны, «Долгота дней» выходит далеко за пределы военной темы. Потому что это, прежде всего, — роман об Украине в целом. О национальных и культурных вызовах современности. О страсти жить и необходимости умирать. О счастье быть человеком. О тоске по родине. Палитра текста предельно насыщенна, а эпический объем ему придают два равноправных романных измерения.
Первое — это город Z, условный город на востоке страны. В нем, так или иначе, читатель узнает Донецк, который для автора является родным городом. Главные действующие лица — обычные украинцы. По разным причинам им не удалось покинуть зону оккупации, и они вынужденно остаются в городе, охваченном военными действиями. И в самом скором времени выясняется, что война меняет не только людей — она деформирует даже законы природы. Безумие войны тотально. Поэтому мир уже не просто жесток, он иррационален. Призраки наводняют улицы. Идеологические клише и мемы военного времени оживают и становятся полноправными действующими лицами. Реальность ментальных, политических, идеологических установок довлеет привычной реальности и подчиняет себе людей. Здравый смысл уступает под напором метафизики войны.
Второе измерение романа — новеллистическое. Дело в том, что все четыре части книги разделены новеллами сугубо реалистического характера. Их пишет один из главных героев. Новеллы резко контрастируют с метафизическим контекстом романного тела. Звучащие в них истории серьезны и трагичны. Ибо смерть достоверна, неизбежна и необычайно горька, потому что выбирает тебя, не спрашивая об убеждениях. Эти новеллы, которые поначалу воспринимаются, как подголосок романа, оттеняющий основную тему, в дальнейшем становятся самостоятельным крылом текста, выводящим «Долготу дней» из плена магического реализма и постмодернистской иррациональности к свету дня. Тяжкого военного дня, который, не затухая, горит над Украиной вот уже который год. Именно в этих новеллах с особой силой звучит вопрос об ответственности человека за все, что происходит в этом мире. В том числе и за войну, которую развязал не он.
Виктор ЗАБОЛОТ
…И милость Твоя поженет мя вся дни живота моего, и еже вселити ми ся в дом Господень, в долготу дний.
Крепчает ветер!.. Значит — жить сначала!
Страницы книги плещут одичало,
Дробится вал средь каменной гряды, —
Листы, летите! Воздух, стань просторней!
Раздайтесь, волны! Весело раздернув
И паруса, и такелаж судьбы!
Никто не желает зла.
Вип’єш перву — стрепенешся,
Вип’єш другу — схаменешся,
Вип’єш третю — в очах сяє,
Дума думу поганяє.
…Национальность становится не делом происхождения, а вопросом свободного выбора.
Сократ Иванович Гредис — литовец, никогда не бывавший в Литве. Лысоватый, высокий, жилистый, он с удовольствием моет пол, раскладывает шайки, собирает щеткой с полков дубовые и березовые листья. Выметает из углов длинные пучки полыни, отдавшей свой аромат. В банные дни ее на полках раскладывают люди, верящие в целебную силу запахов. Неизвестно, есть ли такая сила. Однако в парилке, наполненной горячим, как звезды, паром, запах степной полыни помогает душе дышать.
Вентиль открыт на полную. Белесый туман шипит, плюется, журчит и чавкает. Лиза знает, что где-то там, в глубине под полками, сидит ненасытный зверь Пар. Он жует и жрет холодную свежую воду, поступающую сюда из самых глубоких недр земли.
— Матушки-земли, — говорит банщик.
Почему земля — матушка, девушке невдомек. Ей кажется, что земля, скорее, тетушка. Тетушка-подушка, старая лягушка. Ты кладешь ее на лицо человеку, и он умирает. Становится прахом и тленом. Червяки едят его. Ам-ам.
Здесь хорошо нарисовать цветными карандашами рисунок. Множество разноцветных червячков съедают старое, противное и больное тело, разрезанное насекомыми на тысячу неравных частей. Оно исчезает, превращается в пар. И летит, мерцая, становясь облаком, скорее всего Магеллановым. На это облако смотрят нетрезвые печальные астрономы. Делают пометки и внезапно замечают, что сквозь него к земле летят огромные жопы, и нет спасения никому. Здесь альбом следует отложить и осмотреться.
Зверь по имени Пар рычит вовсю. Горячий, тяжелый, обжигает кожу. Высушивает влажные доски. Дверь открыта нараспашку, и потому Лизе не страшно сидеть рядом с рычащим зверем.
— Все, хватит, — говорит Сократ, смахивает со лба пот. Весь мокрый, красный, ошпаренный. — Пойдем обедать и пить чай.
Они садятся не в каморке банщика — узкой, как пенал, и сырой, — но прямо в зале, где в обычные дни посетители, пришедшие попариться, оставляют трусы и носки. Сапоги, бушлат, очки, мобильный телефон в кармашке, застегнутом на пуговку, джинсы. Бумажник. Презервативы. Автомат Калашникова, две-три гранаты. В рюкзаке две бутылки водки. В термосе чай.
Ряды вертикально висящих на стене одежных шкафчиков. Удобные лавки, умывальники и зеркала. Электронные весы. Фены в специальных держателях под зеркалами. Большие квадратные часы вверху над дверью отмеряют время. В кулере ледяная вода.
Длинные прямоугольные окна, идущие под потолком, по причине ранней весны приоткрыли ленивые плоские рты. В медленно просыхающий после помывки зал проникает ветер и запах молодой светло-зеленой травы. Нежно и яростно пробивает она у самых стен бани плотный ковер слежавшихся бурых листьев.
Через распахнутые фрамуги в баню влетают облака и птицы, звуки изо дня в день работающей артиллерии. Тени от новых смертей уходят в небо, перечеркивая густые облака влажными синими полосами. Лиза рисовала их вчера, сидя на диване покойной тети Каролины, которая, конечно, тетей никогда ей не была.
Чужую ей женщину несколько месяцев назад умертвили гигантские насекомые. Не укрощенные, дикие, проклятые caballeros. Они разорвали мягкую климактерическую плоть длинными когтистыми конечностями. Увы и увы.
За пару недель до этого Лиза акварельными красками изобразила всю сцену на розовой мягкой бумаге. Идея вручить рисунок тетке за завтраком пришла под утро. Испытывая печальный темный восторг, девушка молча положила акварель на стол между сахарницей и банкой молока. И, манерно улыбаясь, вышла из кухни. Вывела из чулана велосипед. Грохоча педалями, цепью, дребезжа звонком, звеня умопомрачительными спицами, принялась спускаться вниз. Они проживали на первом этаже, что исключительно удобно с точки зрения велосипедных поездок по оккупированным территориям.
— Сократ! Посмотри, — проговорила трясущимися губами Каролина, — смотри, что нарисовала эта сумасшедшая!
— Ну что опять такое?! — прищурился Гредис, надевая очки и рассматривая рисунок.
— Вот смотри! Смотри сюда! — кричала тетка. — Не видишь, что ли?! Она ведь меня нарисовала! Меня!
Сократ в упор ничего не различал, кроме выразительных, но бессодержательных цветовых пятен и линий, нанесенных на мягкую поверхность листа акварельными красками. Они несколько расплылись по краям. Но в целом все смотрелось симпатично, хотя и несколько тревожно.
— Шутишь? — Гредис морщил лоб, чувствуя, как на него наваливается смертельная усталость, последние год-полтора непременно сопровождавшая их общение с женой.
«В ее бедной голове, — думал он иногда, — поселился тот же кошмар, что и в благословенном Z».
— Да ты слепой, ей-богу! — заорала Каролина, сразу становясь некрасивой и жалкой. — Смотри сюда! Вот я, а вот чудовища. И вот они меня режут и кромсают!
— С-с-с-слушай, здесь можно разглядеть набор цветных симметрично расположенных клякс, — Сократ указательным пальцем поправил очки на переносице. — Не стану спорить, у девочки прекрасно развитое воображение, чувство цвета, линии. Но я тебе тысячу раз говорил, все ее рисунки беспредметны! Что ты, в с-с-с-с-амом деле, цепляешься к девице?
— Беспредметны? — фыркнула Каролина. — С ума сошел?! Как же ты не видишь! Смотри. Тут справа и слева чудовища. А вот здесь я. Вернее, то, что от меня осталось. Вот моя голова лежит и смотрит на тебя! На тебя она смотрит! На тебя, старый дурак! И прекрати заикаться, ты же знаешь, как это меня раздражает!
— Фантазируешь, Каролина! — мягко проговорил Сократ, с горьким наслаждением выпил полчашки вчерашней холодной заварки, сцеженной из старого фарфорового чайничка, выполненного в виде слона, восседающего на собаке, и закурил. — Прекрати, ей-богу. Ну не смешно же…
— И мне не смешно! И мне! — она яростно замотала головой, тяжело вздохнула, еще раз мельком глянула на рисунок, скомкала его и отправила в мусорное ведро. — Ты говоришь, обыкновенная девушка? Но заметь, у нее в жизни только и есть, что велосипед, карандаши и краски. А барышне-то уже сколько? Двадцать, двадцать пять? — Каролина замолчала, сосредоточенно пожевала губами. — Скажу тебе честно, как чувствую, она — чудовище! Потому и возраста не имеет! Иногда ей десять, а временами — восемьдесят, и желтый песок сыплется из-под кровати! Восемьдесят! — с ужасом повторила Каролина. — И эти рисунки! Не зря ваш христианский Бог говорил о жертве. Думаю, она бы подошла. Именно ее нужно скинуть в шурф шахты «Добрый Шубин», чтобы остановить братоубийство!
— Прекрати нес-с-с-ти чушь! — Сократ тяжело вздохнул и дернул головой. Ему тоже не нравилось его заикание, но он ничего не мог с ним поделать, когда волновался.
— Да что прекрати-то?! — Каролина нервно щелкнула зажигалкой и прикурила.
— Бога оставь в покое! — выдохнул он.
— И нормальных месячных у нее до сих пор нет. Нет, я понимаю, психические отклонения. Я понимаю, таблетки. Но ей уже вечность пора мужчинами интересоваться!
— И что?! — вяло улыбнулся Гредис. — Девочка фантазирует, развивается! Всему свое время. Я, например, радуюсь тому, что после смерти Анны она не замкнулась в себе. Общается с нами, рисует. Помогает мне в бане, кстати. Три этажа вымывает раз в неделю, шутка ли! А рисунки — что рисунки? Мало ли, что она там нарисует…
— Они исполняются! — закричала Каролина, побагровев. — Ты же сам знаешь! Она нарисовала, как Анну сбивает автомобиль, за год до катастрофы, а затем это и произошло!
— Это чушь! — Сократ с отвращением покачал головой. — Я рассматривал тот карандашный набросок, и ничего подобного там не заметил! Не сходила бы ты с ума. У тебя в последнее время идеи какие-то завиральные. Ужасные вещи говоришь…
— Ведьму взяла Анька из интерната! — оборвала его Каролина, жадно затягиваясь. — Ничего лучшего в Москве за столько лет не нашла! Нет чтоб денег заработать, мужа найти да кормить родителей на старости лет! Теперь и сама сгинула, как дура, а мы — мучайся! Ведь говорила я ей, не бери чужого ребенка, психически ненормального, да еще и еврейского! Не бери жидовку!
— Тише, дура, — замахал руками Сократ, — что ты несешь?! Девочка услышит!
Он затворил форточку, сухо улыбнувшись Елизавете. Та стояла рядом с велосипедом и, наклонив голову, внимательно рассматривала окна квартиры, в которой жила.
— И пусть! — прикрикнула Каролина. — Пусть знает, что я о ней думаю!
Лиза не могла слышать, что именно говорит тетка Сократу. Но ей это было все равно. Каролина была ей никто. Просто чужая глупая баба, смерть которой можно нарисовать и при этом не чувствовать ничего, кроме облечения. Она скоро уйдет из этого романа, и о ней тут больше не вспомнят.
Ровно через три дня после этой сцены в Z прибыла гуманитарная помощь из России. На районном рынке ее встречали в радостном предвкушении. Два белых фургона — вестники разлуки, часть конвоя, прибывшего в город, выглядели многообещающе. Было морозно и светло, несмотря на плотные облака. На здании базарной администрации ветер трепал плакат: «Свободней граждан в мире нет, чем граждане анклава Z!»
Каролина вместе с прочими Z-тетками была на месте с утра пораньше. Минут за двадцать до события подтянулись журналисты российского телеканала «Лайф энд кайф». Затем подъехали на двух отжатых черных джипах боевики в количестве восьми человек. На автобусе прибыли похмельные казачки, которые, высыпав из автобуса, принялись в сторонке дымить папиросками, а потом выставляли у фур нарядные столики. На них следовало выкладывать сахар и крупы, чтоб затем под прицелом кинокамер раздавать. Очередь формировалась сама собой. Z-граждане имели вид одновременно тоскливый и оживленный.
Василий Гиркавый — человек авторитетный, низкорослый, мускулистый, но в последнее время не очень уверенный в позитивности общего хода вещей — представлял на этом празднике администрацию города, министерство транспорта и здравоохранения республики Z. Хмуро поглядывая на журналистов «Лайф энд кайф», он курил рядом со своим поцарапанным «Гранд чероки». В ушах у него торчали малиновые японские наушники, и в голове крутился голосок покойной Amy Winehouse.
Наконец, свет был отлажен, камеры включены. «Координатор мероприятия» — юркий москвич Миша, прибывший специально для этого случая из самой златоглавой, — кивнул Гиркавому. Тот взошел на помост, прокашлялся и рванул на восемь минут сорок семь секунд заранее заготовленную речь. Мороз крепчал. Солнце медленно вставало над базаром. Василий закончил, спустился вниз и без особого желания опять закурил. На низенький помост перед машинами встали симпатичные дети и начали читать стишки:
Гражданам республики прощаем все грехи,
Новое счастье — в новые мехи,
Сахарок и крупы мы едим с утра,
Слава гумконвою, слава и ура!
— Что это за мцыри, в натуре? — поморщился Гиркавый, с укоризненным интересом рассматривая представителя «Лайф энд кайф». — Это вы, что ли, добры молодцы, поэму написали?
— Да ну на хрен, — пожал плечами журналист Алексей Маршак, как значилось у него на бэйджике, и сплюнул на окурок; тот зашипел и погас. — Мы с Мишей Гаревым дерьма не ваяем. Мы постмодернисты, дядя, — он самодовольно хохотнул, — хунвейбины-рекламщики. А потому, чтобы ты знал, специализируемся исключительно по масштабным социальным проектам… — Он замолчал, с легкой улыбкой изучая непонимающие глаза Гиркавого. — Уверен, это ваш новый Союз писателей кропает… Удивительные, кстати, у вас там люди собрались.
— Серьезно, что ли? — Василий не все понял из того, что до этого произнес Маршак, и ухватился за внятную концовку.
— А то! — кивнул Алексей. — Вчера по случаю зашел на чтения на бульваре имени поэта Пушкина…
— И че?
— Да че! Через двадцать минут охренел просто, чесслово.
— Плохо пишут? Не прочувствованно? — посуровел Гиркавый.
— Почему же, прочувствованно, — пожал плечами Маршак. — Слушать их только страшно. Даже мы такую хрень себе не позволяем…
— Ну да, — саркастически скривился Василий и посмотрел на часы, — вы ж объективно гатите. Такая у вас работа, ля-ля — и сразу в тополя. А у нас в союзе собрались, может быть, молодые писатели нашей молодой республики. Духовная мышца Z, полны пафоса, выражают, так сказать, волю народную.
— Да, — покачал головой Алексей, — именно что выражают. Даже мне доставило, — он покачал головой. — А я, между прочим, уж лет сто угрызений совести не испытывал.
— Странный ты чувак какой-то! — неодобрительно проговорил Гиркавый. — Вы, ребята, точно из «Лайф энд кайф»?
— Еще бы! — кивнул Маршак, хотел что-то добавить, но в этот момент громадные старые динамики, выставленные из микроавтобуса на улицу, громко и хрипло вжарили для создания задора. Сперва «Вставай, страна огромная» и «Смуглянка-молдаванка». А как раздача пошла, «Амурские волны», «Темная ночь», «Крутится, вертится шар голубой» и «Конфетки-бараночки». Повеяло мировыми войнами, русскими революциями и Гулагом.
Похмельный, а оттого крайне чувствительный Коля Вересаев, массажист бани, в которой работал Сократ Иванович, не выдержал этой музыки, заплакал.
Он стоял в очереди за гуманитаркой с самого утра, но после десяти минут испытания песнями войн и революций махнул рукой, купил в магазинчике напротив бутылку беленькой и медленно побрел домой через дорогу похмеляться. Если разобраться, ему не так уж и нужно было все это, хрен бы с ним совсем. Не бедствовал он в бане. Да и пришел сюда только для того, чтобы с людьми поговорить, побыть, так сказать, среди народа. В его берлоге людей отродясь не водилось. Вчера же Сократ выдал зарплату. Вересаев тут же принял семь по сто и два литра пива. Ну и, натурально, в это пронзительное воскресное утро сделалось ему тоскливо. Трубы горели, сердце билось нервно и трепетно. А тут эта музыка, как нарочно…
Народ потянулся к раздаче. Помощь, привезенная первой машиной, разошлась в секунду. Несколько оголодавших без пенсий стариков плакали, дрожащими руками засовывая в сумки крупу. Благодарили Россию и лично ее Прекрасного Хозяина. Оператор яростно снимал. Алексей для краткого эмоционального интервью уверенно выбрал из толпы Каролину и отработал с ней споро и качественно. Глянул на часы, тронул Гарева за локоть, кивнул своим. Съемочная группа по-военному быстро погрузилась в микрушку, которая рванула с места в карьер и моментально скрылась за углом старой школы.
В этот самый момент боевики вскрыли вторую машину. И вот тут началось. Как только дверцы фургона распахнулись, оттуда выскочили четыре колорадских жука, каждый размером в две с половиной собаки Баскервилей. Выставив вперед мускулистые среднегруди, размахивая, как саблями, кинжалами боковых обоюдоострых ног, они меньше чем за пять минут нашинковали человек пятнадцать из числа ни в чем не повинных Z-граждан. Кровь смешалась с гречкой, пшенкой, рисом и каменной солью. Представитель мэрии, министр транспорта и здравоохранения Вася Гиркавый лежал под джипом, молился и думал о том, что репортеров «Лайф энд кайф» к моменту появления жуков уже и след простыл. Парни, кажется, догадывались, что именно подвез на промерзший базар белый московский лебедь — гуманитарно-православный «КамАЗ».
«Если жив останусь, с Маршаком обязательно потолкую!» — пообещал себе Гиркавый.
Между тем боевики яростно и точно палили в кровожадных чудовищ. Мимоходом перемолов два десятка похмельных казаков и разбросав их останки по базарной площади, те внезапно успокоились, замедлились, неспешно разложили крылья и синхронно взлетели вертикально вверх. Кто видел, как работают британские штурмовики вертикального взлета и посадки «Харриер», наверняка нашел бы в жуках схожую грацию и красоту.
Народ, шокированный случившимся, потерял ощущение реальности. Кто кричал, кто рыдал, а кто, упав на колени, молился. Кто-то бился в агонии. Автоматы стрекотали, как цикады. Жуки, повисев секунд двадцать-тридцать над рынком, будто раздумывая, куда направиться в это холодное утро, синхронно наклонились вправо и ушли на юго-восток, отливая в лучах холодного январского солнца густым дремотным янтарем. И в этот, буквально, в этот самый момент вестником достигнутой гармонии над окровавленной мостовой появилась призрачная фигурка покойной Amy Winehouse. Босая, во всем черном, она шла по снегу и пела «Back to Black».
Каролина Гредис, мертвая, как самовар, смотрела на нее своей отрезанной головой и думала о том, что многое в жизни прошло мимо нее. Живые граждане Z разбежались кто куда. Насмерть же убитые, но чудом сохранившие ноги и головы, с трудом поднимались, обнимали и поздравляли друг друга с окончанием войны, изображали улыбки на заляпанных кровью, обезображенных лицах, кружились в черно-белом танце. С неба на них падали снопы желтого и синего света. «Танцы патриотов, — подумал Вася Гиркавый, — но каким боком тут Эмми?». И потерял сознание.
Коля Вересаев несколько минут наблюдал это представление с противоположной стороны проспекта, случайно заняв идеальное место в зрительном зале. Но в какой-то момент ощутил, что от ужаса и похмелья может сомлеть. Перекрестившись дрожащей потной щепотью, набрал с клумбы горсть покрытого коркой льда снега и, обдирая до крови губы, захрустел, затолкал себе в рот. Схватил еще и, царапая кожу, обтер лицо и шею. Увидев танцующих покойников, прохрипел: «Господи, помилуй!» — и рысцой рванул в сторону дома Сократа Ивановича, чувствуя смертную тошноту, подкатывающую к самому сердцу.
Сократ Гредис вообще-то был профессором, доктором наук, до конца апреля прошлого года преподавал философию в университете. Однако с началом бурных событий взял отпуск и пребывал в нем вплоть до того момента, когда в город вошли колонны вооруженных до зубов боевиков, большая часть из которых видела Z впервые. Они утверждали, что являются защитниками города, хотя все происходящее уверенно говорило об оккупации. И по факту не являлось ничем иным.
Гредис присмотрелся к тому, что творилось на митингах у здания областной администрации, к тому, как вела себя местная власть и силовики, и в течение нескольких дней подал заявление на расчет. Работать философом при бандитах не мог и не хотел. Украину он любил, пусть и несколько осторожно. А вот русского мира откровенно опасался, как всякий неглупый человек, к тому же и сын репрессированного. Кроме того, что-то ему подсказывало, что платить философам в Z теперь не станут так исправно, как прежде. Да и в чести здесь теперь станет философия совершенно определенного рода.
При этом уезжать из Z Гредису было совершенно некуда. Денег, достаточных для переезда, за свою жизнь он не скопил. Какие-то сбережения имелись, конечно. Но у него на руках оставалась Лиза, странное нездоровое существо, наследство покойной дочери Анны. Лет за десять до трагической смерти она удочерила взрослую уже тогда девочку из специнтерната. А когда после двадцати лет московской жизни решила перебраться на родину в Z, погибла. Странная, глупая история. Машина сбила ее в Москве на Ленинском проспекте как раз напротив бывшего «Интуриста» по дороге в аэропорт. Превратила в кашу маленькую круглую голову, покрытую светлыми редкими волосами. Сократу в тот же день позвонил некто Маршак и сообщил трагическую весть. Гредис схватился за грудь.
— Вылетаю первым рейсом! — сердце так саднило, будто там и впрямь открытая рана.
— Вам ехать никуда не следует!
— То есть как? — удивился Гредис.
— Тело уже отправлено в Z с оказией! — Алексей так и сказал — «с оказией», и от этого у Сократа почему-то волосы на голове зашевелились. — В закрытом гробу, потому как кардинальные травмы, сами понимаете. А девушку, внучку вашу, Лизоньку, — продолжил Маршак, — мы отправили самолетом. К вечеру ждите! Рейс такой-то, время прибытия московское. Она барышня самостоятельная, долетит. А вы там ее встретите. Впрочем, она и сама помнить дорогу должна, если что. Они ж частенько к вам летом наезжали, так ведь?
Гредис имел ряд вопросов, но связь прервалась. И тогда что ему оставалось? Собрался и поехал встречать московский рейс. Аэропорт еще функционировал, хотя персонажи русского мира уже несколько раз пытались его захватить. Дожидаясь рейса, выпил бутылку виски. Лиза узнала его и, кажется, была рада. Гроб прибыл отдельно ночью. На похороны Анны девушка не пошла. Плакала и рисовала. Рисовала и плакала…
Но Лиза Лизой, а жена его, Каролина, после оккупации тоже ощутимо сдала. Так что, конечно, в городе творился беспредел. Кто спорит! Но здесь у Сократа имелась хотя бы квартира. А крыша над головой — может быть, единственное, что философу нужно в военное время.
Гредис долго мучился вопросом, как и где ему дальше жить, но вдруг все решилось само собой. Вышел на связь Илья Корнев, бывший аспирант Сократа Ивановича, который в свое время оставил карьеру ученого и стал успешным бизнесменом. Теперь же он собрался бежать из города, охваченного русским инферно. Единственное предприятие, пока еще приносящее реальный доход, трехэтажная баня «Пятый Рим», располагалась на редко обстреливаемой окраине города. Илюше понадобился управляющий. Гредис же являлся философом и человеком, которому можно верить, а кроме того, обитал от бани всего в каких-то двух кварталах. Дело решать нужно было скоро, и они его так и решили. В два дня передав полномочия, печати, сейфы, связи и кое-какую наличность для начала, в завершение дел Корнев выставил бутылку армянского коньяку. Когда все, касающееся дел, было переговорено, Гредис засобирался домой. Провожая его, уже на автобусной остановке Илья решился наконец-то сказать нечто, что его томило весь вечер.
— Ты вот что, Сократ Иванович, — Корнев с натугой улыбнулся, — в офисе на компе найдешь в папке «Мои документы» кое-что весьма важное. Прочитаешь сам.
— Что там еще? — поднял брови Сократ. — Вроде я и без того все дела принял?
— Как тебе сказать, — Корнев замялся, покраснел, — в общем, «Пятый Рим», понимаешь, — это не просто баня. В этом смысле, конечно, я тебя под монастырь подвел. — Он отрывисто засмеялся и тут же осекся. — Но ты уж прости. Другого выхода у нас, по ходу, не было.
— Не понял! — усмехнулся Сократ. — Ты о чем сейчас?
— Как сказать, — снова замялся Корнев, — это место, баня наша, скорее церковь, понимаешь? При этом, конечно, не церковь… — Он замолчал, подумал и сообщил: — Между прочим, я и не покупал ее…
— То есть как — не покупал? — Гредис не мог сообразить, о чем речь, неуверенно улыбнулся. — Ты что, напился, Илюша, с одной-то бутылки?!
— Мне ее вот так же передали, как я тебе сейчас, — быстро заговорил Корнев, облизав сухие губы. — Передали, еще и денег на ремонт дали. В те времена как раз обозначились все три ее уровня. В общем, я тебе дарю эту баню, Сократ Иванович. Передаю, так сказать, безвозмездно! С этих пор считай себя ее полноправным владельцем.
— Стоп-стоп-стоп! — Сократ ошарашенно смотрел на своего бывшего студента. — Ты что это, серьезно, что ли? С ума сошел?!
— Еще нет, но могу! — натянуто засмеялся Корнев. — Но, тем не менее, она теперь твоя! Вот тебе папка. Не хотел раньше показывать. Тут все сам увидишь. По документам, конечно, я остаюсь соучредителем, но это так, — он снова засмеялся, — скорее, для братвы. Чтобы вопросов к тебе не было, Сократ Иванович. А по сути, ты теперь единовластный ее владелец! Все соответствующие бумаги имеются вот в этой синей папке. Чин по чину оформлено, никакая падла не придерется!
— Шутишь, что ли? — Гредис неуверенно улыбнулся.
— Какие шутки, Сократ Иванович? — покачал головой Корнев. — Ты сейчас не понимаешь, но скоро поймешь. «Пятый Рим» — не только сердце этой провинции. Это, понимаешь, сердце много кого еще…. — Он полез в карман за сигаретами. — Впрочем, я плохо в этом разбираюсь. Главное, ты теперь отвечаешь за него. Вот в чем дело. — Илья закурил и яростно выдохнул из легких дым, зачем-то запрокинув голову кверху. — Я никогда не был хорошим хранителем этого места. Мозги не те, смелости маловато. Опять же, в этом деле религиозность нужна хотя бы некоторая, — он засмеялся. — А у меня, как назло, в роду одни атеисты. Атеисту же владеть этой баней одно мучение, — Корнев развел руками. — Нет, я старался, как мог. Тем более, что это было не сложно. Времена стояли мирные. Но теперь-то все поменялось. «Пятый Рим» все больше ведет себя, как и было о нем предсказано.
— Где предсказано? — спросил Гредис, хотя хотел спросить, кем.
— В папке, в папке, Сократ Иванович, — убежденно кивнул Илья, — там все найдешь, что надо.
— Это стеб такой? — спросил Гредис.
— Раньше случалось редко, — горячо зашептал Корнев, — но теперь все поменялось! Просто ужас! Пять случаев за последний месяц. Думаю, это только начало. Мне не справиться…
— Какие случаи? — Сократ тряхнул головой. — О чем мы вообще?
— Ладно, — Корнев внезапно утих, — в самом деле, что это я… Ты, Сократ Иванович, сам все постепенно поймешь. Куда спешить? А если чего непонятно, так ты в папку эту синюю с тесемками заглядывай. Там кое-что от предыдущего владельца осталось. На первое время указаний достаточно, а дальше сам решай. Это жизнь. Ее по нотам не распишешь. Ну и, кроме того, есть телефонная связь! — он осторожно хлопнул профессора по плечу. — А что по телефону не скажешь, отпишешь мэйлом. Только предупреждаю, покинуть баню ты сможешь только в том случае, если найдешь преемника. Ясно?
— Серьезно?!
— Более чем! — кивнул Корнев. — Жесткое правило. На покойников, правда, оно не распространяется.
— Все же я не понимаю, — покачал головой Сократ, неуверенно улыбаясь, — это вроде как ответственность за бизнес? Перед братвой и все такое?
— Слушай, Сократ Иванович, — сказал Корнев, исчерпавший запасы откровенности в организме, — а давай мы тебе машину вызовем? В минуту долетишь домой! О деньгах не думай, угощаю!
— Не стоит! — Гредис ответно похлопал ученика по плечу. В этот момент подошел автобус. Они судорожно обнялись. Корнев втолкнул профессора в салон. Развернулся и, не оглядываясь, пошел прочь.
Сократ Иванович раздумывал о странных словах Ильи первую половину дороги, но потом задремал. Очнувшись за остановку до дома, выскочил в прохладный сумрак, испытывая не то радость, не то убежденность в том, что все совершается именно так, как должно совершаться.
Сократ принял обязанности директора, уборщика, специалиста по веникам, вязаным шапочкам и рукавицам. Взвалил на свои плечи ответственность за полынь и эхинацею, за пар и его последствия. Массажистом устроил своего старинного знакомого Колю Вересаева. Бухгалтером и кассиром числилась хроменькая, но славная тридцатилетняя девочка Слава Кисева. Ее двоюродный брат-бандит, человек авторитетный, трижды министр, их теперь крышевал, что серьезно увеличивало шансы на выживание кормящего их всех предприятия.
Вся баня, таким образом, состояла из трех человек. С работниками котельной они находились в хороших отношениях, но доверительных не получалось. Кто скажет, кому можно доверять в такое время? С кем поделишься сокровенным на оккупированных территориях?
Каждое рабочее утро в «Пятом Риме» начиналось с нескладного, но воодушевленного исполнения украинского гимна. Директор, бухгалтер и массажист становились на втором этаже перед окнами, обращенными на северо-запад, и пели о том, что украинские сила и слава пока еще не умерли, хотя, честно говоря, в Z от этих слов моментально наворачивались слезы даже на глаза Гредиса. Он их украдкой утирал и потом каждый раз сильно корил себя за слабость. О данном performance профессор не рассказывал даже собственной пророссийски настроенной жене.
— И на хрена мы это делаем? — спрашивал Николай всякий раз, когда сотрудники бани заканчивали петь, а Слава Кисева, тоже вытиравшая уголком беленького платочка крохотные слезки, прихрамывая, спускалась в свою будочку на первом этаже с прозрачным окошком, металлической кассой и громадным сейфом.
— Это, Коля, чтобы ты знал, гражданское сопротивление, — отвечал Сократ. — Считай, что данная незамысловатая баллада, когда мы ее исполняем в нашей бане, становится настоящим оружием. Страшным, Коля, оружием. Если хочешь знать, мы вносим губительный, непоправимый астральный разлад в работу механизмов российского инферно!
— Да ладно?! — недоверчиво говорил Вересаев, в прошлом инженер-химик, а ныне специалист по массажу человеческих тел.
— Точно тебе говорю! — кивал Сократ. — Мы же не просто гимн воспроизводим, то бишь жанр религиозной лирики, хвалебную песнь, славословие, объединяемое тождеством восхваляемого объекта, но утверждаем тот факт, что не утратили, Коля, ни воли, ни славы, ни чести, ни совести. Понимаешь?
— Ну, приблизительно, — кивал тот.
— Украина для нас с тобой, находящихся в Z, — это не столько страна, бедная молодая держава, которую рвут на куски как российские, так и местные шакалы. Украина — это вообще не территория! Именно потому, Коля, ее никогда не одолеют орды алкоголиков, национал-идиотов, танкистов-бурятов и духовных вырожденцев. Украина, в сущности, отечество наше небесное. Почти то же самое, что жизнь после смерти! Улавливаешь, о чем я?
— Что-то затруднительно! — признался Николай.
— Как это объяснить… — Гредис садился на лавку и закуривал, наблюдая, как, повинуясь сквознякам, поднимаются вверх струи дыма. — Вот, скажем, Коля, ты задумывался над тем, куда попадешь после остановки своего волосатого сердца? Она ведь, эта минутка, не за горой!
— Так че об этом думать? На все воля Господа. Ты, профессор, что-то сильно вверх забираешь! — морщился Вересаев. — Попроще можно?!
— А попроще, Коля, никакого Рая, кроме страны своего сердца, у человека нет. И никакой другой Ад ему тоже не грозит. Понимай так, что своими руками строишь пятизвездочные апартаменты на все времена. С видом на пуп Вселенной. Можешь еще при этой жизни заслужить Украину вечную и прекрасную, а можешь — вечный пророссийский Z.
— Вечный Z? — хохотнул Вересаев. — Вроде как пожизненный эцих[1] с гвоздями?
— Чего? — нахмурился Гредис.
— Ну, смерть после смерти?!
— Вот-вот, что-то такое! — оживился Сократ. — Да и жизнь настоящая тоже только после нее. Вряд ли мы, коллега, сподобимся увидеть небесную Украину раньше. Однако исполняемая баллада как бы утверждает ее бытие здесь и сейчас, выдергивая тем самым онтологическую табуретку из-под ног наших оппонентов.
— Подход спорный, но мне нравится! — после раздумья соглашался Николай, чтобы на следующее утро задать те же самые вопросы.
Январское утро, когда Каролина ушла встречать гумконвой, выдалось на диво спокойным. Баня не работала несколько дней по причине отсутствия воды. Сократ к этому времени уже знал, что «Пятый Рим» не зависит от «Горводоканала». Однако если бы баня сейчас заработала, пожалуй, их всех, сотрудников «Пятого Рима», запытали бы до смерти в подвалах контрразведки. Откуда бы, спросили вежливые русофилы, у вас в трубах вода, когда ее нет нигде? Откуда пар, если котельная стоит? И что бы Сократ им ответил? К Гредису у соответствующих органов и без того накопилось множество вопросов. А потому, надеясь на лучшее, профессор не торопясь перечитывал Вергилия и пил обжигающий кофе — единственный продукт, запасы которого в доме не иссякали.
Лиза, всю ночь рисовавшая свои кляксы, спала. Кошка Герда, сидя у окна, изучала выстуженный мир за окном. Отвлекшись на секунду от текста, чтобы ее погладить, профессор внезапно понял, что они с кошкой голодны. На скорую руку собирая завтрак, тихо напевал:
— Вот цветет картошка, зеленеет лук. По полю шагает колорадский жук. Он еще не знает ничего о том, что его поймает львовский агроном.
В дверь позвонили. Он открыл. На пороге, дрожа, постанывая и тихо подвывая, стоял Вересаев. К груди прижимал бутылку водки, но толком сказать ничего не мог.
— Что с тобой, Коленька?
Вересаев всхлипнул и припал трясущейся головой к груди Сократа. Словно циклоп решил поплакать за свою тяжелую жизнь на груди Одиссея. Массажист, не глядя на нервы, был раза в два крупнее профессора.
— Плохо дело! — поставил диагноз Гредис и втянул Колю в квартиру. — Ты живой?
— Не знаю, Иваныч! Ничего не знаю!
— Зачем же употреблять в таких количествах, Николай Николаевич?! Ты же обязанности скоро не сможешь исправлять! Сил не останется! — профессор покачал головой.
— Я — химик! — твердо произнес Вересаев, протягивая профессору бутылку. — А химик должен пить!
— Хорошо! — кивнул Гредис. — Но только по соточке! Имей в виду, в любую минуту может нагрянуть моя благоверная. И вот тогда нам с тобой несдобровать.
Усадив Вересаева на стул, профессор поставил на стол рюмки, вскрыл бутылку и, раскладывая глазунью на тарелки, машинально допел: — В баночку посадит, лапки оторвет. Голову отрубит, и жучок умрет. Будут плакать детки и его жена. Без отца останется целая семья.
Коля сделал круглые глаза и неожиданно твердым голосом спросил:
— Как ты можешь? После всего этого! Как ты можешь так шутить?!
— Как же именно?! — удивился профессор.
— Про жуков! — сказал Николай и заплакал. — Это ужас, Сократ Иванович! Гребаный кошмар! Их всех порезали, побили! Жуки! Боже мой! Никогда-никогда, никогда не думал, что доживу до такого! Апокалипсис, в натуре! Им бы, в сущности, питаться картошкой. Но как же, как же так можно?! О, млять, что за ужас! Наливай, профессор, ибо хрень творится в мире, и нам, по ходу, ее не пережить!
— Обожди, кто кого порезал? — нахмурился Сократ, дунул в рюмки, разлил водку. — Кому питаться, какой картошкой? Ты о чем, милейший?
— На базаре! — твердо произнес Коля, взял рюмку, выплеснул ее содержимое себе в глотку и поставил ее снова у тарелки профессора. — Наливай!
— Э, нет, уважаемый! — покачал головой профессор. — Съешь яйцо, а затем расскажи, что случилось! — он наклонил голову и пристально вгляделся в глаза Коли. — Или вообще ничего не случилось, — Гредис проницательно сверкнул стеклами очков, — а все дело единственно в синдроме абстиненции — и только в нем одном?
Николай Николаевич сделал страшные глаза, необыкновенным усилием воли поднялся со стула, подошел к маленькому пузатому телевизору, стоящему у микроволновки, и включил его. В кадре замелькали части изуродованных человеческих тел. Диктор, между тем, говорил:
— …В момент, когда началась раздача гуманитарной помощи, прозвучали страшные взрывы, унесшие жизни ни в чем не повинных людей. Двадцать человек убито, двенадцать ранено. Таков общий итог минометного обстрела, произведенного войсками ВСУ…
В этот момент в кадр попали части туловища и голова лежащей на земле Каролины. Гредис больше ничего не слышал. Хотя камера считанные секунды скользила по мертвому лицу и разрозненным частям тела его жены, он преотличным образом успел разглядеть все самое существенное. Профессор имел фотографическую память. И знал, что до конца жизни не сможет забыть ни это лицо, ни эти глаза, ни человеческие внутренности на мокром от крови снегу.
— Что т-т-т-такое?! — Сократ моментально почернел, будто выцвел, устало опустился на стул. — Каролина! Я это п-п-п-предчувствовал! — Он вытер густую испарину, выступившую на лбу. — Не хотел ее отпускать… Говоришь, минометный обстрел? Очень странно! Почему же я ничего не слышал?! И, позволь, откуда же должны были бить минометы ВСУ, если мы в центре располагаемся? Это же тут рядом, в двух шагах! И я ничего-ничего не слышал! Ничегошеньки! Ну, конечно, — он удрученно покачал головой и тихо забормотал, снимая очки и протирая стекла, не замечая слез, покатившихся из его подслеповатых глаз, — Лиза еще спала. Я читал. Последнее время, видишь ли, так зачитываюсь, что совершенно ничего не слышу и не вижу. Наверно, старость…
— Никаких минометов! — крикнул Вересаев, рубанув ладонью по столу. — В других случаях — спорить не буду! Артиллерия наша, сука, беспощадна. Хоть бы одного боевика убили, кстати. Впрочем, одного случайно ранили, своими глазами видел месяц назад. Но сейчас, Сократ, никаких минометов, ничего подобного! — Он приподнялся на стуле, но тут же снова сел. — Все это ложь и провокация! Сплошной иштар, сука, тасс! Проститутки гребаные! Имело место нечто совершенно другое!
— И что же, по-твоему, Коля, имело место быть?! — удрученно наморщил лоб Гредис, и в уголках его глаз снова появились слезы. — Что ж там случилось?
— Жуки! — снова ударил кулаком по столу массажист. — Жуки, млять!
— К-к-какие жуки?! — профессор брезгливо нахмурился. — Коля, какие еще жуки?
— Колорадские! — Вересаев поднялся со стула, расставив в сторону руки, закружил по комнате на полусогнутых коленях. — Четыре охреневших твари! Они выбрались из белого «КамАЗа», как черножелтая смерть. Крылья — во! Ноги — во! Сократ Иванович, прикинь, каждая тварь — размером с теленка, с одной только разницей, что телята не летают и людей на мелкие куски не рвут! Понимаешь, боковые ноги у них, что сабли — кривые и острые. Как ворвались на базарную площадь, как принялись кружиться и молотить! Боже ж мой, Сократ Иванович! Боже ж мой! — Коля схватился руками за голову. — Жуки, млять! Жуки! Только что живые люди стояли, и вот уже один только фарш. Я и так, ты знаешь, сплю плохо. В парке возле дома славянофилы, сволочи, по ночам стреляют! А теперь еще и это… Боже мой, Сократ Иванович, Боже мой!
— Ты болен, Коля! — уверенно проговорил Гредис и принялся надевать свитер и сапоги. — У тебя делирий, судя по всему, что печально, но не интересно… — Профессор утер слезы, с недоумением рассматривая влагу на своих пальцах, помассировал виски. — Значит, ты посиди тут покамест. Можешь лечь поспать. А я, в с-с-самом деле, пойду. Каролина смерть свою приняла. Что-то же делать надо?! — Он в растерянности остановился посреди кухни с шарфом в руках. — Кто бы еще сказал, что именно? Где ее искать теперь? На базаре р-р-р-разве? Но так же нельзя? Нельзя же просто прийти и собрать в мешок, что от любви моей осталось?! Там же части тела вперемешку с рисом. П-п-плов какой-то, прости Господи!
— На сто частей разрезали женщину проклятые насекомые! — подтвердил Николай. — Ты иди, конечно, туда! Но, думаю, тела, то есть все, что от них осталось, в морг уже отвезли. Так что ты документы возьми на всякий случай. И ее, и свои. Придешь, скажешь, так, мол, и так, груз двести забрать надо. И не бойся там! Я поправился уже, только чаю согрею и у телевизора сяду! — Коля допил остатки водки прямо из горлышка и с сожалением поставил пустую бутылку у ножки стола…
Накрапывал зимний дождь со снегом, когда они хоронили Каролину в закрытом свежем липовом гробу, стоившем совершенно неприличные деньги. Кроме них двоих и Лизы у могилы толклись четверо трезвых, злых, усталых копачей и полупьяный бездомный, терпеливо ждавший в сторонке, покуда профессор оставит у могилы преждевременно ушедшей жены заранее заготовленную горсть карамелек и чекушку дрянной водки.
— Война, млять, самая настоящая война! — говорил Коля, кутаясь в плащ.
— Война, Коля, куда деваться, — соглашался Сократ, — только странная.
— Это верно! — кивнул Коля. — Вчера своими глазами видел, как с Юга плыла укроповая марь. Все точно, как боевики в пивбаре рассказывали. Внезапно на горизонте зелень появляется, и тут же всей округе наступает звездец! Он зеленый, звенит и пахнет укропом. От него военнослужащий становится неадекватным до невменяемости. Удивительно, что возникает это явление, в том числе, и на территориях, подконтрольных правительственным войскам. Иногда только на Z наплывает и идет по краям… Что-то не то происходит, а? — Николай с тревогой всмотрелся в лицо Сократа. — Как считаешь? Еще я слышал, тут неподалеку небольшая брошенная деревушка имеется, в аккурат между Z и Лутунино. При Советах там животноводческая ферма процветала. Так что ты думаешь? — Николай хмыкнул и шмыгнул носом. — Теперь в ней колорадские жуки поселились. Гнездо у них там. Ловят ополченцев по ночам и рвут на куски. Киевские СМИ пишут, мол, партизаны. Какие, на хрен, партизаны?! — Он нервно хохотнул. — Такого партизана увидишь — после смерти заикаться будешь! — Он покачал головой. — И вот что интересно. Когда, значит, боевики приехали на «бэтээре», чтобы, значит, разорить это гнездо, им на броню сел такой жук и стал рвать ее, как собака мясо. Остались, млять, от бронированной машины одни, сука, колеса. Представляешь что-нибудь?
— Что ты несешь, Коля?! — поморщился Сократ.
— Я сам в шоке, Сократ Иванович! — замахал руками Николай. — Ведь, по идее, должны были бы охотиться на представителей противоположной воюющей стороны. Ну, если по логике вещей, нет? А они, понимаешь, боевиков режут. Как это понимать? Не за тех воевать принялся георгиевский жучок, а? Чует, млять, Жук Жоржевич, на чьей стороне правда! Не с гуманитарной миссией, знать, послал его сюда Святой Георгий!
— Я тебя сдам на принудительное лечение! — угрюмо пообещал профессор. — Ты завязывал бы с выпивкой, Вересаев! И никому, умоляю, не рассказывай, что на базаре бесчинствовали насекомые, приехавшие из Ростова на белом «КамАЗе». Закроют ведь в психушке, не глядя, что время военное. А могут и к стенке поставить. Еще те Гиппократы. Ты пойми, я в бане без тебя не управлюсь. Здоровье слабовато, да и посетители у нас, сам знаешь, какие нынче пошли. Напарник никогда не помешает.
— А я еще раз повторяю, — деловито сплюнул в сторонку Николай, — имели место быть насекомые размером с теленка. Горожан порубали в капусту, поднялись в воздух, повисели чуток и полетели незнамо куда. Хотя теперь, в принципе, знамо. А не веришь, профессор, — можем вместе поехать как-нибудь посмотреть. Мой «Опелек» пока еще на ходу…
— Он правду говорит, — вставила свое слово Лиза, искоса глянув на профессора. — Жуки есть. Я их рисовала, ты видел!
— Правда, рисовала, — кивнул Сократ. — Лучше б ты, детка, рисовала Эдем.
Война подступила к Z совсем близко, а с ней поменялась городская жизнь. Разрушаются окраины, гибнет мирное население. Страшно и зябко, граждане! Будто повторилась история, пошла по кругу. Начало прошлого века встретилось с началом нынешнего, и они совпали! По кругу бежит карусель времен, милые соотечественники! Звенит мелодия вальса, скачут педальные лошади, зебры, слоны, крокодилы. Оперетка! Европейские военные праздники! В Киеве — предатели и воры, в Москве — идиоты-временщики, безумцы и военные преступники.
Чем дальше, тем голодней и беспросветней. Эхо летает из конца в конец по пустынным Z-улицам в воскресный день. Ветер и солнце! Пронзительная пустота. И только работники коммунальных служб, как рабочие сцены, неутомимо латают город — постоянно разрушаемую декорацию к спектаклю, который никто не в силах остановить.
Поиск еды и питья, отсутствие работы и безопасности. Боевики на улицах города, российские СМИ в мозгах. Поговорить не с кем. И лучше ни с кем даже и не говорить. Хорошо на войне одиночке. Но в проверенной компании все-таки комфортнее. Знаешь, по крайней мере, что не сдадут тебя за проукраинские симпатии. Не проклянут. Не станут коситься. Будете вместе гадать на звуках утренних и вечерних обстрелов.
Лютое инферно перестраивает Z на свой лад. И конца и краю этому нет. Но подлей всего, конечно, случайная смерть. Особенно если ты и не думал воевать, а просто, скажем, решил выйти в магазин за хлебом. Но тут хлоп — и прилетело тебе невесть что и откуда, да и развалило часть твоей и часть соседской квартиры. И ты сидишь себе такой на кровати, смотришь через отсутствующую стену на мелкий зимний дождь со снегом и думаешь о том, что у тебя хоть хлеб остался в сумке да бутылка водки. А вот соседу повезло гораздо меньше. Он в квартире находился, когда этот подарок ветром принесло. И теперь не увидеть ему зари, сегодня он последний раз побрился. Тебе холодно, а ты сидишь и думаешь, какая жизнь настанет в этом городе после войны. А в то, что «после войны» когда-нибудь наступит, ты веришь свято.
Снежок с дождем — такая мода у этого февраля. Куришь, меланхолично глядя на погоду, и думаешь: как же так? Почему именно в твой дом прилетела эта штука? Понимаешь, что у командира артиллерийского расчета, хорошего паренька из-под Чернигова, лично к вам с покойным соседом вопросов не было. Вы не боевики. Сосед — тот хотя бы в охране супермаркета работал, а ты-то — простой украинский массажист-химик, закоренелый прозаик. Не вас хотел убить парень, приславший сюда снаряд, поставивший жирный крест на старой твоей жизни. Но от этого тебе, конечно, не легче. Легче, но не намного. О соседе что и говорить. Его, конечно, облегчило после смерти, но был ли он этому рад?
Вот такая ситуация. Короче, продрог Вересаев, как собака, разглядывая сквозь пролом в стене военный этюд в черных тонах. Выпил бутылку из горлышка, закусил половинкой хлеба, да и пришел к Гредису с вещичками, какие смог уместить в чемодан. До самой ночи они вывозили в профессорскую квартиру то, что можно было достать из-под завала. А как перевезли, то уж затем, конечно, и за стол сели.
Горели свечи, пахло черным хлебом, салом, жареным луком. Профессорская квартира плавала в февральском горьком дыму. Елизавета крутила в руках бокал с вином, глядела в ночь, прислушивалась к разговору. Дом покачивало от взрывов на волнах военного времени, Кисева раскладывала по тарелкам горячий рис, пахнущий изюмом и курицей.
— Пойдите, — говорил пьяный и злой Вересаев, — поспрашивайте, как это принято в мировой практике! Вот пойдите и поспрашивайте! Мирное население должно гибнуть по вине обеих воюющих сторон. По сути, это обязательное условие современных военных действий. Иначе не бывает. — Николай обводил грустными глазами своих собеседников. — Суждено мне умереть от рук украинских артиллеристов? Что ж, скажу я вам, значит, такова моя судьба! Человек я неказистый. Жизнь прожил неумно. Да и умирать, видно, придется смешно. Те самые ребятки, приход которых мы хвалебными гимнами каждый день торопим, зажмурят меня, даже не подозревая, что жил-был такой проукраински настроенный химик человеческих душ, который водку пил, баб любил и псалмы в бане в охотку читал…
— Ты бы это, Коля, про псалмы не распространялся бы лучше, — поморщился профессор, невольно оглядываясь по сторонам.
— Так мы ж у себя на кухне? — поднял брови Коля. — Ты, да я, да мы с тобой. А Славка и Лиза — наши девчонки, они и так в курсе!
— А я б тебя все равно попросил, Николай! — строго проговорил Гредис.
— Хорошо, — покладисто вздохнул Вересаев, — как скажешь, директор. Ты мне лучше объясни другое. Ты мне вот что скажи. Почему бы при всем при этом, понимаешь, не выйти на трибуну нашему гаранту, не сложить губы свои важные лодочкой и не крикнуть на весь свет: как вы там, люди? Как вы там в своем гребаном Z? Как ты там, Николай Николаевич Вересаев? Как ты там, Гредис Сократ Иванович? Слава, Лиза, что с вами, девчонки?! Мол, держитесь, люди, мы о вас помним! — Смахнув горькую слезу, Коля налил и выпил. — Дети, женщины, старики и старухи, держитесь! Мужики за сорок, которым некуда везти свои обширные бестолковые семьи, и вы не падайте духом! И вы, люди торговые, у которых в Z бизнес, дома, земли и долги, тоже не отчаивайтесь. Мы помним о вас! — Николай нахмурился и посмотрел в глаза Сократу. — Что, скажи, от него бы убыло, что ли, если б он это сказал прямо из голубого телеэкрана на голубом глазу? — Коля помолчал, собираясь с мыслями. — Нет, я не дите! Понимаю, никакие слова не вернут безвинно погибших. От этих слов не станут прежними порушенные города и улицы. Жизни поломанные не наладятся. Но зато ведь мы бы все, тут живущие, знали бы, что Украина не оставила нас! Что воюет она не за территорию, но за людские сердца! Вот скажи мне, профессор, почему бы ему, единственному гаранту оккупированных территорий, так не поступить?
— Не знаю, почему, — хмуро ответил Сократ.
— Может, просто он не в курсе, что тут тоже украинцы живут? Шоколад, между прочим, любят. Водку пьют под вареники. Песни поют про то, как ревет и стонет то ли Днепр, то ли чья-то больная совесть? Может, он просто не в курсе?
— Может и не в курсе! — пожал плечами профессор. — Да что об этом говорить? Ответов на твои вопросы, Коля, все равно нет…
— Кстати, — внезапно усмехнулся Вересаев, — господа и дамы, вы знаете, что я стал писать рассказы о войне в городе Z?! После войны обязательно опубликую!
— Ты — рассказы?! — изумился Гредис.
— Кто, если не я? — пожал плечами Николай.
— Может, и, в самом деле, некому больше, — усмехнулся профессор.
— Так вот, — продолжил Вересаев, — основной месседж текстов, выходящих из-под моего пера, следующий. Тебя, человечек, убивают и свои, и чужие. А ты, бедный, живи! По-любому это твоя война! Хочешь ты или нет! Она твоя, потому как пришла по твою душу в твой дом! И если ты рано утром или, скажем, глухой глупой ночью услышал канонаду, не спрашивай, по кому там, ей-богу, бьет артиллерия который день. Это война, сука, нащупывает тебя! Она хочет твою жизнь! Беги, если сможешь. Живи, если сумеешь. И делай выбор, за который не совестно умереть в каждый момент жизни. Вот так приблизительно. Ничего другого не остается. Ничего другого просто нет.
— Да ты поэт, Коля!
Профессор закурил, отошел к форточке и, глядя в окно, подумал о том, что Z жив только верой. Тот, кто взял сторону оккупантов, старается не замечать беспредела русского инферно. Люди, считающие себя украинцами, из последних сил мужаются при виде разрушенных артиллерией жилых домов, убитых детей и женщин.
Тяжелее всего выносить полную оставленность, риторику Киева, отрекшегося от Z-граждан, ложь официальных СМИ. Болело профессорское сердце, когда он читал о том, что думают некоторые хорошие, в сущности, люди, но живущие уже вроде как бы и не в Украине, а такое ощущение, что уже, ей-богу, по ту сторону добра и зла. Что говорят о Z-людях некоторые злые усталые мальчики, с оружием в руках отстаивающие независимость страны.
«Но что им остается? — объяснял себе Гредис. — Или убивать, или умирать. Они солдаты. Понимать не их дело. Вот и не понимают, почему человек не хочет оставить маленький дом с колодцем и абрикосами возле хаты. Да и легче не понимать этого. Ведь если мы чужие, то и Бог с нами. И ответка пошла. А если здесь твои братья, куда ж ты стреляешь, дорогой начальник расчета?»
После февральских ливней и ударивших вслед морозов город напоминал разноцветные ледяные декорации, заготовленные к генеральной репетиции Судного дня. Мало-помалу выработались правила выживания. Боевиков обходить стороной. В сотрудничество с властью не входить, в споры не вступать. Никому не верить, ничего не просить, но брать, что дают. Надеяться. Из последних сил радоваться. Деньги и продукты — экономить. После шести вечера на улицах не появляться, после девяти и свет в доме лучше не включать. На него иногда сходились вампиры с оружием и ксивами в руках. Грабители нового типа. Днем они защитники русского мира, а ночью — мародеры без страха и упрека. Двое таких наведались к Славе Кисевой. Она, привыкшая находиться под защитой авторитетного брата, открыла двери «представителям военной прокуратуры». Ну и пожалела весьма. Обобрали до нитки, но что хорошо, взяли исключительно деньгами. Брат обещал найти и разобраться, но отчего-то особой уверенности в этом у Славы не возникло.
В городе развелось такое количество бандитских отрядов, группировок и полувоенных подразделений, что поиск конкретных лиц представлялся делом почти безнадежным.
— Кто не любит электрический свет? Вампиры, по-твоему, не любят электрический свет? — кричал пьяный Вересаев в печальные большие глаза Лизы, внимающей ему не без некоторого восторга. — Это все, господа и дамы, кремлевская пропаганда! Они его просто обожают! В нем только и ходят.
— И почему же это? — спрашивала она, удивленно глядя на Колю.
— Очень просто объяснить почему! Лампа ведь чья? Ильича. А Ильич кто, по-твоему?
— Кто?! — удивлялась Слава Кисева.
— А ты съезди в Москву, милая, съезди! Зайди в Мавзолей и посмотри, кто он и что! — торжествующе отвечал Коля. — Электрический свет — вещь по-ленински страшная, хотя и притягательная. Современному кровососу без нее никуда! Поэтому, кстати, мы живем тут при свечах! Все-таки профессор — он и есть профессор! Знает, какой свет людям полезен в последние времена…
Жизнь менялась. Надежды на скорое окончание войны уходили в прошлое. В прошлом остались старые привычки и предрассудки. «Пятый Рим» сплотил свои ряды. Коля занял профессорскую спальню. Сократ переселился в кабинет. Даже Слава после ограбления иногда стала оставаться ночевать в комнате Лизы.
Жизнь была страшна, но, тем не менее, чудесна. За ужином Гредис с Вересаевым приступали к анализу и обобщениям. Сидя в кресле, глядя друг на друга сквозь пламя свечи и дым дешевых сигарет, напропалую врали, чувствуя восторг и свободу пьяного слова. Лиза рисовала, периодически вздрагивала от близких разрывов и слушала этот треп с таким вниманием, будто в нем и впрямь имелся некий высший смысл.
Гредис говорил о мире, о людях, об истории. Часами медитировал вслух, читал стихи, пытался музицировать на старом рояле. Вплетал в рассказы то, что считал нужным, объявлял бывшее не бывшим, преувеличивал и преуменьшал всласть. Он говорил так, будто творил историю заново. Вересаев в меру сил тоже участвовал в создании новой картины мира. Отчаянно спорил, дополнял и порой увлекал Сократа за собой.
Во вторую военную весну Лиза много каталась на велосипеде, если позволяла погода. Нажимала на педали, всматриваясь в открывающееся пространство. Плакала от радости, нашептывая строчки любимых стихов. Плывут облака отдыхать после знойного дня. Стремительных птиц улетела последняя стая. Гляжу в терриконы, терриконы глядят на меня. И долго глядим мы, друг другу не надоедая.
Помогала Сократу в бане. Много рисовала. Раньше это были симметричные абстракции, напоминающие тесты Роршаха. Но в последнее время профессор с неприятным удивлением стал замечать в ее рисунках обильный укроп и жуков, по всей видимости, колорадских. Его неприятно смущал этот факт, заставлял вспоминать предсмертный разговор с Каролиной и противоречащие здравому смыслу утверждения Вересаева.
Но даже если не принимать их во внимание, Гредис не мог взять в толк, как уживались в воображении Лизы элегантный, изысканно-мистический Anéthum и Leptinotarsa decemlineata, пожиратель паслена и табака, перца, картофеля и томатов? Как ни крути, исключительно разные существа. Только и общего, что домен «Эукариоты».
Один — выходец из малой Азии, Гималаев, Северной Африки, Ирана. Второй — безлошадный кабальеро, сперва перебравшийся в Штаты, а затем отправившийся навстречу декадансу в вечно гибнущую Европу в трюме с гнилым картофелем, дурным виски и китовым жиром…
Прорисовав всю ночь до утра, в каком-то полусонном трансе девушка смотрела в сторону, за окно, на раннюю, трудно начинавшуюся весну. Видела город, кусок степи, синие пруды и звонкое небо, в котором дрожала, переливаясь, мертвенно-бордовая нота войны. Похмельные Вересаев и Гредис на минутку заглядывали в ее комнату, чтобы поторопить, но робели. «Пусть ее!» — думали, убегали, плотно притворив за собой дверь. Гремели на кухне кастрюлями и сковородками. Дымили папиросками, приоткрыв окно, поглядывали на часы, прислушивались к далекой канонаде. Вторник, раннее утро. Надо отправляться в баню.
В «Пятом Риме» особенно хороши именно выходные вторники. Посетителей в этот день нет. В одну из распахнутых настежь фрамуг просунула свою ладонь — тополиную ветку — умершая тетушка Каролина, старая пророссийская сука.
— Хватит сидеть без дела! — кричит она ртом, раскромсанным колорадскими жуками, зачерпывает длинными ветвями с неба облако, полное ангелов, снега и синевы, и бросает его в лицо Лизе. Та фыркает, улыбается и поводит плечами. Тетя морщится, выдувает трубочкой губы, шипит вполголоса, матерится.
Все умывальники высокие, а один низкий. Лиза, улыбаясь, чертит пальцем по запотевшему стеклу зеркала, висящего над низким умывальником. Альбом открывается, и становится ясно, что низкий умывальник здесь нужен потому, что в баню иногда заходят особые люди. Мужчины и женщины, они приходят в баню в сумерках. Это нибелунги, дети тумана, живущие в шахтерских выработках глубоко под землей. Им нужно где-то мыть руки. Сначала они подходят к одному из высоких умывальников. Но сколько ни прыгают, до края не достают. Попрыгают-попрыгают и успокоятся. Грустно постоят, посмотрят на объективное положение дел и отходят к маленькому умывальнику для маленьких людей. И здесь уже отмывают руки, которые не крали, длинные уши, которые не слушали, а также усталые сердца, которые никогда никого не любили. И уходят спать на чердак. Им на чердаке спокойнее. Низенький умывальник нужен для них.
Во вторник в бане никого. Тишина. Во вторник здесь чисто и уютно. Тихо, мирно. Ты можешь расслабиться и забыться во вторник. Баня защитит от военных забот, от ненависти и утрат. Немолчная песнь воды и пара погружает в покой, которого нет больше нигде. Рассыпающееся эхо стирает грань между реальностью и мечтой. Уходят обиды. Пропадают, как и не было их, дурные поступки. Ты украл, убил, ударил мать? Просрал Крым и Донбасс? Нарисовал смерть тети? Нацист? Оккупант? Гоблин? Сепаратист с кислотой вместо крови? Ангел Обама, Барака Меркель, Путин-Проект? Йошкин кот? Первый нах?
Забудь. Ничего этого нет. Лишь ветра свист, лишь пара гул, лишь водяная капель.
Прислушайся. Открой сердце свое! Внемли! Бог и банное эхо сделают бывшее не бывшим. Совесть уснет. Сложит усталые черные крылья. Опустит в дубовую шайку клюв, привыкший рвать сырое мясо. Пусть отмокает. Всем воздастся, конечно. Но только здесь, где завязи всех миров дрожат, как зеленые виноградины в жемчужной паутине, ты сможешь, наконец, отдохнуть…
И весь огромный день впереди! Выпив с Колей, Сократ закурит на крыльце, а потом они вчетвером медленно побредут домой. Их дом — наискосок через дорогу за ближайшими высотками, а потому пьяный дядя или трезвый — не имеет значения. Случится минометный обстрел или нет, идти недалеко. Да и что такое пятьсот-семьсот граммов водки, выпитых в военное время под звуки далекой канонады? Вересаев вслед за профессором не станет молчать, они станут говорить, не умолкая. Ибо им есть, что сказать. Ибо только слово по-настоящему бережет и лечит. Ибо только в слове ты обретаешь навеки утраченный дом.
Нет больше покоя в городской тишине, как нет и самой тишины. А если вдруг и воцаряется она в Z на час или два, то пугает больше обстрелов. Перемирие — плохой знак с тех пор, как на этой земле одни люди убивают других.
Ну как это происходит? В альбоме просыпается человечек с ручками и ножками. Он берет маленький смешной автоматик и стреляет. Пули повисают на листе ватмана длинным жирным рядом дефисок. А с той стороны стоит другой человечек. Он точно такой же. И в руках у него тоже автоматик. Но он — лузер. Принялся стрелять из своего оружия на полторы секунды позже первого человечка. Почему? С похмелья случается такое. После любви или наркотиков. С устатку. Или когда не вовремя вспомнишь Иисуса, который настаивал, что людей, пусть даже неумело нарисованных, убивать нельзя.
Ты не успел. Тебя быстро зачеркивают жирные тирешки. Превращают сначала в кляксу, в которой маленькая фигурка становится неразличима. Потом в клубок яростных линий, расходящихся из центра в разные стороны. А уж затем, наконец-то, в надувной шарик. Подергиваясь на банных сквозняках, он улетает прочь из этого мира, из бани, из страны, из континента, на котором война. Шарик, грустный мой, бедный. Черное совершенство. Победителей ждут награды. Не сумевших убить — блаженство.
Лиза пальцем протирает окошко в запотевшем зеркале. Кто-то темный смотрит на нее оттуда. Гредис оживляется, видя в проеме двери Вересаева. Трезвый, с утра тот молчалив, стеснителен. Господь им на вторничный обед послал бутерброды, помидоры, вареную курицу и поллитровку. Химик, сидя, ставит стопы ног в пятую позицию. В ней можно стоять, но как он ухитряется в ней сидеть, неясно. Ноги и руки у него мускулистые, волосатые. Поначалу только улыбается и молчит. По сложившейся традиции, в первые минуты вторничного обеда Сократ выпивает с Колей, а беседует с Лизой.
— Куда ведут эти указатели, детка? — Гредис мягко улыбается водке, серебрящейся в стаканчиках, как доброму товарищу. — Может быть, в СССР, страну счастья и хунвейбинов, как думаешь?! — Он смеется. Из уголка его рта торчит зеленая луковая стрелка. На морщинистом подбородке — хлебные крошки.
Лиза поднимает брови и скептически глядит на Сократа. На выходе из зала на стены, шкафы и даже на пол наклеены ярко-алые стрелки. Они ведут налево, потом прямо, вниз по дуге на пол-этажа, снова вверх и снова направо. Но девушка знает, что СССР здесь ни при чем.
В альбоме появляется громадная арка, увитая плющом. По обеим сторонам — древнегреческие статуи в папахах со звездами, мумий-тролль Ленина. Кремль, ракеты, тюрьмы, березки, погосты. Вечный Властелин, он же Прекрасный Хозяин, по случаю выходного банного дня одет в белый плащ и панталоны. Снимает шляпу, кланяется и, смеясь, показывает почтенной публике длиннейший фак. Пакостник Пьеро. Пьеро-полковник. Клоун, в сущности, но фигура страшная. Никто не знает, где он, какой и, главное, сколько их.
— Один из бывших хозяев бани, — говорит между тем Сократ, — затеял этот ремонт года за два до войны. Раньше в большую парилку клиенты шли через старый помывочный зал. Рабочие разобрали старую кладку, отыскали колодец и нижние галереи. Первое время хозяин думал, что справится. Я читал его записи, мне Илья оставил. Чудак думал, мол, две недели — и все будет в ажуре. Но ремонт стал. После пропажи трех человек рабочие сбежали. Новая бригада проработала не дольше месяца. Оно и понятно. После первого же инсайда поседели. Убрались восвояси, даже не требуя расчета.
Когда это хозяйство досталось Корневу, он священника приглашал, чтобы колодец освятить. Только это не помогло. Батюшка только кадить начал, а тут, понимаешь, нибелунги нарисовались. Правда, святой отец попался храброго десятка. До конца дело довел. Может, думал, что ему они кажутся? Но нибелунги тоже молодцы, достояли до самого конца, а потом и говорят ему так вежливо, мол, спасибо тебе, Христов служитель. Óдин доволен, Шубин шлет поклоны, каждый конус сходит в Хронос. Не желаете ли, пан-отец, на экскурсию в лабиринты?
— Представляю, — посмеивается Коля. — Но ты это уже раз пять рассказывал…
— Ладно, — покладисто вздыхает Сократ, — пускай. — Он наливает себе и массажисту. — А ты, Вересаев, сегодня похож на татаро-монгола, отдыхающего после битвы с русскими князьями!
— Чего? — Вересаев поднимает редкие бровки и нерешительно улыбается. — Не городи ерунды! Я — фельдшер банного народа, массажист по призванию, по национальности — химик, по складу ума — прозаик.
— Химик, говоришь?! — Гредис усмехнулся. — Ты темник, позлащенный солнечным светом, готовый в любой момент танцевать «Весну священную» и жрать водку!
Коля смотрит беззаботно. Он привык к темным сентенциям профессора. Они ему, пожалуй, даже нравятся. Сократ выпивает, усмехается Лизе.
— Так вот, старый помывочный зал уже несколько лет закрыт для посетителей. Потому и понадобились стрелки. Ну, чтобы клиенты наши новые не плутали в трех соснах. Понимаешь, детка?
Лиза столько всего понимает и это ее так напрягает, что она тут же становится лет на десять младше, подскакивает на месте и бежит точно по стрелкам. Одна дверь. Вторая. Поворот. Третья стрелка. Ступеньки вниз. Распахивает дверь в парилку. Сквозь клубы пара видит с огромной высоты марево зимней степи, блок-посты, танки, боевые машины пехоты, артиллерийские орудия, минометы, смешные фигурки вооруженных людей, поблескивающие облаками озера, наполненные синей и черной водой, обледеневшие деревья. Захлопывает дверь и быстро возвращается назад, чтобы увидеть в проеме двери гладкое и размягченное водкой лицо Сократа Ивановича.
— А там война, — сообщает она.
— Да, детка, война, — соглашается Гредис, и Лизе кажется, что его голос доносится издалека, гулко и протяжно. Как из долгой-долгой граммофонной трубы. Сократ встает, наливает чай себе и Николаю, щедро режет лимон, бросает по паре толстых, сочащихся долек в чашки. Воздух пахнет водкой, ветчиной, лимоном, тмином и хлебом.
— Хватит бегать, садись, поешь!
Лиза вкушает свежий белый хлеб с желтым сливочным маслом. На него сверху раскрошен желток яйца и маленький кусочек курицы, разрезанный на плоские дольки. Ей мимолетно жаль, что у других Z-девушек нет такого дяди, такой бани, такого завтрака. Лиза запивает свою жалость горячим сладким молоком, болтает ногами. От удовольствия щурится, распахивает альбом.
Дядя, продолжая держаться рукой за чайник, поднимается вверх. Отрываются от пола ноги, медленно взмывают к потолку. Сократ этого не замечает. Струйка заварки по-прежнему льется в чашку, хотя это и дается ему не без труда. Вересаев с вежливым интересом смотрит на философа и банщика, плавающего в воздухе вверх тормашками. Сквозняки холодят висящие в воздухе мужские пятки и раскачивают опустившиеся вниз брючины.
Чем дальше бежишь по стрелкам, тем сильнее пахнет водой. Пар выходит навстречу и манит. Так иди же скорее, говорит он, по красным стрелкам, нарисованным на прямоугольных полосках картона. Иногда вечерами Пар кружится над баней еле видимой серой птицей. Пристально всматривается в Z, как сокол, выискивающий добычу.
— Вообще-то, — говорит Сократ, — я эти таблички повесил специально для людей, которые приходят в эту баню впервые. Ну, ты понимаешь.
— Прекрасно понимаю тебя, профессор! — серьезно кивает Коля и медленно оживает. — Очень хорошо понимаю! Что бы ты рассказывал контрразведке, если бы не эти красные стрелки?
— Такое ощущение, что никогда не мылись они в своем Ростове, Питере, Москве, Челябинске, Петропавловске-Камчатском, — задумчиво продолжает Сократ, — а тут вдруг решили помыться. Как думаешь, почему они решили проделать это именно у нас, в Украине?!
— Даже не знаю. Странная прихоть, в самом деле, — поднимает брови Вересаев и опрокидывает рюмку.
— Вот и я про то, — соглашается Гредис, — ведь в Z порой пропадают вода и свет. Только намылишься, а счастье возьми и кончись.
— Это что! — подтверждает Вересаев. — У нас бывает еще и не такое.
Лиза смотрит на Сократа, потом на Николая и прыскает в кулак. Повинуясь грозам Магеллановых облаков, «Пятый Рим» иногда замирает, будто умирает. Стремительно превращается в холодную механическую куколку, смотрящую на мир непроницаемо черными глазами зарешеченных окон. Пар уходит на тысячу парсеков в глубокое сердце зеленого механизма. Прямые пути, лежавшие перед теми, кто парился в это время на его полках, обрываются навсегда. Не успевший вернуться в помывочный зал до остановки зеленого колеса остается внутри древнего, как мир, винограда. Вечность потом можно искать и не находить дороги назад.
Яркие красные указатели Сократ придумал специально для людей из России и других стран мира, приехавших в Z повоевать. Теперь им не надо думать, куда идти, чтобы ненароком не заплутать в бесконечных лабиринтах банной вечности. Гредис долго и старательно рисовал эти стрелки, вложил много сил и сердца. И вот теперь каждый наемник после помывки имеет шанс вернуться назад.
Но Лиза в курсе, что все эти стрелки до задницы. Что ни рисуй, не каждый идущий вернется обратно. Даже строго следуя указателям, можно очутиться в комнате, которой нет. Любой пришедший в Z с оружием рискует затеряться на этих дорогах. Молодые и старые, русские и не очень уходили в парилку и пропадали в ней навсегда.
Весело насвистывая, с веником и пучком полыни в руках, с вязаной шапочкой на голове шел Иван Иванович мыться. Думал о разной всячине. Например, о том, что иначе представлял себе эту войну, — когда смотрел Первый канал. О том, что вернуться домой будет непросто. О том, что из обещанных денег выдали лишь треть. Об одной черноокой дурехе из студенческого общежития. О проблеме диалога у Достоевского. О соборности русского мира. О ярко-алом грибе, восходящем над украинской степью. Так и исчезал вместе с этими мыслями. С легким паром, Иван Иванович!
Многих туда уводили прямо из-под душа. Лиза этого не видела, но точно об этом знала. Наемники покидали сей мир вместе с барахлом, оставленным в шкафчиках. С бушлатом и гранатами, с видавшим виды «Калашниковым», у которого на прикладе множество зарубок, с тремя мобильными телефонами, двумя упаковками презервативов, несколькими сотнями долларов, тремя забитыми чуйской мастью «кораблями» и пакетиком кокаина, перед продажей разбодяженного глюконатом кальция.
Тот факт, что люди пропадали вместе с вещами, до поры до времени помогал Сократу оправдываться в глазах оккупационной администрации. У соответствующих органов Z-республики была версия, что непосредственно после помывки бойцы просто дезертируют. Может, и вместо нее, кстати.
А что? Район окраинный. Постов тут нет. Они все дальше, вынесены за балку, километрах в пятнадцати. Очень просто сесть на один из автобусов, частных маршруток или автомобилей, регулярно бегающих отсюда в голубую даль никому не подконтрольных, а потому неизведанных территорий, и пропасть со всех радаров. Могло это случиться? Легко. Боец попарился — да и убрался чистым восвояси. В Москву, Челябинск или, например, в свой любимый Петропавловск-Камчатский, в котором, как известно, всегда полночь. Попробуй кого разыскать в таком городе.
Перетереть по поводу убыли личного состава в баню периодически являлись разные люди. Они кричали, угрожали, делали обыски. Случалось, разговаривали вежливо, но чаще были грубы до невозможности. И тогда Сократ огребал по полной.
Чего только с ним не проделывали. Били в лицо кулаками. Прикладами в грудь. Валенками, в которых лежали свинцовые шарики, по голове. По ягодицам и пояснице хлестали шерстяными носками с предварительно разбитой внутри них пивной бутылкой. Раза четыре Сократа били первым томом собрания сочинений Платона, всегда лежавшим на столе в его кабинете. Общая редакция Лосева, Асмуса и Тахо-Годи. Перевод с древнегреческого двух Соловьевых, Шейнмана-Топштейна и других коллег. Здоровья такие встречи с Платоном Гредису, конечно, не добавляли.
Но результат всегда был один и тот же — профессор с трудом поднимался на ноги, вежливо улыбался. Размазывая кровь, протирал заплывшие глаза, разводил в стороны руки и просил великодушно господ республиканцев войти в его положение. Он простой банщик, а баня ведь не такая уж и большая. Всего два этажа. Правда, имеются еще подвальные помещения. Но ведь не проблема обыскать их все? Однажды Гредиса отвезли в подвалы бывшего областного военкомата, где продержали трое суток, которые он запомнил навсегда. Досталось ему так крепко, что месяца полтора после того он не мог спать, мочился кровью и терял сознание в самых неожиданных местах.
— А в принципе, что сказать, — пожимал он плечами и улыбался ошалевшим от тревоги коллегам, — повезло! Могли убить, но ведь не убили.
В сущности, Сократа спасал тот факт, что он действительно не знал, куда пропадали все те люди, которые, раз отправившись попариться, никуда не вернулись. Каждый раз, исполняя на допросе что-то в духе «разве я сторож оккупанту своему», он не кривил душой. Сократ Иванович не был сторожем. Он был профессором философии и банщиком. Такие дела. Но в этот раз, конечно, все могло кончиться очень плохо.
Трое боевиков совершенно неожиданно прервали вторничную идиллию. Только заметив их, Гредис сообразил, что не закрыл входную дверь после прихода Славы. С жалостью посмотрел на недопитую бутылку, медленно поднялся с лавки, машинально вытирая руки о серое полотенце. Бросив беглый взгляд на вошедших, понял, что в гости пришли не ростовские казачки, не местные рецидивисты и алкоголики и не господа буряты, ищущие в Украине нирвану. Пришли по-деловому настроенные профессионалы.
— Ребятки, — сказал Гредис тихо, — а баня по вторникам закрыта, если что!
— А пулю в рыло? — поинтересовался сухощавый высокий предводитель троицы с очень плохим, по-страшному добрым лицом.
— Может, тебя в шайке утопить? — спросил второй, на кармане бушлата которого было написано: «Кука». — Говорят, банщики воды боятся, нет? — он хохотнул. — Знал я одного машиниста паровоза, так он боялся паровозов, прикинь? И выяснилось — не зря. Как-то в течение полугода задавил насмерть восемь человек. И каждый раз был невиновен, представляешь? Мы год убили на это дело. Проверяли теорию мета-причинных закономерностей, в части, связанной с насильственными смертями.
— Мета-причинных? — повторил Гредис.
— Не это самое смешное! — Кука заразительно захохотал. — Эти восемь погибших были ближайшими родственниками. Причем каждый раз несчастный случай происходил на одном и том же переезде у реки. А ты говоришь — баня. — Кука замолчал, с интересом осматривая помывочный зал. — А что, у вас тут хорошо! Так как посоветуешь, утопить тебя, дядя, или повесить?
— Можно и утопить! — согласился Сократ, и лицо его постепенно стало наливаться темно-розовым, почти бурячным цветом. — Только, по-моему, никакого смыслу в этом нету. У нас бумаги все в порядке. Налоги, так сказать, кому надо, заносим…
— И правда, незачем! — вступил в разговор третий, низкорослый кривозубый мужичок. — Мы ж интеллигентные люди, в натуре! Мы ж исключительно для взаимопонимания и всепрощения, так ведь, командир?! Пацанам республики прощаем все грехи, новое счастье в новые мехи! Так ведь у вас тут поется, нет?
— Даже не знаю, Мазай, чего тебе и сказать! — покачал головой высокий, присел на лавочку возле Сократа Ивановича, подхватил из пластмассовой тарелки Николая куриную лапку. Осмотрел придирчиво. — Это мне детство напоминает! — С веселой тоской принялся жевать, даже не сняв с пупырчатой розоватой кожи обрывок жирной газетной бумаги.
Пока ел, все молчали. Была слышна капель в помывочном зале. Слегка гудели трубы. Ветер врывался в распахнутые фрамуги. Пахло ранней весной.
— Меня зовут Валентин! Позывной «Китаец». Офицер спецподразделения ГРУ России «Лотос». Желаете посмотреть документы?! — худой неспешно вытер жирные пальцы о полотенце профессора, достал из кармана удостоверение и раскрыл его. Что-либо прочесть в этой книжечке было трудно.
Пять печатей, многоголовые птицы, подписи, витиеватые, как площадной мат. — Мой человек, старший лейтенант, вчера направился к вам сюда для помывки и до сих пор нигде не обозначился! Мы выяснили, что вчера здесь, предположительно, пропало еще два бойца. А кроме того, оказалось, что у вас тут это не первый случай. Человек пошел мыться — и нет его. — Китаец замолчал, вытащил сигаретку из пачки Гредиса и закурил. — Именно потому мы уверены, что вы обязательно нам поможете! А мы вам за это будем благодарны!
— Каким же образом поможем? — растерянно улыбнулся Сократ, подслеповато щурясь от солнечного света, падающего в окно.
— Например, сознаетесь в убийстве! — деловито кивнул Китаец. — Что, конечно, маловероятно. Или, как вариант, расскажете о партизанской банде, которая у вас тут работает. Главное, не стесняйтесь, Бога ради, говорите искренно! Вроде как на исповеди. Мы уверены, вы в курсе, но думаем, вашей прямой вины тут нет. Вы оступились, а мы вам поможем выйти на правильный путь. Верно говорю?
— Вы с ума сошли! — покачал головой Гредис.
— Вчера мой человек, — Китаец принялся задумчиво рассматривать лезвие своего штык-ножа, — пошел в эту баню попариться и пропал с концами. Мне нужны внятные объяснения.
— Не тянул бы ты зайца за яйца! — брезгливо проговорил Кука. — Вот этому, — он указал на Вересаева, — правое яйцо отрезать, в рот засунуть, пусть хавает. Второй, глядя на это, расскажет, что знает! Немного оперативной хирургии, Китаец, — и мы в дамках.
Где-то внизу хлопнула входная дверь. По лестнице наверх бежали люди.
— Кто это?! — напрягся Китаец, кивнул своим бойцам, тут же занявшим позиции за шкафчиками.
— Откуда ж я знаю! — пожал плечами Гредис. — Может, ваш старший лейтенант?
— Исключено! — покачал головой Китаец.
В зал вбежало пятеро боевиков из числа местных плюс министр здравоохранения и транспорта Гиркавый. Мельком глянув на Китайца, выбрал единственно верный тон.
— Братва, — сказал он сурово, — вам следует покинуть помещение!
— Это почему? — ленивым и злым голосом поинтересовался Кука из-за угла.
— Беспредельничать хватит! — заорал внезапно Гиркавый так, что зазвенели фрамуги. — Хватит, млять, творить хрен его знает что! Хватит! Достали вы, господа офицеры, со своими экспериментами! Как представитель мэрии города и правительства республики требую, чтобы духу вашего больше тут не было! Имейте в виду, с главным переговорено по вашему поводу. Нам не нравится то, что вы делаете в Z!
— Послушай, друг, — Китаец явно не был готов к эскалации, — ты ж знаешь, как важна наша миссия…
— Да в рот ее нехорошо, вашу миссию! — снова заорал Гиркавый, но тут же взял себя в руки. — А ну-ка давайте быстренько, — процедил сквозь зубы, — давайте, товарищи офицеры, покиньте баню! Не банный день!
— Банщика покрутить надо… — посоветовал Китаец. — Он явно что-то знает…
— Да крутили его! — оскалился Гиркавый. — Другой бы уже копыта откинул! Наш это человек! Даже не сомневайтесь! И баня тоже наша, республиканская!
— А что значит, кстати, «Пятый Рим»? — спросил Китаец, пряча штык-нож в ножны. — Почему уж тогда не четвертый?
— Потому, что четвертому не бывать, — пояснил Гредис.
— А вы тут, как я погляжу, парни подкованные! — покачал грушник головой.
— Это точно! Чего тебе еще?! — осклабился Василий.
— Пропал наш спец! — сообщил Кука, выходя из-за укрытия и перекидывая автомат с укороченным прикладом себе за спину.
— Где он, банщик?! — Китаец смотрел на Сократа так, будто и в самом деле надеялся, что Гредис прямо сейчас выложит ему, что произошло вчера в «Пятом Риме» с одним молодым старлеем, спецом, неженатым героем России, и двумя наемниками постарше.
— Да ладно тебе, майор! — поморщился Гиркавый. — Ты лучше скажи, правда, что ли, к жукам на хутор на джипах катался, нет? Говорят, те жуки гнали тебя до самого города и за малым не догнали. Или напраслину люди возводят?
Мазай и Кука угрюмо переглянулись.
— Хорошо! — кивнул Китаец после секунды раздумья. — Так и быть, мы пойдем. Но имей в виду, Василий Яковлевич, разговор на этом не закончился!
Гиркавый подождал, пока не затихли на лестнице шаги бойцов «Лотоса», махнул своим, чтобы те тоже покинули зал, и сказал, не глядя на Гредиса:
— Пойдем, философ, потолкуем?!
— Пойдем, Василий Яковлевич! — смиренно вздохнул Сократ.
— Выпить имеется?
— Найдем! — Сократ прихватил пару пластиковых стаканов и закуску. Водка же у него в сейфе не переводилась. Завсегдатаи последнего времени часто требовали продать по любой цене и оставались недовольны, если выпивки на продажу не оказывалось.
В узкой, как пенал, комнате стоял терпкий аромат дубовых веников. Решетки на окнах и непрозрачные узкие высокие окна создавали дремотный сумрак. Гиркавый уселся в кресло Гредиса и внимательно наблюдал за тем, как банщик сервирует край стола, отодвинув в сторону книги и документы.
В должности министра здравоохранения и второго заместителя мэра города Василий Яковлевич иногда чувствовал себя немного неловко. Пройдя трудный путь от фельдшера, медбрата городского морга, затем студента института физкультуры, рэкетира и кидалы до небесных высот министерских кабинетов, Василий до сих пор с трудом находил верный тон при разговоре с Сократом. Его смущал профессорский интеллект и доброжелательный скепсис в печальных глазах собеседника. Выпив залпом сто пятьдесят, закурил, то поглядывая в окно, то изучая физиономию Гредиса.
— Ты ж не партизан? — внезапно поинтересовался министр. — Скажи мне, профессор, как брату! Точно не укропский диверсант? Поклянись мамой, в натуре!
— Б-б-боже мой, — проговорил Гредис, нервно подергивая щекой. — Какой из меня диверсант! Что вы такое говорите, Василий Яковлевич… Какой мамой?!
— Своей!
— Хорошо, клянусь! — устало кивнул профессор.
— Ну, вот это, по крайней мере, уже что-то! — после минутного молчания сказал Василий, энергично постучал пальцами по столу, но тут же поморщился. — В городе, понимаешь, Сократ Иванович, и без «Пятого Рима» проблем хватает! Жуки, укропы, призраки, марь, блуждающие здания, королева Макрель… — Он с видимым усилием пресек откровения, просившиеся на язык, помотал головой. — Ты вот что, профессор… Камеру наблюдения установи над входом, чтобы можно было реально глянуть, кто вошел, а кто и когда вышел. Понял мысль?
— Камера?! — пожал плечами Сократ. — Дорого и глупо! Ее в первый же банный день отстрелят к такой матери, Василий Яковлевич. Сам подумай, главный с бабами сюда наезжает. Прочие ваши тоже. Пьяные. Обдолбанные. Московские гости любят тут спинки друг другу потереть. Ты лучше меня знаешь, как они тут привыкли париться. И тут вдруг камера, сам прикинь.
— Тридцать восемь человек пропало в «Пятом Риме», профессор, за последние восемь месяцев, — Гиркавый закурил, поднялся и подошел к окну. — Получается четыре целых семьдесят пять сотых боевика в месяц убытку только из-за любви к чистоте. И ведь уходят не худшие люди, а профессионалы, имеющие за плечами опыт боевых действий. Твое счастье, нет никаких доказательств, что ты в этом замешан! Может, и в самом деле дезертируют, а? Что скажешь? Чужая душа — потемки, конечно, но смотри, профессор…
— Да я смотрю, Василий Яковлевич… — устало пожал плечами Сократ. — Можно закурить?!
— Кури мои! — Гиркавый кинул на стол пачку «Мальборо». — Ты пойми, в городе что-то идет не так! — Он махнул рукой. — Вообще-то все не так, если честно. Имеем конкретную чертовщину, которой названия нет! Это, как тебе сказать…
— Становление республики? — услужливо подсказал Гредис. — Ничего, дело молодое, наживное. Москва тоже не сразу строилась…
— Не парь мне мозги, профессор! — прикрикнул Гиркавый. — Знаю, как ты к ней относишься на самом деле!
— Лояльно! — поджал губы Сократ.
— А знаешь ли ты, что Z стал местом, из которого уехать нельзя?!
— В том смысле, что Украина блокировала? Ну, я думаю, что это меры временные, в дальнейшем…
— Все серьезнее! — перебил Василий. — И страшнее! Да-да, — он закивал головой, — мне страшно, Сократ Иванович, по-настоящему! И я ничего не понимаю! Некомпетентен, как говорил мой друг в законе Миша Черемша! Чем дальше, тем темнее. Что делать-то?! Надо ведь что-то делать?! Но что?! Кто подскажет?
— Может, руководство имеет какие планы? — неуверенно предположил Гредис. — Может, Главный контролирует…
— Я тебя умоляю! Ты же его видел! Он свой хрен не контролирует! Больше скажу. Вся сволота, которая тут рулит, за малым исключением, может только бухать и людей расстреливать. Есть пара-тройка военных, а у остальных мозги просто отсутствуют!
— Вообще нет адекватных?!
— Мелькал один человечек, — кивнул Гиркавый, налил водки, выпил, занюхал сигареткой. — Сегодня думаю зайти к нему в гостиницу. Давно надо было бы с ним потолковать, да пропадал он где-то. Вот, говорят, вернулся. Может, что разъяснит? — Василий накинул бушлат на плечи. — А ты, профессор, вот что. Душевно тебя прошу, постарайся, чтобы у тебя никто здесь не исчезал без суда и следствия, а?! Особенно из армейских. Ведь душу они из тебя вытрясут.
— Разве ж это от меня зависит?! — пожал плечами Гредис, но в глаза министру смотреть не стал.
— Не знаю, что и от кого зависит! — вздохнул Василий. — Все катится приблизительно в жопу, а мне об этом не с кем даже поговорить!
— А контрразведка, например? Как этого милейшего человека зовут, который меня осенью допрашивал? — наморщил лоб Гредис. — Скопец, если не ошибаюсь, Виктор Сергеевич? Он мне показался здравомыслящим человеком… — Сократ налил и себе немного водки, выпил, заел куском черного хлеба. — Москвич, интеллигент, две академии за плечами. Может, потому и не поставил к стенке, что не видел смысла? А это, Вася, признак рефлексии!
— Боится Скопец! — поморщился Гиркавый. — Спрыгивает с темы. Сколько раз я пытался и про то, и про се. Но он, как конь, — пропасть чует! До известного момента доходит — и дальше ни в какую. Ржет, удила закусывает. Сильный страх — вещь неконтролируемая.
— Серьезно?!
— Представить не можешь! Вертится, как хрен на сковородке!
— Чего ему-то бояться? — усмехнулся Гредис. — Жуков, что ли?
— Речь не о них! — махнул рукой Гиркавый.
— Кстати, — усмехнулся Сократ, — ты сам-то что, в жуков веришь? Серьезно, что ли?
— А ты будто нет?
— Даже не знаю, — скептически пожал плечами Гредис. — Как-то не очень, честно говоря. Впрочем, вот и Коля мой говорит: лично видел на базаре…
— Так и я тоже на базаре! — Василий передернул плечами, налил полстакана, выпил. — В том-то и дело, млять! В тот день я речь толкал перед раздачей гуманитарки. И всю эту красоту наблюдал перед собою, как тебя сейчас!
— Невероятно, — задумчиво проговорил вполголоса Гредис. — Уму непостижимо. Массовые галлюцинации, что ли? Но почему такие однотипные? Навеянные телевизором? Но у меня почему-то ощущение, что дело не только в стрессе и пропаганде… — Он заглянул Гиркавому в глаза. — Я не медик, к сожалению, диагноз поставить не могу, но тебе, как и Коле, кстати, пить бы надо поменьше!
— Да ладно из меня алкоголика лепить! У меня здоровья столько, что денатурат вместо воды употреблять надо. Нет, профессор, — он с отвращением покачал головой. — Я видел то, что видел. Кроме того, ребята на ферму мотались, где эти твари осели. Тоже разное говорят. Кто вернулся, конечно. На передовой жуки, кстати, тоже замечены неоднократно, когда, значит, мимо пролетали. Сразу решили: беспилотники натовские. Но потом присмотрелись — а это георгиевские жуки. — Василий помолчал. — Что сказать, мой друг, популяция растет! Сперва было четверо. А теперь летает с десяток тварей, не меньше. Четверо крупных и штук восемь таких, величиной со среднюю собаку. Молодняк, видно, пошел. В общем, наше счастье, что твари выбрали загород в качестве места компактного проживания. Вопрос в том, как быстро они станут размножаться и как скоро решат, что пора занимать Z.
— Какой исключительный бред, — задумчиво проговорил Сократ. — А чайку не желаешь, Василий Яковлевич?
— Давай полчашки, да поеду! Разговор, понимаешь, у меня на сегодня назначен… — Гиркавый печально подпер ладонью щеку, загрустил, наблюдая за тем, как Сократ заваривает в чашке чай, но не удержался, и сообщил:
— Z захлопнулся, профессор!
— То есть?! — поднял брови Сократ.
— Выхода, говорю, нет!
— Имеешь в виду блокпосты и все такое?
Гиркавый тоскливо и насмешливо посмотрел в глаза Сократа, хотел что-то добавить, но не стал. Принял чашку, стал греть ею руки, обжигаясь, прихлебывал, смотрел за окно.
— Вот, кстати, деньги за прошлый месяц, — Гредис положил на край стола пухлый конверт. — К сожалению, доходы падают…
— Не до жиру! У тебя падают, у других — вообще ноль! — Василий, не пересчитывая, засунул деньги в карман брюк. — Ладно, поеду. Да, можешь спасибо Славе сказать.
— В смысле?
— Если б она не отзвонилась мне на мобилу, кто знает, Сократ Иванович, с кем бы ты сейчас время коротал, а главное, где.
Выбираться из города или не выбираться? В иные дни становилось ясно, что бежать надо. В середине марта на митинге в центре города убит Дмитрий Чернявский, украинский патриот, совсем еще мальчик. Надежды все меньше, боевиков все больше. Их поддерживает местная милиция и СБУ. Большая часть сепаратистов вышла из криминала, как Горький из народа. Есть еще советники, кадровые сотрудники российских спецслужб, профессионалы-наемники и романтики процесса. Последних — невероятно жаль, что усиливает интеллигентскую раздвоенность Хомы.
Может, правы они, думает он тоскливо. Может, Запад во всем виноват? Может, и виноват. Но почему-то Запад по-прежнему оставался на западе. А вот с востока народу приезжало все больше. Бандиты и городские сумасшедшие вступили в свои права. По ночам стрельба и мародерство, днем лозунги, митинги и плакаты. Сушкин со страхом глядел на вооруженных людей. Они наглели от драйва, который придают оружие и власть. Чувствовали себя героями оттого, что громадный город взят ими без боя. Хому тревожила Европа, стоящая на пороге большой войны. Но глядя на пьяных гастролеров из Ростова, он думал о том, что инферно опознало своих. И во всем происходящем это пугало его сильнее всего.
Всю весну и начало лета беременное страшным будущим небо опрокидывалось вниз. Рыдало дождями. Изливалось беспощадно. В парке возле дома ползало столько слизней, что становилось не по себе. Улитки и выползки кишели кишмя. Тропинки то и дело перебегали крупные наглые серые мыши. За сорок пять лет проживания в этом городе Сушкин впервые наблюдал нечто подобное. Плодовые и неплодовые деревья выгнали цветы одновременно, совершенно не сообразуясь с положенными природой сроками. Цвели липа и вишня, черемуха и яблоня, каштан и сирень, рябина и абрикос. Настолько буйно и безостановочно, что хотелось плакать. Природа прощалась с жизнями тех, кому в ближайшие месяцы суждено лечь в землю. Компенсаторные механизмы бытия.
К любителям русского мира Хома не приближался. В их реальность он вжиться не мог. Они смотрели на него глазами аквариумных рыб. Проплывали мимо по волнам Леты, касаясь плавниками проспектов и улиц, зданий, деревьев, пробуя мягкими губами мозги прохожих. Откладывали черно-красную икру на стенки бытия, на липы и каштаны, стоящие в цвету. Размахивали натянутыми, как стальные канаты, нервами, пели песни, несли чушь, в которой иногда проскальзывали некоторые вполне здравые идеи. «Долой мудаков!» — прочитал как-то Сушкин на грязноватом транспаранте у здания областной администрации. В самом деле, растроганно подумал он, хорошо бы их долой. Вопрос в том, насколько это выполнимо в условиях оккупации.
А на площади — зычные голоса. Солнечный ветер. Запах цветущих лип. Мегафонное хриплое эхо. Гул громадных колонок. Стихи советских поэтов и песни военных лет. Сушкин ощущал странное узнавание и спустя недолгое время понял, о чем, собственно, речь.
Была империя и сгинула. Ее закат совпал с детством и юностью. Можно было иногда попечалиться, глядя в раскрашенные картинки слайд-шоу, именуемого памятью. Там мама и папа. Пляж на косе, лето в росе, руки в малине. Молоко в треугольных пакетах. Ряженка в стеклянных бутылках. Политбюро. Пластилиновые дятлы из кукольных советских мультфильмов. Сказка про то, как тридцать гондонов счастья себе добывали. Но маленькому человеку не надо бояться. Спи, сыночек, хули-люли, ты у мамы красотуля. Боевики, пришедшие этой весной в город, выглядели страшнее.
В митингах этой весны чувствовался знакомый аромат. Терпкое дежавю. То, что сейчас улавливалось в воздухе города Z, можно было сходу определить простым и теплым словом «лажа». Вспоминались красные галстуки, пионерские линейки, энергичные речевки. Мы ребята молодцы, пионеры-ленинцы. Кошмар, но, в сущности, скользящий, как ветер у виска. Мозги детей почти не задевает. Ведь для ребенка главное — огромное детство, а не тот печальный факт, что сионисты стакнулись с американской военщиной.
Да, это была она. Беспросветная, наглая, совковая. Не узнать ее вообще было невозможно. Она всегда оставалась здесь. За то время, которое понадобилось Советскому Союзу, чтобы пролитой кровью уйти в песок, эта лажа никуда не делась. В девяностых, когда акварельными мелкими лужами повсюду стоял медленно догнивающий коммунизм, в Z грянула криминальная революция. В город плотно, как черный пенис в белый гульфик, вошло инферно. Пульсирующей сетью упало на регион. Слилось с советской лажей, превращаясь в нечто третье.
С экранов телевизоров говорили о независимости Украины. А в Z зависимость становилась все сильнее. Она была тяжкая, почти наркотическая. Гибли люди, покидали регион выжившие, но сильно потрепанные бизнесмены и патриоты. Народ так просто не сдавался. Но зась, малята, зась.
Тримайтеся, співвітчизники, все ще має бути чудово, говорил с экранов телевизоров очередной президент страны. А жители Z просто исчезали. Их закапывали на заброшенных кладбищах. Стреляли в упор на бульварах, пронизанных невечерним светом. Закатывали в бетон, топили в прудах, вешали на деревьях в старых советских посадках. Их всасывал черный смерч, кружащийся над городом. И уносил в дивные дали, о которых у Хомы было самое отдаленное представление. В город Z вступало инферно, и закаты были прекрасны. И время текло, как всегда, но теперь во главе угла стал не закон, но понятия.
И только маковки церквей. Ранние, а также поздние литургии. Колокольный звон, набат, шабат да месяц Рамадан. Только молитвы праведников, которых таки имеется пока у Господа, держали Z-небо над городом и степью, напоенной полынной горькой сладостью, шумом ветра в траве да тихим пением родников.
Сушкин успокаивал Люсю, гладил ее волосы, целовал мохнатый, пахнущий мятой лобок и шептал в него. Все пройдет, все обязательно закончится. Это у нас карнавал. В жопу такие карнавалы, говорила Люся. Смотрела глазами большими и черными, как ночи над аннексированным Крымом. Ничего уже не вернется, и ничего уже здесь не будет.
Помнишь Славика и Клару? Ночью к ним приходили трое с автоматами. Предупредили, если еще раз они на своем сайте напишут что-нибудь нелестное о русской идее, схлопочут по пуле в живот. И что? Сушкин сел на диване и принялся щелкать зажигалкой. А что? Люся пожала плечами. Собрали вещи, утром уехали. Пока ты спал, я с Кларой по телефону говорила. Она ключи оставила у коллег. Просила взять кошку и поливать цветы. И какие-то документы надо забрать у нее из сейфа в офисе. Какие документы? Сказала — важные, пожала плечами Люся. Ну вот, помрачнел Сушкин. Твои подруги, как всегда.
Еще счастливо обошлось, добавила Люся. Могли бы ребят кинуть в подвалы бывшего СБУ. Мало ли там народа уже? И что б тогда стало с их детьми? Хома вздохнул, глядя на солнечные пятна, бегающие по стене.
Громко и весело скрипела карусель за окном. Лаял пес. Люся ждала, что Хома что-нибудь скажет, но не дождалась. Поднялась и ушла. Сушкин минут пять слушал журчание воды в ванной. Теплый ветер надувал паруса штор. На детской площадке кричали и смеялись дети. Болели глаза, и он думал о том, что которую ночь не может нормально спать. В центре по ночам стреляют. Знать бы, кто и зачем, а главное куда? А может, лучше не знать, внезапно подумал он. Слишком много грабят защитники русского мира. Банки, магазины, частный бизнес. Причем не всех. Как-то выборочно. И от этого еще страшнее. Ты больше не знаешь этот город. Понятия не имеешь, как в нем жить и чего от него ожидать.
Городской транспорт выходит на маршруты. Коммунальщики сажают цветы, убирают улицы, вывозят мусор. Не покинувшие Z ежедневно идут на работу. Удивительно много порядка, несмотря на то что им никто не озабочен. Люди остаются людьми. И город, полный, как чаша, журчащий ручьями, прудами, речушками, шумящий ярко зеленеющими деревьями, оглушительно пахнущий цветами, остается городом. Хотя все больше напоминает декорацию для спектакля.
Правительственные войска на подступах к Z, и скоро здесь будут бои. Сюда идет война. Вокруг давно уже гибнут люди, а здесь — фонтаны и цветы. Жизнь в зрачке у тайфуна. Синий немигающий глаз, последняя тишина.
Запах цветов слишком насыщен. Он мешает дышать и жить. Густой аромат учащает пульс. Испарина и духота. Усилился вкус самых обычных продуктов — хлеба и пива. Сахар излишне сладок, чрезмерно соленая соль. От пронзительной синевы неба саднит лобные доли, подрагивают зрачки и хочется пить. Чрезмерными, обособленными, как долгая боль, стали звуки, чувства. Невыносимы половые акты. Разговоры, улыбки, музыка, ветер. Прекрасный мир в отсутствии гармонии.
Вернулась Люся и села на диван, глядя в растворенную балконную дверь.
Сломалось что-то, сказал Сушкин. И это не восстановить никому. Ни гамлетам, ни офелиям, ни ОБСЕ. Хорошо бы сейчас в Копенгаген, сказала Люся. Сесть на лавочку в парке Тиволи и закурить. Мне так хочется жить, Сушкин! Ну, так мы и живем. Мы не живем, мы выживаем. И дальше будет хуже. Мы только в начале. Поверь моей интуиции.
Люся права, подумал Хома. Но ей легче уехать из Z. Кроме Сушкина, у нее никого. А вот у Хомы двоюродный дядя и девочка Лиза, приемная дочка погибшей сестры. Они никуда не поедут.
Остаться или бежать? Вот в чем вопрос. Когда бы знать, проговорил Сушкин, виновато улыбаясь, что из этого есть сон и где в нем начинается реальность. Люся утомленно пожала плечами, закурила, окуталась дымом. Когда ты решишься? Не понимаешь, что в городе оставаться нельзя?! Завтра поговорю с дядей. Стараясь не глядеть в Люсины сливовые глаза, Хома принялся одеваться.
За весь день времени перезвонить не нашел. Вернулся в сумерках. Звуки шагов раздавались эхом в пустом дворе. Окна квартиры темны. Поднялся, сварил кофе, набрал номер. Безрезультатно. Выпил три чашки кофе, съел бутерброд. Сел за журнальный столик в зале, закурил и позвонил двадцать четыре раза подряд. Вышел на балкон, отдышался и сделал три более результативных звонка другим людям. Затем вызвал такси. Приехал слегка помятый «Жигуленок». Прыгнул на переднее сиденье, назвал адрес.
А че вызывал-то? Таксист с досадой сплюнул в окно и хмуро посмотрел на Сушкина. Тут же два квартала. Ногами быстрее! Мне срочно! Срочно! Хома крикнул, сорвался в дискант и закашлялся. Можно, я закурю? Короче, водила неспешно достал из бардачка зажигалку и дал прикурить, даешь пятьдесят или мы никуда не едем. Хорошо, дам, тут же согласился Сушкин.
Где-то вдалеке, по звуку — за центральными городскими прудами, одна за другой стали бить автоматные очереди. В лобовом стекле прошла, слегка покачиваясь в теплом свете фонаря, нетрезвая парочка. Женщина хохотала, запрокидывая голову. Двумя пальцами держала сигаретку, искрами рассыпающуюся на ветру.
Оно, конечно, понятно, кивнул водила. Разворачиваясь, поглядывал в зеркало заднего вида. Такие времена наступили, что по центру вечером не погуляешь. Но ты меня тоже пойми. Да я понимаю. Во рту у Сушкина табак смешивался со слюной, в которой было слишком много кофеина. Немилосердно стучало сердце. Кисловато-сладкий привкус Бразилии. Отчаянно хотелось коньяка.
Ты это… Водила, закинул в заросший рыжей бородой рот помятую сигаретку. Если ненадолго… Короче, накинешь двадцатку, я подожду у офиса. Это же офисное здание? Да, это офис, облегченно закивал Хома. Офис, конечно, офис. Так лады? Таксист улыбнулся неожиданно тепло. Лады, бледно усмехнулся Сушкин, лады! А то, понимаешь, заговорил он лихорадочно, девочка моя пропала. На работу к подруге подъехала. Ее в здании видели час назад, но дома до сих пор нет. Звоню, не отвечает! Сушкин помолчал, сделал пару быстрых затяжек, вышвырнул окурок в окно. И больше негде ей просто быть. Понимаешь, у нее в этом городе, кроме меня, никого… Осекся, заметив, что водила слушает вполуха. Однако остановиться не смог. Закончил вяло, без настроения, остро чувствуя свою никчемность. Я снова звоню, а ответа нет. И опять, и опять… Мысли, конечно, разные…
Приехали! Водила смотрел терпеливо, но насмешливо. Выходишь или как? Да, конечно. Хома взялся влажной ладонью за ручку двери, оглянулся. Иди-иди, кивнул таксист, я подожду. Только быстрее, в натуре. Даю десять минут, не больше. Какой этаж? Третий, сказал Сушкин. Горит свет на третьем, кивнул таксист, посмотрев вверх. Иди, короче. Одна нога там, другая здесь.
На месте вахтера не оказалось никого. Коридор был пуст, как проза Мураками. Песни ветра в разбитых окнах. Каждый шаг отдается в висках. В туалете открыта дверь. Кто-то не закрыл кран, вода льется тонкой прерывистой струйкой. Сушкин зачем-то старательно его закрыл, выключил свет и плотно затворил дверь. Хотел подняться по лестнице, но нажал кнопку лифта.
Дверь в триста пятый отворена, в темный коридор падает полоска света. Он темен, пуст и уходит в бесконечность. Гудит синкопами лампа дневного света. Люся, позвал Сушкин, Люся. Сделал три шага прямо, вошел в дверь.
Ее убили топором или чем-то очень похожим. Она лежала у окна, раскинув руки в стороны. Офисная птица, что пыталась взлететь. Кровь превратилась в черное зеркало. Рядом дамская красная сумочка. Джинсы измазаны в крови, но блузка светится ослепительной белизной.
Сушкин прижался спиной к стене. Медленно сполз вниз, чувствуя через футболку холодную шершавую поверхность. Закрыл голову руками, глубоко вздохнул и только тогда закричал. Где-то вдалеке в тон ему завыла заводская сирена. Из-под стола на кричащего Сушкина зелеными глазами бесстрастно смотрела кошка. Понюхав кровь, отошла в сторону и уставилась в окно, в котором медленно полз желтый сухарик луны.
…волонтеры помогут выехать. Сказала, не поеду! Пойми, мы за тебя переживаем! Я переживаю, уточнил Силин. Вот и переживай себе спокойно. Лена переложила трубку из одной руки в другую. Даже ухо заболело от этого разговора. Ты эгоистка, сообщил Силин. Только о себе и думаешь! Точно, Елена откупорила очередную бутылку пива. Сделала длинный глоток, пропустив некоторую часть текста. Снова прижала трубку к уху.
…в последний четверг месяца. Ты, надеюсь, это понимаешь? Еще бы, подтвердила она. Но это мой город. Почему я должна уезжать? Но ты каждый день можешь погибнуть! Обстреливают центр, а ты находишься именно в центре, дура ты гребаная!
Нет, Силин, давно уже не гребаная. У нас с патриотами все сложнее, а сепаратистам я не даю… Прекрати! Да ладно тебе. Она тихо засмеялась. Меня не убьют, Силин, пока в Z можно купить пиво и сигареты. Не поеду я в твой Крым! Шел бы ты с ним сам знаешь куда. Знаю-знаю, быстро заговорил Михаил, у нас разные убеждения. Но сейчас речь не о них. Оставайся хоть сто раз украинкой, Господь с тобой! Речь идет о территории выживания!
Речь идет о том, Силин, что ты ушел к моей подруге, закашлялась Елена, а потом уехал с ней в Крым. Восемь лет коту под хвост. А я ведь, Силин, тебя любила. А ты оказался ничтожной жалкой сукой. Она покачала головой так, будто осознала этот факт только сейчас.
Не начинай! Да Бога ради… Это ты мне звонишь, Деньги тратишь. Не нравится — не звони. А если я брошу Светку, ты приедешь ко мне? Ты сделаешь что? Лена поставила бутылку на пол. Взяла медленно тлеющую сигарету из пепельницы и затянулась. Брошу Светку! То есть мы уже, практически, расстались. Силин заговорил быстрее и сбивчивее. Она завтра уезжает к родным в Ростов. Я остаюсь один. Нашел работу в газете. Снимаю у милой такой старушки комнату с видом на море. Представь, кисейные занавески раздуваются. Ветерок. На горизонте рыбачьи лодки. Море из окна, как на ладони. Ливанский кедр, сосна и лавр. Не хватает только тебя.
Ты все врешь, Силин. Елена сделала такую затяжку, что половина сигареты провалилась внутрь себя самой. Нет больше ни моря, ни лавра. Нет, не вру. Работы много, а платят мало. Да и цены страшные, просто страшные! Он засмеялся. Но ничего, мы выживем, Ленка! Главное, позвони, человек ждет, и скажи, что согласна. О деньгах не думай, я все оплачу. Да пошел ты! Она прикончила бутылку, аккуратно поставила ее у батареи. Резко поднялась с дивана. Голова закружилась. Прислонилась плечом к стене. Ощутила прохладу и биение пульса под ключицей.
Раннее утро. Из-за плотно задернутых штор яркое солнце. Трубка в руке жужжит родным ненавистным голосом. Она вышла на балкон. Тут же где-то ухнуло. Били по центральным проспектам. От Городского сада в небо шел густой черный и едкий дым. Слева горел бизнес-центр. Город разрушали вдумчиво и методично. Лена не знала наверняка, кто это делает, но ей казалось, что она знает.
Суки, прошептала Елена. Уселась на рассохшийся старый стул и снова приложила трубку к уху. …Не слышу твоего дыхания. Последние минут пять, говорил Силин, ты наверняка меня не слушала. А может, не слушаешь и теперь. Но это все равно. Люблю тебя, Ленка! Люблю, как никогда и никого! Да, конечно, я виноват. Но ты сама нас познакомила. И потом, что это было? В сущности, маленькая смешная интрижка. Она была и закончилась.
А здесь у нас, заметила Лена, снова закуривая, все только еще начинается. И шел бы ты, Силин, со своей любовью. Не бросай трубку. А я и не бросаю. Она пожала плечами. Мне тут поговорить не с кем целыми днями. Так что на безрыбье и хрен собеседник. А что ты делаешь целыми днями, работы ведь нет? Пью, Силин, пиво. Впрочем, я уже рассказывала. Пью пиво, читаю, смотрю фильмы. Сегодня ночью смотрела ретроспективу работ Терри Гиллиама. Ты любишь «Короля-Рыбака»? Ты же знаешь, что не люблю. Вот поэтому ты и мудак, Силин. Она печально покачала головой.
Думаю, добавила после некоторого молчания, после этой войны мне придется лечиться от алкоголизма. Если, конечно, выживу. Посмотрела вниз. По противоположной стороне улицы шел старик. Он шел медленно, зачем-то ощупывая рукой стену дома, и плакал. Слезы текли по его морщинистому подбородку. Второй рукой он держал красную сетку. В ней лежал пакет желтых макарон, подсолнечное масло в пластиковой бутылке и, кажется, пачка печенья.
Слушай, Силин, я пошла, сказала Елена в трубку. Тут старик идет, видно, заблудился. Идет и плачет. Старенький очень. Хочешь, звони вечером. Дала отбой. Взяла ключи со стола, открыла дверь. Спустилась по гулкой лестнице. Пахло пылью и солнцем, бьющим в разбитые окна лестничных пролетов. Ветер оказался неожиданно сильным, принялся хватать за подол юбки, тянуть в разные стороны, валить вбок и толкать в спину.
Протяжный свист. Сильный взрыв в двух кварталах. Она машинально присела, прикрыв руками голову. На глазах выступили слезы, начал дергаться правый глаз. Но нужно было вставать. Старик присаживаться не торопился. Все так же шел, на ощупь определяя свое местоположение в пространстве и времени.
Дедушка, что с вами, Лена тронула его за рукав. Вы что, потерялись? Мне по этой улице дом семь нужен, сказал он, доверчиво улыбаясь. Его мокрое от слез лицо было полно надежды. Седьмой дом! Где-то тут. Я там живу со старухой. Так вы уже прошли мимо, проговорила Елена, рассматривая его мокрые брюки. Он только что обмочился и, судя по всему, не первый раз за этот день. Сладковатый, приторно тяжелый дух. Пришлось бороться со спазмами, внезапно подкатившими к горлу. Хорошо, что давно уже ничего не ела, кроме чипсов. Прошли арку. Зашли во двор. Старик осмотрелся. Заметил знакомую детскую площадку, громадную клумбу, заросшую петуниями. Древний, сто лет как пересохший фонтанчик был присыпан песком, глиной, кусками битого кирпича.
Дверь в квартиру не заперта. Елена прошла в комнату с распахнутым настежь окном, с внушительным слоем пыли на полу. Остатки еды в тарелке. Ленивые мухи кружатся над засохшим куском печеночной колбасы. Сухари в сетчатом мешочке, подвешенном на гвоздик. На стене коврик времен двадцатого съезда КПСС с вытертыми коричневыми оленями. У низкого диванчика стул с большой чашкой мутноватой воды и лекарствами. Из-под него выглядывает утка. Рядом стоят мохнатые почти новые тапки. Видно, старушка иногда поднимается, но вряд ли ходит без посторонней помощи.
Сухонькая, востроносая, она задорно улыбается. Светятся черные пуговки глаз. Здравствуйте, я вашего супруга привела. Черт старый чего не сделает, только б с молодухой потрындеть, засмеялась старуха. Старик тоже заперхал, обнажая удивительной кривизны зубы и красные слоистые десны. Смеясь, скупо подергивал морщинистой шеей, покрытой темно-коричневыми пигментными пятнами. Невеселые глаза его при этом слезились. В уголках застыл то ли гной, то ли сон.
Вот и хорошо. Он ведь, как Сашеньку, нашего сыночка, при бомбежке убило в прошлом месяце, так стал забывать. Сына убило? Да, старушка не прекращала улыбаться. Мог уехать с фирмой в Киев, но остался с нами, чтобы доглядеть. Вот и убили его, когда в магазин пошел. Кто убил? Задав идиотский вопрос, Людмила почувствовала отвращение к самой себе и села на стул напротив.
Да Бог его знает, кто. Фашисты, должно быть. Старушка засмеялась. По телевизору все говорят о фашистах. Все думаю, как так, немцы сюда вернулись? Вроде не дураки они, понимать должны, что здесь ловить нечего. Она задумалась. Я оккупацию девочкой встретила. Мы, восемь душ детей и мама, как раз спрятались в подвал, когда разбомбили наш дом. Наутро выбрались, от него остались две стены. Забор догорает, и малина черная стоит. Ветер, дым, а немцы, человек двадцать, курят у старой церкви, смеются да в небо поглядывают. А на Покрова снег пошел. Так и жили.
Старик тяжело вздохнул, понес сетку на кухню. Оттуда донесся шум текущей воды. Людка посмотрела в окно. Из-за городских прудов поднимались клубы черного дыма. Запахло растительным маслом, вылитым на раскаленную сковороду. Старушка вздохнула. Никак не пойму, откуда фашисты? Сталин умер. Хрущев умер. Брежнев умер. Мао Цзэдун. Говорят, Фидель Кастро — и тот себя плохо чувствует…
Он тоже умер, сказала Люда, только об этом никто не знает. Ну, вот и я говорю. Все умерли. А фашисты, понимаешь, остались. Посмотри на них! Правда, дед сколько ни ходит, на улице ни одного не встречал. Старушка задумалась и подрагивающей рукой стала поглаживать потрепанный корешок лежащей рядом с ней книги.
Так как же вы живете? Людмила сглотнула сухую слюну, царапавшую ей глотку. А вот так и живем. Старуха опять засмеялась. Денег немного еще оставалось похоронных. Да гуманитарную помощь получает дед.
Но он же забывает дорогу домой? Что есть, то есть! Старушка задумчиво посмотрела в окно. Старые мы. Вот и забывает. Так как же он ходит? То есть как он возвращается? Так, видишь, старуха пожевала губами, адрес у него на подкладке пиджака записан — улица такая-то, дом семь. Я ему чернилами навела. А добрые люди всегда находятся!
Дня три тому до вечера где-то прошлялся. Думала, сгинул. Ан нет! Привели в шестом часу трое вооруженных. Решительные такие. Новороссы? Да кто их знает, сказала старушка. Все на одно лицо. Может, новые россы, а может, и не очень. Невеселые такие. Привели деда, потом до утра в кухне пили водку, жарили картошку и пели песни. Даже я подпевала, чтобы не скучать. Они ехали тихо в ночной тишине, сухо сообщила старушка и пожевала губами. По широкой украинской степи. А утром ушли. И хорошо, что ушли, потому как кричали сильно и матерились, а я ни того, ни другого не люблю. Один совсем мальчик. Пришел сюда ко мне ночью, стал на колени и плачет-плачет. Прямо заливается. Говорю ему, чего ты, милый. А он отвечает, страшно, бабушка. И жить, говорит, страшно, и умирать.
Ладно, пойду я, Елена почувствовала, что ей не хватает воздуха. Решительно поднялась с места. Павлович, закричала старушка неожиданно звонким молодым голоском, утку! Старик зашел в комнату, нимало не чинясь, поставил старухе утку. Она, продолжая посмеиваться, громко испортила воздух. Старик засмеялся. Ты прямо пушка у меня, Марья Степановна! Настоящая гаубица!
Запахи готовящейся пищи смешивались с прочими, создавая убийственное благорастворение. Елена, придерживаясь за стену, вышла из квартиры, пошла по ступеням вниз. Ее вырвало прямо у подъезда. Отдышавшись, утирала рот листьями черемухи, бурно разросшейся во дворе. Нащупала в кармане немного денег. Дворами прошла к ларьку на углу Маяковского. Шурка, сидящая в ларьке, посмотрела хмуро, поздоровалась, приняла деньги, выдала четыре бутылки черного просроченного пива и две пачки сигарет.
Совсем худая ты стала, Ленка. Так это ж хорошо? Где ж хорошо, кожа да кости! Ты, кроме пива, что-нибудь ешь? Сигареты. То-то и оно. Вот возьми, протянула сверток. Да бери, кому говорю! Тут котлеты куриные и хлеб. Для себя брала, да с утра поджелудочная хватает. Поголодаю до вечера. А ты бери. Спасибо, сказала Лена, точно зная, что никакой поджелудочной у Шурки нет. Но есть хотелось отчаянно. Приняла теплый маленький кулек, прижала к груди и, сосредоточенно глядя перед собой, пошла по проспекту домой.
В сумерках обстрел усилился. В окнах домов мерцала черная пустота.
Силин позвонил в двенадцать вечера, когда страх и тоска стали особенно сильными. Ну будь же ты милосердна, Ленка, сказал он пьяным жалким голосом. Что ж мне теперь делать? Самому, что ли, за тобой приезжать? Ведь глупо это, Ленка, глупо! Убьют меня — и так мне и надо. Но что ж ты со мной делаешь, паскуда эдакая?!
Хорошо, Елена закурила, медленно выпустила дым из ноздрей, скажи волонтеру, что я еду. Только с условием. Что такое, оживился Силин. Со мной едут двое стариков. Каких еще? Пьяный Силин соображал туго, недоуменно сопел. У Лены сердце болело от этого сопения. Ничего не понимаю! Моих стариков. Старых стариков, Силин. Очень старых и больных стариков. Он ходячий, она лежачая. Или они едут со мной, или мне от тебя ничего не надо! И, сукой буду, пообещала она тихо, сейчас же выкину в окно этот сраный мобильный телефон.
Хорошо, закричал Силин, хорошо! Пусть двое стариков! Хоть четверо! Из телефонной трубки пахнуло ливанским кедром. Хрен с ними!
В эту ночь пиво в ее организме беспрестанно превращалось в чистые, как родник, слезы. И они лились себе и лились, покуда в доме не закончились сигареты и опять не настал рассвет.
Через три дня в пяти километрах от выезда из Z, между двумя полями, одно из которых было свекольным, а второе неизвестно каким, потому как урожай уже собрали, микроавтобус, в котором ехало двенадцать человек и шофер, обстреляли из минометов. Водилу выкинуло через лобовое стекло, сопровождающий сумел выскочить в последний момент, что-то крича и матерясь. А пассажиров убило одной общей миной производства СССР. Еще через минуту какой-то снайпер от скуки снял волонтера. Водила еще минут сорок сидел среди свекольной ботвы, перемешанной с грязью, и плакал, размазывая красные слезы по свекольным щекам. Он был сильно контужен. Ему чудилось, будто кто-то зовет его по имени, и плачет, и пытается что-то сказать.
Павел всегда любил своего отчима. Он всегда считал его отцом. Матвей Иванович был человек крепкий, основательный. Все, что надо было, по дому делал сам. Пришел в семью Нины Ивановны, как Божье благословение. Она сама, конечно, не подняла бы сына. После смерти своего отца, Пашкиного деда, всегда им помогавшего деньгами и продуктами, одно время отчаялась. Работала на двух работах, но денег все равно Не хватало. А Пашка рос болезненным, и ему требовалось питание. Появившийся из тьмы шахтерской ночи Матвей пригрел пацана, сумел завоевать его сердце.
Матвей Иванович приехал сюда в зрелом возрасте по «рабочей путевке» и, как сам признавал, Украину не то что не любил… Скорее, не понимал. Так и говорил своему воспитаннику.
— Не понимаю я, сынок, украинской речи, а также всех этих сложностей со Степаном Бандерой. Не люблю я западенцев, понимаешь? Они дикие какие-то. Просто дикие люди. И общаются только между собой. У нас на шахте работало несколько человек. Так они только со своими говорили и только по-своему. Их даже били за это несколько раз. Но толку, по-моему, никакого не было. Только злее становились. И я так рассуждаю, раз они люди такие, что с них взять? — он выпивал очередную рюмку, занюхивал горбушкой. — Хотя, по сути, кто такой этот Бандера? Ну, агроном ведь просто. Вот я тоже агроном по первому образованию. Тоже институт закончил. И что, мне теперь памятник ставить? А русский язык, скажем, красивее и богаче, это ж факт. И я тебе сейчас объясню почему. Во-первых, на нем моя бабушка говорила, Настасья Александровна. Между прочим, профессор геологии. Ее на Колыме в сорок втором сгноили. А во-вторых, вообще умные люди. Гагарин, например, Гоголь. Ты ж понимаешь, Пашка, Гоголь?! «Мертвые души», Паша! Читал ты такой роман?
— Та не, — пожимал плечами парень и натужно краснел.
— А вот и зря! Зря! — Матвей Иванович качал головой. — Хотя, честно говоря, я тоже не одолел. «Вий» мне как-то ближе. Кино такое знаешь? Посмотри! Отличное старое кино! Правдивое, главное дело… Но мы не о том! — Он собирался с мыслями, закуривал. — Ты лучше скажи, чего нам теперь делать, раз у них такой агроном? Забывать свой язык? — Он качал головой. — Считаю, глупо это. А они говорят, мол, забудьте! — Матвей смешно наклонял голову, разводил руками, наливал себе еще водочки, брал в руку малосольный огурчик. — Мол, вся страна теперь станет говорить по-украински. Ну, ребятки, — разводил руками Матвей Иванович, — это же смешно! Понимаешь? У них свой язык, у нас свой. Так же всю жизнь было. Эти, которые в Киеве, хоть бы подумали головой. Мы ж на шахте не против чего. Пусть даже и в Европу. Если уж так рассуждать, то шахтера гомосексуализмом не испугаешь. Нам эти все извращения во время смены в шутку даже приятно вспомнить.
Но, во-первых, производство не трожь! А во-вторых, дай ты мужику поговорить по-своему! Денег можешь не платить, а вот слово его не обижай, ибо оно живое, соленое! Они же этого не понимают! Думают, если трех с половиной бандитов погнали с верхних нар на нижние, то это уже революция достоинства?!
Но мы же умные люди с тобой, парень! Нас же жизнь с тобой научила отличать зерна от плевел. И если кто-то, извините, в Киеве намайданил, то пусть он сначала уберет там, порядок наведет, понимаешь, жизнь человеческую наладит, а потом я с ним разговаривать стану! Правильно?! Нет?! Ну, сам посуди, если я, к примеру, решил ремонт в доме сделать, а вместо этого развел такой срач, что на голову не натянешь, то какой я после этого хозяин? Никакой! Можно ко мне серьезно относиться? Нельзя! Вот я о том и говорю!
Когда в городе начали стрелять, Матвей Иванович принялся изучать обстановку. С работы к этому времени он уже рассчитался, потому как имел солидную пенсию, а на шахте платить перестали совсем. Так что время на изучение положения в мире у него было. Ходил, говорил с людьми. Возвращался к вечеру, усталый, тревожный, но, в общем, довольный.
— Вот так, значит, Пашка, получается, — говорил он, закусывая водку селедкой и картошкой в мундирах. — Двигает к нам сюда с запада сила сильная! Рассказывают люди, что Правый сектор на танках прет прямой наводкой. Говорят, давить нас тут станут, как вошь какую-нибудь. Всю нашу, понимаешь, Z-жизнь хотят разворошить и расстроить. А сверху желают поставить кролика, который сейчас там у них всем заправляет! А кролик, Пашка, — он и есть кролик. Станет наших женщин пользовать почем попало, капусту жрать так, что в обменниках потом ее не найдешь, и стучать когтистыми лапами по военному барабану. Понимаешь, о чем я?
— Типа того, — застенчиво говорил Пашка, почти ничего не понимающий из того, что слышал. Он знал только, что Матвей Иванович — лучший в мире отчим, отец его родной, считай, и что за него он глотку любому станет рвать зубами. Впрочем, из рассказов Матвея Ивановича выходило, что сепаратизм в Z твердо поддерживают только работники СБУ, криминал и местная милиция. Граждане предпочитают держаться в сторонке. С кривыми усмешками обходят митинги. И в беседы вступают исключительно на подпитии.
Общее мнение такое, что «новые» и «старые» между собой договорятся. А потому лучше помалкивать и не встревать в драку. Эта стратегия здесь себя всегда оправдывала. Народ толком понять не мог, что происходит, и, по свойственному местным пессимизму, не верил никому. Власть с властью всегда общий язык найдет, считали здесь. Был уже один оранжевый президент, который в пару месяцев стал лучшим другом своих врагов. Так что если «киевские» захотят, здесь будет Украина. Не захотят, значит, будет, что будет. А у простого человека когда и кто здесь что-нибудь спрашивал?
К этому времени в городе уже много было странного чужого люда, завезенного из ближайших к границе российских областей. Этих бомжеватых мужичков и их нагловатых грязных баб, стоявших на всех пророссийских митингах, Пашка раньше никогда не видел. Перегар, вороватые и наглые усмешки свидетельствовали о том, что им все равно, на каком митинге стоять. Где и что в городе располагается, они не знали. С милицией были запанибрата. Говорили по-русски с характерным неместным акцентом и громко нахваливали «хохляцкое» честное пиво.
В начале июня после получения пенсии и регресса Матвея Ивановича нашли в городском саду мертвым.
Он лежал у воды с печальной улыбкой и глубоко разрезанной с правой стороны шеей. Нина страшно рыдала на похоронах. Прыгнула в яму, когда опускали гроб. Пыталась ударить себя ножом в сердце. Но через неделю нашла работу вахтера в студенческом общежитии в центре и на новом месте несколько ожила.
Пашка же отчима каждый день видел во сне. Тот улыбался и рассказывал что-то без конца и начала. Про уголь, про Александра Невского, про Белку и Стрелку и битву на Калке. По правде говоря, Пашка улавливал только общий тон, а детали различал мутновато, как через грязное стекло. Ну и, в конце концов, записался, на войну против Правого сектора и, соответственно, за Гоголя, Гагарина, а главным образом — за Матвея Ивановича, агронома по первому образованию. Парню выдали «Калашников», два рожка патронов и отправили воевать с тремя десятками таких же. В бою, к сожалению, они оказались не одни, а с противником. И быстро выяснилось, что на войне убивают. Но, сказать по правде, Пашка ничего толком разглядеть не успел.
Только они залегли на краю поля у небольшой речушки, которая тут почти под прямым углом поворачивала к городу, как украинский батальон пошел в атаку. Стрельба поднялась страшная, а бой вышел короткий и сумбурный. Пашкин командир оказался сволочью, да к тому же и нетрезвой. Швырнув в сторону заклинивший автомат, рванул в посадку. Там двинул оврагами до ближайшего дачного поселка и был таков. А у маленькой речки еще целых двадцать минут молодые души отлетали в невозвратное плавание по великому небесному океану.
Нина Ивановна пришла с работы поздно. Заварила чаю, принялась готовить ужин. Знала, что Пашки сегодня не будет, а потому не волновалась. Поев, достала бутылку портвейна, открыла и налила полстакана. Выпила. Тут явилась Хвощ Мария Степановна, ее соседка. Вот она и рассказала, что Пашка был отправлен в бой и там погиб. Об этом имел верные сведения ее муж, при новой власти подкармливающийся шофером.
— Всех их положили в поле у Михайлова, — Мария подняла стакан портвейна и выпила, не морщась. Кинула в рот карамельку. — В аккурат сразу за речкой. Направо трасса, а слева приток Кальмиуса. Там и лежат. Но идти туда далеко, а машину ты не найдешь! — Мария довольно потерла руки и поднялась с места.
— Это еще почему?
— Да потому, что укропы туда пришли! Никто из города в ту сторону не поедет, даже не думай!
— Так мне что, ребенка моего там бросить?! — задумчиво проговорила Нина Ивановна. — Не по-людски. И потом, — добавила она робко, — это ж недалеко, если полями.
— Гляди сама, Нина Ивановна! — пожала плечами Степановна. — Ты женщина самостоятельная. Но я бы в такую даль, да еще на вечер глядя, не пошла бы! Это загород! А кругом война, между прочим.
— Ты забыла, что город у нас за огородом заканчивается?! — Нина Ивановна решительно поднялась с места.
— В общем, да, — подумав, согласилась Мария. — Тут уже степь, считай. Справа километр — Лутунино, слева семь — Шутово.
— А там и Кальмиус течет малой речкой, — махнула рукой Нина Ивановна. — Пару километров, ну может быть, от силы пять, — Михайлов. За ним, стало быть, и стану искать.
Нина Ивановна положила недопитую бутылку портвейна в сумку. Туда же кинула краюху хлеба, взяла денег, какие нашлись, и вышла из дома.
На место пришла за полночь. Пашку искала до самого утра. А как нашла, не сразу узнала. Он мертвый стал красивый, спокойный, но даже сквозь смерть сильно уставший. Перед тем как умереть, успел доползти до ближайшего деревца, прислонился к нему спиной. Когда Мария нашла его, в первую секунду подумала, что парень жив, просто умаялся и спит. А он не спал. Пашка уже не мог ни спать, ни бодрствовать. Он смотрел в высокое украинское небо и видел там отца, который, на самом деле, был ему отчимом.
Но проблема заключалась в другом. Нина не смогла его затащить на спину. Подумав, сняла с себя старую длинную куртку, разостлала на земле, завалила на нее труп. Завязав рукава в подмышках, потянула по борозде.
Птицы пели вовсю, когда она, наконец, с Пашкой оказалась на широкой проселочной дороге, ведущей домой. По дороге тащить было немного легче, но очень скоро куртка протерлась. Пашка, раскинув руки, лег врастопырку в кустах лебеды. Нина поняла, что так дело не пойдет, и легла в траву рядом.
Было около девяти утра, и страшно захотелось пить. Достав из заплечной сумки портвейн и хлеб, села, выпила, поела и принялась плакать, глядя на лицо сына. Чем дальше, тем оно все сильнее тлело в эту жару. Верхняя губа вздернулась, а подбородок, напротив, опустился вниз.
В полдень на дороге появился сто тридцать первый ЗИЛ с кунгом для перевозки людей. В нем сидело человек пять-семь украинских военных с нашивками добровольческого батальона. Машина, сперва проехав мимо, через пару метров остановилась. Бойцы с минуту рассматривали поле с речкой, место боя, трупы, живописно раскинувшиеся от края посадки до самой межи, солнца палящий зенит. Потом седой мужик, которого бойцы уважительно звали «Седой», спросил у матери, откуда сама. Нина Ивановна объяснила, с трудом подбирая слова. Сердце колотилось сильно, но страха отчего-то не было. Мучили только тоска и жажда.
Посовещавшись, ребятки затянули Пашку в кузов. Помогли забраться и ей, сесть в ногах сына на пустую канистру из-под солярки. Ехали минут сорок в объезд. Дали крюк, чтобы не нарваться на боевиков. Выложили труп на траву метрах в ста до поворота на поселок.
— Дальше не поедем, извини! — сказал Седой. — Остался-то у тебя, мать, еще хотя один сынок?
— Нету, — ответила Нина и снова заплакала.
— А дочка?!
— И дочки нет, — прорыдала она.
— Плохо, — он кивнул, пожал плечами, повернулся и запрыгнул на место рядом с водителем. Когда машина, качаясь, стала поворачиваться и пятиться обратно на проселок, Седой махнул Нине рукой. Она, подумав, тихо помахала в ответ.
Похороны состоялись через день.
— А машину эту, которая тебе сюда Пашку твоего подвезла, между прочим, наши расстреляли на обратной дороге! — сообщила пришедшая поминать на девятый день Мария Степановна, выпила рюмку водки и аппетитно захрустела огурцом. — Их там было семь укропов, правильно?
— Семь человек, — повторила Нина Ивановна, чувствуя, как мелкий густой озноб побежал по коже.
— Вот и говорю, семь! Каратели оказались, — убежденно закивала она, — из Правого сектора. Ты себе что-нибудь представляешь? Каратели! Нет, подруга, тебе просто-напросто страшно повезло! Просто страшно, ей-богу! Просто страшно!
Буду счастлив, если грядущие добродетельные мужи, стремящиеся проникнуть в корни событий, найдут здесь, чем развлечь ум, на чем задержать взгляд, — и не отвернутся с презрением.
Там котик усатый
По садику бродит,
А козлик рогатый
За котиком ходит;
И лапочкой котик
Помадит свой ротик;
А козлик седою
Трясет бородою.
Лиза открыла глаза и уставилась в темноту высокого потолка.
— Так-так, — прошептала, ощупывая руками пространство вокруг себя. — Гладкое и мягкое — это подушка. А вот гладкое и тяжелое — это одеяло. Одеяло-одеяло страшной ночью танцевало.
Это били по городу тяжелые орудия. На противоположном конце Z умирали люди. Лиза сквозь забытье чувствовала, как души покидают свои тела, ощущала страх и боль умиравших — и ничего не могла сделать. Ничего. И помочь никому не могла.
Вчера после недолгого перемирия боевики в который раз из жилых кварталов Z нанесли удары по расположениям правительственных войск. Их орудия работали, перемещаясь, провоцируя ответ. И он не замедлил быть. Украина перемалывала город, вырабатывала его в затянувшуюся раннюю весну. Вольно и невольно убивала своих же граждан — заложников русского мира, в этой войне просто хотевших выжить.
Лежа в постели, находясь на грани между сном и явью, которая страшнее любого кошмара, Лиза думала о том, что как раз в последние месяцы многие ранее уехавшие на большую землю возвратились обратно в Z. Им не нашлось места в прекрасном далеке от зоны боевых действий. И этим людям сейчас труднее всего. В эту реку входить надо постепенно. Иначе эмоции могут убить. А они ведь без привычки. Впрочем, большинству не до эмоций. Им бы обеспечить родных и близких. Им бы не показать плачущим детям, насколько они сами перепуганы. Насколько им уже не хочется жить. Но хуже всего тем, кто одинок. Вернувшись в Z, они, на самом деле, сюда так и не возвратились. Застряли где-то между мирами. Кто их теперь вернет?
Вчера Лиза беседовала с Мариной Аркадьевной, профессором филологии, бывшей коллегой Гредиса по университету, проживавшей этажом выше. Эта стройная, вечно молодящаяся дама пять месяцев назад уехала из Z навсегда. И вот вдруг под самое возобновление боевых действий вернулась. Даже Вересаев, не знавший ее близко, расстроился.
Конечно, ни он, ни Гредис ничего по этому поводу не сказали. Увидев худую седоватую профессоршу рано утром на лавочке у подъезда, спросили, не нужна ли помощь. Услышав ответ, пошли по своим делам. Работники «Пятого Рима» были в курсе, что в Z некоторые вопросы людям лучше не задавать.
А вот Лиза этого знать не хотела. Марья Ворона, так звалась профессорша между своими, проводив взглядом перегруженный «Опель» Вересаева, подмигнула девушке, смотревшей на нее из окна. Оглянувшись по сторонам, убедилась, что рядом никого более нет, достала маленькую бутылочку коньяка из элегантной женской сумочки «Jacques Esterel», сделала глоток и закурила сигаретку. Печально, но светло улыбаясь, смотрела в небо над головой, на деревья, голубей, воробьев и синиц. Думала о том, что вот и они не улетели в Киев, хотя и могли. Пернатые сепаратисты оккупированных территорий.
Лиза выпила стакан чаю и спустилась вниз. Посмотрела на профессоршу изучающе и подсела к ней на лавочку.
— Зачем вернулась? — спросила сурово. — Почему не осталась в Украине?
— Так нет ее нигде, — охотно улыбнулась бледная, худая, как вобла, Марина и предложила Лизе закурить. — Нет такой Украины, куда можно приехать по собственному желанию.
— Не понимаю! — нахмурилась Елизавета. — А Киев, Львов, Ивано-Франковск? Карпаты, в конце концов, Закарпатье?
— Дело в том, подруга, — ответила Ворона, — что Украина — это не территория. Понимаешь?
— Не понимаю!
— А ты понимай, не девочка уже! — внезапно осерчала Ворона. — Головой надо думать, даже если с ней не дружишь.
— И чего тут думать? — скривила губы Лиза.
— Территорию можно заселить кем угодно. И, в общем-то, не важно, кем…
— А страну нельзя?
— А страна — это люди. Люди, детка! Не шпалы, не рельсы, не запах креозота, не мелькающие деревца в дремучей, как вечная девственность, украинской ночи. Не суржик проводника, не тамбур, пахнущий черт знает чем. Не бессонница, лишающая мозг последних остатков смысла. Не расстояние по карте. Не столбики верст. Не стрелки и не светофоры. Не корчмы у заросших тиной прудов. Не ведьмы в этих заведениях, пахнущих медовухой и квасом. И даже не черт, который едет на своей телеге от села к селу, хотя это уже ближе к тому, что я имею в виду, на самом деле.
— С какой целью едет черт от села к селу? — подняла брови Лиза.
— Да с любой! — захохотала Марина Аркадьевна. — Какая у черта может быть цель? Ясно, что не торговля. Впрочем, в советской Украине черт всегда служил чем-то вроде старьевщика. Я застала таких в детстве. Да и кто их тут не застал! Особенно много их было после Второй мировой.
— Ты видела черта?
— Думаю, да, — улыбается Ворона. — И не однажды.
— И как он выглядел?
— Лысый кобель. Низковатый, мощный, но не жирный. Мускулистый сатир в хламиде до пят. Похожий на казака Мамая. Впрочем, что такое хламида, точно не известно. Если исходить из интуиций языка, а мы можем рассчитывать только на них, — профессорша строго глянула на Лизу, — это что-то имеющее родство с хламидиями и хламом. Нечто интимно, болезненно старое, подлежащее утилизации. В чем-то подобное греху, наслаждению, тайной страсти, коренящейся в стремлении владеть и жить прошлым, скапливающимся в человеческих мозгах и в предметах быта…
— В старых вещах?
— В старых идеях, поступках, в непригодных для жизни империях, контурных картах с обозначенными на них границами, в знаках различия, письмах и фотографиях… — Ворона щелкнула зажигалкой и жадно затянулась.
— Ладно, но ты начала о чертях и старьевщиках!
— Да, верно, — Ворона усмехнулась легкому ветерку, подувшему от реки. — Старьевщики столетиями разъезжали по этим землям на засранных лошадях, а потом в одночасье куда-то все подевались. Куда и как — отдельная история, и не последнюю роль, судя по всему, в ней сыграло КГБ. Но здесь не об этом. Старьевщики меняли хорошие вещи на хлам, ветошь. На дырявые мешки и пододеяльники, простыни, рубашки, порванные брюки, изжеванные крысами матерчатые туфли, поеденные молью портьеры, папин халат, мамино пальто, бабушкин пиджак, полосатые трусы деда. Верхнюю и нижнюю одежду. Предметы матерчатого быта. Культурный осадок, мягкий, рассыпающийся под пальцами хлам бытия. Все, что осталось от прошлого. Его нечего хранить, незачем над ним дрожать. Его следует вынести и выбросить…
— Но ты хранишь! — замечает Лиза, нахмурившись. — Болеешь этим прошлым, мучаешься им, но все равно продолжаешь беречь!
— Молодец! Именно так! В том-то и дело! — кивает Ворона. — Ты знаешь — это все надо выбросить! Не помнить! Не знать! Не позволять прошлому руководить твоими мыслями и поступками, но ничего не можешь поделать…
— Тебя тяготит, — снова добавила Лиза, — и влечет, скажем, Советский Союз…
— Хоть бы и он, — согласилась Марина. — Может быть, Османская империя, Византия, Рим. Возможно, времена казацкой вольницы, память о которых бурлит в твоей крови. Тебе невмоготу от этих шаровар, сабель, бубнов, табунов за твоим плечом, от криков соплеменниц-украинок, проданных в рабство на невольничьих рынках Средиземноморья, от смрада и стонов, исходящих от убитых турок, татар, цыган, евреев и поляков. Они ведь так и ходят за тобой из сновидения в сновидение последние три столетья. И вот тут приезжает некто на дребезжащем тарантасе и кричит неожиданно молодым и задорным голосом: «Ветошь! Тряпки! Покупаем тряпки! Ба-ра-хло! Ба-ра-хло!».
— Черт кричит задорным голосом? Он же старый?
— Он вечный! — улыбаясь, говорит Ворона. — Потому молодым и задорным! Он кричит свое «барахло», а у тебя все внутри переворачивается!
— Отчего же?
— Понимаешь, — задумчиво пожевала фильтр потухшей сигареты Марина Аркадьевна, — это слово только на письме выглядит просто и обыденно. На самом деле, невыразимо прекрасное барахло тягуче и пенно разливается по округе. Оно свежо и звонко, как майское утро, как лепестки диких яблонь и вишен, устилающие железнодорожный путь жизни, предстоящей самой себе! Бара-хло! Детство, юность, счастливое незнание того, что будет дальше. Родители молодые и здоровые. Тропинки между яблонями свежи и чисты.
— Но как это выглядит?
— Очень просто. По улице между домами медленно движется телега. Выкладывая на нее хлам прошлого, можно иногда выручить какую-то мелочь. Однако прожитая жизнь приносит устрашающе мало денег, — поджимает губы Ворона. — Поэтому чаще ее меняли на новенькие, не знавшие жизни вещи. На детские игрушки, мягкие прекрасные презервативы…
— Презервативы? — удивленно подняла брови Лиза.
— Да, именно, — подтвердила Ворона, — украинский черт всегда имел в телеге заграничные презервативы, и это, безусловно, способствовало развалу Советского Союза сильнее, чем все диссидентское движение вместе взятое. Сначала кондом, а потом уже Солженицын. Но речь и не об этом тоже. Что еще имелось на этой телеге? Много чего. Чай черный байховый, «Королева Марго», церковные свечи, «Протоколы сионских мудрецов», кожаные итальянские туфли — сорок второй размер, «Три мушкетера», молдавский «Кагор», рыболовная леска производства ГДР, французский коньяк, пиво «Жигулевское» — четыре бутылки, бронзовые, увесистые, хотя и топорно сделанные, канделябры, пресс-папье, наливные авторучки, прищепки, венгерская резина, клей, красная гуашь. В холщовых мешках сахар, соль, спички.
Старые вещи охотно меняли на новенькие веники, чтобы мести ими дом. Веники были холодные и желтые, а вещи, оставляемые старьевщику, — жалкие, мятые, часто изъеденные молью и непрестанными квантовыми скачками. Но старьевщика нисколько не смущало это обстоятельство. Он собирал прошлое в мешки, не гнушаясь ничем. Служитель смерти, рабочий сцены Театра полураспада, философ и торгаш.
— Ты рассказываешь страшные вещи, — заметила Лиза.
— Скорее, печальные, — возразила Ворона. — Но давай вспоминать дальше. Что лежало на телеге старьевщика в разные годы?
— А что, ассортимент менялся?
— Да, от месяца к месяцу, от эпохи к эпохе. Хорошо бы подробно описать, что за граждане подходили к телеге, что именно оставляли на ней и что, улыбаясь улыбками людей, сделавших удачное приобретение, относили в свои жилища. Стоило бы, вероятно, кому-нибудь из тех, кто не знал разочарований и потерь, подытожить все это. Оглянуться, приосаниться, но тут же и загрустить. Сплюнуть вязкой похмельной слюной в грязноватый тающий снег, закурить, внезапно заплакать. Кто-то должен создать список вещей, достойных упоминания, и перечислить их в правильном порядке, который бы сам по себе, как список кораблей, приоткрыл бы завесу непознанного. Нужно разодрать холст смерти и залить его желтой акварелью вечной памяти, светом, текущим из сияющей пустоты в наши несчастные, в сущности, жизни…
— Ты отвлекалась, — немного подумав, сказала Лиза. — Расскажи, каков был черт из себя?
— Старик, говорю, но скорее — мужчина в самом соку, — призналась Ворона. — Его обожали наши шумные любвеобильные бабы. Сатир, хотя, скорее, — кентавр, он со своей телегой то и дело оставался у них на ночь.
— То есть речь шла именно о сексе?
— Никак иначе! — пожала плечами Ворона. — Его излюбленной позой была поза сзади. Грубо говоря, он имел их по-собачьи.
— Кого имел по-собачьи? — покраснела Лиза.
— Да всех. — Профессорша задумалась. — Впрочем, в этом есть скорее нечто лошадиное. В любви он — кентавр, сильный, грубый и нежный до невозможности. Хам-хам! Конь с яйцами. Изящнейший мужчина. Мустанг. Дикое, в принципе, существо.
— Как это выглядело со стороны?
— Весьма, кстати, соблазнительно. Он был виртуоз в своем роде и мог склонить к этому почти любую женщину из тех, что ему улыбались, принося и выкладывая на его телегу прошлое, настоящее, будущее, свою верхнюю, а в особенности нижнюю одежду. К некоторым он подбирался в тот момент, когда они готовили угощение.
— Что, прямо на кухне? — удивилась Лиза.
— Ну конечно, — Ворона сделала маленький глоток, — на летней кухне, озаренной светом из открытой печи, овеянной запахами того, что варилось, жарилось, парилось и пеклось. Гусь с рисом и изюмом, баранья нога с винной подливой, заливное, курица с яблоками и курагой, пироги с мясом щуки и судака, сладкая кукурузная каша — подается с абрикосовой настойкой и пирожками с луком. Печеная свинина в кисло-сладком соусе с холодной анисовкой и моченой калиной. Квашеная капуста в меду, утка с орехами и черносливом. Запахи трав — укропа, базилика, петрушки, мелиссы, мяты. Кориандр и кардамон, черный молотый перец, имбирь, цедра лимона, корица. День, осененный стремительно облетающими белейшими лепестками вишен, слив, яблонь, кустов сирени и черемухи. В зависимости от того, в какой двор украинский черт по самую глотку нынче въехал своей аккуратной ладной телегой.
— Но как это начиналось? — слегка покраснев, спросила Лиза. — Дело в том, что я пока еще имею не так много соответствующего опыта. Он, безусловно, уже появляется. Однако львиная доля познаний в этой области остается, так сказать, теоретической. Мне хотелось бы оживить чем-то схемы и формулы, трактаты, фолианты, чертежи, устные наставления любовников древности. Не могла бы ты поделиться некими подробностями, если, конечно, они свежи в твоей памяти?
— Охотно, подруга! Отчего бы их не освежить? — кивнула Ворона и, расправив крылья, снова сложила их, принялась неспешно чистить перышко за перышком черным блестящим клювом, продолжая говорить. — Сначала старьевщик рассказывал нечто веселое, не имеющее прямого отношения к искусству любви. Хозяйка фаршировала рыбу. Ветерок веял, а солнце клонилось в закат. В какой-то момент он клал широкую сильную ладонь женщине на талию, свободной рукой приобнимал и принимался то и дело оглаживать плечи и животик, прижимаясь все теснее к женским ягодицам тем самым местом, спрятать которое он не мог и не желал.
— Не мог и не желал?
— Верно! — подтвердила Ворона. — Говорил и терся, хохотал и прижимался, и покусывал мочки ушей, и затылочек, пахнущий сладким потом. Лизал длинным шершавым языком пушок на спинке, благо сарафаны у баб прошлого времени были свободные, как балахоны ку-клукс-клана. Ловко касался длинными узловатыми пальцами пунцового цвета женской груди, большим и указательным пальцами слегка растирал соски, будто непрожаренные зерна кофе. Вновь прижимался и гладил, вдыхал и облизывал. Женщина чувствовала ладони, жесткую бородку, шумное дыхание, неразборчивые сладкие слова и едва понимала, о чем говорит сей остроумный сатир, ибо ей досаждал немолчный прибой черной крови в ушах, шум в голове и любовная дрожь, озноб и предчувствие, которые иной раз слаще всего остального.
— И вы так просто отдавались ему?
— Нет, почему же, — передернула плечами Марина Аркадьевна. — Женщина пыталась противостоять, но, в сущности, не в силах была понять, к чему данный философ клонит. А когда, наконец, понимание приходило, тот, кого скрыть невозможно, был тесно прижат к ее ягодицам. Они же, в свою очередь, были обнажены и полураскрыты, как створки раковины, моллюска, возможно, перловицы, что, безусловно, обещало беспрепятственный доступ ко всему, что течет, трепещет и жаждет битвы.
— Но как же неугомонному сатиру удавалось выполнять это так ловко, что женщина потом и вспомнить не могла, как на ее голове оказалась ее же юбка? Как входил в нее старьевщик?
— Не утаим и этого, — кивнула Ворона. — Рывками, упруго, сильно, но нежно. Она податливо расставила ноги и легла набухшей ноющей грудью на разделочный стол. Щека ерзает по столу туда и сюда, в фокус зрачка попадает то ощипанный петух с полураскрытым мертвым скандальным глазом, то букет мальвы в росе, которую старьевщик наломал ранним утром у околицы поселка.
— Но как становилось сие возможно? — всплеснула руками Лиза. — Они ведь, считай, незнакомы?
— Вопрос, и немалый, — кивнула Марина Аркадьевна. — Но внимания достойно и иное чудо. Как он умудрялся закидывать их ноги себе на плечи?
— То есть?
— Иная толстушка, — Ворона сделала маленький глоток, — думать не думала, что окажется способной на такой кульбит. Ведь не спортивная же она какая-нибудь гимнастка, из тех, какими бывают увлечены не только слабые, но даже сильные мира сего. А вот же, посмотри ж ты! Качаются в воздухе женские ножки, периодически касаясь затылка древнего сатира, но, возможно, просто кентавра. Его затылок порос жесткой курчавой седоватой порослью, будто виноградом «изабелла» и «шардонне». Каждый раз, когда пятки касаются винограда, баба кричит и стонет. Вглядись в бессмысленную мутную поволоку, коей подернуты ее глаза, посмотри, как стекает прозрачная слюнка из уголка рта, как хрипит она горлом, играет лоном, горит животом и кишками и как, утихомирившись, ослепительно улыбается черт, когда закуривает после любви, глядя в закатное доброе солнце.
— А потом?
— Потом он становился нежен. Просил повторить. Но девушка, одумавшись, крутила динамо. Заставляла его делать разные забавные штуки. Черт озадачивался, а порой и влюблялся! Бывало даже, бросал промысел, становясь подкаблучником и дураком! Она дарила ему любовь, а он помогал избавиться от ненужного прошлого. — Марина Аркадьевна улыбнулась. — Вот это и есть страна! А ты мне говоришь — территория. Роман с чертом — вот это и есть Украина! Любовь с метафизикой, с бытием, со смертью! А отнюдь не границы, прочерченные неизвестно кем и непонятно с какими целями.
— Что-то ты больно подробно рассказываешь, — Лиза утерла испарину. — И как-то я потеряла связь с предыдущим разговором. Ты говорила, что в Украину приехать нельзя…
— Помолчи, дай об этом кончу, — махнула рукой Ворона. — От этих неразборчивых, но в целом, конечно, избирательных связей рождались задорные чернявые дети с наглыми глазами. Все как один — хитрецы, знавшие ответы на любые вопросы. Например, кто быстрее съест человечьи внутренности — волк или лисица. Четное ли количество звезд на небе или же нет. Кто управляет миром? Кто таков мастер имен? Что лучше — Смит иль Вессон? Боже мой! — Марина Аркадьевна даже прослезилась. — Калибр десять целых и шестьдесят семь сотых миллиметра, емкость барабана шесть патронов, длина ствола восемь дюймов, патрон центрального воспламенения, ускоренная перезарядка… В них обильно текла польская, греческая и еврейская кровь. Они говорили по-арабски лучше, чем на родном литовском или белорусском. Знали языки птиц. Жили, сколько хотели. На турнике возле здания вечерней школы номер пятьдесят два крутили солнце, держась за перекладину одной рукой. На охоте с замначальника областного УВД по пьяной лавочке с пятидесяти метров попадали в пятак. Умаявшись от жизни, выпивали два ведра горилки, закусив рыжиком, салом или плотвой. Об украинцах, живущих на этих территориях, говорили всякое. Например, что они никогда не болеют, и никто из них никогда не умрет…
Где-то за прудами раздался страшный взрыв. Было такое ощущение, что земля немного просела под ними, дома покачнулись, и даже воздуха в пространстве стало ощутимо меньше. Профессорша с испугом посмотрела на Лизу и, будто очнувшись, замолчала.
— Слушай, — напомнила Лиза, — ты стала говорить, что в Украину попасть нельзя. Давай, растолкуй, о чем ты. Я так понимаю, это и есть твоя история? Страсть как хочется послушать.
Марина Аркадьевна щелкнула зажигалкой, помолчала, разглядывая игру света и тени на листьях липы.
— Сто лет пытаюсь людям втолковать, — Марина Аркадьевна пожала плечами. — Украина — это не границы, не таможня, не религиозный бэкграунд. Не карты языковых предпочтений. Не водоразделы и не тектонические плиты. Это люди, млять! Люди и еще раз люди! Они и есть культура! К их предкам из столетия в столетие приезжал один и тот же старьевщик! Их берег всегда один и тот же Бог! Вот тебе и вся идентичность.
— Ну хорошо, — кивнула Лиза, — пусть люди. И что, я теперь не могу приехать во Львов?
— Как сказать… — хмыкнула Ворона.
— А я вот думаю, что могу! — мечтательно проговорила Лиза. — Надо только взять у Сократа немного денег, надеть синее с маками платье, купить бутылку минеральной воды и упоминавшихся ранее презервативов. Говорят, в Галиции люди страсть как охочи к сексу с выходцами из восточных регионов. Любить, конечно, не станут, но в постель уложат. Верно ли, Марина Аркадьевна?
— Был у меня по молодости оттуда один любовник, — вздохнула Ворона. — То ли дьяк, то ли пономарь. Это, случаем, не одно и то же? Никогда в этом не разбиралась. Да и встречались мы всего пару раз, когда я во Львов приезжала на научные конференции. Так вот, он открыл мне разницу между православными и греко-католиками. Хочешь знать, в чем она заключается?
— И в чем же?!
— Православные страдают страстью к еде и питью, деньги любят, хамы и жадноваты…
— Ваты-ваты, — эхом повторила Лиза.
— Я ж и говорю, жадноваты, — кивнула Аркадьевна. — Епископ у нас на «Майбахе» в собор на литургию едет, а пузо протоиерея подобно сталеплавильной печи. Народ же при этом живет бедно…
— А греко-католики?
— В тех страсти много! — убежденно кивнула Марина. — Это их губит! Слишком горячи. Неимоверные любовники. Но при этом любят только себя, что бы ни говорили. Талантливы неимоверно, предельно эгоистичны, селяне. Умны, страшно суеверны и мнительны. Властолюбивы. Живут в граммофонной трубе, через которую Бог глядит на Восток. На свет выходить не спешат. Хитрые, упрямые, умирают трудно, а сгорают быстро, но оставляют после себя долгий след.
— Так и что из этого следует? — нахмурилась Лиза. — Нельзя просто сесть в поезд и приехать в Украину?
— Хочешь знать, на что можно рассчитывать? — покачала головой Ворона. — Я тебе скажу, на что. Ты можешь приобрести железнодорожный билет на территории, свободные от оккупации. Но дело в том, что Украина и территории, свободные от оккупации, — две большие разницы. — Марина Аркадьевна спрятала пачку сигарет, к которой Лиза так и не притронулась, в сумочку.
— По-твоему, получается, — нахмурилась Лиза, — попасть в Украину в принципе невозможно?
— Ну почему же? — пожала плечами Марина Аркадьевна. — Вот моим девочкам-коллегам, Анне и Зине, повезло. Украина их накормила, напоила, дала одежду, надежду и устроила на работу.
— А тебя?
— А меня сначала ограбили на украинском блокпосту по дороге на поезд. Ну, то такое, — она пожала плечами, — деньги — пыль. Но потом на вокзале в Киеве какая-то зараза сумочку с документами потянула. Я ж рассеянная кобыла, — Марина Аркадьевна печально улыбнулась. — Так и осталась без диплома, паспорта, безо всего.
— И что?!
— А ничего, — улыбнулась Ворона. — Ни жилье толком снять, ни на работу устроиться. Сразу даже не поняла, насколько это серьезно! Потому и не сдалась. — Марина Аркадьевна хрипло засмеялась. — Пожила по ночлежкам, походила по высоким кабинетам, потрясла мозгами, поелозила соплями, хотела инферно разжалобить. Глупая я тетка, несмотря на то что до седин дожила. Деньги растратила, вещи распродала. Но в результате все равно вернулась в Z! — Она достала из сумочки шоколадную конфету и протянула девице. — Раз сигареты — не твое, Елизавета, угощайся, так и быть! Это сакральный «Рошен», у меня еще найдется. Две конфеты заменяют стакан кокаина.
— Спасибо! — поблагодарила Лиза.
— Вместо Украины, — продолжила Марина Аркадьевна, — нашла я в Киеве советских мудаков. Сидят себе в высоких кабинетах. И рефлексы у них сосущие. Крови им хочется украинской, другой брезгают. Им все равно, на каком языке говоришь, им красненькое подавай. Ориентируются! — щелкнула клювом Ворона. — Знают, что нация — не язык, но сердце. Как завидят настоящее, так и сосут его кровь. Лижут, фыркают, морщатся от удовольствия. Забавные твари. Все до одного, кстати, сторонники войны до победного конца и при этом пацифисты.
— И что ж теперь? — нахмурилась Лиза.
— А что теперь? — повторила Ворона, устало посмотрев на солнце. — Восстановить в этой жизни ничего нельзя. Кроме того, территории здесь оккупированные. Сижу на солнышке, сигаретки покуриваю, зарабатываю алкоголизм.
— Значит, не повезло?
— Откуда это значит? — Марина скептически посмотрела на Лизу. — К везению или невезению случившееся не имеет никакого отношения! Запомни, когда мы не мыслим точно, нами играет Путин! Но в Украину нам дорога закрыта!
— Не понимаю, а коллеги твои как туда добрались?
— Если уж тебе и впрямь хочется, скажу. — Ворона придвинулась ближе. — Но пусть это останется между нами. Можно на тебя рассчитывать в этом вопросе?
— Само собой! — кивнула Лиза. — У меня диагноз. Таким, как я, не верят!
— Это аргумент, — кивнула Марина Аркадьевна. — Ладно, слушай. Дело в том, детка, что Анна и Зина, соответственно, французский романтизм и Германия эпохи Просвещения, погибли.
— Как погибли?! — тряхнула головой Лиза.
— Слышала, месяца три назад боевики из минометов обстреляли поезд?
— Что-то такое было, — Лиза неуверенно кивнула.
— Вот в этом поезде они ехали из Z в Киев.
— Так как же ты говоришь, что они работают и все такое?
— А вот в этом, — Ворона оглянулась по сторонам и подсела к собеседнице поближе, — и состоит главнейшая тайна этой войны. — Из Z в Украину попасть можно, только приняв смерть от рук боевиков! От рук матрешек цвета хаки!
— Принять смерть, чтобы попасть в Украину?! — закусила губу Лиза. — То есть как это?
— А как угодно! — охотно уточнила Марина Аркадьевна и несколько раз резко и протяжно каркнула. — Тебя могут расстрелять, взорвать, отравить, сжечь, забить в подвалах бывшего СБУ. Можешь сама собой с голоду подохнуть, благо здесь это не так трудно, как кажется из Киева. Смерть, гарантирующая искомый результат, выходит при насильственном повешении, при остановке сердца во время допроса, да мало ли…
— Не понимаю, — нахмурилась Лиза. — Обожди, ну вот, скажем, умер ты, и что потом?
— А потом, — Ворона снова победно заорала, подпрыгнула на черных жестких лапах и, широко расставив крылья, сделала круг над головой Лизы, — сразу оказываешься возле древней липы у самого фундамента Десятинной церкви. Эта липа Марко Поло помнит! И тебя она встретит с радостью. А можешь очнуться на Щековице. Вот так, как я сейчас, попивая коньяк, в ус не дуя да сигаретки покуривая. Некоторые после смерти находят себя на углу Крещатика и Прорезной. Стоишь такой себе, — Марина Аркадьевна счастливо засмеялась, — в одной руке мороженое, в другой — пиво. Солнышко светит. Направо — митинг против кондитера. Налево — митинг в поддержку его сладостей. Народ ведь там, чтобы ни думал, понимает — альтернативы ему нет. Сине-желтая столица, плюрализм и богатство мнений. Пьяный мент ссыт на брусчатку у спуска в метро, и прямо тут же парень на волынке исполняет. И так это все правильно, так чудесно! А главное, до кнайп-клуба рукой подать, где Жадан через час стихи про Марию читать станет.
— То есть ты умер, но при этом Крещатик, Жадан и волынка на углу Прорезной и Крещатика… И ты стоишь живой?
— Нет, интересно, а какой же еще? — закаркала Ворона, усевшись на ветку черемухи прямо над головой Лизаветы. — Конечно, живой! И ты живой, и Жадан, и кондитер, изюма с орехами ему в печень, пусть будет сладким тысячу лет. И это не кончится уже никогда.
Правда, при этом ты не помнишь, как добирался в Киев, и очень неясно, что было до этого, и, главное, зачем. Вообще последние недели перед смертью останутся в памяти очень условно. Подробностей — никаких. Все в сизо-красном тумане. Будто дымкой подернуто. Но вообще ты помнишь, что в Украину собирался, что близкие тебя отговаривали, потому как в Киеве нацизм и шоколадно-ореховое мракобесие.
— Страшно умирать! — заметила Лиза.
— Очень страшно, — птица склонила голову набок, — но зато, если ты попал в Киев, во Львов или, скажем, в Станислав именно после смерти, то куда б ни пошел, везде встретит тебя Украина. Понимаешь? Куда ни пойдешь, а тут она! — Ворона внезапно всхлипнула, каркнула печально и протяжно, заплакала крупными прозрачными слезами. — Но только после смерти!
— Не плачь, Марина Аркадьевна! — укоризненно покачала головой Лиза. — Пьяные это слезы.
— Так если б трезвые, разве бы я каркала тут перед тобой? — Ворона тяжело взмахнула крыльями, обернулась нетрезвым романо-германским филологом, пожала плечами, сделала еще пару затяжек и яростно затушила сигарету. — Ну вот, а я осталась жива. Живой попала в Киев, поэтому и Киев был мне не Киев, и встретилась с мудаками. Так что, детка, это вопрос сложный, кому повезло, мне или им. Скорее всего — никому. Просто у каждого своя судьба.
— Ты сказала, что у Анны и Зины все хорошо, — спросила Лиза, рассматривая конфету, — и работа, и надежда, и одежда?
— Все чудесно! Официантками работают в «Макдональдсе» и о другой карьере даже не помышляют.
— Ну как же может быть одновременно, чтобы и погибли, и все так чудесно?
— Дура, что ли? — Аркадьевна вздохнула и тяжело поднялась с лавки. — В жизни только так и бывает. Кто-то мертвый бургеры киевлянам делает. А кто-то, как мы здесь все, вроде живой, но больше не человек.
— А кто тогда?
— Инструмент шантажа, статистическая погрешность.
Матрешки России? Сколько их? Бессчетно. С первого взгляда кажется — мужик мужиком. Заглянешь поглубже, а сквозь него гражданин начальник просвечивает. Присмотришься вдумчивее, а там зэка с тремя ходками за плечами. Охнуть не успеешь, а зэка обернется солдатом, страшно уставшим от войн за последние пару столетий. И только потом заметишь, что в солдате, как в сундуке, мальчик деревенский спит, память потерявший. Его прабабку в сороковом из Украины на Урал угнали, а он знать об этом ничего не знает. И уж в этом мальчике, под ребрами с левой стороны, разглядишь сиреневый сон. Дятел стучит, иволга плачет, соловей «тьох-тьох» говорит, месяц над озером накренился. И в нем, как в желтой лодочке, едет синий котик. Серебряные усы лапкой приглаживает да на звезды посмеивается.
Сотни лет каждое Божье утро прорастают на похмельном лице России эти души, у которых нет за душой ничего, кроме горечи, пустоты и похмелья. И родины, в сущности, нет. У них ее отобрали вечность тому назад при отправке на очередную войну. Взамен выдали удостоверение. В нем черным по белому: «Сей витязь в отпуске навек. Ничей не гражданин, но частный человек». И подпись — «Маршал имярек».
Но они вернулись. Они всегда возвращаются с этих войн. Из-под земли выходят, из госпиталей, из тюрем, из проходных дворов. В дырявых ватниках, с проржавевшим оружием являются в родные пенаты. Отмахиваясь от вопросов, не видя ничего, ложатся спать. Проснувшись, не помнят своих смертей в череде военных пурпурных дорог. А потому в неясной злобе и тоске спрашивают поутру:
— Что такое, мать ее? Где я? Что делать, и кто виноват? — и тут же приходит, как озарение: — Украина! Украина — сейчас это и что делать, и кто виноват, и что такое, мать ее! Украина — это все то, что болит в тебе незатухающей болью. Как жизнь, как собственная душа, которую ты оставил в Екатеринбурге, Петропавловске-Камчатском, Санкт-Петербурге, Нижнем Новгороде или в Москве, уходя на первую свою войну. Украина, как прощение грехов, обещание быстрой смерти и вечной жизни.
Ты мог всю свою жизнь просрать. Всю ее изгадить. Завалить хлебало собственной совести. Удушить ее портвейном, самогоном и Первым федеральным каналом. А потом вдруг проснуться серым уральским утром и так ясно-ясно увидеть в окне раздолбанной пятиэтажки серый выстуженный пустырь своей судьбы.
Хмурая жена, страшная, как конь блед, варит пельмени, вяло пошевеливая крупом. Ужасные упыри, в которых превратились ее дети, смотрят одновременно и уныло, и угрожающе. Будто решили, что высосут твою кровь дотла, но пока не чувствуют достаточно сил для семейного застолья. Боятся, не одолеют. Уж очень ты крут, Ваня.
По Первому, как специально, опять показывают Киев, который нужно спасти. И ты снова понимаешь — вот это и есть самое главное! Тебя спасти уже нельзя. Это также ясно, как «Отче наш». Да и хрен, в сущности, с тобой. Но Украину спасти-то, оказывается, можно! И ты себе говоришь — вот оно! Нашелся утерянный смысл.
И, главное, ты слышал, друзья говорили, вербовка ведется своими людьми. Полковник в запасе Грибов из Совета ветеранов записывает людей, имеющих опыт. Вы с этим Грибовым по горячим точкам всласть походили. Так что ты его знаешь, он тебя тоже. А дальше все просто. По приезду обеспечивают харч, обмундирование, включают в коллектив, опять же — денежное содержание. Нет, денег ты не заработаешь. Да срать ты хотел на деньги. Срать, мать их, на эти деньги, мать их! Их у тебя никогда не было и уже не будет, ты это очень ясно понимаешь.
Ты же Иван Иванович, мать твою, Иванов! Ты же русский мужик-сибиряк. Ты же нефть добывать можешь голыми копытами прямо из-под мерзлого наста. И пить ее вместо опохмелки по утрам. Ты же кулаками, а в особенности головой, из Уральских гор звезды выбивал первой величины, особенно в годы первой молодости. Хрен ли их было не выбить светлой твоей головушкой.
И ты берешь брата Федьку и едешь вместе с ним. А Федьке вообще по барабану, куда ехать. У него работы нет, жена ушла, а он ей еще и алименты должен платить, которые, конечно, не платит. На границе оказывается, что это проблема. Алиментщиков вроде как не пускают, потому как вы переходите границу совершенно официально. Но потом оказывается, что ничего сложного. У них вообще приказ. Им ссы в глаза — синхронно наденут поверх фуражек кокошники и скажут хором: спасибо, Родина-мать, низкий тебе поклон. Они два года тут ничего не замечают. Ни артобстрелов украинских городов со стороны Родины-матери. Ни тяжелой военной техники, постоянно идущей через границу. Они больше не пограничники, не офицеры — стрелочники, хрен ли.
И вот вы прибываете в Z. Селитесь в одно из общежитий студгородка. Здесь живут и боевики, и местные жители, дома которых разрушены в ходе военных действий. Их тысяч десять, не меньше. Общежития громадные, по четырнадцать этажей. Раньше здесь проживали студенты из разных стран мира, а теперь матрешки вроде вас с Федей, донские казаки и народ, обездоленный русско-гибридной войной.
Вы с корешем удивляетесь чистоте Z. Он все время повторяет: «А че, не хреново хохлы тут жили! Ты смотри, если тут под нами так чисто, то как же тут было без нас?».
На позициях случается всяко-разно, но чего об этом толковать? Вы о войне не говорите. Когда попадаете в город, типа на ротацию, первые несколько часов просто пьете. Тупо, яростно, почти без разговоров. А потом уже идете по общежитию. Хватаете любую из тех, что попадется под руку, и делаете с ней все, что пожелает ваша простая и чистая уральская душа.
— А киевские каратели с тобой что б сделали, ты подумала своей головой, курица? — устало говорит Федор, слезая с плачущей и одновременно икающей с перепугу молодой бабы.
— Нашли ямы, между прочим, тут неподалеку. Там живьем похоронены триста изнасилованных укропами женщин, — говоришь ты, Иван Иванович, и криво улыбаешься, — а еще двести младенцев и сто стариков. Этих четвертовали. Слышишь? Привязывали к бээмпэ и четвертовали. На куски раздирали боевыми машинами пехоты только за то, что люди желали говорить на своем родном языке. И молиться своим богам. Понимаешь, нет? Вот что такое украинские фашисты!
— Да, — кивает Федор, — телевизор посмотри, там кинокадры эти показывают! Просто «Броненосец Потемкин»! Душа разрывается! Им во влагалища пену строительную вдували…
— Не старикам, бабам, понятное дело… — уточняешь ты и внезапно умолкаешь.
«Сколько ж пены понадобилось? — думаешь. — А времени? А сил? И как они к бээмпэ ухитрялись привязывать младенцев? И, главное, каким богам молились?»
Фразу из новостной ленты ты помнишь отчетливо: «Люди просто желали говорить на родном языке и молиться своим богам». Следовательно, это уж ты никак не выдумал. Но настроение отчего-то портится. Выпиваешь стакан водки, закуриваешь, садишься в кресло, смотришь в окно. За окном летит тополиный пух. Небо синее-синее. Хорошо. А где-то там далеко Родина-мать, жена, дети-упыри.
И вдруг что-то случается с твоим зрением, а может быть, и с тобой, таким, какой ты есть. Ноги сводит судорогой, заламываются руки, грудную клетку что-то с хрустом ломает и бросает вперед. И ты вылетаешь не только из окна. Ты вылетаешь из себя самого. И летишь. Видишь то же самое небо, что минуту назад. Те же самые здания внизу. Тот же тополиный пух летит вокруг тебя, над тобой, вместе с тобой. Вам с ним по дороге. Но ты уже не ты или не только ты. А может, сейчас ты и есть только и именно ты? Но об том думать некогда, так как где-то рядом ты слышишь крик брата Феди. С ним, походу, случилось то же самое, что и с тобой. Но что же случилось с вами? А все просто.
Вы летите над городом Z.
Летите, Иван, над городом Z.
Вы летите, Ваня,
Летите с Федей над городом Z.
Вы летите вперед.
Тополиный пух.
Но вы с братаном,
Вы летите вперед
Над городом Z.
И вот река,
А за нею степь.
Вы летите, Иван,
И Федор кричит и плачет навзрыд.
А ты ничего,
Вообще ничего, Иван,
Ты ж русский мужик, glory hallelujah,
Над городом Z.
И вот река,
А за нею степь.
Та степь, Иван,
Где соль и полынь.
Здесь триста женщин,
И сто стариков,
И двести младенцев, glory hallelujah,
Вас уже ждут.
И сто стариков, Иван!
Сто стариков!
Триста женщин, двести младенцев.
Зачем же ты пил?
Но вот бережок,
Где ивы стоят,
Здесь быстрый хоровод,
Печальный и голый,
Смотрит на вас.
Триста женщин, Иван.
И сто стариков,
И двести младенцев, glory hallelujah,
Танцуют джаз,
Жидобандеровский джаз.
— Мы с тобой просто в любовь поиграли, дурочка, — укоризненно говорит Федор, не обращая внимания на брата, хрипящего на кровати с выпученными воспаленными глазами. Натягивает брюки, швыряет на кровать несколько мятых купюр. — Вот бери, дура, конфет купишь. И не хрен тут на жалость давить…
Ты, Иван Иванович, оказываешься в этой грязной комнате также внезапно, как и покинул ее. Ветер врывается в окно.
— Что тут было? — говоришь, впервые в жизни немного заикаясь. Поднимаешься и смотришь сумасшедшими глазами на Федьку.
— Ты чего?! — смеется он. — Галюники колотят?! А я тебя предупреждал, серьезная масть! Ее на водку класть не надо! А ты не послушал! Ну, ничего. Пойдем к нам, у нас пивко еще есть. Пивко оттянет немного! Пойдем-пойдем! Пиво холодное — первейшая вещь при таких раскладах.
Так проходят две недели. Общага стонет и молится, привыкает жить одновременно и под обстрелами, и под русским миром, прекрасным и беспощадным. Ест шоколадные конфеты. Вплоть до диатеза. Общага много думает. Например, о своем отношении к поэтам серебряного века, о Достоевском и Толстом, о белой, сука, гвардии и семнадцати мгновеньях Москвы. Точный перечень этих дум не составить, как порядком надоевший всем перечень кораблей. Впрочем, все эти думы — они о высоком, у общаги есть время определиться с духовными приоритетами.
Однако доходит все равно не до всех. Некоторые молодки тайком от пришибленных жизнью мужей начинают бегать к вам с Федей. А чего ж не бегать, если вы пену, натурально, не вдуваете, к бээмпэ не привязываете, стариков с младенцами не четвертуете, преступно и, главное, бессмысленно растрачивая республиканские запасы ГСМ, а после любви и водки задушевно поете дорогу дальнюю, казенный дом? Да вы же просто Алены, мать вашу, Делоны. Шарли, млять, Азнавуры.
Проходит время, и все повторяется заново. Вы грузитесь по машинам и едете в украинскую степь. Окопы, обстрелы, «грады», «ураганы», рай для полевых командиров и мародеров. Среди тех, кто с вами приехал, большая часть уже убежала домой или погибла. Вы часто думаете о тех, что уехали, и ни грамма не верите в то, что Родина-мать позволила им вернуться.
Последнее время, Ваня, ты часто вспоминаешь деда своего, капитана Егора Иванова, военного связиста. Он погиб дома, в своей деревне, лежа на печи. Деревня знатная. Старые Решеты, не слышали? Основана по царскому указу в середине восемнадцатого века. Центральная улица носит имя Пушкина, прямо как в Z. Она является частью старого шоссе, ныне называемого Старомосковским трактом. В последнее время много разговоров идет о том, что поселение имеет серьезные перспективы. Правда, неясно, какие именно. В трех километрах от Старых Решет проходит Екатеринбургская кольцевая дорога, и по ночам слышен мерный перестук колес.
Слушая его, твой дед лежал на печи и медленно умирал от последствий лучевой болезни. Он долго лечился, лет десять, наверное, пока не плюнул. Лысый, белый, как бледная спирохета, аж светящийся, улыбался голыми деснами, сиял голубоватым светом, засвечивал фотопленки, в быту проявлял свойства как волны, так и частицы, собственной жизнью подтверждая квантовую теорию поля. Но смерть все равно его догнала.
После демобилизации с супругой своей супружеских отношений не имел. Хорошо хоть, что к тому времени успели они состругать твоего батю.
Бабка твоя, Клавдия Иванова, бегала по ночам к лучшему другу деда — Максиму Гаранину. Недалеко было бежать. Тронь калитку в саду — и вот он, маленький деревянный домик, а там проживает Максим Лукич, человек замечательный и первый шахматист на деревне.
Дед твой от ревности плакал первое время, но после утешился. С Гараниным каждый вечер до самой смерти в шахматы играл. А бабка твоя им блины пекла и ласково так из-под кулачка на мужиков своих глядела. Идиллия, что и говорить.
И стала она возможна только потому, что 14 сентября 1954 года на Тоцком военном полигоне в Приволжско-Уральском военном округе, в сорока километрах от города Бузулук капитан Егор Иванов попал на учения, проводимые маршалом Георгием Жуковым.
С самолета Ту-4 на полигон была сброшена ядерная бомба мощностью 38 килотонн в тротиловом эквиваленте. В девять часов тридцать четыре минуты на высоте триста пятьдесят метров над землей был осуществлен ядерный взрыв. Выждав три часа для того, чтобы провести дозиметрический контроль и полюбоваться делом рук человеческих, в эпицентр взрыва было направлено шестьсот танков, шестьсот бэтээров и триста двадцать самолетов. Триста двадцать, Иван!
Сорок пять тысяч человек должны были «захватить» эпицентр взрыва. А еще пятнадцать тысяч солдат обязаны были его «оборонять». После окончания учений медицинский осмотр личного состава не выполнялся. Сам маршал в день учений на полигоне не появился. Видно, чтоб не создавать ненужную суету. А вы говорите, Стрелков.
Пытаясь постичь смысл учений под кодовым названием «Снежок», можно предположить, что георгиевский жучок сошел с ума. Но нет, он добился того, чего хотел. Опытно было установлено, что случается с военной техникой, военнослужащими и гражданскими лицами, подверженными прямому воздействию радиации. Многое засекречено, но тебе, Иван Иванович, всегда было понятно, что главная цель эксперимента заключалась в другом. Этих пидарасов в Москве страшно интересовало, забеременеет ли во второй раз жена капитана связи Егора Иванова.
Половина генералитета, сдержанные пессимисты, делали ставки «против». Вторая половина, безудержные раблезианцы, ставили «за». Дмитрий Федорович Устинов, министр обороны, воздержался. Партия оптимистов резко увеличилась, когда Клава Иванова побежала налево. Однако уже через год ставки уравновесились. Баба никак не беременела, несмотря на весь пыл Максима Капабланки.
Когда же дед помер, а Хосе Гаранина внезапно парализовало, в главной кремлевской наблюдательной тетради чьим-то решительным почерком было записано: «Учения на Тоцком полигоне показали, что после такой-то дозы радиации жены облученных капитанов связи не беременеют».
Ну, все. Теперь все стало ясно. Генштаб вздохнул с облегчением. «Мы сделали это!» — сказал Устинов и наградил двадцать генералов Орденом Военной Хуйни Первой степени. А что? Мужики не зря столько радиации на ветер пустили.
Удивительно, что о событиях на Тоцком мало знали в стране. Но, между прочим, это еще и потому, что большая часть из покалеченных Жуковым бойцов, этих шестидесяти тысяч облученных молодых мужиков, исчезла потом. Растворилась, будто ушла в никуда вместе со своими бэтээрами, танками и самолетами. Может, в самом деле так и было. Твой дед — живой свидетель — никогда не рассказывал подробно о тех днях.
— А чего ж, было дело, — только и говорил Егор Иванович, если бабка позволяла ему выпить рюмку, — поставили нам задачу по поддержке связи мотопехотного полка. Ну, вот мы ее и выполнили. Вот так дело было, — потом он молчал и застенчиво добавлял: — А по чести говоря, помню я немного — черное, белое и пурпур. И жуки из ножки атомного гриба летят сотнями, — он скалил в беззубой улыбке белые десны. — Жуки, внучок! Жуки колорадские!
Дойдя до этих заветных слов, связист всегда умолкал и выпивал вторую. И даже если его очень упрашивали рассказать подробнее, все повторял про черное, белое и пурпур и иногда про жуков, которые разлетались в разные стороны.
Черное, белое и пурпур — для тебя, Иван Иванович, это нечто вроде мантры. А в жуков тогда ты так и не поверил. Списал на путаный ум деда, целыми днями мерцающего на своей печи…
В небе появляются первые звезды. В роще за блокпостом заливаются соловьи.
— Я уже три раза звонил Шурику и Тимошке, Алексея набирал, Костю, — сообщает Федор, деловито подкуривая забитый травкой «кораблик» без имени, — никто не отзывается. И дома у Тимошки никто не отвечает. Чудно.
— Мало ли, — отвечаешь ты, Иван Иванович.
Не знаете вы, что Шурка с Тимошкой догнивают в посадке под Луганском. Тело Костика вчера сожгли в мини-крематории у самой границы. Только Алексей, кадровый офицер спецназа, выскочил. Хотя и не туда, куда хотел бы. Он был тут вроде советника, обеспечивал планирование и работу особой группы. Уральцев привлекал пару раз. Неплохой парень. В плену ему пришлось тяжеловато. Недавно показали по украинскому телевидению. Узнать его, конечно, непросто. Скажем так, мудрости в глазах прибавилось. Характерно, что теща с женой от мужика отказались, взяв за это двушку в центре города. Журналистам, приехавшим из Москвы, сказали буквально следующее:
— Ничего не знаем! Нашего Алексея мы в прошлом году еще похоронили! Можем и могилку показать. А этот, что по телевизору, — подставное укропское рыло!
Что сказать? Хороший гешефт — он и в Екатеринбурге хороший гешефт.
Над вашими с Федором головами ярко вспыхивает метеор, пронзающий украинское небо. И здесь впервые в твою голову, Иван Иванович, закрадывается мысль, что Украину спасти, скорее всего, еще и можно. А вот вас с Федей, независимо от результатов кампании, спасет только превентивный ядерный удар. Ты, Иван Иванович, улыбаешься печально. Откладываешь в сторону автомат. Куришь в кулак. Недоуменно разглядываешь огромное звездное небо, одновременно, будто в перевернутой перспективе, видишь прожитую тобой жизнь.
И тебе, Иван Иванович Иванов, до одури хочется услышать гром и вместе с ярко-пурпурным грибом подняться навстречу стратосфере, ощущая холод, равнодушие и полную тишину.
— Не грусти, — говорит Федька, всегда остро чувствующий твое настроение. — Завтра на отдых — и сразу же в баню!
— Будто тут имеется? — поднимаешь ты брови.
— Узнавал! «Пятый Рим» называется. Говорят, приличнее заведения просто нет!
Не раскрывая глаз, слушая затухающую канонаду, Лиза припоминала вчерашний день. Гредис и Вересаев повезли в детский дом еду, купленную на деньги «Пятого Рима». Похмельные, но радостные, загрузили «Опель» Николая до самой крыши. Ее с собой не взяли, потому как места не было. Но Лиза не осталась в стороне от добрых Z-дел. Переговорив с Вороной, сварила кашу с тушенкой. А потом до вечера ездила по округе на велосипеде с бидоном и кульком пластиковых мисочек и ложек, кормила животных и стариков.
Голодные, несчастные, они порой уже ничего не просят. Иногда просто лежат или сидят на припеке, благо весна, ждут смерти. Понимают: людям не до них. У людей нет денег, ума, совести. Люди сами нуждаются в помощи или хотя бы в том, чтоб снаряды не падали на городские спальные районы. Мира требует Z. Понимания. Простых хороших слов.
Старики улыбаются, принимая кашу. Одна старушка ее всегда крестит. Говорит:
— Храни тебя Господь!
Берет пластмассовый стаканчик с кашей и в первую очередь кормит старую, как и сама, кошку, лежащую у нее на коленях.
Глядя на это, Лиза плачет внутри себя. Слезы стекают в горло и заливают сердце черной горячей кровью. Но вообще-то она улыбается до хруста в скулах. Собаки тоже узнают ее, встречают. Размахивают хвостами, пытаются драться из-за каши, за что Лиза им сурово пеняет и машет руками.
Большая черная собака весь день бегает рядом с велосипедом. Охраняет. Впрочем, редкие прохожие тихи и пугливы. Спешат по делам. Им недосуг приставать к беспрестанно улыбающимся, чуть косящим, сумасшедшим девушкам. Некогда вглядываться в их зрачки, расширенные от прекрасных нейролептиков, за огромные деньги передаваемых Корневым с большой земли. Им не до чужой боли.
А то, что Лиза — боль, видно сразу. Руки измазаны кашей и красками, платье старое, вылинявшее, рваное по краям. Была б Каролина, не позволила бы надевать старые платья, а Гредис на это внимания не обращает. Лицо красиво болезненной красотой. Нервный тик, рыжие свалявшиеся волосы. В них вплетена ужасная сине-желтая лента.
За одну эту ленту здесь могут убить. И даже должны. Причем скорее мирные Z-граждане, чем боевики. Как это объяснить? Здесь устали ждать смерти, а смерть, конечно, несет Украина. Так думать, в любом случае, проще. Ведь если иначе, то как дальше жить под хунвейбинами, пришедшими с Востока?
Буряты, славянофилы, невменяемые казаки, уголовники с духовными скрепами вместо мозга угрюмо разглядывают яркую ленту, развевающуюся по ветру. Изучают улыбку девицы, босые ноги, покрытые до коленей пылью и какой-то крупной сыпью, заглядывают в лицо, изъязвленное вечностью, отворачиваются. Плюют в спину, скабрезно шутят, иногда кидают вдогонку камни, но руками не трогают. Безумие нынче в чести.
Даже Z-маньяк робеет. До войны он непременно бы попытался под благовидным предлогом завести оную девицу к себе во флигелек, дабы употребить. А ныне нет, с такой и заговаривать он не станет. Даже в сторону ее не посмотрит. Тем более что сине-желтая лента развевается на ветру, а бесхозный итальянский мастиф, худой и сильно поумневший с тех пор, как его бросили хозяева, молчалив, быстр, как ртуть, и кроток, как смерть. Его два раза пытались застрелить пьяные русские наемники, потому он, конечно, имеет свое мнение по поводу оккупации региона, неуверенной позиции Евросоюза и осторожности евроатлантического блока. «Платон» — написано у левого уха на медном ободке, прикрепленном к ошейнику.
— Платон! — говорит собаке Лиза, и мастиф машет хвостом, смотрит умными глазами, при этом умудряется поглядывать по сторонам. Он отвечает за эту сумасшедшую, он должен быть начеку. Ночует у подъезда. За это пайку свою получает первым. Гредис называет его Учителем…
Серое утро брезжит в окне. Канонада сходит на нет. Лиза открывает глаза. За окнами синими вспышками-линиями обозначены смерти невинных людей. Ранняя весна. В сером тумане затухающие взрывы звучат протяжно и гулко, будто с того света. Острое чувство вины за то, что кто-то умер, а ты остался жить. И облегчение. И от этого стыд. Жизнь так невыносима, что живот горит огнем. И, как всегда, вместо месячных — три-четыре капли крови. Доктор Парастас говорит, что все пройдет, но дозу лекарств не уменьшает.
Лиза села в кровати. Посмотрела в сырой полумрак за окном. Силуэты домов едва намечены. Парк у больницы угадывается только благодаря высоким пирамидальным тополям. В комнате темно и прохладно.
В углу у двери нечто зашевелилось и застонало. Побежали мурашки. Заскрипело, защелкало. Лиза передернула плечами и подумала, не закричать ли ей. Но в такое сырое утро орать невозможно. В горло может заползти туман, а вместе с ним — тяжкие сны нибелунгов или горечь есенинских душ. И снова откуда-то стрекот, ворчание, щелчки. Стоны. Протяжное бормотание, ропот, гул. Впрочем, тихий, почти укоризненный. И, кажется, довольно знакомый. Спустив ноги с кровати, Лиза яростно растерла лицо ладонями, окончательно прогоняя сон, нащупала тапочки.
— Я вижу тебя, — проговорила твердо, — и сейчас подойду.
— Уфф, — сказало то, что ворочалось в углу. — Бррддррдд, бзиц! Швифт, — добавило оно и затихло.
— Девушек пугать подло, — уверенно заявила Лиза. — Но я направляюсь к тебе, кем бы ты ни был! Я гляну на тебя, и тогда тебе станет стыдно, совестно и уныло. Тем более, что все мы, кажется, знаем, кто ты такой!
На подрагивающих ногах. Сжимая холодные кулаки. Лиза сделала ровно четыре шага вперед и ударила по выключателю. Комнату залил яркий свет люстры.
Так и есть. Квадратное медное лицо с претензией на благородную мужественность. Большая тяжелая спина. Мощные плечи. Где-то внутри яростно, но почти бесшумно работают механизмы жизни. Непропорционально длинные, поблескивающие металлом механические конечности беспомощно елозят по полу. Вместо глаз — два несимметричных разновеликих оникса, грубо, но прочно вправленных в медные глазницы. Откуда-то из неровных, трагически переломленных губ вырываются натужные звуки. На кукле синие шаровары с желтой шикарной мотней, рубашка-вышиванка. Геометрический орнамент, вышитый белыми нитями с вкраплением красного и черного, выполнен мелкими стежками, похожими на шитье бисером. На голове у медного казака типичная кабардинка — меховая шикарная шапчонка, сделанная в форме полушария, с узкой опушкой и плотно прилегающим к голове суконным донцем. Непомерно массивные механические ноги обуты в красные кожаные сапожки. Жаль, что все это великолепие прикрывает всего лишь кусок живого металла, игрушку, найденную прошлой весной на проселочной дороге.
Весь день Лиза каталась на подаренном дядей велосипеде. В сумерках возвращалась домой после ужасного, страшного ливня. Прямо на дороге у блокпоста, где четверо нетрезвых хунвейбинов играли в го, увидела стоящую прямо посреди тропинки маленькую фигурку.
У Лизы уже имелся Карл. У нее была толстая жадная Груша, в углу под кроватью в деревянной коробке спал черный, как сажа, Обам — веселый деревянный мальчик, еще до войны привезенный дядей из путешествия по Африке. Лиза любила разговаривать с чайником в виде слона. Но такой игрушки у нее еще никогда не было.
— Ты кто? — спросила она, спешившись и присев на корточки, чтобы яснее видеть отливающее красным лицо куклы.
— Орест Ипатьевич Блогер! — ответил медный молодец на чистейшем украинском языке. — Доброволец! Пришел из-за Днепра землю украинскую защищать!
— От московских хунвейбинов?
— От них! — гордо кивнул Орест. — Только побаиваюсь, что не одолею. Мне бы помощников! Человек пять или семь.
— Будут тебе помощники! — пообещала Лиза. — У меня в комнате живут Карл Петрович, Груша и Обам Обамыч — личности выдающиеся, хотя порой противные. Была еще королева Макрель, но куда-то пропала, ума не приложу. Но тебе у нас и без нее скучно не будет.
— А они украинцы ли?! — уточнил Блогер.
— По духу — несомненно, — кивнула Лиза. — По крови, боюсь, — нет. Нету у них просто никакой крови, Орест Ипатьевич. Не было никогда. Зато много другого имеется.
— А песни они наши поют? — спросил казак.
— Разумеется, — кивнула Лиза.
— А ты сама кто будешь?
— Лиза Элеонора фон дер Нахтигаль, девочка-на-велосипеде, как меня зовут на оккупированных территориях.
— Хорошее имя, — одобрил медный казак, — нерусское.
В этот момент двое нетрезвых хунвейбинов вдруг решили, что нуждаются в женском обществе. Лиза бросилась прочь, они побежали за ней. И, конечно, догнали. Бросили на мокрую от страсти землю. Один держал за руки, второй, не в силах сдержать похоть, принялся срывать с нее белоснежное белье. В этот момент Орест Ипатьевич вынул из ножен свою саблю и ударил несколько раз наотмашь. Покатились головы насильников в кусты, вращая глазами. Их круглые шляпы из рисовой соломы вспыхнули и сгорели. Трепетавшие в агонии, затихли мужские тела. Лиза вскочила на ноги, схватила велосипед, в ужасе глядя на окровавленную медную куклу, со скрипом ворочающую своими огромными глазами.
— Прости, — смущенно проговорил Блогер, пряча саблю глубоко в ножны. — Не хотел тебя испугать. Но для меня, для украинского интеллектуала, концептуально неприемлемо то, что они хотели с тобой сделать.
Потоптался еще пару секунд. Глянул просительно. Уткнулся носом ей в колени и попросился на ручки. Усадила Лиза куклу на раму велосипеда. И помчались они в стремительном велосипедном полете.
Блогер оказался говорливее всех кукол Лизы. При этом был храбрым и образованным. Но именно в силу этого патологически мнительным. Целыми днями читал книги из библиотеки Конгресса США, ходил на сайты, лайкал, троллил и банил. По вечерам смотрел Z-телевидение, от чего приходил в дичайший ужас, особенно на следующий день с утра. Российские новости вызывали у него тяжелейшее похмелье, и тогда никто не мог успокоить его сердце, кроме Лизы Элеоноры.
— Что с тобой, Орест Ипатьевич? Что с тобой, казачок? — она села на корточки перед ним и коснулась пальцами головы монстра. Тот застыл, уставившись черными немигающими глазами в лицо девушки. — Тебя кто-то испугал?! Кто, Орест Ипатьевич?!
— Бррддррдд, бзиц! Швифт, — сообщил казак и внезапно тоненько и печально свистнул. — И что я тебе говорил? У них войска, тоска, тоска! Тоска — орел, что в небесах парит, меж гор и над просторами лагуны.
— Какие войска, Блогер? Тебе что-то приснилось?!
— Нет! То есть да. — Страшила перестал беспомощно размахивать механическими конечностями, перевернулся на живот и медленно поднялся на длинные ноги. Аккуратно и тихо прошелся вокруг Лизы. Остановился, пожужжал, сделал еще один круг и по привычке уткнулся кабардинкой девушке в правое колено. — Мне страшно, одиноко, страшно, страшно, — сообщил он. — Мне так грустно! Они придут сюда. Они уже пришли. Шойгу, мойгу, бойгу. Ужас-ужас! Нарышкин, Скуратов, Шувалов, Зюганов, царь Грозный и царевич Петр. Впрочем, последний прожил всего два года, — печально сообщил Орест Ипатьевич и звякнул чем-то внутри металлической груди. — Степан Лопухин так веселился на его похоронах, что был сослан в Сибирь вместе со всей семьей. Но это к делу не относится, — он всхлипнул и снова пожаловался. — Ужас-ужас, Лиза! Триста девяносто пять ракетных комплексов. Пятьдесят восемь тяжелых ракет «Сатана», модификация один, два, три, четыре, пять — вышел зайчик погулять. Семьдесят ракет «Стилет», вот для Запада обед. Сто семьдесят один подвижный комплекс «Тополь», комплексы «Ярс» и «Тополь-М», приветик всем. И это не считая стратегических ракетоносцев, способных нести — о, Cuprum! — сотни ядерных зарядов. А еще бомбардировщики с ракетами, и пребольшой дальности, и прочие преужасные мелочи. — Страшила снова прижался холодным медным лбом к ее ноге. — И это все, конечно, чтобы миру мир! Хотят ли русские войны, когда плохие видят сны? Какие сны приснятся в смертном сне? Возьми на ручки! Возьми, а? — Блогер неловко подпрыгнул и снова упал на спину.
— Глупый, — проговорила Лиза, качая головой. — Ты меня почти напугал. А еще казак! Ведь это ты меня защищать должен, а не я тебя!
— Дурак, Блогер, дурак! — сказал из-под кровати Обам Обамыч, весело посверкивая синими бусинками глаз.
— Сам дурак, — заметила рассудительная, вежливая и доброжелательная грязнуха Груша. — Не бойся, Орест Ипатьевич! Мы не дадим тебя в обиду! Куклы Украины — все вместе сила силенная! Так ведь, Лиза Элеонора?
— Но у них шойгу, бойгу, мойгу! — пожаловался Блогер и всхлипнул.
— Шойгу ушел в тайгу! А ты сильный! У тебя национальная одежда! Правда, Лиза Элеонора? Ведь он — молодец?
— Орест Ипатьевич — герой! — кивнула Лиза. — Только гремит по ночам, спать мешает, а так очень даже гайдамак!
Зима стала весной, а потом попыталась стать летом. Объезжая заросшими бурьяном оврагами блокпосты, Лиза видела вокруг сухие выжженные пространства. Здесь должны были расти кукуруза и ячмень, пшеница или рожь, но росли только минные поля. Перелески. Военная техника на дорогах. Люди с оружием и без, в военной форме, в одежде цвета хаки. Война-война. Танки, бэтээры, укрепрайоны. Бомбежки, ночные перестрелки, минометный огонь. Чужие и свои, которые хуже чужих. Верить никому нельзя, но никто никому и не верит. Только Гредису и Николаю, Славе Кисевой, потому что она Кися, кошка, мяу-мяу. Ах, как много на свете кошек, нам с тобой их не счесть никогда. Оккупация, Путин, кокошник, и кремлевская снится звезда.
Своим куклам можно верить. Они знают, что ты сумасшедшая. Ты знаешь, что они сумасшедшие. Вы все знаете друг о друге. Такое общение приятно, потому как предсказуемо. Маме-Анне тоже верить можно, она где-то теперь живет в Украине, ведь ее убили в Москве. Лиза не знает точно, так ли это или нет. А если мама-Анна не живет, значит, Элеонора фон дер Нахтигаль — попросту сумасшедшая девочка, девушка-простушка. Не различает то, что есть.
Впрочем, того, что есть, того не счесть. И настоящих месячных у нее не было еще никогда. У сумасшедших так случается сплошь и рядом. После принятия особо полезных лекарств. Боль есть, а крови нет. Вся в сердце уходит.
В Интернете у Лизы завелась киевская знакомая для болтовни. Историк по профессии. Чтобы не отдавать себя всецело ужасам войны. Чтобы поговорить о женском. О разлуках, скуках, бантах, шляпах. О прошлом Третьего Рейха. О будущем «Пятого Рима». Похожая-похожая френдесса светлокожая! Милая-милая, знаете ли. В сети живет под ником «GirlPatriot». Жаловалась, что врач прописывает только типичные нейролептики, вроде хлорпротиксена, флюанксола, а потом и перазина. А ей хотелось бы атипичные. Атипичные, говорят, веселее. И гораздо-гораздо приятнее. Между прочим, прием флюанксола у несчастной GirlPatriot вызывает мучительные расстройства сна, к тому же невероятно сильную, страстную акатизию, что бы ни понимать под этим словом.
— Я просто круть и верть! — писала GirlPatriot. — Просто юла! Но, к счастью, после отмены флюанксола — тише воды ниже травы. Но во время хлорпротиксена — ох какие приступы головокружений! Иду — бах, упала, — бах, бах — упала. Веришь, так побитая и хожу. Синяя просто, как синяк. Девочка-гематома! Поэтому в меня нормальному парню трудно влюбиться. А ведь мне уже — года, Лиза, мое богатство, фон дер Нахтигаль.
— Кошмар, GirlPatriot, — отвечала ей Элеонора, — а у нас — война. Хунвейбины русский мир в Z защищают. Представляешь? В Z, GirlPatriot, хунвейбины!
— Ну и как?
— Прикольно, — после некоторого раздумья написала Лиза Элеонора. — Так и хочется их голыми руками, как Славу Кисеву, нет, не Славу, Слава ни при чем. Просто как кисевых детей, крохотных кошек топят, положить каждого в ванну с царской водкой и читать им вслух стихи их собственного министра иностранных дел. Пусть бы растворились в искусстве.
— Моя мечта — принимать атипичный нейролептик, — ответила GirlPatriot, — но я где-то слышала, что абилифай вызывает акатизию, сероквель — гипотиреоз, а рисполепт — какие-то гормональные проблемы. Даже не знаю, что и делать. Может, вскрыть себе вены?
— У меня появился друг, — писала Лиза, — но истина дороже. Черный, тихий, сильный. К сожалению, он собака. Кстати, как ты относишься к межвидовому скрещиванию? — Подумала и добавила: — У меня в волосах развевается желто-синяя лента, символ весеннего неба и отчаянных одуванчиков.
— Синий и желтый? Типа со смыслом?
— Дело в том, что в природе вообще-то имеется всего три цвета. Желтый, синий и красный. Но красный — цвет крови, а ее в Z и так проливается много. Утомил нас византийский закат, в пурпур облеченный. А я — как птица Гамаюн. Гамаюн фон Нахтигаль.
— Чего облеченный? — уточнила GirlPatriot. — И причем тут птица?
— На гладях бесконечных вод, закатом в пурпур облеченных, она вещает и поет, не в силах крыл поднять смятенных, — объяснила Лиза. — Вещает иго злых татар, вещает казней ряд кровавых, и трус, и голод, и пожар, злодеев силу, гибель правых. Жесть, короче.
— Понимаю, — спустя минуту ответила наперсница, — у вас в Z задница. Я что-то такое слышала.
— А желтый — цвет радости, покоя, полноты, — продолжила Элеонора. — Цвет благороднейший! Ланиты желтого цвета у влюбленных в любовь без ответа. От недугов исцелит, цвет шафрана в нем разлит. Узбекский плов на блюде пахнет пряно.
— Еще была у меня тяга к оланзапину, но после него я неделями спала, и мне его отменили, — сообщила GirlPatriot.
— Синий — это непостижимые тайны, — ответила Лиза. — Василий синий, синий лазурит. Блогер медный. Медный купорос. Берлинская лазурь, ляпис, возможно, трубецкой. Синенькая юбочка, ленточка в косе. Кто не знает Лизочку? Лизу знают все.
— Ты какая-то больная, — написала GirlPatriot и ушла из чата.
Ей снится окраина украинского города, окруженного степью. Здесь когда-то находился богатый рудник. Сейчас все заброшено. Если выпить водки и залезть на ближайший террикон, можно увидеть десятка два медленно разрушающихся домов. Трава и деревья доламывают остатки асфальта. Буйная поросль дикой сирени.
Впрочем, это же Украина, родина, как-никак. Потому весной от счастья здесь дышать невозможно. Пьянеешь, и хочется рыдать навзрыд. Дома в основном двухэтажные. А вот Дом культуры — в три этажа. На центральном входе четыре колонны. Над ними гипсовый рабочий и такая же, в сущности, крестьянка, взявшись за руки, в тревожной задумчивости смотрят в закат. В правой руке у молодого рабочего древко знамени. Само знамя давно отсутствует. Оно осыпалось, подвергнувшись воздействию песка и ветра, солнца и дождя. Из древка торчит проржавевший остов стяга. У крестьянки между туловищем и левой рукой гнездо сойки.
Время не щадило их, но, тем не менее, эти двое выглядят экспрессивно и живо. Эрозия и явные физические недостатки наконец придали им ту убедительность, которой они были лишены во времена своей советской молодости. Метафизический сквозняк рвется из фигур, бодрит и кружит голову. Эти двое выглядят так, будто, пройдя сквозь череду лет, наконец-то стали теми, кем должны были стать.
Ей с детства нравились сказки Ганса Христиана Андерсена. Она всегда ходила с томиком его сказок. Дура! Так кричали мальчики и девочки. И в их словах правды почти не было. Дело в том, что дурой была только мама девочки, причем неродная, папу же звали Сократом. И был он, скорее всего, литовским рыцарем. Аня же, скорее всего, была самой настоящей украинской девочкой. И датчанин Андерсен, конечно, не мог к этому иметь никакого отношения.
Однако детей в школе это ничуточки не смущало. Они обзывали ее пруссачкой и девочкой-тараканом — из-за папы-литовца и крохотных усиков, которые пробивались у нее на лице из двух черных родинок, растущих симметрично над уголками губ. Пытались ущипнуть, толкнуть, ударить. Дети в определенном возрасте ужасные ксенофобы, противные маленькие фашисты, это всем известно. Сволочи. Эктоплазма, наделенная зачаточным сознанием. Они только явились в этот мир из ужасного небытия, где занимались разными гадкими, возможно, квантовыми, делами. Вот и не могут успокоиться, никак не наловчатся быть людьми. Прекрасные, прекрасные…
Аня бросила свой дом, свой город, свою жизнь и приехала сюда. И она совершенно не помнит, как это сделала. Запомнился только автомобиль какой-то и почему-то кровь на лобовом стекле. А больше ничего. Это странно. А еще странно, что не пишет и не звонит своим, будто распрощалась с ними навсегда, будто нет ничего страшнее простого звонка домой. Будто это физически невозможно. И так проходит месяц за месяцем. Наверно, надо бы сходить когда-нибудь на прием к психиатру. Над дверью подъезда, в котором она снимает квартиру, есть листовка, на которой написано: «Оказываем бесплатную психологическую помощь переселенцам, людям, которые потеряли своих родных, близких, дом, работу, деньги!»
Когда она только думает о том, что набирает один из указанных номеров на своем мобильном телефоне, ее всю от затылка до пят охватывает ужас — чистый, как серебро.
Звенит звонок будильника. Она вздрагивает и открывает глаза. Наваждение пропадает. Нет ни степи, ни детей, ни детства. Только мирный чужой город от края и до края. Облака плывут синие, белые, розовые и красные. Черные глазницы квадратных окон, люди, магазины. Напротив дома — метро. Справа и слева за окном — тоже здания. Школа, детский садик, в трехстах метрах большая современная больница. Вокруг больницы разбит парк. Там хорошо гулять вечерами.
Анна смотрит на часы. Половина девятого вечера. С ума сойти. Ровно в девять обещался прийти он. Тот самый. В детстве он причинил ей столько боли, что хватило бы на сто принцесс, вяжущих рубашки из крапивы. Он оказался здесь по тем же самым причинам, что и она. Их города больше нет. Нет той жизни, которой они жили еще не так давно, — и никогда больше не будет. Стало быть, и детства, того самого, из-за которого было пролито столько слез, тоже нет. И кто знает, был ли он вообще, тот самый маленький Z-городок, в котором она родилась?
Вот уже восьмой месяц Лиза, чтобы выжить, каждое утро вынуждена рассказывать себе всю свою историю сначала. Жила-была девочка…
Он приходит с шампанским. Выглядит точно так же, как его страница в Фейсбуке. Говорит о своих успехах. Вскользь упоминает о неудачном браке. Потихоньку глотая ледяное шампанское, Анна понимает, что ей скучно, что глаза слипаются, что этот незнакомый ей мужик и есть тот самый рабочий, который уже тысячу лет стоит вместе со своей крестьянкой у дома украинской культуры. У него в туловище, в том месте, где должны быть все самые важные для человека органы чувств, живет семейство соек, а может быть, грачей, но скорее всего — серых ворон. Тех самых ворон, обитающих в невообразимом количестве в местных парках.
Так что любовной истории не выходит. Она чувствует несказанное облегчение, когда он наконец-то покидает маленькую квартирку, которую Аня арендует вместе с такой же, как и сама, недотепой. Ее зовут Люся Фридман, и ей каждую ночь снится, как ее убивают огромным топором на фоне идеального полнолуния в распахнутом настежь окне.
— Ну и чего тебе не хватает? — спрашивает ее сожительница, когда они на следующий день задумчиво курят, глядя на беременное снегом небо из окна кухни.
— Того, чего нет! — после минутного молчания отвечает Анна и вопросительно смотрит на Люсю. — Понимаешь? Маленькой реки, заброшенного рудника, Андерсена, полей, терриконов, той жизни мне не хватает. А вот ему, судя по всему, тут отлично, и меня это не устраивает.
— Сумасшедшая!
— Сердце должно болеть, — убежденно говорит Анна, закуривает и пристально глядит за окно.
Это большой, улыбчивый, добродушный, очень симпатичный христианин. Будучи епархиальным звонарем по призванию, всегда являл образец человека купеческой складки. Имел несколько магазинов, заводик, на котором делал сгущенное молоко на продажу. Звонарскую зарплату до копейки раздавал на паперти, всегда был необычайно гостеприимен и щедр. Ездил на хорошем джипе. Любил выпить. Имел двух сыновей, Лешку и Гаврошку.
Лешка совсем мал для этой работы. Однако на раннюю воскресную литургию Матвей Степанович поставил сына на Богородичный колокол. Его пятидесятикилограммовый язык, конечно, семилетний Лешка раскачать руками не может. Да и не достал бы он до тяжей, потому как мал. Матвей перекинул через блок трос и внизу завязал петлю, чтобы сын мог поставить в нее ногу и, ухватившись за веревку руками и налегая на нее всем телом, так отбивать звон.
Лешка боится и колокола этого, и колокольни. Он в ужасе таращит глаза от одного звука девятитонного благовеста. Пряча слезы, хватается за веревку и сует ногу в перевязанный втрое зацеп.
Двадцатилетний Гаврошка, улыбаясь, взялся за благовест и, по знаку отца, принялся благовестить. Еще двое звонарей стали на полиелейную группу и подзвоны. Матвей перекрестился и взял в руки веревки зазвонов.
Звон поплыл над домами Z, над бульваром и широким центральным проспектом. Он ширился и рос, как живое существо, и уже минуты через две-три зажил своей жизнью. Все звонари, за исключением, может быть, Лешки, почувствовали, как вработались одна в другую колокольные группы, как сцепились шестеренками звуков и покатились золотым колесом по небесным дорогам.
Платон, стоящий на полиелейных, тихонько вставлял под сильную долю пронзительную синкопу, придавая звону легкий джазовый привкус невпопад стучащей апрельской капели. Герман, работающий на подзвонах двумя руками, начиная где-то с третьей минуты, тоже принялся плести цветные узоры. Матвей заливал звучащее полотно густыми золотыми трелями.
Звон вышел таким, что спешащие на службу прихожане останавливались у входа в собор, задирали головы вверх, с уважением и восхищением всматривались в крохотную фигурку старшего звонаря, едва видимую с паперти.
Трезвон не успел затихнуть, а справа и слева по лежащим внизу улицам стали растекаться ручьи вооруженных людей. Они пришли колоннами с востока. Часть приехала в центр на грузовиках и автобусах, часть вошла маршем с дальних городских окраин. Они долгое время шли за домами второй линии, потому с колокольни их нельзя было заметить до тех пор, пока они внезапно не нарисовались на розе двух центральных улиц.
Даже отсюда отчетливо были видны в руках боевиков крохотные автоматы. Пришедшие не выказывали агрессивности. Их перемещения туда и сюда, направо и налево, на машинах и пехом, были ленивы и неторопливы. Солнце светило жарко, божье утро выдалось изумительным, сказочным, теплым и по-особенному благодатным.
Надо же, чтобы именно в это утро в город вошли вооруженные люди, чтобы остаться здесь навсегда.
— Наши пришли, — заметил с улыбкой Платон, когда они спускались вниз по широкой металлической лестнице, — видели?
— С каких пор бандиты стали тебе своими? — поинтересовался Герман.
— С таких, — сухо ответил Платон.
Дальше спускались в молчании. После службы Матвей Степанович должен был отвести детей домой и отправляться по делам. Герман простился со всеми и стал спускаться по мраморной лестнице вниз, но старший тронул его за рукав.
— Слушай, Герман, поговорим?
— Давай поговорим, — пожал плечами тот. — А твои как же? — кивнул он на уже забравшихся в отцовский автомобиль Лешку и Гаврошку.
— Ничего, подождут! — махнул рукой старший звонарь. — Давай на лавку присядем, у меня разговора-то минут на пять, не больше.
— Ну, раз на пять, давай! — улыбнулся Герман.
— Слушай, ты чего думаешь по поводу всего этого? — спросил Матвей без обиняков.
— Честно?
— Ну, так мы ж с тобой во Христе, конечно, честно!
— Думаю, бандиты пришли, бежать надо! — Герман тряхнул головой. — Не решил пока, как и когда, но скоро уеду.
— С семьей?
— Ну а как?
— Есть куда?
— Если бы, — засмеялся Герман, — давно бы уже уехал.
— А сейчас, выходит, что-то подыскал?!
— Да нет ничего! — усмехнулся Герман. — Поеду в Украину, куда конкретно, не знаю. Как Бог даст, пускай так и будет. Скорее всего, в Киев.
— А ничего, что там фашисты?
— Есть в Киеве фашисты или нет, — поднял брови Герман, — этого я не знаю. Может, и есть. Но они там у себя дома. А эти наемники — вот они! Можешь подойти и руками потрогать!
— Ты не прав. Люди защищать нас пришли. Ты не в курсе, что в стране происходит?! — не то насмешливо, не то печально спросил старший.
— Слушай, — вздохнул Герман. — Телевизору я не верю. Москвичи врут, а киевляне брешут. Давай думать сами. Смотри. От кого эти парни, которых я в глаза никогда не видел, пришли меня защищать?
— Они говорят…
— Да мало ли что они говорят! Теперь скажи дальше, что там у них получилось со Славянском?! Там огребли, сюда свалили? И пришли ведь не защищать, Матюша, — прикрываться нами! Городом, мирными жителями.
— А то, что они православные, ничего? — спросил Матвей, хмуро рассматривая бегущие легкие облачка. — Язык и веру нашу защищают.
— Ни верить, ни говорить, — пожал плечами Герман, — до этой самой поры мне в моей стране никто не запрещал! И потом, — он взял Матвея за рубашку, — сколько себя помню, мы вот в этой церкви за Украину молились, за властей и воинство ее. А теперь что же? Вот за них прикажешь молиться? Не-е-ет, — он с улыбкой покачал головой, — такие фортели не для меня! Извините! Это Господь знает, кто они такие и для чего пришли, а я и знать не хочу!
— Значит, поедешь?!
— Как иначе?! Сердце болит, но чую, и так пересидел с полгода. Надо было раньше. Но, с другой стороны, никогда не поздно уклониться на правый путь. Так ведь? Ты бы тоже уезжал, Матвей. Взял бы семью и уехал, в самом деле, что скажешь?!
— Не могу я никуда ехать, — старший звонарь поднялся. — Бизнес тут, родня, да и колокольни мои. На кого их оставлю?! — Он помотал головой. — Дом строить недавно начал, в долги залез… — Он помолчал, подыскивая слова. — И потом, я лично знаю парочку ребят, бывших военных, еще по училищу военному, кстати. Хорошие парни. Собрались идти воевать за веру, за русский язык. Так что не все там бандиты…
— Ну да, — терпеливо повторил Герман, — не все…
Никакого желания спорить у него не было. Он думал о том, что домой надо будет идти по бульвару мимо вооруженных людей, чувствовал во рту какой-то кислый противный привкус.
— А хочешь, мы тебя подвезем? — внезапно предложил Матвей.
— А место найдется?
— Так чего ж! Гаврошку пересадим к Лешке, да и поедем!
Ехали через центр, рассматривая боевиков, которые на каждом перекрестке зачем-то стояли по двое или по трое, курили, беседовали, внимательно поглядывали по сторонам, неспешно обживались на новом месте.
— Гаврошка, сессию-то сдал? — спросил Герман, разглядывая лицо старшего сына Матвея с умными, выразительными, немного как бы грустными глазами.
— Последние экзамены сдает! — ответил за сына Матвей. — Совсем учиться не хочет. Все больше рукопашным боем занимается. Такой стал упрямый! Недавно тут ехал с ним… его посадил за руль, он у меня сам уже водит неплохо… так, веришь, какой-то идиот его перегнал и фак показал, ну, пальцем, понимаешь? И что ты думаешь?! Мой его догнал и тоже подрезал! Думал, драка выйдет! Потом ругал уж я его, ругал! Все говорил, ну ты же христианин. Ну, подрезали тебя, так на кой же ты черт в ответ подрезаешь?! Огонь огнем не тушат! Так, что ли, дело было, Гаврик?
Высокий, отлично сложенный Гаврошка застенчиво улыбался, потирал громадные кулаки и смотрел в окно, поигрывая побелевшими скулами. Видно, происходящее за окнами автомобиля крепко его занимало.
Герман уехал через две недели. Уехал плохо, внезапно, с надрывом, бросив вещи и семью. Будто с кровью вырвал себя из своего города, детства и юности. Только зрелые годы поплелись за ним на вокзал и хлестали потом по вагонным стеклам черными ветвями ночного дождя. И это было настолько мучительно, что он проплакал в поезде до самого утра.
По приезду на новое место долго приходил в себя, будто выздоравливал после тяжелой болезни. Но так до конца и не выздоровел. Не смог вернуть душевное равновесие, даже когда к нему приехала семья. А как-то в жару под вечер, когда тучи собирались, чтоб пролиться июльской грозой, позвонил Матвей.
— Спустя дней десять, — сообщил он без приветствия и закашлялся, — после твоего отъезда автомобиль, за рулем которого сидел Гаврошка, прямо в черте города неизвестные расстреляли из автоматов. Их подрезали, — Матвей сбился и на секунду замолчал, — понимаешь? Прямо в черте города…
— Кто?!
— Да кто ж его знает! Подрезали, заставили остановиться, вышли из автомобиля и расстреляли из трех автоматов. Изрешетили дотла! С Гаврошкой ехали мой брат и мой племянник. Их тоже насмерть. У сына насчитали тридцать девять пулевых ранений.
— Сколько?!
— Тридцать девять! Столько, сколько мне лет, — зачем-то добавил Матвей после минутного молчания. — Ты уж там это, в Лавру подай записки и все такое, ну, ты знаешь…
— Я понял… А причина-то, слушай, какая? За что их, то есть, известно?! — Герман не мог успокоиться, перед глазами стояло застенчивое, но мужественное лицо Гаврошки.
— Да ни за что! Никто не знает, за что! — Матвей снова помолчал. — Я уж все пороги обил. Пообещали — станут заниматься. Говорят, неизвестные какие-то. Залетные, мол. Как найдут, накажут по всей строгости, понимаешь…
— Понимаю, — Герман закрыл глаза, судорожно, до боли, вдавливая трубку в ухо.
— Ты знаешь, это ж как раз на праздник Петра и Павла попало, — тихо засмеялся Матвей. — Мне в морг ехать, а на колокольне некому звонить! Помощники у меня там, сам знаешь, какие. А литургию-то никто не отменял! Ну, так я что. Поехал все-таки в морг, а оттуда сразу на колокольню. Поднялся и вместо праздничного трезвона звонил погребальным звоном… Помнишь, как это делается? От малого к большому, как жизнь идет. А потом разом — бах! — удар всеми колоколами! Будто конец всему! Помнишь, как мы звонили?!
— Помню, — ответил Герман, даже не пытаясь вытереть слезы.
— И никто мне ничего! — горделиво добавил Матвей. — Сам митрополит служил! И никто ничего… Видно, объяснили ему, что у звонаря сына убили. Изрешетили, понимаешь, в самый вечер накануне Петра и Павла…
Несмотря на всю свою ненависть к газетам я хотел бы вставать из гроба каждые десять лет, подходить к киоску и покупать несколько газет.
Русские называют все русское славянским, чтобы потом назвать все славянское русским.
Все йде, все минає — і краю немає.
— Просто праздник открытых дверей, — сказал Вересаев, когда за Гиркавым закрылись двери. — Вот тебе и вторник.
И не говори, — кивнул Сократ, глядя в окно на отъезжающий джип Гиркавого.
— Чего он хотел? — поинтересовался Николай.
— Чтоб наемники не пропадали. Выпьем водки, что ли?
— Эти внизу шум затеяли! — скучным голосом сообщила Лиза, осторожно заглядывая в проем двери.
— В колодце шумят? — уточнил Гредис и тяжело уселся на лавку.
— Поверху ходят, — кивнула Элеонора. — Грустно им, домой хотят, в Россию.
— А здесь им что не так? — поинтересовался Вересаев и помотал головой. — Ты вот что, Лиза Элеонора, спой им «Над анклавом небо синее, меж берез дожди косые». Пусть отвлекутся. Можно еще «Клен заледенелый», «Туман-туман». А чего? Хорошие песни. Для того и писались.
— Точно, спой им, что ли, — сухо усмехнулся Сократ, бесстрастно разглядывая свои подрагивающие пальцы. — Нам с Колей на сегодня стрессов достаточно. В самом деле. Они же любят, когда ты поешь. Голос у тебя замечательный.
— И слух прекрасный, — поддакнул Коля. — Хорошие песни, например, у Юлия Кима.
— Вот-вот, — согласился Сократ. — Премия «Поэт», все дела. В русском мире известная личность. Вот эту хотя бы спой, не знаю, про бубны забубенные.
— Значит, так, — деловито проговорила Лиза. — Сегодня с семи часов вечера и до пяти тридцати трех утра двенадцать республиканок рожать станут в роддомах города. После обстрела в районе полшестого предстоят восемь операций. Четыре из них тяжелые, но шансы есть, в том случае, конечно, если напряжение в сетях не исчезнет. А между тем, один из вчерашних клянется, что по первой специальности электрик. Пообещал добраться до Лутунинской ТЭС, если мы не передадим весточку его матери. Еще один умоляет выслушать его внимательно. Говорит, что имеет сообщить нечто важное, что в гробу он видел такие бани. Домой хочет, на Урал. У него там жена и дети.
— Жена, говоришь? — Сократ поднял брови.
— Женщина-гуингм и дети упыри. — Лиза Элеонора пожала плечами. — Все, как у всех. Но он их любит, между прочим. И Малая Магелланова жопа его никак не прельщает.
— Нет, ну что за мудаки! — покачал головой Вересаев. — Прости, дочка, нечаянно вырвалось.
— Никакая я тебе не дочка, — уточнила Лиза Элеонора.
— Как скажешь, — покладисто усмехнулся Коля. — Но я не о том. Заметили? Наши местные боевики — люди как люди! Повоюют-пострадают и дальше отправляются по назначению. В вечность, как в забой! Но стоит россиянину попасть, тут же начинается — газ отключим, нефть спалим, электрику вырубим, воду выпьем, медведей изнасилуем, белкам зубы расшатаем. Мир — в труху и радиоактивный пепел. Мы то, мы се, млять. Чухонь белоглазая, право слово…
— Так что, идете?
— А может, все-таки частушки? — сощурился Вересаев. — Я была с интеллигентом нынче на завалинке, фаллос, девки, — это член, только очень маленький!
— Коля, я умоляю! — поморщился Сократ.
— Желают говорить с Сократом Гредисом, — Лиза пожала плечами, — хранителем «Пятого Рима». Ходят по самому верху, кричат и плачут как маленькие. Как бы вверх по трубам на котельную не пошли. Ведь аварию сделают. Сходите, а? И потом электрик-спецназовец в самом деле может устроить гуманитарную катастрофу. Им терять нечего. Дуракам закон не писан. Они ж сюда по своей воле приехали. И ясно, что не ради денег! Сами подумайте, нормальный человек поехал бы сюда за просто так? Значит, мозгов нет, и ожидать от них можно чего угодно. Так не поднять ли вам свои задницы, Сократ Иванович и Николай Николаевич? Не заняться ли тем делом, ради которого сюда поставлены? — Лиза Элеонора презрительно кривила губы, переводя взгляд с Сократа на Николая.
— Пойдем, что ли? — глянул на Вересаева Гредис. — А выпьем уже потом.
— А может, вы это, — Коля облизал губы, — сегодня вдвоем, а я пока в магазин сгоняю?
— Нет, Вересаев, — покачал головой профессор, — надо идти. Это наш человеческий, а в некотором роде и нечеловеческий долг.
— Все понимаю, но сил же никаких. И день выходной!
— Наш долг, Вересаев, помогать душам, застрявшим в «Пятом Риме», утешением и словом Божием.
— Им оно до задницы! — помотал головой Николай. — Им шансон подавай.
— Люди там внизу успокоения найти не могут! — укоризненно проговорил Сократ, прошел в каморку и вернулся с иконой и потрепанной Псалтырью. — Вставай, дружок, надо!
— Один раз, — сказал Вересаев, — и уходим?
— Почитаем, потом я с ними потолкую, и пойдем водку пить!
— Хорошо, — опустил голову Николай. — Дай только душ принять. Во хмелю совестно.
Приняв ледяной душ, оделись и отправились в подвал. «Пятый Рим» в подвальные помещения имел два разных входа. Один с улицы, второй — со стороны старого помывочного зала. Характерно, что вели они в два совершенно разных помещения.
Вересаев считал, что, поскольку внутренний спуск гораздо глубже уличного, подвал состоит из двух не связанных между собой уровней. Лиза Элеонора была уверена, что подвал один и тот же, просто измерения разные. Сократ придерживался той точки зрения, что в вопросах подобного рода не стоит заходить слишком далеко.
Впереди шел Гредис. За ним — Лиза Элеонора, громко распевая госпел «По дороге в Ханаан». Николай брел позади, перелистывая Псалтырь и что-то бормоча вполголоса. Потолки в подвале высокие. Справа и слева от входа — светильники, скрытые под широкими матовыми плафонами. В центре помещения — колодец. В диаметре — никак не меньше трех метров.
Идеальный круглый зев прикрывается бронзовой крышкой, въезжающей в отшлифованные за тысячи лет пазы с помощью дифференциального ворота. В колодце плещется темная, почти черная вода, тягучая и ледяная, то и дело вспыхивающая зелеными зарницами. Даже закипая, она остается холодной. Вот как сейчас.
Покуда крышка колодца на месте, слышен был только прерывистый гул. Но едва Гредис отодвинул ее, прямо у поверхности появились распахнутые в крике лица, темные тени, похожие не то на людей, не то на мерцающих змеев с человеческими головами. Лиза отошла в уголок. Сократ надел очки. Побледневший Вересаев встал рядом. Профессор открыл Книгу.
— Псалтырь царя и Пророка Давида, — четко проговорил Гредис, будто объявлял номер в концерте, — кафизма 17, псалом 118.
— Аллилуйя! — надрывно крикнул Вересаев, и ответом ему стал страшный крик душ, кипящих в холодном огне колодца.
— Хладнокровней, Коля! — сказал Сократ. — Без надрыва!
И они принялись читать Псалтырь, как привыкли, каждый по одному стиху.
— «Блажени непорочнии в путь, ходящии в законе Господни», — начал Гредис неспешно.
— «Блажени испытающии свидения Его, всем сердцем взыщут Его», — подхватил Николай.
— «…не делающии бо беззакония, в путех Его ходиша», — закончила второй стих Лиза Элеонора, за истекший год выучившая семнадцатую кафизму наизусть.
Читали целую вечность. Наконец окончили. После Псалтыри вода поуспокоилась. Гредис и Вересаев стояли у колодца, мокрые от пота. Лиза давно уже сидела в углу на ящике из-под патронов, в котором хранилась питьевая вода, Библия, деревянный освященный крест, двухтомник Декарта и два сборника популярных песен («Для застолья и души» и «Споемте, друзья!») с аккордами в переложении для гитары.
Вересаев покачал головой, попятился к стенке, медленно сполз по ней и уселся прямо на бетонный пол, не отводя взгляда от Сократа. Гредис несколько раз вздохнул и выдохнул, перекрестился, медленно нараспев прочел 90-й псалом. Затем еще раз перекрестился, вздохнул и положил руку на край колодца.
— Так что, — спросил Гредис, заглядывая в зеленые сполохи, — есть желающие поговорить?
— Кто ты?! — заорало внезапно выскочившее из темной холодной воды лицо гражданина России, молодого специалиста из спецподразделения «Лотос», того самого электрика, угрожавшего вырубить свет. Черно-коричневый рот то расплывался в разноцветное масляное пятно, в котором проявлялись полосы синего и зеленого цвета, то снова собирался воедино.
— Профессор Гредис, — спокойно ответил Сократ, — первая треть двадцать первого века от Рождества Христова.
— Где я?! — проорал рот. — Где я, комья, о ком я? О ком ды? О, где мы? Мамммс, мамууус, ммамэ, мамее передаа-а-айте, передайте маме, — внезапно проговорил рот, и перламутровые глаза, неровно мерцающие над ним, налились отчаянием и мольбой. — В Свердловскую область передайте маме: я умер!
— Мы все передадим, дорогой, не волнуйся! Ты можешь поподробнее?! — из-за плеча Сократа участливо поинтересовалась Лиза. — Российский военнослужащий? Как тебя зовут, радость моя? Адрес хотя бы назови. Куда писать-то мамке твоей?! Как ты тут оказался?
— Ускусс, оспууууск, отпуск, — проговорило лицо, — лейтенант Птрсссский, скиийий! — и растворилось в глубине. Через минуту оттуда на фонтанчике холодных, но яростных пузырей всплыло офицерское удостоверение. Гредис осторожно подхватил его с поверхности воды, бегло посмотрел и протянул Николаю. — Прошу любить и жаловать, лейтенант Петровский, управление оперативной разведки ГРУ, отпускник.
— И этот в отпуске, — проговорил Вересаев, — да что ж это такое! Почему бы им на вакации в Крым не наведаться? Раз они его все равно отжали? Почему не в Ялту, Алупку, Симеиз, Севастополь, в конце концов? Не постигаю! Эй, Петровский, вам тут что, медом намазано?
— Прекрати, — одернул его Гредис. — Имей совесть! Люди все-таки!
— Чего вдруг?
— Люди, говорю тебе! — сердито повторил Гредис. — Хоть и русский спецназ, да ведь все равно образ Божий! Помолчи, прислушаться надо.
— Что такое? — поднял брови Николай.
— Думаю, это не все.
— В каком смысле?! — нахмурился Вересаев. — Мне, например, и этого хватит на оставшийся вечер.
В этот момент к поверхности колодца всплыло новое лицо. В глазах читалась сосредоточенность и готовность идти до конца.
— Иваном меня зовут, — представился Иван Иванович, чувствуя страшную нехватку дыхания, которая через пару минут заставит его всплыть на поверхность, — я знаю, как остановить войну! Слышите, братва, знаю, как это сделать!
Вода забурлила, несколько тяжелых волн перекатилось за каменный бортик. Лицо Ивана Ивановича пропало. Сократ вытер пот со лба тыльной стороной ладони и коротко посмотрел на Вересаева:
— Ты слышал, что он сказал?
— Сказал, что знает, как остановить войну! Ты это тоже слышала, дочка?
— Я тебя, Коля, сто раз просила, не называй меня дочкой.
Собрав все свои силы, Иван Иванович вновь приблизился к поверхности колодца. Казалось, стоит только протянуть руку — и в тот же момент окажешься по ту сторону тяжелого живого зеркала. Но проверять Иван не хотел. Он и так в Киеве уже три года стихи читал. Потому никаких экспериментов. Только дело! Войну нужно остановить! Змея нужно сжечь. Но как убедить хохлов в том, что ты говоришь правду? «И шоколада, шоколада пусть купят», — пришла жалкая детская мысль.
— Киев, говорю! — крикнул Иван Иванович из последних сил. — Свиного змея нужно сжечь! Его остановите! Сауна возле храма Святого Николы на Подоле! Крест на стене висит черный! Помолитесь ему! Только свиной змей — реальная тема! Он во всем виноват!
Перед Иваном мерцали, переливаясь всеми красками радуги, лица банщика, его помощника, которого он помнил смутно, и девицы, которую до этого в глаза не видел. С трудом различая их, Иван Иванович точно так же размыто, будто через грязное стекло, воспринимал и себя самого. И те слова, которые выкрикивал в густую слепящую тьму.
— Кто-нибудь, млять, слышит меня или нет?! — В этот момент Ивана отчетливо и властно потянуло наверх. Он тут же почувствовал вонь собственного немытого тела, и желание самоубийства охватило его с новой силой. Ужас возвращения захлестнул ледяной удавкой. Он закричал сильнее и яростней: — Кто-нибудь, млять! Приезжайте в Киев! В Киев, говорю вам! Кто-нибудь, прошу!
— Да не ори ты так, прекрасно мы тебя слышим, — задумчиво проговорил Сократ. — Это же ты вчера сюда с братом приходил водку пить и париться? Уральцы, кажется, добровольцы? Верно? Чуток попарились, а потом приняли по литру на душу населения?
— Да, мы с братом Федей! Нет, не вчера, три года назад! Нет, не имеет значения! — снова закричал зеленовато-синий рот. — Шоколадный заяц! Котик, сука, шоколадный! Кота, млять, купите на Контрактовой! Шоколаду дай! Шоколаду акционного хочется! Килограмм! Два! Восемь, восемь, говорю, купите! Суки, падлы, хохлы, фашисты проклятые! Мама, прости меня, мамочка! Прости, Тарас Григорьевич!
— А шоколад тебе зачем? — спросил Сократ, недоверчиво рассматривая изумрудные очи киевского страдальца, в которых то и дело вспыхивали невероятные по красоте метеоритные потоки и каскады неизвестных науке частиц.
— Как принесете его на Контрактовую, так война и закончится! Сразу и навсегда! Котика, кота, говорю, шоколадного! Архангела Михаила с изюмом и корицей! На Хоривой или на Верхнем, в крайнем случае, Валу! Ангела шоколадного, млять, купите, суки, всех ненавижу! Для нищего конфетку! Купите у нас, говорю, веники! Веники дубовые хорошо пойдут…
— Крест, котик, заяц, веники. Не пойму я что-то. — Сократ устал как собака. Опершись руками о край колодца, старательно всматривался в мерцающее у самой поверхности воды изображение. — Ты, милок, как в Киеве оказался? Вчера ведь только у нас парился и о дороге не помышлял? Я почему спрашиваю. Обычно такие, как вы, попадают в места совсем иные…
Ивану Ивановичу, наконец, удалось распластаться у самой поверхности зеркала и говорить, экономя дыхание. Чувствуя, как сковывает сердце ледяная днепровская вода.
— Не знаю, давно это было.
— А ты вспомни!
— Мы пошли в парилку на очередной заход точно по указателям…
— Это когда уже водки выпили? — уточнил Вересаев.
— Само собой, — расплылся Иванов зелеными пузырями. — Ну и двинули по стрелкам. Федя шутил, что без них парилку ни за что не отыскал бы. Хорошо на грудь приняли. Значит, парились мы себе и парились, а потом фуфел мохнатый нарисовался, а уж затем в комнате, которой нет…
— Малахитовая? — уточнил Сократ.
— Да вроде! Дело не в этом. Нибелунги, вот что! — вспомнил Иван и яростно вскричал. — Маленькие, сука, сволочи мохнатые. По-русски говорят отлично, между прочим. Когда захотят. Но с нами только по-украински. На хрена, спрашивается?! Кому голову хотели задурить?
— Понятно, — объяснил Гредис Вересаеву, — им загадки загадывали, дальнейшую судьбу определяли, а они ни черта понять не могли.
— По-украински? — удивился Николай. — С прочими на их языках говорили, нет? Даже с бурятами, помниться, общались по-бурятски.
— Эти двое — борцы за идею! — пояснил Гредис. — Эй, мужчина, ты чего сюда приехал?
— Украину спасать! — ответил Иван Иванович чистую правду. — Какая разница, зачем?! Три года крест свой несу! Мочи нет, приезжайте! Змея свиного вы должны истребить. Змей во всем виноват. Шоколад-шоколад! Заяц, котофейчик, медведи в фисташках, феерия вкуса! Купить и съесть! С цельными лесными! Экстра-черный! Белый-белый! С молочно-кремовой! Миндальное пралине! Гребаные нибелунги! Сахар жженый — военное лакомство! Архангел на палочке! Архангеле Михаиле, моли о нас, грешных!
— Вот видишь, — назидательно проговорил Гредис, обращаясь к Вересаеву, — он спасать Украину приехал. Потому с ними нибелунги на мове и говорили. Если бы эти два ушлепка знали язык, уже б в Раю с Авраамом херес потребляли. А так в Киеве. Впрочем, это-то и странно… Эй, друг, я не понял, ты в Киеве-то чем занимаешься? — крикнул банщик медленно расплывающемуся изображению Ивана Ивановича. — Что поделываешь на Подоле, говорю? Как найти тебя, парень?
В этот момент где-то возле бани ухнуло. Закачалась земля под ногами. С потолка посыпалась крошка. Крышка колодца самостоятельно стала закрываться, медленно входя в пазы. Вересаев пытался удержать едва поскрипывающий ворот, но не смог. Новый взрыв швырнул их на пол. После этого минут пятнадцать било один в один. И каждый раз казался последним.
Когда обстрел закончился, и они смогли подняться на ноги, крышка колодца оказалась наглухо затворенной. Как Гредис ни пытался сколько-нибудь приоткрыть ее, не получалось.
— Сломалась, что ли? — испуганно проговорил Вересаев.
— Не дрейфь, Коля, — Сократ, бледный как мел, посмотрел на часы. — Тут ломаться нечему. Если что и выйдет из строя, так это ты или я. Закрылись ворота, вот и все. Так бывает. В папке Корнева есть об этом. Колодцу обстрел нипочем. Это не связано, я думаю… — Он задумался.
— И когда они откроются?
— Кто же их знает?! Пойдем домой, на сегодня дела окончены. Выпьем, в самом деле, водки. Лиза, девочка моя, — осуждающе покачал он головой, — я сколько раз тебе говорил, что в Псалтыри рисовать нельзя?
Гостиница «ИНК-Корпорейшн», бывшая «Украина», — едва ли не единственная в Z, не ухудшившая с начала оккупации качество обслуживания. Гиркавый подъехал с охраной к черному ходу. Набрал мобильный администратора, сегодня дежурившего в холле.
— Что там?
— Маршак в номере, вниз не спускался.
— Хорошо, будь на месте. Через минуту подключайтесь к камерам слежения.
— Пишем с того момента, как он въехал.
— От Первого к нему кто-то был?
— Нет.
— Из Центра восстановления?
— Тоже нет.
— Из бригад?
— С вечера тишина. Даже завтрак в номер заказывал!
— Хорошо, — Гиркавый дал отбой. — В общем, так, Карась, — повернулся он к заместителю и по совместительству начальнику личной охраны, мрачному низкорослому человечку, действительно имеющему физиономию снулой рыбы, — если звук или изображение пропадет, тут же ломай двери.
— А дальше?
— Откуда я знаю? На твое усмотрение.
— Ясно, — кивнул тот. — Ствол при тебе?
— А смысл? — Гиркавый пожал плечами.
— Никакого, — согласился Карась и пошевелил в задумчивости губами. — Гнилое это дело, Василий Яковлевич. Мутный он, этот Маршак. По моим сведениям, его даже в Москве побаиваются. Есть мнение, что нежить. Из этих, которые ни нашим, ни вашим. Политическая, короче, фигура. Возможно, даже в Кремль вхож.
— Не пугай, Бога ради, — Василий похлопал по карманам, проверяя, не забыл ли сигареты. — Все, пошел я, Карась. А сказки ты эти при себе попридержи, а то ведь у нас стукачей — как собак нерезаных.
— Хрен им по самые почки!
— Оно-то так, но береженого Бог бережет!
— Вот и говорю, береги себя, Василий Яковлевич!
— Да уж постараюсь! Но ты, если что, эту суку сразу к ногтю!
— Даже не сомневайся!
Элегантная вертушка дверей. Седой мужик на ресепшене с внимательными серыми глазами. В лифте — сладковатый запах парфюмов, смешанный с запахом перегара. Мельком посмотрев в зеркало, Вася поморщился. Последний стаканчик в «Пятом Риме» был лишним. Лицо приобретало красноватый оттенок. Настроение стремительно ухудшалось. Надо было или добавить, или кого-нибудь застрелить. Эти ментальные ножницы в последнее время сводили Василия с ума. Номер пятьсот пятый. Гиркавый посмотрел на часы: шестнадцать двадцать восемь. Кратко, но энергично постучал. Тишина. Повторил чуть сильнее.
— Входите, Василий Яковлевич! — крикнул зычный свежий голос. — С утра жду!
Гиркавый заиграл скулами и зашел в номер. Маршак в белых брюках и белейшей сорочке сидел за столом. Напротив него светился монитор ноутбука. Справа стоял стакан апельсинового сока, и в пузатом бокале — граммов сто пятьдесят виски. В пепельнице слева возвышалась гора окурков. Судя по всему, журналист был весьма подогрет. Это уравновешивало ситуацию. Развернувшись на стуле к вошедшему, Алексей улыбнулся.
— Виски?
— Валяй! — кивнул Гиркавый, бегло осмотрел номер. Уселся в кресло, пытался сообразить, что виднеется на экране ноутбука, но тот как раз вошел в спящий режим.
— Что ж, — проговорил Маршак, водружая на стол посуду со льдом, стакан и пепельницу, — с вопросами?! Задавайте, готов!
— Откуда знал, что я приду? — Гиркавый не без подозрения понюхал содержимое стакана, отпил половину, а потом уже кинул туда пару кусков льда.
— Как же! Помню незабываемое рандеву, — засмеялся Маршак. — Раздача круп населению на промозглом февральском ветру. Это сближает. Вы просто обязаны были проявить к моей скромной персоне некоторый интерес. Жаль только, что мы с моим приятелем Гаревым к тому времени, так сказать, вынужденно покинули Z-зону. И уже через сутки после тех событий нас здесь никоим образом отыскать было нельзя…
— А что ж так спешно?! — раздраженно скривил губы Гиркавый. Виски оказалось превосходным — односолодовое, выдержанное. Настроение улучшилось. Однако соблазн сомкнуть пальцы на горле работника СМИ только усилился.
— Так расстреляли нас, по ошибке. — Маршак бросил быстрый взгляд на Гиркавого. — Сутки спустя на блокпосту по глупости увязли. Натурально, при выезде из города, — пояснил Маршак, перекинул ногу на ногу, уставился своими слегка выпуклыми глазами на Василия.
— Не понял, — проговорил Гиркавый, — что значит «расстреляли»?
— Да то и значит, — Маршак вяло усмехнулся, поставил стакан на стол, щелкнул зажигалкой, жадно затянулся дымом. — Просто смешно, ей-богу. У меня совершенно случайно не то удостоверение оказалось в кармане! По нему я украинский журналист и все такое. В общем, всю ночь пытали. А в пять тридцать пять утра по московскому времени к стенке поставили. Такая, Василий Яковлевич, вышла накладочка. Но то, что нам поговорить надо будет, я заранее знал. К тому, кстати, все дело и вел! — Маршак светски усмехнулся. — Думаете, мы случайно оказались рядом накануне появления, так сказать, насекомых на фронтах третьей мировой? Конечно, нет. Помощь нам ваша нужна, Василий Яковлевич. Потому мы, так сказать, и приоткрыли карты, хотя они и оказались немного странными даже для нас самих…
— Обожди-обожди, — поднял руку Гиркавый, — не торопись! Что значит «к стенке поставили»? Не понимаю.
— Ну что это может значить, Василий Яковлевич? — ласково усмехнулся журналист. — Вывели под белые ручки, поставили к кирпичной полуразрушенной обоссаной стене, да и вжарили с двух стволов. Но, честно говоря, я не в претензии. Дождаться не мог! — Маршак покачал головой. — Все ж таки у нас до сих пор в ополчении нет никакой культуры допроса! Нет, с той стороны вояки — тоже не сестры милосердия. Знаю не понаслышке. Но там хотя бы как-то что-то! В батальонах, конечно, с нами разговор короткий. Но у нас же, млять, сплошные доктора Кто!
— Не понял?! — нахмурился Гиркавый.
— Ты кто, кричат, — Маршак усмехнулся, — и тут же штык-нож в ребра. Ну какой может быть разговор, если тебя живьем на части разбирают? — Алексей тихо засмеялся. — Мише досталось еще круче. Ногу выше колена болгаркой отрезали. И только после этого он скончался.
— Зачем отрезали? — задав идиотский вопрос, Гиркавый раздосадованно прикусил губу.
— Спросите у этих идиотов! — картинно всплеснул руками Маршак. — Гарев, конечно, парень-сталь! Но все, что знал, выложил в первые же пять минут допроса, — Маршак засмеялся. — Однако в том-то и дело, что наша правда такова, что правдой выглядит в последнюю очередь. По чести сказать, как угодно она выглядит, только не правдой. Потому обычно нас с Мишей и пытают до самой смерти, — затушив одну сигаретку, Маршак тут же прикурил новую. — Это всего второй раз за все время военных действий я дожил до расстрела. Обычно умираю в камере после утреннего допроса. А что, — мечтательно добавил Маршак, — раннее утро брезжит в окне, жизнь тебя покидает, лучи солнца падают на истерзанную грудь… Ну это, конечно, если лежишь не в темном сыром подвале без окон. А бывают еще полуподвальные помещения, знаете, такие, с узкими зарешеченными окнами…
— Знаю, — сказал Гиркавый, поигрывая скулами.
— Вот там помирать лучше всего! И солнышко увидишь в последний раз перед тем, как преставиться, и воздухом свежим подышать успеешь.
— Дурака включил?! — спросил Гиркавый, прошел к бару, взял початую бутылку виски и снова уселся в свое кресло. — Думаешь, я идиот?
— Да Боже упаси! — всплеснул руками Алексей Евгеньевич. — Умнее человека отродясь не видел!
— Я горло тебе двумя пальцами сломаю, — сообщил Гиркавый, налил полный стакан виски и положил несколько кусков льда. — Так что ты понятнее разговаривай со мной, лады? Как-то, чтобы я понимал, о чем речь.
— Всегда готов, — кивнул Маршак, поправил указательным пальцем очки на переносице. — А что не так в том, что уже озвучено?
— Не пойму, — качнул головой Гиркавый, — ты реально напрашиваешься, чтобы я тебе что-нибудь повредил, или это у тебя просто стиль беседы вычурный?
— Ну, вот снова! — Алексей выглядел по-настоящему огорченным. — Конечно, не хотелось бы, чтобы вы мне что-нибудь ломали. Во-первых, это больно, что ни ломай. Уж я-то знаю. Во-вторых, если вы сломаете мне горло, наша встреча опять отложится на длительный срок. А вот это было бы весьма досадно.
— Так какого хрена ты тут втирал насчет расстрела?! — чем спокойнее старался говорить Василий, тем сильней на его горле надувались вены.
— Слушайте, Василий Яковлевич, — осторожно улыбнулся Маршак, — вижу по всему, что мы с вами действительно находимся, так сказать, в разных дискурсах. Для ясности замечу, что, кажется, вы до сих пор не посвящены в некоторые деликатные подробности нынешней военной кампании. Одна из них заключается в том, что перейти границу Z-анклава можно только приняв смерть. А между тем, ни в самой смерти, ни в переходе давно ничего тайного нет. Рабочие, так сказать, моменты.
— Да ты что, млять… — снова завелся Гиркавый. — Через российскую границу народ тучей прет! Ты мне что тут рассказываешь?!
— Минуточку! Послушайте меня, Василий! — умоляюще сложил руки на груди Маршак. — Что ж вы как ребенок, ей-богу! Умоляю, не перебивайте! Да, наши люди границу пересекают вполне обычным способом. На машинах, поездах, пешком, в танках и самоходках, в машинах боевой пехоты, в «КамАЗах», автобусах и легковых автомобилях. Но в том-то и дело, — он вкрадчиво блеснул стеклами очков, — вернуться обратно в Россию можно только приняв смерть! Об этом, как правило, слышали немногие новобранцы. Сказать искренне, почти никто. — Маршак поднялся с кресла и принялся расхаживать по комнате. — Им в общей массе лучше этого вовсе не знать. Правильно?! Зачем?! От многого знания много печали. Да и чисто практически — столько мороки! Только редкие арийцы, прошедшие специальную подготовку, способны сохранять память о том, что с ними происходило накануне перехода. Обычный человек, перешедший грань, боится об этом думать. Подсознательно возводит между собой старым и собой нынешним непреодолимую стену. И разбей ты преграду между двумя потоками сознания, между двумя, по сути, автономными личностями — он сразу же погибнет или сойдет с ума, что в наших условиях равноценно… — Маршак озабоченно покачал головой. — Весьма специальные усилия нужны для того, чтобы произвести в «перешедшем» правильную самоидентификацию, сличение и совпадение памяти до и после. Да-да, проблема не в смерти! Совсем не в ней. Смерти нет, сказал магистр Йода, и вот, наконец, мы можем это подтвердить вполне документально. Но дело в том, что, умерев в Z и оказавшись там, куда ты хотел попасть, в Киеве, скажем, или в Москве, ты становишься немного другим человеком. По правде говоря, — задумался Маршак, — меняешься кардинально. То есть внешне ты такой же, но внутри — будто уже и не ты. Так что для рядового десантника Сидорова, который умирает в Луганске и тут же вдруг открывает глаза в своей Вологде, Кинешме, Оренбурге или Саратове, ничего страшного не произошло. Он просто не помнит, что происходило до того.
— То есть как?!
— Да вот так. Стоит Сидоров возле пивного ларька. Рядом ребята анекдоты травят. А он не понимает, как оказался в их компании. Так начинается актуализация. Парень смотрит на прекрасный мир синими глазами. Видит в своих руках бутылку водки. А вокруг знакомые пацаны жизни радуются. И он тоже начинает улыбаться. А как же я тут оказался, думает? А так же, отвечают луга и поля, в отпуск приехал.
Отпускник, думает десантура уверенно. Точно. Мне ж отпуск обещали. Он помнит что-то в общих чертах. Но эти черты туманны и расплывчаты, как лицо матери, которую Сидоров потерял в пятилетием возрасте.
Жил он с батей. С ним все детство проездил на тракторе. Батя-то крепко его любил. Не отдал в бабкин дом. Сам воспитывал. Приучал к строгим правилам общественного бытия… Вот-вот, одобрительно кивает старый тополь у пивбара. Но как же так, думает десантура, я ж был на позициях. Вот только что вроде. Как это называется?! Марьинка, Иловайск, Широкино, Счастье? Дебальцево? Как это называлось? Мы в атаку шли, кажется. Или возвращались оттуда?
Отпускник ты, Сидоров, отпускник, кричит иволга. Расслабься, выпей пива с водкой. Да, шумит старый орешник, выпей водки, парень. Все пройдет, кричат стерхи, летящие на заболоченные равнины Индии и Северного Ирана, все минет. Десантура только начинает думать о минете, как голоса приходят вновь. Не было никакой Украины. Не было. Это шепчет в кустах заяц-русак. Не было и нет. Пригрезилось тебе, парень, пригрезилось, гудят сухие осенние травы. Водка и пиво, чирикает ему в самое ухо воробей с крохотными звездами на крыльях. Сидоров кивает. Доверчиво, как ребенок, улыбается. Одним движением откручивает пробку, запрокидывает голову и пьет…
Маршак подлил в стакан Гиркавому. Налил себе. Пригубил. Закурил.
— Другой вопрос, Василий Яковлевич, если для дела нужен человек, способный многократно преодолевать, так сказать, концептуальное пространство смерти…
— Вот что за хрень ты несешь, брат? — В правом виске у Гиркавого пульсировала тихая ниточка боли. — Хочешь, чтоб я что? Поверил в эту муть? В то, что я в Москву могу попасть, только отбросив копыта?
— Так ты же и без меня это знаешь! Так ведь, Василий Яковлевич? — ласково улыбнулся Маршак, переходя на «ты». — У тебя ж за плечами один переход имеется! Ты только вытеснил его из сознания, забыл, решил не помнить об этом. И правильно. Шизофрения никого еще до добра не доводила. А сейчас ты вспомнишь, как было дело. Я тебе в вискарик таблеточку сунул. Ты не бойся, она безвредная. Вспомнить помогает. Нужно только расслабиться…
— Стоп! — Гиркавый стремительно поднялся на ноги. — Какая еще таблеточка?!
Но сказать легче, чем сделать. И Василий увидел перед собой стену внутреннего дворика бывшего здания военной прокуратуры. Бледного Карася с автоматом в руках. Услышал свои собственные слова, обращенные к нему. И короткую автоматную очередь…
Василий закрыл лицо ладонями, простоял так секунду-полторы. Медленно опустил руки, засунул их в карманы брюк, покачался с носка на пятку, разглядывая лицо Маршака, в котором читалось искреннее любопытство, смешанное, впрочем, с некоторой тревогой.
— Значит, так оказывается? — Василий сделал длинный глоток прямо из бутылки.
— Именно! — осторожно улыбнулся Маршак.
В комнате воцарилась тишина. Вдалеке слышалась работа артиллерии. Василий вспомнил со всей отчетливостью, что сам отдал приказ Карасю. Тот, конечно, ни за что бы на это не пошел, но знал характер Гиркавого. Если уж что приказано, разбейся, но сделай. А Василий, в свою очередь, не мог Карасю пересказать то, во что его накануне посвятил Первый. Попасть вовремя в Москву было архиважно. Их общее бабло могло уплыть налево, если б Василий срочно не вмешался. Верный друг Карась заплакал, но на гашетку нажал. Министр здравоохранения покачнулся, как и три месяца назад, чувствуя смертельный удар в грудь. Маршак озабоченно поддержал его под руку и помог присесть в кресло.
— И впрямь, получается, знал я все, — сказал Гиркавый. — Знал, что плохо дело. И не просто плохо, а как-то по-особенному скверно. Это ж что такое, Леша? — он жалобно развел руками. — Почему это с нами происходит? Мы же за православие, Леша, или как? Или я чего-то не понимаю?
— В некотором смысле… — замялся Маршак. — Я, конечно, атеист, потому как работа такая. Но в целом, безусловно, поддерживаю христианские идеи. Да прилепится муж к жене своей — совсем неплохо сказано. И заповеди блаженства тоже. Крестная смерть, конечно, — тяжелая вещь. Но зато у вас есть Пасха. Так ведь?
— Так какого хрена тогда жуки в нашем Z делают, если у нас православие? — Василий выдержал паузу и выпил. — Если мы правы, а все остальные неправы, то почему мы должны умирать, чтобы попасть в Москву, а не они? Я так понимаю, что из какого-нибудь Вашингтона в Москву запросто на самолете люди летают?! Так ведь?!
— Ну, так, — вздохнул Маршак.
— Так какого хрена, Леша?! — повторил Гиркавый и закурил. Его уже отчетливо повело, но он по-прежнему сохранял высокую степень внятности. — И что это за способ путешествия такой кардинальный?! — он истерично хохотнул. — Откуда это, Алексей?! Кто придумал? Неужели Прекрасный Хозяин?! Не верю. Он, конечно, затейник, кто спорит. Но одному ему это не под силу. Так в чем же дело? Что такое? — Василий схватился за голову. — Давай рассуждать. Мы просто хотели говорить на своем, млять, языке. Поклоняться своим, млять, богам. Тут интересный вопрос: каким? Но согласен, — поднял руку Василий, — об этом после. Сейчас не место и не время. Главное, Россия нас поддержала в нашем стремлении к самобытности. И понятно, что не мы тут главные, — пожал Гиркавый плечами. — Z — одинокая беременная пешка на шахматно-пушечной геополитической доске…
— Ты утрируешь! И почему вдруг беременная?!
— Нет, обожди! — поднял руку Гиркавый. — Скажи мне лучше, что по этому поводу думает, например, патриарх? Священный Синод? Министерство культуры и здравоохранения? Образования, науки и природных ресурсов России?! Или кто там за все это отвечает?! Массовых коммуникаций министерство? Может, транспорта?! — Гиркавый хихикнул. — Пограничники, в конце концов! Кто?! Это ж форменный бардак! Пересечь границу Российской федерации можно только в состоянии смерти! Млять, — огорчился он внезапно, — довели страну, уроды! В Россию-мать по-нормальному не въедешь!
— Данная проблема касается не только Российской Федерации, — пожал плечами Маршак. — То есть это правило, к сожалению, действует в оба конца. В том-то и дело! Я ведь, собственно, — замялся он, — именно по этому поводу и хотел переговорить…
— Нет, обожди, — Гиркавый поднял руку. — Это что же такое получается? Люди умирают, потом снова живут, но ничего не помнят. Как я, например. Если б ты не подсказал, я бы и не вспомнил! А ведь было дело! — Гиркавый ударил кулаком по столу, и тот протяжно загудел. — Было, помню! И Первый, что за мудило?! — Гиркавый заиграл скулами. — Ничего не сказал! Ну, это ладно. Свои люди, сочтемся. Ты вот что, Маршак, поведай мне, как брату. Вы что вообще тут заварили, а?! Суки поганые! Это же мой родной город! Можешь ты объяснить?! — Гиркавый прижал кулак к сердцу. — Ни одна падла не желает по душам разговаривать! Даже Первый, бабло которого я спасал ценой собственной жизни, а скорее — смерти, и тот голову в жопу прячет, когда я последние вопросы задаю. — Василий Яковлевич внезапно икнул и замолчал, потом жестом показал, чтобы Алексей плеснул ему сока. Выпил сока, посидел, глядя в окно. — Итак, Маршак, тебе что-то от меня нужно? Знаю, нужно! Просто так ты бы не стал этот базар начинать. Так, может, раскроешь мне глаза? На хрена вы это затеяли? И, главное, что именно вы здесь затеяли? Можешь объяснить, с чем мы имеем дело?
— Ну что, — замялся тот, — есть правильное объяснение, а есть политически верное. Какое желаете Василий Яковлевич?
— Утомляешь, брат, — заметил Гиркавый, чувствуя, что настроение опять стало портиться.
— Что сказать, — пожал плечами Маршак. — Нужно было остановить Украину, дрейфующую на Запад. Сделать это силой было нереально. Даже буддисты Генерального штаба понимали: пассионариев у вас больше, чем у нас. Кроме того, в Украине — это пассионарии, у нас же — чистой воды делириум. Так что напакостить — еще туда-сюда, а завоевать — дело безнадежное. Мы ведь все помним Афганистан и кое-что по мелочевке. Слава Богу, опыт имеется. Однако наблюдать за тем, как рушится система европейской безопасности, мы не могли себе позволить…
— Слушай, не греби мозги, а? — попросил Гиркавый. — Не надо. В совете безопасности ООН будете пальцы врастопырку ставить. Ты по существу во проса, плиз. Из Z попасть в Киев или Москву можно только приняв смерть. На прошлой неделе жуки в лохмотья разорвали танковую колону, пришедшую на усиление Отдельной мотострелковой Z-бригады особого назначения «Первый нах». На Розе Люксембург прямо на перекрестке с Комсомольским проспектом периодически является призрак Розы. Он разговаривает с жителями города, убеждает в ошибочности курса, выбранного российским политическим руководством. Это как понимать?
— Прикольно, че, — согласился Алексей.
— Весь прошлый месяц в воздухе напротив студенческих общежитий алым пламенем горели вот эти слова Розы… — Гиркавый порылся в карманах пиджака, достал откуда-то грязноватую записную книжку, сплюнул на палец, полистал. — Ага, вот! Послушай. — Он показал запись, сделанную убористым почерком, а затем и зачитал ее.
«Без свободных выборов, без неограниченной свободы печати и собраний, без свободной борьбы мнений жизнь отмирает во всех общественных учреждениях, становится только подобием жизни, при котором только бюрократия остается действующим элементом…»
— Нормально, да?! — он помахал блокнотом.
— Ничего так, — задумался журналист.
— Слушай дальше!
«Господствуют и управляют несколько десятков энергичных и опытных партийных руководителей. Среди них действительно руководит только дюжина наиболее выдающихся людей, и только отборная часть рабочего класса время от времени собирается на собрания для того, чтобы аплодировать речам вождей и единогласно одобрять предлагаемые резолюции. Таким образом — это диктатура клики, несомненная диктатура, но не пролетариата, а кучки политиканов». Между прочим, это было написано Розой Люксембург сто лет назад! А как свежо звучит?!
— Очень к моменту, что ни говори, — согласился Маршак. — Интересно, сейчас эти тексты почитать уже нельзя?! То есть я имею в виду не книги Розалии Люксембург. Огненные письмена из воздуха пропали?
— К счастью, растворились, — кивнул Гиркавый. — Но многие успели прочитать. Мало того, трех или четырех наиболее талантливых студентов университета Роза забрала к себе в Аид. Или куда там, вам виднее.
— В коммунистический Рай.
— А «Пятый Рим» чего стоит? Десятки пропавших. Да что я рассказываю. Небось, знаешь не меньше моего! Что с нами происходит, Леша?
— Так я ж и говорю, — терпеливо кивнул Маршак. — Столкнувшись с невозможностью прямой оккупации, мы перешли к операции «Бэкграунд». Не спрашивай о технических подробностях, скажу по существу дела. Задействовав современные мистико-информационные технологии, мы планировали присоединить Z к самому сердцу славянского мира, что бы это ни значило. И кое-что у нас таки вышло. Отсюда особые свойства здешнего времени, социального, политического, лобачевского и риманового пространства.
— Не понял!
— Ну, смотри: СССР давно нет?
— Нет, — согласился министр здравоохранения.
— Вот! А мы вас к нему присоединили! — хлопнул Маршак ладонями по коленям и заразительно засмеялся. — Следовательно, вы тоже отчасти не существуете, как и СССР. Понял? Отчасти как бы вы есть, во всяком случае, на карте Европы. Но вообще-то любой скажет, что вас нет.
— Как это?! — нахмурился Гиркавый. — С этого места поподробнее!
— Вас нет, Вася! — утомленно вздохнул Алексей, залпом выпил полстакана виски и запил апельсиновым соком. — Какие тебе еще подробности?! Честно скажу, мы сами на такой эффект не рассчитывали. Планировалось-то присоединить Z к России! Но, как говорится, человек предполагает, а струнная вселенная располагает. Вообще-то шахтерский этот край был нам нужен исключительно в качестве зоны контролируемой нестабильности. Однако на выходе имеем мета-зону, в которой некорректно работает ряд физических законов. Вот такие пироги.
— Маршак, ты конченое мудило, — после минутного молчания признался Гиркавый. — Объясни просто, почему я должен умирать, чтобы попасть в Киев?
— Да потому, Василий, что нет тебя нигде! — заорал журналист. — И никого из вас, живущих здесь, нет! Вместо того чтобы присоединиться к России, хотя бы в смысле духовных скреп, вы присоединились к Советскому Союзу, млять, как и хотели всю свою безумную жизнь! Вот и живите теперь там! — он помотал головой.
— Там?
— Тут. Здесь. Неизвестно где! — дернул головой Алексей и, задыхаясь, рванул ворот сорочки.
— Че ты орешь, дятел?! — осклабился Гиркавый. — В харю захотел?!
— Никто ничего не понимает, Вася! — наклонившись вперед, лихорадочно заговорил Маршак. — Тупо гонят технику, людей, накачивают бабло. А толку?! Толку-то, Яковлевич?! Ты же видишь, что творится.
— Нет, обожди, а в чем смысл жуков? На хрена вы их сюда кинули? Эксперименты генетические?! Оружие нового типа?!
— О чем ты говоришь?! — замахал руками Маршак, откупорил банку холодного пива и залпом выпил. — Хочешь пива, нет? Ну, как хочешь… Так вот, никаких жуков мы сюда не завозили! В православном «КамАЗе» между ящиками с гуманитаркой, если хочешь знать, стояли на растяжках четыре мины американского производства.
— А смысл?! — нахмурился Василий.
— Очевидный! Россия привозит в Z гуманитарную помощь, а американцы руками укропов подрывают ее вместе с несчастными горожанами! На камеру взяли, фрагменты взрывных устройств собрали. Материал пусть не для военного трибунала, но для вечернего новостного выпуска «Лайф энд кайф» прекрасный!
— Так, а жуки тогда откуда? — нахмурился Василий Яковлевич.
— Сколько же тебе повторять можно! — захрипел Маршак. — Никто не знает, откуда! От верблюда! Мы сами в шоке!
— От сырости в «КамАЗах» завелись?!
— Слушай, — после молчания сказал Маршак, — давай поедим, а? А то ведь уже литр виски всосали. Настоящий разговор еще впереди, а меня уже на пиво тянет.
— Про жуков закончим, а потом в ресторан спустимся, — пообещал Гиркавый. — У них баранину недурно готовят.
— Василий Яковлевич, — проговорил Алексей, вскрывая следующую банку «Будвайзера», — в Z не работают физические законы. Вернее, работают не так, как мы привыкли. Сюда коня пришлешь, он виолончелью станет. Танк обернется погремушкой. Мертвец — мелодией. Православный танкист — бурятом. Ты думаешь, куда гуманитарка девается, которую мы сюда присылаем?!
— Известно куда, — хмуро сказал Василий, — вся на рынке или в местных торговых сетях.
— Только некоторая часть! — Маршак прижал руку к груди. — Уверяю тебя! Большая — по лесам разбегается!
— В виде виолончелей?!
— Нет, ну зачем ты так… — скривился Маршак. — Вот ты слышал, скажем, десантники русские потерялись…
— Я тебя ударю, Леша!
— Мамой клянусь! — прижал руки к груди Маршак. — Псковская тушенка из стратегических запасов принимает человеческую форму. Берет оружие в руки и воюет за русскую идею! И Россия тут вообще получается не при делах! — Алексей горько пожал плечами, внезапно вздохнул, уронил голову на грудь, откинулся в кресле и тоненько захрапел.
— Вот оно что! — сказал Василий и посмотрел на часы. — Умаялся, блаженный. Ну, ничего-ничего, завтра договорим. Нам спешить некуда. — Он скинул пиджак и сорочку, положил под маленькую кожаную подушку ствол, который отыскал в пальто журналиста, и плашмя упал на диван. Достал мобильник и дал Карасю отбой.
— Спать! — проговорил тихо, закрывая глаза. — Спать! Что бы ни было, спать. В Z только сны превращаются сами в себя…
В тот день Ивану париться не хотелось вовсе. Но Федька настоял. С похмелья, конечно, в парилку тянет. Особенно если с собой есть пару флаконов ледяной водочки и вчерашний холодный шашлык.
«Пятый Рим» встретил пустотой и странным долгим эхом.
— А чего это у вас народа нет? — спросил Федор, у скромной хромоножки, сидящей на кассе у входа рядом с громадным сейфом. Справа и слева от нее висели веники, на полках лежали всевозможные банные принадлежности. С видимым трудом передвигаясь от полки к полке, она выбрала им четыре прекрасных веника и кое-что по мелочам.
— К нам в основном попозже приходят, — пояснила она, приняла деньги и выдала два чека. — Проходите на второй этаж.
В раскрытые фрамуги врывался ветер. Шкафчики оказались аккуратны и вместительны. Полы идеально вымыты и отполированы ветром до блеска. В шайках, подвешенных под потолком, ожидала холодная вода. Дубовые веники пахли чистотой. В парилке встретился всего один любитель пара — хмурый атлетически сложенный мужик, судя по скупым репликам, офицер спецназа. Впрочем, у него своя баня, у вас своя, Иван Иванович.
Пар — сухой, легкий. Любые мысли выдувает моментально. И слова умирают в пару, не успев родиться. Не о чем говорить, и незачем. Говорить нужно было раньше. Сейчас нужно дышать ртом, втягивая жар, аккуратно снимать пот жестким сухим полотенцем, прикрыв глаза, слушать, как поет пар в трубах. Камней здесь нет, но и без камней чудесно. Главное в парилке — отлаженная вентиляция. Если дышать нечем, не та радость. В духоте, конечно, тоже чистота придет. Но вялая, без должного драйва.
Федька достал из рюкзака бутылку после первого захода, но ты покачал головой. Если париться, то уж делать это на совесть. Брат с бутылками прошел в каморку к банщику — жилистому лысоватому мужичку с бесстрастными коричневыми глазами.
У того нашелся, конечно, холодильник, где водка могла подождать, пока вы наберете полетность мысли.
Посидели, отдышались, пошли снова, но теперь уже с вениками. Ты закрывал глаза от наслаждения, выпаривая из себя первую, вторую, да и третью мировую. Трех жен к чертям собачьим. Да и последнюю, четвертую, вместе с ее упырями, из которых тебя отдаленно напоминали только те, что рождались в нечетные годы. Выпаривал боль, страх, ненависть. Совесть. Ее гнать труднее всего. В пару только и оживает. Но смотря, правда, в каком. Если открыть вентиль до конца, в густом обжигающем белесом тумане голос ее станет слабеть. Минут через пять она вздохнет устало, сложит крылья, опустит кривой черный клюв в шайку с ледяной водой и закроет глаза.
После пятого захода выпили первую под холодное мясо, принесенное с собой. Банщик, равнодушно поглядывая на вас, меланхолично протирал пол. После шестого захода пили с лейтенантом-спецназовцем. Ты так и не запомнил, как его звали. Какая разница. Потом он ушел в парилку. Однако когда вы явились туда с двумя бутылками холодного пива, прожаренное помещение оказалось пустым.
— А где этот, крутой?! — спросил Федя, усаживаясь на самый нижний полок. — Кому мы пиво-то несли?!
— Какая тебе разница? — пожал плечами Иван, слегка прикрутил вентиль, лег на полок и закрыл глаза. Пар слегка утих, перестал жечь. Хмель смешивался с ненадолго обретенной чистотой, придавая существованию некоторую истому.
И тут ты, Иван Иванович, открыл глаза и внезапно увидел рядом магистра Йоду из «Звездных войн» — единственного фильма, который ты мог смотреть в любое время дня и ночи. Мохнатый карлик с печально обвисшими ушами сидел в профиль к тебе и барабанил шестипалыми пальцами по зеленоватым коленям. Федя лежал на полу сразу под вентиляционным отверстием, скрутившись калачиком, и тихо похрапывал. Трубы гудели. Градусник на стене показывал пятьдесят пять градусов по Цельсию. Пот сделался холодным. Хмель скомкался и потек из головы вертикально вверх тонкой ртутной струйкой.
— Если ты я не против, возьму?! — вопросительно проговорил Йода, указывая на стоящие у ног Феди две быстро нагревающиеся бутылки. Не дождавшись ответа, схватил одну, сковырнул крышку и припал. Сделав знатный глоток, протянул бутылку тебе, Ваня, и ты не посмел отказаться. Запрокинув голову, влил в себя остатки горьковатого пойла, отчаянно надеясь, что с последним глотком пропадет наваждение. Но оно не пропало.
— Будем ну что делать, Иван? — поинтересовался магистр, повернул голову к тебе, и ты обомлел, заглянув в его продолговатые сиреневые глаза, не имевшие даже намека на зрачки.
— Не знаю, — честно ответила твоя голова.
— Плохо, Иван, вот, скажу я что тебе, — покачал головой Йода, взял вторую бутылку. Сделав глоток, протянул ее тебе. И ты выпил до дна, отчетливо чувствуя скользкое прохладное стекло горлышка, горьковатый вкус пива, гудение труб, пот, стекающий по животу, плечам, груди и бедрам. Со вторым глотком хмель из тебя вытек окончательно. Вместе с жаром. Стало холодно и тоскливо. Поставив пустую тару у ног, осторожно посмотрел вправо и увидел уже не зеленого шестипалого карлика, но своего деда — капитана связи Егора Иванова. Он сидел в потасканном довоенном пиджачке, улыбался, щуря белесые глазки, растягивая бледные губы и, как водилось за ним перед смертью, вкрадчиво мерцал.
— Здравствуй, внучок, — голос у покойного был молодой и звонкий, — вот и свиделись. Рад, рад свиданию! А ты, смотрю, удивлен?! Оно и понятно, мертвец, да давний, — радость небольшая. Но я ненадолго. Пару вопросов к тебе имеется. Вопрос первый. — Связист задумался над формулировкой. — Что ты, сука такая, в Украине делаешь? Тебе что, падла, на родине места мало?! Или там повоевать не с кем?! — Дед выждал минуточку, весело оглядывая мокрое, подрагивающее от переизбытка чувств тело внука. — Чего молчишь, уродец?! Говори что-то, а то ведь долго сидеть придется. Я по причине смерти терпелив стал сверх всякой меры. К тому же и впрямь интересно, остались в твоей голове мозги или только оцифрованная кремлевская жижа? Ну что, сукин кот, не рад, что ли, деду родному?!
— Рад, конечно, — закашлялся ты, Иван Иванович, — просто как-то это все, — ты с трудом подбирал верное слово, — необычно.
— Верно подмечено! — засмеялся связист. — С покойником париться — та еще аттракция. А ты не бери в голову. Я ведь твой дед только до некоторой степени. Надеюсь, ты это понимаешь? Пора тебе понимать уже, потому как итоги подбивать станем.
— А что с Федей будет?
— С ним, что ли? — брезгливо глянул Егор Иванович на лежащее внизу тело. — Уже ничего. Его время водку жрать да баб трахать вышло. Займется чем-нибудь полезным.
— Например? — искоса глянул ты на деда.
— Федька станет бобром средней полосы России, — убежденно проговорил Егор Иванович, — будет хатки строить на крутых и обрывистых берегах. На мелких ручьях и речках плотины возводить станет, валить деревья, подгрызая их у основания, отгрызать ветки, разделять стволы на части. Кушать будет строго осину или березу, в скоромные дни — тополь или иву. А на десерт теперь у него будет не марихуана с чаем, а кувшинка, ирис и рогоз. В общем, окунется в лесную жизнь святой Руси. Забудет о дурных пристрастиях. Лет на восемьсот. Так что с ним все ясно. А вот что нам с тобой делать, добрый молодец? Это загадка. Ведь тебя поволокут сейчас в малахитовую комнату, но там ты, конечно, ни на один вопрос ответить не сможешь. Потому многое зависит от того, что скажешь сейчас.
— Да что сказать-то? — пожал ты плечами и вдруг понял, что стоишь на коленях перед гробом. В гробу — мальчишка лет восемнадцати. Вокруг люди теснятся. Могилка неудобно так вырыта, с самого краю старого кладбища, у оградки. Жара страшная, и ветер сухую пыль несет. Палящее солнце вбивает собравшихся в землю по грудь. Покойник же холоден и бесстрастен. Нисколько не плывет, свеж и чудесен, пахнет лавандой. Кажется, что все солнце мира ему нипочем. Ты оглядываешься, Иван Иванович, встаешь с колен, наклоняешься над гробом. Мертвый солдатик открывает глаза, садится, улыбается тебе. И только в этот момент ты понимаешь, что это ты убил его. Именно ты — и никто другой.
— Ну и чего пришел? — спрашивает он. — Тебя-то сюда точно не звали.
— Сам не знаю, — говоришь ты, Иван Иванович, — не понимаю.
— Может, хочешь поговорить о том, зачем убил меня? Дело хорошее. Главное, никогда не поздно.
— Это война, — сглатываешь ты вязкую пивную слюну. Невпопад думаешь о том, что на самом деле до сих пор сидишь в парилке, что все это тебе кажется, что это бред. И страшно ты потеешь именно поэтому. Да и жажда в тебе именно оттуда. А еще ты чувствуешь, что если сейчас же не встанешь под ледяной душ, сердце не выдержит.
— Говоришь, война? А что ты на этой войне делал? — спрашивает мальчик и улыбается без осуждения. И это тебя мучает больше всего. В его глазах ненависти нет.
— Да как же, — пожимаешь ты плечами, — русских защищал…
— Так я сам русский, — говорит паренек, улыбается еще шире, оглядывается. — Вон мамка моя убивается, Евгения Константиновна зовут. Между прочим, школьный учитель из Краматорска. Русская. А вот батя, он у меня пожилой уже. Родом из Белоруссии. Думаю, через месяц не выдержит горя, запишется в добровольческий батальон. И его в точно такой же жаркий день в конце июля убьет русская снайперша, молодая баба из-под Томска. Мать переживет батю ровно на год. Так что ты своим выстрелом всю семью нашу загубил, Ваня. Всю семью. Как тебе это?
— Не хочу этого знать!
— Хочешь или нет, уже знаешь. Так лучше ответь мне, что ты, Иван Иванович, на этой войне делал?
— Да что мы, млять, политику сейчас обсуждать станем?! — нервничаешь ты, и не зря, поскольку в этот же самый момент внезапно отчетливо понимаешь — нет никакой политики. И геополитики тоже нет. Духовных скреп — тем более. Настоящих интересов нет и не может быть у России нигде, кроме как в самой России. Да и основная масса фашистов Евразии расположились аккуратно между Владивостоком и Калининградом. Осмыслив это в доли секунды, ты понимаешь, что Украину спасать не надо было. Вот не надо — и все, Иван. Вообще единственный человек, которого в твоей жизни нужно было спасать, — это ты сам, Иван Иванович Иванов. — Я русских защищал, русских людей! — кричишь ты. — От бандеровцев, от Запада, от Америки!
— Ну что ж, судя по мне, вполне успешно, — говорит солдатик, улыбается и хлопает тебя по плечу, — молодец! — Качая простреленной головой, снова ложится в гроб.
Тебя швыряет в сторону, вверх, вниз. Перед тобою незнакомое село, холмы, речка течет внизу. На высоком пригорке кладбище. Не такое, как ты привык, немного другое. И кресты стоят иные.
И молитву пан-отец читает на украинском языке. Сельчане плачут, провожают в последний путь немолодого мужика, в прошлом кадрового военного. Поставленная тобой мина, Ваня, убила его. Он лежит в закрытом гробу, потому как на останки лучше не смотреть. Но при этом, что тебя нисколько не удивляет, убитый сидит на краю собственной могилы, хворостинку грызет. Дожидается окончания службы и начала далекой дороги в вечность. Ты подходишь, садишься рядом.
— Курить есть? — спрашивает он, глядя на тебя с какой-то странной усмешкой, будто это ты тут мертвый и твои это похороны, а не его.
— Кури. — Достаешь из кармана пачку, закуриваешь вместе с ним. Думаешь о том, что это худший день в твоей жизни. Закончится ли он когда-нибудь или нет?
— Чего пришел?! — жадно затягивается покойник вкусным, слегка сладковатым дымом.
— Это не я пришел! Меня пришли, — отвечаешь ты, Иван Иванович, и пытаешься улыбнуться. Но выходит скверно, потому как старушки, собравшиеся вокруг могилки, дребезжащими голосами начинают петь псалмы и кафизмы. Ты не знаешь этих церковных песен. И вообще — убежденный атеист. Таким в гроб ляжешь и к Богу придешь. Но их голоса так трогают тебя, что, кажется, режут по живому. — Да что ж это такое! За что мне это?! — говоришь ты тихо.
— Хороший ты парень, Ваня, — замечает погибший, — но дурак. Тебя все об одном и том же спрашивают, но ты отвечать не хочешь. А, скажем, у тебя к себе самому вопросов случайно нет?! Они бы сильно помогли делу.
— Один у меня вопрос! — говоришь ты в сердцах. — На хрена я сегодня в парилку эту пошел, млять! Гребаный Федор! Гребаный «Пятый Рим»! Будь оно все неладно!
Докурить тебе не дают. Одного за другим ты видишь убитых тобой людей. Молодых и старых, всевозможных национальностей, религиозных и политических убеждений. Ты никогда не думал, что успел стольких замочить.
А вот этих молодых ребят ты собственноручно расстрелял у Южного блокпоста. Они и легли вместе, и сейчас вместе лежат. Один грузин, второй — румын по папе. Они даже повоевать не успели. Обоих расстреляли в темноте, поставив на склон холма. Внизу — Z-красотища! Лесостепь с холмами. Под склоном, уходящим отвесно вниз на добрую сотню метров, местные жители десятки лет белую глину копали. Там в темноте журчит ручей, оттуда веет тишиной и покоем. Туда и улетели два друга-украинца — один румын, второй грузин. Они не хотят говорить с тобой. Просто смотрят. В их глазах нет осуждения, но и вопроса тоже нет. Ты пытаешься что-то произнести. Мычишь. Стонешь. Тебе нужно оправдание, и ты его, конечно, находишь.
— При других обстоятельствах, — говоришь, — вы точно так же могли бы меня убить! Вы шли с оружием! Вы тоже были бойцами! И не надо так смотреть…
— Да, — отвечает тот паренек, который помладше, — мы воевали, брат. Но мы воевали на своей земле!
Что ответить на это? Может быть, скажешь, Иван Иванович, что это и твоя земля тоже? Что вы братья по крови, что духовные скрепы? Что ты их пришел освобождать от самих себя? Скажи честно, что думаешь. Объясни им, что они ничего в жизни не понимали, что не имели права жить, как хотели. И что только ты, Иван Иванович, да твой брат Федя, ну еще, может быть, ваш Прекрасный Хозяин знали, как надо жить людям на их земле. Тем более, если это и не страны вовсе. А республики бывшего СССР…
Наконец, ты оказываешься в той комнате, которой нет. Видишь нибелунгов. Они с тобой говорят на языке этой земли. И, конечно, ты не понимаешь ничего совершенно. Но дед же тебя предупредил, что так будет, потому ты сильно не расстраиваешься. Стоишь, глядя в разверстую перед ногами пульсирующую бесконечность, и готовишь себя к судьбе бобра или, на худой конец, крысы. Да, крысой тебе бы точно подошло. Работа достаточно грязная, зато простая и без сантиментов.
Однако ты думаешь тихо о том, что неплохо было бы после смерти стать болотной птицей. Летать где-нибудь неподалеку от Пскова в густых туманах низко над землей. Вдыхать горечь и сладость ее испарений. Иметь время для того, чтобы обо всем хорошенько подумать. Тебе действительно есть о чем поразмышлять. Ты хотел бы увидеть свою землю так же, как только что видел чужую. Хотел бы после коротких перелетов садиться в ночи на могильные кресты и петь погибшим солдатам протяжные долгие песни. Лететь журавлем над бездонной землей, над ее бесконечным горем, кричать протяжно и гулко, не тревожась ушедшим, не прельщаясь живущим.
Да, Иван Иванович, ты рожден быть птицей. Возможно, даже чеховской чайкой. А может быть, галкой в Царскосельском саду. Ты ведь, в сущности, неплохой человек. Честный, умный, по-своему добрый. Но теперь ты знаешь точно, что птицей тебе не быть.
— Для начала в Киев, — отчетливо слышишь ты приговор, — немного поэзии никому никогда не вредило.
— Боже мой, — спросил Маршак, глядя в суровое лицо Гиркавого, — что мы вчера пили?
— Я Господь, Бог твой; да не будет у тебя других богов пред лицом Моим, — ответил Василий, разглядывая накрапывающий за окном дождь. — Виски, апельсиновый сок, пиво, сухое вино, джин-тоник. Поднимайся, завтрак привезли.
Негромко переговариваясь, опохмелялись, закусывали, глядя через широкое окно на бульвар Пушкина.
— В общем, как ты уже догадался, — сказал Маршак, — я представляю партию противников войны. Мы знаем, как прекратить это безумие.
— В самом деле?! — саркастически усмехнулся Гиркавый. — В Киеве не знают, в Брюсселе не догадываются, а вы — пожалуйста?
— И в Киеве ориентируются, и Брюссель, если б захотел, положил бы этому конец. Другое дело, что, рассуждая об окончании войны, политические деятели подразумевают совершенно разные вещи. В этом корень всех бед. А ведь еще Ильич советовал, приступая к делу, договариваться о терминах.
— Интересно, — поднял брови Василий, — а вы что подразумеваете в таком случае?
— Прежде всего — восстановление пространственно-временного континуума, — охотно сообщил Маршак.
— Ты снова за свое? — сделал брови домиком Гиркавый.
— Давай рассуждать трезво, Васильевич, — вздохнул Алексей. — Все иные векторы усилий обречены на провал. Ни в политической, ни в военной, ни в экономической плоскости эта задача решений не имеет. И даже если Прекрасного Хозяина (в дальнейшем — ПХ), гордость земли русской, хватит кондрашка, ничего существенно не изменится.
— Это ты к тому, что не он главный?
— К сожалению! Что бы ПХ сам по этому поводу ни думал, — заявил Маршак и выдавил на устрицу лимонный сок из половины лимона. — Скажу больше: мы считаем, что он вражеский агент влияния. Думаем, завербовали парня еще в часы его службы в КГБ. Впрочем, что ж тут такого? С кем не бывает. Россия не тех еще царей переживала. Настоящая проблема заключается в том, что с некоторых пор ПХ находится, мягко говоря, в психологически конфликтном состоянии. Именно это не дает ситуации разрешиться ни в ту, ни в другую сторону.
— То есть?!
— Смотри. С одной стороны, ПХ чувствует себя вражеским агентом, вроде 007, понимаешь?
— Джеймс, типа, Бонд?
— Вот-вот! Он четко знает, что по заданию мирового сионистского правительства должен разрушить Россию как последний оплот Чудесной правды на земле. И главное, — Маршак поднял руку с устрицей, — он с этим заданием уже практически справился. С другой стороны, даже его заокеанским хозяевам сейчас ясно, что за годы выполнения возложенной на плечи Прекрасного непростой задачи он успел свихнуться. В его спутанном сознании проснулись и бьют хвостами киты русского национального характера — самоупоение, самоуничижение и самоистязание.
— Откуда бы такие?!
— Это, в общем, то, что осталось от самодержавия, православия и народности. И вот, с одной стороны, ПХ берет Крым и начинает кампанию на Донбассе. Делает это, естественно, исключительно для того, чтобы развалить Россию, согласно пунктам секретного плана. А с другой — искренне, как ребенок, радуется Крыму, Донбассу, любой мало-мальски прорезавшейся духовной скрепе. Пусть и самой ничтожной, слабой, неуверенно дышащей и для пиндосов ничего не значащей. ПХ ей рад! Рад — и все тут! Представь себе, он нешуточно гордится своей работой!
— Да ладно!
— Точно говорю! И никому не позволит усомниться в том, что сделанное им сделано исключительно на благо Славянского Вселенского Универсума. Но, с третьей стороны, стоит только ему почувствовать истинное воодушевление, ощутить радость от очередной победы, стоит духовным скрепам победно заскрипеть на мачте панславизма, он тут же вспоминает, что не для того послан сюда сионистами. Не для того, млять, — кричит в нем его шпионская натура! И тут же, — Алексей яростно проткнул вилкой кусок сыра и запихнул в рот, — ПХ начинает гадить России не по-детски. Сыр, говорите?! В грязь ваш сыр! Персики?! В глину их, вместе с помидорами и креветками, в болота! Виски?! Свиньям виски, пусть сопьются, как Черчилль! Трусы с кружевами?! Настоящие русские бабы их все равно не носят, а геев — всех вон из Москвы! Балет пусть танцует Залдостанов, на то ему и фамилия такая дана. А стихи пускай пишет Лавров. Брызги гущи кофейной на блюдце, угадай, кем мосты сожжены? Угадай, где мосты, чтоб вернуться эмигрантам последней волны? — Маршак покачал головой. — Глубоко! Очень глубоко и органично копает министр иностранных дел. А что, если и в самом деле, дорогие мои, эта страшная третья волна станет последней? Больших талантов человечище. Но речь не о нем. Речь о том, что в одном известном питерском мальчике борются, условно говоря, Прекрасный Хозяин и Вовланд де Мордехай.
— Это как?!
— Да вот так! — Алексей взял со льда бутылку и еще плеснул в бокал. — А ты чего не пьешь?
— Я вино не очень.
— Как знаешь! Так вот. ПХ чувствует православие всеми фибрами своей души. Животных любит, детей обожает, за Россию-матушку — горой. Но еще со времен кэгэбэшных, теперь почти былинных, в нем как альтер эго живет Вовланд де Мордехай — маленький питерский сионист, ненавидящий все русское теми же самыми фибрами, которые упоминались выше.
— Да, но откуда этот сионист взялся в мальчике, любящем православие?
— Так в том-то и дело, — всплеснул руками Маршак, — что в каждом мальчике, особенно питерском, особенно любящем православие, он есть! — торжествующе сказал Маршак. — Без этого мальчика и православия никакого бы никогда не было. Понимать надо! Однако большинству русских людей удается достичь компромисса между этими двумя сторонами одной медали.
— За счет чего?
— Конечно, водка, — пожимает плечами Маршак. — А как ты думал? Без нее в этих условиях никак. И в случае с ПХ, конечно, его здоровый образ жизни играет с ним злую шутку. Мордехай в нем крепнет, зов Сиона, то есть разума, побеждает доводы сердца. Как следствие — Россия гибнет. Рубит он ее просто на корню!
— Не смеши меня! — недоверчиво усмехнулся Василий. — Чтобы ПХ — и израильский шпион?! Не поверю!
— Не израильский, а сионистский, прошу не путать!
— Не вижу разницы!
— Ну, это твои дела, — пожал плечами Алексей. — Речь о том, что человек у руля стоит целую эпоху. И каковы результаты? Промышленность — в жопе. Деревня — умирает. Природа — гибнет. Медведей противники русского мира насилуют прямо на сибирских дорогах, выкладывая видео в мировую сеть. Бабло тратится неизвестно куда — одна Олимпиада чего стоит. Россия и коррупция теперь — близнецы-братья! Убей одну — вторая тут же развалится на хрен. Потому как иного механизма перераспределения денежных потоков не существует. Как и других способов практического взаимодействия сословий внутри одной державы. Модернизировав наше общество, ПХ мог бы лет за двадцать пять-тридцать построить постиндустриальный феодализм. Ну, хотя бы в каком-то виде, чтоб жить можно было. Хотя бы, как у Германа в фильме, помнишь? Вольно дышится в освобожденном Арканаре. Но Прекрасный вместо этого бесконечно углубил бездну между сословиями. Теперь Болотная и Кремль боятся в этой жизни только одного — собственного народа! Это о чем говорит? О том, что говорить уже не о чем, Вася! Просто не о чем! Ну и с войной этой гибридной, наконец, — Маршак снова плеснул в бокал ледяного белого сухого и сделал долгий глоток, — ПХ поставил страну таким раком, что теперь ее имеют и боком, и с подскоком, и с подвывертом. Я молчу уже о том, что мозги собственным гражданам засрал так, что их теперь вылечит только ядерная война. Какие санкции? Какая совесть? У них ресурсов внутренних для совести не осталось. Это, знаешь, как бывает? На винте программка нужная имеется, а оперативки, чтобы ее юзать, — хрен! Уловил?
— В общих чертах.
— Но Z, конечно, — это открытая рана. Абсурд, ставший фактом бытия. Если бы не долг перед человечеством, я бы сюда ни ногой.
— Значит, перед человечеством? — ухмыльнулся Гиркавый.
— Перед ним, — серьезно кивнул Маршак. — Если б не оно, сидел бы дома, читал Конституцию. Из всех наемников, которых мы сюда присылаем, мне понятны только буддисты. Они, по крайней мере, едут за нирваной.
— За нирваной и за запахом Шойги, — кивнул Василий.
— Добавь сюда постоянные метаморфозы внутри Z — и картинка выйдет ужасающая! Какой Обама?! Какая Меркель? Никто ничего не решит, пока оно тут само не решится! А само оно тут не решится никогда!
— Ты уверен?
— Абсолютно! Так что, милый мой, возвращаясь к началу разговора, — не во внешних обстоятельствах дело! Не в ПХ, не в геополитике, которую придумали предприимчивые поляки, не в цене за баррель нефти. Я скажу так. Колорадские жуки никуда не денутся, даже если НАТО введет в Украину свои войска! Вступи сейчас Z в Евросоюз, Эмми Уайнхауз, Роза Люксембург, Владимир Ленин, Павлик Морозов, Сакко и Ванцетти, Надежда Крупская и прочие призраки прошлого не перестанут тревожить улицы этого города. И въехать-то сюда проблем не будет! Выехать — вот вопрос! И пока об этом догадывается ограниченный контингент людей — все решаемо малой кровью. Но когда проблема выйдет на общемировой уровень, будет поздно пить боржоми. Ты же знаешь, когда к делу подключаются большие боссы, жди беды!
— И что, по-твоему, нужно делать?!
— Жертва нужна, — не без некоторого смущения проговорил Маршак. — Небольшая, в масштабах города, но, конечно, весьма болезненная.
— Говори, не томи, какая цена вопроса?! — Гиркавый заорал так, что на шее вздулись вены.
— Да прекрати, — бледно улыбнулся Маршак, — ты же и сам знаешь. «Пятый Рим», конечно же, «Пятый Рим».
— В самом деле? — покачал головой Гиркавый и после минутной паузы поинтересовался: — И что там в «Пятом Риме» такого? Почему они?
— Во-первых, люди хорошие! — серьезно ответил Алексей, запивая сыр крохотными глотками ледяного пива. — Это, сам понимаешь, не последнее дело. Во-вторых, патриоты украинские…
— Они наши люди! — твердо сказал Гиркавый. — Так что попрошу…
— Да ладно, Вася, туфту прогонять! — усмехнулся Маршак. — Патриоты, говорю, украинские. Все как один. Им все равно тут жизни нет, и в ближайшие годы не будет. Кроме того, давно напрашиваются. Сам знаешь, сколько раз твоего литовца к стенке хотели поставить.
— Это отношения не имеет…
— Еще как имеет! «Пятый Рим» — это, брат, не просто баня! — совершенно по-мефистофельски захохотал Маршак. — Это место силы! Пуп, как минимум, всей Евразии! Эх, ты, министр культуры, твою мать! Так и не понял, с чем дело имеешь.
— С чем?!
— Тут старик Шубин правит бал! Аттила и нибелунги, Одетта и Одиллия, Оле Лукойе и Кецалькоатль, Красная Шапочка, Гудвин, Пиноккио, дерево Иггдрасиль. Здесь парнишка Óдин на ясене висит вот уже несколько тысяч лет и «Мальборо» курит. В священной глубине дрожат и наливаются соком завязи всех миров. В советское время военными учеными в «Пятом Риме» была поставлена уйма экспериментов, написан добрый десяток засекреченных монографий! Минус этих наработок заключался в ошибочной их интерпретации. Ученые-то советские были атеистами! Впрочем, некоторые чисто практические задачи они решали.
— Чего? — Василий даже привстал со стула. — В «Пятом Риме» эксперименты?!
— А ты думаешь, Гредиса к стенке не поставили до сих пор только потому, что он философ? Или потому, что ты такой крутой министр здравоохранения и транспорта? — Маршак засмеялся, глядя на вытянувшуюся физиономию Гиркавого. — Да за ними ведется наблюдение с самого начала конфликта! Скажу больше. Все последние пятнадцать лет мы держали руку на пульсе «Пятого Рима». История-то давняя. С начала тридцатых годов прошлого века в Z под вывеской общественной бани работала закрытая научно-исследовательская шарашка. Процессом всю жизнь руководило ГПУ, потом Академия наук, так сказать, подключилась. И, в общем, что сказать, нашим ученым удавалось контролировать национальный вопрос на территориях от Балтийского моря до Кольского полуострова. В известной степени СССР не развалился еще в пятидесятые годы двадцатого века исключительно благодаря «Пятому Риму».
— А как это работает?!
— Кто бы знал! — весело улыбнулся Маршак. — В начале девяностых, когда империя пала, архив института, который курировал «Пятый Рим», был варварски уничтожен. Пропали уникальные разработки, методики, накопленный фактический материал. Все, как говорится, пошло прахом. Между прочим, когда Ельцин подписал бумажку о разделе пирога, знающие люди ни о чем так не беспокоились, как о «Пятом Риме». Но случилась странная вещь. Баня была просто баней, и в годы, так сказать, независимости никаких потусторонних эффектов за ней не наблюдалось. Может, только изредка шалила, но не более того. А как только… — Маршак развел руками, — все слетело с катушек, «Пятый Рим» стал просыпаться. Стало понятно, что контроль над ним — вещь принципиальная.
— Обожди, не хочешь ли ты сказать, что вообще вся эта война…
— Наконец-то дошло! — кивнул Маршак, доставая из бара бутылку «Гленливета». — Лучше поздно, чем никогда. «Пятый Рим» — вот наша главная цель. Теперь ты знаешь осевую точку этой войны.
— Немытая Россия воевала за баню, — задумчиво проговорил Гиркавый. — Что ж, все логично. Предел желаний — помыться и выпить водки.
— Речь не об этом! — поморщился Маршак, наливая напиток в бокалы. — Проблема в том, что Z вместо России присоединился к СССР. При этом, чтоб ты понимал, население Z продуцировало образ вполне идеальный. Не имеющий отношения к тому, что имело место быть в объективной действительности. Так что присоединение совершено к воображаемому объекту. А именно, к такому СССР, которого никогда и нигде не было. И быть не могло. Уж лучше бы к США присоединились, ей-богу! — с досадой проговорил Алексей. — С ними хотя бы договориться можно. А с воображаемым СССР договориться нельзя! Его же нет. И в тоже самое время для Z более реальной страны не существует. Парадокс, как ни крути. Впрочем, тут за что ни возьмись, в голову не влезает.
— И что ты предлагаешь? То есть причем тут «Пятый Рим»?
— Мы видим всего один вариант. С помощью «Пятого Рима» необходимо создать мощный противовесный эгрегор. Объединив языческое и поэтическое в монотеистическом дискурсе украинской культуры, мы спровоцируем вытеснение традиционных советских псевдохристианских Z-ценностей. Именно они, пусть и в извращенном виде, лежали в основе мировоззрения советского гражданина. Все эти кодексы строителей коммунизма, по сути, являлись скверным переложением катехизиса. В этом синтезе видим надежду на возвращение Z в лоно привычной нам сетки физических законов. И на окончание войны в самом широком смысле этого слова.
— Ничего не понимаю! О каком синтезе ты говоришь?
— В данном случае — Ганеши и Кобзаря.
— Ганеша — это кто? — нахмурился Гиркавый.
— Ганеша — это слон! — возбужденно потер ладони Маршак.
— Знаешь, Леша, — проговорил Гиркавый, чувствуя, как в груди медленно просыпается вчерашняя ярость. — Если я чего-то не понимаю, никому от этого обычно не бывает лучше…
— Быстро объясняю! — поднял руки Алексей. — Мы много экспериментировали в последнее время. Пытались обнаружить закономерности преобразования одних вещей в другие посредством перехода через границу с Z. И выяснили одну любопытную штуку. Если мы хотим достичь определенного эффекта, скажем, перенести в Z тонну сметаны из Ростова, мы должны не просто загрузить православный «КамАЗ» сметаной, но уравновесить этот продукт каким-то сродным по консистенции. Они как бы компенсируют друг друга и с большей вероятностью доходят до адресата в первоначальном качестве. Подобным образом и по аналогичным технологиям, сейчас почти утраченным, когда-то формировалась такая общность, как советский народ…
— Обожди, а чем это вы уравновешивали сметану?! То-то я русские продукты есть не могу.
— Ну, хотя бы белилами, — пожал он плечами. — А что поделать? Доказана отчетливая равновесность этих материалов. Грузим в православный «КамАЗ» белила, грузим сметану, все это освящаем в присутствии архиерея. На выходе при пересечении границы Z получаем самую настоящую сметану. Пусть и несколько похожую по вкусу на белила. Впрочем, ты сам знаешь, вполне питательную. Народ ест и не жалуется. Понимаешь?
— И причем тут одно к другому?
— Мы отправляем Гредиса вместе с его компанией в Киев. Оттуда они должны доставить в Z две сакральные вещи необычайной силы. Первая — особым образом активированная статуэтка Ганеши. Вторая — томик Кобзаря, принадлежащий нищему с Контрактовой площади. Он там один такой, его ни с кем не перепутаешь. На одной груди у него наколка «ДМБ 666», на второй — профиль Путина. Целыми днями стоит на коленях и читает вслух Тараса Шевченко.
— Сумасшедший, что ли?
— А то какой еще?
— И что, они должны забрать у больного его единственную отраду?
— Уж придется, — развел руками Маршак, — ради дела! Ради мира на земле! Да, важно, чтобы Гредис, Вересаев и эта сумасшедшая девка, как ее?
— Лиза?!
— Да, Лиза Элеонора! Так вот, важно, чтобы они отправились туда одной компанией и также вместе прибыли обратно. Только таким образом они сформируют нужное количество энергии для удержания в едином поле трансформации Кобзаря и божественного слона.
— Ты соображаешь, что говоришь? — Гиркавый тяжело вздохнул, посмотрел на «Гленливет» и сделал длинный глоток прямо из бутылки. — Ладно, нищий, с ним договориться можно. Но где они возьмут статую слона в Киеве? Это же тебе не Бангладеш какой-нибудь!
— Да сколько угодно! — пожал плечами Маршак. — Адресочек я подкину, чтобы они времени зря не тратили. — Он полез в бумажник и вытащил визитку, положил ее на стол. — Вот тебе, пожалуйста, «Шива-Вышивата» — прекрасный магазин в центре города. Вообще в Киеве, надо признать, полно мест, где все по фен-шую. А в «Шиве» слонов, расписанных украинскими орнаментами, как собак нерезаных. Настоящие патриотические слоны. По хоботу и спине — дубовые листья, виноград, хмель и, естественно, барвинок. Хочешь — слон на крысе, хочешь — на землеройке, а хочешь — на собаке. Желаешь с четырьмя руками — пожалуйста! А нет, так в ассортименте имеются слоники в тридцать две. На любой, короче, вкус. Центральный предмет, конечно, — слон в вышиванке. Он символизирует неоязычество и животные силы нации. Для правильной работы с ним необходимо соблюдать простые правила. Активная работа талисмана начнется только после того, как купленному Ганеше кто-то из твоих ребят почешет животик или правую ладошку. Помимо этого, конечно, хорошо бы предложить ему пару долларов, шоколадку с лесными орехами или, в крайнем случае, кусочек домашнего сала. Украинский слон любит, когда перед ним заискивают. Ну, и непосредственно перед обратным переходом талисман необходимо активизировать определенными мантрами. Первая: «Ом гам — слава Украине — ганапатайе намах». В принципе, это прекрасная мантра, и киевский Ганеша ее обязательно воспримет. Вторая: «Ом шри — слава нации — ганешайя намах». Третьей — «Ганеша понад усе» — можно как бы закрепить достигнутый результат, когда они снова окажутся в Z.
— И что случится после того, как они вернутся в город?
— Мы думаем, что национальный киевский слон разрушит связь Z с СССР.
— А дальше что?
— Ну, — замялся на секунду Алексей, — на этом все должно закончиться. Z раскроется миру. Возможно, снова станет украинским. Но может быть и ничьим. Хотя я не представляю, как бы это стало возможно в практическом смысле. Во всяком случае, здесь восстановятся физические законы во всей их полноте, и можно будет с этой территорией как-то работать. Кроме того, война станет невозможной в силу тех или иных причин, о которых сейчас определенно сказать ничего нельзя. Ганеша не потерпит чужих войск на своей территории. Думаем, что все произойдет именно так.
— Вы, значит, думаете?
— Ну процентов семьдесят пять, что ситуация выровняется, — опустил глаза Маршак.
— А если не выровняется? Тогда что?
— Этого никто не знает, Вася! — развел руками Алексей. — Никаких гарантий нет. Но у нас будет хотя бы шанс. Пусть и небольшой.
— Хорошо, допустим. Но как они, по-твоему, переберутся туда и обратно?
— Ты же не младенец, Василий Яковлевич, — пожал плечами Маршак. — Ты же сам все понимаешь. Подкинем труп какого-нибудь идиота. Возьмем с поличным. Скажем: ага-ага, вот куда пропадали все это время наши бойцы! Мы так и думали. Тут же устроим краткий русский трибунал и расстрел. Трах-та-тах-та-тах! В живот и сердце. Распанахаем нещадно. Кровища хлынет. Они попадают. В следующий момент уже будут стоять на Крещатике.
— С этим, допустим, понятно. А как обратно?
— Есть варианты, — задумчиво проговорил Алексей. — Но в любом случае, в Киеве имеются наши люди. Они всегда готовы помочь с переходом. Более того, уже ждут! Как только Гредис и компания поимеют слона по фен-шую и томик Кобзаря на Подоле, автоматически начнется операция «Возвращенец». И в течение суток наши переселенцы вернутся в родные пенаты.
— То есть как?
— Ты что, подробностей желаешь? — криво усмехнулся Маршак.
— Допустим!
— Да все то же самое, Василий! — вздохнул Алексей, залпом допил вино и налил в бокал виски. — Справедливый украинский трибунал. Трах-та-тах-та-тах! В живот и сердце. Распанахают нещадно. Кровища хлынет. Они попадают. В следующий момент очутятся на пересечении Комсомольского проспекта и бульвара имени поэта Пушкина.
— Но что с ними потом будет? Надеюсь, их у нас в Z второй раз расстреливать не станут?
— А какой нам смысл их на Крещатик отправлять? — засмеялся Алексей. — Обойдутся. В баню уродов! Пусть работают. Сколько, ты говоришь, наемников там пропало за последние месяцы?
— До хрена, — хмуро усмехнулся Гиркавый.
— Значит, «Пятый Рим» как общественное заведение мы прикроем. Зачем нам такие потери? А изучать станем. На первое время нам пригодится опыт Гредиса и его команды. А дальше, как говорят в Одессе, будем посмотреть.
— Понятно, — задумчиво проговорил Василий. — И когда ты планируешь начать?
— Мишка Гарев подтянется завтра-послезавтра. И вот как он появится, так сразу и начнем. Ну что, поддержишь ты нас?
— А зачем нам Гарев?
— Дело в том, — замялся Маршак, — что он как бы главный куратор и идеолог проекта. Большой ученый и все такое. Кроме того, облечен полномочиями.
— А ты не облечен?
— И я облечен, но уже нетрезв! — захохотал Маршак. — Да ты не парься! Подождем пару дней, ничего не случится.
— Ага, — задумался Гиркавый, — а Лизу зачем туда посылать? Думаю, Гредис с Вересаевым управятся, нет? К тому же, она ненормальная слегка. То есть очень даже больная, если я все правильно понимаю.
— Она была нами выбрана для этих целей три года назад, — усмехнулся Маршак. — Я лично курировал ее переброску в Z.
— Серьезно, что ли?! — поднял брови Василий.
— Она больна, вопросов нет, — хмыкнул Алексей. — Но она единственная из этой троицы способна будет вспомнить, что им в Киеве конкретно надо, когда они там окажутся. Понимаешь? Вот ты даже сам факт перехода не запомнил. Точно так же Гредис и Вересаев без сторонней помощи и за два года не раздуплятся, кто они, как и зачем попали в Киев. А Лиза Элеонора запомнит все! Сумасшедшие бабы — самые лучшие бабы в мире! Кроме того, запомни и им перескажи: человек после смерти сильно меняется. Не обязательно в лучшую сторону.
— То есть?!
— Ну, Вересаев, если они быстро не справятся с задачей, сойдет с ума на почве любви к барышням.
— А Гредис?
— Этот обязательно сопьется и потеряет память. Обезумеет, чтобы как-нибудь вьюжной ночью окончательно утратить человеческий облик. Така херня, малята.
— Так какой же смысл их вместе отправлять?!
— Я тебе еще раз говорю, трое их должно быть! Для надежности. Лизка девица сильная, но сама не сдюжит. И число хорошее.
— В каком смысле?
— Ну как, — поправил очки Маршак. — Третий Рим. Третий Интернационал, Третий Рейх, Гитлеровская коалиция, Антигитлеровская коалиция, Третье охранное отделение, Тройки НКВД. Три раздела Польши, Триумвират, страны Бенилюкса. Тройка — второе простое число. Четвертое число Фибоначчи. Нулевое число Ферма. Второе число Мерсена и Софи Жермен. Да и просто на троих соображать удобнее, не находишь?
— Но сколько времени у них будет до этих превращений? Хватит ли его?
— Об этом не беспокойся. Времени хватит, да и задача несложная. Кобзарь и Ганеша. Хрен ли в Киеве их не найти?
Лала открыла дверь чужой квартиры ключом, который ей дала подруга Женя. Это квартира Жени и ее мужа. Они жили здесь, в самом центре Z, долгие годы. Лала всегда немного им завидовала. Такая дружная семья, такая прекрасная квартира. И потом, в центре. Тут и бульвар имени Пушкина, и дворы такие чистые, интеллигентные, не то что у них на шахтерском поселке. А вот теперь она открыла ключом эту дверь и вошла, будто к себе.
В прихожей пахло чем-то прелым. На вешалке висели оставленные (Лала подумала — навсегда и ужаснулась тому, что подумала именно так) хозяйские вещи. Несмотря на полдень, в комнате царил полумрак. Хозяева уезжали уже после того, как начались обстрелы жилых районов. Потому все окна в квартире Женя перед отъездом заклеила пленкой. Яркий августовский свет теперь оказывался сильно приглушенным, желтоватым, будто во сне.
Лала разулась, прошла в туалет и включила, как показывала Женя, воду. Один краник — на туалет, другой — на кухню и в ванную. «Трубы, — машинально отметила она про себя, — старые, могут лопнуть скоро». Об этом ей и Женя говорила. Но тут могли лопнуть трубы, а вот там, откуда они сегодня с мужем и сыном решили перебираться, в ее родном районе, каждый час снарядом могло разворотить дом. Защитники русского мира в пятидесяти метрах от их многоэтажки поставили пушку какую-то, черт ее знает, какую. Может, это и не пушка вовсе, а миномет. И последние дни регулярно гатили по позициям правительственных войск.
Включив чайник, Лала собрала ужин. Минут через двадцать-тридцать с фургоном, полным их вещей, должны были приехать муж и сын. Их надо покормить. Да и самой поесть не мешало. Она забыла уже, когда нормально ела и спала. Чайник засвистел. Лала вздрогнула, налила себе чаю. Села у стола, вспоминая, как неделю назад провожала подругу.
— Ну, как только мы поедем, — говорила Женя, лихорадочно проверяя, все ли взяла, что хотела, — вы прямо сразу и перебирайтесь. Понимаешь? Сразу перебирайтесь! Нечего больше ждать!
— Да мы еще, может, там поживем! Может, это закончится все-таки?! — говорила Лала, наблюдая за Жениными сборами с какой-то почти физической болью, причины которой и понять толком не могла. — Мы там еще попробуем пожить…
— Не валяй дурака, подруга! — Женя уселась на чемодан, чтобы его закрыть. Замки клацнули. Настала тишина, прерываемая только капелью из крана в кухне. — Значит, кран капает, трубы поганые, но тут уж сражайся сама…
— Да о чем ты говоришь! — замахала руками Лала. — Дома я каждый день на полу в холле стелю, спать не могу, так страшно! Каждый день стреляют! Каждую ночь! Вчера и позавчера из автоматов — прямо под окнами. Настоящий бой был. Не могу сказать, кого с кем. Да мне и все равно, если честно. Но такого я страху натерпелась! Как раз в магазин пошла, купила все, что надо, и возвращаться стала… — Она вздохнула. — А еще что страшно, пока только эти стреляют туда. Обратно только пару раз прилетало. Но говорят, что будет еще настоящая обратка. На админпоселке несколько домов уже разбило. На Петровке, сама знаешь. И что тогда с нами будет?! Наш дом в пятидесяти метрах от террикона!
— Вот и не валяй дурака! — тряхнула головой Женя. — Переезжайте сюда и живите!
— Нет, ну как же так… — растерянно качала головой Лала, думала. — Мы все в одной комнате устроимся, ладно?! Вот тут на полу ляжем, и все. Мы даже диван раскладывать не станем!
— Ты умная?! — Женя щелкнула зажигалкой, жадно втянула дым. — Пошли по пиву выпьем, жара такая! Пойдем, а то ведь через полчаса такси. Значит, сегодня я уехала, а чтобы завтра уже вы были тут! Завтра же въезжайте и живите нормально, пользуйтесь всем, что есть! В чем смысл, подруга? Скажи мне, в чем смысл вам там оставаться, а по приезду тесниться в одной комнатушке?
— Смысл в том, что квартира твоя и твоего мужа…
— Была наша, стала ваша! — весело проговорила Женя, но особого веселья в ее глазах не просматривалось. — Переезжайте и живите, в общем! Вещи только пока наши не выбрасывайте, вдруг когда понадобятся… Может, еще за ними приехать придется, или вы нам почтой выслать их сможете.
— Да ты сумасшедшая! — замахала руками Лала. — Выбросить, скажешь тоже! Мы вообще ничего трогать не станем тут! Я и своим строго-настрого накажу!
Трубы, конечно, лопнули поздней осенью, залили две комнаты и немного — соседей. Хорошо, Шурик, муж Лалы, воду быстро успел отключить. Из нижней квартиры пришел щуплый, алкоголического вида мудак и грозился обратиться к «новой власти», если они не «порешают проблемы».
— У меня брат в безопасности работает, — орал он на весь подъезд, — мы всех вас тут в кипятке потопим, как щенков! Те были интеллигенты хреновы, ну хоть старые жильцы. А вы кто такие? Вышвырнем из квартиры и себе ее заберем, раз вы ладу ей дать не можете!
Лала звонила Жене, жаловалась. Говорила, что все дорого, что ремонт настоящий они не потянут, что перевезла, наконец, сюда и кота Витольда, которого долгое время держали на старой квартире.
— Молодцы, что перевезли, — говорила Женя. — У вас же там страх, что делается. Небось, не наездишься.
— Ага, — вздохнула Лала, — наведались туда с мужем в прошлый четверг, да просидели до субботы. Выйти не могли. Вокруг бой, снаряды, мины, автоматные очереди. А потом ко всему и воду отключили. В общем, натерпелись.
— Я тебе давно говорила, живите все у нас! С котом живите, что ж теперь поделаешь! Не ходи туда больше, прошу тебя!
— Ну как же не ходи, там же квартира родная! — подавила в себе слезы Лала. — Это ж от шахты дом. Всем миром строили! Там же все родное…
— Не валяй дурака, подруга, — сурово проговорила Женя, — привыкайте к новым стенам. Неизвестно еще, когда у вас на поселке наладится мирная жизнь…
В конце ноября Женя вспомнила, что на балконе остались припасы, в том числе — несколько банок меда. Позвонила и приказала не стесняться и кушать все, что найдется в деревянных шкафчиках. Потом вспомнили, что там же где-то остался запас дубовых веников, которые ее муж собственноручно резал для пятничных походов в баню. Затем Лала отправила первые посылки в Киев с вещами хозяев.
Зимой было еще несколько посылок, весной три или четыре. Уезжали-то они на пару месяцев, до той поры, когда армия город возьмет. А теперь выходило, что надолго. В мае Женя сказала как-то после очередного вечернего телефонного разговора:
— Ты знаешь, я стала забывать, что у меня и где. Верный признак того, что моего там уже ничего не осталось…
— Что ты такое говоришь! — всплеснула руками Лала. — Тут же полный дом ваших вещей!
— Нет, — возразила подруга, — вспоминаю, знаешь, будто чужую квартиру, будто не свою.
— Да ну что ты такое…
— А что там у вас, все стреляют?
— На поселке уже никто не живет. Ну, может, пару человек на подъезд. В соседнем доме, правда, боевики поселились. Выбрали себе квартиры, какая кому понравилась, и стали жить.
— А че, власть-то у них теперь…
— Да, теперь у кого автомат, тот и власть, — Лала посмотрела в окно. Там медленно падал снег, накрывая белейшей краской утомленный войной город. На полузасыпанной снегом площадке стоял маленький мальчик с мамашей. У мальчика была в руках желтая лопатка, он был серьезен, сосредоточенно изучал летящие хлопья. Его мамаша была молода, растеряна, грустно улыбалась в низкое снежное небо, непроизвольно вздрагивала каждый раз, когда опять и опять гулко грохотало, то далеко, то близко. То близко, то снова далеко.
— А как там Сашка?
— После второго инфаркта вялый стал, ничего не хочет…
— А переехать к нам, на большую землю?
— Говорю тебе, ничего ему не надо. Лежит целыми днями или ходит где-то. На лавочках сидит, пьет иногда с друзьями. У него же знакомых целый город. А дома все больше молчит.
Сашка, муж Лалы, не знал родителей. Воспитывался в интернате. Дом, построенный при родной шахте, был для него первым и единственным своим домом. Потому он про себя решил не оставлять его, что бы ни случилось. Раньше свои визиты на поселок он оправдывал тем, что нужно кормить и поить Витольда. Теперь, с наступлением второй военной весны, он сбегал сюда без всяких объяснений. Приходил в пустой дом. Взбирался по засыпанной мусором лестнице на шестой этаж. Открывал квартиру. Распахивал окна и курил, кутаясь в старую курточку, ухмыляясь чему-то. Чувствовал себя так же, как чувствовал в детстве, сбегая на пару дней из интерната, провонявшего гнилой кислой капустой, в слесарные мастерские у железнодорожного вокзала. Там когда-то работал его отец, которого он не помнил, там завсегда его привечали и подкармливали. Он любил сидеть на насыпи и слушать движение поездов в мире. Мир был круглый, как голова Сашки, а поездов было много, как мыслей в этой голове. Жаль, никогда нельзя было сказать, каких именно. Но Сашка особо и не старался понять мерцание этих смыслов. Ему доставляло удовольствие просто быть, чувствовать горькую сродность с пропахшей креозотом вселенной.
В квартире тепла не осталось. Выстуженная, брошенная, чудом сохранившая, она была сиротой, такой же, как и Сашка, — оставленной людьми, но не Богом. Из окна был виден блуждающий минометный расчет новороссов, раздолбанная до совершенной неузнаваемости родная шахта, рельсы узкоколейки, уходящие на север, далекие облака, дивные дали. Порой Сашка приносил с собой бутылку. Тогда пил маленькими глотками, растягивая кайф. После каждого глотка выкуривал сигаретку.
Думал о чем-то. О чем? Он не смог бы ответить, спроси его кто об этом.
Бестолковая вселенная теснилась в седой уставшей голове. Думал Сашка об Украине, в которой всегда жил и которую любил по-своему, но в последнее время не понимал. С жалостью и горечью думал о Донбассе, осознавая, что тот пропал, не будет его — такого, как был когда-то. О тех украинских пацанах думал, которые снарядами разбили его поселок и шахту. О жене думал, к которой за годы жизни привязался так, как можно быть привязанным только к матери или отцу.
Думал о сыне, работающем в этом же несчастном городе в коммунальных службах. Сына ему было жалко так же, как и весь свой большой безответный край. Парень вместе с бригадой таких же, как и сам он, недотеп залатывал каждый день дыры на дорогах, приводил в порядок разрушенные дома, если их можно было, конечно, привести в порядок. Восстанавливал теплотрассы. Стеклил окна. Менял трубы. В общем, делал все, чтобы войны не было видно. Как можно меньше чтобы было войны хотя бы на первый взгляд. Ну, уж если ее остановить нельзя, думал Сашка, если это от нас не зависит, то надо же делать то, что от нас зависит. Вот мой Илья и делает все, что может! Вот и молодец. Снаряд упал, повредил шоссе, а мы залатаем. Снова упал, а мы снова залатаем. Угол дома обвалился — поправим, что можно. Все правильно. Зачем-то ведь мы тут живем? Господь-то не просто так нас тут оставил. Нужны и такие, видно, люди, как мы. Чтобы сверху разрушения не так были видны, когда над нами ангелы настоящих украинцев в Рай нести станут.
Выпив порядочно, в какой-то момент Сашка терял ощущение правильности жизни. Принимался бестолково бегать по комнатам, будто что-то искал. Но искать было совершенно нечего. Все, что можно, они вывезли в ту квартиру, в которой жили сейчас. Там много книг, а мебель старая, плохая, да и трубы, ясно, совсем ни к черту.
В начале лета на поселок приехали всей семьей. Стояло раннее утро, оглушительная, непривычная тишина. С первого взгляда поняли, что после вчерашнего обстрела дом не подлежит восстановлению. Если бы кто с больной головы вдруг решил его сейчас восстанавливать. Во дворе нашли бывших соседей. Часа полтора-два впустую толклись, переговаривались, составляли план действий. Хотя какие там планы? Людям, прожившим рядом целую жизнь, было просто страшно расставаться. Их дом, пока оставался целым, держал их, обещал будущую жизнь, пусть не самую светлую и добрую, но будущую, какую-то. Понятную. Похожую на ту, что прошла. Теперь же всем, Сашке, Илье, даже ей, Лале, стало понятно, что прежняя жизнь никогда уже не вернется. Никогда уже они не смогут увидеть из собственного окна свой террикон и свою старую шахту.
Вернувшись в чужую квартиру, сели обедать. У люстры жужжала и билась муха. Трезвый как стекло Сашка глядел куда-то внутрь себя. Сын казался спокойным, но она видела, как сильно он переживает. Лала и сама все порывалась заплакать, но упрямо улыбалась. Кому-кому, а ей в этом доме плакать было уже нельзя.
Что такое натюрморт? Мертвая природа. Кому она нужна в Киеве, тем более во время войны? Конечно, у Сеньки Барича, кроме натюрмортов, было целое портфолио рекламных работ. Он ведь и фотограф, и криэйтор, и дизайнер, и верстальщик. Он — все что угодно. Но как раз всех-кого-угодно этим летом в Киеве было хоть пруд пруди. Куда ни пытался пристроиться он в этом бестолковом и прекрасном городе, ничего не выходило. На то, чтобы стать киевлянином, Барич убил кучу времени и все свои сбережения. Настал момент, когда его попросили съехать с квартиры.
Куда было ехать дальше? И что имелось у него в жизни? Довольно, кстати, много всего. Тренога, десяток разнообразных камер, большую часть которых он собрал сам, скрещивая великолепную довоенную немецкую оптику и современные камеры среднего класса. Профессиональный свет, сам по себе весящий тонну. Два профессиональных ноутбука. Набор курительных трубок. Нехитрые пожитки. Коллекция камней — последнее, с чем он бы расстался в этой жизни.
Скрепя сердце продал одну из камер. Выручил деньги на дорогу домой и какую-то довольно приличную сумму на первое время. Что дальше, старался не думать. А о чем тут думать? Да, Z под оккупацией. Да, возвращаться туда — значит отправляться в гетто, во мрак внешний, где защитники русского мира и скрежет зубовный. В странный мир, призрачный, опасный, только отдаленно напоминающий довоенный Z. Но там у Барича имелась какая-никакая квартира, знакомые работодатели и умершие надежды. В Z, как ни крути, прошла вся его жизнь — пятьдесят лет с копейками.
Честно говоря, он боялся защитников русского мира не понаслышке. До отъезда успел навидаться всякого. Сеня не пропустил ни одного проукраинского митинга в год, предшествовавший оккупации. Видел, как милиция защищала пророссийских боевиков и втаптвала в нрязь патриотов. Большой и богатый регион сливали в угоду предателям и мерзавцам. Видел взорванные, подожженные, ограбленные отделения банков. Стремительно покидающий город бизнес. Уезжающих один за другим друзей.
Двух слов по-украински связать Барич не мог, но убеждения его были просты и логичны. Украина — свет, совок — тьма. Россия в этой ситуации — именно совок, причем в худшей его ипостаси — «совок-агрессор». К людям, которые пришли с оружием в его город, он относился с опаской и презрением. К себе — с чувством юмора. К будущему — с фатализмом человека, у которого на любые неприятности жизни имеется достойный ответ — холодное вино и трубочный табак. Вот с последним, конечно, в Z было трудно. Да и цены взлетели до небес, потому он прикупил в Киеве «Bayou Morning» от «Cornell & Diehl». Нарезка — «Ribbon Cut». Упаковки по две унции и по восемь. Хороший повседневный трубочный табак. Приятный, хотя несколько тяжеловатый, но, с другой стороны, «Вирджиния» и луизианский «Перик» — что еще нужно человеку, уезжающему в Зазеркалье?
Чувствуя себя Алисой, выбирающей день для отъезда в Великую страну Шизофрению, он тщательно поругался с любовницей, успешной дамой, занимающейся в Киеве недвижимостью. Ее звали Зоя, она была прекрасной и склочной. Как всякая уходящая натура, требовала от мужчин поступков и денег. Как одно, так и другое у Барича давно уже закончились. Кроме того, на нем и так уже лежала ответственность за мать Зои — восьмидесятилетнюю свидетельницу Иеговы, а может, баптистку или мормонку, этого Сеня точно не помнил, — упорно остававшуюся в Z, чтобы нести заблудшим братьям свет истины и духовного прозрения. Она проживала в той же самой квартире в центре, в которой почти год до оккупации они жили втроем. Это было прекрасное время. Барич периодически убегал к себе, когда Зоя переставала понимать, чего больше хочет — убить Арсения или выйти за него замуж. Однако стоило ему, вернувшись в свое жилище, откупорить бутылочку и набить трубку, как тут же звонила Зоя и требовала подданного своей обширной страны обратно. Страна называлась Климактерия, и счастье в ней было весьма переменчиво.
— Проведывай Клитемнестру, не забывай, — в десятый раз говорила Зоя, провожая на вокзале Барича, сухо смотрела на него, презрительно кривила губы. — Впрочем, ты мне ничем не обязан. Можешь и этого не делать.
— Хорошо, старушка не будет чувствовать себя одинокой, — обещал Барич, смотрел на пышную прекрасную женщину, уязвленную не страданиями по покинутой матери, но горем по увядающей красоте. Свое увядание Зоя переживала остро и постоянно. Ей казалось, что все замечают, как она подурнела в последние несколько лет и как, черт побери, располнела.
— Она никогда не берет трубку, когда я ей звоню! — сказала Зоя, заметив, что Барич посмотрел на часы и стал надевать рюкзак. — Старая дура! Она думает, что только ей все должны, а она никому!
— У некоторых это семейное, — проговорил Сеня и поволок свое хозяйство на платформу.
Город встретил его обстрелами, оккупантами, затхлой атмосферой квартиры. Барич обзвонил всех бывших заказчиков, выясняя, кто из них в городе и на кого можно рассчитывать. Оказалось, что ни на кого. Прошелся в ближайший супермаркет, купил продуктов. Распланировал деньги так, чтобы хватило хоть на пару месяцев. Вечером отправился к Клитемнестре. Он знал, что в восемь часов старушка всегда возвращается из молитвенного дома и пьет кофе. Имеется ли у нее кофе, он не знал, а потому прикупил банку растворимого и пачку печенья.
Клитемнестру Георгиевну он не то чтобы любил — он ее уважал. В квартире, куда Барич сейчас шел, и где они прожили почти целый год втроем, не было дверей. То есть дверные проемы имелись, а вот дверей не было. Не хватило у Зойки денег на шикарные, а другие она ставить отказывалась. Не тот она человек, чтобы пользоваться какими попало. Покуда девушки жили вдвоем, это никому не мешало. Но как только в доме стал появляться Сеня, проблема обозначилась во всей остроте.
В самый первый раз это выглядело так. Они пришли из ресторана весьма захмелевшие. В квартире было пусто. Зоя глянула на часы и сообщила, что час у них еще имеется, а с мамой она его познакомит чуть позже. И вот Барич как раз вошел в ту зону возбуждения, сразу за которой начинается выход в космос и непосредственное соприкосновение с тайнами мироздания. Дыхание учащалось, Зоя увеличивала амплитуду. О, эти женщины за сорок! Осенние мотыльки на краю света и тени. Оставался миг до постижения смысла жизни.
И тут в проеме двери обозначилась черная фигура (позже выяснилось, что это и есть Клитемнестра), и эта фигура закричала громовым голосом: «Разве не знаете, что тела ваши суть члены Христовы? Итак, отниму ли члены у Христа, чтобы сделать их членами блудницы? Да не будет! Или не знаете, что совокупляющийся с блудницею становится одно тело с нею? Ибо сказано: два будут одна плоть! Так думайте, думайте вашими пустыми головешками! Ибо тело ваше храм Божий!»
Прокричав этот текст, старушка с сухим смешком ретировалась в свою спальню. Сказать, что это произвело на Барича тяжелое впечатление, значит не сказать ничего. Он был поражен и в этом состоянии находился еще часа два.
За ужином, впрочем, выяснилось, что Клитемнестра вполне адекватна. Глянув на Сеню веселыми шальными глазками, она кокетливо спросила:
— Что, испугался, березовый?
— Испугался, — честно признался Сеня и облегченно захохотал.
Впрочем, радоваться, собственно, было нечему. В самые интимные моменты общения Барича с Зоей в проеме дверей то и дело застывала Клитемнестра с томиком Евангелий и кричала что-то вроде: «Не общайтесь с развратниками! И прежде всего с теми, кто, называясь братом, остается блудником! С таким даже и пищу вкушать вместе не рекомендую!»
— Даже кушать с вами вместе непозволительно, — со смехом сообщала Клитемнестра, уплетая за ужином курицу-гриль, купленную Сеней, — а я ем! И тоже с вами согрешаю, мерзавцы!
Зоя ругалась с матерью, но та была сильнее. На стороне Клиты, как иногда называла себя старушка, были мудрость, упорство и непоколебимый оптимизм. Она верила в промысел Божий и в то, что его милосердие к своим заблудшим овцам никак не меньше ее оптимизма. Из Z Клитемнестра отказалась уезжать напрочь.
— Здесь братья мои и сестры, здесь люди, нуждающиеся в Слове Божьем. В помощи, в наставлении. А вы, конечно, езжайте в свой Киев, езжайте, — кивала она, многозначительно осматривая Барича и Зою, присевших на диван в ожидании такси, — но говорю вам, что мытари и блудницы впереди вас идут в Царствие Божие!
— Да успокойся ты со своими блудниками! — взорвалась Зоя и заплакала.
— Клитемнестра Георгиевна, — укоризненно проговорил Барич, — ну вы же видите, она вся на нервах!
— Да-да, будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас, — закивала старушка, — потому и я вас прощаю. И предрекаю, что вернетесь вы в брошенный вами град, но ангелы грозные встретят вас и не пустят дальше порога!
— О чем вы, Клита?! Вы об оккупантах? — уточнил Барич. — О конце света? О Рае и Аде? О Сене и Зое?
— Я о геенне огненной, сын мой, — вежливо улыбнулась Клитемнестра. Увидев машину с «шашечками», вздохнула. — Будем любить друг друга, — сказала торжественно, — потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь. Но кто мало грешит, тому мало и прощается. В этом и ваша конкретно надежда, милые мои подростки. И ни в чем, по существу, другом.
— Аминь! — ответил Барич и принялся вместе с водителем укладывать чемоданы в багажник.
— А еще крупы дают, — рассказывала Клитемнестра, прихлебывая кофе, — так что круп у меня этих видимо-невидимо! Хоть на базар выноси. Как думаешь, может, Зойке в Киев выслать немного? В столице-то, поди, дорого все?
— Вот уж Зое в Киев мы продукты высылать не станем! — убежденно проговорил Барич и пыхнул трубкой. Клитемнестра окуталась клубом дыма, с удовольствием чихнула.
— Вот смотри ж ты, что дьявол выдумал. Табак вроде, а дышать им приятно!
— Да, такой парадокс, — согласился Сеня.
— Я и тебе сумочку круп наложу, — продолжила планирование Клитемнестра, — чтобы ты не голодал хотя бы первое время. И всегда, когда надо, приходи. Ключ тебе дам…
— Да не надо, собственно…
— Надо, Сеня, — подмигнула ему старушка. — Ты же одинокий фотограф, а у меня комната пустая…
— И что? — опешил Сеня.
— Тебе ж страшно одному там будет, так приходи! Зойкин диван как стоял, так и стоит. Я в ту комнату больше вообще не захожу. Так что, считай, она твоя.
— Евангелие почитаем? — улыбнулся Барич.
— Нет, — пожала плечами Клита, — ты Евангелие слушать не станешь. Кофе пить станем, я тебе носки свяжу, как придут холода.
— Я работать буду, — хмуро улыбаясь, проговорил Барич и посмотрел за окно. — А как закончу, тогда и явлюсь. Вот мои телефоны, — он положил на стол визитную карточку, — звоните, если вдруг что-нибудь будет нужно.
Не было, конечно, никаких носков, она и вязать-то никогда не умела. В ее квартиру снаряд прилетел в дождливом феврале. Клита даже понять не успела, что, собственно, произошло. Буквально на следующий день, сделав звонок Зое, которая тут же зашлась в крике, осматривая угол разбитой пятиэтажки, Барич думал о том, что там должен был оказаться он, а не Клитемнестра. Именно Барич виновен в том, что все так, а не иначе. Именно он никогда не любил так, как надо, не прощал так, как надо. И ничего вообще в своей жизни не сделал так, как надо. И вот именно поэтому идет война. Именно поэтому сейчас погибла старенькая женщина, может быть, единственное существо, которое знало толк в прощении и любви.
Долгие годы Арсений создавал и фотографировал натюрморты. Не банальные кувшины, мертвую дичь, цветы и фрукты. Он привлекал в создаваемые им полотна разнообразные механизмы и их детали, драгоценные и полудрагоценные камни, песок и воду, ткани, мертвых насекомых, стекло и дерево, чучела птиц и животных, бумагу и пшено. Коряга и сушеная морда скумбрии, старая скрипка и внутренность стиральной машины — все могло оказаться на фотографии Барича, все имело право на гармонию. А то, что главное — не цвет и не фактура, и даже не означаемое как таковое, а именно гармония, достигаемая путем совмещения несовместимых предметов, Арсений стал отчетливо понимать в это последнее лето.
В своих авторских работах никогда не применял фотошоп, ничего не дорисовывал и фотографировал только то и только так, как удавалось «сложить» в реальном времени, в реальном пространстве, объединенном в реальной, хотя и воображаемой, перспективе. Необычайно сложно было совместить в одном пространстве объекты, чреватые взаимным нахождением гармонии. И дело, опять же, заключалось не только в цвете и освещении. Сложнее всего было найти точку равновесности, невидимую ось, которая объединяла именно эти предметы, а не какие-либо другие, еще до того, как о них узнал Барич.
Новый цикл он задумал, чтобы не сойти с ума. За окнами квартиры грохотало то сильнее, то тише. Сварив рис, ел, поливая то постным маслом, то пересыпая сахаром. Запивал черным дешевым чаем. Курил немного, экономя табак.
Сердцем работ впервые стали камни. Преломляя свет, придавая тон всему, проявляли и фокусировали линии взаимной обращенности объектов. Помещенные в сферу будущего снимка, создавали планетарные системы. Именно в них работало пространство снимка. Цикл носил отчетливо космогонический характер. Разные планеты, разные предметы, узнаваемые и не очень. Отношения между ними.
Вращая в руках стеклянный шарик, автоматный патрон, перламутровую пуговицу от пальто Клиты, найденную у подъезда ее дома, крохотную бронзовую кофемолку или, может быть, перо вороны, он думал. И вот одним ранним, удивительно тихим утром Барич внезапно понял — от того, насколько он сможет быть точным, зависит судьба не только этого цикла, но его жизнь и смерть. Судьба города Z, людей, проживающих здесь, судьба Украины, Европы, а может быть, всего мира.
Для того чтобы просто «сложить» объекты для первой пробы одного снимка, могла уйти неделя. Сеня перестал выходить из дома. Забыл о сне, а когда кончились крупы, которые ему отдала Клита, то и о еде. Только грохот за окнами квартиры напоминал о том, что война никуда не делась из Z. Барич размышлял о том, что точка равновесия, которую он ищет в каждой из работ, — нечто вроде последней честности. Такой особой вселенской правды. И чем точнее он укоренит ее в своих работах, тем больше шанс, что война за окнами его квартиры прекратится.
И вот тогда, думал он, в Z вернутся люди, которых он когда-то любил. Его друзья и женщины. Те, которые покинули его, и те, которых когда-то покинул он. Прилетят из дальних стран все засушенные бабочки-махаоны, журавли и стрижи, гуси и белые лебеди, вороны и дикие утки. Приедут детские велосипеды, самокаты, пластмассовые утята и зайцы со своими нелепыми барабанами. Первая учительница, первая женщина, первая сигарета, первый поцелуй, фотоснимок неба. Черно-белое кино раскрутится в другую сторону и выберет себе новый сюжет.
Придет с работы уставший отец. Мать встретит его у плиты. Барич проснется поздним утром, а в спальне стоит запах блинов. Он улыбнется, высунет нос из-под одеяла, а за окном снег падает. Синий лучик дрожит в замерзшем окне. Впереди громадная жизнь, а войны нет, не было никогда и уже никогда не будет.
Сини мої, гайдамаки!
Світ широкий, воля, —
Ідіть, сини, погуляйте,
Пошукайте долі.
Сини мої невеликі,
Нерозумні діти,
Хто вас щиро без матері
Привітає в світі?
Сини мої! орли мої!
Летіть в Україну, —
Хоч і лихо зустрінеться,
Так не на чужині.
Интересно, что для европейца не имеет значения ни раса, ни язык, ни обычаи, а важны устремления и широта воли…
Слушай, девчонка, честно ответь:
Что может вечным жаром гореть?
Что прорастет без дождя и без гроз?
Вечно тоскует и плачет без слез?
Труп Маршака сотрудники «Пятого Рима» обнаружили в помывочном зале, когда рано утром пришли в баню. Судя по всему, он был убит топором, снятым с пожарного щита, висевшего испокон веков между этажами. Голову представителю партии мира отрубили не до конца. Кто знает, может именно поэтому она улыбалась?
— Что за черт?! — заорал Вересаев, первым зашедший в помывочный зал. Он мечтал только о том, чтобы принять душ и скорее забраться на полок. А тут обезображенный труп, саркастически улыбающаяся голова которого держится на лоскуте кожи. Лиза в альбоме тут же нарисовала полицию, тюрьму, преступление и наказание.
Не успел Гредис хорошенько разглядеть покойника, как под окнами раздался визг тормозов.
— Это за нами, мальчики, — сказала Лиза. — Так я и думала.
— Ты бы думала поменьше, — посоветовал Сократ.
Вошедшие действовали решительно, но бить не стали. Были даже относительно вежливы. Заковали в наручники, но всех троих поместили в ту же самую камеру, в которой уже как-то довелось посидеть Гредису. Двухэтажные нары. Узкое зарешеченное окно. Сыро и холодно. В некотором шоке растерянно улыбались друг другу, пытаясь освоиться в новых обстоятельствах. Вересаев каждую минуту повторял как попугай:
— И что теперь? Что теперь?
Через десять минут в камере появился Гиркавый.
— Вас-с-силий Яковлевич, — вскочил с нар Сократ и прижал руки к сердцу, — мы ни сном, ни духом!
— Невинные мы, — проникновенным голосом сообщил Вересаев, с трудом перебарывая желание стать на колени.
— Я в курсе, — криво усмехнулся Василий. — Это я вам труп подкинул.
— Зачем?! — удивился Сократ.
— Чтобы вопросов не возникло, — пояснил Василий. — Так что светит вам сегодня переселение в мир иной. Согласитесь, свежий труп — отличный предлог для этого.
— А смысл?
— Сократ Иванович, — почесал подбородок Гиркавый, — не знаю, как объяснить… В общем, так сложилась политическая ситуация, что в Киев попасть можно, только приняв насильственную смерть. А вам, к сожалению, сейчас туда попасть очень надо. Усваиваешь? Придется вам стать, как бы это помягче…
— Переселенцами, — подсказала Лиза Элеонора.
— Вот-вот, переселенцами! — обрадовался Василий. — Молодец!
— Признайся честно, Вася, это тебе жуки нашептали насчет насильственной смерти?! — поинтересовался Гредис.
— В Киев? — в свою очередь поднял брови Вересаев. — Вроде не собирались.
— Мысли такие имелись, — проговорил Сократ, многозначительно посмотрев на Лизу и Николая. — Дело не в этом. Зачем убивать, я не разберу. Что за новая паранойя?
— Долго рассказывать. Да ты и не поверишь все равно, — поморщился Василий. — Это проще понимать, так сказать, опытным путем.
— Бред, — тоскливо посмотрел в бетонный потолок Гредис. — Бред абсолютный! Но девочку отпусти, а?! Ты же знаешь, она человек особый и не может быть замешана ни в чем таком…
— Все верно, Сократ Иванович, — побледнев, улыбнулась Лиза Элеонора. — Василий Яковлевич правду говорит насчет поездок в Украину. Так и есть. Пока не умрешь, туда не попадешь. А попадешь, так ненадолго. Да еще и неизвестно куда. Эту тайну мне рассказала Ворона…
— Старая блядь, — заметил Гредис.
— Ну и пусть. Блядь человек или не блядь — это в нем не главное. Главное, вернулась она исключительно потому, что попала в некое место, похожее на Киев, но не в Киев. Потому и вернулась. Оттого и крыльями бьет, клювом долбит, орет матерно, сидя на дубах и липах. Коньяк употребляет по утрам. Грусть у нее, — Лиза задумалась на секунду. — Так что идею умереть поддерживаю. Жалко, презервативы не захватила и платье с маками не успела надеть.
— И что теперь, Вася? — спросил Вересаев, чувствуя, как бьется пульс в висках.
— Ничего. — Гиркавый посмотрел на часы. — Через пару минут расстрел. Поверьте, всем будет лучше, если мы покончим с этим быстро. Пока следователи МВД, прокуратуры, не говоря уж об МГБ, не узнали о том, что тайна «Пятого Рима» раскрыта.
— Это ж какая такая тайна? — скривил губы Вересаев.
— Такая, — вздохнул Гиркавый, — что вы втроем регулярно убивали наших людей…
— Втроем? — уточнил Вересаев. — Кисева, значит, не при делах?
— Ее нет в городе, — спокойно кивнул Василий. — К тому же в последние полгода она в бане почти не появлялась. По болезни. А что, кто-то против?
— Как можно, — Вересаев посмотрел в потолок. — Пусть живет божий одуванчик.
— Так вот, одуванчики, — после секундной заминки продолжил министр. — Как все было, чтобы вы знали. Трупы вы расчленяли топором и сжигали в котельной. Правда, котельная у вас оказалась, мягко говоря, не приспособлена для этих целей, но кто будет разбираться? Кстати, теплотехники уже расстреляны. Все четыре смены. Надеюсь, что их ждет долгая и прекрасная жизнь, скажем, в Черновцах или Каменце-Подольском. Но кто его знает, как поет один замечательный человек, — он грустно усмехнулся. — Так что хотя бы из уважения к их смертям поверьте в то, что так всем будет лучше. Просто поверьте. Ты же знаешь, Сократ, что такое допрос с пристрастием и что вас ждет, если вы попадете в руки генерал-майора Скопца?
— Все равно не понимаю смысла, — виновато улыбнулся Гредис и отер пот со лба.
— Не понимаешь? Объясню. Только не волнуйся. Лиза, кстати, слушай внимательно. После того как вы окажетесь на месте, ты одна сможешь вспомнить суть дела. На них расчет небольшой.
— А н-н-нельзя ли Лизу н-не трогать вовсе?
— Нельзя, Сократ Иванович, — развел руками Гиркавый. — Уж извини! Говорю же, оказавшись в Украине, вы с Вересаевым все забудете. Первое время будете чувствовать себя болванами. И все б ничего, да только нет у нас этих недель. Вообще ни дня лишнего. Правда, смерть Маршака…
— Самуила Яковлевича? — уточнил Вересаев.
— Нет, другого. Того, чей труп вы сегодня обнаружили. Так вот, эта смерть дает нам с вами некоторую фору. Однако неясно, какую именно… — Гиркавый опустил лицо в ладони и так замер. — Как же болит голова! Просто наказание какое-то… В последние сутки болит и болит, — он искоса посмотрел на Лизу. — А задача простая. Вот по этому адресу, — он протянул ей листок бумаги, — запоминай, в Киеве найдете магазин «Шива-Вышивата». Там купите статуэтку Ганеши…
— Напомни, кто он такой? — деловито нахмурился Вересаев.
— Слон в вышиванке, — сказал Василий Яковлевич, требовательно глядя на девушку. — Ты запомнила адрес?
— Даже не сомневайтесь, — неприятно улыбнулась Лиза, — никогда ничего не забываю. Такая у меня особенность организма.
— Вот и отлично, — кивнул Гиркавый. — Второй ингредиент победы — томик «Кобзаря». Но не любой, какой попадется. Тот единственный, который нам нужен, выпросите или заберете силой у нищего с Контрактовой площади. Там один такой. Стоя на коленях, дни напролет читает поэзию Шевченко. На груди у него наколки имеются приметные. — Василий задумался. — Но я даже приблизительно не представляю ситуации, при которой вы станете рассматривать его грудь. Так что просто заметь, Лиза. Человек в центре Киева, стоя на коленях, Шевченко читает. Думаю, он там такой один. Во Львове — другое дело, а Киеву в этом смысле похвастаться нечем.
— Да, темный город, — кивнул Гредис.
— Хорошо, допустим, — задумчиво проговорил Вересаев. — Слон в вышиванке и Кобзарь — дело несложное. Тут главное — окончательно умом не тронуться. Ну а дальше-то что?
— Очень важно сделать работу быстро, потому вы с профессором, в отличие от Лизы, станете изменяться в личностном плане. И перемены эти будут пагубны для вас. Этого не нужно бояться, но и шутить с этим не стоит. Дальше вас ждет обратный переход в Z. Об этом не беспокойтесь, — Гиркавый забарабанил пальцами по краю нар. — Доставят в лучшем виде. Да, чуть не забыл. Чтобы все срослось, после покупки Ганеши почешите ему пузо.
— Какое еще пузо? — изумился Гредис.
— Ганеша — это слон, сидящий на собаке, — устало сказал Василий. — То есть я бы на вашем месте выбрал именно собаку. У него, натурально, имеется живот, брюхо, другими словами. Ну, хобот, руки, ноги. Он же слон, мать его! Что не понятно?!
— Дальше что? — кивнул Вересаев.
— Дальше необходимо угостить слона сакральной шоколадкой. Вы понимаете какой. Кроме того, вот три мантры я записал. Лиза, запоминай! Их следует прочитать слону хотя бы пару раз, пока в Z не вернетесь. Что еще? — он задумался. — Считаю, не лишними будут тексты Тараса Григорьевича. Великий, в сущности, европейский поэт. И потом, не зря же вы слона и Кобзаря вместе повезете.
— И что из этого? — хмуро поинтересовался Сократ.
— Вот и познакомьте одного с творчеством другого! — Гиркавый подумал секунду. — Боюсь, Лиза, это тоже ляжет на твои хрупкие плечи. Вот. Ну и снова, возвращаясь к обратному переходу. В сущности, он будет похож на то, что произойдет с вами сейчас. — Гиркавый пожал плечами. — Так что морально подготовьтесь. Если, конечно, к этому вообще можно подготовиться…
— Это болезнь, — покачал головой Сократ. — Ты сам-то слышишь, что несешь, Василий? Умный же человек! У тебя же два образования за плечами! Спортсмен, медик. Как ты можешь такое вообще говорить?! Смерть — есть нечто окончательное! Очнись, Василий Яковлевич! Это наваждение, сумрак, кошмар! Сон разума рождает колорадских жуков и летальные переходы через границу. Жуки, живые мертвецы, призраки на перекрестках, изумрудная марь и укроповый мальчик — это клиника, сумасшествие, которые затронуло народ по обе стороны фронта! Сначала ты поверил в них, а теперь уверился в том, что, убив нас, окажешь нам услугу. Но это клиника, Василий Яковлевич! — Сократ глухо засмеялся. — Чесать пузо Ганеше?! Читать ему «Гайдамаков»? А может, для начала — Евангелие от Луки? Или вот что, Вася, профессор истерически хохотнул, — вдруг романы Андруховича нашему слону покажутся ментально ближе? Уж если просвещать языческих богов, давайте действовать продуманно, так сказать, рационально…
— Клиника, Сократ Иванович, — прервал его Гиркавый, закурил и предложил пачку собеседникам, — это Z, присоединенный к СССР. К стране, которой нет и никогда не было. Клиника — это русский мир, разрушивший все то, что раньше называлось Z-ландией. Клиника — это серые люди со своей мышиной возней, пьяные казаки, наемники, беспредельщики всех мастей, русские советники с выпуклыми глазами. Это подвалы, в которых пытают ни в чем не повинных людей. Портреты Сталина в центре города. Бронированные машины пехоты, разъезжающие по городским проспектам на полной скорости и регулярно насмерть сбивающие людей. Спекуляция гуманитаркой. Расстрелы. Ежедневные грабежи. Невменяемые руководители республики с тремя классами образования. Везде и всюду — чудовищная ложь. Мир без будущего, — Гиркавый тяжело вздохнул. — Честно скажу, Сократ Иванович, в отличие от тебя, я Майдан не принял. Отсюда, из Z, он хреново выглядел. Все эти факельные шествия, горящие пацаны из внутренних войск, вся эта шароварная риторика, мать ее за ногу, — звучала она скверно. И заметь, ничего дельного политические лидеры Майдана ни тогда не сказали, ни сейчас не сделали. Пока одна лажа, Сократ. Причем, советская в своей основе. Может, я чего не понимаю, но националисты добровольческих батальонов выглядят честнее. Они хотя бы не уверяют народ в европейском выборе. — Он помолчал. — Впрочем, это все меня не касается. До того ли нам? Пусть сами думают дальше. — Гиркавый выпустил дым из ноздрей, глядя на Гредиса исподлобья. — Тем более, у нас в Z теперь вообще место не для жизни. — Василий печально улыбнулся. — Если бы я мог еще выбирать, выбрал бы Киев. Вот теперь даже воевать за него пошел бы. Да сторону поздно менять. — Он засмеялся. — Укры — сволочи, конечно. Фашисты до мозга костей. Но при этом, заметь, воюют за Украину. А у нас же падлы-гастролеры и по своим, и по чужим палят без зазрения совести, — он махнул рукой. — И со всех стригут купоны. Старшие, мать их, братья, — Гиркавый махнул рукой. — Я вот что понял. Россия нам, Сократ Иванович, ни разу не старший брат, но младшая больная сестра. В медицинском, в натуре, смысле. Безумная она, Россия. Потому, наверное, и святая… Но мне-то теперь что делать?! Нам всем?! Все изгажено, оболгано, вываляно в грязи. Z, по сути, изнасиловали. И не Правый сектор разворовывал наши предприятия. Не укры мародерствовали в нашем частном секторе. Не они портили здесь девок. — Он махнул рукой. — Только ты не подумай! Не имею ни грамма иллюзий. Знаю, укры непременно делали все это где-то там, в других местах. И разумная вселенная всем нам этого никогда не забудет. Но здесь, в моем городе, беспредел творил русский мир! И это я запомнил навсегда. На ту сторону не подамся, — он грустно усмехнулся, — но и тут жить никогда не смогу. Душа болит, Сократ Иванович. Чудеса эти вывернули меня наизнанку. С ног на голову поставили. И понял я, что дело не в том, за кого ты, но в том, какой ты. И если ты честный хлопчик, то, по крайней мере, малую свою родину насильничать не позволишь. А уж если так вышло, сделаешь все, чтоб дело поправить. Если хочешь знать, Сократ, вы — моя последняя надежда! Последняя. И больно мне вас убивать, но и выжить вам я позволить не могу. Понимаешь? Пусть ты и укроп в глубине души…
— Василий Яковлевич…
— Не перебивай меня, банщик! И дружок твой укроп латентный. И Славу заразили этой заразой. Но, что поделать, человек ты правильный и книги читаешь толстые. Хорошие вы люди. Поэтому надо вас умертвить. Непременно надо лишить жизни, чтобы у Z появился шанс. Поймите же, Бога ради, не могу я себе позволить быть милосердным.
— Беспощадный русский Z, — нараспев проговорил Вересаев, — а другого просто нет.
— Возможно, — согласился Гиркавый, — выглядит это странно. Но я делаю это во имя будущего. Именно для того, чтобы из пены небытия возник иной Z. Не русский, не советский, какой-то отдельный, мой…
— Украинский, может быть? — усмехнулся Вересаев.
— А что ты зубы скалишь, — хмуро пожал плечами Гиркавый, — может, и украинский. Но тогда чтобы и Украина стала другой.
— Свободной, сильной, демократической? — насмешливо уточнил Вересаев.
— По крайней мере, без шаровар, бесконечных хоров и народных танцевальных коллективов, — Василий хотел что-то добавить, но, глянув на часы, потерял к разговору интерес. — Короче, мальчики и девочки, вы готовы к насильственному переходу в мир иной и украинский?
— Обожди секундочку, — вскочил с места Гредис. — Предположим, мы сделаем, что нужно, а потом, вопреки здравому смыслу, вернемся в Z. Что дальше, Василий Яковлевич?! Утешь меня, скажи, что есть план.
— Ага, — кивнул Вересаев, — это ж самое главное. Что нам делать по прибытию с Кобзарем и Ганешей? Чем накормить, что почесать? Может, проще чего-нибудь покурить? Куда нам засунуть слона в вышиванке, чтобы всем в Украине стало легче?
— Хрен его знает, Сократ Иванович, — Гиркавый тоже поднялся с места и кратко постучал в дверь. — На этот счет дельных соображений не имею. Все, зайцы, пора! Пора послужить на благо просвещенного, мать его, человечества.
— Кто ветру служит, тому дымом платят, — тихо сказала Лиза Элеонора.
— Вот интересно, — пробурчал Вересаев, — а человечество когда-нибудь нам послужит?
Загремел засов, дверь распахнулась. Карась и его люди повели троих пленников по длинному извилистому коридору. Василий шел позади, потирая затылок, не осознавая, что последние минут пять еле слышно постанывает.
— Мне страшно, — засмеялась Лиза Элеонора, когда их поставили у стенки красной кирпичной кладки, — даже ноги подкашиваются.
— Ничего, девочка, — взъерошил ей волосы Сократ, — ты же слышала, Василий Яковлевич пообещал нам всего лишь забавное приключение.
— Смерти нет, — сказал Вересаев, — нам ли, заслуженным работникам общественных бань, этого не знать?
— Элементарный переход от бытия к небытию не должен вызывать у зрелой личности страха, — задумчиво проговорил Сократ.
— Но, тем не менее, вызывает, — усмехнулся Гиркавый. — Так ведь, профессор?
— Нет, — улыбнулся Гредис, — смерти я не боюсь. Боюсь превращений. Ведь не зря сказано: не все мы умрем, но все изменимся.
Стояли июнь, июль, декабрь, январь, сентябрь и август. В общем, недурственная нарисовалась погода. Над расстрельным двориком плыли теплые облака. По ветру несло паутину и звуки патефонного танго. С десяток ворон, заняв лучшие места на ветках старого вяза, провожали в путь работников сферы услуг, света ради уходящих в ночь.
Гиркавый разрешил выкурить по сигаретке. Курили, не глядя друг на друга. Лиза Элеонора посмеивалась чему-то, но по щекам ее катились слезы. Дымок летал туда и сюда. Запахи земли и листьев кружили голову. Затем раздались выстрелы. Бах-ба-бах-ба-бах. Тиби-дох-тиби-дах.
Первым упал Сократ. Вторым лег Вересаев. А вот Лиза Элеонора, конечно, избежала этой участи. К хорошим девочкам и судьба благосклонна. Огромный черный пес выскочил, будто из-под земли, подхватил ее на спину и прыгнул через распахнутое настежь окно в один из темных гулких коридоров тюрьмы.
— Туда нельзя! — закричала Лиза.
— Не бойся, — улыбнулся Платон, — медный Блогер с саблей будет стоять насмерть, и все твои куклы с ним. Все выброшенные в унитаз таблетки. Все закрашенные черным рисунки. Все капельки крови — всего лишь капли дождя.
— Но там внутри каменные клетки, в которых убивают людей!
— Не бойся, наш путь — в глубины Z. Ничто нам не преграда. Крепко держись! Шахтеров не пугайся. Нибелунгам кланяйся. Остальных посылай, Лизка, к чертям собачьим.
Каменные стены, натужно заскрипев, раздвинулись перед ними. Лиза Элеонора увидала дивные, невиданные древние города, запутанные лабиринты, личинки шахтеров и промышленную их матку, ворочающуюся внутри огромной хрустальной пирамиды, пульсирующие яйца нибелунгов, подземные океаны чистейшей воды и горячие реки расплавленных элементов таблицы Менделеева. Перед ней раскинулся древний Аид с его пустынными широкими проспектами, старыми афишами, транспарантами, газетами, театральными постановками. Остовы покинутых дворцов, музеев, колхозов, концертных залов, домов народной культуры. Черти-старьевщики играли в покер, воскуривая кальяны. Их каменные лошади стояли недвижимо, впитывая тепло. Окунувшись в полет, девушка начала засыпать, но внезапно в глаза ей ударил свет. Лиза тряхнула головой и засмеялась. В правой ее руке таяло мороженое. Левую холодила бутылка пива. А прямо перед ней, слегка покачиваясь, стояли в обнимку Сократ и Николай.
Дракон идет по Банковой. Огонь бьет столбом из ушей и носа. Шоколадные яйца волочатся по брусчатке, обернутые серебряной фольгой. Хвост едет отдельно, уложенный на колеса от «Mercedes S-600». По правое крыло от дракона — синий кролик в пиджаке, с морковкой, в треснувшем английском пенсне, с майонезной баночкой кокаина. Он зол, неврастеник, но не без раскаяния. По левое крыло от дракона меланхоличный пастор с головой совы. В одной его лапе крест, в другой — снайперская винтовка. Позади дракона, в некотором отдалении, гордо, но недоверчиво ступает белый волк с красной свастикой на груди. Звучит зловещая духовая музыка. Не меньше тысячи невидимых музыкантов оживляют этот тревожный, хотя и сказочный, нарратив.
Над Лаврой вспыхивают малиновые зарницы. Ужасающе громкая музыка внезапно переходит в стон. Затем громовой, но при этом вкрадчивый голос объявляет, что герои — невидимые в темноте Философ, Алхимик и Дурочка — должны найти и убить свиного поганого змея о четырехстах пятидесяти головах. Свиной змей живет под известным домом на улице Грушевского. Выходит на дневной свет только на две недели после Рождества Христова в образе детской карусели. Каждый год в конце декабря неизвестно откуда она внезапно появляется на Софиевской площади.
Каруселька живая, нарядная, крутится-вертится. Если какой ребенок на нее садится, тут же становится коррупционером и пидарасом (не путать с геями). Чтобы остановить роковую карусель, нужно убить старика-смотрителя, а также предать огню деревянных лошадей, смешные нарядные паровозики, потешных зебр и медведей, педофилов жирафов, волков и бегемотов с выпученными глазами и бизнесом в Москве. По чести говоря, весь этот музыкальный шатер, наигрывающий украинским детям разную хрень, давно пора спалить к чертовой бабушке.
При карусели смотритель. Если убить его правильно, смерть падет и на все остальные головы. Проще всего это сделать шоколадкой «Баунти», что значит «райское наслаждение». Но еще неизвестно, как заставить смотрителя жрать эту гадость. Так что шатер, лошадок и прочих деревянных мудил, скрывающих под собой прочие личины свиного змея, правильнее всего сначала полить бензином дьявольской фирмы «Лукавый Ойл». Потом достать зажигалку «Zippo» образца 1933 года. Прикурить сигаретку «Мальборо». Сделать несколько затяжек, посмотреть в небо и, наконец, поджечь вертящегося монстра.
В средневековых описаниях Элевсинских мистерий в части, касающейся обрядов Телестериона, говорится, что зажигалку можно не швырять в огонь, хотя это и выглядит эффектно. Лучше всего «Zippo» тихо опустить в карман и спокойно докурить сигаретку. Людям, осмелившимся сжечь карусель свиного змея, выжить не дано. Так что лучше приберечь коллекционную вещь для будущей жизни.
Как только свиной змей умрет, кролик станет ласковым, сова — атеисткой, дракон — честным, а благородный печальный волк-нацист раскается в совершенных им небольших, но ужасных злодеяниях, и поможет героям вернуть в Z — сердце провинции, которое без него не бьется, золотой борщ, платиновый вареник, грустную серебряную Сосюру, Прокофьева изумрудного города или голого алмазного Ханжонкова. Тот или иной мистический артефакт следует зарыть на глубину пять метров под золотым Соловьяненко, установленным на Театральной площади.
Однако на пути героев возникают непреодолимые трудности. По одному вынуждены они отдавать свои жизни ради того, чтобы выполнить свой метафизический долг. Первым гибнет Философ. Во время вечерней люстрации на него всей своей мокрой зловонной тушей падает люстра киевского Оперного. Вбирает его в себя, причмокивая, отрыгивая и подвывая. Прикрывая грудью Ганешу — лилипута с длинным, как хобот, членом, раскрашенным в цвета государственного флага, отдает жизнь Алхимик. В живых остается одна героиня. Она чувствует, что силы ее на исходе. Сердце надрывно колотится. Победа кажется совсем рядом, она уже дома, на пороге Z. Еще чуть-чуть — война закончится, люди перестанут гибнуть, СССР канет в непроглядную мглу небытия, алчная и хищная Россия, безмозглая медуза ада, вздрогнет и отпрянет от границ Украины. Восторжествуют европейские ценности. Ну, или хотя бы здравый смысл и законы физики.
Но тут из тьмы появляется силуэт укропового парня. Чело его бледное, глаза черно-красные, бездонные, движения вкрадчивые. Шаровары покачиваются в такт ходьбе, казачий чуб черен и странно смотрится на зеленом черепе.
— Здравствуй-здравствуй, сучка либеральная, — говорит он Лизе Элеоноре на чистейшем украинском языке и достает из штанов серп, до поры до времени не трогая молот. — Давай посмотрим, украинское ли у тебя сердце. Давай разберемся, где коренится в Украйне настоящая зрада. Поговорим о принципах, о свободах и правах.
— А что не так? — покрывается героиня испариной.
— Все не так, — пожимает плечами зеленый хлопчик. — Вот скажи, за то ли гибли наши хлопцы, чтобы ты схоронила в проклятой Z-земле нашу прекрасную серебряную Сосюру? Затем объясни, почему слово «евреи» и слово «Европа» так похожи. Смотри, и там и там — «евр», замечала ты это раньше, нет? А говорят, укроповый парень не разбирается в культуре, — он тихо смеется. — Может быть, Фому Аквината я и не читал, хер бы с ним, с москалем. Но проклятый этот «евр», давний спор славян между собою, мозолит мне душу. Спроста ли это, как думаешь?
— Что именно?! — спрашивает Лиза, судорожно передернув плечами.
— А то, девушка, — он приглаживает пальцами чуб. — Не значит ли весь этот «евр», что евреи и создали Европу? А может быть, обожди, — поднимает он указательный палец, — наоборот, Европа породила евреев, чтобы заслать их к нам в виде гуманизма, пацифизма, космополитизма, гей-парадов, леваков, а также, некоторых, млять, политических деятелей? Давай коснемся этой проблемы, детка. А затем перейдем к литературе. Обсудим, например, поэтику Андруховича с точки зрения самосознания и постмодернистского цинизма. Поговорим, курва мама, о генитальной литературе. А чтобы легче думалось, расскажу я тебе сейчас, как этот серп работает…
— О Господи! — Лиза очнулась, тяжело дыша, села в кровати. Ошалело посмотрела в окно. Три часа дня. Из кухни доносятся голоса Гредиса и Вересаева. Снова этот сон. Каждый раз, засыпая в Киеве после обеда, Лиза Элеонора видела это ужасное сновидение. Гредис считал его вещим, а Вересаев — дурацким. Мокрая со сна, прошлепала в ванную. Долго стояла под водой, насквозь пропахшей хлоркой и скверными трубами. Если бы не апельсиновый шампунь, она б не смогла вытерпеть этот запах. Мэр столицы рассказывал, что воду в Киеве можно пить прямо из-под крана. Лизе хотелось хотя бы разочек ею напоить его досыта. Прямо из боксерских перчаток. Но Лиза Элеонора — маленькая и беззащитная, а мэр — большой и талантливый. Его безнаказанно не заставишь пить воду из-под крана. Так что пока получается с точностью до наоборот.
— Лизка, пора идти! — постучал в дверь Гредис.
— Элеонора, мы устали от твоей безалаберности, — козлиным голосом проблеял Вересаев, передразнивая сам себя. — Дрянная ты девка. Помнится, будучи сумасшедшей, ты вела себя скромнее, порядочнее. А теперь как-то все не то.
Как и предупреждал Гиркавый, Сократ и Николай сильно менялись как внешне, так и внутренне. И, к сожалению, перемены эти оставляли желать лучшего. Вересаев становился козлом и циником, за цинизмом которого уверенно проглядывало сумасшествие. Сократ усыхал, спивался, превращался в старую ящерицу, не верящую не только в Z, но даже в собственное существование. Лиза думала о том, что срок, отпущенный им, заканчивается. Скоро-скоро Вересаев станет козлом, а Гредис — немощным старцем, ящерицей комодо, не помнящей собственное имя.
— Каждый день ищем гребаного слона! — продолжал брюзжать в дверь Вересаев. — А сама дрыхнешь по полдня! Куда это годится? Я бы еще понял, если б в тебе заговорила благородная потребность, обусловленная любовью или, на худой конец, физиологией…
— Коля, заткнись, — поморщился Гредис. — Лизка! Мы идем сегодня слона искать или нет? Коля, между прочим, прав. Твоя привычка спать после полудня шансов нам не прибавляет.
Элеонора выключила воду, обернулась в полотенце. С минуту смотрела в зеркало. Пережив смерть, она похорошела. Взгляд приобрел небывалую осмысленность. Грудь увеличилась, бедра округлились, появилась талия, а живот впал. Разительные перемены. Оказалось, что в Киеве таблетки ей не нужны. И теперь у нее не менструации, а ноктюрны Фредерика Шопена.
— Смерть девушкам на пользу, — назидательно проговорила Лиза Элеонора.
Они вышли из подъезда и направились на остановку автобуса, который привезет их к метро. Как и десятки раз перед этим. Трое переселенцев в поиске Ганеши. Гиркавый, кажется, дал им неправильный адрес. Нет в Киеве по улице такой-то магазинчика «Шива-Вышивата». А где есть, никто не знает. И как решить эту проблему, Лиза не в курсе.
На улице, как всегда, испытала головокружение. Киев действовал на нее, как наркотик. На его проспектах она теряла и без того весьма шаткое чувство реальности. Впрочем, никто из переселенцев, которых они встречали, особой адекватностью похвастаться не мог. Все они чувствовали себя так, будто проживают не свою жизнь.
Каждый раз, выйдя из дома и убедившись, что находится, таки да, в Киеве, Вересаев пытался рассказать о своих ощущениях.
— Понимаешь, Лизка, — рассуждал он по дороге к остановке, — имеется чувство, будто вот так пошел поезд моей довоенной жизни. То есть прямо. А вот так, то есть хрен его знает куда, — совершенно другой поезд, к которому мой вагон почему-то взяли и прицепили.
— Приблизительно товарный, — сказал Гредис.
— Понимаешь? — морщил лоб Николай. — И теперь я еду как-то вот так. Как-то все не туда, куда направлялся раньше…
— Так, может, это и не так плохо?
— Кто его знает, — пожал он плечами. — Я ж не знаю, куда направлялся, Лизка! И уж тем более — куда еду сейчас. Так что, может, оно и неплохо, но трудно. — Он помолчал, разглядывая ее формы. — Так я это к чему. Пожалела бы ты меня по-женски, а? Сама подумай, если уж мы все равно померли, какая разница? А с Сократом я договорюсь. Он на улице пару минут погуляет.
— Идиот, — сказала Лиза Элеонора и, запрокинув голову, посмотрела в высокое киевское небо.
— Не понимаешь ты душу мою, Лизка! — заявил Вересаев и прикурил папироску.
— А чего ж ее понимать, — проворчал Гредис, — водку с портвейном не мешай, Коля, и поезд твой поедет куда надо.
— Не делай вид, что у тебя с этим все в порядке, — скривил губы Николай. — Небось, правое полушарие с левым разъехались в разные стороны? Ну, не таись, профессор! Будь мужчиной, посмотри горькой правде в глаза!
— Что ж, — Сократ пожал плечами, — с начала оккупации имею весьма дискомфортное ощущение многовариантности мира. Думал, это что-то вроде психического расстройства. Но в Киеве ощущение это усилилось стократ. Так что допускаю, что Z в какой-то момент перескочил в какой-то специфический инвариант реальности.
— То есть?
— Вместо того чтобы стать индустриальным ядром единой, свободной, независимой Украины, мы плавно, но при этом внезапно, оказались в жопе. Думаю, так проявил себя рок Дикого Поля. Наш личный удел, на который мы всегда были обречены. Впрочем, вряд ли эти рассуждения имеют практический смысл. Найдется множество здравомыслящих людей, которые мне тут же возразят…
— Что же именно?
— Скажут, что Z-жители, и, следовательно, мы с вами, сами призвали в свой дом войну, колорадских жуков, укроповых мальчиков, призраков Розы Люксембург, двадцати шести бакинских комиссаров, Сакко и Ванцетти и прочую нечисть. Самое печальное, что я не знаю, как им ответить, чтоб не оскорбить.
— А по-моему, смысл очень даже имеется, — вздохнул Вересаев. — Что-то в этом роде случилось со мной лет сто назад. Представьте, спешил я на свою первую свадьбу. Поезд дальнего следования. Купе с половиками и занавесками. Прокуренный тамбур. Ресторан. Советский коньяк. Я метеором мчался сквозь пространство и время, думал о жизни. Подводил итоги, выбегал на перрон покурить. Говорил с народом моей страны. Не поверите, в те годы был я прекрасен, как юный Аполлон. Многие девушки охотно переживали со мной лучшие моменты своей интимной жизни, о чем, конечно, здесь не время и не место. В общем, холостяцкий тур-футур. Лифчики и женские трусики, доложу я вам, валялись по всему вагону. Честно говоря, угар в стиле позднего рококо…
— Как Аполлон, значит? — уточнил Сократ.
— Точно! — кивнул Коля. — И вот просыпаюсь как-то, смотрю — в окошке солнце за полдень клонится. Вагон дремлет в каком-то тупике. Вышел, осмотрелся — никого. Бабочки-лимонницы порхают над рельсами. От леса тени длинные. Запах креозота и нагретых шпал. Вдалеке кричит вечерняя электричка. Пусто и хорошо. Красота. Самое странное — чемоданчик мой так и остался со мной. И бумажник никто не взял. Каким-то непостижимым образом вагон, в котором сладко спал ваш покорный слуга, оказался отцеплен от состава. И все пропало, как сон. Вся поездка. Еле добрался домой.
— На свадьбу так и не попал? — спросил Сократ, всматриваясь в номера автобусов, беспрерывно подъезжающих и отъезжающих от остановки.
— Почему же? Попал, конечно, но уже не в тот раз и не с той девушкой. Кстати, вы помните, сколько мы тут проживаем и где?
— Где — понятно. Улица Донецкая, район Севастопольской площади, Киев. Квартиру, судя по всему, снимаем. А вот у кого и за какие деньги — это действительно загадка… Водки бы выпить, — добавил Сократ невпопад и облизал потрескавшиеся губы.
Лиза тяжело вздохнула.
— Это все потому, что живем одним днем, — убежденно кивнул Вересаев. — И не то чтобы ничего не менялось. Каждый день на другой не похож.
— Да, — согласился Гредис, — только отличия эти мало радуют. Дни, формально говоря, разные. Никогда не знаешь, что ждет за окном.
— Точно! — усмехнулся Вересаев. — Сегодня понедельник, а завтра сразу пятница.
— Или четверг, — сказала Лиза.
— Или четверг, — согласился Сократ. — Киевское время не годится для жизни, и к черту можно выбросить григорианский календарь.
— После обеда сплю потому, что здесь день и ночь наступают, когда им заблагорассудится, — призналась Лиза. — От этого утомляюсь страшно. Иногда три вечера подряд следуют без передышки: скажем, вечер среды, пятницы и воскресенья, а потом как зарядит полдень! И тогда уж ночь не наступает целую неделю.
Автобус, распахнувший перед ними двери, оказался пуст. Всю дорогу до метро проехали в молчании. Лизе временами казалось, что справа и слева от дороги в яру сквозь туман проступают очертания Z. Тогда становилось по-настоящему тоскливо и муторно. И выпрыгнуть хотелось из автобуса, убежать назад, в Z, в знакомые улицы и переулки. В то время, когда войны еще не было. Когда все наши были живы, и старушка Хаткина праздновала каждый листопад. Трудно было уверить себя, что ничего такого в мире нет, и больше никогда не будет.
Ткань реальности рвалась. Киев и Z вот-вот могли оказаться в одном невообразимом пространстве. И вот тогда спасать будет некого. Следовало спешить. Но как спешить, если дни, месяцы и времена года в этом городе сменяют друг друга случайным образом, в произвольном порядке?
Глядя в окно, Лиза чувствовала, что поиски Ганеши обречены на неуспех. Конечно, сдаваться все равно нельзя. В конце концов, она сохранила память, а это обязывает. Кроме того, Гредис и Вересаев, хотя и в редукции, но пока еще с ней. А значит, есть шанс. Нужно до слез и дрожи в руках бродить Киевом. Целовать его улицы, деревья, церкви, иконы, звезды и окна домов. Всматриваться в ветер, ловить губами листья и паутину, пропадать в бесчисленных лавчонках и магазинчиках. Пить чай с букинистами и старожилами блошиных рынков. Знать на память сувениры Андреевского спуска. Изучить каждую подворотню, тупичок, проход и ступеньку.
Слушать эхо чужих подъездов, спать, заложив руки за голову, на крутых скатах старинных крыш. Ставить саму жизнь на поиск слона в вышиванке, без которого эта война не закончится никогда.
Между тем, отпущенные сроки подходили к концу. С каждым днем невидимый, но неумолимый свиной змей подбирался к ним ближе. Его посланцы всегда толклись рядом, и в воздухе все отчетливее пахло салом. Бабка на углу, торгующая сигаретами поштучно. Велосипедист на крутом велосипеде. Фотограф на бульваре. Бармен в пабе. Случайный попутчик в метро. Любой из них мог посмотреть на тебя глазами древнего змея. Каждый день мог стать последним в череде киевских дней.
Сократ и Вересаев не верили в Ганешу и Кобзаря. И только потому, что Гредис не смог объяснить, как попал в Киев, а Вересаев как-то ночью вспомнил маленький расстрельный Z-дворик, окруженный липами, метафизические полномочия Лизы не ставились ими под сомнение. О нищем, читающем на коленях Кобзаря, девушка пока не думала вовсе, считая, что тот сам появится, когда придет его час.
Утро воскресенья наступило сразу после промозглого декабрьского вторника. Людей на Крещатике немного. Отовсюду доносится музыка. Движение перекрыто. Метрах в трехстах от метро дети, одетые не по погоде, массово играют в подвижные игры. Фланирующая публика. Пар изо рта. Палатки политических партий. Кафе, ресторанчики. Флаги. Машины новой полиции. За невысокой загородкой человек двадцать пять парней катают в мусорном баке по кругу печального мужика в шикарной шубе, костюме, при галстуке. Меховая шапка валяется поодаль. Стучат по баку биты, выкрикиваются невнятные лозунги. Плакат — «Люстрация — не кастрация, раз проехал — и свободен» — исчерпывающе поясняет суть происходящего.
— Господи! — Вересаев стукнул Сократа по плечу. — Красота какая этот наш Киев. — Ну что, Сократ Иванович, на баб поглазеем или сразу в сауну?
— Даже не знаю, — вяло улыбнулся Гредис, — а мы давно, что ли, гуляем?
— Времени, сам посмотри, сколько! — Вересаев показал циферблат наручных часов. — Первые клиенты через два часа. Может, с бабами придут, как думаешь? Прошлый раз прехорошенькие такие были. Особенно та, с ногами, как у Ганеши…
— Клиенты — это святое, — согласился профессор, — только ничегошеньки вспомнить не могу. Беда просто. Давно, говоришь, мы в Киеве?
— Сейчас ничего вспоминать не нужно, — энергично проговорила Лиза, — двигаем на Подол, в сауну. Полки немыты, парилка не протоплена. От вас разит, как от скунсов.
— Ты права, — вздохнул Гредис, — надо спешить, потому что ведь скажут, мол, переселенцы работать не хотят.
— Святая правда, — вздохнул Вересаев. — Виноватые во всех украинских бедах. Алкоголики, тунеядцы, эротоманы…
— Ватники, — подхватил Сократ.
— В мире жестче ваты нет, чем сбежавшие из Z, — продекламировал Николай. — Ритуалами и плясками вызвали из бездны ПХ-супостата. Говорим на мове врага, то бишь Сковороды, Шевченко, Гоголя.
— Русский — великий язык! — кивнул Гредис. — Но мрачный. Чертовски привлекателен. Бездна, дна не имеющая. Не верь ему. Обманет, обольстит, подарит надежду, а под конец и вырвет ее из рук. Выставит идиотом, злодеем, инородцем. А в конце непременно скажет: иди вон, подлец, ты недостоин меня.
— Между нами, — прижал руку к сердцу Вересаев, — если уж разговор о языке, то лично я предпочитаю телячий…
— Нет, обожди, Коля, — перебил его Гредис. — Все-таки удивительное дело. Ты знаешь, у меня стойкое ощущение, что я не ватник. А, как бы это выразиться поинтеллигентнее…
— Патриот?
— Вот-вот, что-то в этом роде, — кивнул Сократ. — Конечно, не в том смысле, как принято…
— Понимаю, Сократ Иванович.
— Уж не знаю даже, отчего, — Гредис помассировал затылок, — но чудится мне, будто только тем, что живой здесь стою, что-то хорошее для страны сделал! Понимаю, смешно это, но сердце радуется. И отчасти даже как бы гордится фактом собственного бытия. Скажешь, старческий идиотизм?! Что ж, может, и он! — профессор помассировал пальцами виски.
— У меня, Сократ Иванович, — подхватил Вересаев его под руку, — точно такие же ощущения! А ты что задумалась, Лиза?
— Булками шевелите, — посоветовала девушка.
Несколько крепких парней со свиными ушами и крохотными глазками наблюдали за ними из минивэна синего цвета с тонированными стеклами. Полная интеллигентная дама в очках, сидящая в «Шоколаднице», изучала не столько страницы «Войны и мира», лежащей перед ней, сколько Гредиса и Вересаева. Стоило Лизе прищурить глаза — и становилась эта дама похожей на свинью в рюшках. У девушки в горле застучал пульс. Лиза Элеонора страшно любила Льва Толстого, но при этом чувствовала, что сегодня свиной змей особо недоволен переселенцами, оказавшимися в самом центре его владений. Любой из прохожих может оказаться одной из его голов. И тогда…
«Что тогда? — думала Лиза, вытирая испарину. — Смерть? Но, боюсь, смерть уже не для нас. Значит, жизнь? Свиная жизнь по свиным законам? Неужели можно принудить и к этому? А если нет, отчего я чувствую, что этот день — последний? Ведь мы так ничего и не сделали! Никого не нашли, не спасли, не прочитали, не почесали пузо! Только и успели, что почувствовать себя беспомощными детьми и разувериться в собственных силах».
— Поворачиваем налево! — прикрикнула она, и мужички ее послушались.
— Вот я как думаю, — свернув за угол, продолжил Вересаев. — Коля — химик, писатель, человек. Коле, между прочим, пятьдесят пять, и он живет в этой стране. Кому и что я должен доказывать? Быть живым и настоящим, Сократ, — ведь в этом и состоит единственная человеческая работа! Стать хомо, простите, сапиенсом, на том конкретном месте, куда Бог тебя определил, — вот дело всей жизни. Причем не такое простое, как кажется Министерству культуры. Говорить на каком-нибудь хотя бы языке, творить. Любить, в конце концов, баб…
— Коля, ну ты достал уже с бабами, — покачал головой Гредис.
— Или хотя бы выпивку и стихи, — исправился Вересаев. — Смотреть на звезды. В конце концов, человек для государства или государство для человека? Ведь что нам это, извините, государство? Мы и без государства всякого можем воевать, строить, стихи писать, баб любить, уж прости, Сократ, но без них жизнь — не жизнь. Есть ощущение, что модерная держава украинцам нужна исключительно, чтобы сказать другим народам: «Вот, млять, и мы построили! А вы думали, не построим?! Да ни хуя подобного!»
Положа руку на сердце, Сократ, наш народ сейчас воюет, рожает и кормится не благодаря государству, а вопреки ему. Нет, я не говорю ничего! — поднял руки Вересаев и непременно упал бы на проезжую часть, если б его не поддержала Лиза. — Раз принято так в международной практике, чтобы оно было, это самое государство, пусть будет. Хрен бы с ним! Но причем тут его интересы? Какие, на хрен, у него могут быть интересы? Государство, на мой взгляд, — это что-то типа пылесоса. Его дело — работать, а не иметь интересы. Это механизм, млять! Механизм, говорю вам как химик и массажист. А у нас этот миксер, понимаешь, становится в позу Господа, извините, Бога. Поймите же вы, наконец, я не обязан любить соковыжималку! И никто из нормальных людей не обязан. Люди — вот главная и единственная ценность! Люди! Ну и женщины, конечно, — стеснительно улыбнувшись, добавил Николай.
— Ну да, ну да, — саркастически усмехнулся Гредис.
— А нация — это еще что? — снова загорелся Николай. — Вот ты, например, литовец. А я, допустим, химик. И оба мы граждане Украины. И не вижу в том противоречия. Каждому свое, как говорили древние греки…
— Римляне, если уж на то пошло.
— Да хоть египтяне, профессор! Нация хороша была во времена Наполеона, а сейчас что это? Как на мой рассудок, сейчас важен народ! — он поднял длинный и желтый от табака палец вверх. — А народ — это что такое? Это все мы, к примеру, без разбора. Вот такие нелепые, смешные, глупые дети Украины, любящие ее каждый по-своему. Да и что такое сама наша страна? Не Рада, не администрация президента, не территория. И уж конечно, не политическая партия, группа крови. А тем более не родословная! Мы же не собаки, в конце концов, Сократ Иванович?! Мы же люди вроде?
— Банальщину несешь, Коля! — поморщился Гредис.
— Нет, обожди! Вот как ты там говорил? Жизнь после смерти! Вот что такое Украина. Это души наши! Это Рай, который, как известно, или есть в тебе, или его в тебе нет. Свет немеркнущий!
— Ну и бабы, конечно, — добавил Сократ, усмехнувшись.
— И мне, например, обидно, — Вересаев не заметил сарказма. — Говорят: этнические украинцы, этнические украинцы. Просто какое-то бремя, млять, белого человека. А есть, например, масса евреев, которые любят Украину.
— В самом деле?! — поднял брови Сократ. — Вот так новость. Никогда бы не подумал.
— А вот и зря, — пожал плечами Вересаев, — любят! Гимн ее поют к месту и без места. Жизнью рискуют иногда. Мучаются этой страной, страдают и даже временами плачут.
— Ты еще зарыдай мне тут, прямо на Владимирской, — кивнул Гредис, — давно в центре Киева такого цирка не видали.
— Рыдать я не стану. Но вот слушай, говорят — нация, язык. А ты посмотри хотя бы на русский мир…
— Не хочу я смотреть на него, — поморщился Сократ. — Нагляделся досыта. Но вот что я тебе скажу. Ты, Коля, бабник и безродный космополит. Впрочем, я сам иногда испытываю желание умыть руки, — скривился Сократ. — Люди, швыряющие гранаты в центре Киева, заявляющие, что на востоке страны проживает генетический мусор, это даже для меня перебор. Уж на что я профессиональный философ.
— Тяжелые времена, — вздохнул Вересаев. — Я у людей посттравматический шок и отсутствие чувства юмора.
— Прекратите стонать, девочки! — проговорила Лиза. — Переходим на противоположную сторону!
— Что бы мы без тебя делали? — ласково проговорил Вересаев и попытался ущипнуть Лизу за ягодицу.
— Вересаев, получишь по харе! — пообещала Элеонора.
— Коля, не распускайся, в самом деле, — заметил Сократ, — не про тебя ягодка растет.
— Да поспела твоя ягодка, боюсь, как бы не осыпалась!
Повернув за угол на Контрактовой неподалеку от церкви Успения Богородицы Пирогощи, они заметили оборванного мужичка, стоящего на коленях, под которые был подложен кусок картона. Иногда кротко поглядывая на небо, он читал вполголоса:
Тяжко-важко в світі жити
Сироті без роду:
Нема куди прихилиться, —
Хоч з гори та в воду!
Утопився б молоденький,
Щоб не нудить світом;
Утопився б, — тяжко жити,
І нема де дітись.
В того доля ходить полем —
Колоски збирає;
А моя десь, ледащиця,
За морем блукає.
Добре тому багатому:
Його люди знають;
А зо мною зустрінуться —
Мов недобачають.
Голос у него был сиплый. Читал он тихо и невыразительно, совершенно не рассчитывая на то, что кто-то станет слушать. Не для чего-нибудь, а потому что. Сократа и Николая коленопреклоненная без страха и упрека фигура тронула. Они остановились, вслушиваясь в строки. Лиза, конечно, поняла, что это и есть тот самый человек, о котором говорил им Гиркавый. И Кобзарь в его руках — тот самый Кобзарь, без которого Z настанет край. Но что поделать?
Вырви она сейчас из рук нищего эту засаленную книжицу, Гредис с Вересаевым сами сдадут ее полиции.
— Какие стихи! — Вересаев смахнул со щеки слезу и положил в шапку нищему немного денег. — Тяжко-важко в світі жити. Так и мы с тобой, Сократ Иванович, — Z-сироты! Переселенцы! Утопились бы, да банщики не тонут.
— Как тебя зовут, милый? — спросил Сократ, нагнувшись к самому лицу нищего.
— Иваном, однако.
— И давно читаешь?
— Думаю, лет пять или более того, — осторожно проговорил нищий.
— Значит, не переселенец, — заключил Вересаев, — а очень похож.
— Все мы здесь переселенцы, — заметил нищий и продолжил чтение.
— А читаешь зачем?
Тот потерял всякий интерес к беседе. Уставился в книгу, старательно выговаривая простые точные слова.
— Пойдем, Коля, время уже! — потянул его Сократ.
— Иду-иду! — Вересаев сунул в шапку нищего все, что наскреб по карманам. — Спасибо, милый!
— И вам покров Пресвятой Богородицы, — тихо ответил ты, Иван Иванович, раздумывая, действительно ли именно эти люди должны тебя освободить от нелегкой работы. Или других ждать? В ту ночь, на Крещение, когда ты разговаривал с полыньей на Днепре, ты ведь, на самом деле, пришел на берег, чтобы на березе повеситься. А что? Дерево русское, и ты русский человек, Иван Иванович, хотя и оказавшийся в непростых жизненных обстоятельствах. У тебя тогда еще не перебродила уральская гордость. Оказалось, что со смертью никуда она не девается, но мучит во стократ круче. И гордиться уж нечем, а ты все горд! И всех ты выше, Ваня. И всех ты умнее.
И вдруг, Иван Иванович, ты понял наконец, в чем состоит русский национальный дзен. Русского можно опустить, избить, изгнать, убить, отправить потусторонней почтой в Киев. Но он любой этой херней будет гордиться. С дерьмом в душе и шрамами на сердце, с гематомами на честной чухонской морде. И чем больше дерьма и боли, тем сильнее его уверенность в избранности русского народа. Величие каждый раз прямо пропорционально унижению, в котором купается русский мир в очередной раз.
Впервые становясь на колени и приступая к «Гайдамакам» (они попались на глаза первыми), ты, Иван Иванович, думал о том, что страшно согрешил, как и весь великий твой народ. Но данное тебе покаяние — метафизически нелепо, оно унижает не только тебя, но и всю святую Русь. Оно невыносимо. Но тут же и спохватился: как оно, млять, прекрасно. О, боги! Просто великолепно! Даже стоя на коленях перед батюшкой Киевом, матерью городов русских, ты чувствовал, что твое стояние — самое великое покаяние из тех, что совершались когда-либо в подлунном мире.
Поражение стало великим прорывом. Победой, которую не перепобедить. Замешанная на гордыне, смерть стала шагом вперед. Тебе открылось, что смысл жизни по-русски — в отрицании меры. Русский мир ее не знает вовсе. И это его единственное мерило. Смысл — в презрении границ. Если литература, так величайшая. Коль революция — самая ужасная. Причем, прежде всего, для самих себя. И в этом главное условие. Всех на колени! Но и самим в грязь, в дно, в леденящий душу пиздец.
Но если уж русский благородства возжелает, вешайтесь все. Души прекрасные порывы моментально доходят до жертвоприношения. И на первый же удобный алтарь, который подвернулся под руку, русский помещает именно себя самого. Душу вывернет наизнанку. Разобьется на цитаты и осколки.
И все, только бы явить образец вечного русского покаянного постмодернизма. А когда визави, допустим, украинец, перед которым совершалось таинство покаяния, прослезится и встанет рядом на колени, чтоб породниться навеки, русский возьмет столовый ножик, да и перережет ему горло. И не со зла, а токмо от стыда и обиды на самого себя. Нож попадется, как назло, тупой. Да и когда ножи в Воронеже или Саратове бывали остры? Русский будет резать горло и думать о всяких пустяках. О ценах на морковку, о последнем скандале в Думе. О том, что в будущем году на вакацию стоит поехать в Таиланд. Об особенностях поэзии Фета и о Сергии Радонежском. О Пушкине успеет поразмышлять, прежде чем сдаться властям. А сидя в камере, станет рассказывать про тупость хохла, который ему поверил. Но в ближайшую же Пасху вспомнит о безвинно погибшем и непременно прослезится.
Старинная русская забава — преодоление меры, — как правило, сопровождается гнусностью такой величины и значения, что все вегетарианцы мира отдыхают спокойно. Ничего чудовищней русского мира в этом смысле универсумом не изобретено. Все русские — гении, а потому благородство и предельная низость в них уживаются прекрасно. Буквально под мазурку. Сегодня русский со слезами на глазах слушает ПХ. Завтра же, проснувшись поутру, пойдет жечь Кремль. И разгорячившись, повесит мать родную, проголосовавшую в прошлом месяце за партию власти.
Русский не знает собственности. Все, что есть в мире, — территории, культурные артефакты, идеи — или уже принадлежит ему по святому праву святости Русской земли, или случайно оказалось не в тех руках. Третьего не дано. Все культуры вторичны, и одна только Святая Русь первична. Все, что было до нее, на самом деле было после. А потому можно взять чужое и объявить своим. Хоть Крым, хоть Z, а хоть и Содом с Гоморрой, где ваша не пропадала.
Ты, Иван Иванович, долго был зол на нибелунгов, но чтение поэзии умирило твой дух. Наконец ты вслушался и проникся. Да так, что даже забыл себя. Долго брезжила надежда когда-нибудь стать птицей. Потом и она пропала, остались только город и текст.
Годы прошли с тех пор. Ужасный первый год — сплошные дождливые холодные вечера. Будто триста дней ноября, данных тебе для усмирения духа. Ты стоял на коленях в воде и читал расплывающиеся буквы на незнакомом тебе, Иван Иванович, языке. Читал единственно потому, что любое другое действие причиняло боль. Читать именно эту книгу, именно на коленях, именно под дождем было в равной степени горько и целительно.
Второй год выдался жестоким. Тебя едва ли не каждый день избивали за чтение Кобзаря люди, которые были как две капли похожи на тебя самого. На того тебя, который приехал в Украину, чтобы защитить русский мир. Они били тебя беспощадным боем именно за Шевченко, не стесняясь это тебе каждый раз сообщать. И порой тебе не удавалось доползти до подвала, в котором ты ночевал. Тогда ты застывал, скрутившись клубком под крупными киевскими звездами, засыпал на несколько часов, чтобы с утра начать все сначала.
Весь третий год ты страшно болел. Хуже всего, что к тому времени ты уже влюбился в певучий и соловьиный. Равно как и в поэзию Тараса Григорьевича. Чего, конечно, простить себе никак не мог.
И вот, намучившись с просыпающейся любовью к Украине, ты решил повеситься на березе. Пришел ночью к Днепру. Решил умыться перед смертью, помолиться коленопреклоненно, чтобы все как полагается. Принялся умывать лицо, тут тебя и потянуло в самую глубину. Ты упал в ледяную темную воду, не чая больше выплыть. И неожиданно увидел свет. Говорил с кем-то. Но с кем и о чем? Того ты отчетливо не запомнил. Кажется, звал тех, которым суждено освободить тебя. Они были светлые, вдохновленные, чистые, псалмы читали, песни пели. Или не пели? Но в любом случае, эти-то, что прошли сейчас мимо, седые и пахнут дурно. Впрочем, от тебя тоже не пятой шанелью несет. Переселенцы.
«Да, кстати, — вспомнил ты внезапно и оживился, — они ж вроде обещались прийти с шоколадом?»
В последние годы жизни — а ты действительно по своему личному времени прожил в Киеве никак не меньше пяти лет — страшно полюбил шоколад. А все потому, что спиртное в глотку не лезло. Нибелунги не позволяли. Стоило купить бутылку беленькой, как являлся кто-нибудь из них и укоризненно махал мохнатым зеленым пальчиком перед твоим бугристым лицом. И ты тут же разбивал бутылку о камни мостовой, сам того не желая. О, невыносимые нибелунги!
Ночи были полны кошмаров. Даже днем наяву тебе являлись убитые тобой люди. Чтобы не видеть их лиц, не чувствовать боли, ты должен был читать Кобзаря. После первых же строк «Гайдмаков» пропадали призраки военных лет. Даже Киев становился мерцающим, размытым, тонким, будто пергамент. И тогда тебе казалось, что на самом деле ты не в Киеве, а в Иерусалиме, в Старом городе, в двух кварталах от Гроба Господня. Сидишь с закрытыми глазами на корточках между лотками с халвой и антикварной лавкой и слушаешь гомон толпы.
Так что читал ты сутки напролет, и у тебя осталась, можно сказать, одна радость в жизни. Да и просил-то ты шоколада всего чуть. Зайчика да котика. Но, может, они забыли, если это и они?
«Да нет, точно они! — внезапно уверился Иван Иванович. — Их я видел тогда в полынье. Разговаривал именно с ними. Ну что ж, значит, скоро конец моему послушанию».
Отчитал ты свое, Иван Иванович, свое в ненавистном тебе городе Киеве на ненавистном тебе языке…
Двое седых и похмельных мужичков отдалились, потерялись в толпе. Ты открыл снова Шевченко и принялся читать, наливая душу соком тягучих, черных и червонных слов. Чувствуя Магеллановый грохот в облаках своих вен. Радуясь киевскому морозцу, потихоньку леденящему сердце, обещающему быструю и легкую смерть. Трое молодцов выскочили из джипа, подхватили тебя под руки и поволокли к скверу. Ты сначала пытался молча отбиваться. Потом уразумел, что все зря, что это и есть конец, и больше ничего в этой жизни у тебя не будет.
«Сауна на Подоле» крепко отличалась от «Пятого Рима». Здесь все происходило иначе. Иначе падал свет и текла вода. Совсем по-особому превращалась в пар. И капель звучала иначе. Но, быстро приведя в порядок себя и помещения, трое переселенцев чинно стали у окон, обращенных в неизвестную сторону света. Лизка оглядела своих мужиков, откашлялась и запела:
Audio vocem de mirabili future,
Matutinam vocem, rore humidam.
Audio vocem, et pericula ventura
Turbant mentem, sicut puero cuidam.
И Сократ с Вересаевым подхватили крепнущими голосами:
Mirabile futurum, пе esto mihi durum,
Ne esto mihi durum, ne esto durum.
Origine ex pura ad optimum futurum,
Ad optimum futurum iam nunc egressus sum. [2]
Спев припев последний раз, они помолчали.
Сократ заметил:
— Lingua latina non penis canis est!
— He хрен собачий, — поддержал его Вересаев. — А может, гимн, для души? «Ще не вмерла…», Сократ, что скажешь?!
— Дома на Донецкой выпьем и споем. А то неудобно как-то, — досадливо махнул рукой Гредис. — Сам подумай, кому надобно наше исполнение? Кто в него тут верит? В Киеве, скажу я тебе, чтобы петь эту балладу, большого ума не надо. Да и голоса наши с тобой известные. Чего ж мы станем разводить показуху? Гневить духов воды и огня? Мы ж с тобой не патриоты какие-нибудь, Коля?
— Конечно, нет, — развел руками Вересаев. — Мы ватные кавалеристы и про нас…
— Вот и я про то! А домой доберемся, сядем за стол, да тихонько и споем. Вот это будет по-нашему. Честно и задушевно. «Ще не вмерла…», «Gaudeamus igitur…», «Кедь ми прийшла карта», «Lili Магіееп», «Hej, sokoły», «Tumbalalaika», «Тато daleko», «Yesterday», «Пиємо, пиємо по два-три, по три дні» — и прочие исконные наши национальные хиты. Не могу я среди этого сине-желтого кафеля раскрыться как исполнитель, понимаешь? Мутит меня от него. Так бы и убил кого-нибудь. Или хотя бы выпил водки.
— Кафель в Z несравненно лучше? — поинтересовалась Лиза Элеонора.
— Не встревай в мужские беседы, — попросил Гредис.
— Отлично! Встречайте сами клиентов, а я сейчас буду, — Лиза махнула рукой и выскочила в дверь. В предбаннике подышала на ледяное стекло, и на нем тут же нарисовались Новый год и елка. Над площадью закачалась рождественская звезда, и закрутилась карусель, которую давно следовало сжечь. Звезда замерцала радугой, поплыла по мокрому небосводу, исчезла вдали. Замычала корова, облизала красное личико Иисуса. Иаков схватил семью и срочно повез на курорт. Крохотный Ирод стал убивать младенцев. Три царя принесли подарки. Началась новая эра.
«Так и есть! — подумала Лиза. — Встретим праздник сегодня!»
Одним движением размазала по стеклу движущиеся картинки. Ладонь закололо. На глазах выступили слезы. Бытие исчезать не любит.
Хлопнув дверьми, выбежала на улицу в начинавшийся снег. Стремительно темнело. Ноябрь превратился в декабрь. До Рождества оставались часы.
— Погоди ты, малахольная! — крикнул в окно Сократ, но девичий силуэт уже пропал в снежном тумане. — Смотри ж ты, куда это она?
— Мало ли, — Вересаев глядел в узкое зарешеченное окно, в котором танцевали блики и отблески уходящего времени. В них ему чудился женский голос, так нежно зовущий его по имени, что противиться ему не было сил. Женщины, которая могла бы его так позвать, во всей Украине не сыщешь, а значит, то была смерть. Коля понял, что ближе к вечеру потеряет рассудок, выйдет в ночь и пойдет на этот голос, и спасения уже не будет. Ее зовут Аврора-Генриетта-Даниэла-Евангелина-Женевьева-Злата-Ирма-Конкордия-Лолита-Моника-Патриция-Римма-Сарра-Ульяна-Фаина-Чеслава-Шарлотта-Эсфирь-Юдифь-Ядвига или как-то еще. У нее громадные глаза, красный рот, невероятный темперамент, отличное чувство слова. Немка, а скорее еврейка. Австрийка, венгерка, румынка, француженка. Прекрасный украинский поэт. Польский филолог, умница из Вроцлава. Барменша из Кошице. Вдова из Перемышля. Актриса-худышка из Брно. Одинокая жизнь и смерть, начало и конец всех устремлений. Ее сердце прекрасно, а руки пахнут бензином. Кому как не девочке этой решать, когда вступить мужчине на дорогу, ведущую к Магеллановым облакам?
У Николая дрожали губы. Он улыбался, стараясь не гневить судьбу слезами. Думал о том, что сердце исполнено любовью, как свеча огнем. Скоро плоть и душа станут единым целым. И не нужно будет больше разделять женщину и любовь. Прошлое и будущее. Жизнь и смерть. Дом и Украину.
Сократ дрожащими руками вынул из ящика стола мерзавчик и пригубил.
— Ты только Лизке не говори! — попросил он, и вдруг почувствовал небывалую радость от глоточка обычной водки. — О, какой праздник! — заулыбался он во весь рот. — Какой праздник, Коля, черт побери! Чует сердце, клиентов сегодня не будет.
— Это почему же?
— Пора идти нам дальше. Только как же Лиза?! — задумался он. — С другой стороны, что ж Лиза? Сама себе человек. И потом, — он улыбнулся, — девочка наверняка и без нас с тобой во всем разберется. Так что сейчас я допью. Мы возьмемся за руки и пойдем на Софиевскую площадь. Но в первую очередь, Николай, нам с тобой нужно добыть бензин!
— О чем ты, профессор?! — удивился Коля. — Что происходит, Гредис?
— Кажется, — томно улыбнулся Сократ, — настало время цикуты!
— И как же мы ее станем пить?
— Уж как доведется, так и выпьем! — ответил философ, сделал глоток и блаженно улыбнулся.
Между тем, Лиза с замиранием сердца вернулась к Успенской церкви. Разумеется, нищий пропал. Серый холодный воздух, грязноватый снежок, спешащие люди — всего этого было вдоволь, а вот сумасшедшего с Кобзарем и след простыл. Скорее от отчаяния, чем в надежде отыскать его, Лиза принялась расспрашивать у людей, отдыхавших в сквере напротив.
— Так он на лавочке у Сковороды расположился, — пояснила та же самая улыбчивая дама в очках, которая еще недавно читала «Войну и мир» на Крещатике. — Его какие-то парни в сторонку отвели. Может, квасом угостить хотели? Его тут все угощают квасом.
— Квасом?! — удивилась Лиза.
— Сама удивилась, — развела руками дама, — какой квас в декабре? Но водки он никогда не пил. Во всяком случае, покуда на площади Кобзаря читал.
Сердце у Лизы заныло. Не пошла — побежала к Сковороде. Григорий Саввич глянул на нее грустно и молвил:
— Однако человек, который есть начало и конец всего, всякой мысли и философствования, — это вовсе не физический или вообще эмпирический человек, а человек внутренний, вечный, бессмертный и божественный, так что на многое в своих поисках не надейся.
И тут же она поняла, что читавший Кобзаря мертв. Подошла поближе, увидела тело нищего. Долго не могла оторвать глаз от улыбки, застывшей на изможденном лице.
— Приветствую тебя, глядящий в Кобзаря! — сказала она. — Да будет путь твой светел, а участь легка!
— И тебе не кашлять.
— Тебя как убили?
— Салом в сердце.
— Свиной змей?
— Он, родимый.
— Какая жесть!
— Ерунда, не убивайся.
Лиза заплакала и хотела уйти. Но тут заметила томик, лежащий под лавкой. Удивительное везение! Люди, убившие нищего, то ли не увидели книгу, то ли не понимали всей ее культурной и метафизической ценности.
— Слава тебе, Боже наш! — прошептала она, схватила томик стихов, сунула его за пазуху и побежала прочь.
— Человека убили! — тут же заорал за ее спиной чей-то истерический голос. — Человека убили! Вот та худая чертовка! Держите ее!
— Точно! Я сама видела! — подхватила крик любительница Льва Толстого. — Ножиком пырнула! Ножиком в сердце! Полиция! Вызывайте полицию! Что делается, граждане, куда ж Порошенко смотрит?!
— Догнать стерву! — подхватил разноязыкий хор, в котором украинская и русская речь сплелись в удивительнейшей гармонии. За Лизой пустилась шумная киевская погоня.
«Останавливаться нельзя!» — думала она, хотя сильнее всего ей хотелось упасть в снежок, смешанный с водой, глянуть в небо бессмысленными от ужаса глазами и заорать. И принять свою участь, какой бы она ни была. Но Лиза на это не имела права. Слишком многое сейчас зависело только от нее.
«Но что же делать?! До сауны не добежать. А если даже и успею, что дальше?! — мелькнуло в голове. — Гредис и Вересаев ничего не помнят, а что и вспомнят, лучше бы позабыли. Если не затопчут ногами, сдадут органам. А там работает куча свиных голов. Нас объявят агентами Кремля. Правда, рано или поздно, выйдет наружу, но миссия будет провалена. Сократ и Вересаев сойдут с ума, а мне придется уйти в монастырь или в пресс-службу к мудаку-олигарху…»
Мысли теснились. Сердечко билось. Веселые задорные крики, матерные возгласы и междометия слышались за плечами. Киевская чернь, наущаемая свиным змеем, гналась за девкой, чувствуя резвость в членах, объяснимую как холодной погодой и дешевой водкой, так и близостью большого религиозного праздника.
Древний хуевый змей склонил над Подолом морщинистую лысую голову, покачивая ею вправо и влево, рассматривал коричневыми глазами растерянную фигурку, упорно не желающую признать поражение. Впрочем, дело сделано. Старый шахматист все просчитал и уверен в грядущем. Ровно через минуту Лизку собьет машина «скорой помощи», повезет в больницу, затем попадет в пробку, и девка не доживет до утра. И змей будет царствовать над Киевом дальше. Сосать украинскую кровь, ебать вола, в подъездах на стенах писать гадости, брать взятки, мочиться мимо унитаза, крутить динамо, верить России, слушать шансон, заниматься семейным насилием, ненавидеть русских, искренне верить в фашизм, третировать геев, читать «иштар-тасс», поднимать языковую проблему и смотреть детскую порнографию. Короче, в покое и довольстве владеть этими сказочными холмами.
— Прекрасссссно, — прошипел змей-батюшка, и порывом ветра разрушило крышу в одном из корпусов университета Драгоманова. — Чудоввоооооо, тепер можна трішечки передрімати!
Он скрутился кольцами, перднул и заснул.
Между тем Лиза почувствовала, что обречена, и прямо на бегу от ужаса стала засыпать. Ноги отказывались двигаться. Сердце грозило остановиться, а легкие — разорваться. В голове поднялся такой шум, что впору симфонии писать. Подол навалился на нее и упал ей в душу. И стало Лизе все равно, догонят ее или нет.
— Прыгай на коня, девка, — раздался внезапно где-то над ней громовой голос, — самой тебе не убежать!
Лиза даже присела от неожиданности.
— Давай руку! Не бойся! Гопота змеиная здесь тебя не достанет. И не таких под Москвой в свое время делали!
Лиза Элеонора подняла голову и увидела, что говорит с ней не кто иной, но сам Петро Конашевич-Сагайдачный, православный шляхтич герба Побог из Перемышлеской земли, гетман Войска Запорожского, кошевой атаман Запорожской Сечи, авторства скульптора Швецова, архитекторов Жарикова и Кухаренко. Доверчиво улыбнулась ему Лиза, протянула руки. В следующий момент взлетела на коня, и рванулось навстречу ей высокое небо. Полетели они с гетманом под самые небеса. И лежали теперь перед ней не только Контрактовая площадь, прекрасный, хотя и грязный Подол, но и весь Киев, огромный и небывалый.
Полетели они высоко над Украиной. И посыпались Лизке в рот звездные вареники, которые заедать приходилось лунной сметаной. В ковше у Большой Медведицы Синий котик в желтой лодочке качался, драп курил, Лизку веселил и песенки распевал исключительно на галицком диалекте. Шевченко в немецком костюме, итальянской соломенной шляпе кланялся Елизавете от самых Магеллановых облаков. Пузатый масляный Гоголь выпивал за ее здоровье старинную серебряную чарку водки, стеснительно заедал ее соленым рыжиком и пирожком с капустой.
Приземлились они на старом хуторе под Кульчицами, что у самого Самбора. Гетман спешился, ввел Лизу в низкую, но просторную хату. И увидела она собрание мужей сколь мужественных, столь и прекрасных. И были тут Иван Борецкий и Александр Вертинский, Андрей Шептицкий и Симон Петлюра, Тарас Шевченко и Пауль Целан, Владимир Великий и Леся Украинка, Илья Репин и Олег Лишега. Уже виденный сегодня Григорий Саввич Сковорода приветственно помахал ей рукой. Николай Гоголь, король Даниил Галицкий (без лошади) работы скульпторов Ярича и Романовича и архитектора Чурило, и Богдан Сильвестрович Ступка в роли Ореста Звонаря за отдельным столиком играли в подкидного и пили горилку. Сергей Нигоян слушал комментарии Петра Могилы к Евангелию от Луки. Здесь ели, пили, смеялись, говорили, спорили, распевали песни, читали стихи Ярослав Мудрый, Сирко, Кожедуб, Коновалец, Довженко, Махно, Саломея Крушельницкая и Василий Стус, Мария Примаченко и Михаил Грушевский. Хмельницкий, Котляревский, Орлик, Коцюбинский, Мазепа, Святослав Игоревич и Павел Петрович, Лесь Курбас и Олесь Гончар, Анна Киевская и Голда Меир, Хюррем Хасеки Султан и Анатолий Соло-вьяненко, Владимир Даль и Михаил Вербицкий, Уильям Шекспир и Альберт Эйнштейн — все были веселы и пьяны.
Тысяча гостей собралась в этой низенькой сельской хате. Кто по праву рождения, кто по праву смерти. Кого сюда привела кровь, а кого — судьба.
А кто-то зашел на огонек, поскольку любитель выпить.
— Внимание, пани и панове! — захлопал в ладоши Довженко, выйдя в центр. — Как режиссер праздника объявляю ночь пред Рождеством открытой!
Раздались оглушительные аплодисменты. Невидимый хор запел «Многая лета». И пел он так громко, что у Лизки чуть мозг из ушей не вытек.
— Терпи! И никому не смотри в глаза, — посоветовал гетман, склонившись к самому ее уху. — Что б тебе ни говорили, отвечай — добре, пан. И больше ни слова. Поняла?
— Добре, пан гетман! — ответила ошалевшая Лизка. — А что такое говорит этот человек? В самом деле ночь перед Рождеством? Неужели прошел целый месяц, как мы летели из Киева?
— Можно подумать, ты против?
— Да что вы! — смутилась Елизавета. — Просто есть у меня дело в Киеве. И его как раз надобно сделать в эту самую ночь.
— Это ж какое такое дело? — подкрутил усы пан Конашевич и подмигнул Мазепе. — Небось, карусель спалить хочешь, что крутится на Софиевской?
— Откуда вы знаете? — удивилась она.
— Секрет-то небольшой! Мы все, кто тут собрался, хотели бы того же самого, даже не сомневайся!
— Но как же я успею попасть туда, если ночь уже началась? А кроме того, мне ведь слона в вышиванке найти надобно! Ганешей зовут.
— Не нервничай! — усмехнулся Сагайдачный. — Времени больше нет, так что спешить некуда. Выпей, покушай, отдохни. Ничего не бойся. Ты взрослая девочка, самостоятельная. Достанем мы тебе слона. И потом, скажу тебе по секрету, не в слонах счастье.
— Между прочим, — кивнул ей Мазепа, — Украина всегда славилась слонами и футболом.
— Украина славится в веках, — кивнул Степан Бандера, — слонами и агрономами!
— Они шутят, русская девочка, — ласково сказал неизвестный солдат, на шевроне у которого золотой лев стоял на задних лапах и три золотые короны плыли на голубом поле, — не обращай внимания!
— Вообще-то, — забыв о совете, данном Сагайдачным, вспыхнула Лиза и встала из-за стола, — я украинка. Могу и на улице постоять. Пан гетман обещал помощь. Только потому я здесь. Пан Сагайдачный, зачем вы меня сюда привезли? Чтобы шутки шутить дурацкие?
Тут же вокруг все затихло.
— Ну вот, — в сердцах сказал гетман, хотя по его внешности было видно, что сказанные слова пришлись ему к сердцу, — весь праздник испортила! — Он швырнул салфетку на стол. — Зачем было спешить с вопросами? Посидели бы, выпили, поели, песен бы попели. А теперь, считай, ночь насмарку! Раз в году собираемся по-людски, да и тут баба всю радость перебила!
— Да, нехорошо вышло, — покачала головой Голда Меир. — Только ты, девочка, никакая не украинка, ты еврейка, типичная жидобандеровка. Поэтому здесь и сидишь. Да и я здесь исключительно только поэтому.
— Это почему же жидобандеровка? — подняла брови Лиза.
— Да потому, — сказал Богдан Хмельницкий, покраснел и нервно засмеялся.
Тут же где-то заливисто засмеялись невидимые дети. Заиграла токката и фуга ре-минор для органа. К девушке подошел ребе Нахман, улыбнулся и протянул ей крохотного слона в вышиванке, с трезубом в сердце и звездой Давида во лбу.
— Возьми святую игрушку, ребенок, и ничего не бойся.
— И что, этот маленький слоник и старая книжка остановят войну? — Лиза внезапно даже для самой себя заплакала. — Я ведь взрослая, знаю, в сказки верить глупо. Но, ребе, мне больше не во что верить.
— Уж лучше будь глупцом, — сказал старик, потихоньку исчезая, — верящим всему на свете, нежели шлимазлом, не верящим ничему.
Стоило ему раствориться в свете свечей, как гости разом заговорили. Сагайдачный погладил ее по голове и пропал. В тумане истаяла хата. Звезды, крупные, как суповые тарелки, повисли перед глазами. Меланхоличный котик зевнул, слез с ковша Большой Медведицы, уселся к Лизе на колени и сказал:
— Ты спишь. И все идет своим чередом. Но буквально через минуту сон закончится. Ты окажешься в машине «скорой помощи», застрявшей в пробке как раз напротив треклятой карусели на Софиевской площади.
— А что я делаю в «скорой»? — нахмурилась Лиза.
— Ну как что? — удивился котик и сладко потянулся. — Умираешь, конечно. Но умирать тебе прямо сейчас никак нельзя. Так что ты очнешься, вылезешь из машины и тут же на площади у карусели найдешь своих безумных друзей, стоящих с двумя канистрами. Вот тебе зажигалка «Zippo» 1933 года, Лиза. Будь смелой, девочка, и сделай то, что должна!
Почувствовав в руке прохладную сталь зажигалки, Елизавета тут же ощутила острую боль в животе. Открыла глаза. Сдерживая стон, осмотрелась. Скорая и впрямь оказалась зажата между машинами. Водила с врачом курили у бампера, девочка-фельдшер заснула на приставном стуле. Вытащив из вены иглу капельницы, зажимая в кулаке зажигалку, Лиза выбралась из машины и тут же потерялась в толпе. У самой карусели, которую только-только закончили монтировать, действительно увидела Сократа и Вересаева. За те часы, что они не виделись, ее друзья постарели на двадцать лет. И было до боли ясно, что эту ночь они не переживут.
— Ну что, — спросила она, — катаемся до рассвета?
— Слона отыскала? — кивнул Сократ.
— Со звездой Давида на лбу, — пожала она плечами.
— И на том спасибо! — Вересаев подхватил канистру, взобрался на карусель. — А чего это ты в крови?
— Дорогу перешла неудачно. Так что, сыграем в горелки?
— А то, — кивнул Сократ, — схожахуся на игрища и ту умыковаху жены собе. Немного не по сезону, но в Киеве со временем все равно нелады.
— Эй, куда полезли! — раздались крики с разных сторон. — Карусель не работает!
— Ничего, — проговорил Сократ, — сейчас заработает.
— Полицию позовите, полицию!
С разных сторон к карусели сквозь гуляющую толпу стали пробираться искаженные ненавистью лица. В них легко было узнать известных общественных деятелей, прокуроров, депутатов, судей, владельцев газет, машин, пароходов, национальных лидеров, представителей политических партий, враждующих между собой. Никогда в жизни эта публика не собиралась вместе, но сейчас этого не могло не случиться. Каждый по отдельности и все они вместе страшно боялись того, что детская эта карусель превратился в пепел. Змей, время которого истекло, страстно хотел жить, но здесь ему жить было больше нельзя.
Сократ и Николай поливали бензином крыс, медведей, волков, бегемотов, бобров, страусов, зайцев, баранов и обезьян. Деревянные звери хватали их за руки и ноги, рвали клыками живую плоть. Гредис и Вересаев кричали от страха и боли, но лили бензин, пока в канистрах оставалась хотя бы капля. А потом раздался выстрел. Еще один, и еще. Лизу в грудь что-то толкнуло. Она упала на колени, прижала руку к груди, увидела кровь. В лужах бензина заснули Гредис и Вересаев. Лиза осталась одна.
— Жаль, нет на мне панталон и длинного платья с маками! — улыбнулась Лиза Элеонора, щелкнула зажигалкой, и карусель зажглась.
Ранняя заря встала над Z, когда над терриконами показался огромный слон в бархатной вышиванке и со звездой Давида во лбу. Впереди в кресле восседала Лиза в белых панталонах и синем платье с алыми маками. Позади в деревянной беседке, раскачивающейся в такт слоновьим шагам, два философа всматривались в розовеющий Восток.
— Как думаешь, Сократ, — спросил один, — дойдет ли он до Казани?
— Ни в коем случае, — ответил Гредис. — Но нам туда и не нужно.
— А куда нам нужно?
— В долготу дней, — сказала Лиза Элеонора, — и пусть все решает слон.
Владимир Рафеенко (1969) — украинский прозаик и поэт. Родился в Донецке, в 1996 году закончил Донецкий национальный университет по специальностям русская филология и культурология. В дальнейшем работал литературным редактором и ведущим менеджером в донецких издательствах. С июля 2014 года в связи с войной на юго-востоке Украины вынужденно проживает в Киеве.
Первые публикации прозы Владимира Рафеенко появились на страницах региональных литературных журналов и альманахов в 1995 году. В дальнейшем увидели свет романы «Краткая книга прощаний» (2000), «Каникулы магов» (2005), «Невозвратные глаголы» (2009), «Московский дивертисмент» (2011), «Лето напролет» (2012) и «Демон Декарта» (2012). Его перу принадлежат также поэма в прозе «Флягрум» (2011) и сборники стихов «Три дня среди недели» (1998), «Частный сектор» (2002) и «Переводы через дорогу» (2003). В 2016 году перевел на украинский язык книгу лауреата Нобелевской премии Светланы Алексиевич «У войны не женское лицо».
Проза и публицистика писателя публиковались в США, Швеции, Германии, Австрии, Польше, Чехии и Словении.
Владимир Рафеенко — лауреат ряда престижных литературных премий. В частности, роман «Демон Декарта» в 2014 году удостоился премии НОС («Новая словесность», Москва), «Русская премия» (Москва) присуждалась писателю за романы «Московский дивертисмент» (2011) и «Демон Декарта» (2013). А в 2016 году Владимир Рафеенко стал лауреатом премии Владимира Короленко (Киев) за «Краткую книгу прощаний».
Со своей стороны, издательство «Фабула» глубоко признательно замечательному писателю за предоставление права первой публикации нового романа «Долгота дней».
УДК 82–32
ББК 84(4Укр)-44
Р 26
Серия «Современная проза Украины»
Рафеенко, Владимир
Р26 Долгота дней. — X.: Изд-во «Ранок»: «Фабула», 2017. — 304 с. — (Серия «Современная проза Украины»).
ISBN 978-617-09-3210-5
УДК 82–32
ББК 84(4Укр)-44
ISBN 978-617-09-3210-5
© В. Рафеенко, текст, 2017
© «Фабула», макет, 2017
© Издательство «Ранок», 2017
ВИДАВНИЦТВО
Видавництво «Фабула» є складовою видавничої групи «Ранок»
Літературно-художнє видання
Володимир Рафєєнко
ДОВГОТА ДНІВ
Міська балада
(російською мовою)
Дизайн обкладинки Л. А. Кириленко
Головний редактор А. А. Клімов
Редактор Г. О. Попова
Технічний редактор Т. Г. Орел
Коректор Н. В. Красна
ФБб23016Р. Підписано до друку 08.02.2017.
Формат 84 х 108/32. Папір офсетний.
Гарнітура Minion. Друк офсетний.
Ум. друк. арк. 15,96.
ТОВ Видавництво «Ранок».
Свідоцтво ДК № 5215 від 22.09.2016.
61071 Харків, вул. Кібальчича, 27, к. 135.
Для листів: 61145 Харків, вул. Космічна, 21а.
e-mail: fabula@ranok.com.ua.
Тел. (057)717-61-80, тел./факс (057)719-58-67.
Віддруковано згідно з наданим оригінал-макетом у друкарні «Фактор-Друк».
61030, м. Харків, вул. Саратовська, 51.
Тел.: +38-057-717-53-57.
Наклад 2100 прим. Замовлення № 1700982.
С. 55: [Чтобы] => Что бы ты рассказывал контрразведке, если бы не эти красные стрелки?
С. 190: Задействовав современные мистико-информационные технологии, мы планировали присоединить Z к самому сердцу славянского мира, [чтобы] => что бы это ни значило.
С. 194: [Чтобы] => Что бы ни было, спать.
С. 295: [Чтоб] => Что б тебе ни говорили, отвечай — добре, пан.