Мое состояние, по-видимому, ухудшились. Уже третий день доктор старательно избегал всяких разговоров со мной. Старшая сестра сурово смотрела на меня, поджав свои тонкие губы, и ничего не отвечала на мои вопросы, а младшая была особенно внимательна.
Я помещался в одном из горных санаториев для туберкулезных, расположенных близ Женевского озера. Сюда прислали меня врачи, чтобы я лечился здесь живительными лучами солнца, воздухом и усиленным питанием. Каким-то неизведанным для меня путем туберкулез, эта ужасная болезнь, уносящая тысячи людей в могилу, проник ко мне в почки. Лечение хирургическим путем было отвергнуто на большом консилиуме, составленном из самых известных специалистов Парижа. Единственным спасением для меня был признан этот санаторий, и вот я уже пятый месяц здесь, на вершине горы, в небольшом двухэтажном деревянном домике над пропастью. Внизу озеро. Рядом еще несколько санаторных построек. Вокруг луга с побуревшей осенней травой, а вдали видна опушка соснового леса. Я лежу целый день в шезлонге, подставив под горячие лучи сверкающего солнца свою обнаженную спину. Я усиленно питаюсь, я дышу чистым горным воздухом с утра до ночи и даже ночью, так как мой шезлонг стоит на открытой веранде, а ночью в моей комнате никогда не закрывается окно. Я проделываю всё то, что предписывает современная медицина, и тем не менее с каждым днем мне становится всё хуже и хуже.
Три дня тому назад меня перевели в этот дом, и я хорошо понимаю, что это значит. Дом стоит на отлете, от него дорога идет прямо на кладбище; сюда переводят всех пациентов, за жизнь которых начинают опасаться. Директор санатория не хочет, чтобы отдыхающие видели покойников. Зачем тревожить их печальной картиной? Здесь люди не умирают, они исчезают, уезжая вниз, к озеру, по электрической железной дороге, или переселяются на вечное упокоение на кладбище, прикрытое, однако, от санатория небольшим леском…
Я, молодой, еще так недавно вполне здоровый человек, только что, как говорится, вышедший в люди, подающий большие надежды, – ибо мои изобретения запатентованы во всех странах и нашли широкое распространение, – я, которому предстояла большая будущность, я должен умереть от каких-то туберкулезных бактерий! Какая несправедливость! И какой ужас – чувствовать себя полностью беспомощным! Я лежал в своем кресле, постоянно повторяя себе, что не могу умереть и что не умру, между тем как здравый смысл говорил мне, что смерть неминуема.
Сегодня умер мой сосед. Еще вчера я с ним разговаривал. Он вовсе не подозревал близости кончины, он вообще не отдавал отчета в своем положении. Сегодня утром, не видя его, я спросил сестру, что с ним – она замялась и потупила глаза.
Я больше не спрашивал. Я ужаснулся. Сегодня не стало его, завтра не будет меня. Я решил бежать. Куда? Зачем? Не знаю, всё равно, лучше умереть в Париже, среди привычной обстановки, среди знакомых, друзей, умереть вдруг, сразу, без подготовки, чем ждать конца здесь, на фабрике смерти! Может, это и безумие, но я сделаю так.
Я сказал после обеда о своем решении младшей сестре. Она передала старшей, та доложила директору, и я еще раз убедился, насколько безнадежно мое положение. Меня отпустили с явным облегчением. Доктор, присутствовавший при моем отъезде, сказал, что он меня вполне понимает. Жизнь в санатории для таких деятельных, работящих людей, как я, слишком однообразна. Я могу поехать в Париж и, хотя я еще несколько слаб, могу там отдохнуть от санаторной скуки, а потом опять вернуться для дальнейшего лечения. Он весело улыбнулся, посмотрел на меня через свои очки, оскалил острые зубы, пожал мне руку и, когда экипаж уносил меня к станции электрической железной дороги, помахал на прощанье шляпой.
И вот я снова в своей маленькой уютной квартире на бульваре Hausman. Я чувствовал себя несколько разбитым и усталым после дороги, но настроение мое было приподнятым и радостным.
По комнате взад и вперед быстро шагал мой старый приятель и друг, инженер-электротехник Мишель Камескасс. Я сидел у пылающего камина, и мы оживленно разговаривали. Мы поговорили о последних политических новостях и незаметно перешли к любимой теме – о различных технических усовершенствованиях, предмете наших изысканий.
Камескасс был старше меня и уже прославил свое имя, между тем как я был, всё же, новичком в этой области.
Он только что выслушал подробный доклад о том, над чем я думал во время моего долгого пребывания в санатории, и теперь, бегая по комнате взад и вперед, как он обыкновенно делал во время глубокого размышления, казалось, мысленно проверял ценность моего сообщения.
Мы долго молчали. Наконец, он остановился подле меня, положил руку на мое плечо и, нагнувшись ко мне, проговорил:
– Прекрасная идея, прекрасная идея, мой друг, но только идея: до осуществления ее еще далеко. Впрочем, может быть, у вас имеется уже и вполне разработанный план?
Я указал ему на портфель, лежащий рядом на маленьком столике:
– Вот здесь находится рукопись. Моя работа может считаться вполне законченной. Все детали много раз проверены, и я считаю, что ошибки быть не может. Если вы думаете, что моя идея заслуживает внимания, то осуществление ее обеспечено.
– Не внимания, Рене, а восхищения. Ваше изобретение гениально. Скоро вы затмите всех нас своей славой. Я говорю это вам не только как ваш друг, желающий сказать вам что-нибудь приятное, но и как человек, имеющий опыт в этих делах. Вы получите не только славу, но и прекрасную награду в виде кругленькой суммы денег!
Последние слова моего друга вернули меня к действительности. Я вспомнил о своей болезни, о своем безнадежном положении и решении моем вернуться в Париж. В последнее время мои денежные дела пришли в довольно скверное состояние. Теперь, перед смертью, я считал нужным привести их в порядок. У меня на руках была родная сестра, проживавшая в провинции, и я хотел во что бы то ни стало обеспечить ее после того, как мне удастся выгодно продать мое изобретение и заплатить свои, увы, довольно многочисленные долги.
– Рене, мой дорогой друг, – воскликнул он, – неужто вы опять впадете в вашу меланхолию? Право, ваше состояние не так ужасно, как вы это себе рисуете, и вести из санатория, которые я получал о вас от доктора, далеко не так пессимистичны. Вы проживете еще сто лет!
– Ну, будем думать, что мы бессмертны, – сказал я, стараясь улыбнуться. – Но всё же, на всякий случай, надо подумать и о смерти. Мало ли что может случиться. Вы поймете меня; я стараюсь получить как можно больше денег, чтобы привести все свои дела в порядок. И с этой целью побывал уже в некоторых министерствах, банках и частных предприятиях. Кстати, не знаете ли вы, кто такой господин Макс Куинслей?
– Ах, вы знаете уже и его? – воскликнул Камескасс. – Он уже побывал у вас, или, может быть, вы с ним встретились где-нибудь случайно? Эта лисица хорошо чувствует, где пахнет каким-нибудь новым изобретением или открытием.
– Я ничего ему не говорил, – отвечал я, – но я не понимаю, почему именно он меня преследует. Стоит мне где-либо показаться, и Куинслей уже тут как тут.
– А что я вам говорил! – торжествовал Камескасс. – Я вас уверяю, что он видит содержание вашего портфеля насквозь, через толстую кожу.
– А вы его знаете хорошо?
Камескасс подвинул кресло к камину, уселся в него, закурил.
– Это странное, очень странное существо, этот Куинслей. Первый раз я увидел его в Лондоне лет пять-шесть тому назад. Я познакомился с ним в лаборатории известного химика. Потом я встречал его ежедневно в Париже. Видел однажды в Берлине. Я с ним много раз разговаривал, но если вы спросите меня, кто он такой, я отвечу, что знаю о нем так же мало, как о тибетском далай-ламе. Нет, конечно, я знаю о нем еще меньше! Он появляется внезапно и так же внезапно исчезает. Где он живет, что делает – мне неизвестно. Однако это очень ученый человек; кажется, нет отрасли знания, в которой он не считал бы себя специалистом. Он очень богат, сорит деньгами, похоже, падок до женщин, но больше всего интересуется изобретениями. Он не скупится и покупает все, что считает полезным, и я думаю, что вам следовало бы поближе познакомиться с этим человеком. У вас такая масса идей, Рене, что, я думаю, будет очень трудно оторвать от вас Куинслея, если вы с ним когда-нибудь разговоритесь.
– О, Мишель, я не успел вам рассказать, что я уже говорил с ним; он сделал мне прекрасное предложение, лучшее из всех, какие были до сих пор. Но этот человек произвел на меня какое-то странное впечатление. Не скрою от вас, что он неприятен мне, и я просто боюсь его.
– Рене, дорогой мой, я всегда говорил, что вы очень нервный мальчик. Вы отдаетесь своим впечатлениям и от этого страдает дело. Конечно, Куинслей с его длинной бородой, черными проницательными глазами, блестящими очками на горбатом носу, громадным лбом, с его фигурой худого, высокого человека, с его порывистыми движениями производит не лучшее впечатление. Но ведь вы не должны забывать, что он выдает себя за американца, а там таких типов встречается много, и кроме того, несомненно, в характере у него есть что-то особенное. Впрочем, стоит ли останавливаться на всем этом, если вы задумали хорошее коммерческое дело? Мне кажется, продать свое изобретение за большие деньги можно и несимпатичному человеку.
Я вполне согласился с этими соображениями, а про себя решил, что сделаю всё от меня зависящее, чтобы не только не входить с Куинслеем в какие-либо деловые отношения, но даже, по возможности, с ним не встречаться, настолько он мне был противен. Может быть, это было какое-то предчувствие. Во всяком случае, я могу сказать теперь, что был бы счастлив, если бы никогда более с ним не встретился.
На следующий день я чувствовал себя настолько плохо, что остался в постели и позвал своего постоянного врача. Он нашел мое положение несколько ухудшившимся и укорял меня за возвращение в Париж. Из разговора с ним я лишний раз убедился, что мне надо скорее заканчивать свои дела. Доктор даже не настаивал на моем возвращении в санаторий. Он приказал мне оставаться в кровати. Однако едва он ушел, я с трудом оделся и вышел в кабинет. Прислуга доложила мне о приходе какого-то посетителя. Я приказал просить. К моему удивлению и досаде, на пороге показалась знакомая фигура. Куинслей! Решительными шагами он подошел к моему столу и сел на предложенное место. Сейчас же, без всякого предисловия, он заговорил о моем изобретении.
– Я знаю, – сказал он, пристально смотря на меня через свои очки, – все ваши обстоятельства. Лучшее, что вы можете сделать, это выгодно продать мне ваше изобретение. Сумма в двести тысяч франков, я полагаю, вас вполне устроит; но этого мало, я готов сделать еще другое предложение. Состояние вашего здоровья мне известно, не буду от вас скрывать; оно таково, что при современном состоянии медицины на улучшение нельзя рассчитывать. Однако я могу оказать вам существенную помощь. Каким образом, об этом будет речь впереди, но вы должны верить мне: улучшение вполне возможно, от вас требуется только желание повиноваться мне и пойти на известные условия. Даром ничего не делается.
Он кончил и продолжал сидеть, не сводя своих глаз с моих. Я невольно опустил взгляд под его пристальным взором и ничего не отвечал. Во мне боролись два чувства: антипатия к этому человеку и тайное любопытство, которое он возбудил во мне своими странными речами.
Он как будто угадал мои мысли и опять так же сухо и деловито сказал:
– У вас нет выбора: смерть или жизнь. С личными чувствами, которые я вам внушаю, не надо считаться. Выбор прост. Мое предложение дает вам спасение. Условия, может быть, трудные, но что поделаешь! Во всяком случае, вам обеспечивается долгая жизнь, здоровье и полное благосостояние. Ваши близкие будут также хорошо устроены.
Я молчал, хотя мне очень хотелось попросить этого шантажиста или сумасшедшего оставить меня в покое и убраться из моего кабинета. Чем иным, как не грубым шантажом, я мог объяснить его слова?
Он, по-видимому, опять прочел мои мысли.
– Вы мне не верите, и это вполне понятно. Ну что ж, времени остается еще достаточно. Сведения о вашем здоровье я имею точные как из санатория, где вы были, так и от здешних врачей. Непосредственной опасности нет, можно подождать. всё равно вы придете ко мне. Если вы хотите известить меня, адрес для писем – poste restante, Макс Куинслей. Я убеждаю вас хорошенько подумать; чем скорее решитесь, тем лучше.
И с этими словами этот странный человек покинул меня. Целую неделю я пытался устроить свое дело с изобретением, и, к глубочайшему своему разочарованию, убедился, что это не так просто; повсеместно сталкивался я или с равнодушием, или с недоверием, или с желанием надуть меня, заплатив мне какую-то грошовую сумму. Разговор шел не о сотне тысяч франков, а о каких-то несчастных десятках. Я потерял надежду, и мысль о Куинслее, не скрою, часто приходила мне в голову.
Однажды я встретил его опять. Это было на вечере у японского посланника. Была масса публики, танцы только что окончились. Нарядная толпа хлынула из зала к прохладительным напиткам, чтобы освежиться после танцев. Я оказался в одной из маленьких гостиных. Там на уютном диванчике сидел Куинслей рядом с прекрасной брюнеткой в шелковом золотистом платье, которое удивительно выделялось на фоне гобеленов. Должен сознаться, красота ее произвела на меня сильное впечатление, и хотя я уже давно был далек от увлечений женщинами, тем не менее не скоро мог забыть впечатление, произведенное на меня этой красавицей. Я постарался проскользнуть мимо, чтобы не раскланиваться с неприятным мне чужестранцем, но он сейчас же меня заметил: это я видел по брошенному им на меня взору. Через минуту я встретился с Камескассом. Оказывается, он уже раньше меня видел Куинслея.
– Скажите, пожалуйста, – спросил я, – что это с ним за дама?
– Вы не знаете? – удивился Камескасс. – Ведь это же жена или, вернее, вдова известного физиохимика Гаро.
– Гаро? – переспросил я. – Того Гаро, который в свое время нашумел атомной теорией? Да, но почему вы называете ее… вдовой?
– Да потому, что ее муж уже десять лет как находится в безвестной отлучке. Может быть, она и не вдова, – я этого не утверждаю, – но, во всяком случае, она соломенная вдова и, кажется, она начинает развлекаться. Я вижу Куинслея постоянно с ней; похоже, он имеет успех.
– Удивляюсь ее вкусу, – сказал я.
– Почему? – воскликнул Камескасс. – Наоборот, таких господ дамы всегда любят. Он окружен какой-то таинственностью, он богат, не жалеет денег и, наконец, его фигура и лицо не лишены величественности и даже, скажу, красоты.
Не знаю, почему, – не могу до сих пор себе этого уяснить, – я не рассказал своему другу ни о своем последнем свидании с Куинслеем, ни о его предложении.
Скоро я потерял в толпе Камескасса и, когда повернул к выходу, чтобы отправиться домой, так как чувствовал себя очень усталым, опять увидел Куинслея. Казалось, он нарочно остановился у двери. Он преградил мне дорогу и стоял передо мной, высокий и молчаливый, в своем безукоризненном фраке. Я тоже молчал. Не здороваясь, он немного нагнулся ко мне и сказал, отчеканивая слова:
– Вы придете и мы заключим условие, – выбора нет. Я преследую взаимную пользу. Вы придете, – повторил он так, как будто гипнотизировал меня, и с этими словами исчез.
Дальше случилось то, чего следовало ожидать. Мне стало хуже, я не мог выезжать из дома. Все дела остановились. Моя мысль всё настойчивее и настойчивее возвращалась к предложению Куинслея.
Наконец, я не выдержал и отправил ему письмо с предложением продать ему изобретение за ту сумму, которую он назначил. На другой день я получил ответ. Он был краток: «Или все, или ничего. Вы должны уступить мне не только ваше изобретение, но и все будущие, – а их будет много, это я знаю. Поэтому вы должны доверить мне вашу жизнь. Условия будут сообщены после вашего согласия. Они вполне приемлемы. Двести тысяч франков тогда же будут переведены в банк на ваше имя. М. Куинслей».
Почерк его письма был так же странен, как он сам. Это был оригинальный, прямой, очень твердый и крупный почерк. Буквы, казалось, не соединялись друг с другом, а стояли одна около другой, как будто напечатанные пишущей машинкой.
Я скомкал письмо и с проклятием бросил его в огонь. Последняя надежда рушилась. Я хотел продать свое изобретение, но вовсе не желал связываться с этим человеком и, конечно, не верил его бредням.
Врач, посетивший меня, настойчиво требовал немедленно отправить меня в санаторий. В моей болезни произошло неожиданное осложнение. Положение ухудшилось. Потребовался новый консилиум.
В тот день вечером душевное мое состояние было отчаянное. Я свыкся с неминуемым исходом, но я не думал, что развязка может наступить так быстро. В ответ на мою просьбу, не скрывая, сказать, как долго еще остается до рокового конца, мне был вынесен приговор: «Положение ваше надо признать опасным, но всё же не безнадежным. Иногда природа делает чудеса – не надо терять самообладания. Хорошее состояние духа – первое условие для излечения. Итак, мужайтесь».
Если расшифровать сказанное, выходило, что дни мои сочтены. Человек с таким приговором не может быть спокойным, почему вполне понятно, как скверно себя я чувствовал. А тут еще полное одиночество и отчаяние вследствие невозможности хоть каким-нибудь способом сносно устроить свои дела. Мысль о самоубийстве явилась мне впервые в тот вечер. Вдруг прислуга подала мне письмо, написанное уже известным мне странным почерком. Куинслей писал:
«Ваше положение ухудшилось, вы должны немедленно решиться, иначе будет поздно. Еще раз повторяю, что у вас нет выбора. Все, что я вам говорил, не бред и не ложь. Вы получите исцеление и прекрасную жизнь, правда, с известными ограничениями. Подробности могут быть сообщены только устно. Письмо должно быть уничтожено. Завтра ожидаю вас в пять часов на углу Boulevard des Italiens и Avenue de L'Opera. Закрытый мотор № 2753. Захватите с собой все дела, все заметки. Все, что необходимо для длительного путешествия, должно быть сложено; об остальном не заботьтесь. Времени мало, и дальнейшая отсрочка невозможна. До завтра».
Моросил мелкий дождик. Уличные огни тускло светились в тумане. Редкие прохожие, подняв воротники, нахлобучив пониже шляпу, прикрываясь зонтиками, бежали по тротуару.
Я вышел из автомобиля и без труда обнаружил на условленном месте дожидавшийся меня автомобиль № 2753. У дверцы его стоял неизвестный мне высокий человек, одетый в серое непромокаемое пальто. Молча он подал мне небольшой лист бумаги, который осветил карманным электрическим фонарем. Я прочел: «Вы можете вполне довериться моим посланным. Не пытайтесь с ними разговаривать: они не понимают по-французски; подчиняйтесь им во всем. М. Куинслей».
Я вошел в закрытый автомобиль; там находился другой незнакомец. Я сел, провожатые поместились по бокам. Автомобиль тотчас тронулся. Занавески были опущены так, что невозможно было видеть, куда мы направляемся. Мы ехали с большой скоростью, и я скоро потерял возможность ориентироваться. По-видимому, мы выехали за город, так как экипаж сильно качало на неровной дороге. Через полчаса машина сбавила ход, и мы остановились.
Кто-то снаружи открыл дверцу автомобиля, и меня на ломаном французском языке попросили выйти. Я оказался под низким сводом ворот. С одной стороны виднелась темная улица, с другой – слабо освещенный двор, на котором стояло два грузовика, полных какими-то ящиками. Передо мной была открытая дверь и узкая лестница на второй этаж.
По указанию своих провожатых я поднялся наверх и попал в большую комнату, пустынную и холодную. Она была слабо освещена одной высоко висящей электрической лампочкой.
Едва я вошел, как замок в двери щелкнул. Я поставил на стул портфель, небольшой дорожный чемодан, который захватил с собой, и стал ходить взад и вперед по комнате. Сел. Осмотрелся. Меблировка была простая, но очень хорошая. На стене висело несколько небольших темных картин, по-видимому, голландской школы. Жалюзи на окнах были опущены, и их нельзя было открыть, потому что они были снаружи.
Похоже было на то, что я арестован. Это начинало меня раздражать, тем более что прошло уже около часа, как я находился в этой пустынной комнате, и за всё это время до моего слуха не долетело ни единого звука извне. Была полная тишина, как будто в доме всё вымерло. Казалось странным, что тут, близко, во дворе, стояли автомобили, ходили какие-то люди, производилась какая-то работа. Я терял терпение. Что это за таинственность, и если таково начало, то каково же будет продолжение? Я устал ходить и опустился в кресло перед небольшим столиком из черного дерева.
Самые мрачные думы одолели меня. Я был убежден, что делаю громадную глупость, а может быть, и еще что-нибудь худшее. Куинслей рисовался мне теперь настоящим преступником. Возможно, что в этом доме происходят какие-нибудь ужасы. Наверное, я попал в ловушку. Ведь со мной находятся все мои драгоценности: все мои планы, все работы, все замыслы. Боже мой, какой я дуралей!
Я соскочил с кресла и устремился к двери. Я стучал в нее руками и ногами, я дергал за ручку, но всё напрасно.
Тогда я бросился к другой двери. И опять ничего не достиг.
Прошло еще четверть часа. Я уже решился разбить стекло в окне и попытаться взломать жалюзи – и в это мгновенье услышал звук открывающейся двери. Я повернулся. На пороге стоял Куинслей. Он был одет в безупречный вечерний костюм, но лицо его было бледно, и, мне показалось, он был несколько взволнован. Голос его немного дрожал. Он вежливо обратился ко мне с извинением, что долго заставил ждать:
– Дела, дела, непредвиденные затруднения. Я не думал, что так долго вас задержу. Вы, наверное, сильно замерзли? Пожалуйста, войдите в мой кабинет, отдохните и обогрейтесь.
– Я вообще не понимаю всей этой фантасмагории, – грубо прервал я его. Что всё это значит? Для чего эта таинственность? Я не желаю больше здесь оставаться. Попрошу вас выпустить меня на свободу и отправить домой.
Куинслей сделал несколько шагов вперед по направлению ко мне и, потирая свои длинные белые руки, вежливо сказал:
– Прошу не нервничать. Я вас вполне понимаю, но мы люди дела, и нам некогда терять время на пустые разговоры. Если вы приехали сюда, следовательно, вы приняли мое предложение. Все остальное есть только подробности, и нам не нужно обращать на них внимание. Успокойтесь, входите сюда, – он указал на дверь, – нам надо серьезно поговорить, время не терпит.
Под его взглядом мой гнев быстро улегся, и мне стало казаться, что подозрения и страхи напрасны. Я вошел в следующую комнату, посредине которой стоял большой письменный стол, заваленный различными бумагами и книгами. Около стола стояло несколько удобных кожаных кресел и рядом, в углу, весело пылал огонь в громадном камине. На столе стояла низкая лампа с абажурам, освещавшая только небольшую часть комнаты. Я присмотрелся и заметил, что все остальное пространство было занято ящиками различных размеров, различной высоты.
Мы уселись в кресла; хозяин предложил мне стакан горячего грога, который он сам приготовил на маленьком боковом столике.
В то время как он повернулся ко мне спиной, я рассматривал письменный стол – к своему удивлению, я увидел среди бумаг дамские перчатки и вуалетку.
Куинслей, поставив передо мной грог, возобновил разговор и незаметно прикрыл бумагами вещи, оставленные на столе какой-то женщиной.
– Итак, вы принимаете мои условия, – сказал он. – Завтра утром вы получите извещение из банка о переводе на ваше имя двухсот тысяч франков. Вслед за этим вы отправите свои распоряжения. В этот же день все ваши вещи, необходимые для нашего путешествия, будут доставлены куда следует. Вечером того же дня мы, то есть я и вы и все мои спутники, покидаем Париж. Да, у вас остается мало времени. В ваши распоряжения я не вмешиваюсь. Но все ваши письма пройдут через мою цензуру.
– Но позвольте, мистер Куинслей, – перебил я его, – позвольте, вы ничего не говорите мне о главном. Вы обещали мне исцеление от болезни. Каким же путем оно придет ко мне? Куда мы направляемся? Где мы будем жить? И каковы условия жизни? Как скоро я могу вернуться обратно? Какова будет моя работа? Наконец, не скрою, всё то, что я вижу и слышу, не внушает мне доверия. Где залог того, что ваши обещания будут исполнены, и какова гарантия, что вы можете меня спасти? Я давно уже утратил веру в чудеса, сам себе удивляюсь, как я мог хотя бы на минуту увлечься вашими обещаниями? Моту объяснить это себе только моим болезненным состоянием и слабостью воли.
Куинслей не перебивал меня, но, когда я замолчал, дружески похлопал меня по плечу, слегка улыбнулся и проговорил:
– Вам надо только довериться, я всё равно не смогу вам всего рассказать, да это ничему и не поможет. Подумайте сами, что вы можете сделать в вашем положении? Вы больны… Будем называть вещи своими именами. Вы смертельно больны; последний консилиум, приговор которого вы знаете, еще не сообщил вам всей истины, а между тем положение ваше настолько ухудшилось, что катастрофа близка. Вы думаете о самоубийстве. Пожалуйста, не удивляйтесь, я это знаю. Не перебивайте меня и дайте окончить.
Мне было так тяжело слушать эти беспощадные слова, что холодный пот выступил у меня на лбу, и в глазах потемнело. Я прислонился головой к спинке своего кресла.
– Я обещаю вам спасение, – продолжал Куинслей, – никто другой вам ничего не обещает. Я даю вам двести тысяч франков за то, за что другие обещают вам, – но не дают, заметьте, – двадцать пять-тридцать тысяч франков. Что остается вам делать при таких обстоятельствах? Я уже который раз повторяю: выбора нет. Каждый на вашем месте скорее пошел бы на риск, чем на верную гибель. Для вашего успокоения я скажу, что в вашем спасении не будет чуда. Только одни научные достижения, и больше ничего. Вы попадете в руки лучших специалистов. Где эти люди, кто они – всё это покуда тайна. Вы только должны довериться!
Он сказал эти последние слова привычным тоном гипнотизера, и его рука, покоившаяся на моем плече, сжалась крепче.
– Но чего же вы требуете от меня за это? – вскричал я, снова в изнеможении падая на спинку кресла.
– Я ничего не требую, – спокойно отвечал Куинслей, – только немного доверия и послушания. Затем я предлагаю вам интересную работу в области ваших открытий и изобретений, спокойную, хорошую жизнь, при условии… – тут он несколько замялся, – при условии, что вы никогда не расстанетесь с теми людьми, с тем местом, куда уедете вместе со мной.
– Что же это за место? – опять перебил я его.
– Не всё ли вам равно? Я уже сказал, что в настоящее время не считаю возможным посвящать вас во все.
– В таком случае я буду не кем иным, как заключенным на вечные времена, – проговорил я в изнеможении; во мне разлилось какое-то безразличие; я не мог сопротивляться Куинслею.
А он еще ближе подвинулся ко мне и, не спуская глаз с моего лица, мерно отчеканивал слова:
– Еще одно условие. Надо сейчас же закончить наш разговор! Весь путь туда, куда я вас везу, будет совершен таким образом, что вы ничего не будете знать. Вы всё время будете спать – и это не принесет вам ни малейшего вреда. Относительно тюрьмы, о которой вы только что намекнули, вы получите представление только тогда, когда там окажетесь, и заверяю вас, что там вы не найдете ничего похожего на тюрьму. Прекрасная жизнь в полном благосостоянии, бесконечное счастье ученого, поставленного в наилучшие условия! Я сказал всё – больше ничего не могу прибавить. Я знаю, вы согласны.
Он протянул мне руку и крепко пожал мои холодные пальцы.
– Значит, путь не долог, – пролепетал я заплетающимся языком, – если он пройдет, пока я сплю?
– Да, не более двадцати суток, – улыбнулся Куинслей. – А теперь, дорогой друг, вам пора спать, вы много потратили сил, а ваше здоровье мне так же дорого, как и вам.
С этими словами он нажал кнопку электрического звонка. Вошел человек, тот, который сопутствовал мне в автомобиле, такой же безгласный, но в высшей степени предупредительный, помог мне встать, поддерживая меня, так как ноги мои едва волочились, и отвел меня в небольшую комнату. Куинслей проводил меня до порога своего кабинета и на прощанье еще раз пожал кончики моих пальцев, проговорив:
– Дело сделано, завтра вечером вы заснете на двадцать дней.
Комната, в которой я оказался, была небольшая, но очень уютная. Пол ее был покрыт мягким ковром, портьеры на дверях и на окнах были опущены, кровать застлана, и на ночном столике лежала небольшая книжка, какой-то легкий роман. Электрическая лампочка была прикрыта темным абажуром. Рядом с книжкой лежал лист бумаги, на котором я прочел: «Вы устали и голодны, но я нарочно не предлагаю вам ужина. Здесь лежат три таблетки – белая, желтая и розовая. Вы проглотите белую, запьете полустаканом воды и тотчас же ляжете в постель. Читайте книгу, через полчаса проглотите остальные две таблетки вместе, запейте их еще полустаканом воды. Больше ничего от вас не требуется. Спокойной ночи».
Я сделал так, как мне было предписано, и скоро почувствовал, что какая-то теплая волна начала разливаться по моему телу. Раздражение сменилось удивительным спокойствием, слабость исчезла. Всевозможные опасения сменились надеждой на будущее, и приключение, в котором я принимал участие, стало казаться интересным и увлекательным. Мне не хотелось двигаться и о чем-нибудь думать. Какие-то легкие обрывки мыслей проносились в моей голове. Я не долго мог читать и скоро погрузился в сон.
Сколько времени я спал, не знаю, только вдруг я проснулся от какого-то шума, доносившегося ко мне через стену. Я приподнял голову и прислушался. Слышались какая-то возня, глухие голоса; потом раздался пронзительный женский крик, хлопнула дверь, и всё прекратилось. Волнение мое сразу же улеглось, и я вновь был скован равнодушием и полнейшей беспечностью. Казалось, меня не трогало не только то, что происходит за стеной, но и всё то, что могло случиться со мной. Стоило ли беспокоиться, когда такое приятное чувство теплоты и довольства наполняло всё мое существо? Скоро я опять уснул.
Когда я проснулся, был уже день, и яркий дневной свет проникал в комнату через полураздвинутые шторы. Я чувствовал себя вполне отдохнувшим и бодрым. Я встал, осмотрел комнату и подошел к окну, чтобы попытаться угадать, где я нахожусь. Перед окном, очень близко, была стена, и я мог видеть лишь небо над крышей. Таким образом, мне ничего не оставалось, как позвонить прислуге.
Немедленно в комнате появился всё тот же молчаливый незнакомец и знаком попросил меня следовать за ним. Через короткий коридорчик он провел меня в ванную, а оттуда обратно в мою комнату, тщательно закрывая на ключ все двери, через которые мы проходили.
В комнате на столе я увидел на подносе стакан кофе, несколько маленьких печений и две таблетки – розовую и желтую, точно такие, какие я принимал вечером.
Тут же лежало извещение от Лионского банка о том, что на мое имя поступило двести тысяч франков.
Было еще одиннадцать часов, а Куинслей уже исполнил свое обещание. Это мне понравилось. Я быстро покончил со своим завтраком и в первый раз за многие месяцы принялся за туалет, весело напевая про себя какую-то песню.
Потом я занялся письмами и, по мере того как заканчивал их, отсылал незапечатанными Куинслею – для просмотра. Одно из первых писем было к моему домоправителю – о ликвидации моей квартиры с просьбой продать все вещи за исключением сложенного багажа, который немедленно будет взят. Объяснением своего поступка я выставил отъезд в далекое путешествие…
Так шло до вечера. В доме стояла полная тишина, только громыхание тяжелых грузовых автомобилей, доносившееся изредка со двора, указывало, что там производилась какая-то работа, наверное, подготовка к сегодняшнему отъезду.
Когда стало уже темнеть, и я зажег свет, ко мне в комнату постучали. Вошел Куинслей, одетый в серое дорожное платье. Он справился о состоянии моего здоровья. Получив ответ, что оно превосходно, сдержанно улыбнулся.
– Я так и знал, – проговорил он, – и вот видите, этим вы обязаны только лишь моим таблеткам. Доверие ваше должно еще более укрепиться после этого. Вместо обеда вы получите вот это.
С этими словами он приоткрыл крышку небольшого металлического ящика, который держал в руках.
– Вот шприц, наполненный этой красноватой жидкостью. Здесь двадцать граммов, это ваш обед. Не бойтесь, он сослужит вам лучшую службу, чем самое обильное угощение. Для вкуса вам подадут приятное блюдо, которое вы можете скушать, если вам захочется, а можете и не есть, это не важно.
С этими словами он приподнял рукав моего пиджака, расстегнул манжет сорочки, оголил мою руку до локтя и, быстро продезинфицировав кожу, весьма искусно ввел иглу в вену.
Он не спросил у меня даже разрешения, но я, казалось, потерял всякую волю и повиновался ему беспрекословно.
Он сознавал это и больше со мной не церемонился. Спрятав шприц и протирая ваткой место укола, он говорил:
– Ну, я думаю, вы закончили дела. Ваши письма я нашел вполне допустимыми, и они отосланы по назначению. Все ваши распоряжения выполнены. Вещи из вашей квартиры отосланы, так что они будут в вашем распоряжении по первому требованию. Думаю, вы можете быть довольны.
– Очень вам благодарен, мистер Куинслей, – отвечал я. – Пока всё идет отлично и, знаете, теперь я убежден, что был неправ, когда относился к вам с недоверием. Мне кажется, в моем состоянии произошел уже какой-то перелом, подозреваю, что чудесное лечение уже началось. Эти таблетки оказывают какое-то магическое действие. Я предчувствую, что сделанное мне сейчас вливание…
– Подождите, уважаемый господин Герье, – впервые он назвал меня по фамилии, – серьезное лечение вам еще предстоит, но теперь об этом не время. Вы обязаны написать еще два письма: одно в полицию, а другое вашему другу Камескассу. В этих письмах вы извещаете их о своем самоубийстве…
– Самоубийстве! – воскликнул я, вскакивая со стула. – О каком самоубийстве?
– О том, что, отчаявшись в своем выздоровлении, вы бросились в Сену. Вашему другу Камескассу вы можете прибавить, что удачно продали мне свое изобретение и другие ваши открытия, после чего решили, что всё земное закончено для вас, и пора переселиться в лучший мир… Я советую вам употребить именно эти слова.
Я стоял как остолбенелый. Прежние подозрения вдруг завладели мною.
– Зачем эта мистификация? Вы мне ничего не говорили о том, что я должен разыгрывать самоубийство.
– Ваше состояние было таково, что я не мог вчера сказать вам об этом. А теперь я говорю вам, что время не ждет. Садитесь и пишите письма. Неужели вы думаете, что я возьму на себя ответственность за ваше исчезновение из Парижа? Нет, вы должны сами объяснить его, и единственное подходящее в данном случае объяснение – указание на то, что вы бросились в Сену. На одной из набережных будут найдены некоторые части вашего костюма. Об инсценировке мы позаботимся. От вас требуются только письма. Итак, через час вы мне их пришлете.
С этими словами он вышел.
Он обращался со мной как повелитель, и я не мог его ослушаться. Тем более что меня захватила опять волна беспечности и веселья. Как будто я смотрел в кинематографе интересную ленту, где я был и героем.
Я уселся писать письма и написал их превосходно. Я употребил много стараний, чтобы они вышли вполне правдоподобными, и весело смеялся, перечитывая их вслух.
«Каково будет лицо у Камескасса, когда он прочтет эти строки, как он удивится моему поступку, как забегают газетные репортеры, что будут писать обо мне в завтрашних газетах, как будет искать мой труп полиция! Возможно, через какое-то время водолазы найдут тело какого-нибудь утопленника и похоронят его вместо меня, а моя сестра, получившая от меня хорошее наследство, поставит прекрасный памятник с надлежащей надписью. Ха-ха-ха!..»
Я залился громким смехом при этой мысли.
Какой-то внутренний голос меж тем шептал мне, что я веду себя крайне странно. В голове у меня шумело, как от шампанского.
Я отправил письма и от нечего делать взялся за книгу. Она показалась мне крайне увлекательной. А собственная моя судьба отошла куда-то на задний план.
Мне было очень досадно, когда стук в дверь оторвал меня от чтения. Вошел Куинслей.
– Я очень извиняюсь, что прервал ваше занятие. Время настало. Я прощаюсь с вами в Париже, чтобы встретиться в другом мире, но, конечно, не в том, о котором вы сообщили вашему другу Камескассу. Вашу руку, мой будущий сподвижник. – Он крепко пожал мою руку и, не выпуская ее из своей, подвел меня к кровати и легким подталкиванием посадил на нее. – Ну, вот, продолжал он, – прилягте, вот так, примите удобную позу, сейчас я вам сделаю впрыскивание, и вы заснете. Это не будет наркоз, это будет сон, естественный для многих животных. Вы слышали, наверное, о зимней спячке; ну вот, это что-то вроде нее. Вас будут питать, и вреда от этого не получится. Иного пути в тот мир, куда я вас везу, нет.
С этими словами он приготовил шприц и ввел мне под кожу какую-то жидкость. Я не пробовал сопротивляться, потому что был вполне подготовлен и даже желал, чтобы всё кончилось скорее.
– Я верю вам, – проговорил я заплетающимся языком, – я очень… благодарен…
В голове моей уже шумели тысячи колес, а где-то сбоку лились потоки воды. В глазах кружились цветные пятна и вспыхивали фонтаны искр. Скоро всё это, однако, исчезло, наступили тишина и темнота, хотя я всё еще сознавал себя; вот я начал падать – падение всё ускорялось, и вот уже я больше ничего не чувствовал.
Приходилось ли вам, просыпаясь после крепкого сна, чувствовать, что вы не знаете, сколько спали, где вы и что с вами произошло?
Я приоткрыл глаза – и тотчас же их закрыл: меня поразил яркий свет. Я прикрыл глаза ладонью и открыл их не сразу. Осмотрелся. Справа была стена, прямо – спинка кровати, дальше двери. Где я? Что со мной? Я силился привести в порядок перепутанные мысли. Санаторий? Нет. Париж? Но из Парижа я уехал. Да, да, мне предстояло длинное путешествие. Куинслей… И вдруг все прояснилось. Я вспомнил все, вплоть до усыпления. Значит, теперь я уже в каком-то новом мире. Что со мной? Я чувствую себя таким слабым!
Силясь приподняться, я почувствовал твердую руку, которая легла на мою грудь, и увидел нагнувшееся надо мной незнакомое лицо.
Я услышал голос, говорящий по-английски:
– Лежите спокойно, вам нельзя двигаться.
– Но что со мной?
– Вы были больны, а теперь выздоравливаете. Спокойно, вот так.
Я почувствовал укол – опять впрыскивание – и погрузился в небытие.
Когда я очнулся, в комнате была полутьма. Я сразу пришел в себя и вспомнил все случившееся. Чувствовал я себя бодро.
Против кровати было большое окно, густо задрапированное. Однако сквозь щели проникал в комнату солнечный свет. Какая-то неловкость на спине заставила меня потрогать тело рукой. Я был ужасно удивлен. На спине была неровность, как будто складка. Отчего она? Боли я не чувствовал, голова была свежа…
Я сел на кровати. В небольшой комнате, кроме меня, никого не было. Под потолком висел большой фонарь, по-видимому, с электрической лампочкой, но он теперь не горел. Около кровати, на стене, я увидел какое-то странное приспособление – как бы музыкальный инструмент с натянутыми на раму тончайшими нитями. В углу, под потолком, я заметил выпуклую стеклянную поверхность, накрывающую металлический шар, от которого шел в стену толстый кабель.
Я с любопытством рассматривал все эти подробности и не мог понять, что они значат. У дверей на стене красовался целый ряд кнопок и ручек над небольшими медными дверцами, которые были закрыты. Заинтересованный, я решил встать и осмотреть все эти приспособления. На стуле рядом с кроватью лежал белый халат, а на ковре стояли туфли. Я осторожно оделся и встал. В ногах чувствовалась слабость, и я должен был некоторое время держаться за спинку стула, чтобы не упасть. Потом, передвигаясь вместе со стулом, я приблизился к окну и отдернул в стороны драпировку.
То, что я увидел, навсегда осталось в моей памяти.
Далеко на горизонте поднимались снежные вершины высочайших гор. Солнце – громадный огненный шар – еще только всходило, и низины были полны мглой, в то время как вершины были залиты ярким светом. На уступах гор покоились белые облака, из теснин подымался легкий туман.
К подножьям гор уходили ряды многоэтажных построек.
«Что это за город? – спрашивал я себя. Постройки похожи на американские небоскребы, хотя не так высоки, не более двадцати этажей. Зато весь город состоит только из одних небоскребов, и расположены они довольно далеко друг от друга, между ними – обширные зеленые лужайки, зелень, сады».
Вдруг я услышал топот сотен ног, мерно отбивающих шаг. Ниже холма, по прекрасно мощеной улице шли войска: так, по крайней мере, мне казалось, ибо там двигалась стройными рядами масса людей, одетых в однообразную серую одежду. Но что это? Я увидел, как по небу в разных направлениях проносились какие-то удивительные существа, слишком большие для птиц и слишком мелкие, чтобы можно подумать – аэропланы.
На дороге, ведущей на холм, где стояло здание, в котором я находился, появилось существо, поразившее меня больше всего. Это был, без сомнения, человек, но руки и ноги у него были похожи на клещи гигантского рака.
Пораженный увиденным, я опустился на стул. У меня тряслись ноги.
Я закрыл глаза руками.
«Боже мой, – думал я, – я нахожусь, видимо, в каком-то новом мире. Это уже не сон. Не похоже, что я брежу. Значит, все, о чем говорил Куинслей, правда».
Когда я открыл глаза, передо мной стоял высокий человек, одетый в серое свободное платье, с красными выпушками на воротнике и на рукавах; на груди красовался номер – числитель и знаменатель. Лицо человека не имело растительности, и если бы не мужской костюм, я положительно не мог бы сказать, кто это – мужчина или женщина.
Ничего не было в нем типично мужского, и в то же время рост, фигура, манера держать себя говорили за то, что передо мной молодой мужчина.
Я всмотрелся в правильные черты его лица, и вспомнил, что видел его, когда проснулся в этой комнате в первый раз.
– Кто вы? – спросил я его по-английски.
– Я присматриваю за вами, – отвечал он. – Я принадлежу к медицинскому корпусу. Пока я не доктор. Я исполняю обязанности брата милосердия. Вы перенесли тяжелую операцию, но теперь состояние ваше не внушает никаких опасений. Вы почти здоровы, и сегодня доктор разрешил вам встать.
– Значит, я поступил правильно, когда встал, хотя и без вашего разрешения.
– Нет, именно с нашего разрешения, – улыбнулся мой собеседник.
– Не понимаю. Когда это разрешение было мне дано? Почему вы знали, что я исполнил его? Вас не было в комнате.
– Вот видите, сэр, эти приспособления, – он указал мне на непонятные предметы, возбудившие раньше мое любопытство. – Благодаря им я могу знать все, что происходит в этой комнате. Из очень отдаленного места я могу всё видеть и всё слышать, и передавать вам свои распоряжения так, что вы об этом и не подозреваете. Я видел, что вы проснулись, я видел, как вы прощупывали у себя на спине рубцы, оставшиеся после операции. Я знал, что вам разрешено сегодня встать, и передал вам это разрешение.
– Но каким путем вы передали его? – воскликнул я. – Я не слышал никакого приказания или разрешения.
– Оно непосредственно шло к вам в голову и претворилось в желание, спокойным голосом ответил он.
Я сидел некоторое время в молчании: так удивителен мне казался его ответ.
– Как вас зовут? – наконец промолвил я.
– Номер…
– Я вижу ваш номер, я хочу знать ваше имя, как мне вас называть.
– Так и называйте: номер такой-то, имени мы не имеем. Впрочем, среди своих близких мы называем друг друга условно. Меня зовут Гай, хотя это вовсе не соответствует особенностям моего характера.
– А почему вы носите такой большой номер? – осведомился я.
– Нас здесь очень много, я занимаю место 4220-е в 109-м разряде. Каждый разряд заключает 10000 человек.
– У вас должна быть какая-нибудь фамилия. Почему вас не называют по фамилии отца? – подумав, спросил я.
– У меня нет отца.
– Но у вас есть мать?
– У меня нет матери.
– Вы хотите сказать, что у вас нет ни отца, ни матери? Вы шутник.
– Нисколько. Я не шучу, сэр. Отцы и матери имеются у вас, чужестранцев, у нас же нет родителей, – так же спокойно возразил мой собеседник.
В это время медная дверца на стене около двери открылась с особым металлическим звоном, как будто прозвучал легкий гонг.
Брат милосердия быстрыми шагами подбежал к этой дверце и взял с подставки небольшую тарелку и подносик со стаканом какой-то жидкости, поставил всё это передо мной на легкий передвижной столик.
– Ваш завтрак, сэр.
Я увидел знакомые мне уже три таблетки.
– Я оставляю вас, так как мне надо спешить по делам.
И он, не дожидаясь ответа, скрылся за дверью. всё виденное и слышанное так меня поразило, что я машинально проглотил всё поставленное передо мною и только тогда спохватился, что уже окончил свой завтрак. В это время в комнату вошел высокий, одетый в совершенно такой же костюм, как у моего первого посетителя, человек с номером 8912 на груди.
Впрочем, он отличался от первого цветом волос: он был брюнет, в то время как брат милосердия был блондин. На костюме у него не было никаких цветных нашивок. Лицо – ни мужское, ни женское. Он начал убирать комнату, причем прежде всего взял со стола посуду, оставшуюся после моего завтрака и, спрятав в нишу, захлопнул дверцу с тем же самым характерным металлическим звоном. Потом открыл дверцу другой ниши, и я тотчас же почувствовал на себе движение воздуха, быстро увлекаемого из комнаты невидимым вентилятором.
Я продолжал сидеть на стуле посреди комнаты и безмолвно наблюдал за действиями пришельца. Наконец я спросил:
– Вы исполняете обязанности слуги?
– Да, сэр.
– Скажите, вы давно здесь служите?
– Всего два года.
– Чем вы занимались раньше?
Я задавал вопросы, чтобы выяснить себе положение, которое казалось мне непонятным.
– Я служил в общественных казармах.
– А прежде этого чем занимались?
– Учился.
– Сколько вам лет?
Сам я не мог бы ответить на этот вопрос, настолько неопределенным казался мне возраст этого человека.
– Мне десять лет.
– Десять лет! – воскликнул я. – Вы что, смеетесь надо мной?
Я в негодовании соскочил со стула и, подбежав к слуге, схватил его за плечо.
– Вы принимаете меня за какого-то дурака?
– Я говорю вам сущую правду, сэр. Это у чужестранцев принято говорить неправду. Мы не знаем лжи.
– Да, но как же вам может быть десять лет, когда вы выше меня на целую голову? Вы – взрослый, мужчина, а не мальчик.
– Конечно, я взрослый, – вежливо ответил слуга, – но мне десять лет. Вот брат милосердия Гай немного моложе, ему еще не исполнилось девяти.
– Но это черт знает что! Вы хотите, чтобы я поверил всем этим вашим дурацким шуткам! – вскричал я и, не желая больше разговаривать, отошел к окну.
Но то, что я здесь увидел, сразу охладило меня, и я почувствовал, что готов поверить всему.
Совсем близко от моего окна, на балконе четвертого этажа появился странный, очень толстый человек с высокой острой шляпой на голове и небольшим ящиком на спине. Он подошел к краю балкона, на котором не было перил, и вдруг за спиной у него выросли длинные серые крылья. Он взмахнул ими и бросился вниз головой. Через мгновение я уже видел его над крышами соседних домов. Я понял тогда, что те порхающие в воздухе существа, которых видел раньше, были люди; и теперь еще их можно было видеть вдали несущимися по всем направлениям. Нет, право, для меня всего этого слишком много. Я почувствовал сильную слабость, в глазах потемнело, я с трудом добрался до кресла, где и потерял сознание. Когда я очнулся, передо мной стоял опять кто-то в сером, такой же высокий. Я только что открыл глаза и заметил его номер на груди и зеленые треугольники на вороте. Он нагнулся надо мной и проговорил по-английски с тем же акцентом, с которым говорили мои первые собеседники:
– Небольшая слабость, много впечатлений сразу. Теперь прошло. Я как раз вошел к вам, чтобы последний раз взглянуть на вас. Сегодня вечером вы перемещаетесь из госпиталя на квартиру. Ваше состояние в настоящее время отличное. Вы не нуждаетесь ни в каком медицинском уходе.
Я окончательно пришел в себя и, вытирая платком лицо, спросил:
– Мне кажется, вы доктор. Таким образом, я могу узнать от вас, что сталось с туберкулезом моих почек?
– Ваши почки, – отвечал всё так же отрывисто доктор, – выброшены вон и заменены новыми. Операция прошла прекрасно. Оперировал мистер Левенберг. Потом вы находились под моим попечением. Туберкулеза других органов нет. Вы здоровы. Итак, до свиданья!
– Позвольте, позвольте, доктор, – мне не хотелось отпускать его так скоро, – присядьте, пожалуйста, вот здесь. – Я указал ему на кресло. – Я хочу расспросить вас кой о чем. Мне хотелось бы узнать, как я прибыл сюда, где я нахожусь, какая мне была сделана операция, как можно заменить почки новыми, здоровыми, откуда могли быть взяты эти почки? Что это за мир, куда я попал? Где я нахожусь? На земле или на другой какой-нибудь планете? Что значат рассказы вашего слуги? По его словам, ему десять лет, а между тем…
– Вы задаете мне массу вопросов, – осторожно перебил меня доктор. – Я не могу вам на них отвечать. Ваш мозг плохо справляется со всем тем, что вас окружает. Прошу вас соблюдать спокойствие. Постепенно ваше любопытство будет вознаграждено, вы всё узнаете; здесь нет никаких чудес, всё естественно. Но на главное я вам отвечу. Вы на земле, вы здоровы, скоро вы увидите своих соотечественников и других иностранцев, вы войдете в жизнь и ничему не будете удивляться. А теперь я не могу дольше оставаться здесь, я должен торопиться. У нас правило: не терять ни одной минуты напрасно.
Он решительно встал и вежливо раскланялся со мной.
– Одно только слово, – преследовал я доктора до дверей. – Я могу видеть Куинслея?
– Конечно, можете, и увидите, но когда – не могу этого сказать: он очень занят и назначает свидания только в случае большой важности.
– Еще последний вопрос, – просил я, нелепо улыбаясь, – скажите, сколько вам лет?
– О, я один из самых старых здесь, мне уже двадцать лет, – отвечал он спокойным голосом. – Но я не хочу сказать, что я старый, – пояснил он, – мне предстоит еще долгая жизнь. Простите, больше я не скажу ни слова.
С этими словами он запер за собой дверь.
Я почувствовал непреодолимое желание спать. Было ли это результатом какого-то неведомого мне внушения, или на меня подействовали таблетки, или, быть может, я очень устал? Мне было всё равно, и едва я успел лечь, как заснул.
Когда я проснулся, было уже совершенно темно. Я включил свет. Портьеры на окне были задернуты; на столе около кровати я увидел приготовленный мне ужин или обед, не знаю. Он состоял из тех же таблеток и жидкости, на этот раз наполнявшей целый графин. Я с жадностью опустошил два стакана и проглотил таблетки.
В комнате появился знакомый мне уже Гай. Он предложил мне надеть костюм и принес теплое свободное пальто и мягкую шляпу.
– Я провожу вас на вашу квартиру, сэр, – сказал он, помогая мне одеваться.
Мы быстро собрались и вышли из комнаты. Я не задавал никаких вопросов. Мне не хотелось разговаривать. Он тоже молчал. Через длинный коридор, в который вело много дверей, запертых наглухо, мы вышли на открытую темную площадку. Внизу передо мной виднелся город с улицами, обозначенными тысячами фонарей. Небо было темное, и на нем горели звезды северного полушария.
Я осмотрелся. Рядом были открытые двери освещенного внутри купэ аэроплана. По бокам виднелись небольшие крылья. Свежий ветер посвистывал в проволочных креплениях и развевал мое широкое пальто. Я запахнулся покрепче, ежась от непривычного холода, и поспешил войти в купе. Оно было прекрасно отделано кожей. Я опустился на мягкую подушку сиденья, а мой проводник захлопнул дверь и поместился со мною рядом. Когда я взглянул в зеркальное окно, мы неслись уже над городом. Момента, когда аэроплан снялся с места, я не заметил. Линии огней теперь были где-то глубоко под нами и быстро уносились в пространство. А мы, казалось, стояли на месте: так плавен был наш полет. Площадь города была очень велика, судя по количеству пересекаемых нами улиц. Потом, по-видимому, город остался позади – под нами расстилалась темнота с редкими освещенными дорогами, расходящимися в разные стороны.
Навстречу нам, то выше, то ниже, проносились аэропланы различных размеров с ослепительными прожекторами впереди. Меня поразило, что я совершенно не слышал звука моторов; стояла полная тишина.
Мой спутник дремал в углу, нахлобучив на нос свою дорожную кепку.
Прошло не более двадцати минут. Сбоку угадывались очертания высоких гор; на одном из уступов сверкало много огней.
Аэроплан делал круг и медленно опускался.
Я не ощутил никакого толчка, а между тем я увидел бегущие мимо нас палисадники двухэтажных домов, стоящих друг от друга на небольшом расстоянии. Высокие деревья стояли сейчас же за домами. всё было отлично освещено белыми большими фонарями, висевшими на высоких столбах. Аэроплан пробежал немного и остановился. Мы вышли и направились к одному из ближайших домов. Гай открыл калитку в металлической решетке и пропустил меня вперед.
По дорожке, усыпанной красным песком, среди клумб высоких незнакомых мне цветов мы прошли к дверям дома. Мы никого не встретили. Надо думать, был уже поздний час. Мы поднялись по узкой лестнице на первый этаж.
– Здесь вам отведена квартира, – сказал Гай, введя меня в маленькую прихожую. – Вот это ваш кабинет.
Комната была комфортабельно обставлена прекрасной мебелью. Посредине стоял большой письменный стол американской системы. Вдоль стен стояли высокие шкафы, полные книг. Вокруг стола были разбросаны мягкие кресла. На окнах и дверях – красивые портьеры. Нога тонула в мягком ковре. Рядом с письменным столом горел камин.
На столе я увидел свои рукописи и книги, захваченные из Парижа; тут же стояли разные безделушки, дорогие моему сердцу, и мои настольные часы. Они ходили и показывали двенадцать часов, не знаю уж – по какому времени.
Следующая комната была тоже прекрасно обставлена; рядом с ней помещалась столовая. Все комнаты были просторны; человек чувствовал себя в них свободно и уютно.
– Теперь подымемся наверх, – сказал мой проводник и ввел меня в небольшой лифт.
Нажатие кнопки – и мы на втором этаже. Там были спальня, ванная и гардероб. Все мои вещи были старательно разложены по местам, кровать застлана. Здесь уже ничто не напоминало мне госпиталь. всё было так, как в любой европейской квартире. Квартира производила впечатление. Никаких приспособлений, виденных мной ранее, я не заметил. Гай надавил на кнопку электрического звонка, и в комнату вошел неслышными шагами человек в таком же одеянии, как и все, с кем я успел познакомиться, и очень умело начал помогать мне устраиваться в моей новой квартире.
Потом они ушли, и я остался один. С удовольствием переоделся я в свою пижаму и, приняв ванну, которая, кстати сказать, была образцово устроена, впал в прекрасное настроение духа.
Каково же было мое удивление, когда мой новый слуга явился ко мне в спальню и пригласил меня спуститься в столовую поужинать. Я не чувствовал особого голода, но тем не менее повиновался, так как у меня уже вырабатывалась привычка делать все, что указывают. Мое удивление достигло предела, когда я увидел большой, накрытый белоснежной скатертью, прекрасно сервированный стол, цветы в вазах, хрусталь, фарфор и серебро. Рядом с одним из приборов стояла полубутылка настоящего французского шампанского.
Усевшись в мягкое кожаное кресло и увидев перед собой ломти белого хлеба, я понял, что этот ужин, вероятнее всего, не будет состоять из таблеток.
Слуга открывал крышки на серебряных блюдах. Боже мой, какой чарующий аромат ударил мне в нос! Я сразу почувствовал дикий голод, как будто не ел вечность. Блюда были тонкие и разнообразные. Здесь были и рыба, и дичь, и зелень, и фрукты, но всего понемножку – как будто для ребенка…
Слуга раскупорил шампанское и налил мне бокал золотистого искрящегося напитка. Я с наслаждением выпил и уже сам еще раз наполнил бокал. Голова слегка закружилась, и приятное чувство теплоты разлилось по ногам. «Да, думал я, – мне предстоит, кажется, недурная жизнь. Судя по началу, не дурно. Но если я потребую еще бутылку, мой слуга, конечно, не исполнит моего приказания. Он чувствует себя здесь скорее господином, чем слугой». Эта мысль несколько меня разочаровала. Слуга стоял, невозмутимый и молчаливый, наблюдая за каждым моим движением.
На следующее утро меня посетил знакомый уже доктор и запретил мне в течение трех дней выходить из квартиры. Потом, сказал он, я могу считать себя совершенно здоровым и делать все, что мне угодно.
За эти три дня я познакомился с несколькими новыми лицами. Первый визит нанес мне мой собрат по профессии, инженер-француз. Это был маленький бритый человек; он вошел ко мне в кабинет и дружески потряс мне руку, как будто мы были с ним знакомы с детства. Он засыпал меня тысячью вопросов – о том, что делается на родине, какова там жизнь, что нового в политике, каковы люди, что было выставлено на весенней выставке картин, какие были балы, какие строятся новые сооружения и т. д., и т. д.
Я едва успевал ему отвечать и, наконец, выбрал время в свою очередь спросить:
– Разве у вас не существует газет?
– Мы имеем прекрасную библиотеку, и в ней любые книги – как научные, так и беллетристика, – отвечал он, – но газет мы здесь не видим.
– Однако у вас строго, – заметил я, – мне представляется, что вы живете на полутюремном режиме.
– Скажите лучше, мой дорогой собрат, «у нас», так как вы не должны теперь выделять себя.
На все дальнейшие расспросы он давал краткие и неопределенные ответы и посматривал на меня так, что, казалось, ему не хочется пускаться в какие-либо объяснения.
На прощанье он обещал зайти ко мне через три дня, когда мне будет разрешено выходить, чтобы вместе со мной пойти прогуляться по окрестным лесам и полям. Он оставил мне свою визитную карточку; там значилось:
«Луи Карно, инженер. Колония, первая линия, третий ряд».
Следующий посетитель был типичный немец. Высокий, полный блондин с небольшими усами, голубыми глазами навыкате. Он сказал, что очень рад познакомиться со мной, что всякий прибывающий сюда приносит ему большое удовольствие, так как колония иностранцев таким образом пополняется. И представился: его фамилия Фишер, по специальности он химик.
Единственно новое, что я узнал от него, – это то, что он был приятелем хирурга Левенберга, который произвел мне операцию, и поэтому хорошо знал о моем здоровье. Фишер пояснил, что я был в безнадежном состоянии и что, останься я в Париже, недолго протянул бы… Теперь, благодаря операции и последующему лечению, я совершенно здоров…
– Не можете ли вы разъяснить, откуда взяты почки, которые вшиты мне вместо моих больных? Этого я не могу себе уяснить.
Фишер слегка нахмурился при моем вопросе и коротко сказал:
– Если у машины изнашивается какая-либо часть, то ее можно заменить новой, запасной… Для таких целей у нас имеются различные живые органы.
– Но откуда они берутся? – спросил я,
– Их выращивают.
– Не могу ничего понять, попрошу вас рассказать подробнее.
Фишер как бы нехотя отвечал:
– Вы, по-видимому, незнакомы с биологической литературой. В немецких и американских журналах последнего времени говорилось, что намечается новое направление в науке; здесь оно получило дальнейшее развитие. Пересадка почек у животных производилась успешно еще в начале нынешнего столетия. Хирургия кровеносных сосудов была довольно полно разработана. И произведенная у вас операция не является чудом.
– Меня интересует, откуда берутся эти запасные органы?
– Могу сказать, что, благодаря усовершенствованию питательных сред, здесь получена возможность выращивать ткани и целые органы in vitro, то есть вне организма. Тут тоже нет ничего особенного, если вы знакомы с опытами Кареля и его последователей. Может быть, вы читали о культуре тканей?
Многое мне было неясно, я охотно продолжил бы свои расспросы, если бы не видел, что Фишер не имеет особого желания вести разговор на эту тему.
Когда мы заговорили о химии и о последних открытиях, известных мне из литературы, он сразу изменился, глаза его заискрились и улыбка расплылась по лицу.
– И в этой области всё достигнутое в Европе и Америке ничего не стоит по сравнению с тем, что сделано нами здесь.
Казалось, ему хотелось мне многое сказать, но он совладал с собою и, встав с кресла, еще раз повторил, что он очень рад меня видеть, что охотно пойдет со мной погулять ins Grаne, как только представится возможность…
Затем меня посетил итальянец. Он влетел ко мне как бомба, маленький, черный, как жук, с вьющимися волосами, крикливый и жестикулирующий.
– Мсье Герье, я кое-что читал о вас. Вы выдающийся изобретатель. Я электротехник. Беспроволочный телеграф, токи высокого напряжения меня всегда интересовали. Теперь я занимаюсь токами малого напряжения и ультракороткими волнами, тысячные и десятитысячные доли микрона… О, я улавливаю их везде! Но какое несчастье, вы заболели!.. Мы будем работать вместе. Прекрасное поле научной деятельности! Но, знаете ли, мне нужен стимул. Вино, женщины, любовь, музыка – в этом здесь чувствуется недостаток. Эти таблетки, черт бы их побрал! Я люблю макароны, кьянти, устриц. Эх, если бы оказаться в Милане, в галерее Умберто, в ресторане Фоскати! Мой желудок жаждет поглотить массу приятных веществ.
Вдруг он остановился и переменил тон:
– Я буду рад с вами ближе познакомиться, я зайду за вами и мы поедем в Город. Жаль, что вы не говорите по-итальянски. Английский язык хорош, но разве он может сравниться с прекрасным певучим языком Италии? Чего я не дал бы, чтобы выслушать вечернюю серенаду на узенькой улице Неаполя или Сорренто! А море, глубокое море с его переливами, блеском, шумом волн! Не может быть, чтобы я этого никогда не увидел!
Его глаза мечтательно уставились вдаль, и он замолчал. Я воспользовался случаем и решил попытаться узнать у него кое-что.
– Скажите, почему это здешние жители не имеют ни отца, ни матери? Что это значит?
– А, вы уже это знаете? Нет, нет, дорогой мой Герье, вы не должны спешить, вы узнаете всё в свое время. Здешний мир не имеет ничего общего с тем, где вы жили. Вы должны, как говорят, акклиматизироваться. Если бы у цыпленка спросили, кто у него мать и отец, он мог бы сказать, что он этого не знает: он вылупился из яйца, которое могла высидеть любая курица, а может быть, даже и не курица… Почему бы не выращивать людей в инкубаторе? Подумайте над этим, а впоследствии узнаете все подробности. Если не хотите, чтобы у вас пошла голова кругом, не любопытствуйте… Ах, если бы мне удалось посидеть на молу в Неаполе с удочкой в одной руке, обнимая другой рукой мою подругу, целуя ее коралловые губки! Мое творчество выиграло бы на сто процентов. О, Bella Napoli!
Он вскочил и запел красивым тенором эту заезженную песню.
– Итак, до скорого свидания. Не ломайте своей головы над различными вопросами. Филиппе Мартини будет вашим чичероне и понемногу познакомит вас со всем. В воскресенье вечером он будет иметь счастье представить вас обществу в клубе Колонии.
За эти три дня я вполне ознакомился с своей квартирой. Фасадные окна выходили в сад, за которым виднелись дома, расположенные по ту сторону дороги, окруженные деревьями. Из верхнего этажа я мог видеть площадку, на которую опускались прилегавшие аэропланы.
Кухни при моей квартире не было, все блюда поступали уже готовыми. Я видел, как слуга мой доставал их из шкафчика в стене коридора. Он объяснил мне, что они попадают сюда через особую трубу. Такое устройство имелось и во всех других квартирах. Всем проживающим в Колонии предоставляется право столоваться или дома, или в ресторане клуба. Кушанья были очень разнообразны, вкусно приготовлены, но порции очень малы. Употребление таблеток считалось необходимым. Я думаю, что без них существование оказалось бы невозможным. Мой слуга обходился таблетками, с добавлением так называемых балластных веществ…
Я привел в полный порядок свои бумаги и расставил на полках книги. Состояние здоровья меня более не тревожило, и я чувствовал себя спокойным и довольным. Любопытство мучило меня – хотелось поскорее узнать все, что окружало меня в этом новом мире.
Наконец, настал четвертый день моего пребывания в этой квартире. Тотчас же после первого завтрака слуга доложил, что пришел Карно.
Мы обменялись рукопожатием и быстро собрались на прогулку. Карно посоветовал мне надеть пальто, так как была прохладная, ветреная погода. Мы вышли. Я вдыхал свежий воздух полной грудью и чувствовал, что пьянею, у меня даже закружилась голова. Действительно, воздух был свеж – горный воздух, напоенный ароматом лесов и полей. Мы медленно прошли через две улицы по мягкой, усыпанной гравием панели, обогнули угол какого-то строения и оказались перед решеткой, за которой тянулась длинная живая изгородь, закрывавшая от нас дальний вид.
По дороге мы никого не встретили. Поселок был пуст.
– Все уехали на работу, – объяснил мне Карно. – Большинство отправляется в Город, многие едут на копи в горах или на заводы и фабрики, разбросанные по всей долине. Пути сообщения разнообразны. Самый быстрый способ передвижения – тюб, затем – аэроплан, автомобиль, и самый медленный собственные крылья. Да, да, крылья, – повторил он, заметив мой удивленный взгляд. – Мы здесь все летаем, и вам придется научиться этому искусству, это не трудно. Теперь приготовьтесь, – и с этими словами Карно пропустил меня вперед через узкое пространство живой изгороди.
Действительно, было к чему приготовиться. Мы стояли на узком карнизе с каменной балюстрадой перед нами. Внизу на глубине нескольких сот метров расстилалась равнина, сначала волнистая, потом совершенно гладкая. Обрыв был почти отвесный. По равнине, покрытой лугами и лесом, бежали во все стороны ровные, обсаженные деревьями дороги. Там и тут виднелись белые пятна громадных строений со сверкающими куполами и с взметнувшимися кверху башнями. Сзади и с боков горизонт был замкнут высокими горными хребтами, отдельные вершины которых резко выступали на лазурно-голубом небе. Уступы гор были покрыты сплошным лесом, а вершины стояли оголенные, гордые и мрачные. Еще дальше виднелись снеговые шапки, ослепительно блиставшие на солнце. Даль терялась в дымке тумана. Я стоял в немом созерцании несколько минут.
– Ну, что, не правда ли, вид восхитительный? – спросил Карно. – Вон там, за горизонтом, на прямой линии от нас – Город, в котором вы лежали в госпитале. До него отсюда сто километров. Полет аэроплана – двадцать минут. Сообщение через тюб – одна минута.
– Это невозможно. Такая скорость! – воскликнул я.
– Вполне возможно, но не будем сейчас об этом говорить, лучше посмотрите вон сюда, – и он указал пальцем на равнину. – Вы видите поезд, смотрите, как он вьется меж холмов. Это для нас допотопный способ сообщения. А вон по дороге несется автомобиль, двести километров в час и больше. А вот, видите, целая эскадрилья аэропланов.
Я следовал глазами за его пальцем и действительно увидел, как над равниной неслись несколько громадных аэропланов.
Тени от них быстро скользили по зелени равнины.
– Каждый из них, – пояснил Карно, – вмещает по нескольку сот пассажиров или десятки тонн груза. Они держат путь вон к тому пушечному заводу, там сегодня будет пробная стрельба из нового орудия калибром в шестьдесят сантиметров.
– Черт возьми, меня ничто уже больше не удивляет. Но раньше всего я хочу знать, где находится эта страна, в которой я призван играть какую-то свою роль. Дорогой Карно, вы должны ответить на мои вопросы.
Мой спутник взял меня под руку; мы отошли назад, и он повел меня по дорожке вниз, к полю. Он молчал. Когда мы были далеко от поселка и шли по густой, слегка увядшей траве, он приостановился и, приблизившись ко мне вплотную, сказал:
– Предостерегаю вас: здесь надо быть осторожным. Если во Франции говорят, что стены имеют глаза и уши, то здесь эти глаза и уши – везде. Только на открытом пространстве, и то надо знать – где, можно разговаривать свободно; кроме того, ваши мысли могут быть прочтены теми, кому их не нужно знать. Вы не знаете, кого надо бояться. Но, во всяком случае, ваши мысли не должны быть доступны каждому. Если они делаются доступны кому-то, воля ваша может подчиниться постороннему влиянию. Здесь человек с более сильной волей может прочесть ваши мысли без всякого приспособления; если же таковое имеется, ваша голова становится достоянием каждого. Вы не удивляйтесь, дорогой собрат, всё объясняется просто. Волны бесконечно малой длины исходят из нашего мозга, и мы их улавливаем так, как улавливаем волны беспроволочного телеграфа, длина которых достигает нескольких тысяч метров, – в этом и вся разница. Сейчас не время пускаться в объяснения, поверьте мне, что это так. Повсеместно имеются пpиcпocoблeния для улавливания этих волн, и таким образом вы не можете скрыть своих мыслей. Дальнейшее покажет вам, как это важно знать. Некоторые из нас уже поплатились за свои мысли. Мы выработали самозащиту: мы можем думать так, что у нас в голове идет двойной ряд мыслей. Один – для себя, другой для посторонних. Волны перебиваются, запись их делается неясной. Такой способ мышления достигается с трудом. Более быстрый результат получается с помощью этого прибора; возьмите его, перекиньте шнурок через шею, держите его всегда на груди. Не говорите об этом никому, кроме самых близких друзей. Теперь пойдем. Обратный путь мы сделаем через лес. Я исполнил свою главную задачу в отношении вас, и теперь мы можем поболтать.
Мы двинулись дальше.
– Вы можете задавать мне вопросы, но я отвечу не на все. Гмм, дорогой коллега, не следует так быстро утолять свое любопытство. Я знаю по себе, как трудно переваривает голова такую массу новых впечатлений и неожиданностей. Один из вновь прибывших чужестранцев не выдержал и сошел с ума, а другой… с ним еще хуже. Поэтому будем осторожны. Ну, что вас больше всего интересует?
– Где находится эта страна?
– В горах. В Гималаях. Эта долина в сто пятьдесят километров длины и шестьдесят ширины, окруженная со всех сторон неприступными горными хребтами, расположена между Индией и Тибетом и была не известна европейцам, а также и туземцам, до открытия ее Джеком Куинслеем.
– А кто такой Джек Куинслей?
– Вы знаете Куинслея Младшего. Ему теперь пятьдесят лет. Отец его, Вильям Куинслей, миллиардер, жил в Соединенных Штатах Америки. Его младший брат, Джек Куинслей, был известный путешественник, исследователь Индии и Тибета; он-то и открыл эту долину, и теперь тело его покоится здесь в мавзолее на Центральной улице, в Городе. Оба брата были большие оригиналы. В конце прошлого столетия Вильям Куинслей снарядил грандиозную экспедицию для изучения Аляски. Он нанял для этой цели прекрасный пароход и оборудовал его всем необходимым. Для участия в этой экспедиции, издержки по которой он взял на свой счет, он пригласил целый ряд выдающихся ученых, техников, инженеров и различных специалистов. Экспедиция отплыла из Сан-Франциско при самых лучших предзнаменованиях, и вдруг мир был потрясен печальным известием о катастрофе: пароход врезался в ледяную гору и затонул через каких-нибудь полчаса. Оставшиеся в живых члены экипажа передавали, что большинства участников экспедиции не было в это время на судне – они оставались на берегу для осмотра глетчера. Те, что были на борту судна, посаженные в спасательный баркас, отправились к берегу и, якобы, исчезли бесследно. На самом же деле братья Куинслей с семейством и со всеми участниками экспедиции были переведены на другой пароход, приготовленный заранее, и отвезены к берегам Азии. Затем они тайно были доставлены в эту долину. Таким образом, здесь было положено начало ученой колонии и построен ряд лабораторий и заводов. Куинслей уже давно разрабатывал идею аэроплана. В то время как в Европе она только зарождалась, он уже обладал прекрасными моделями, которых и до сих пор не имеется в мире. Аэропланами он мог доставлять сюда как людей, так и грузы. Работали у него сначала привезенные сюда туземцы, а потом появилось и новое население, о котором мы сейчас не будем говорить. Куинслей Младший оказался таким же гениальным биологом, как отец инженером.
– Не понимаю, какие замыслы руководили этими людьми? – спросил я.
– Каковы они были первоначально, я не знаю, но каковы планы Куинслея в настоящее время, можно догадываться.
Мы подошли к лесу, и разговор наш прервался. Здесь среди деревьев я увидел большую группу рабочих; они были заняты выкорчевыванием пней. Меня поразил их странный вид. Это были какие-то уродливые существа с непомерно длинными руками и ногами. Все они ходили босиком; лица их отличались сильно развитыми челюстями, низкими лбами и глубоко запавшими в орбиты глазами. Они работали молча, причем движения их напоминали ухватки больших обезьян.
Карно, заметив мое изумление, пояснил мне, что эти существа, действительно, есть помесь человека и обезьяны.
– Опыт был признан неудавшимся. В работе эти люди, или животные называйте их, как хотите, – оказались ниже существ чистой человеческой породы. Их физическая сила и ловкость не компенсировали низкого уровня умственных способностей. При этом они не так хорошо подчинялись воле их руководителей, поэтому дальнейшие опыты по их воспроизведению прекращены. Имеется всего несколько разрядов этих полуживотных-полулюдей, и все они используются на самых грубых работах.
Я заметил, что у этих существ были нашиты номера на груди, как и у всех прочих, и они обращались друг к другу по-английски, но говорили отрывисто, хриплыми голосами. Ноги и руки, торчавшие из одежды, были покрыты волосами, и в работе они часто прибегали к помощи ног. Это зрелище произвело на меня удручающее впечатление, и я не мог избавиться от него даже на обратном пути к поселку. Мы шли всё время молча, и Карно не старался возобновить разговор.
Признаюсь, вечер этого дня я провел в грустном настроении. Жизнь моя здесь не представлялась мне более в привлекательных красках.
На утро ко мне явился веселый итальянец Филиппе Мартини, чтобы повести меня в Город. Он был тщательно одет, вполне по-европейски, и очень оживлен.
– Я очень люблю показывать приезжим здешние достопримечательности. Я могу считаться аборигеном. Пятнадцать лет прошло с тех пор, как я ступил на эту землю; немало и моих трудов положено на создание всех тех чудес, которые вы увидите, и хотя я жалуюсь на различные тяжелые обстоятельства жизни, однако должен сказать, что обстановка для работы здесь такова, какой вы себе не можете и представить. Вы получите в свое распоряжение все, что пожелаете. Пытливости вашего ума не будет поставлено никаких преград. Советников по всем специальностям вы найдете самых лучших, самых смелых. Единственное, чем мы живем – это работой.
Путь от дома до станции тюба продолжался не более трех минут. Мы подошли к каменной лестнице, которая вела к подземной галерее. Там при ярком электрическом освещении я увидел группу людей в серых костюмах с различными цветными знаками на воротниках и на рукавах, с обычными номерами на груди. Тут же стояли два или три господина, одетых, как и мы, по-европейски. Одна из стен галереи была металлическая, в ней находилась наглухо закрытая дверь, закрепленная большими гайками. Не прошло и двух минут, как что-то громко хлопнуло за этой стальной стеной, и тотчас же двое служащих отвернули гайки у дверей. Я увидел за ними внутренность вагона, освещенного и наполненного пассажирами. Часть из них вышла, и мы поспешили занять места. Вагон заметно качнулся, когда мы вошли; дверь была закрыта за нами, причем точно так же были завинчены изнутри вагона громадные гайки.
– Держитесь за поручни, – сказал мне Мартини, – мы двинемся, и нас сильно тряхнет.
Я почувствовал толчок, сердце мое сжалось, в голове стало пусто, как будто при сильной качке на море. Прошла одна минута или немного больше, и вагон встряхнуло так сильно, что я, наверное, полетел бы с сиденья, если бы не был предупрежден и не держался так крепко. Двери начали развинчивать.
– Мы приехали, – сказал Мартини, пропуская меня вперед. – Мы в центре Города. Сто километров в минуту.
Я был настолько озадачен всем совершившимся, что даже неясно помню, что со мной было в первое время после того, как мы вышли на улицу. Трудно непривычным голове и сердцу выдержать такую бешеную скорость. Я пришел в полное сознание на скамейке под деревом, после того как Мартини поднес к моему носу какой-то флакон, наполненный синей жидкостью.
– Ваша слабость вполне понятна, дорогой Герье: организм должен приспособиться к большим скоростям движения. Не торопитесь, отдохните, спешить некуда.
Я был рад последовать совету моего нового друга и, вытирая пот, обильно выступивший на лице, осматривался вокруг. Дома готического стиля, не более чем в пять-шесть этажей высотой, стояли по обе стороны улицы. Посредине тянулся широкий тенистый бульвар, где мы сейчас сидели. Мостовая, залитая какой-то блестящей массой, была ниже бульвара и панели, проходящей вдоль домов, по крайней мере на четыре метра. Во многих местах с панели на бульвар через мостовую были перекинуты красивые дугообразные мосты. По улицам неслись целые вереницы автомобилей. По широким панелям двигалась густая толпа людей. На бульваре публики было значительно меньше, и только на скамейках в тени деревьев сидели отдыхающие. Был жаркий день, солнце пекло совершенно по-летнему. Громадные автобусы, переполненные пассажирами, следовали по всем направлениям. всё напоминало собой большой столичный город, кроме того, что здания были построены по одному типу; магазинов нигде не было видно, и проходившие были одеты однообразно. Бросалось в глаза ночное отсутствие женщин. Когда я устремил свой взгляд сквозь ветви деревьев, я мог убедиться, что несходство с обычными городами было очень велико. Прежде всего поражало большое количество аэропланов, которые то и дело проплывали над улицей. Некоторые из них опускались на крыши домов или поднимались с них. В воздухе носились летающие люди, то взмахивая своими длинными крыльями, то паря, как громадные ястребы.
– Мы находимся на Центральной улице. Это главная артерия Города: здесь помещаются все учреждения, все главные лаборатории, все главные институты и школы. Здесь сосредоточено управление, и здесь живет сам Куинслей, – говорил Мартини.
– Прежде чем мы пойдем дальше, – перебил я, – вы должны объяснить мне, каким образом мы могли приехать сюда в несколько минут? Как могла быть достигнута такая невероятная скорость?
– Вы всегда хотите знать всё до конца, – засмеялся Мартини. Принимайте факты, как они есть. Если я буду объяснять все, мы далеко не уйдем: нам придется останавливаться на каждом шагу! Ну, хорошо, так и быть, это я вам сегодня объясню, но вы дадите мне слово, что больше не будете расспрашивать. Люблю наблюдать вновь прибывших. Какой, я полагаю, у вас сумбур в голове! И вполне понятно… Изобретение, собственно, принадлежит одному европейскому инженеру, кажется, русскому; насколько помню, он сделал даже модель и демонстрировал ее в Петербурге.
– Что представляет собой тюб?
– Это металлическая труба, проложенная местами под землей, местами на поверхности или, подобно мосту, на высоких устоях. В этой трубе висит такой вагон, в каком мы только что ехали. Он висит, ни к чему не подвешенный, и не находится в соприкосновении ни с одной из стен трубы. Это достигается электромагнитами, расположенными со всех сторон трубы. В таком состоянии вагон проходит весь путь, трение исключено. Из трубы выкачан воздух, полет вагона совершается беспрепятственно, с той быстротой, которая ему придана вначале. Остановка производится почти мгновенно, с помощью особых тормозов.
– Гениально! – воскликнул я, выслушав Мартини. – Но сколько же электричества должно быть израсходовано на питание этих электромагнитов! Какая работа была затрачена на устройство этой трубы!
– У нас нет недостатка в энергии, а рабочих рук сколько угодно… Но вы забыли наше условие – никаких дальнейших объяснений. Вы отдохнули, и мы идем.
Говоря это, он встал и потянул меня за руку. Мы пошли по бульвару.
– Какая тоска! – продолжал он. – Ни одной женщины. Чего стоит этот бульвар, если на нем не видно ни одной женской фигуры? Это сад без цветов, это ночное небо без звезд, не правда ли? Вы будете моей дамой, и я буду за вами ухаживать. Вот мы и дошли до главного канала.
Широкий мост с роскошными высокими металлическими перилами был перекинут через канал. Синяя чистая вода катилась стремительным потоком под нашими ногами. Постройки были отодвинуты от берега, и перед нами расстилался широкий зеленый луг с извилистыми красными дорожками и живописными группами невысоких деревьев и кустарников.
– Какая прелесть! – заметил я. – Какие яркие краски, какой простор!
– Это место самое красивое в Городе, – сказал Мартини. – Вот налево дворец Куинслеев. Он служит местожительством для них, и в нем помещается также главное управление всей страны.
Громадное здание на высоком гранитном фундаменте, с окнами, поднятыми высоко над парапетом, с башнями и зубцами на крыше, напоминало собой грандиозный замок, но высота в десять этажей делала его еще более оригинальным.
– Мы подойдем поближе и осмотрим его более детально. Оно этого заслуживает. Теперь повернитесь направо. Вот видите там сооружение из железа и стекла? При его колоссальном размере оно кажется совершенно ажурным. Оно напоминает громадный стеклянный колпак, и вас поражают красота и пропорциональность этой постройки. Вы можете видеть отсюда через стекло гроб, поставленный на высоком пьедестале. Кажется, он висит в воздухе. Гроб сделан из горного хрусталя, через стенки его всегда видна темная фигура человека. Это бренные останки Джека Куинслея, человека, открывшего эту долину. Клянусь, я не могу себе представить ничего более сказочного и вдохновенного, чем этот мавзолей. Это идея – воплощение ее тоже – моего соотечественника-архитектора, несравненного Педручи. Вы познакомитесь с ним. Педручи предан Куинслеям. Его преданность и поклонение вылились в этом памятнике. Куинслей спас ему жизнь, выкрав его каким-то образом из тюрьмы. Педручи был приговорен к смертной казни.
Беседуя, мы подошли ко дворцу Куинслея. Я поднял голову, чтобы измерить взглядом вышину фундамента. Вдруг я заметил: из окна третьего этажа высунулась чья-то рука, и к моим ногам упал небольшой белый предмет. Мартини стоял в это время отвернувшись и рассказывал что-то о соседних постройках. Я быстро нагнулся, схватил упавший предмет и незаметно сунул его в карман. Я помнил предостережение Карно и почему-то почувствовал, что в этом небольшом белом предмете кроется какая-то тайна.
Мы долго бродили по дорожкам сада, рассматривали пруды, мостики, клумбы цветов. Мы прошли по ряду широких улиц, устроенных так же, как и Центральная, с той только разницей, что здесь стояли дома более высокие, в пятнадцать-двадцать этажей, построенные более просто. Толпа людей сновала вокруг нас, всё такая же серая, молчаливая и всё время куда-то спешащая.
По мостовой, посреди улицы, останавливая движение, прошли несколько отрядов рабочих.
Стоя на перекрестке двух улиц, на железном мосту, образующем арку над мостовой, мы увидели интересное зрелище. Здесь встретились отряд рабочих и отряд войск. Солдаты были одеты в походную одноцветную одежду и имели при себе оружие. Некоторые из них несли какие-то странные аппараты. С ними ехали автомобили с пушками – они представляли собой подвижные крепости. Потом шла батарея артиллерии. Орудия везли вместо лошадей маленькие автомобили.
Когда офицеры проходили мимо начальников рабочих отрядов, те и другие подымали кверху правую руку в знак приветствия. Лица их были серьезны и даже важны. Шаги гулко отдавались по улицам.
– Боже мой, и здесь милитаризм! – тихо проговорил я. – Вчера я слышал о пробе пушек, сегодня вижу войска.
– Еще не то увидите, – так же тихо отвечал Мартини.
На обратном пути я не мог разговаривать – я сгорал от любопытства, хотелось скорее узнать, какую тайну содержит предмет, находящийся у меня в кармане.
Я чувствовал, что он как будто обжигает мои пальцы. Когда мы возвратились в Колонию, я попросил Мартини пойти со мной в поле. Он был очень удивлен, но так как я настаивал, согласился.
Когда мы были на том самом месте, где несколько дней тому назад Карно передал мне защитный прибор, я остановился и, повернувшись к своему новому другу, сказал:
– Я из предосторожности ничего вам не говорил, но со мною случилось нечто странное: из дома Куинслея чьей-то рукой был брошен предмет, который находится здесь, в моем кармане. Я думаю, что мы в полной безопасности, и я могу посмотреть его.
Итальянец теснее прижался ко мне.
– Доставайте осторожно; держите так, чтобы не увидели со стороны.
Сверток был бумажный; когда бумагу развернули, в нем оказалась дамская пуговица; дело, конечно, было не в ней, а в бумаге, на которой было что-то написано мелким почерком. Мы прочли: «Ради бога, сделайте всё возможное, чтобы помочь мне. Я попала в ужасное положение; я заперта, как в тюрьме, и не могу сноситься с внешним миром. Где я? Я лишена всякого понятия о времени и месте. Куинслей преследует меня. Спасите. Я видела вас в Париже. Единственно к вам я могу обратиться за помощью, иначе я погибла. Гаро».
– Гаро! Черт возьми, как она могла попасть сюда? – воскликнул, сверкая глазами, Мартини. – Неужели Куинслей заманил и ее? То, что он держит ее у себя во дворце, представляется очень странным, – промолвил он, помолчав. Вам не известна история ее мужа, между тем как она потрясла весь здешний мир. Коротко говоря, Гаро устроил здесь заговор, подговорил несколько пылких голов и хотел захватить главный арсенал, но, конечно, из этого ничего не вышло. Все они были арестованы, и дальнейшая участь его нам неизвестна. С тех пор прошло уже два года, но слежка за нами, усилившаяся после этого происшествия, не ослабевает. Вот почему мы все так осторожны. И вот тут-то, дьявол ее возьми, появляется почему-то госпожа Гаро. О каком преследовании она говорит, о каком спасении молит? Гаро был чудесным человеком, героическая личность. Надо сделать всё возможное для его жены.
Я вспомнил красивую стройную брюнетку на балу в японском посольстве, потом припомнил дамские перчатки и вуалетку на столе Куинслея и его несколько необычайный, возбужденный вид. Затем этот странный женский крик ночью…
И я всё понял.
– Филиппе, – сказал я, – я убежден, что Куинслей обманул мадам Гаро и завез ее сюда силой, он преследует ее своими любовными домогательствами. Еще в Париже мой друг Камескасс рассказывал мне, что Куинслей известен как большой любитель женщин.
– Любитель женщин? – переспросил Мартини. – Эта сторона его характера для нас неизвестна; мне представляется это невероятным, но… но, конечно, в человеческом существе могут уживаться различные противоположности. Какова она собой? Вы ее видели?
Я описал наружность мадам Гаро.
– Да, да, весьма возможно. Но что же нам делать?
Я хотел во что бы то ни стало помочь этой несчастной женщине. Жалость к ней и негодование против Куинслея заставила болезненно сжиматься мое сердце.
– Позвольте, – перебил мои мысли Мартини, – у меня родился план. Единственный, кто может помочь, – это Педручи.
До воскресенья не произошло ничего особенного. Меня посещали мои новые знакомые, и я сделал с ними несколько приятных прогулок в недалекие окрестности Колонии. Неизменно повторялось всё то же. Когда мы шли по поселку или по закрытым местам среди утесов и деревьев, мы говорили о каких-либо мелочах, и когда оказывались на открытых полях, разговор наш переходил на интересные темы. Я многое узнал о том, что возбуждало мое любопытство. Я знал уже, что во всех комнатах моей квартиры, а также и в других помещениях, равно как в различных укромных местах размещены искусно замаскированные приспособления, служащие для постоянного наблюдения за всем, что происходит в этой стране.
Эти приспособления, подобно тем, которые я видел в госпитале, дают возможность слышать и видеть на большом расстоянии. Мало того, они записывают всё воспринимаемое ими, и таким образом запечатлевают навсегда всё происходящее. Я знал, что имеются особые аппараты для передачи непосредственно в мозг мыслей, исходящих из чужой головы или из особо приготовленных для этой цели книг. Вообще я начал проникать во многие тайны; чем больше я проникал в них, тем более я удивлялся, на каком высоком уровне развития стоит здесь наука. Но я не стану забегать вперед, к тому же я не хочу сухим изложением теоретических оснований утомлять читателя. В дальнейшем, ближе познакомившись с людьми, населяющими эту страну, с их образом жизни и разнообразными учреждениями, я смогу полнее и нагляднее познакомить читателя с открывающимися передо мной чудесами. Но я считаю нужным еще раз заметить, что ничего чудесного в полном смысле этого слова здесь не было. Здесь были только использованы достижения науки, зачатки которых были известны в Европе.
Много раз я видел летающих людей, и, наконец, в воскресенье утром, в то время, как мы с Филиппе Мартини сидели на небольшом зеленом холмике, мне привелось увидеть такого летающего человека, wingsman, как здесь называют, совсем близко. Он появился из-за леса и быстро, описав круг над нами, опустился не более как в десяти шагах от нас.
Его серые длинные крылья сложились за спиною по бокам небольшого ящика, он пробежал несколько шагов вперед, чтобы побороть инерцию движения, и остановился. Туловище его было непропорционально толстым по сравнению с ногами, и на ногах можно было заметить что-то вроде больших плавников. На голове была высокая остроконечная шляпа. Когда он повернулся к нам, я узнал в этом человеке Фишера. Он неуклюже подошел к нам и, расстегнув ремни, снял с себя сначала шляпу, потом ящик с крыльями.
Я не мог понять, почему он превратился для полета в такого толстяка. Фишер между тем вытер платком вспотевшее лицо и, несколько задыхаясь, сказал:
– Добрый день, господа. Летать приятно, а спускаться тяжеловато: я, при моей комплекции, не могу бегать.
– Но почему у вас такая странная фигура? – воскликнул я. – Вы сделались толще по крайней мере раза в три!
– А вот сейчас утончимся, – отвечал он.
И, засмеявшись, он притронулся к какой-то кнопке на животе. Раздался резкий свист, шарообразное туловище Фишера как-то съежилось, сложилось в складки и обвисло.
– Ну, вот, теперь мы можем и посидеть, – сказал он. – Советую получить этот прибор и вам, – обратился он ко мне. – Летать вот таким образом, как птица, несравненное удовольствие.
Он и Мартини объяснили мне, что для полета надевается особый костюм, сделанный из двойной непроницаемой ткани. Пространство между внутренней и наружной оболочками может мгновенно наполняться газом, очень легким, безопасным, получаемым из маленького патрона. Таких патронов вставлено в этот костюм несколько. Этот газ значительно уменьшает вес тела в атмосфере. Крылья приводятся в действие механизмом, помещающимся в ящике. Энергия, приводящая в движение этот механизм, поступает через пространство со станций, расположенных в различных местах страны. Таким же образом приводятся в движение и все аэропланы; и так как сфера распространения электрической энергии, необходимой для движения, ограничена, то очень высокие и далекие полеты невозможны как для людей, так и для аэропланов.
– Да, хитро придумано, – засмеялся Мартини. – Мы можем летать сколько угодно здесь, в нашем мире, а через горы – ни-ни, и не думай. Птицы с подрезанными крыльями!
– Аэропланы с бензиновыми двигателями имеются только по ту сторону больших шлюзов, но мы с вами никогда туда не проникнем, – с грустью в голосе сказал Фишер.
– Ну, вам нечего грустить, – перебил его Мартини, поднимаясь на ноги и собираясь идти. – У вас семья, а вот мне каково! Я во что бы то ни стало хочу пройти по via Romana и увидеть вдали Везувий.
Фишер тоже встал.
Я полюбопытствовал посмотреть его шляпу, легкую, но твердую, конусообразную, слегка эластичную. Она служила отчасти для смягчения возможных ударов, отчасти для более легкого рассекания воздуха.
Через несколько секунд Фишер опять раздулся и, пробежав вниз с холма, быстро унесся от нас, превратившись в птицу.
Вечером в этот день ко мне зашел Мартини, и мы отправились в клуб. Дорога была не длинная, через десять минут мы подходили к трехэтажному зданию с башней на одном углу, стоящему посредине большого сада с молодыми деревьями. Все окна были ярко освещены. Несмотря на вечернюю прохладу, некоторые окна были приоткрыты, и до нас доносились голоса разговаривающих. Когда мы вошли в ворота, рядом с домом, на открытую площадку плавно опустился аэроплан. Из него выходили вновь прибывшие, а в это время другой аэроплан кружился над садом, выжидая, пока освободится для него место. Рядом с нами на дорожку опустился кто-то из прилетевших на собственных крыльях.
По широким ступеням лестницы мы поднялись в большой высокий вестибюль. Прямо перед нами через настежь открытую дверь мы увидели бар – со всем, что бывает в подобного рода заведениях. На полках шкафов за высокой стойкой стояло множество всевозможных бутылок и бутылочек, а на стойке были видны многочисленные блюда, полные всяких яств. Направо из вестибюля лестница вела наверх, а налево открывалась целая анфилада гостиных, уставленных разноцветной мягкой мебелью.
Всюду видны были многочисленные группы гостей, одетых во фраки и смокинги. Съезд еще только начинался. Мы вошли в бар.
Мартини раскланивался с находившимися здесь гостями и познакомил меня с некоторыми из них. Из соседней комнаты раздавалось щелканье шаров, там на нескольких бильярдах шла игра. Многие из гостей сидели на высоких скамьях вдоль стен и наблюдали за играющими. Мы прошли дальше. Большая комната была уставлена раскрытыми ломберными столами, но играющих пока было мало.
В читальне в удобных креслах, с книгами в руках, погруженные в чтение, сидели пожилые джентльмены, а рядом с ними на столиках стояли высокие стаканы с какими-то напитками.
Гости продолжали прибывать. В дверях показалась приземистая, полная фигура аббата.
Я не хотел верить своим глазам: в этом новом мире, и вдруг – аббат. Но ошибки быть не могло. Костюм, лицо, венчик седеющих волос вокруг плешивой головы, манера держать себя – все было настолько характерно, что не вызывало никаких сомнений.
В то время как аббат здоровался и разговаривал почти с каждым из посетителей, Мартини нагнулся к моему уху и прошептал:
– Будьте осторожны, это духовное лицо занимается здесь не культом, а совершенно другим делом. Он несет обязанности ищейки и шпиона. Под личиной добродушия и святости он скрывает злость и предательство. В деле Гаро он сыграл не последнюю роль.
Итак, если в первый момент казалось удивительным, зачем привез сюда Куинслей аббата, то теперь стало ясно, зачем ему был необходим подобный субъект. Куинслей говорил, что он заботится не только о теле ученых специалистов, но даже и об их душах.
Конечно, это звучало насмешкой.
Аббат приблизился к нам, и наш разговор прекратился. Мы познакомились. Его теплые мягкие руки нежно обхватывали мою.
– О, как я рад, – начал он, – как я рад увидеть здесь нового пришельца из старого мира! Мои надежды найти в каждом из прибывающих душу, жаждущую света вечных истин, укрепляются. Наука часто уживается с глубокой верой. Он закатил глаза к потолку и прижал свои руки к сердцу. – Но, увы, мне приходится постоянно в этом разочаровываться.
– Что не мешает вам, многоуважаемый отец, чувствовать себя прекрасно. Посмотрите, какой у вас здоровый вид, – перебил его Мартини. – Я думаю, ваша паства не отличается греховностью, и, мне кажется, только это и может досаждать вам. Какие забавные вещи приходилось вам выслушивать в Италии!
– Хе-хе-хе! – закатился мелким смешком святой отец. – Ну, что вы думаете о новом мире, в который вы только что попали? – обратился он вдруг ко мне. – Каковы впечатления? Ознакомились ли со всеми подробностями нашей жизни? Я думаю, грустите о Франции, о Париже?
Я не успел ответить, как в читальне произошло какое-то движение; все встали. В комнату вошел старик среднего роста, очень крепко сложенный, с гордо поднятой головой. Богатая седая шевелюра обрамляла его красивое лицо. Седые брови свисали над сверкающими, еще молодыми глазами. За ним шли высокий, худой, как щепка, черноволосый господин с длинной, слегка вьющейся бородой и какой-то квазимодо, самое безобразнейшее существо, какое мне приходилось когда-либо видеть.
– Педручи, – шепнул мне на ухо Мартини, и мы приблизились к красивому старику.
Я был представлен. Педручи сказал по моему адресу несколько любезных слов и быстро заговорил по-итальянски с моим другом Мартини.
Я убедился, что Педручи пользуется здесь громадным авторитетом и почтением. Аббат незаметно проскользнул в толпу, не желая, по-видимому, попасть на глаза своему знаменитому соплеменнику.
Я в это время представился двум другим вошедшим и узнал, что первый из них был американец Шервуд, главный заведующий всеми постройками, – а второй – Крэг, заведующий главной биологической лабораторией.
Шервуд был одним из строителей Панамского канала, а теперь вел здесь громадную работу по сооружению шлюзов. Что касается Крэга, то он принадлежал к неизвестной национальности, прошлое его было темно. Единственной заслугой его, кажется, были слепое послушание Куинслею и полное отсутствие инициативы.
Мартини тихонько тронул меня за руку и показал глазами, чтобы я следовал за ним. Мы медленно продвигались по комнатам, теперь уже наполненным гостями. Присматриваясь, я убедился, что большинство держались кучками, группируясь по национальностям; из одного угла доносилась французская речь, из другого – английская, тут говорили по-немецки, а там по-русски.
Мы прошли мимо групп, разговаривающих по-японски, по-китайски, и внешность говоривших вполне подтверждала их происхождение. Разговаривали шумно и очень мало смеялись. Лица у всех были серьезны и, я бы сказал, скучающие. Из отрывков доносившихся фраз я мог заключить, что научные темы были исключительным предметом разговоров. Только в помещении бара обстановка была другая. Здесь стояли хохот и веселье. Множество бутылок и стаканов на столиках делало понятным это веселье. Тут я услышал рассказы о давних происшествиях, имевших место на далекой родине, и незамысловатые анекдоты, слышанные тоже давным-давно.
Меня удивило, что среди этой ученой публики было несколько военных в красивых цветных мундирах, с полным атрибутом украшений и оружия, присущих военным всего земного шара.
Мартини вывел меня в сад, и мы прошли на площадку для тенниса, скудно освещенную дальним фонарем, стоящим среди деревьев. По дороге Мартини успел мне рассказать, что привезено довольно много военных из Европы, где они после окончания мировой войны оказались без дела и готовы были продать себя кому угодно, на любых хороших условиях.
Что касается цели нашего путешествия, то он сказал, что Педручи обещал встретиться с нами, здесь, на этой площадке, ровно в десять часов. Мне было прохладно в одном фраке, и я был очень доволен, когда услышал приближающиеся шаги. Педручи был один. Он подошел к нам вплотную и тихим, но твердым голосом спросил:
– Что нового? Ваши предосторожности пугают меня. Что-нибудь опять случилось?
Мартини в кратких словах изложил ему историю полученной мною записки, а также мои соображения по поводу парижских приключений Куинслея.
Мартини был откровенен со своим соотечественником, как с близким человеком, несмотря на близость Педручи с Куинслеями.
– Нехорошо, вся эта история мне очень не нравится, – говорил задумчиво Педручи, потирая руками лоб. – Старик Куинслей ничего не знает об этой мадам Гаро. Мадам Куинслей тоже об этом ничего не знает. Весьма вероятно, что предположение мсье Герье правильно; тем хуже. Изменение в характере Макса за последнее время становится всё более заметным. Я должен употребить свое влияние, чтобы прекратить эту гнусность, я это сделаю. Я обещаю вам. Ну, а теперь разойдемся.
Мы отправились к главному подъезду, а Педручи удалился в другую сторону.
Мартини познакомил меня еще с одним человеком. Это был русский зоолог, известный своими работами по искусственному оплодотворению и гибридизации животных.
Одетый неряшливо, небольшого роста, бесцветный, бледный блондин, на первый взгляд он казался жалким и скучным. Но не знаю почему, я почувствовал к нему симпатию, которая в дальнейшем, как увидит читатель, развилась в истинную дружбу. Фамилия его была Петровский. Он заметно оживился, когда начал вспоминать годы, проведенные им в Париже, и свои занятия в Пастеровском институте.
С Мартини он был в хороших отношениях, и разговор наш принял оживленный характер. К нашей компании присоединились Карно и Фишер, которые уже давно нас разыскивали, и мы направились наверх, в столовую. Это был большой зал, во всю длину которого тянулся стол со стеклянной поверхностью Вид его показался мне очень странным. Около каждого прибора была вделана в рамку карточка с полным меню блюд и напитков, а сбоку рамки помещалась стрелка. Посредине стола тянулась блестящая металлическая полоса. Мы уселись таким образом, что заняли весь конец стола. С одной стороны от меня сидел Мартини, с другой – Петровский. За этим столом было еще много свободных мест, в то время как все небольшие столики около стен были уже заняты.
– Ну, что вам хочется заказать? – обратился ко мне Мартини. – Вы выбираете по меню, передвигаете стрелку на намеченное вами блюдо, и больше вам не о чем заботиться. Прислуги нет, но тем не менее подача совершается быстро и аккуратно. Для начала я выбираю себе порцию цветной капусты и виски.
– Я требую себе спаржу, – сказал я, – и стакан грога. Мне что-то холодно.
Я передвинул стрелку на соответствующие номера. Лист в металлической полосе посредине стола против моего места с легким звоном приоткрылся, и я увидел, как из отверстия приподнялся небольшой поднос, на котором стояло всё заказанное мною.
Мартини сказал, чтобы я снял с подноса тарелку со спаржей и стакан с горячим грогом и захлопнул крышку. То же самое проделали и другие, и мы продолжали беседу еще с большим оживлением, подкрепляя себя аппетитными блюдами и живительными напитками.
Шум усиливался по мере того, как настроение гостей повышалось. Мой сосед слева, Петровский, видимо, имел большое пристрастие к алкоголю. Он то и дело заказывал себе все новые и новые рюмки коньяку. Лицо его покраснело, глаза блестели, пряди волос свесились на лоб, и он с большим жаром рассказывал мне о том, что он только здесь, в лаборатории Куинслея, смог осуществить свои давние замыслы, что он счастлив, что попал сюда, так как за двадцать лет пребывания в этой стране он испытал такие восторги удовлетворения, которые ему не снились в Европе.
– Конечно, мои заслуги ничто по сравнению с заслугами Куинслея. Это высокий ум, гениальная голова, только он мог осуществить такие грандиозные замыслы. Я приглашаю вас в одно из воскресений пожаловать в human incubatory, где я живу. Я буду иметь счастье показать вам то, что повергнет вас в глубочайшее изумление. Я состою помощником Крэга и могу показать вам все, за исключением некоторых отделений, куда имеют доступ только Куинслей, Крэг и некоторые ученики из местных жителей.
– Кстати, – поинтересовался я, – на этом вечере в клубе присутствует кто-либо из местных аборигенов?
– Конечно, мы, хозяева клуба, всегда приглашаем выдающихся ученых из наших учеников, точно так же как они приглашают нас в свои клубы.
Мартини, услышав мой вопрос, показал мне на один из соседних столиков.
– Вон видите там двух высоких блондинов, рядом с ними, спиной к нам, брюнет? Это люди, которые в скором времени заменят меня, Шервуда и Левенберга, хирурга, который вас оперировал. Это выдающиеся люди, а им всего по пятнадцати лет. Каково, дружище?
– Можем ли мы с ними конкурировать? – сказал Фишер.
– Следующие поколения идут еще более удачные, – с жаром воскликнул Петровский.
– Тогда мы попадем под их начало, – заметил Карно, закуривая папиросу. – Я пью за здоровье этих поколений и за здоровье нас, отживающих ихтиозавров.
Мы все выпили потребованное нами тем временем шампанское.
Петровский выпил бокал до дна и снова наполнил его.
– Я не жалею ихтиозавров, – заговорил он. – Будущее принадлежит моим воспитанникам. 3наете ли вы, – обратился он ко мне, – какой это трудоспособный, неприхотливый, честный народ?
– Ну, конечно, – перебил его Мартини, – мы не можем с ними сравниться: мы люди, а они машины. В восемь лет они достигают полного развития, благодаря вашим ухищрениям. Науку они воспринимают без собственных усилий, механическим путем. Но чтобы им принадлежало будущее – в это я не верю. Мы, только мы – соль земли. Мы знаем, для чего мы живем, а они не знают.
Карно засмеялся при этих словах и, нагнувшись к Мартини, ласково сказал:
– Мы живем ради макарон и ради набережной Неаполя?
– Ха-ха-ха! – закатился веселым смехом Мартини. – Хотя бы и так. Ради этого стоит жить, особенно если сюда присоединить хорошенькую черноглазую девчонку.
– Правильно, правильно, – сказал Карно.
– Чем отличаемся мы от наших учеников? Какие-то старые пережитки, какие-то фантазии, и больше ничего, – волновался Петровский. – Работа, достижение успеха на всех поприщах – вот единственная цель жизни. Я разумею высокую цель, и эта цель доступна им в равной степени, как и нам.
– Знаю, знаю, – перебил его Мартини, – вы влюблены в своих детей: это закон природы. Ведь мсье Петровский – папаша здешних людей, целых поколений людей, – обратился ко мне Мартини. – Он заведующий human incubatory, а какой же родитель не считает своих детей за перл создания!
– За здоровье папаши! – поднял бокал Фишер.
– Не довольно ли, господа? – заметил я. – Мне кажется, что вы позволяете себе слишком много. Я думал, что у вас гораздо более строгий режим.
– По воскресеньям в клубе мы свободны, этот день мы вообще проводим, как нам хочется, – объяснил Карно.
Петровский выпил много, и я боялся, что он не сможет встать. Я не знал, что в этом случае с ним делать. Мартини угадал мою мысль.
– Здесь, на втором и третьем этажах, имеется много комнат, и слишком уставшие гости могут найти там полное успокоение и отдых. Посмотрите, таких немало.
Я видел, что в столовой появились субъекты, которые о трудом передвигали ноги, и разговор сделался беспорядочным, слишком шумным.
Петровский склонил голову на грудь и начал клевать носом.
Мы встали. Было уже одиннадцать часов вечера. Я с Мартини отправился домой, а Карно взялся доставить Петровского наверх, в его комнату.
Фишер пошел за своей женой, которая была в отделении для дам.
Этот вечер оживил меня, и мне припомнилось прежнее время, когда здоровье позволяло мне пользоваться всеми благами жизни. Мартини был очень весел и всю дорогу перемешивал беседу декламацией каких-то итальянских стихов, напоминавших ему молодость. Мы расстались у калитки моего палисадника.
Утром, в понедельник, я получил приказание явиться во дворец, в отделение первое, в кабинет Вильяма Куинслея.
Без всяких приключений я достиг Центральной улицы и очутился перед дворцом Куинслея. Нашел двери, ведущие в первое отделение.
Я вошел в обширный вестибюль, из которого в три стороны уходили широкие длинные коридоры. Прямо, против входа, был лифт. На стене было указано, какие комнаты находятся на каких этажах. Я увидел, что кабинет Куинслея Старшего находился на десятом этаже.
По вестибюлю и по коридорам сновала масса людей, одетых в серое, с номерами на груди, со значками и выпушками на рукавах и воротниках. Лица их выражали полное спокойствие, серьезность, движения их были решительны, быстры и ловки.
Я вскочил на ходу в вагонетку лифта, наполненную уже людьми, и стал подниматься кверху. По мере того как вагонетка проходила мимо этажей, публика все время менялась. На ходу многие выскакивали, другие вскакивали. Все были очень вежливы, многие были, по-видимому, знакомы друг с другом, но разговора почти не было слышно. Среди поднимающихся я заметил господина, одетого по-европейски. Он произвел на меня сразу благоприятное впечатление своим открытым лицом и ясными серыми глазами, смотревшими через золотые очки. Седеющие волосы виднелись из-под его шляпы, но чистое лицо его указывало, что он молод.
На десятом этаже я вышел. Со мною вместе вышел и моложавый седеющий человек. Здесь снова во все стороны от фойе убегали коридоры, и поэтому я обратился к нему с вопросом, как пройти в кабинет Куинслея. Он очень любезно начал объяснять мне, но потом, спохватившись, сказал:
– Да ведь я иду туда же, пойдемте вместе. Я вижу, вы человек новый. Позвольте представиться: Фридрих Тардье, педагог. Я заведую школьным образованием.
Я назвал ему себя, и мы дружески пожали руки.
– Я иду со своим ежедневным докладом, а вы, мсье Герье, верно, за получением инструкций? Какова ваша специальность и откуда вы прибыли?
Несколько поворотов коридора, и мы оказались у дверей кабинета. Это был громадный зал с окнами, выходящими на плоскую крышу. Посредине его имелось большое возвышение, на котором стоял необъятных размеров стол. С потолка над столом свешивались всевозможные аппараты и приспособления, виденные мною уже раньше, а также совершенно новые для меня.
Сзади стола возвышалась скамья, перед ней, чуть сбоку – кафедра. Боковые пространства от этого возвышения были заполнены рядом кресел. В зале было многолюдно. За столом в глубоком кресле сидел высокий седой старик с зачесанными назад волосами и белой бородой почти до пояса. Он был похож на патриарха. Старик разговаривал с каким-то джентльменом, одетым поразительно изящно, как будто он только что прибыл из Лондона, и голоса их слабо доносились до наших ушей.
Выжидая своей очереди, мы отошли в сторону. Я мог любоваться сквозь окна аэропланами, прилетающими на крышу и отлетающими оттуда в небесную даль.
Тардье сказал мне, что Куинслею Старшему теперь около девяноста лет, поэтому он сделался малоподвижным, все свое время проводит в помещении, которое находится рядом с этим кабинетом, или же здесь, в кресле. Он исполняет свои многочисленные обязанности правителя страны. В случае необходимости здесь же устраиваются заседания, делаются и заслушиваются доклады. Если нужно, прямо с этой крыши он отправляется па аэроплане в разные учреждения, но это случается крайне редко. В этой комнате находится как бы мозг страны.
Пока мы беседовали, место перед письменным столом Куинслея освободилось, и тотчас же к нам подошел один из секретарей, приглашая меня следовать за ним. Я был введен на возвышение, и мне было указано на стул перед столом. Я поклонился и сел.
Куинслей просматривал лежавшие перед ним бумаги. Так прошло несколько минут. Наконец, он откинулся на спинку кресла и посмотрел на меня пристальным взором.
– Я очень рад видеть вас здесь, – начал он тихим старческим голосом. Собственно говоря, мы имеем в своем распоряжении достаточно специалистов, как приезжих, так и здешних. Ваши изобретения, говоря откровенно, не представляют для нас чего-либо особо ценного, но ваша голова, конечно, может сослужить нам большую службу, и я постараюсь вас использовать насколько возможно полнее. Мне очень приятно, что вы теперь совершенно здоровы, и что мы могли оказать вам в этом услугу; надеюсь, что вы этого не забудете. Мы предоставляем приезжим все удобства, полную свободу и наилучшие условия для работы, которая увлекает вас. Мы понимаем, что вы не можете переродиться, и поэтому, по возможности, делаем все, чтобы сделать вашу жизнь приятной и легкой. За это мы требуем послушания и до поры до времени ограничиваем вашу свободу пределами этой страны. Наш народ может жить в иных условиях. Это ему не трудно, так как он несет в себе другие зачатки и получает другое воспитание. Но и вам надо отрешиться от мира, в котором вы жили, полюбить наш народ и проникнуться его идеалами. Наш народ не знает лжи, обмана, преступлений; единственной страстью его является соревнование на том поприще, которое ему предоставлено в силу природных его качеств. Перед нами стоит задача совершенствовать качества отдельных индивидуумов и целых поколений. Когда мы достигнем этого, мы понесем результаты наших достижений в более широкий мир, и мы победим. Это будет величайшая революция в истории человечества.
При последних словах лицо Куинслея оживилось, и речь его сделалась более энергичной.
– Мы принесем миру избавление от страданий и несчастий. Мы покажем, что значат истинные равенство и братство. И вы, мсье Герье, скоро, я убежден, сделаетесь энтузиастом нашей веры; как сделались многие другие из прибывших сюда, и жизнь будет казаться вам увлекательной и полной смысла. Если же вы будете работать без этой веры, вы будете чувствовать себя заключенным, отбывающим какое-то наказание за неизвестное вам преступление.
Так как я ничего не отвечал и продолжал сидеть, почтительно смотря на него, он заговорил снова:
– Я знаю, вы виделись в клубе с Педручи. Вот вам пример. Революционер до мозга костей; проникнут нашими идеями. К сожалению, мы сами, инициаторы этого грандиозного дела, являемся людьми старого порядка, и для нас не всегда легко бороться с нашими страстями и с нашими привычками. – Голос его при этом дрогнул, и он замолк, низко опустив голову на грудь. – Да, с этим надо считаться. Мы должны действовать строгостью и вразумлением.
Он еще помолчал и проговорил как бы про себя:
– Много, много трудностей надо еще преодолеть. Покончить с прежней жизнью очень трудно. Но, мсье Герье, я несколько отвлекся в сторону. Непосредственная задача моя и ваша, как инженера, состоит в улучшении и устройстве технического оборудования, потребного для выполнения нашей главной цели. Многое сделано, но многое еще предстоит сделать. Я ознакомлен Максом с некоторыми из ваших трудов, и теперь вы должны все ваши материалы передать в распоряжение Шервуда, и он решит, на какую работу вас поставить. Я думаю, что вы можете приступить к работе немедленно.
В ответ на эти слова я поблагодарил старика за его любезность, за доброе отношение ко мне, за все то, что мне было предоставлено в Колонии, и, не распространяясь относительно своих убеждений и идеалов, выразил свою готовность поступить в распоряжение Шервуда.
Куинслей протянул мне через стол свою бледную руку, и я почувствовал на мгновение прикосновение его холодных пальцев.
Я стоял, готовый уже уходить, когда старик нагнулся вперед и произнес:
– Что касается того дела, о котором мне говорил Педручи, то его надо понимать иначе, чем вам представляется. Во всяком случае, я сделал распоряжение, все будет улажено.
На этом моя первая аудиенция у Куинслея Старшего окончилась.
Секретарь отвел меня в соседнюю комнату, где я увидел знакомого уже мне Шервуда. После получасовой беседы с ним все было выяснено. Мне предстояло принять участие в работах по проведению Большой дороги – там, кстати, выяснится, насколько окажутся пригодны мои изобретения, а затем, в будущем, меня переведут на сооружение новых шлюзов. Шервуд настолько заинтересовал меня своими рассказами о предстоящей работе, что я вышел от него сияющий и довольный.
Навстречу мне попался мой новый знакомый, педагог Тардье. Он сразу заметил мое настроение и поздравил меня с успехом в моей новой жизни.
– Желаю вам достичь полного удовлетворения. Я сужу по себе. Моя деятельность в Европе приносила мне горькие разочарования, теперь я чувствую себя совершающим большое дело, и результаты его бесспорны. Я попрошу вас пожаловать со мной в одну из средних школ, куда я сейчас направляюсь.
Я охотно принял его приглашение и уже собрался следовать за ним к лифту, как вдруг ко мне подошел какой-то неизвестный в обычном сером костюме и передал, что Макс Куинслей желает меня видеть.
Мне пришлось отказаться от любезного приглашения Тардье, но он убедил меня, чтобы я после визита к Куинслею не возвращался домой прежде, чем не побываю в школе, где он будет оставаться очень долго.
По указанию своего провожатого я вышел на верхнюю площадку крыши и оттуда лифтом спустился на несколько этажей вниз, в другое крыло здания.
Я оказался в комнате, которая своей меблировкой походила на приемную в каком-либо европейском казенном учреждении. Здесь никого не было. Мне пришлось прождать добрых полчаса. Наконец, мой сопровождающий вновь появился и, приоткрыв дверь, знаком пригласил меня пройти в соседнюю комнату. Там за большим письменным столом я увидел знакомую мне фигуру Макса Куинслея. При моем появлении он встал и сделал несколько шагов навстречу. Он не поздоровался со мной. Черты его лица выражали раздражение, и руки нервно двигались, как будто не находили себе подходящего положения. Он уставился на меня своим проницательным взором и произнес:
– Что касается моих обещаний, то они выполнены, теперь очередь за вами, но… – он немного замялся, – но, мне кажется, вы начинаете не особенно хорошо. Вы вмешиваетесь в мои личные дела, я не могу этого позволить. Предупреждаю вас, что я не потерплю этого. С вашей стороны требуется безусловное послушание. Все, что не касается вас лично, не входит в круг вашей деятельности. После отца я являюсь здесь высшим управителем, и это я вас прошу запомнить раз навсегда!
Тут голос его сделался резким и поднялся почти до крика. Я был настолько поражен его словами и особенно тоном, что сразу не нашелся, что сказать.
– Я не понимаю, что я сделал, чтобы со мной обращались таким образом, начал я.
– Довольно, – прервал Куинслей, – из-за вас мне пришлось испытать неприятности. Чтобы мы с вами жили в мире, я еще раз предостерегаю вас: вина за все последствия падет исключительно на вас.
– Однако я не скажу, чтобы вы были особенно вежливы, – проговорил я, сдерживая свой гнев.
Куинслей более спокойным голосом сказал:
– Я очень сожалею, что не мог совладать с собой. Надеюсь, что впредь у нас не будет неприятностей. Я требую от вас беспрекословного послушания и благодарности за то, что для вас сделано. Если вы честный человек, вы должны чувствовать, что вы мне обязаны жизнью.
– Я никогда этого не забуду, – отвечал я, – но ради этого я не могу забыть других обязательств. Если вы говорите относительно мадам Гаро, то…
– Мадам Гаро! – перебил меня, опять раздражаясь, Куинслей. – Какое дело вам до мадам Гаро, какое отношение к ней вы имеете? Вы придаете значение вымыслу какой-то истерички. Неужто вы не понимаете, что даже сами по себе ваши предположения, подозрения по отношению ко мне унижают меня? Какое вы имели право принять участие в этой глупой истории? Но положим конец этому разговору, я предупредил вас, и считаю дело оконченным.
Он прошелся несколько раз из угла в угол по комнате, давая себе время успокоиться и, когда остановился передо мной, я узнал в нем того Куинслея, каким он был в Париже. Он протянул мне руку и заговорил мягким тоном:
– Горячность, которую я никогда не могу преодолеть – наследственный дар моего дедушки, с этим трудно справиться. Забудем наш разговор. Я знаю, вы получите назначение к Шервуду. Это замечательный руководитель. Ваш талант найдет там наилучшее применение. Мы будем еще не раз встречаться с вами и тогда поговорим, а теперь до свидания.
С чувством величайшего удовольствия оставил я кабинет этого человека. Но с облегчением я вздохнул только тогда, когда оказался на дорожке сада около большого канала. Тут, согласно указанию Тардье, я спустился вниз на станцию подземной электрической дороги и через десять минут пути в прекрасном вагоне уже стоял перед громадным зданием, где помещалась средняя школа № 62.
Когда я отыскал Тардье, он повел меня в один из классов, где как раз шли занятия.
– В этом здании, – объяснял он мне по пути, – помещается десять школ. В каждой из них по четыре класса. Все учение заканчивается в четыре года. Сюда поступают мальчики по окончании низшей школы, четырех лет. Восьми лет они уходят из средней школы, и если успехи их отличны, то они назначаются для прохождения курса специальных высших школ. Специальность их определяют чисто объективным методом, руководствуясь особенностями их ума и развития тех или других способностей.
Класс представлял из себя громадный, светлый зал, наполненный юношами, сидящими на скамьях, поставленных амфитеатром вокруг кафедры. Юноши производили впечатление здоровых и развитых физически, на наш европейский взгляд, приблизительно пятнадцати-шестнадцатилетних, тогда как им было не более семи. На кафедре стоял учитель, ничем не отличающийся по внешности от всех здешних жителей. Перед ним находилось несколько аппаратов, значение которых мне скоро стало понятным. Он преподавал им математику. Дети сидели смирно и почти не шевелились.
Тардье и я сели рядом с учителем, и урок продолжался.
Учитель объяснял формулу; затем он взял из книги картон с какими-то прорезями и поместил его в аппарат, стоящий перед ним. Послышалось легкое жужжание, оно продолжалось несколько секунд. После этого учитель задал некоторым ученикам вопросы. Оказалось, что объяснение было усвоено тремя из пяти. Тогда аппарат снова зажужжал. Повторные вопросы убедили, что объяснение запечатлено в памяти всех обучающихся. Если надо было усвоить себе какой-либо чертеж, то рисунок его проецировался аппаратом на особом экране и удерживался на нем до тех пор, пока запоминался всеми.
Мы вышли из класса, и Тардье торжествующе заявил:
– Таким образом с помощью механических приспособлений мы добиваемся, что наши ученики без всякого труда в четыре года усваивают то, на что в Европе тратится семь лет, и это достигается в условиях, когда мы отводим спорту, физическим упражнениям и военной подготовке не менее половины трудового времени. Все знания остаются в памяти навсегда и в то же время воспринимаются вполне сознательно.
Мы побывали еще в нескольких других классах, и я убедился, что преподавание везде ведется по той же самой системе. Запоминание виденного и слышанного совершается с помощью аппарата, который передает восприятия непосредственно в мозг и удерживает их там столько времени, сколько необходимо для среднего ученика. Подбирают учеников по классам весьма тщательно, руководствуясь их способностями.
Покидая школу, я видел, как несколько групп учеников упражнялись в гимнастике и спортивных играх. Бросались в глава их послушание, серьезность и спокойствие. Казалось, это все взрослые люди, что они исполняют какое-то важное дело, а не игру.
На обратном пути, проходя мимо замка Куинслея, я тщательно старался установить, из какого именно окна мне была брошена записка, но напрасно. Все окна в этом этаже были закрыты. Через их стекла я ничего не мог видеть.
Вечером, по возвращении в Колонию, я отправился на прогулку со своими друзьями Мартини и Карно. Я передал им свой разговор с Куинслеем Старшим и Куинслеем Младшим и просил объяснить все то, что оставалось для меня непонятным. По их словам, оказывалось, что Куинслей Старший был большой энтузиаст всего нового, революционер по природе. С ранней молодости он бредил идеями пересоздания мира и самого человека – с тем, чтобы в корне изменить все его инстинкты. Он собрал вокруг себя группу таких же энтузиастов и, будучи миллиардером, решил осуществить свою мечту, переселившись в уединенное место. Его сын, Макс Куинслей, такой же энтузиаст, замечательный биолог, молодой, но прославивший уже себя в ученом мире, подал своему отцу блестящую мысль вывести искусственным путем поколения людей, лишенных основных страстей и недостатков человечества, и с помощью их попытаться водворить на земле новый строй. Но уже тогда программа Куинслея Старшего существенно отличалась от программы Куинслея Младшего. В то время как первый хотел с помощью новых людей мирным путем содействовать излечению человечества от вековых недугов, совершенствованию его, последний считал, что мирным путем в этом деле ничего не добиться, надо искать и использовать другие пути. Под его влиянием в последнее время все более и более развивался милитаризм, между тем как лет двадцать пять тому назад его не было и в зачатке. По мере того, как Куинслей Старший стареет, власть переходит в руки Макса, и можно сказать, он является теперь фактическим руководителем страны. С каждым годом он делается все более самовластным, раздражительным, не терпящим никаких возражений. Люди, которые знали его прежде, не узнают его теперь. Самые близкие его друзья, приехавшие с первой экспедицией из Америки, устранены от всякого участия в делах и доживают свой век в полном бездействии. К ним Макс Куинслей относится особенно подозрительно, хотя отец его и до сих пор старается поддерживать с ними хорошие отношения. Расхождения между отцом и сыном все более увеличиваются, но все же Макс не выходит из послушания отцу. Раз Куинслей-отец обещал, что дело мадам Гаро будет улажено, то надо надеяться, что так и будет; но ясно, что это повиновение родителю стоит очень дорого Максу – отсюда его раздражение в разговоре со мною. Если в настоящее время мадам Гаро будет в безопасности, то этого нельзя сказать о ее будущем, так как Куинслей настойчив и никогда не отступает от намеченного. Поэтому не надо останавливаться на достигнутом, надо постараться, чтобы попытки Макса в отношении мадам Гаро не повторились. С этой целью мы решили выяснить немедленно, где находится в данное время мадам Гаро, и установить с ней постоянную связь.
На следующий день, рано утром, на пассажирском аэроплане я отправился на место своей службы, в Долину Большой дороги.
В кабине аэроплана сидело уже несколько десятков человек, когда я вошел туда в сопровождении Карно. Он отправился вместе со мной, – ему требовалось осмотреть электрическую станцию.
В кабине, отделанной очень просто, стояли длинные деревянные скамьи. Пассажирами были простые рабочие, перемещаемые с одной работы на другую.
Мы с Карно прошли в следующую кабину, расположенную в средней части аэроплана. Здесь обстановка была совершенно иная: мягкие кресла, столики для работы, зеркала и различные украшения. Кабина была небольшая и, кроме нас, здесь поместилось еще четыре человека, из которых двое были «приезжие», а двое – аборигены.
Мы раскланялись с ними, но в разговор не вступили.
Аэроплан скоро поднялся. Плавность его лета и отсутствие шума делали полет настоящим удовольствием. Мы пересекли Главную долину на небольшой высоте, и над пушечным заводом, громадные здания которого рисовались внизу под нами на зеленом фоне местности, повернули в сторону, несясь над узкой, постепенно поднимающейся долиной, глубоко вдающейся в отроги гор и теряющейся где-то между их вершинами. Посреди этой долины мы могли видеть широкий извивающийся канал; вода в нем местами образовала пенящиеся водопады.
Вдоль канала вилась лента дороги, блестевшая на солнце как отполированная. Из ущелий гор в долину спускались темные леса, а самая долина представлялась ярко-зеленой. По мере того, как долина поднималась, незаметно для нас поднимался и аэроплан, и скоро мы уже видели Главную долину и пушечный завод где-то далеко, сквозь щель поднимающихся со всех сторон гор. Долина суживалась и обрывалась у подножия громадного горного массива, вершины которого с аэроплана нельзя было видеть.
Сверху видно было, что дорога упиралась в пустынную скалу, где начинался туннель, черное жерло которого выступало на сером фоне скалы. Канал отворачивал в сторону и терялся в горах. Рядом с туннелем были разбросаны большие постройки – похоже, заводские корпуса и рабочие казармы.
И здесь меня поражало отсутствие труб, дыма и копоти. Или все приводилось в движение электричеством или иной какой-то энергией, но, во всяком случае – каменный уголь здесь не использовался.
Аэроплан снизился, приземлился; мы прибыли к месту моей первой службы.
Карно попрощался со мной, и я отправился в главное управление постройки туннеля для получения указаний от помощника Шервуда. Я был назначен в модельную мастерскую и должен был ежедневно приезжать сюда из Колонии в семь часов утра и уезжать в пять.
Строительство туннеля произвело на меня потрясающее впечатление. Собственно говоря, слово «туннель» совершенно не подходит к тому сооружению, которое я увидел. Через него должна пройти дорога, рассчитанная на движение двадцати грузовых автомобилей в ряд. Высота сооружения была пропорциональна ширине. Я не буду описывать эту грандиозную стройку со всеми имеющимися здесь остроумными механическими приспособлениями и машинами и с громадным количеством рабочих. Единственное, на чем я считаю нужным здесь остановиться, – это на вопросе, откуда бралась энергия, которой приводились в движение все эти машины.
В четыре часа я зашел на станцию, где ожидал меня Карно. Станция была расположена за поселком, и мне пришлось пройти мимо всех рабочих казарм. Эти постройки ничем не отличались от домов обычного типа на любой улице Главного города. Улица была пуста, так как все население находилось на работе.
Я легко нашел дорогу на станцию и добрался до нее почти без расспросов. Станция представляла из себя трехэтажное здание – оно стояло на самой набережной канала. Раньше ее динамо-машины приводились в движение падением воды. Теперь источник энергии был совсем иной, и Карно обещал мне показать механизмы, необходимые для получения этой энергии.
Я застал Карно в нижнем этаже за разборкой каких-то частей незнакомой мне машины. Двое или трое рабочих помогали ему. Он был так увлечен своей работой, что долго не замечал меня. Я не хотел ему мешать и, усевшись на стуле в дальнем углу, выжидал.
Когда Карно, наконец, заметил меня, он засмеялся.
– Сколько времени вы сидите здесь, мой дорогой? Как мог я не заметить вашего прихода! Ну, подходите, я ознакомлю вас с основами, на которых зиждется добыча новой могучей энергии. Вы, конечно, знаете, что еще в конце прошлого столетия Беккерелем, Кюри и другими было открыто несколько так называемых радиоактивных элементов. Вы знаете уран, радий, торий и актиний. Атомы этих элементов находятся в постоянном распаде и, распадаясь, они выделяют колоссальное количество энергии. Например, грамм радия, если бы он мог распасться сразу, выделил бы энергию, равную энергии взрыва тысячи восьмисот тонн динамита. Наука не знала способа ускорить распад атомов или замедлить распад. Мы обязаны этим открытием Гаро, и вы видите, что все наши электрические станции переведены с белого угля на этот новый вид энергии. В копях около Долины Новой Жизни мы имеем громадный запас радиоактивных элементов. Открыт еще более могучий элемент, чем ранее известные, и скорость распада атомов этого элемента мы научились регулировать. Вы спросите меня, как это делается? Чтобы ответить вам, я сначала должен прочесть вам маленькую лекцию… Вы, верно, знаете, как представляет себе наука строение атомов. Центральное тело, заряженное положительным электричеством, окружено стремительно вращающимися вокруг него отрицательно заряженными частицами. Атом представляет собой целый мир с его солнцем и с его планетами. Чтобы заставить этот мир разрушиться, должна быть найдена какая-то сила. Гаро использовал силу скорости частиц, распадающихся элементов. Он производил столкновение двух миров, одного распадающегося, а другого находящегося в стадии равновесия. Тогда последний мир рушится, и энергия, затраченная на созидание его и до поры до времени находящаяся в потенциальном состоянии, переходит сразу в кинетическую и может быть использована. Вы понимаете, что для достижения этого потребовался целый ряд самых остроумных приспособлений, и Гаро удалось разрешить эту задачу с простотой, доступной только гению.
– Боже мой, – воскликнул я, – такой человек заслужил славу и признательность не только этой страны, но и всего мира!
– Конечно, – согласился Карно, – Гаро наш соотечественник, и он покрыл себя вечной славой, заслуга его неоценима. Только после перехода всех станций на новый вид энергии явилась возможность достичь всего того, что мы здесь видим. Теперь мы имеем в своем распоряжении такой неисчислимый запас энергии, что нам не приходится ее экономить.
Мне хотелось поделиться с Карно своим возмущением по поводу того, что такому замечательному человеку, как Гаро, пришлось пережить столько неприятностей и что его дальнейшая судьба даже теперь неизвестна. Но я вспомнил преподанный мне совет, что в этой стране можно говорить откровенно только в открытом месте, и остановился.
Карно, по-видимому, угадал мою мысль и постарался прекратить разговор.
Он повел меня показывать машины, расположенные на всех трех этажах.
Когда мы в семь часов вечера садились на аэроплан, чтобы возвратиться домой, было уже совсем темно. Из туннеля доносились высокие свистящие звуки бесчисленных сверл, день и ночь буравящих гору, и однообразный шум двигающихся поездов с землей и камнями.
Работа моя на постройке Большой дороги продолжалась, не нарушаемая какими-либо событиями. Чем ближе я знакомился с подробностями, тем больше удивлялся грандиозности замысла, техническим усовершенствованиям, с помощью которых он осуществлялся. Ежедневно я отправлялся на службу и проводил там восемь часов, стараясь приспособить к делу некоторые свои открытия, с тем, чтобы они могли еще более повысить производительность работы землечерпательных машин.
По вечерам, а также и в праздничные дни я стал учиться летать. Я получил уже описанный мною костюм, точно подходящий к моей фигуре, и прибор с крыльями. Искусство летать оказалось не таким простым. Я, конечно, поломал бы себе кости и разбил голову, если бы меня не спасал надутый, как шар, костюм. При падении человек подскакивал, как мячик, оставаясь невредимым. Мои первые полеты, совершаемые под руководством Фишера, были очень похожи на первые полеты птенцов, только что вытолкнутых из гнезда.
Однажды, – я не помню точно, в какой именно день, но я знаю, что это было в начале декабря, – я кончил свою работу и собирался с четырехчасовым аэропланом возвращаться домой. Я вышел на улицу. Там проходили отряды рабочих, сменяющие друг друга, и, как всегда, по-военному, мерно отбивали шаг. Ко мне приблизился юноша с замечательно свежим, красивым лицом и произнес шепотом несколько слов. Сначала, из-за шума машин, грохота вагонов, топанья ног я ничего не мог понять. Потом расслышал отдельные слова: «следуйте… известие… Гаро». Юноша, бросивший эти таинственные слова, быстрым шагом удалился от меня. Я, не упуская его из виду, пошел за ним. Когда мы были на лужайке перед каналом, и от поселка нас отделяла группа деревьев, юноша остановился и быстро сунул мне в руку свернутую в трубочку записку. Потом мелодичным голосом произнес:
– Я могу дать вам некоторые разъяснения и добавления, но не теперь. Через час будет темно, мы встретимся снова здесь, и вы можете иметь в своем распоряжении четверть часа.
Сказав это, он скрылся среди деревьев.
Я раскрыл записку. Там стояло: «Мсье Герье, я вам очень обязана за вашу доброту ко мне. Я знаю, что только благодаря вам я вышла из того ужасного положения, в котором оказалась вследствие своей доверчивости. Теперь я нахожусь в прекрасной спокойной обстановке, но все же чувствую себя в плену. Меня окружают милые люди, но у меня есть потребности поговорить о многих интересующих меня вопросах с человеком, которому я безусловно верю». Слово «безусловно» было подчеркнуто. «Я очень хотела бы видеть вас. Вы единственный человек, на которого я надеюсь. Здесь, я чувствую, за мной следят. Боюсь, что мои мысли иногда становятся доступными моим надсмотрщикам. Из осторожности больше ничего не пишу. Вы можете узнать все от подателя этой записки, милой мисс Смит.
Благодарная вам Анжелика Гаро».
Итак, след мадам Гаро отыскался. Она жива и здорова, она в хорошей обстановке. Я чувствовал себя счастливым, получив эти сведения. Я не мог дождаться условленного часа, чтобы узнать все подробности. Время тянулось медленно, тем более, что я решил не показываться на улицах и бродил из стороны в сторону по набережной канала. Наконец, я увидел мисс Смит, которая словно вынырнула из темноты. Я протянул ей руку.
– Извините, мисс, – начал я, – я, право, не знал, с кем имею дело. Не будем терять время, расскажите мне все, что вам известно о мадам Гаро.
Мисс Смит не заставила себя ждать и рассказала мне, что мадам Гаро уже третью неделю находится в Американском сеттльменте. Так называлось место, где проживали в настоящее время оставшиеся в живых участники экспедиции Куинслея. Этот сеттльмент расположен в небольшой долине, отделенной от нас высоким горным хребтом. Мадам Гаро проживает там в доме матери мисс Смит и находится в полной безопасности, но лишена всякой возможности с кем-либо видеться, кроме жителей сеттльмента, и за нею наверное учрежден тайный надзор. Сообщение с этим сеттльментом крайне затруднено ввиду того, что туда нет удобных путей сообщения. Дорога идет через Главный город, движение по ней производится только на автомобиле. Перевал через горы в это время года очень труден и небезопасен.
Мисс Смит сделала этот путь через горы отчасти на крыльях, отчасти пешком и спустилась в вагонетке подвесной дороги, – которая поставляет бревна на лесопильный завод.
Узнав все это, я выразил свое горячее желание посетить мадам Гаро, на что получил ответ:
– Конечно, мадам Гаро будет очень рада видеть вас, но посещение займет больше суток. Вы должны отправиться отсюда пешком до лесопильного завода, это около пяти миль. Там вы обратитесь к мастеру, старику Диллю, он поместит вас в вагонетку, и вы отправитесь таким способом кверху на место лесной порубки. Вершину хребта вам придется пересечь пешком, держась прямо к югу. Дороги никакой нет, но заблудиться невозможно, так как вершина хребта очень гладкая, покрыта только лугами. Потом начинается спуск; сначала он будет очень трудный, и придется карабкаться со скалы на скалу, но затем сделается совершенно невозможным, так как дорогу пересечет обрыв; тут надо воспользоваться крыльями. Раньше воспользоваться аппаратом невозможно, так как место это находится выше сферы распространения энергии. Опуститься надо в лесу перед поселком, и лучше дойти до нашего дома пешком, ради осторожности. Двухэтажный дом с верандой внизу, с балконом наверху стоит на отлете, и его легко узнать.
Мисс Смит говорила все это быстро, деловито: видно было, что она не любит тратить лишних слов.
Я задумался, соображая, как мне осуществить этот план и когда именно назначить срок моего посещения. Мисс Смит прервала мои размышления:
– Не знаю, как вы летаете, но для не умеющего хорошо летать это путешествие невозможно. Поездку автомобилем вы не должны принимать в расчет. Это совершенно недопустимо для вас и может повести к большим неприятностям для мадам Гаро.
В ответ на это я заверил ее, что уже умею летать, совершил несколько полетов на охоту со своими друзьями и что затрудняюсь только тем, как сделать мой визит в полной тайне. Я понимаю, насколько важно для мадам Гаро, чтобы мое посещение не было кем-нибудь замечено.
– Надо вас предупредить, – продолжала мисс Смит, – что перевал весь в снегу, и у нас в долине уже зима, так как она расположена высоко, и климат ее отличается суровостью. Вы должны захватить с собой припасов на сутки, не менее, и одеться потеплее. Погоду надо выбрать вполне ясную, безоблачную. В горах может быть метель. Вы должны принять в соображение, что путь очень труден и небезопасен. Я еще раз это вам повторяю.
Эта ее заботливость тронула меня. Я взял ее за руку, сердечно поблагодарил за участие ко мне.
– Ну, а вы, вы, дорогая мисс, как же вы сами нашли меня здесь?
– О, мсье Герье, – сказала она просто, – для меня это не представляет никакой трудности. Мы узнали, что вы назначены на постройку Большой дороги. Мистер Дилль – старый товарищ моего покойного отца, и я этот путь совершаю с детства. Ну, а теперь скажите мне, что я должна передать мадам Гаро?
Я не мог сразу ответить на этот вопрос. Я довольно долго молчал и наконец нашелся передать только следующее:
– Я буду у вас, как только представится первая возможность. Думаю – в течение этой недели. Кланяйтесь мадам Гаро. Я очень, очень благодарю вас за сообщение. Я и мои друзья очень обязаны вам и вашей матери за оказанные мадам Гаро услуги.
Мисс Смит крепко пожала мне руку и исчезла среди деревьев. Я направился к месту стоянки аэроплана.
По дороге я раздумывал, почему судьба мадам Гаро заставляет меня так сильно волноваться, почему я передал мисс Смит благодарность от моего имени и от имени моих друзей, хотя на самом деле мы все имели к мадам Гаро так мало отношения?
В последующие дни я усиленно занимался упражнениями в летании. Я задавал себе различные, все более и более сложные задачи и успешно выполнял их. Сам по себе полет не представляет никаких особых трудностей. Крылья работают безо всякой затраты мускульной силы. Надо только уметь спускаться и подыматься. Трудность заключалась в управлении крыльями во время ветра или тогда, когда надо пролетать через узкие пространства. Особенно трудно спускаться на небольшие площадки, утесы, карнизы скал или что-либо подобное. Нужен хороший глазомер, хладнокровие и навык. Движения должны сделаться автоматическими, но, конечно, это достигается только путем тренировок.
Я решил отправиться в путь в следующее воскресенье. Друзья советовали отложить визит до Рождества, когда предстояли три дня праздника для европейцев. Особенно отговаривал меня Фишер. Он знал дорогу через горы в Американский сеттльмент и считал ее опасной ввиду высоты перевала и возможности непогоды. И, действительно, скоро погода изменилась. Тяжелые снеговые тучи заволокли небо, завыл ветер, и температура опустилась до нуля. Все горы вокруг покрылись снегом, и даже у нас в Колонии падали снежные хлопья.
При таких обстоятельствах мне поневоле пришлось отложить свое путешествие.
В Долине Большой дороги шел сплошной снег, застилая все пространство густой завесой. Аэроплан не мог отправиться в этот вечер, и я был принужден ночевать у моего помощника, инженера, очень знающего, вполне уже подготовленного к самостоятельной работе, но имеющего всего от роду пятнадцать лет.
Этот молчаливый, усердный и послушнейший из всех моих помощников, каких я имел когда-либо, по правде сказать, нисколько не интересовал меня. Мне казалось, что у него не было ничего индивидуального и что он был похож на других, как похожи друг на друга зубья зубчатого колеса. Мне предстояло пробыть с ним этот вечер, и все.
После обеда в клубе, где я, кроме таблеток и обычных напитков, мог получить только сухари и варение, я провел часа два с ним на квартире. Мы сидели в кабинете перед горячим электрическим радиатором и молчали. Я раздумывал о своем неудавшемся плане; о чем думал мой хозяин, я не имел никакого представления. Вернее всего, он ни о чем не думал и только отдыхал от дневного труда.
В девять часов он очнулся от своей задумчивости и, встав передо мной, предложил пройти с ним в соседнюю казарму рабочих.
Я с удовольствием согласился, так как до сих пор не удосужился побывать там. Мы вышли. Снег все еще падал, но ветер затих; ноги утопали в глубоком снегу. Фонари, облепленные снегом, тускло освещали дорогу. Казарма, десятиэтажное здание, была ярко освещена.
Все рабочие жили по комнатам, по два-четыре-шесть человек в каждой, причем, как пояснил мой помощник, сами выбирали, кому с кем и где жить. Комнаты были скромно обставлены – все по одному шаблону. В свободное от работы время рабочие обыкновенно отправляются на собрание.
В большом зале на скамье и на стульях сидело несколько сот рабочих. За столом на эстраде стоял кто-то из инженеров и разъяснял им план работы на следующий день. Потом другой, вышедший на эстраду, доложил о результатах сегодняшнего дня. После обмена мнениями воцарилось длительное молчание, как будто все к чему-то внимательно прислушивались; однако я не уловил ни малейшего звука. Мой помощник наклонился к моему уху и прошептал:
– Не правда ли, какие замечательные достижения?
На мой вопросительный взгляд он удивленно добавил:
– Вы разве не воспринимаете сообщение?
Спохватившись, я постарался загладить неловкость.
– Конечно, конечно, удивительные, – согласился я и сейчас же незаметно отодвинул кнопку на своем предохранителе.
Тотчас же в моем мозгу начались отпечатываться мысли, неизвестно откуда передаваемые в зал.
Я узнал, сколько построено новых домов в Городе, сколько потрачено энергии, сколько школьников окончило низшую школу и сколько из них было признано годными для поступления в среднюю школу, и т. д., и т. д. Отчет был полный, но малоинтересный, приспособленный для слушателей низкого уровня. Публика внимательно принимала все эти сведения, но не выражала ни удивления, ни интереса.
Затем мысли перестали отпечатываться, и вдруг я почувствовал какой-то внезапный прилив веселья, захвативший все мое существо.
Когда я взглянул вокруг, все улыбались, глаза светились живостью, пальцы нервно сжимались. Многие, будучи не в состоянии больше сдерживаться, ерзали на своих местах. Зрелище получалось поразительно странное; общее настроение еще более заражало всех весельем. Раздавались хохот и взвизгивания, – от избытка чувств; некоторые тряслись как бы в конвульсиях.
– Что это такое? – спросил я своего коллегу.
– Рабочие веселятся. Разве вы не чувствуете, что вам весело? Это каждому необходимо ежедневно и продолжается от одного по полутора часов. Потом – сон.
– Черт возьми, но отчего же они веселятся? – воскликнул я. – В мою голову не поступает никаких мыслей, никаких слов.
– Этого совершенно не надо, веселье должно быть безотчетное, настоящее физиологическое веселье, – отвечал мой помощник, а лицо его кривилось от еле сдерживаемого смеха и из глаз падали слезы.
Мне самому хотелось громко смеяться, и я чувствовал, что скоро потеряю контроль над собой. Всё это напоминало какое-то собрание бесноватых. Я нажал кнопку на предохранителе, и спокойствие возвратилось ко мне. С трудом я вытащил своего спутника из зала, и тут только он смог успокоиться, сделаться опять тихим, уравновешенным человеком.
– Какое физическое удовлетворение наступает после этого сеанса веселья! – говорил он, когда мы возвращались на его квартиру. – Чувствуешь себя обновленным, способность к работе удваивается. Работа, спорт и веселье – основы жизни.
Я не возражал, но мысли этого оригинального философа казались мне убогими: я думал, что он не представляет себе, что такое истинное веселье, и не знает увлечения работой и спортом так же, как не знает и других страстей.
Прошло уже несколько дней, как погода круто изменилась к лучшему. Я тронулся в путь с первым отлетающим аэропланом. Солнце еще не зашло, но уже начинало светать. Мой летательный аппарат был уложен в небольшой чемодан, а сложенные крылья находились в чехле. Таким образом я надеялся скрыть цель своей поездки. Для виду я захватил с собой охотничье ружье. Путь от рабочего поселка до лесопилки я сделал на открытой платформе товарного поезда. Когда я оказался перед домиком старого Дилля, восходящее солнце блестело и переливалось в иголках пушистого снега, покрывавшего ели и сосны.
Дилль, одетый в теплую шубу и шапку, встретил меня у ворот. Мы познакомились, и он устроил меня в пустой вагонетке подвесной дороги. Эта поездка походила на полет на аэроплане, так как вагонетка скользила на роликах по проволочному тросу, пересекая овраги, пропасти, и плыла высоко над лесом все выше и выше, к уступу горы. Навстречу бежали нагруженные бревнами вагонетки, и пронзительный визг роликов прорезывал воздух. Когда лесопильный завод стал едва заметен где-то внизу и, наконец, совершенно пропал за нависшими утесами, движение вагонетки замедлилось, она опустилась к поверхности земли и остановилась. Я выпрыгнул в притоптанный ногами глубокий снег. Вокруг меня копошилось несколько десятков людей, одетых в короткие теплые кафтаны, с рукавицами на руках. Они скатывали вниз по откосу горы бревна и укладывали их на прибывающие пустые вагонетки. Я взял свои вещи и хотел тронуться в путь, но должен был отскочить в сторону: навстречу мне по скользкой снежной поверхности неслось бревно.
Рабочие наверху закричали, чтобы предупредить стоящих внизу. Те бросились врассыпную, но поздно: двое из них были сбиты с ног несущимся бревном, подмяты под него и в таком виде протащены до самого места погрузки.
К месту катастрофы бежали со всех сторон рабочие. Они быстро освободили из-под бревна пострадавших. Распростертые неподвижные тела лежали на снегу под развесистыми ветвями пушистой ели, и около них суетился какой-то рабочий, в то время как другие молча стояли вокруг. Этот человек, по-видимому, был фельдшер или брат милосердия, он работал с уменьем, с полной уверенностью. Он осмотрел пострадавших, расстегнул одежду, прослушал сердце, и что-то произнес вполголоса. Все обнажили головы.
Я приблизился к этой молчаливо стоящей без шапок группе людей и узнал, что один из бедняков был убит, а другой тяжело ранен. Кровь просачивалась сквозь одежду убитого и окрасила широко вокруг него снег. Откуда-то были принесены свертки широких бинтов, похожих на длинные простыни. Через несколько минут тела убитого и раненого были обмотаны так, что они сильно напоминали собой египетские мумии. Их положили на вагонетки и вместе с фельдшером спустили к лесопилке. Остальные рабочие принялись за прерванное занятие, как будто ничего не случилось, по крайней мере по их лицам нельзя было угадать, чтобы они были сильно потрясены. Только старший из них записывал что-то на листе бумаги, допрашивая двух или трех рабочих из тех, которые были наверху в момент падения бревна.
Если бы я вовремя не успел посторониться, я бы, наверное, тоже спускался теперь вниз в виде мумии и, может быть, сегодня же был бы разобран по частям – я знал из рассказов моих друзей, что органы погибших от внезапной смерти, если эти органы здоровы, сохраняются в особом состоянии жизнь их замирает на месяцы или целые годы, и в будущем они могут быть использованы для пересадки людям, нуждающимся в здоровых органах…
Я шел по лесу все выше и выше, то скользя вниз, то поднимаясь, ухватившись за ветви деревьев, и раздумывал о превратностях судьбы. Теперь я чувствую себя совершенно здоровым, потому что ношу в себе чьи-то чужие почки; может быть, они взяты от какого-нибудь погибшего, а может быть, они взращены специально для этой цели в свободном виде, взятые от человеческого зародыша.
Лес постепенно редел и становился все более низкорослым. Подъем делался труднее. Чем выше я подымался, тем более величественной развертывалась передо мной панорама гор. Громадные ледники спускались в долины, длинные хребты гор, как змеи, извивались во все стороны. Под моими ногами виднелись глубокие впадины, покрытые зеленым лесом. Поразительная чистота воздуха скрадывала расстояние, и все казалось четким и ясным, как через увеличительное стекло.
Около часу дня я присел отдохнуть на камне, на том месте, где начинался спуск. Я не мог ошибиться: передо мной внизу должна была быть та долина, куда я направлялся. Но с этого места ее еще не было видно. Скалы и камни, покрытые снегом и совершенно голые, были раскиданы по крутому откосу, насколько хватал глаз.
Идти надо было держась на юг, но в то же время лавировать, выбирая удобный путь между скал. Наметивши себе общее направление, я тронулся. Спуск был крут, труден и местами опасен. Только через два часа я стоял над отвесным обрывом, который двумя ступенями падал вниз, в долину. Стены его были как бы высечены из сплошного камня. Внизу, на глубине тысячи метров, я мог ясно различить небольшую кучку строений Американского сеттльмента; темная полоса леса подходила к нему почти вплотную с одной стороны, а с другой тянулось белоснежное поле до самого ущелья, где долина суживалась и пропадала из глаз.
Опробовав летательный аппарат, я удостоверился, что энергия со станции достигала этой высоты. Я оделся в резиновый костюм, надел аппарат на спину, распустил крылья и надулся подобно мячу. Сейчас же я почувствовал знакомое ощущение легкости. Я подпрыгнул, слегка взмахнул крыльями, снова опустился. Все в порядке. Но бросаться в такую глубину, хотя бы и с крыльями за плечами, было жутковато. Я не совершал до сих пор такого спуска. Минутное колебание прошло, я разбежался и бросился с обрыва. Несколько взмахов крыльев, и я задержал их, вытянув горизонтально, затем стал планировать вниз, описывая дугу. Страх сменился удовольствием полета. Дно долины становилось все ближе и ближе, и подробности вырисовывались яснее и яснее. Я начал выбирать место для спуска. Дом около леса, с верандой и с балконом, я мог теперь хорошо рассмотреть. Недалеко от него среди деревьев виднелась маленькая полянка, но я боялся, что не сумею опуститься там, не повредив крыльев; поэтому я выбрал другое место, подальше от дома, но зато безопасное.
Через несколько минут я сидел уже на земле и стаскивал с себя летательный наряд. Все обошлось благополучно.
Я тронулся по глубокому снегу к селению. Ноги мои то и дело проваливались, и я был очень рад, когда выбрался на узенькую, едва протоптанную в лесу тропинку. Уже издали я заметил две человеческие фигуры. Когда они приблизились, оказалось, что это две женщины на лыжах. Они быстро спускались ко мне с небольшого холма. Не успел я опомниться, как они были подле меня. Первая из них была мисс Смит. Зимний костюм очень шел к ней, и я с трудом мог узнать в ней того «юношу», который месяц назад подал мне письмо в поселке Большой дороги. Лицо ее раскраснелось от быстрого бега, и локоны русых волос выбились из-под меховой шапочки.
– А, мистер Герье! Вы, наконец, решили навестить нас. Погода была такая, что мы раньше вас и не ждали. Ваш полет над лесом мы заметили и угадали место спуска. Ах, да вы ведь незнакомы, позвольте представить.
Я успел рассмотреть вторую даму. Я ее не сразу узнал. Это была мадам Гаро. Высокая, стройная, такая же красивая, как и тогда, когда я увидел ее впервые, в Париже, но слегка похудевшая, с несколько ввалившимися глазами, она стояла, выжидая, когда мисс Смит кончит говорить. Я поцеловал тонкую холодную руку мадам Гаро и заметил, что ее рука была прекрасной формы. Она заговорила, голос ее, мягкий и грудной, поразил меня своей звучностью:
– Мсье Герье, я очень хотела вас видеть. Я сильно беспокоилась, когда узнала, какой вам предстоит тяжелый путь, по теперь, когда я вижу вас целым и невредимым, я могу еще раз повторить, что я очень, очень рада вас видеть.
Мисс Смит побежала вперед, а я старался идти как можно осторожнее, чтобы не проваливаться, и тем не менее все время отставал от мадам Гаро. Она успела рассказать мне, что мисс Смит и ее мать относятся к ней очень хорошо, что она им вполне доверяет и что жизнь ее здесь течет спокойно. Уклад жизни английский, рассказывала она. Отец мисс Смит, американец, строго сохранял все английские обычаи. Его вдова, старушка семидесяти лет, очень симпатичная, веселая, сохранившая здоровье, боготворит свою единственную дочь, делает для нее все возможное, чтобы скрасить ее существование в этом уединенном уголке. Мисс Смит хорошо образована, прекрасно развита физически, любит спорт и очень деловита. Жизнь в этом маленьком домике комфортабельна, уютна.
– И я была бы довольна моим пребыванием здесь, если бы не ощущение какой-то опасности, которая мне грозит, и полное отсутствие сведений о моем муже, – закончила мадам Гаро.
Меня удивил этот рассказ. Прежде всего лета матери мисс Смит показались мне несообразными с возрастом ее дочери, и затем меня неприятно поразили слова мадам Гаро относительно участи ее мужа. Значит, мадам Гаро думает о своем муже. Эта мысль явно была мне неприятна. Я ответил ей:
– Вам нечего опасаться: Куинслей, я надеюсь, не будет вас преследовать; что же касается вашего мужа… то я смогу дать вам некоторые, правду сказать, весьма скудные сведения.
Голос мой звучал сухо, и я постарался переменить разговор:
– Я надеюсь, мы выберем время поговорить на тему, которая вас интересует, я думаю, мы найдем подходящее для этого место. Вам, верно, известно, насколько нужно быть осторожным в этой стране. Конечно, вы знаете о существовании искусственных глаз и ушей, вечно подслушивающих и подсматривающих за вами?
– О, да, – сказала мадам Гаро, – я это знаю, но в нашем доме вы можете быть вполне уверены, что все сказанное останется в полной тайне. В Американском сеттльменте нет никакого шпионства; так, по крайней мере, уверяют меня мои хозяева. Моя первоначальная подозрительность исчезла после того, как я познакомилась ближе с окружающими.
– На этот счет, – возразил я, – я хорошо осведомлен и предупреждаю вас, что в Долине Новой Жизни нет такого уголка, где не было бы того или другого вида шпионства.
Идя почти все время между деревьями, мы достигли, разговаривая таким образом, калитки сада, окружающего двухэтажный домик с верандой внизу и с балконом над ней. В дверях нас встретила радушная хозяйка, миссис Смит, полная, невысокого роста особа с белыми, как снег, волосами и с очень красивым, правильным старческим лицом.
Она велела служанке, тоже старой седой женщине, отвести меня в приготовленную мне комнату на втором этаже, и когда я подымался по узкой деревянной лестнице, крикнула мне вдогонку:
– Когда будете готовы, спускайтесь вниз; мы сегодня обедаем раньше: сегодня сочельник.
В долине заметно потемнело уже, и на небе зажглись звезды, когда я оказался в большой комнате с высокой дубовой панелью вокруг. На стенах висело несколько больших картин, занавески на широком французском окне были опущены и комната освещалась огнем пылающих дров в камине.
В столовой был накрыт стол; под люстрой, а также на стенах висели связки омелы и остролистника. Мадам Гаро была задумчива и мало говорила, между тем как мисс Смит много расспрашивала о Франции, о Париже, интересовалась особенно литературой и живописью.
После обеда был подан знаменитый плумпуддинг и горячий пунш. Когда мы встали из-за стола, было уже около девяти часов.
Мы уселись у камина, и разговор наш перешел на выяснение различных сторон жизни в этой новой для нас стране. Мисс Смит обещала выучить мадам Гаро летать и говорила, что ее способности к живописи будут непременно использованы. Она добавила:
– Я работаю при педагогическом музее и могу составить для вас протекцию.
Услышав эти слова, миссис Смит спросила дочь:
– Когда обещал заехать к нам Тардье? Он что-то давно здесь не был.
– Значит, вы хорошо знакомы с Тардье? – поинтересовался я.
На это старая леди ответила многозначительно:
– О, да, очень, – и при этом посмотрела на дочь. Та слегка покраснела. Я понял, что Тардье в этом доме более чем простой знакомый.
Скоро мать и дочь ушли, и мы с мадам Гаро остались вдвоем. Она помолчала, как бы собираясь с мыслями, и потом, нагнувшись к камину и устремив глаза на бегающие огоньки, начала свой рассказ:
– Вам, конечно, интересно узнать, как я сюда попала; но раньше я хочу познакомить вас с более отдаленными временами. Одиннадцать лет тому назад, будучи совсем еще молодой девушкой, я встретилась с Гаро, моим будущим мужем. Мы были знакомы не более двух-трех месяцев, прежде чем стали мужем и женой. Я полюбила его так, как может полюбить молодая девушка такого красивого, талантливого, гордого и живого человека, каким был в то время Гаро. Ему было всего тридцать пять лет, и он уже прославил свое имя в науке и занимал видное место, обеспечивающее ему отличное существование. Кроме того, он получил от родителей небольшой капитал, и мы могли жить вполне обеспеченно, я скажу – даже роскошно. Мой муж по своему характеру не мог оставаться в стороне от разных общественных вопросов, и поэтому он принимал участие в политической жизни страны…
Так прошел год; я была счастлива. В этот год мой муж достиг апогея своей карьеры: он выпустил свою знаменитую книгу об атомной теории, получил за нее большую премию. Казалось, нам предстояла впереди долгая счастливая жизнь. Он любил меня, но не всегда посвящал меня во все подробности своей ученой, служебной и политической деятельности.
Однажды мой муж сказал мне, что должен отправиться в Лондон и что останется там довольно долго. На мои вопросы, для чего он туда едет, он коротко отвечал, что цель его поездки чисто научная, что ему представляется случай изучить некоторые интересующие его вопросы; он прибавил, что такие случаи выпадают очень редко и что ими надо пользоваться. Когда он увидел, что я готова задать ему еще несколько вопросов, он нежно погладил меня по голове и сказал: «Не будьте любопытны; когда придет время, все узнаете; клянусь вам, что в этой истории не замешана женщина, а если вы мне верите, должны примириться с тем, что несколько месяцев не будете получать от меня никаких писем».
На мой протест он ответил ласковыми уговорами, увещаниями, так что я в конце концов примирилась. Он уехал, и вот с тех пор десять лет я его больше не вижу.
Мадам Гаро вытерла платком глаза и после длительной паузы продолжала:
– Я не забыла его, нет, я вспоминала его каждый день, каждый час в течение этих бесконечных десяти лет. Я ждала его возвращения. Я никогда не думала, что он погиб. Через пять лет я получила от него короткое письмо, записку из нескольких строк. Она была спешно написана карандашом на клочке бумажки, но я не могла ошибиться, – почерк был его. Он писал, что продолжает любить меня, что я должна его ждать и что он вернется, когда – он не может сказать, но непременно вернется… Подумайте, мсье Герье, – протянула по направлению ко мне бледные руки мадам Гаро, – подумайте, какие чувства должна я была пережить, получивши эту записку. Она была написана за месяц перед тем, как я ее получила, о том говорила дата. Где мой несчастный муж, что с ним – осталось загадкой. Наконец, появился этот Куинслей, эта удивительная личность, таинственная, сильная – об этом, конечно, не приходится спорить. Он производит на меня большое впечатление. Теперь я понимаю, что здесь не обошлось без известного влияния гипноза, которым, несомненно, владеет этот человек. Я не боялась его и поэтому не имела причин остерегаться его или противиться ему. Он воспользовался моей неопытностью и постепенно вошел в мое доверие. Он говорил мне, что знает местонахождение моего мужа, что он с ним виделся и что может сделать так, чтобы я оказалась вместе с ним. При каждом новом свидании он сообщал мне какую-нибудь подробность о жизни Гаро и все более завлекал меня своими обещаниями. Когда он добился моего согласия отправиться с ним в путь на розыски моего потерянного мужа, он привез меня в какой-то пустынный загородный дом, где обнаружил себя с совершенно неожиданной для меня стороны. Правда, в его отношении к себе я иногда и прежде замечала нечто большее, чем простую любезность и сочувствие, но тут он перешел границы. От такого человека, как Куинслей, я никак не ожидала такого порыва. Он, всегда сдержанный, корректный, деловой, превратился в одно мгновенье в страстного влюбленного. Я не узнала его, он показался мне сумасшедшим, я испугалась и начала кричать. Бледный, дрожащий, он схватил меня на руки, вынес из своего кабинета в соседнюю небольшую комнату и запер за мной дверь. Ночью он ворвался в эту комнату с каким-то из своих подчиненных, несмотря на баррикады, которые я устроила перед дверью. Они связали меня по рукам и ногам, в рот воткнули резиновый кляп, чтобы я не кричала, и впрыснули мне под кожу какое-то лекарство. Я считала себя погибшей, я не понимала, чего хотел от меня этот негодяй, и вот после долгого тяжелого сна я очнулась в этой стране, где мне предстояли новые испытания.
Мадам Гаро пересилила свое волнение и продолжала:
– Я не понимала, что со мной случилось, где очутилась я и что это за город; постройки которого я видела через громадное окно в моей комнате, какие люди окружали меня, почему я была заперта и не могла выйти из своей камеры – иначе я не могла называть эту комнату, хотя она была изящно и удобно обставлена. Затем начинался какой-то кошмар. Представьте: я чувствую в своей голове ужасное раздвоение мыслей. Одни мысли – мои, старые, другие какие-то чуждые мне, постоянно внушаемые мне помимо моей воли. Воспоминание о моем муже, желание увидеть его, быть с ним переплетается с мыслью о Куинслее, который представляется мне низким, гнусным и в то же время возбуждающим мое любопытство и интерес. Я отдаю себе отчет, что я попала в руки негодяя, который хочет подчинить мою волю своей, пользуясь для этой цели гипнозом или каким-то другим видом внушения. Скоро я убеждаюсь в этом. В моей комнате появляется Куинслей, он держит себя крайне сдержанно, пожалуй, даже холодно, но глаза его говорят совершенно другое. Нас, женщин, трудно обмануть: самая неуловимая черточка в обращении говорит нам больше, чем длинные речи. Он сообщает мне, что он привез меня в ту страну, где проживал мой муж последние десять лет. Он рассказывает мне эпизоды из его жизни, и в то же время беспрестанно продолжает внушать мне мысль о том, что я должна забыть Гаро. Когда я, доведенная до исступления этой внутренней борьбой, обращаюсь к нему с вопросами, что с моим мужем, где он, здоров ли, жив ли, он загадочно улыбается и, не отвечая, начинает успокаивать меня, принимая тон ласкового, нежного отца, говорящего со своей избалованной дочкой. Визиты его учащаются, становятся все более продолжительными, внушение делается более настойчивым, а обращение со мной приобретает все более интимный характер. Я негодую на себя и не могу с собой справиться, я чувствую, что воля моя ослабевает, что если так будет продолжаться, я сделаюсь игрушкой в его руках; я проклинаю его, и в одно из свиданий мое чувство прорывается в виде бешеной злости, я выхватываю свою руку из его длинных, цепких пальцев и чем попало, даже не помню чем, бью его прямо по голове. Тогда он, не сдерживаясь более, снова, как в Париже, превращается в дикого зверя. Я спасаюсь тем, что взбираюсь на подоконник и кричу ему, что сейчас же выброшусь на мостовую. Это, по-видимому, приводит его в чувство, он оставляет мою комнату, злобный, трясущийся, несчастный, из уст его срываются какие-то хриплые звуки, не то угрозы, не то проклятия. Я вижу, что дело приближается к развязке. Этот человек не остановится ни перед чем. И тут я замечаю внизу, на панели, вас, мсье, вас, имя которого мне было хорошо известно в Париже, вас, которого я видела еще так недавно на балу, где была с Куинслеем – тогда я не подозревала, какую низкую роль будет играть он в моей жизни…
Мадам Гаро, рассказывая все это, видимо, снова переживала весь ужас своего тогдашнего положения, и мне было так жаль ее, что все остальные чувства отошли на задний план.
– Боже мой, – вскричал я, – какое счастье, что я подвернулся в эту минуту! Сама судьба послала меня вам на помощь.
Мадам Гаро провела несколько раз рукой по голове, как бы отгоняя от себя грустные воспоминания, и, стараясь овладеть собой, продолжала:
– Тогда я набросала на клочке бумаги несколько строк, завернула в эту бумагу оторванную от платья пуговицу и бродила ее к вашим ногам. Вы не можете себе представить, как я боялась, что вы уйдете раньше, чем я успею написать вам эту записку, что эта пуговица не упадет близко к вам и вы ее не заметите; но счастье улыбнулось мне, я видела, как вы нагнулись, как вы взяли и спрятали к себе в карман мое послание. Потом – несколько дней безумной пытки, ожидание повторения гнусных попыток… Но Куинслей, верно, был так потрясен, что решил отложить их до более удобного времени и не посещал меня, но продолжал свои внушения каким-то непонятным в то время для меня путем…
Однажды утром в мою комнату вошли двое незнакомых мне людей и вежливо попросили меня следовать за ними. Я не знала, на что мне решиться, какая новая опасность грозит мне, куда хотят меня везти. Я задала соответствующие вопросы. Пришедшие за мной, видя мое волнение, удалились, и в комнате появился знакомый вам Педручи. Лицо его и вся фигура внушали к нему полное доверие. Он сказал мне о записке, которую я бросила вам, и объяснил мне, что по его просьбе распоряжением Куинслея Старшего я перевожусь теперь в Американский сеттльмент, где буду жить в семье миссис Смит, которую он лично знает и которую очень уважает. После этого разговора я была совершенно успокоена, позволила моим провожатым провести меня вниз по лестнице и усадить в закрытый автомобиль. Через каких-нибудь два часа я была уже в этом гостеприимном домике и познакомилась с его симпатичнейшей хозяйкой… Вот вся моя история, можно сказать, история всей моей жизни.
Она замолчала, откинувшись на спинку кресла. По лицу ее скользили отблески пламени догорающего камина.
Поистине могу сказать, что такой прекрасной женщины я никогда не видел.
Когда я заговорил, голос мой дрожал.
– Теперь вы ждете от меня, – начал я, – доклада о том, что знаю я об участи любимого вами мужа. Конечно, я сделал все, что было в моих силах, чтобы получить самые полные сведения о нем, но, предупреждаю вас, они, к сожалению, весьма скудны.
При этих словах мадам Гаро закрыла глаза рукой и прошептала:
– Говорите, прошу вас, говорите, что вы знаете, ничего не скрывая от меня.
– Сведения, которые я имею, – продолжал я, – я получил от своих друзей и некоторых знакомых и спешу успокоить вас, что в них нет ничего ужасного. Самое неприятное – это то, что все эти сведения неполны. Ваш муж по прибытии сюда приобрел здесь общую любовь и расположение в силу своего открытого, честного характера и живого, веселого нрава. Он прославил себя величайшим открытием, изобретя путь получения нового всеобъемлющего вида энергии. Благодаря ему вся эта страна зажила новой жизнью. Здесь сделались возможными бесчисленные полеты аэропланов, появление нового вида путей сообщения, всевозможных машин и т. д., о чем я не хочу распространяться. Но ваш муж был обманут. Ему была обещана возможность работать в лучших лабораториях мира, и эту возможность он получил, но когда он потребовал своего возвращения в Париж, ему было отказано. Между Куинслеем и вашим мужем произошло бурное объяснение. Мсье Гаро требовал, чтобы его немедленно отправили отсюда до первого попавшегося пункта в цивилизованном мире и обещал хранить тайну Долины Новой Жизни. Все было напрасно, Куинслей наотрез отказался исполнить это требование. Ваш муж давал честное слово, что он отказывается от своего открытия и никогда нигде не опубликует его. Куинслей не хотел ничего слушать. Он говорил, что закон этой страны остается для всех равным: кто попал сюда, тот не возвращается назад раньше, чем Ворота не будут открыты. Эту последнюю таинственную фразу слышал от него не только мсье Гаро. Теперь мы знаем, что под словом «Ворота» надо подразумевать большой туннель. Единственное, что обещал Куинслей, – это привезти вас сюда, если того желает мсье Гаро. Он отказался от этой услуги, и отношения его с Куинслеем с тех пор сделались враждебными. В разговорах со своими друзьями ваш муж не скрывал своего возмущения, постоянно говорил, что он никогда не примирится с жизнью в этой большой тюрьме. Увлекающийся, живой и энергичный, он начал строить всевозможные планы избавления. Он познакомился с несколькими военными, привезенными сюда Куинслеем, людьми, склонными к всевозможным авантюрам. Их план захвата арсенала со страшно разрушительными орудиями и последующего свержения власти династии Куинслеев заранее был обречен на неудачу. Благодаря шпионской организации и всевозможным механическим приспособлениям вроде ушей и глаз, конечно, все стало известно Куинслею. Когда заговорщики собрались в условленном месте, они были арестованы, и ваш муж, бросившийся с ножом в руке на Куинслея, пал от прикосновения его электрической палки, которую он всегда носит с собой. Разряд парализует все мышцы, как будто бы человек находится под действием кураре. Разница заключается только в том, что слабые дыхательные движения от действия тока продолжаются, между тем как от яда они пропадают. Таким образом, ваш муж не был убит, но был только лишен возможности сопротивляться. Над арестованными был учрежден суд, причем двенадцать местных аборигенов приговорили всех военных, участников заговора, к смертной казни. Ваш муж, благодаря своим научным заслугам, был приговорен к двум годам тюрьмы. Дальнейшая его участь неизвестна, но ничто не говорит о том, чтобы его жизнь была в опасности.
Мадам Гаро вздрагивала, слушая меня, и крупные слезы катились из ее глаз.
– Бедный, несчастный Леон, – шептала она, – какие ужасные минуты ты пережил и что с тобой теперь!
Я старался успокоить ее, я подал стакан воды и прибавил, что мои друзья сделали все возможное, чтобы через Куинслея Старшего облегчить судьбу ее мужа.
Во всяком случае, я, со своей стороны, обещал ей принять все меры, чтобы узнать тайну, окружающую имя Гаро, и выяснить все, что возможно.
Страдания этой несчастной красивой женщины терзали мое сердце, и я начал утешать ее, как умел. Но мои слова мало действовали, и мадам Гаро ушла из комнаты, расстроенная и заплаканная, а я не мог простить себе, что слишком был с ней откровенен.
Было еще очень рано, когда я проснулся. Я чувствовал, что мне не удастся больше заснуть. Я умылся, оделся в свой скромный костюм и долго рассматривал себя в зеркало. Морщинки вокруг моих глаз разгладились, кожа на лице сделалась гладкой, и я заметно посвежел с тех пор, как мое хроническое заболевание было излечено. Глаза приобрели блеск и живость, и если бы не серебро на висках, я бы мог сойти совсем за молодого, хотя тридцатипятилетний возраст нельзя отнести и к старости.
Из окна открывался вид на сад, на лес и на близкие горы, охватывающие долину кольцом. Все было занесено глубоким снегом, и на деревьях лежал красивый убор, пушистый и блестящий в лучах восходящего солнца.
Внизу у камина я нашел старую леди. Она вставала рано. В домике было холодно, и она грелась у камина, попивая горячий кофе из большой красивой чашки. Она встретила меня, как старого знакомого, и усадила рядом.
Из завязавшегося разговора я узнал, что ее муж был крупный ученый, известный в Америке, и что он принял участие в экспедиции Куинслея, совершенно не подозревая, какие замыслы имели ее устроители.
Только позже стало известно, что многие из членов экспедиции были соучастниками Куинслея, а некоторые заключили даже договоры на крупные суммы за работу в новой стране. Конечно, потом все были обмануты, и никто не смог вернуться на родину.
– Таким образом, – продолжала миссис Смит, – случилось так, что мы с мужем поселились здесь. Нас постепенно удалили от участия в делах, и нам ничего не оставалось более, как доживать здесь свой век. Нас устроили хорошо, и мы не жаловались, но одиночество и оторванность от остального мира делали жизнь очень тяжелой и скучной. Мне уже было тогда пятьдесят лет. Мы с мужем были бездетны. Никогда раньше мы не чувствовали такого сильного желания иметь детей. И вот Дику – так звали моего мужа – пришла мысль. Конечно, я без колебания решилась. В то время уже выращивание человеческих эмбрионов вне организма практиковалось здесь весьма широко. Я пожертвовала частью половой железы, и таким образом мы получили дочурку, которую вы теперь видите здесь. Ей уже восемнадцать лет. Мы воспитали ее без принятого здесь искусственного вскармливания, ускоряющего рост в три-четыре раза, и я могу сказать с гордостью, что моя дочь является образцом физического здоровья и развития ума и талантов. Я говорю о ней так не потому, что я мать, а потому, что она такова, – это могут вам все подтвердить. Вы, кажется, улыбаетесь при моих словах, но это так: я и Дик являемся родителями ее, и то, что она произросла не в моем организме, как здесь говорят, не меняет существа дела.
Я заверил почтенную леди, что я улыбаюсь не тому, как произошла ее дочь, а тому, что мне приятно слышать, с каким она увлечением говорит о своей дочери.
Миссис Смит продолжала:
– Особенные успехи сделала Мэри в педагогике, и мсье Тардье не нахвалится ею, а вы знаете, кто такой Тардье. Он бельгиец, и заведует у нас воспитанием юношества. Еще в Бельгии он написал две замечательные книги: «Элементы воспитания» и «Характер и воля». Тардье часто бывает у нас, и Мэри относится к нему очень хорошо. Не проходит ни одного праздника, чтобы он не заглянул к нам. Они очень дружны и проводят целые дни вместе.
Словоохотливая старушка рассказывала бы еще долго и выдала бы все семейные тайны, если бы в комнате не появилась мисс Смит.
Она держала в руках письмо и на ходу читала его.
– А что, мама, я говорила! – воскликнула она весело. – Мсье Тардье сегодня в Женском сеттльменте, а позже будет у нас. К сожалению, он может оставаться только до восьми часов. Ему сегодня же надо быть в инкубатории.
Заметив меня, она поздоровалась.
Скоро к нам присоединилась мадам Гаро. Она была спокойна, но прекрасные ее глаза смотрели задумчиво и устало.
Около четырех часов в наружную дверь постучали. Мы все высыпали навстречу пришедшему. Это был мсье Тардье; я узнал его сразу, хотя он был еще в летательном костюме и на голове имел высокую шапку-конус. Он весь был покрыт инеем и производил впечатление рождественского деда, только моложавое лицо не соответствовало фигуре.
Оказалось, что выпавший ночью снег занес дорогу от Женского сеттльмента, и автомобиль не мог дальше следовать. Ему пришлось сделать эту часть пути на крыльях. Путь, несмотря на короткое расстояние, в такой сильный мороз сделался довольно трудным. Мне нечего было думать возвращаться в Колонию через горы. Единственным выходом для меня являлась возможность отправиться назад автомобилем Тардье. Он был так любезен, что при первых же моих намеках предложил отвезти меня до инкубатория, а дальше я мог следовать тюбом до Главного города и пересесть в тюб, идущий в Колонию.
Мисс Смит сказала своему жениху – для меня стало ясно, что Тардье считался помолвленным, – о моем нежелании, чтобы кто-либо знал, что я был здесь и посетил мадам Гаро.
Мсье Тардье выразил полную готовность сохранить мой секрет и отвезти меня до тюба в совершенном инкогнито.
– Вечер я провожу у Петровского, это очень хороший малый и гостеприимный хозяин. Если вы пожелаете, мсье Герье, то можете присоединиться ко мне; я заранее убежден, что Петровский будет рад вашему визиту.
Я отвечал, что я знаком уже с Петровским и что с удовольствием принимаю это приглашение.
Благодаря присутствию нового гостя и оживленной беседе его с мисс Мэри, мы провели время более весело. После обеда, окончившегося около семи часов, мы стали готовиться к отлету. Мадам Гаро на прощанье несколько раз повторила мне, чтобы я не забыл своего обещания по поводу розысков ее мужа. Старушка Смит приглашала меня не забывать их, а мисс Смит надеялась, что можно будет отыскать какие-либо другие возможности для моих посещений мадам Гаро, так как путь через горы при установившейся зимней погоде сделался невозможным. Мы вышли в сад. Небо горело миллиардами звезд. Млечный путь выступал очень резко.
Мы испробовали аппараты, расправили крылья и, бросив последнее прощальное приветствие, понеслись над снежной равниной, как две большие летучие мыши.
Перелет в десять километров, отделяющих Американский сеттльмент от Женского, при сильном морозе оказался очень неприятным. Руки и ноги мерзли. Когда за поворотом ущелья показались огни и начали обрисовываться контуры больших построек, я был чрезвычайно рад. Мы благополучно опустились около одного из домов на окраине поселка и нашли там большой автомобиль, ожидающий Тардье. Через несколько минут мы сидели в удобном, теплом купе, меж тем как автомобиль стремительно несся по извивающейся вдоль уступа скалы дороге. Громадные прожекторы его бросали вперед яркие лучи света.
Мсье Тардье рассказывал мне, что он был сегодня утром на экзамене в Женском сеттльменте и остался очень доволен. Женщины, по его словам, нисколько не отставали от мужчин в скорости усвоения знаний и общем развитии. Однако они оказались невыгодны для Долины Новой Жизни, так как физически слабее мужчин и отличаются меньшей уравновешенностью характера; их организм находится в ритмическом, волнообразном колебании приливов и отливов энергии, в то время как энергия мужчины отличается малой изменчивостью. Поэтому воспроизведение женского пола ограничивалось одним разрядом в пять тысяч экземпляров ежегодно.
Это число, при своей незначительности, дает все же известный резерв зародышевой ткани на случай, если бы зародышевая ткань, добываемая иным путем, а именно – из развивающихся эмбрионов, оказалась недостаточной или в силу каких-либо причин ослабевшей.
– Во всяком новом деле, – сказал Тардье, – нужна большая осторожность, и Куинслей, которому принадлежит честь открытия человеческого инкубатория, должен был предвидеть всякие возможности. В настоящее время его идея получила полное подтверждение на нескольких генерациях новых людей. Таким образом, женские разряды в течение последних трех лет не производятся. Те же, которые имеются, по внешности мало отличаются от мужчин, выполняют ту же работу и так же, как все прочие, подвергаются действию антагонистов половой железы, лишающих их всех особенностей пола и страстей, так вредно влияющих на современного человека во всех странах земного шара.
Я и не заметил, как наш автомобиль остановился перед крыльцом небольшого дома, стоящего в саду. За домом, за высокими деревьями виднелись длинные корпуса темных построек, стоящих рядами направо и налево от широкой аллеи. Дальше горели бесчисленными огнями этажи высоких домов.
Климатические условия здесь были уже другие, и земля казалась как будто припудренной тонким слоем снега; о сильном морозе здесь не было и помина. Стоял тихий вечер, и мы могли слышать гул голосов, доносившийся из приветливо освещенного домика.
Когда мы вошли в переполненную людьми большую комнату, на пороге нас встретил Петровский.
– Вот, наконец, и вы, – приветствовал он Тардье, – я уже боялся, что не приедете. Ба, вот сюрприз, вы привезли мне мсье Герье! Я очень рад. Вчера я послал приглашение в Колонию некоторым моим знакомым, в том числе и вам, но ваш слуга сказал, что вы уехали в поселок Большой дороги и не возвратитесь раньше второго дня праздника.
Я был несколько смущен и не знал, чем объяснить свое отсутствие, но Тардье пришел мне на выручку:
– Мсье Герье составил мне приятную компанию в моем путешествии по школам, и я имел смелость пригласить его сюда, надеясь на ваше гостеприимство.
– Вышло как нельзя лучше, я очень рад, – говорил радушный хозяин, подводя нас к широкому столу, за которым сидело человек пятнадцать гостей.
К своему удовольствию, я увидел среди них Карно, Мартини и Фишера. По уродливому лицу, которое невозможно забыть, если хоть раз его видел, я узнал Крэга и на другом конце стола моего помощника, инженера Ли-Ли, странное прозвище которого мне стало известно только недавно. Остальные были мне незнакомы.
Когда я здоровался, мои друзья шумно приветствовали меня, и Фишер поспешил познакомить меня с господином, сидевшим рядом с ним.
– Наконец-то вы можете поблагодарить доктора Левенберга за свое чудесное исцеление.
Я с чувством пожал руку красивого человека с типично профессорской наружностью и поблагодарил его в самых сердечных выражениях.
Меня усадили между Петровским и Мартини. Напротив сел Тардье. Разговор за столом, прерванный нашим прибытием, продолжался.
Левенберр объяснил мне, что хирургия в том виде, в каком она существует в Европе, представляется здесь устаревшей. Отделять от человека больные органы и ткани, не давая ему ничего взамен или, в лучшем случае, заменять их какими-то жалкими протезами… Нет, все это, конечно, не может сравниться с тем, до чего дошла наука в Долине Новой Жизни.
– Конечно, чтобы заменить пострадавшие органы здоровыми, их надо в достаточном количестве иметь, и мы их имеем благодаря стараниям уважаемого хозяина.
– Последнее время я занят исключительно инкубаторием; что касается культуры органов, то она всецело возложена на моего помощника, господина Кю. Скажите нам, Кю, какие почки вы отпустили для мсье Герье? – обратился Петровский к молодому человеку с открытым лицом и веселыми глазами, сидевшему на противоположном конце стола.
– Самые прекрасные, – отвечал тот. – Органы от эмбрионов, произрастающие в свободном виде, значительно лучше органов, случайно доставшихся нам от умерших.
– Слава богу! – воскликнул я. – Меня постоянно беспокоила мысль, что я ношу в себе почки, служившие раньше кому-то другому.
– Теперь вы можете успокоиться, дружище, – засмеялся Мартини. – Но в таком случае ваши новые почки лет на тридцать пять моложе вас. Ха-ха-ха!
Карно осведомился у Петровского о положении дел в инкубатории.
– Я счастлив сказать, – заговорил, вскакивая с места, Петровский, – что инкубатории в своей производительности дошли до миллиона рождений в год. Таким образом, народонаселение Долины, равняющееся пяти миллионам, через десять лет утроится; но такие результаты далеко не удовлетворяют наших уважаемых руководителей. Мистер Куинслей и непосредственный его помощник мистер Крэг решили с этого года увеличить пропускную способность инкубаториев до полутора миллионов особей и не останавливаться на этом. Решение их вполне отвечает идеям, которым живет вся Долина Новой Жизни. Разрешите, милостивые государи, поднять бокал за присутствующего здесь мистера Крэга.
Все поднялись и, протягивая свои стаканы, наполненные вином, по направлению улыбающегося квазимодо, провозгласили: Prosit. В ответ на этот тост он прошамкал что-то нечленораздельное и осушил стакан до дна.
Мои соседи усиленно угощали меня, уверяя, что я опоздал и что я должен возместить потерянное. Мартини предложил мне выпить за здоровье Петровского, истинного руководителя инкубаториев, на что последний скромно заметил, что он является только исполнителем, душа же всего дела – несомненно, Куинслей.
– Тогда какая же роль принадлежит этому ужасному Крэгу? – тихо спросил я.
Петровский выпил свое вино и сказал:
– Большая, а какая именно – не знаю. Мне недоступны сведения о работах, производимых в лаборатории Куинслея.
Мой помощник Ли-Ли попросил слова и отчетливым, спокойным голосом сказал:
– Я хочу предложить тост за успехи моего нового начальника, инженера Герье. Вчера в «Известиях Долины» было опубликовано, что новые приспособления, построенные по моделям мсье Герье, дали увеличение производительности работ землечерпательных машин на тридцать процентов. Такой успех должен быть оценен очень высоко и должен вызвать нашу общую благодарность, так как день, когда откроются Ворота, благодаря этому, приближается.
Все поздравляли меня, а Левенберг дружески обратился ко мне с пожеланием здоровья и успехов.
Когда ужин подходил к концу и было много выпито вина с тостами и без всяких тостов, в комнате появилось новое лицо: аббат. Он вошел как-то незаметно, так что мы увидели его только тогда, когда он стоял у стола.
– Какая чудная компания! – провозгласил он. – Я не могу пропустить случая, чтобы не насладиться разговорами ученых людей и чтобы не постараться впитать что-либо полезное в свою глупую голову. Я уверен, что достопочтенный мсье Петровский не откажет в гостеприимстве бедному путнику, страждущему выпить винца.
Все рассмеялись при этих словах и при комичном виде святого отца, воздевающего руки к небу, а Петровский усадил его рядом с собой. Таким образом, я поневоле оказался соседом этой неприятной личности.
Выпив стакан вина и причмокивая своими толстыми губами, аббат, обернувшись ко мне, сказал:
– Мсье Герье совершил, кажется, очень интересную прогулку.
При этом усмешка пробежала по его лицу.
Меня неприятно поразил тон его обращения. Я постарался изобразить полное равнодушие.
– Да, я прекрасно провел время, – отвечал я неопределенно.
Аббат прищурил свои и без того узкие глаза и произнес многозначительно:
– Молодость требует своего.
Я хотел как-нибудь резко оборвать его, но сдержался и только проговорил:
– Я вас не понимаю.
Мне сделалось понятно, что этот шпион в рясе выслеживает меня и своими мерзкими намеками желает показать, что он хорошо осведомлен обо всех моих поступках. Я отвернулся к Мартини и заговорил с ним, показывая тем самым, что не хочу продолжать разговор.
В это время многие из сидевших за столом поднялись и, отойдя в сторону, продолжали оживленную беседу. Я предложил Мартини присоединиться к ним.
Когда мы подошли, я услышал, как Кю говорил:
– Что может представлять для нас интересного жизнь в вашем мире? Страдания, болезни, борьба за существование, необузданные страсти. Это мы хорошо знаем из литературы, образчики которой нам преподают. Человечество стремится к идеалу, и это стремление ведет к беспощадной борьбе. Все давят друг друга, и никто не достигает вершины, к которой стремится. Во мне ваши книги не вызывают ничего, кроме отвращения. Если бы я не знал, что настанет момент, когда Ворота откроются, и мы понесем через весь мир светоч правды и справедливости, я бы, конечно, считал свою жизнь бесцельной. То, что я говорю вам здесь, разделяется каждым из моих собратьев. Это наша вера.
Слова Кю были обращены к одному молодому человеку очень элегантного вида, типичному англичанину, которого я когда-то видел на приеме у Куинслея Старшего. Он спокойно и уверенно возражал:
– Я не представляю себе, что будет с миром, когда ваш светоч правды и справедливости пройдет по лицу земли. Мне кажется, тогда несчастное человечество будет гибнуть не только от того, от чего оно гибнет теперь, но и от столкновения с вашим светочем, и я даже думаю, что оно, не сумев приспособиться, все погибнет. А что люди не смогут переродиться, тому примером служим мы, проживающие среди вас. Разве я, Петровский, Мартини и другие прочие можем жить так, как вы живете?
Петровский, услышавший этот спор, не мог выдержать.
– Истина всегда находится посередине, – сказал он. – Правда, мы не можем расстаться с нашими старыми привычками. Я, например, умер бы с тоски, если бы меня заставили работать, не дав возможности выпить стаканчик доброго вина. Но что касается будущего, то я глубоко верю, что единственная возможность создать счастье на земле заключается в пересоздании человечества.
– Это как раз то, – спокойно перебил его англичанин, – о чем я сейчас говорил. Ныне живущее человечество должно вымереть, а вы выведете в своих инкубаториях новое человечество.
Кю возразил:
– Несомненно, элементы, не способные примениться, обречены на гибель, большинство же, я убежден, может прекрасно жить при новых условиях. Особенно ценным экземплярам, как вы господа, – при этих словах он ласково улыбнулся, – мы всегда готовы оставить те условия жизни, с которыми они свыклись.
– Одним словом, – заговорил снова англичанин, – как и прежде, вы желаете силой навязать людям счастье. История повторяется.
– А когда люди, стремясь к счастью, борются друг с другом, – эта ваша «борьба за существование» – разве она исключает применение силы? – вмешался в разговор Ли-Ли.
– Разница только в том, что при вашей борьбе действуют беспорядочные силы, часто взаимно уничтожающие друг друга, – силы, которые не ведут ни к каким результатам и только поглощают массу жертв, – закончил Кю.
– Человечество, что называется, топчется на месте, не подвигаясь вперед, – вставил мягким голосом Ли-Ли.
Мартини, выдвинувшийся из круга слушателей, заявил:
– Готов согласиться, что вы, жители этой счастливой Долины, правы в своих рассуждениях и что вы переделаете на свой лад весь земной шар. Но я, признаюсь вам откровенно, хочу воспользоваться тем временем, когда Ворота будут открыты, а мир еще не будет вполне переделан наново, и я постараюсь провести эти немногие дни по-старому, так, чтобы чертям было тошно.
Все засмеялись. Спор утратил свой серьезный характер. Карно потешался над аббатом, допрашивая его, что он скажет его святейшеству папе, когда ему придется давать отчет Ватикану относительно своей деятельности здесь, среди еретиков и безбожников.
«Святой отец» закатывал глаза, воздевал руки к небу, перебирал четки, висевшие у него на поясе, вздыхал и не забывал наливать себе вина, повторяя:
– Я сделал все, что мог. Если я найду одного праведника во всей Долине, то я сделаю великое дело!
Скоро гости начали расходиться, было уже за полночь. Петровский предложил мне остаться у него ночевать с тем, чтобы на следующий день я мог осмотреть инкубаторий.
Инкубатории помещались в длинных одноэтажных зданиях, расположенных рядами по обе стороны дороги. Петровский ввел меня в одно из таких зданий. По лестнице мы спустились в подвал. Это был длинный, узкий зал, тянувшийся под всем зданием, скудно освещенный одинокими электрическими лампочками под потолком. Мои глаза, не привыкшие к темноте, с трудом могли различить удивительное устройство стен этого помещения. Казалось, будто сверху донизу они были заставлены стеклянными ящиками одного и того же размера. Воздух здесь был так сильно нагрет, что трудно было дышать.
– Каждый из этих ящиков содержит в себе развивающийся человеческий зародыш, – сказал Петровский. – Весь процесс развития протекает в четыре месяца, то есть более чем в два раза быстрее, чем в организме матери. Вот этот сосуд под потолком – это грандиозное сердце, снабжающее питательной жидкостью тысячу зародышей сразу через эти трубки, идущие от сердца ко всем стеклянным ящикам. Подойдите поближе, и вы сможете увидеть через двойные стенки ящика, между которыми проходит слой согревающей воды, самые эмбрионы. Этот зал содержит десять тысяч эмбрионов, и все они находятся на четвертом месяце своего рождения.
Я увидел удивительную картину. Ничего подобного я не мог себе представить. В каждом ящике, наполненном какой-то прозрачной жидкостью, плавали маленькие человеческие существа, головой вниз и ногами кверху, соединенные пуповиной с круглым мясистым образованием на задней ноздреватой доске ящика. Некоторые из них двигались, то сгибая, то разгибая конечности; другие пребывали в покойном состоянии. Глаза их были закрыты, и нельзя было уловить дыхательных движений.
Это зрелище произвело на меня неприятное впечатление. Эти тысячи живых младенцев, замаринованные в банках, долго снились мне потом в виде какого-то ужасного кошмара.
Когда Петровский предложил мне пройтись через другие залы с эмбрионами более молодого возраста, я наотрез отказался. Тогда он повел меня наверх, в свой кабинет, где прочел мне целую лекцию:
– В прежнее время мы, биологи, имели в своем распоряжении в виде питательных жидкостей рингеровскую и локовскую, но, конечно, эти жидкости были признаны негодными при культуре тканей in vitro. Нам приходилось прибавлять к ним плазму крови, а в других случаях питать органы кровью. Рост тканей совершался далеко не в естественных условиях, так как кровь, не говоря уже о питательных жидкостях, являлась чуждой тканью для данных органов. Куинслей открыл способ получать такую питательную жидкость, которая не имеет недостатков крови и содержит в себе все то, что необходимо для роста тканей и органов. Достаточно сказать вам, что в ней содержатся все продукты органов внутренней секреции. Этим великим открытием Куинслея была решена задача как роста вне организма органов и тканей, так и эмбрионов. Теперь вам будет понятно, каким способом мы получаем целые генерации людей и почему мы имеем запасы различных органов для замены поврежденных. Вы спросите, откуда мы берем человеческие зародыши. Конечно, мы получаем их из тех же самых элементов, из которых естественным путем образуются эмбрионы. Женские элементы мы получаем из женской половой железы, яичника, мужские из мужской. Разница заключается только в том, что природа для обеспечения потомства тратит эти элементы неэкономно; так, например, женские половые железы содержат в себе около ста тысяч яиц, между тем как самая плодовитая женщина в течение своей жизни может воспроизвести на свет не более двадцати детей. Мы берем половую железу и под влиянием усиленного питания, вне организма, заставляем развиваться все сто тысяч яиц, находящиеся в ней, в очень короткое время. Таким образом, теоретически, мы могли бы получить сто тысяч эмбрионов из половых желез одной женщины. На самом деле мы получаем значительно меньше, так как не все развивающиеся яйца могут быть подвергнуты оплодотворению. Я вижу по вашим глазам, что вы не представляете себе ясно, откуда мы берем эти половые железы, как женские, так и мужские. Может быть, вы думаете, что мы для этой цели кастрируем мужчин и женщин? Этот путь был бы самый простой, но мы имеем значительно лучший и более надежный. Мы жертвует некоторыми из наших эмбрионов и выращиваем их половые железы в свободной культуре.
Вам известно, может быть, что половые железы образуются в организме в самом начале его эмбрионального развития и что все сто тысяч яиц в это время уже существуют, но находятся в не вполне зрелом состоянии.
Если мы пройдем в лабораторию, я вам покажу кропотливую работу, которой заняты сотни лиц. Половая железа, взятая от эмбриона, ставится в условия наилучшего ее роста, и как только яйца начинают созревать, они тщательно собираются и помещаются в среду, где происходит их оплодотворение элементами, взятыми от мужской половой железы, взращенной таким же способом. Это оплодотворение напоминает нам то, которое в природе происходит у рыб, лягушек и некоторых других животных. Затем оплодотворенные яйца помещаются в особые сосуды, в стеклянные ящики с двойными стенками, которые мы видели с вами внизу, в подвале. Эти яйца прикрепляются к специально приготовленным для этой цели весьма пористым доскам, сделанным из особой массы. Эти доски предварительно обрабатываются таким образом, что они на одной стороне покрываются особой тканью, прорастающей глубоко в поры. Яйцо легко закрепляется на такой ткани и, развиваясь, вырабатывает здесь то мясистое образование, которое вы видели на задней стенке ящика, называемое в медицине «плацента». Через нее-то наше гигантское сердце вскармливает растущих эмбрионов. Развитие их ничем не отличается от естественного, кроме скорости, о которой я вам уже говорил… Боюсь, что, может быть, вам не все понятно, но когда мы с вами пройдем по лаборатории после этого предварительного объяснения и вы увидите все сами, ваше недоумение исчезнет…
Я поблагодарил Петровского за чрезвычайно интересные сведения. Я не узнавал в этом серьезном человеке того, кого мне пришлось видеть уже дважды в веселой компании за бутылкой вина. Единственное, что оставалось еще для меня непонятным, это каким образом из эмбрионов получается преимущественно мужской пол.
Я поставил этот вопрос Петровскому.
– Если бы вы были биолог, – ответил тот, – вы бы, конечно, знали, что этот вопрос был давно разрешен в Европе. Известно, что элементы мужской половой железы бывают двух сортов, причем оба сорта обычно равны по числу. Один сорт производит мужское потомство, другой – женское. Более старые яйца покрываются такой оболочкой, которая пропускает мужские элементы только первого сорта, т. е. образуют мужское потомство. Известный эмбриолог Гертвиг доказал это на лягушках, другие авторы подтвердили этот закон на людях. Наша задача упрощается тем обстоятельством, что от нас зависит момент оплодотворения. Поэтому мы достигаем получения исключительно мужского пола, – конечно, кроме некоторых случаев, где по ошибке получается женский пол. Мы прекращаем развитие таких эмбрионов и пользуемся их половыми железами для получения яиц.
– То есть, вы убиваете женские эмбрионы, – воскликнул я. – Это ужасно!
– Если хотите, называйте так, – спокойно ответил Петровский. – А сколько десятков и сотен тысяч эмбрионов убивается по всем городам Старого и Нового Света, и вы не кричите, что это ужасно. Раньше, – продолжал он, – мы выращивали оба пола, правда, не в равном количестве, но потом отказались от этого, признав, что женщины оказываются слабее мужчин в смысле производительности работы как физической, так и умственной. Наши поколения, получаемые искусственным путем, ничем не отличаются от полученных естественным путем, наоборот, благодаря тщательному подбору и исключению всех неблагоприятных условий внутриутробного существования, каждое следующее поколение имеет все более высокие достоинства. Наследственность и конституция, эти два важнейших фактора здоровья, совершенствуются. Об этом говорят нам точные исследования как мускульной силы и деятельности различных отдельных органов, так и умственных способностей.
Говоря это, Петровский преобразился. Лицо его сделалось даже красивым, голос звучал воодушевленно. Я видел перед собой пророка, а не ученого.
– Этим, – продолжал Петровский, – не ограничивается наша задача. Наши дети, вылупившиеся из своих стеклянных ящиков, несли бы в себе зачатки страстей, которые так губительно отзываются на всей жизни обыкновенного человека. Виною этого является прежде всего половая железа. Сделать всех их кастратами было бы нелепо, ибо кастраты лишаются многих хороших качеств и делаются, так сказать, уродами. Поэтому мы пользуемся естественными антагонистами половой железы, органами внутренней секреции, в первую очередь щитовидной железы, и под влиянием этих антагонистов наши люди получают вполне развитую половую железу, но их страсти остаются на всю жизнь заторможенными, подобно тому, как иногда встречаются в вашем мире так называемые холодные натуры – natura frigida. Я очень извиняюсь, спохватился вдруг Петровский. – Наверно, я вас очень утомил, лучше приступим к осмотру.
Я еще раз поблагодарил его и уверил, что все мною виденное и слышанное произвело на меня глубокое впечатление. Теперь только я могу сознательно приступить к осмотру лаборатории и начинаю понимать более ясно все, что я видел раньше здесь, в Долине Новой Жизни.
… Я не стану описывать подробно все то, что я увидел в лаборатории. Скажу только, что впечатления были крайне противоположны. С одной стороны, меня поразили вид и устройство лаборатории, все эти инструменты и аппараты, остроумие, с которым они были изготовлены, аккуратность и быстрота работы многочисленного персонала. С другой стороны, меня что-то угнетало. Я даже не могу сказать точно, что именно. По-видимому, меня давила мысль, что здесь так грубо насилуется мать-природа. Чем больше я об этом думал, тем более мне казалось, что она должна каким-то путем наказать дерзких.
Петровский предложил осмотреть так называемый animal's incubatory, где произрастают таким же образом, как и люди, различные необходимые для Долины Новой Жизни животные, но я поблагодарил его и решительно отказался.
Я вышел из этого здания с ощущением тяжести в голове, полной усталости, которая бывает всегда, когда осмотр чего-нибудь серьезного, требующего напряжения, затягивается слишком долго.
Петровский передал меня в распоряжение одного из местных жителей, номер его я не помню, а также не знаю его прозвища, – который повел меня в расположенные по соседству громадные многоэтажные дома. Здесь воспитывались полученные из инкубаториев младенцы.
Эти приюты отличались чистотой, благоустройством и всевозможными приспособлениями, имеющими такое большое распространение в этой стране.
Вскармливание младенцев производилось искусственным путем, обычными таблетками и питательными смесями.
Дети более старшего возраста воспитывались в зданиях, расположенных дальше и окруженных сплошным садом. Здесь я мог видеть юные поколения различных возрастов, оглашающие воздух громкими криками, упражняющиеся в гимнастике, в спортивных играх или просто играющие. Все они отличались завидным здоровьем, держали себя с обычной серьезностью, достоинством, мало гармонирующими с их возрастом и с их препровождением времени. Они вели себя совершенно как взрослые.
Обратный путь к станции тюба мы сделали через сад и прошли мимо высокого круглого строения, возвышающегося наподобие башни. Мой провожатый, указывая на него, сказал, что это – главная лаборатория Куинслея, где он занимается своими опытами вместе с Крэгом и многочисленными помощниками, и что доступ туда посторонним строго воспрещен.
Башня эта напоминала собой скорее тюрьму, чем лабораторию, так как все окна, находившиеся очень высоко над землей, имели толстые железные решетки, а плоская крыша была обведена каменными зубцами. Что-то мрачное и таинственное, казалось, витало над этим зданием.
Когда я поинтересовался, какие именно опыты производятся здесь, мой спутник ответил:
– Насколько я знаю, в этой лаборатории производилась вся подготовительная работа, результатом которой явились инкубатории и культура органов и тканей, а также искусственное оплодотворение и гибридизация животных, в том числе скрещивание человека и обезьяны, и, наконец, здесь были сделаны попытки воспроизвести особые человеческие индивидуумы, обладающие различными усовершенствованными органами, сообразно с тем видом работы, к которой они предназначались. Так, здесь был выработан особый тип человека с непомерно развитыми руками и ногами. Это достигалось введением в организм растущего эмбриона большого количества секрета мозгового придатка, эффект был подобен тому, что наблюдается в случаях болезни – так называемой акромегалии. Сам я никогда не был допущен в эту лабораторию и ничего не знаю о том, что производится в ней в настоящее время.
Я поспешил выйти из сада и поблагодарить моего любезного провожатого и отправился по тюбу домой, в Колонию.
Этот день навсегда остался у меня в памяти. Все виденное и слышанное давило меня какой-то тяжестью, и я чувствовал себя несчастным. Ночью мне снились кошмары; Куинслей представлялся в виде громадного паука, высасывающего кровь из тысяч детских тел, запутавшихся в нитях бесконечной паутины. Тут же видел я мадам Гаро, которая бросилась на паука и была схвачена его цепкими лапами.
Я вскрикивал, просыпался и снова впадал в забытье, чтобы увидеть опять те же кошмары.
Проснулся я с болью в голове и чувствовал себя таким разбитым, что не мог отправиться на службу.
Мой слуга вошел ко мне с пакетом в руках.
– Сэр, вы должны расписаться в получении этой бумаги.
Это было официальное уведомление, подписанное Шервудом, о признании моих заслуг на постройке Большой дороги.
Конечно, моя работа оставалась та же, я не получал никаких материальных выгод, но все же я был польщен.
За истекшее время я не мог пустить в ход всех своих изобретений, тем не менее я опроверг слова Куинслея Старшего, который сказал мне на приеме, что мои изобретения не имеют большого значения. «Макс Куинслей не даром заплатил свои денежки», – говорил я себе.
Прошло не более двух часов, как передо мной снова предстал мой слуга. В его руке я опять увидел запечатанный пакет.
«Бог мой, – подумал я, – три месяца я не получал ни одной бумаги, а сегодня меня решили бомбардировать какими-то официальными сообщениями».
Я быстро вскрыл пакет и прочел:
«Сим извещается, что вы 27 декабря сего года распоряжением Макса Куинслея переводитесь с постройки Большой дороги на постройку шлюзов. За получением дальнейших инструкций необходимо обратиться в мое управление. Шервуд».
Что это такое? Повышение по службе, последствие признания моих заслуг? Но ведь таким образом моя работа прерывается в самом начале, и почему распоряжением Макса Куинслея? Нет, нет, здесь дело не в заслугах. Шервуд отлично понимает это и поэтому ссылается на распоряжение Макса Куинслея. Но почему же тогда нужно Максу снять меня с работы на Большой дороге? Ясно чтобы удалить от Американского сеттльмента. Проклятый аббат выследил меня и донес.
Каждая моя поездка в Долину Большой дороги будет выдавать мое намерение, и во всяком случае посещение мадам Гаро будет сильно затруднено.
Такие мысли проносились у меня в мозгу, и я начал подозревать, что, может быть, это только начало преследований, которым подвергнусь я, а, возможно, и моя несчастная соотечественница.
Я спрятал полученное распоряжение в карман, оделся потеплее, так как к моему чувству недомогания присоединилась нервная дрожь, и отправился к Карно и Мартини. Они только что возвратились со службы и собирались отдохнуть после обеда, когда я зашел за ними. Мой вид, по-видимому, произвел на них впечатление. Они, не говоря ни слова, последовали за мною.
Было уже темно, и казалось странным мое желание идти на прогулку.
Когда мы очутились далеко от поселка, я остановился и изложил им все, что со мной случилось за эти последние дни, а также передал содержание полученных мною бумаг. Мы обсудили создавшееся положение и пришли к выводу, что дела запутываются.
Карно смотрел особенно пессимистически.
– Теперь можно сказать, – говорил он, – что вы поступили неблагоразумно, мой друг, когда отправились в этот путь: таким образом вы ухудшили как свое положение, так, несомненно, и положение мадам Гаро. Вы не должны были идти по приглашению мисс Смит; она показалась вам очень деловитой особой, но оказалась настоящей легкомысленной молодой девицей. На обратном пути с мсье Тардье вы не должны были заезжать к Петровскому, так как всем было известно, что последний был в Женском сеттльменте, расположенном поблизости от Американского.
– В этой проклятой стране, – отвечал я, – нельзя сделать ни шагу, нельзя сказать лишнего слова, все становится известным. Я не могу более этого выносить, я начинаю понимать беднягу Гаро.
– Не принимайте это так близко к сердцу, дружище, – взял меня за руку Мартини. – Никогда в жизни не надо терять присутствия духа. Наш милый Карно очень осторожен и всегда преувеличивает опасности. Что, в сущности, случилось? Вы переводитесь на работу в другое место. Ну, что же, вы будете исполнять свои обязанности там так же прекрасно и заслужите новую похвалу. Мораль лишь в том, что нужно быть более осторожным. Мадам Гаро, я убежден, пока не грозит никакая опасность. Чтобы несколько утешить вас, я сообщу вам одну приятную новость.
Он сделал длинную паузу.
– Какую новость? Говорите.
– Я по делам службы должен буду посещать Женский сеттльмент, и тогда… вы можете догадаться, я устрою так, что смогу доставлять вас туда в полной тайне.
Карно перебил его:
– Я думаю, мсье Герье сделает лучше, если совершенно не будет пользоваться вашими услугами. Какой смысл в посещениях мадам Гаро? Об ее несчастном муже мы ничего не знаем; увидеться же с ней, чтобы поговорить, стоит слишком дорого, и я бы не советовал этого делать.
Мартини дружески потряс мою руку.
– Женщины не могут жить без опоры, без защиты, и вы являетесь тем, на кого единственно может опереться мадам Гаро.
– Почему? – спросил я.
– Я не могу вам ответить – почему, но я это чувствую, а поверьте, женщины во сто раз чувствительнее нас, мужчин. Недаром в старые времена я уделял много внимания прекрасному полу.
И вдруг другим тоном он добавил:
– Клянусь богом, я и теперь не могу концентрировать всего своего внимания исключительно на токах и на электрических волнах.
Я и Карно засмеялись.
– Не думаете ли вы, – сказал последний, – затеять здесь какой-нибудь романчик?
– А хотя бы и так.
Карно опять засмеялся.
– Один уже готовится к концу: мисс Смит скоро сделается мадам Тардье.
Мартини добавил:
– И нашему аббату придется отклониться от его прямых обязанностей шпионства и надеть рясу для совершения обряда бракосочетания.
– Где постоянно обитает эта бестия? – спросил я.
– Везде и нигде, – ответил Мартини. – Официальное же его местопребывание – Американский сеттльмент. Там имеется небольшая часовня, где он исполняет требы.
Карно на обратном пути опять сделался ворчливым и несколько раз повторял, что надо соблюдать сугубую осторожность.
– Большим ударом для вас, – сказал он, – будет перевод на жительство из Колонии. Условия службы на шлюзах могут этого потребовать; все зависит от того, куда вас назначат.
Мартини попрощался со мною:
– Не думайте, дружище, так много о том, чего, может быть, никогда не произойдет. Лучше представляйте себе что-нибудь приятное.
Мы расстались.
Последующие дни прошли в постоянных поездках в Город, где мне пришлось видеться несколько раз с Шервудом, принять участие в заседаниях комиссии, рассматривавшей результаты постройки новых шлюзов. Оказалось, что это сооружение возводилось не вполне правильно; работа вследствие этого затянулась. Теперь было решено выяснить подробно все ошибки и ускорить, насколько возможно, производство работ, для чего потребовалось увеличение технического персонала, а также усиление стройки механическими приспособлениями.
Я понял, что этим предлогом воспользовался Макс Куинслей, чтобы устроить мой перевод. Ему надо было лишний раз показать мне, что всякое мое внимание к мадам Гаро становится известным ему и что он отрицательно относится к моему знакомству с ней.
Шервуд в разговоре со мной подчеркнул, что мой перевод является для него неожиданным, но что он вполне одобряет его, так как надеется, что мои изобретения, приспособленные к условиям новой работы, окажутся такими же полезными, как на строительстве Большой дороги.
– Шлюзы в данное время, – сказал он, – составляют для нас наиважнейшее и неотложное дело. Когда-то вся эта долина представляла собой дно обширного озера. Вода из него изливалась в какую-либо существующую еще и теперь или давно исчезнувшую реку. Когда произошел первый большой катаклизм в этой стране, громадные ледники, снабжающие озеро водой, были отделены от него новыми выдвинувшимися хребтами. Вследствие этого озеро постепенно уменьшилось, высохшая часть дна превратилась в плодоносную долину. Второй катаклизм, имевший место значительно позже, завалил реку, отводящую воду, а остаток громадного озера существует и до сих пор. Для отвода воды из него мы устроили шлюзы. Для нужд нашей промышленности потребовалось большое количество воды, и поэтому мы провели канал, который вы видели в Долине Большой дороги. Увеличив таким образом приток воды, мы должны были позаботиться о своевременном откачивании ее; для этого нами сооружаются новые шлюзы. Я не тороплю вас приняться за работу, так как прежде всего требуется, чтобы комиссия выяснила неправильности, допущенные до сих пор.
Я молча выслушал объяснения Шервуда. Конечно, я не передаю здесь всех деталей, на которых он останавливался в подробностях.
Я увидел, что мне предстоит более интересная работа, чем моя прежняя, и был рад этой перемене, так как меня постоянно угнетала какая-то тоска. Я старался как можно больше работать и развлекаться. Я посетил несколько собраний, где выслушал отчеты и различные рассуждения. Я смотрел кинематографические представления, демонстрировавшие всегда природу и служившие для воспитания толпы. Часто я отодвигал кнопку на своем предохранителе, и теперь знал, что внушением пользуются не только для того, чтобы передавать людям ощущение веселья и радости, но и для внушения им определенных идей, составляющих основу морали и верований здешнего народонаселения.
Я сам иногда начинал чувствовать сомнение в том, что наша европейская культура при всем ее развитии может дать когда-либо людям счастье. Мне начинало казаться, что это может быть достигнуто только тем путем, который проделан здесь.
Иногда на меня нападало уныние, и я с ужасом думал, что навсегда расстался с Францией, которую я любил и в которой вырос. Тогда я спешил к домашнему очагу Фишера. Здесь я находил успокоение от всех тревог и мучений.
Обыкновенно я заставал Фишера и его семейство за большим столом в столовой. Эта комната выглядела удивительно уютной. Цвет обоев, мягкий ковер, электрический свет, смягченный темным абажуром, цветы на столе и у окон, удобная мебель – все оказывало успокаивающее, примиряющее действие.
Сам Фишер сидел за одним концом стола и, попивая пиво из большой кружки, читал; на другом конце сидела его жена, занимаясь рукоделием и тихонько мурлыкая про себя немецкую песенку, которую она пела еще тогда, наверно, когда была ребенком. Посреди, за столом, на высоких стульях восседали остальные члены семьи, два сына и две дочери – в возрасте от трех до девяти лет.
Старшие что-нибудь клеили или красили, а младший вел себя буйно, так что мать должна была зорко присматривать за ним, чтобы он не упал со своего стула, хотя был закреплен в нем особым приспособлением.
Я удивился, как можно заниматься серьезной работой в такой обстановке, но Фишер уверял меня, что он не признает лучших условий и не променял бы данную обстановку на тишину кабинета. Фишер рано ложился и рано вставал и всегда работал в столовой.
Фрау Фишер, высокая костлявая блондинка с очень большими ногами и бесцветным лицом, была образцовой женой и матерью. За десять лет замужества она подарила своему мужу четырех детей и теперь готовилась произвести на свет пятого. Она была удивительно заботливой, доброй и любвеобильной.
Участь мадам Гаро произвела на нее сильное впечатление, и она при каждой встрече со мной старалась выразить мне свое участие, как будто я был близким родственником мадам Гаро.
Фишер отзывался о своей жизни здесь всегда очень спокойно и в общем был ею доволен. Однажды, когда я говорил о своей тоске по Парижу, Фишер сказал:
– Мы, немцы, уживаемся везде. Англичане тоже живут везде, но они требуют особенного комфорта и приносят всюду свои обычаи и привычки; мы же быстро ассимилируемся, приспособляемся и удовлетворяемся своей семьей и домом. Конечно, – прибавил он мечтательно, – я хотел бы побывать в Германии, посетить Мюнхен, побродить вечерком, когда сгущаются сумерки, по Английскому саду, на берегу Изара, прогуляться в долину. Но что об этом думать! И в нашей Колонии можно жить отлично.
Я любил этот дом и в минуты тревоги, тоски и одиночества приходил сюда, чтобы немного отдохнуть.
Как-то раз, в конце января, я особенно засиделся у Фишера. Он рассказал мне, каким образом попал сюда.
– Вы приехали ради спасения своей жизни, я же – по договору, прельстившись хорошим окладом, хорошими условиями. Срок договора – двадцать лет, целая вечность. Но мы плохо верим, что нас и тогда выпустят отсюда, разве что Ворота откроются, – как говорят здесь.
– Знаете ли вы, – поинтересовался я, – как попал сюда Карно?
– Нет, – отвечал Фишер. – У нас не принято расспрашивать.
В это время в комнату вошел Мартини. Наш разговор прекратился. Мартини поздоровался со всеми и, посмотрев на меня особенно выразительным взглядом, тихо проговорил:
– Филиппе Мартини передает вам приглашение Тардье побывать у него завтра около пяти часов.
Потом многозначительно добавил:
– Я думаю, это приглашение доставит вам удовольствие, но в то же время и печаль. Прошу не расспрашивать.
Заметив, что я был серьезно обеспокоен его словами, он прибавил:
– Лично для вас ничего скверного, да и вообще, я думаю, все к лучшему.
Я не мог дождаться пяти часов.
Весь день я провел во дворце Куинслея. Собрание, устроенное в кабинете Вильяма, было посвящено постройке шлюзов. Старик имел очень утомленный вид и председательствовал с трудом, полулежа в кресле. Рядом с ним занял место Макс, а вокруг стола разместилось около двадцати инженеров и техников, из которых, кроме Шервуда и его помощника, я знал пока еще очень немногих.
Сооружение шлюзов и водоотводных труб через хребет с технической стороны представлялось делом весьма трудным, но интересным. Эксплуатация их требовала громадной затраты энергии и могла быть осуществлена только здесь, где, как уже читатель знает, не могло быть недостатка в ней.
Хотя Макс не был инженером, фактически он председательствовал, и надо сказать, что и в этой области проявил себя вполне знающим и опытным человеком. Энергия его, сила воли, страстность проявлялись в каждом слове. Он настаивал на ускорении работ.
– Все недостатки должны быть немедленно исправлены, – говорил он, отчеканивая слова и постукивая пальцем по столу. – Количество рабочих должно быть удвоено. Производительность механизмов повышена. Все имеющиеся в нашем распоряжении усовершенствования и новые приспособления должны быть пущены в ход. Все, на что способен человеческий гений, должно быть использовано. Дело идет не о том, чтобы пропустить то количество воды, которое получает Долина через канал и от таяния выпавших снегов. Задачи наши значительно шире. Я не буду на них здесь останавливаться, скажу только, что народонаселение Долины, по нашим заданиям, через пять лет должно равняться пятнадцати миллионам. Сообразно с этим должно быть приготовлено соответствующее количество запасов одежды, оружия и амуниции. Все это вызывает необходимость расширить площадь земли, открыть доступ в соседние долины, что повлечет за собой приток новых вод в озеро. Вот почему требуется увеличение пропускной способности шлюзов.
Я слушал эту речь, смотрел на решительную жестикулирующую фигуру Куинслея и представлял себе, какой ужас распространится по свету, когда пятнадцать миллионов людей, выдрессированных, вооруженных самыми усовершенствованными орудиями смерти и послушных единой воле этого человека, может быть, сумасшедшего, внезапно грозным потоком польются отсюда через открытые Ворота из одной страны в другую. Это будет более грозное нашествие, чем нашествие орд Тамерлана и других диких народов.
Я был рад, когда заседание кончилось. Было уже четыре часа.
Прогулявшись по Центральной улице, чтобы как-нибудь убить время, я сел в вагон электрической подземной дороги и ровно в пять вошел в квартиру Тардье.
В первой комнате я увидел самого хозяина и мисс Смит, сидящих на маленьком диванчике у окна. При моем появлении они быстро изменили позу и несколько отодвинулись друг от друга, а лица их заметно покраснели. Я чувствовал себя смущенным, но они быстро оправились и весело смеялись над моим внезапным испугом.
Тардье любезно встретил меня.
– Я очень извиняюсь, что подвел вас… Нельзя сомневаться, что аббат выследил нас в Женском сеттльменте, когда мы садились в автомобиль. А может быть, он знал о вашем прибытии в дом миссис Смит еще накануне.
Мисс Смит была очень весела. Она приветливо мне улыбалась и, когда Тардье кончил, сказала:
– Зато мы хотим загладить свою ошибку. Мы привезли мадам Гаро сюда, и вы сможете переговорить ней. Времени будет достаточно. Мсье Тардье обещал отвезти нас домой в девять часов.
Я был поражен этим сюрпризом и мог только сказать, что очень рад, но что я, к сожалению, ничего не могу сообщить утешительного мадам Гаро.
– Мадам Гаро не ждет от вас ничего нового, – промолвила мисс Смит. Наоборот, вы узнаете от нее нечто неожиданное.
Тардье, обхватив меня за талию, повернул к дверям, находящимся в глубине комнаты, и коротко сказал:
– Мадам Гаро ждет вас.
Я постучал в дверь и услышал знакомый голос, от которого у меня сильно забилось сердце:
– Войдите.
Мадам Гаро сидела на низком мягком кресле и в опущенной руке держала раскрытую книгу. Я остановился на мгновение у дверей и сразу понял, что в жизни мадам Гаро произошла какая-то серьезная перемена.
Черты ее лица изменились. Что-то застывшее, неподвижное сковало это прекрасное, выразительное лицо. Я подошел и поцеловал протянутую мне руку. Она указала на соседний стул.
– Боже мой, вы пугаете меня, – вымолвил я слегка дрожащим голосом.
После долгого молчания она начала, и голос ее звучал глухо:
– Я расскажу вам все по порядку. После встречи Нового года утром стояла чудная, ясная зимняя погода. Мы увидели приближающийся аэроплан. Он спустился на поле около сада. Прилет аэроплана случается очень редко, и поэтому мы все были заинтересованы. В человеке, направляющемся к нашему дому, мы узнали Куинслея. Произошло сильное смятение. Я бросилась к себе в комнату и наотрез отказалась выйти к нему. Однако после настойчивых убеждений его и переговоров через мисс Смит я изменила свое решение. На меня повлияли его слова, что он может сообщить мне некоторые сведения о моем муже. Он проявил по отношению ко мне большую сдержанность и начал с того, что принес мне самые искренние извинения за свои прежние поступки. Он говорил:
– Вы не должны строго судить меня. Всю свою жизнь я провожу в тяжелом труде и умственной работе. Я неустанно тренирую себя, чтобы обуздать те пережитки, те звериные инстинкты, которые вложили в меня мои предки, и могу сказать с гордостью, что я их подчинил своей воле, воле высшего существа, homo sapiens, но бывают моменты, когда воля моя ослабевает, и тогда я перестаю отвечать за себя. Такие моменты бывают в моей жизни очень редко, и я помню их все наперечет. Я обещаю вам и клянусь, что по отношению к вам они никогда не повторятся.
Я сказала, что постараюсь забыть все неприятное и думаю, что при таких обстоятельствах будет лучше всего, если мы с ним никогда не будем встречаться.
Куинслей взял мою руку и умолял меня разрешить ему иногда приезжать ко мне, чтобы постараться загладить свою вину и несколько скрасить мою жизнь здесь тем, что он будет доставлять мне интересные книги и материалы для моих занятий живописью. Я освободила свою руку и сухо повторила свое желание более с ним не встречаться и потребовала от него обещанных разъяснений о судьбе моего мужа.
Прежде чем ответить мне, Куинслей прошелся несколько раз по комнате, так что я поняла, что он готовился сказать мне что-то важное. Рассказ он начал с того, что я отчасти знала от вас.
– Мсье Гаро, – сказал он, – обладал гениальными способностями. Такой ум создает эпоху в истории человечества. Я почувствовал это при первом же знакомстве с ним. Я не ошибся. Ему мы обязаны величайшими открытиями, и мы этого никогда не должны забыть, но характер его был слишком недисциплинированный.
На этом месте я перебила его:
– Как вы можете говорить таким образом о моем муже, которого вы обманули так жестоко! И почему вы говорите, употребляя прошедшее время, как будто его нет уже в живых?
Куинслей мягко возразил:
– Разрешите, мадам, рассказать до конца. Выслушайте и потом судите. Я ничего не говорил вам такого, что бы возбудило ваше подозрение относительно смерти вашего мужа.
После некоторой паузы он продолжал:
– Я сказал, что мсье Гаро был не вполне дисциплинирован. При такой обстановке, которая создалась здесь, это было особенно важно. Дело в том, что, предоставляя ему возможность работать по его открытиям в условиях, равных которым нет в мире, я никогда не обещал ему, что он сможет возвратиться в Париж.
– Это – иезуитство! – воскликнула я. – Ведь вы не предупредили его перед поездкой, что из этой страны нет возврата.
Говоря это, я вскочила, не имея возможности побороть свое волнение. Он тоже поднялся, и дальнейший разговор происходил стоя.
– Женщины – плохие политики и дельцы, – заговорил Куинслей. – Муж ваш не спрашивал, я не считал нужным говорить. Я не знал, во что выльется его работа. Вам известно, что первое время его пребывания здесь он работал в моей лаборатории, которая устроена так, что выход из нее без моего разрешения невозможен. Мсье Гаро не мог знать, где он находится, и при таком условии он мог быть доставлен обратно в Европу по первому требованию. Но он увлекся работой, и его снедало любопытство узнать все, что от него скрывалось. Лично я предупредил его об опасности, угрожающей ему в случае оставления башни, где помещается моя лаборатория. Он со свойственным ему легкомыслием пренебрег моими словами и, воспользовавшись случайностью, увидел то, что не надлежало видеть. Судьба его тем самым была решена. Он же думал, что это только шутки. Все, что было обязательно для каждого чужеземца, почему-то не должно было касаться его. У нас начались недоразумения. Желая придти ему на помощь, я предлагал ему много раз привезти вас сюда, но он об этом и слушать не хотел. Через пять лет я позволил ему отослать вам записку, вернее, сделал вид, что не знаю о ее существовании. В дальнейшем произошли печальные события. Я буду краток. Он перешел к прямому непослушанию, возмущению и, наконец, бунту. Он подговорил здесь компанию, которая решила осуществить безумный план. Даже гениальный человек может заблуждаться самым глупым образом. Бунт в нашей стране, среди нашего народонаселения, невозможен. Конец этой трагедии понятен. Дело завершилось арестом всех участников. По отношению к такому великому ученому я хотел оставаться безупречно корректным. Я явился сам для ареста…
Я не в состоянии была больше слушать. Волнение душило меня, я крикнула:
– Я знаю, знаю все это! Дальше! Дальше! Где мой муж теперь?
Куинслей казался очень удивленным. Он устремил на меня пристальный взгляд, и лицо его зловеще нахмурилось.
– Вам все известно? – проговорил он мрачно. – Кто-то поспешил вас осведомить. Тем хуже. Тогда я считаю лишним продолжать рассказ.
Я спохватилась, я сделала большую неосторожность прежде всего по отношению к вам, мсье Герье. Я постаралась взять себя в руки.
– Я знаю только, что мой муж был арестован и приговорен к двум годам тюрьмы, больше ничего. Об этом знают здесь все. Умоляю вас, продолжайте. Вы должны понять мои чувства.
Куинслей быстро совладал с собой, и голос его звучал опять спокойно и нежно:
– Ваш муж бросился на меня, желая убить, но я привел его в такое состояние, в котором он сделался вполне безопасен. Больше я его не видел. В свою последнюю поездку в Европу я решил привезти вас сюда из единственного желания спасти мсье Гаро. Срок тюремного заключения подходил к концу, к этому времени вы должны были быть здесь. Без вас он, конечно, погиб бы.
При этих его словах я сделала жест нетерпения, и, вероятно, лицо мое выразило такое недоверие к его словам, что он замолчал и потом с достоинством, повысив голос, произнес:
– Вы можете мне не верить, вы имеете на это право, но я просил вас забыть некоторые моменты. Итак, я привез вас сюда. Для достижения этого я прибег к некоторой силе, иначе поступить я не мог. Цель оправдывает средства. Теперь я подошел к самому трудному месту моего рассказа. Последнее время ваш муж пользовался в тюрьме смягченным режимом: он мог выходить из казармы, гулять по коридору и заниматься в тюремной библиотеке. Однажды вечером, когда на этаже, где помещалась его камера, никого не было, он спустился вниз по лестнице и исчез. Больше его никто не видел.
Он остановился против меня, и взгляд его проницательных глаз, казалось, впивался в мой мозг. Голова моя поникла на грудь, я вся съежилась от ужаса. Слова Куинслея не внушали мне никакого доверия. Наоборот, я чувствовала, что за ними скрывается что-то страшное, таинственное, отвратительное. Куинслей опять заговорил.
– Что он ушел никем не замеченный, не удивительно. В нашей тюрьме находится мало узников, наш народ не знает преступлений и наказаний. Тюремная стража весьма неопытна и состоит из людей самого низкого уровня. Здание не обнесено оградой и помещается в лесистой местности, на утесе, близ копей.
Это случилось в скором времени после вашего прибытия сюда. В этом и состоит весь ужас, и я нисколько не стараюсь умалить свою вину в том, что я тотчас же не оповестил мсье Гаро о вашем прибытии. Я не мог предвидеть побега вашего мужа.
Я с трудом спросила, что могло случиться с ним дальше. Куинслей старался успокоить меня, высказав несколько предположений, по-моему, не выдерживающих никакой критики:
– Он скрывается у кого-либо из прежних знакомых, он мог устроиться где-либо в уединенном месте в горах или, наконец, перевалить через горы в какую-нибудь соседнюю долину. Последнее является наименее допустимым, закончил Куинслей.
Видя, в каком состоянии я нахожусь, он оставил меня, на прощанье прикоснувшись своими губами к моей руке.
Мадам Гаро кончила свой длинный рассказ. Она сидела неподвижно, уставившись глазами в одну точку. Я молчал, обдумывая, что мне сказать. Утешить ли ее, придумывая различные счастливые комбинации, или постараться подготовить к роковой развязке, которая сама собой вытекала из слов Куинслея? Для меня не было сомнения, что Гаро погиб. Когда и от какой причины – я полагал, останется навсегда неизвестным. Меня захватило чувство глубокой жалости, и, взяв руку мадам Гаро, я дружески сжал ее в своей.
– Я не считаю слова Куинслея вполне лживыми. За ними вернее всего кроется правда. Мсье Гаро, я думаю, жив и припрятан где-нибудь в отдаленном месте, чтобы друзья не могли открыть его следов. Иначе Куинслей дал бы объяснение его исчезновению.
Мадам Гаро внимательно посмотрела на меня, и взгляд ее оживился, на лице появился легкий румянец.
– Вы говорите не для моего утешения? – спросила она.
– Я говорю то, что думаю.
Мадам Гаро выпрямилась в своем кресле, поправила на голове прическу и бегло оглядела себя в зеркале, висевшем на противоположной стене.
После длинной паузы она сказала:
– В течение этого месяца Куинслей заезжал к миссис Смит еще несколько раз. Он был большой друг ее покойного мужа. При каждом свидании со мной он говорил, что до сих пор не имеется каких-либо новых сведений о моем исчезнувшем муже. Со мной он был очень деликатен и держал себя крайне сдержанно. Он привез мне заказ на выполнение целого ряда картин разных сооружений и видов, а также все необходимое для этой работы.
– И вы могли принять дары от этого человека! – вскричал я с негодованием. – Неужели вы думаете, что он приезжал ради покойного мистера Смита?
Ирония звучала в моем голосе.
Мадам Гаро бросила на меня испытующий пристальный взгляд, и я увидел, что на лице ее изобразилось недоумение.
Я устыдился тона, с которым я позволил себе обратиться к ней. Я пробормотал:
– Этот Куинслей действует почему-то мне на нервы, мне кажется, что он должен вызывать и в других подобное чувство. Конечно, это смешно. Он очень интересный и элегантный джентльмен.
Мадам Гаро окинула меня еще более удивленным взглядом, по ничего не сказала.
В дверь постучали, и Тардье вошел с приглашением к обеду. Перед отъездом, когда мадам Гаро и я остались опять одни, я чувствовал перед ней какую-то неловкость, и разговор казался мне деланным и лишенным дружеского доверия. Она смотрела на меня каким-то новым взглядом и ограничивалась малозначащими фразами.
Когда около девяти часов дамы собрались уезжать, я взял ее руку и, удерживая в своей несколько дольше, чем это полагается, сказал.
– Поверьте, мадам, что я отношусь к вам с дружеской сердечностью.
Мы попрощались. Во взгляде ее я прочел расположение и теплоту. Сердце мое сжалось от счастья.
Приготовления окончились, и я должен был отправиться на постройку шлюзов. Дорогу эту я проделал на аэроплане. Это был обыкновенный пассажирский аэроплан. В заднем его закрытом отделении ехали, как обыкновенно, рабочие, в переднем помещалась более привилегированная публика. Моими спутниками оказались инженер, которого я встречал у нас в собрании, человек типичной для здешних аборигенов внешности (я знал, что его называют Гри-Гри), а также тот молодой элегантный англичанин, о котором я уже дважды упоминал. Теперь мы с ним познакомились, так сказать, официально. Он представился:
– Чарльз Чартней, инженер-технолог, специалист по водопроводам. Мне много пришлось поработать в Европе и Азии. Теперь мой опыт находит применение здесь. Я люблю грандиозные замыслы и принимаю участие в их осуществлении. Мелочи меня не увлекают, детали работы меня не касаются. При тех технических средствах, которые здесь имеются, работа становится особенно приятной. Вы создаете план и заранее знаете, что выполнение его не встретит препятствий… Если вы впервые совершаете этот путь, – продолжал он после короткой паузы, – я советую вам обратить внимание на вид, который расстилается под нами, и тогда вы сразу поймете все, а я постараюсь объяснить вам в общих чертах главную нашу задачу.
Мы уселись у самого окна. Через стекло, покрытое по краям легким узором изморози, все было хорошо видно.
– Смотрите, прямо перед нами крутой скат горного хребта. Наивысшая точка его – полторы тысячи метров. Вы видите на нем, там, налево, ступени колоссальной лестницы. Эти ступени – шлюзы. Мы их так называем. На самом деле это целые озера; между ними вы замечаете серые полосы; это трубы, соединяющие один шлюз с другим. Теперь взгляните вниз, на подошву хребта; тут вы видите большое озеро, в диаметре около десяти километров. Оно окружено высокой прочной дамбой. Под нами, среди каменных набережных, вьется главный канал; он впадает в это озеро. Наибольшая масса воды, проходящая по долине через этот канал, попадает в озеро; уровень его меняется в зависимости от времени года и состояния погоды, но никогда не должен превышать установленный, когда вода могла бы перехлестнуть через дамбу. Для этой цели вода все время откачивается через трубы и поднимается до вершины хребта. Там она выпускается в соседнюю, чуждую для нас, долину. Некоторые из более высоко расположенных мест, как например, Американский сеттльмент и Женский сеттльмент, направляют свою воду прямо в верхние шлюзы. Вон там, налево, приблизительно на середине склона, вы видите гигантское сооружение канал, огибающий отвесный выступ скалы; дальше вы видите высокие виадуки, по которым он пересекает пропасть. Теперь прошу вас обратить свой взор направо; вы видите новые сооружения: такие же шлюзы, не вполне еще достроенные, и дамбы вокруг громадного пустого водоема. Туда будет пущена вода, когда вся система будет закончена. Увеличивающееся народонаселение требует расширения площадей земли. Приходится использовать соседние небольшие долины, открыв доступ к ним через горы. Это увеличивает приток воды в главную долину. Кроме того, нельзя иметь одну систему шлюзов. Старая требует починки. Наш аэроплан направляется к городу, выстроенному на берегу озера. Это рабочий поселок, он остался от прежней постройки и теперь настолько разросся, что доходит до дамбы будущего озера. Местоположение его так красиво и удобно, что я уверен, он утратит свой временный характер и сделается вторым центром страны.
Действительно, вид этого Нового города с высоты был чудесный. Почти вплотную за последними его постройками спускался крутой склон горы, покрытый лесом. А высокие здания его красиво отражались, как в зеркале, на тихой поверхности озера.
Лучи яркого солнца щедро озаряли долину. Аэроплан снизил скорость и стал плавно спускаться, описывая длинную спираль в воздухе.
Цель путешествия моих спутников была та же, что и моя: мы, все трое, оказались в местном управлении стройки.
Чартней устроил так, что я получил возможность присоединиться к нему в его поездке по шлюзам.
На следующее утро ему надо было произвести осмотр некоторых работ. Я воспользовался его любезным приглашением сопутствовать ему. Нам подали прекрасный открытый автомобиль. Кроме Чартнея и меня в нем поместился на переднем сиденье рядом с шофером Гри-Гри, с которым я вчера познакомился. Мы все были одеты в широкие теплые пальто и плоские дорожные кепки; ноги были укутаны пледом. Автомобиль с места пошел хорошим ходом. Гудки его сирены резко раздавались среди высоких домов. Улицы кишели уже многолюдной толпой.
Быстрое движение автомобиля всегда приводило меня в хорошее настроение. Так и теперь – я чувствовал себя превосходно. Я вдыхал полной грудью свежий лесной воздух, и сердце мое билось сильнее. Мои спутники, по-видимому, чувствовали себя тоже хорошо. Чартней начал философствовать о величии природы и красоте мироздания. Он был хорошо знаком с литературой, часто ссылался на Джона Рескина и цитировал его.
– Человек составляет часть природы, и последняя оказывает на него могущественное влияние. Прекрасная природа облагораживает человека и возвышает его душу.
Гри-Гри, обернувшись к нам со своего сиденья и улыбаясь счастливой улыбкой, докончил:
– Человек подчиняет себе природу и должен быть благороден и весел независимо от того, какое влияние оказывает на него природа.
– Это вы говорите, – воскликнул Чартней, – о силе внушения, массовом гипнозе, об инструментальном веселье, которое заставляет вас резвиться наподобие телят в поле, не сознавая – отчего. Нет, дорогой мой, с таким механическим производством благородства и веселья далеко не уйдешь. Но, впрочем, мы много уже спорили на эту тему.
Я восторгался местностью.
После узкой, глубокой выемки мы оказались у самого шлюза. Тихая водная поверхность в рамке гранитной набережной лежала перед нами. Рядом стояло здание водоподъемной станции. Слышался резкий звук – это работали громадные насосы.
Поворот дороги – и мы промчались под мостом, состоящим из трех громадных труб, вздымающихся кверху на гору, каждая диаметром, по крайней мере, в два-три метра.
После крутого подъема автомобиль обогнул высокую скалу и, пронизав небольшой туннель, вынесся на узкий карниз, вырубленный на отвесном обрыве. Вдали, на горизонте, сквозь дымку легкого тумана едва-едва обрисовывался Главный город с его громадными многоэтажными домами. Величественный мир гор справа и слева как бы приблизился и стал яснее и резче.
– Я никогда не сравню поездку на автомобиле с полетом на аэроплане, сказал Чартней. – Здесь чувствуешь себя более связанным с пейзажем, так сказать, составляешь часть его, между тем как виды с птичьего полета страдают оторванностью, все представляется как на географической карте. К счастью, перелет на вершину хребта, туда, куда мы теперь направляемся, невозможен на аэроплане. Распространение энергии со станции в Новом городе достигает только тысячи метров.
Гри-Гри опять повернулся к нам и засмеялся.
– Иначе, быть может, кто-нибудь попытался бы улететь от нас. А этого делать нельзя. Будет время, когда Ворота откроются, – тогда дело другое.
Скоро мы достигли второго шлюза. Здесь производили поправку каменной стены, облицовывающей выемку в горе. Эта стена была размыта грунтовыми водами, и ее надо было разобрать. Работу производили сотни две рабочих.
Гри-Гри спрыгнул с автомобиля и крикнул нам, что он остается здесь.
Стараясь, чтобы шофер не услышал его, Чартней тихо сказал:
– Как отдельные индивидуумы, эти люди не представляют ничего, значение массы их – велико. Я их сравниваю с муравьями.
Дорога извивалась и подымалась все выше и выше. Шлюз следовал за шлюзом. Лес скоро кончился, и пошли луга. Снег лежал уже здесь не только по ложбинам и впадинам, но покрывал всю землю; говорливые ручейки бежали повсюду. Солнце сильно припекало. Навстречу то и дело попадались нагруженные доверху автомобили. На одном из них на клади расположилась компания безобразных существ, помесь обезьяны с человеком. Я спросил Чартнея, говорит ли он по-французски.
– О, да.
– В таком случае нам лучше продолжать беседу на этом языке.
– В противоположность другим, я вовсе не желаю стеснять себя в разговорах и мало забочусь, какого мнения будет Куинслей о моем образе мыслей, – отвечал Чартней, откидываясь назад и закуривая папиросу. – Все, что доставляется из Европы и Америки, – продолжал он, переходя на французский язык, – идет сюда, на вершину этой горы, которая называется Высоким Утесом. Здесь производится разгрузка аэропланов дальнего следования. Сообщение поддерживается постоянно с одним из пустынных островов в Индийском океане, куда прибывают зафрахтованные Куинслеем суда. Команда на них состоит исключительно из местных жителей. Так сохраняется полная тайна нашей Долины. Таким путем и вы, мсье Герье, прибыли сюда. Аэропланы с бензиномоторами охраняются на Высоком Утесе стражей, состоящей из этих человекоподобных уродов.
В это время автомобиль после крутого подъема покатился по плоской равнине, вдоль набережной последнего шлюза. Насосная станция стояла в глубокой выемке, так что крыша ее возвышалась над окружающей землей. Налево от шлюза громоздились высокие голые скалы. Автомобиль остановился. Чартней, выскочивший из автомобиля первым, разминал затекшие от сиденья ноги.
– Мсье Герье, – обратился он ко мне, – у меня есть свободные полчаса, чтобы пройтись с вами, затем на несколько часов я должен буду проехаться на место постройки, вы же можете закусить у начальника станции, с которым я вас познакомлю.
Я изъявил свое полное согласие.
Мы пошли вдоль скал направо от шлюза. Через пять минут пути я увидел нечто вроде ворот, поставленных между двух скал. Они были открыты, и несколько грузовых автомобилей только что выехали из них. По обеим сторонам ворот стояли на часах звероподобные люди, держа в руках ружья с примкнутыми штыками.
– Туда нас не пустят, – засмеялся Чартней и прошептал на ухо: – Если бы кто-либо хотел бежать, это единственный путь: аэроплан – и до свиданья. – Он захохотал. – Но, увы, на Высоком Утесе никогда еще не побывал ни один чужестранец, по крайней мере, в бодрствующем состоянии. Мы все прошли этот пункт усыпленными.
Обратный путь был совершен без всяких приключений. Я был очень доволен поездкой, с чувством поблагодарил Чартнея. Мы расстались: я отправился ночевать в Колонию, а он остался у себя на квартире, в Новом городе. Оказалось, моя служба протекала вся в мастерских на берегу озера и поэтому не требовала переселения со старой, насиженной уже квартиры в Колонии.
Я часто встречался с Чартнеем, который постоянно был в разъездах по новым строящимся шлюзам.
Через две недели я получил письмо, запечатанное в небольшой, изящной формы конверт. В нем была карточка, на которой я прочел: «Мсье Герье, сим извещаю вас, что 10 февраля сего года дочь моя, мисс Мэри Смит, вступает в брак с мсье Тардье. Венчание будет происходить в часовне около Американского сеттльмента в семь часов вечера; Элеонора Смит».
Как странно мне было читать эти строки и видеть эту толстую карточку с золотым обрезом в обстановке Долины Новой Жизни! Мне кажется, что англичане способны носить фраки и смокинги и посылать пригласительные карточки даже в аду.
Конечно, я с удовольствием поеду на это венчание. Желание видеть мадам Гаро усиливалось с каждым днем. Теперь я получил возможность осуществить его. Я боялся только, что не вытерплю до этого срока.
Наконец настал долгожданный день.
Я провел его на работе. Последнее время мне приходилось бывать на постройке третьего шлюза. Здесь шли землечерпальные работы.
Мои новые приспособления были пущены полным ходом. Воздух сотрясался от звона цепей, визга колес и стука молотов. Многочисленные насосы откачивали грунтовые воды. Удивляли планомерность и спокойствие работы. Не слышно было обычных криков, не видно было суеты и беспорядочной толкотни. Гигантский шлюз создавался с такой быстротой, что общие очертания его менялись с каждым часом. Всевозможные машины, которые я видел здесь, выполняли всю работу при участии самого незначительного количества людей.
Рядом со мной на площадке двигателя сидело существо, которое уже не раз вызывало мое удивление и вместе с тем отвращение. Это был человек-зверь с приплюснутой головой, выдающейся вперед нижней челюстью, широкой грудной клеткой и обросшими волосом руками и ногами. Против него выступали ручки кранов и небольших колес, которые он должен был поворачивать в разные стороны, в зависимости от хода работы механизма, которым он управлял. Работа несложная, но требующая внимания и точности. Мне неприятно было видеть, как управлялось это существо, пуская в ход одновременно то пальцы рук, то ног. При этом оно успевало пристально рассматривать меня своими острыми, узкими глазами.
Особый интерес его привлек мой шоколад, который я вытащил из кармана пальто, чтобы утолить голод. Таблетки, которые составляли основу питания, всегда дополнялись небольшим количеством чего-нибудь сладкого и вкусного. Шоколад, как продукт, получаемый извне, конечно, был доступен только для иностранцев, которых все же, надо сказать, здесь сильно баловали. Я давно уже заметил, что местные жители обладали небольшим пороком, если можно это назвать вообще пороком, – пристрастием ко всевозможным видам сладостей, лакомств и пряностей. Более близкие к иностранцам охотно употребляли вина.
Существо, сидевшее рядом со мной, верно, никогда не видело шоколада, и теперь ноздри его расширялись от запаха, который оно ощущало при его тонком обонянии.
Я отломил половину плитки и подал ему. Он взял ее и, не забывая своей работы, долго крутил шоколад перед своим носом. Потом попробовал языком, откусил от края маленький кусочек, и лицо его выразило полный восторг. Глаза его смотрели на меня другим взглядом: в них блестели доброта и благодарность. Я почувствовал, что приобретаю расположение этого животного. Я спросил:
– Как вас зовут?
В ответ этот человек-зверь прохрипел:
– Ур.
Это прозвище хорошо подходило к его хозяину. Я дал ему еще кусок шоколадной плитки. Он взял ее, но не стал есть, а спрятал в карман и после длительного молчания спросил меня:
– Как называется?
Английский язык этого зверя был правильный, но отличался лаконичностью.
– Шоколад.
– Он очень вкусен, вкуснее меда.
Я понял, что этим сравнением Ур хотел показать, что шоколад ему нравится больше всех лакомств, которые он знал.
Я посмотрел на его номер. Знаменатель показывал, что Ур принадлежит к 177-му разряду.
– Людей вашего разряда здесь работает много? – обратился я к нему с вопросом.
Он долго думал, прежде чем ответить мне, и чесал у себя за ухом.
– На всех машинах наши. Наверху, на Высоком Утесе, наших много.
Это определение «наши» заинтересовало меня. Значит, эти люди чувствуют какую-то близость друг к другу или родство.
Ур внимательно осмотрел меня с ног до головы и сказал:
– Ур любит курить.
К сожалению, я не курю и поэтому не мог попотчевать табаком это невинное существо.
– В следующий раз, – сказал я, – я привезу вам целую пачку табаку. Разве вам не дают?
– Выкурил весь, – отвечал он, искусно подтягивая ногой поближе ко мне стул. – Садитесь.
В это время я заметил проходящего вдоль стены, где опускали первые плиты фундамента, Гри-Гри. Я должен был его увидеть, и потому моя беседа с Уром на этот раз окончилась.
Иногда самая ничтожная встреча имеет в жизни громадное значение, порой изменяя все течение ее.
К четырем часам я освободился от своих занятий и спустился вниз, в Новый город, где пообедал у Чартнея.
Устройство его квартиры мало чем отличалось от моей, и обед точно так же он получал по трубам из местного клуба. Такой же безмолвный слуга, как и мой, прислуживал за столом и так же, как мне казалось, зорко наблюдал за каждым нашим движением.
Чартней мало церемонился в выражениях и говорил совершенно свободно, как будто не знал о существовании механических глаз и ушей.
После непродолжительного отдыха я переоделся в вечерний костюм и, посмотрев на себя в зеркало, остался доволен своим видом. Я заметно поправился и помолодел. Не знаю уж, что особенно шло мне впрок – питание, воздух или правильная жизнь. Честное слово, меня не узнали бы в Париже. Мой друг Камескасс, наверное, думает, что от меня остались одни кости.
До Главного Города я проделал путь на аэроплане и там, на квартире Тардье, встретился с Петровским и супругами Фишер, которые были приглашены на венчание так же, как и я.
Закрытый автомобиль, в котором я ехал уже однажды с Тардье, подкатил к подъезду, и мы уселись в него: на заднем сиденье чета Фишер, а я, Тардье и Петровский – на переднем. Петровский был в очень веселом настроении и всю дорогу шутил, а мадам Фишер казалась печальной.
Петровский говорил:
– В этой стране не существует обрядов, все, что пахнет декоративностью или условностью, изгнано. Я не знаю другого народа в мире, который был бы так прост, как здешний. Представьте себе, если бы я устраивал крестины, аббату пришлось бы окунать в купель сразу двести пятьдесят тысяч ребят, а то и больше. Хороша должна быть купель!
Я засмеялся и ясно увидел, что наш разговор коробит чувства супругов. Мадам Фишер отвернулась к окну автомобиля и стала усиленно что-то рассматривать, хотя вокруг была полная тьма, а Фишер, растягивая слова, сказал:
– Можно как угодно смотреть на обряды, но все же они составляют украшение жизни, и без них делается скучно. Мне нравятся народы, у которых сохраняются старые обычаи и обряды. В этом смысле англичане стоят на первом месте, а вы, русские, всегда отличались анархизмом.
В автомобиле становилось все холоднее по мере того, как мы приближались к цели нашего путешествия.
Без пяти семь автомобиль остановился перед маленькой освещенной часовней с невысокой острой готической крышей. Рядом стоял одноэтажный дом, где жил аббат. Все пространство вокруг было покрыто белым снегом. Из-за горного кряжа выползала меланхоличная луна, бледный свет ее серебрил крест часовни и неверными штрихами вырисовывал окрестности.
В притворе было тепло; здесь все уже были в сборе. Жених и невеста выглядели особенно торжественно. Лица их выражали какую-то особую важность. Миссис Смит, одетая в светлое платье, завитая, подтянутая так, что она казалась выше своего обычного роста, вытирала платком глаза, стараясь скрыть навертывающиеся слезы. Три-четыре пожилых женщины и две молоденьких мисс из Американского сеттльмента, одетые по-праздничному, составляли женскую часть приглашенных и держались тесной группой, с жаром обсуждая какой-то вопрос. Фрау Фишер присоединилась к ним. Мужчины стояли с другой стороны, тут были Шервуд, Педручи, Левенберг, два пожилых джентльмена, которых я видел когда-то в читальне клуба (это были два почтенных профессора), и три древних старичка из оставшихся в живых участников экспедиции.
Взгляд мой искал мадам Гаро, но ее не было. Беспокойство охватило меня, я рассеянно здоровался, стараясь объяснить себе ее отсутствие.
Миссис Смит, вероятно, угадала мои мысли, потому что успела шепнуть мне в то время, как я нагнулся к ее руке:
– Мадам Гаро ожидает нас дома; она была так любезна, что отпустила старую Эльзу сюда, а сама взялась подготовить все к нашему возвращению.
Только что мы вошли, дверь во внутреннее помещение часовни открылась. Там горели восковые свечи, освещая мягким дрожащим светом алтарь и аналой перед ним. Лепные украшения, статуя мадонны и распятие выделялись на стенах, окруженные темными резкими тенями.
Аббат, в белом одеянии, обычном для католических священников, стоял перед алтарем и вполголоса, то повышая, то понижая тон, невнятно произносил какую-то молитву. Небольшой старичок суетился среди нас. Мы были очень неопытны и не знали, что делать. Он восстановил порядок. Жених и невеста были водворены перед алтарем, шаферы – мужчины и девушки – поставлены сзади них, гости размещены вокруг.
Аббат спустился со ступенек алтаря и подошел к аналою. Я не узнал его лица. Скромность и благочестие были написаны на нем. Каждое движение, каждый жест были рассчитаны на эффект. Перед нами был настоящий католический священнослужитель, умудренный в улавливании душ. Я не удивлялся, почему присутствующие здесь женщины прониклись религиозным чувством при чтении молитв.
Голос аббата, дребезжащее пение его, которому вторил маленький старичок, запах горящего воска, вид жениха и невесты, сияющие венцы над их головами, общее повышенное настроение присутствующих – все это действовало на меня, и я чувствовал себя в каком-то приподнятом возбужденном состоянии. Мне казалось, будь мадам Гаро здесь и, относись она ко мне несколько иначе, я с восторгом предстал бы с ней перед этим алтарем.
Служба кончилась. Перед нами стояли молодые – мсье Тардье и его жена. Все подходили с поздравлениями.
В то время как старичок гасил свечи и часовня наполнялась мраком, мы оделись в притворе и веселой, шумной толпой вышли из церкви.
Аббат успел уже переодеться. Он пригласил нас зайти к нему в дом выпить за здоровье молодых. В первой большой комнате, уютно обставленной и очень теплой, на столе было приготовлено шампанское. В то время как все подняли бокалы, вдруг воцарилось странное молчание. Я думал, что кто-нибудь будет говорить. Лица всех изображали внимание и нескрываемое почтение. Наконец, я догадался и прижал кнопку предохранителя. В мозгу моем сразу появилась мысль, выражаемая словами:
«…поздравление. Молодые заслужили талантами и трудом счастливую жизнь. Их педагогическая деятельность помогла воспитать не одно поколение в Долине Новой Жизни. Это никогда не может быть забыто. Тем самым они обеспечили себе внешние условия счастья. Внутренние условия в них самих, они неизменны. Я желаю им удовлетворения всех их желаний и надеюсь, что они будут еще долго служить на пользу тому делу, которому они отдали так много сил».
Начала речи я не слышал, но понял, что ее произнес с помощью внушения Куинслей, который очень хорошо относился к Тардье.
Аппарат, с помощью которого была передана эта речь, висел под потолком комнаты. После этого вступления начались тосты присутствующих, более простые, но более сердечные. Педручи поднял бокал за мадам Мэри Тардье, которую он когда-то носил на руках.
– Еще в раннем детстве, – сказал он, – я знал, что маленькое дитя будет счастливо. Ей всегда все удавалось, все желания ее исполнялись, и даже капризы, шалости сходили с рук. Предчувствие меня не обмануло. Счастье не оставляет ее. Она выбрала себе прекрасного мужа; можно было опасаться, что выбор будет слишком затруднителен – много женихов. Но она не ошиблась и выбрала лучшего. Прошу извинить меня, господа, – Педручи при этих словах обвел глазами нас, всех присутствующих мужчин. – Итак, счастливое сочетание: лучшая невеста и лучший жених. Я пью за это сочетание.
Все крикнули «ура». Потом говорили Шервуд, Левенберг, и наконец очередь дошла до меня. Я сказал несколько ничего не значащих слов и отошел в сторону.
Миссис Смит пригласила меня зайти к ним, так как там соберется небольшая компания посидеть вместе с молодыми.
Педручи, Шервуд и профессора уселись в автомобили и укатили вниз по дороге, а все оставшиеся отправились к Американскому сеттльменту пешком.
Короткий переход при ярком лунном свете по хорошо утоптанной тропинке, по снежной равнине, доставил мне большое удовольствие.
Мадам Гаро встретила нас как хозяйка. Как обворожительна была она в этой роли! Заботы по хозяйству заставили ее забыть на время тоску и тревогу; глаза ее горели веселым блеском и приветливостью. Я нежно поцеловал ее руку, здороваясь с ней. Она на мгновенье остановила свой взгляд на мне, и мне показалось, этот взгляд говорил, что она рада видеть меня. Я был счастлив.
С нетерпением я ждал конца ужина, чтобы поговорить наедине с мадам Гаро. Разговоры за столом были мало интересны. Наконец все поднялись из-за стола. Кофе и вино были сервированы в соседней комнате. Я умышленно замешкался в столовой.
– Я хотела бы сказать вам несколько слов, – проговорила мадам Гаро, подходя ко мне. – Пойдемте в маленькую гостиную.
В этой комнате горела небольшая лампочка на столе: мы сели около стола на плетеные легкие стулья. Лица мадам Гаро я не мог видеть, так как его покрывала тень абажура. Она помолчала.
– Вы не узнали ничего нового?
– Нет, я абсолютно ничего не слышал. Тюрьма, в которой был заключен ваш муж, построена на небольшом горном плато, вход туда запрещен посторонним, поэтому мне и моим друзьям не удалось получить каких-либо сведений.
– Куинслей был здесь еще два раза. Последний раз, когда я спросила его, что, предполагает он, могло случиться с моим мужем, он повел такой разговор, который показал мне, что он не хочет всего сказать сейчас и только подготовляет меня. Я высказала ему свое предположение и добавила, что его умалчивание начинает меня страшить. Он уверял, что мне совершенно не нужно беспокоиться, и распространился на тему, как несчастны женщины, которые строят все свое счастье на любви к одному человеку.
– Мало ли что может случиться с этим кумиром, – сказал Куинслей. Хорошо, если он будет разбит руками самой поклонницы, – тогда возможно воздвигнуть новый кумир, – но беда, если он исчезнет по своей воле или по воле других. Тогда поклонница считает нужным навек остаться ему верной, носиться со своим несчастьем и искать у всех сочувствия. Это все отзывается каким-то романтизмом, истерией, искусственностью. У молодой здоровой женщины должно быть много интересов в жизни; ее стремления не могут уложиться в привязанности к одному человеку. Силы ее здоровья не позволят ей зачахнуть оттого, что ей изменит ее любимый или просто уйдет из ее жизни. Жизнь человеческая настолько непрочна, что на ней нельзя строить свое счастье. Десять лет, потраченных в мечтах ради будущего счастья, не могут быть ничем оправданы. Действительная жизнь убивается ради призрачной будущности, которая, может быть, никогда не осуществится. Я спрашиваю вас, – закончил Куинслей, – стали бы вы ждать вашего мужа, если бы вы знали заранее, что он возвратится к вам через двадцать лет?
Я отвечала ему, что я не понимаю его софизмов, я привыкла мыслить просто. В данном случае вообще не требуется никаких размышлений, говорит исключительно сердце.
– Сердце… знаете ли вы, что такое сердце? Сердце заведует кровообращением и ничего не говорит.
Я прервала этот разговор, потому что слова его меня раздражали. Я откровенно высказала свою догадку, что он подготавливает меня к сообщению об исчезновении моего дорогого Леона.
Куинслей не сказал чего-либо определенного, но, я думаю, что я не ошиблась.
Разговор наш кончился тем, что я выгнала его отсюда. Он позволил себе опять перейти границы. Я выгнала его и тем самым, может, погубила несчастного Леона…
Она рыдала. Давно накопившаяся горечь излилась потоком слез. Я слегка обнял ее за талию и старался утешить.
Наконец рыдания начали утихать.
Я вышел из этой комнаты опечаленный, потрясенный, но в то же время чувствовал, что с этого момента отношения наши с мадам Гаро изменились. Мы стали ближе друг к другу, и у нее пробудилась ко мне нежность.
Наступил праздник весеннего спорта. Это было около двадцатого февраля. Погода резко изменилась, южный ветер нес с собой духоту тропиков. Снег быстро таял в горах; солнечные лучи воскрешали уснувшую за зиму природу, луга покрывались свежей травой, и первые цветы развертывали свои лепестки. Птицы возились на ветвях кустов и деревьев, а насекомые роились в воздухе.
Я более чем когда-либо чувствовал неразрывную связь свою с природой. Сердце билось сильнее, кровь приливала к голове, мысли путались и далеко уносились от разложенных передо мною книг и чертежей.
Этот праздничный день я решил провести в Новом городе.
Прекрасное его расположение и чудные окрестности все более привлекали меня к нему.
Я сидел на бульваре, на скамейке, поставленной у набережной. Передо мной расстилалась водная гладь с набегающей от свежего ветра рябью. Дул горный ветер. Солнце приятно жгло спину. Было раннее утро. По улице вдоль набережной проходило шествие за шествием. Будничные серые костюмы были заменены разноцветными спортивными нарядами. Соответственно роду спорта и его характеру костюмы имели те или другие особенности.
Состязающиеся в беге шли полуобнаженные, в коротких легких трусиках; футболисты, а также играющие в теннис, в гольф имели на своих костюмах отличия разных команд, к которым они принадлежали.
Они несли с собой все принадлежности, необходимые для игр. Красивые значки и знамена развевались над группами проходивших. Все это устремлялось на громадный стадион, выстроенный за городом и немного похожий на римский Колизей.
От разнообразия цветов, одежд и знамен рябило в глазах. Мерный топот ног и сдержанный гул голосов раздавались в воздухе. Отсутствие музыки и пения отличало этот праздник, от любого европейского.
Я долго присматривался к лицам проходящих мимо меня. Я видел, что весна и праздничное настроение захватило их: от обычной пасмурности и суровости не осталось и следа. Может быть, в данном случае имел значение и гипноз. Впоследствии я не раз мог удостовериться, что местное население почти всегда находилось под сильным влиянием внушения, исходящего из центрального управления страной.
Одним словом, в этот день все должны были быть веселыми, и все на самом деле веселились.
Огромные плакаты возвещали программу игр и состязаний. Сейчас проходили бесконечной вереницей ряды детей всякого возраста: старшие из них несли ружья. Один из номеров сегодняшней программы заключался в стрельбе в цель, на приз.
Глаза мои устали от этого калейдоскопа красок и линий, и я отвернулся в сторону спокойной глади вод.
Там, над озером, поблескивая на солнце крыльями, как громадные стрекозы, носились летающие люди.
В мыслях моих возник образ мадам Гаро, и желание видеть ее, быть рядом с ней, слышать ее голос превратилось в острое чувство тоски и душевной боли. Я обернулся. Рядом со мной на скамейке уселся кто-то из проходивших. Я с досадой посмотрел на него и вдруг узнал Ура. Он был одет в яркое красное узкое платье, обтягивающее его неуклюжую, непропорционально скроенную фигуру. На голове у него красовалась небольшая, такого же цвета, как платье, кепка, а ноги были обуты в громадные, тяжелые рыжие ботинки. Он повернулся ко мне и осклабил свои белые зубы. Кожа на лице сложилась в глубокие складки, глаза улыбались. Он притронулся рукой к козырьку и сказал:
– Хорошо, тепло… Весело.
Я понял, что это существо считает меня своим знакомым и желает разговаривать. Я спросил:
– А вы разве не принимаете участия в играх или состязаниях?
– Конечно, принимаю.
– В чем же выражается ваше участие?
– Мы выжимаем стрелу. Кто сильнее, тот отклоняет ее дальше.
– О, это интересно!
Я подумал про себя, что этим людям-зверям предоставляется узкое поле самых грубых развлечений.
– Что вы еще делаете? – обратился я опять к Уру.
– Мы лазим на мачты. Очень трудно. Они скользкие.
Он вытащил из кармана трубку и начал набивать ее табаком.
– Наши сильнее всех. Никто не лазит так, как наши, – с гордостью сказал он.
У меня явилась мысль поглубже проникнуть в голову этого странного существа.
– Отчего ваши не принимают участия в управлении работами? Почему их нет на высших должностях?
Ур не сразу ответил. Он оглянулся вокруг себя, потом тихим голосом прорычал:
– Нас не любят. Наш отряд единственный. Нам завидуют. Мы сильнее и ловчее всех.
«Ага, и здесь, в Долине Новой Жизни, есть угнетенные; они чувствуют неудовлетворение и злобу к своим угнетателям и объясняют по-своему свое приниженное положение», – думал я, рассматривая новыми глазами своего соседа по скамейке.
Лицо Ура потеряло выражение веселья и доброты, и на нем легла тень злобы и негодования. Он прибавил:
– Моя голова, может быть, слабее, зато все тело здоровое и сильное. Я могу все.
В это время ко мне подошел Гри-Гри, с которым я виделся очень часто после нашей поездки по шлюзам.
Он был одет во фланелевый светлый костюм и держал в руках ракетку для тенниса.
– Я отстал от своей команды, – сказал он, садясь рядом со мной. – Я охотно посижу с вами несколько минут. Чудесное утро.
Ур сейчас же поднялся со скамьи и исчез среди проходивших мимо.
– Скажите, – обратился я к Гри-Гри, – каковы отношения у вас между товарищами? Я разумею всех здешних жителей.
– Какие отношения? Я не совсем понимаю вас. Какие же могут быть отношения, кроме самых лучших?
– Но у вас нет полного равенства. Некоторые, подобно вам, находятся в привилегированном положении, занимают видные места, другие остаются всю жизнь в роли простых рабочих. Уже это одно должно вызывать зависть.
– Вы знаете, что с раннего детства все мы подвергаемся постоянным исследованиям; чисто объективным методом определяется уровень нашего духовного и физического развития. Каждый ставится на работу в зависимости от его сил, талантов и склонностей. Какая же может быть зависть или недовольство, если мы понимаем, что все делается по справедливости? Кроме того, мы работаем для одной общей цели. Мы все представляем из себя отдельные части одного громадного механизма.
– Все же у вас происходят между собой столкновения, споры, несогласия?
Гри-Гри ответил, подумав:
– Я вспоминаю такие случаи, но все они касались не личных интересов, а общего дела, и они всегда кончались разъяснениями авторитетов, стоящих выше спорящих.
– Бывали ли случаи, – спросил я, – каких-либо преступлений, обмана и лжи?
– Такие печальные случаи наблюдались, но очень редко. Мы не имеем дурных зачатков в себе, и наше воспитание и жизнь не располагают к этому. Стремление всех нас заключается в постоянном совершенствовании как самих себя, так и всех, с кем мы сталкиваемся. В будущем это стремление распространится на весь мир.
Он задумался и спросил:
– Но почему вы задаете мне такие вопросы?
Я не хотел сообщить ему свой разговор с Уром и поэтому сказал:
– Среди вас могут быть неудачные единицы, а может быть, и целые разряды.
– Да, конечно, – согласился Гри-Гри. – Такими неудачными оказались, например, разряды, полученные от смешения элементов человека и обезьяны. Дальнейшее получение их прекращено, точно так же, как прекращено получение женского пола. Женщины не выдерживали конкуренции с нами на всех поприщах. Они являются просто ненужными. Все, что нужно для развития человека, мы получаем из органов, взятых из человеческого эмбриона.
Я перебил Гри-Гри, сказав ему, что Петровский показал мне инкубаторий и ознакомил меня со всем, происходящим там.
Гри-Гри, видимо, торопился. Он посмотрел на часы.
– Мне надо идти, сейчас начнутся состязания. В них я не принимаю участия, но я не хочу пропустить ни одного номера.
Я пошел вместе с ним. Улицы пустели. Через несколько минут на них не будет ни одного человека. Все население, от мала до велика, наполняло стадион. В этот день по всей стране происходило одно и то же. Каждый знал, что он может принять участие в торжествах или в качестве участника, или зрителя.
Я не буду описывать, что я видел там. Кто бывал на больших стадионах мира, тот легко может себе представить, что происходило перед моими глазами. Бег, гимнастические упражнения, борьба, фехтование, метание дисков, плавание на скорость, ныряние, перепрыгивание через искусственные препятствия, стрельба и вообще все, что может изобрести человек для того, чтобы показать свою ловкость, силу, находчивость и тренировку, было показано на этом празднике. Я думаю, ни одно государство не могло бы выставить и сотой доли тех сил, которые были представлены здесь. В заключение появились летающие люди; состязание их в умении управляться в воздухе составляло гвоздь программы и действительно оставляло сильное впечатление.
После обеда, который раздавался всем желающим и состоял по обыкновению из таблеток и напитков, из сладостей и пряностей, начались игры.
Как во время состязаний, так и теперь я замечал, что на декоративную часть было обращено большое внимание. Костюмы отдельных лиц и целых групп рисовались красивыми, яркими пятнами на зеленом лугу арены. Движения играющих отличались грацией и пластичностью. Видно было, что забота о теле представляла здесь своего рода культ. Громкими кликами восторга публика приветствовала победителей и замирала в немом ожидании при каждом рискованном положении.
Когда я оставил стадион, моя голова болела от тысячи зрительных впечатлений этого дня. Я был рад, что сумерки спустились на землю и покрыли мраком надоевшую мне пестроту красок.
Вечером я зашел к Чартнею, который только что вернулся из Главного города. Когда я вошел, он сидел, согнувшись, в глубоком кожаном кресле, перед ним стояла бутылка вина и недопитый стакан. Вид его не понравился мне. Лицо его казалось усталым, глаза опухли, постоянная элегантность его померкла. Он знаком пригласил меня сесть и, не спрашивая моего желания, налил мне полный стакан вина.
– Что с вами, мистер Чартней? – осведомился я. – Вы, кажется, не в духе?
Он закурил папиросу и после долгого молчания, во время которого он продолжал смотреть куда-то в угол, внезапно произнес:
– Черт знает, что такое! Иногда я теряю равновесие. Сегодня я его потерял, и боюсь – окончательно. Читайте.
Он протянул мне газету, которая лежала перед ним на столе.
– Я привез ее с собой. Только что вышла, – пояснил он. – Переверните страницу, там внизу.
Я увидел заголовок: «Леон Гаро» и рядом крест. Я быстро пробежал глазами статью. Это был некролог. Сначала шло восхваление заслуг Гаро, потом была пущена скорбь по поводу его легкомысленного поступка, повлекшего за собой суд и приговор. Затем следовало подробное описание его жизни в тюрьме. Говорилось, что он пользовался относительной свободой и мог работать не только в библиотеке, но и в небольшой лаборатории, устроенной специально для него.
Далее стояло: «Последнее время в поведении Гаро замечались явные признаки психического расстройства. Характер его отличался вспыльчивостью и неуравновешенностью. Иногда в действиях и словах нельзя было уловить логической связи. У него развивалась мания преследования; ему казалось, что страшная опасность подстерегает его на каждом шагу. Слуховые и зрительные галлюцинации мучили его, но все же его светлый ум был не вполне затемнен, и врач, посещавший его, не находил возможным лишить его той свободы, которая ему была предоставлена. Когда оставалось несколько дней до истечения срока тюремного заключения, Гаро, пользуясь отсутствием стражи, спустился с верхнего этажа на нижний и там спрятался в небольшую каморку рядом с выходом. Когда один из стражей входил в дверь, он был опрокинут кем-то, стремительно бросившимся навстречу. Произошел переполох. Выяснилось, что Гаро исчез из тюрьмы; была снаряжена погоня, но ввиду темноты – дело было вечером, – все усилия оказались напрасны, местопребывание беглеца оставалось неизвестным в течение многих дней. Вследствие стоявших в то время холодов было невозможно предположить, чтобы он мог без крови и пищи оставаться на плато, где расположена тюрьма. Можно допустить, что Гаро успел в первую же ночь проскользнуть вниз по ложбине и спрятаться где-нибудь в разбросанных внизу строениях. Его долго искали. Однажды рано утром сторож тюрьмы увидел неизвестно откуда появившегося человека, который направлялся к высокой скале, замыкающей выход в ложбину. Сторож узнал в этом человеке Гаро; он осторожно последовал за ним. Несчастный беглец был на краю пропасти, и сторож увидел, что он намеревается соскочить вниз. Он попытался схватить его, но было поздно. Падение с такой высоты вызвало моментальную смерть. Итак, Гаро не стало. Погиб замечательный человек, высокий ум. Заслуги его перед страной никогда не будут забыты. Утрату его оплакивают прежде всего Вильям и Макс Куинслей, а также все жители». И так далее, и так далее.
Я не стал читать эти лживые строки, бросил скомканную газету на пол и с проклятиями забегал по комнате из угла в угол.
Чартней заплетающимся языком сказал:
– Выпейте – успокаивает.
Когда я осушил залпом один за другим два стакана крепкого вина, Чартней грузно поднялся с кресла и, держа меня за руку и слегка пошатываясь, проговорил:
– Официальное сообщение. Вы понимаете, что это значит. Во всех официальных сообщениях, всегда и везде, нет ни строчки правды.
– Одно правда, – перебил я его: – Гаро нет больше в живых.
В это время я подумал, что мы поступаем неосторожно, ведя такой разговор в комнате, где, конечно, имеются глаза и уши. Я приложил палец к губам, делая знак Чартнею, что нам следует молчать.
Он допил стакан до дна и опять тяжело опустился в кресло.
– Черт бы побрал этих собак! Пусть перегрызут и мою глотку.
Я представил себе бедную мадам Гаро, когда она прочтет это лживое сообщение. Все ее надежды на спасение мужа рухнули. Как переживет она эту потерю? Я боялся, что она не вынесет ее.
Мне не хотелось больше оставаться с Чартнеем. Да он в настоящее время ни на что и не годен: он опьянел. Я схватил шляпу и трость и выбежал на улицу. Скорее, скорее к друзьям. Мартини, Фишер и Карно помогут мне. Без них я чувствовал себя совершенно беспомощным и не знал, что предпринять для предотвращения беды, которая, как мне казалось, висит над головой бедной и дорогой для меня мадам Гаро.
В этот вечер я рано вернулся к себе на квартиру в Колонию. Мартини ожидал меня у калитки палисадника. По лицу его я понял, что ему все известно. Он сказал, что Фишер и Карно ожидают нас в клубе. Я не зашел туда, а попросил вызвать их на улицу. Все вместе мы отправились за поселок. Конечно, наш разговор сосредоточился на официальном извещении.
Кончина Гаро потрясла моих друзей не менее чем меня. Мартини ругался:
– О, дьявол! Куинслей погубил его, чтобы завладеть мадам Гаро. Кто может в этом сомневаться? Он заманил ее сюда из личных видов и уничтожил своего врага и соперника.
Карно анализировал извещение:
– Дата побега установлена, дата самоубийства Гаро не приводится; это одно уж подозрительно. Где скрывался несчастный беглец, не установлено. Официальный документ отличается неясностью, умышленной недоговоренностью. Зачем сторож преследовал Гаро, когда тот направился на скалу? Уже одно это могло заставить психически расстроенного человека броситься в пропасть.
Я перебил его размышления словами:
– А может быть, он и не бросился, его столкнули.
Мартини нетерпеливо закричал:
– Я говорю об этом все время. Конечно, его сбросили. Ложь сквозит в каждом слове сообщения. Я уверен, его вывели из тюрьмы насильно и сбросили в пропасть.
– Во всяком случае, – вмешался спокойным голосом Фишер, – так или иначе, надо думать, Гаро уже не существует.
– Я думаю, мадам Гаро прочла уже некролог, – сказал я. – Вы можете представить себе, что она переживает в это время. Я решил переговорить с вами, чтобы подумать, чем помочь ей. Я волею судеб сделался ее доверенным, вы же все были близкими друзьями ее покойного мужа.
Мартини схватил мою руку.
– Дружище, – воскликнул он, – завтра утром я еду в Женский сеттльмент. Автомобиль уже заказан; я предпочел ехать таким образом, так как мне надо взять с собою некоторые приборы.
– Если так, то моя жена тоже найдет место в вашем автомобиле, – сказал Фишер. – Она всегда сердечно относилась к мадам Гаро, а знакомство с ней укрепило это чувство. Она сделает все возможное, чтобы поддержать несчастную и развлечь ее. Я предполагаю, что мы можем на время перевезти ее к нам на квартиру. Наша большая семья может подействовать на нее благотворно. Наконец, жизнь в Колонии, общество друзей может отвлечь ее от горестных мыслей.
Таким образом план был выработан. Мадам Фишер, Мартини и я отправлялись рано утром на автомобиле в Женский сеттльмент, а дальше Мартини обещал доставить нас в домик миссис Смит.
Я должен был пропустить службу, но так как моим непосредственным начальником состоял Чартней, я знал, что он поймет мое отсутствие.
Большой дорожный автомобиль с поразительной быстротой нес нас по долине. Никогда самая большая скорость аэроплана не может дать такого ощущения быстроты, какое достигается на автомобиле. Толчки, тряска, завывание ветра в ушах и несущиеся навстречу по обеим сторонам дороги предметы, так что их не успевает схватывать глаз – все это создает впечатление настоящего урагана. Мы миновали Детскую колонию, инкубаторий и завернули на дорогу, поднимающуюся кверху, к Женскому сеттльменту. Здесь машина замедлила ход. Мы не разговаривали, каждый отдался своим мыслям. Мадам Фишер сидела, завернувшись с головой в большой шерстяной платок; я и Мартини глубоко надвинули на головы свои дорожные шляпы и подняли воротники пальто. Начинался теплый, безветренный день, но при поездке в открытом автомобиле всегда кажется холодно.
Когда мы достигли Женского сеттльмента, я был очень удивлен, увидев, что это целый городок с прекрасно мощеными улицами и высокими домами, окруженными палисадниками и садами.
Жительницы носили обычный мужской костюм и мало чем отличались от остальных жителей страны, только лица их казались более нежными и миловидными.
Мы остановились около здания, имеющего форму шестигранной призмы, высотою не более четырех этажей. Это была станция телефона, беспроволочного телеграфа, приборов внушения и механических ушей и глаз.
Мартини оставался здесь для исправления каких-то аппаратов; я же и мадам Фишер должны были пересесть в маленький автомобиль, так как дальше дорога суживалась, и кривизна ее не допускала движения больших машин.
Мы все вошли в небольшую приемную, чтобы подождать там, пока Мартини распорядится подать нам новый автомобиль.
Мадам Фишер сидела, освободившись от своих теплых одежд. Я молча ходил по комнате. Прошло около четверти часа, послышался звук подъехавшего автомобиля. Надо было ехать. Мартини не появлялся. Я вышел в соседнюю комнату, куда он скрылся. Это была большая комната, вся опутанная проводами. Эти провода, толстые и тонкие, как паутина, переплетались по всем направлениям. Посредине возвышались высокие металлические доски с бесчисленными электрометрами и коммутаторами. Ход динамо-машины, поставленной где-то внизу, потрясал пол и наполнял воздух непрерывным гудением. Шаги мои не были слышны. В углу стоял Мартини; обнявши рукой тонкую талию молодой девушки, другой рукой он гладил ее слегка вьющиеся волосы. Мое появление было неожиданным для них, они быстро отодвинулись друг от друга и изменили позу. Я сделал вид, что ничего не заметил, но тем не менее они оба казались сильно смущенными. Молодая девица, – а я не сомневался, что это была именно девица и, надо сказать, очень красивая и стройная, – поспешила скрыться, а мой друг начал говорить какие-то несвязные и ничего не значащие фразы:
– Да, да, работа очень серьезная. Надо многое изменить. Я говорю, а она не понимает. Женщина всегда остается женщиной… Особое устройство головы…
И он засмеялся деланным смехом.
Я был поражен. Поведение моего друга нисколько меня не удивляло. Из его собственных слов я мог заключить о его склонности к женщинам, но я никак не мог подозревать, чтобы здешние полуженщины-полумужчины с подавленным, как мне говорили, инстинктом были способны на что-либо, напоминающее страсть или хотя бы флирт.
– Дорогой Мартини, – сказал я, – я искал вас, чтобы сообщить вам, что мы уезжаем: автомобиль у подъезда.
– Дела, дела, – отвечал он. – Мой помощник или, вернее, помощница помогала мне выяснить все неполадки, которые произошли здесь в результате усиленного снеготаяния. Я очень извиняюсь, что задержал вас.
Он проводил нас до двери и до конца сохранял сконфуженный вид.
… Домик миссис Смит выглядел иначе, чем прежде. Он не так резко выделялся на фоне темной, лишенной снежного покрова земли. Он весь казался серым, бесцветным, скучным. Голые деревья вокруг него, на которых прыгали каркающие вороны, еще более усугубляли тоскливое настроение.
Нас встретила старая служанка; она выбежала к нам навстречу, взволнованная и несколько растрепанная.
– У нас несчастье. Бедняжка совсем больна, со вчерашнего дня не приходит в чувство. Всю ночь провозились около нее два доктора… – суетливо рассказывала она.
Я не спрашивал; конечно, я знал, что речь идет о мадам Гаро, хотя имя ее не было упомянуто. Я пропустил вперед фрау Фишер и вошел вслед за нею в комнату.
Когда в доме кто-нибудь болен, весь вид его приобретает особый характер. Мне казалось, что если бы Эльза не предупредила, и я бы вошел сюда, я сразу догадался бы, что случилось что-то серьезное.
Камин не горел, на столе стояли недопитые стаканы и чашки. Шторы на некоторых окнах позабыли поднять. Чувствовался холод, и обычный уют куда-то исчез.
В доме царила мертвая тишина. Фрау Фишер сняла пальто и направилась в комнату больной. Я остался один. Тяжелые мысли угнетали меня.
Жестокий внезапный удар. Как справится мадам Гаро с этим нервным потрясением? Какие грозят ей последствия? Я сознавал, что моя судьба тесно связана с ней. Моя жизнь без нее представлялась мне лишенной всякого интереса и всякого смысла. Я знал ее так недавно, я видел ее всего несколько раз, тем не менее она стала для меня дороже всего на свете.
На пороге появилась миссис Смит. Она была бледна, лицо ее и глаза выражали утомление после бессонной ночи. За ней вошел в комнату незнакомый мне молодой человек со стетоскопом и молоточком в руках. По всему видно было, что это доктор. Миссис Смит, поздоровавшись со мной кивком головы, устало опустилась в кресло у стола и отхлебнула несколько глотков черного кофе из чашки, стоящей рядом. Не смотря на меня, она заговорила:
– Мадам Гаро очень редко читала газету; вчера как на грех ей попался этот ужасный лист с некрологом. Она громко вскрикнула и, как подкошенная, свалилась на пол. Страшная бледность разлилась по ее лицу. Дыхание остановилось. Мы не могли прослушать сердце. Все наши домашние меры не оказывали никакой помощи. Пока приехал доктор из Женского сеттльмента, вдруг произошла внезапная перемена: страшнее возбуждение, сопровождаемое судорогами во всем теле, конвульсиями. Лицо потемнело, во рту клокотала пена с кровью. Она успокоилась только после того, как доктор впрыснул ей под кожу какое-то лекарство.
Я не мог выносить больше этот рассказ и с нетерпением обратился к спокойно стоявшему посредине комнаты доктору:
– Скажите, доктор, скажите, что с мадам Гаро? Каково ее положение? Можно ли надеяться на благополучный исход?
– То, что я увидел, приехав сюда, – отвечал доктор, – вполне подтверждает рассказ миссис Смит. По характеру этот припадок можно было счесть за припадок падучей: та же пена изо рта, то же прикусывание языка, то же сведение глаз.
Меня возмущал этот молодой эскулап, так подробно описывающий все симптомы болезни, как будто он не видел, как горел я нетерпением узнать самое главное.
– Но это был припадок истерии, мы называем – большой истерии. Теперь он прошел, больная находится под наркозом. При ее нервной конституции можно ожидать, что потрясение окажет на организм сильное влияние. Можно надеяться, однако, что исход будет благоприятный; но, во всяком случае, она может долго болеть.
Врачебный язык я находил мало отличающимся в этой стране от того, который я слышал раньше во Франции. Явная неуверенность сквозила в словах доктора и возбуждала во мне самые темные подозрения. Я высказал свою мысль вслух:
– Можете ли вы поручиться за ее жизнь?
– Я уже сказал вам все, что я имею право сказать на основании науки, сухо ответил доктор.
Он вежливо раскланялся с миссис Смит и со мной и удалился большими шагами с высоко поднятой головой и сознанием своего достоинства.
Я пробыл до вечера в этой комнате с потухшим камином, полный тоски и печали.
Вечером приехала сестра милосердия, молоденькая особа, одетая по-мужски, и тотчас же приступила к своим обязанностям, имея точные инструкции от доктора.
Я должен был отправляться с автомобилем, привезшим сестру. Ни в каком случае я не мог не явиться завтра на службу, не возбудив нареканий со стороны Куинслея. С другой стороны, мое присутствие здесь было излишним, так как помощь и уход за больной были хорошо организованы.
Обратный путь до Женского сеттльмента и оттуда вместе с Мартини до Колонии был совершен без каких-либо приключений. В немногих словах я ознакомил своего друга с положением мадам Гаро, и мы ехали все время молча, предаваясь своим собственным мыслям.
Через несколько дней мадам Гаро была перевезена на аэроплане в Колонию, на квартиру супругов Фишер. Состояние здоровья ее оказалось более серьезным, чем предполагал вначале доктор.
В большой квартире Фишера нашлась прекрасная уединенная комната, которая была отведена для больной. Около нее бессменно дежурили сестры милосердия, а мадам Фишер проявляла самое искреннее, сердечное участие. Профессора медицинской школы, проживающие в Колонии, посещали ее и не раз составляли консилиум. Мадам Гаро все время находилась под наркозом. В те минуты, когда он начинал ослабевать, она проявляла явные признаки буйного помешательства. Она страшно исхудала, несмотря на питание с помощью внутренних инъекций.
После последнего консилиума профессора применили новый метод лечения впрыскивание в кровь какого-то вещества, добываемого из мозговой ткани зародыша.
Как ужасно тянулись эти бесконечные дни, темные, однообразные, полные тоски, отчаяния, невыносимой скорби!
Наконец, однажды утром мадам Гаро впервые открыла глаза, но сознание еще не возвращалось к ней. Бессмысленный взгляд не останавливался ни на чем. Скоро она впала в тихий сон. С этого дня началось постепенное, медленное улучшение.
Профессора на мой вопрос ответили словами, полными уверенности. Я облегченно вздохнул. Я чувствовал себя так, как будто я сам пережил тяжелую болезнь.
Я не заметил, как наступило лето. Блестящая зеленая листва покрывала деревья. Откосы гор зеленели от свежей, густой травы.
Все свободные минуты я проводил теперь в саду в уединении, в полной тиши.
Однажды на повороте аллеи я увидел Петровского. Он шел ко мне, уже издали помахивая шляпой.
– Вот что, я пришел за вами, чтобы пригласить к себе в инкубаторий и развлечь вас интересным зрелищем. Сегодня роды десяти тысяч детей. Это не шутка. Завтра еще десять тысяч и так далее. Мы открываем сезон.
Он вытер пот с лица и, усевшись рядом со мной на скамейку, обмахивался шляпой.
– Еще так рано, а солнце уже печет.
– Я хотел этот праздничный день провести дома, – отвечал я нерешительно.
– Вы не должны отказываться, – настаивал Петровский. – Ваши друзья передавали мне, что вы стали вести замкнутый образ жизни, нервы ваши очень поизмотались. Если я пришел за вами, то я сделал это после консультации с Фишером, Мартини и Карно. Итак, едем. – Он посмотрел на часы. – Через десять минут отходит тюб, мы можем еще поспеть.
Я более не противился.
С пересадкой в Главном городе, через каких-нибудь двадцать-тридцать минут, мы совершили наш путь.
Когда мы вошли в подвальный этаж инкубатория, в котором я был уже раньше, мы были встречены Кю, помощником Петровского. Он крепко пожал мне руку.
– Очень рад, что вы приехали. Можем начинать? – Голос у Кю был веселый, приподнятый. Вопрос относился к Петровскому.
Лицо Петровского преобразилось. На нем выражалась особая мягкость и возбужденность.
– Сколько раз мы присутствуем при одном и том же явлении и не можем к нему привыкнуть… Мы переживаем подъем. Я уверен, что и вы заразитесь нашим чувством.
Двери открыли, и мы вошли в длинный зал со стеклянными ящиками. Теперь здесь горел яркий свет. Все помещение было наполнено людьми, одетыми во все белое, с белыми шапочками на головах. Во всю длину зала были расставлены узкие столы, покрытые простынями, с небольшими ванночками около каждого. Из труб, подведенных к каждой ванночке, журча, лились струи воды. На нижних полках столиков стопками было сложено белье. Кю при нашем входе скомандовал:
– Начинайте!
То, что я увидел, навсегда запечатлелось в моей памяти. Люди в белых халатах были не кто иные, как акушерки или, вернее, акушеры. Но обязанности их были здесь совершенно другие, чем на всей остальной нашей планете.
Каждый из них подходил к стеклянному ящику, отделял белую замазку вокруг крышки и снимал ее. Потом запускал руку в жидкость, наполняющую ящик, и, схватив ребенка, плавающего там, за ножки, извлекал его. Подручный быстрым движением перевязывал натянутую пуповину и отстригал ее специальными ножницами.
Ребенок встряхивался головкой вниз, ему протирался ротик, давалось несколько шлепков, и вдруг он начинал дико кричать, дергать руками и ногами, и кожа его становилась красной.
Зал наполнился криком сотен и тысяч новорожденных. Что это был за рев! Я думаю, что ни один из наших европейских акушеров не слышал ничего подобного.
Детей между тем отмывали в ванночках от смазки, покрывающей их тело, надевали белье и прятали в теплые конверты, после чего укладывали на площадку тележки, которая увозила их через дальние двери.
Работа шла быстро и четко. Из ящиков появлялись все новые и новые экземпляры. В воздухе стоял все тот же резкий, непрерывный крик сотен детских голосов.
Я заметил, что настроение всех присутствующих очень походило на то, которое было у Петровского и у Кю: они священнодействовали. Разговаривать было невозможно, крик заглушал слова.
Я заявляю откровенно, что не испытывал никакого наслаждения, наоборот, эта масса голого детского мяса внушала мне отвращение.
Я был очень доволен, когда Петровский потянул меня за руку к выходу.
Когда мы оказались наверху, в лаборатории, у меня еще долго стоял в ушах несносный, раздирающий душу крик «новорожденных».
Петровский был в восторге. Он обратился к Кю:
– Какие выводки! Один другого лучше. Средний вес поднялся с четырех тысяч до пяти тысяч и пяти граммов. Гиганты!
Кю весело ухмылялся:
– Питательная жидкость превосходна.
Для того, чтобы выразить свой интерес, я спросил:
– Почему именно в этот день дети должны были быть вынуты из их вместилищ? Может быть, они могли бы с таким же успехом находиться там еще несколько месяцев?
– Мы пробовали, – воскликнул Петровский. – В четыре месяца наш ребенок достигает полной зрелости, такой, какой он достигает при естественном росте в утробе матери в девять. Если мы будем держать его дольше в ящике, мы должны увеличить площадь тела, в котором происходит обмен веществ между кровью плода и питательной жидкостью, то есть увеличить плаценту. Это возможно в том случае, если мы заранее зададимся этой целью и произведем посадку большой плаценты.
– Эти пробы не дали хороших результатов, – перебил Кю. – Дети при свободном росте после четырехмесячного срока развиваются лучше; у нас были экземпляры, выращенные в ящиках до года и более, но они имели только теоретический интерес.
– Эксперименты в этом направлении производятся в лаборатории Куинслея, – добавил Петровский.
– Помилосердствуйте, господа, – воскликнул я. – Вы производите такие эксперименты над живыми людьми!
– Над живыми людьми, – подтвердил Кю. – Почему нельзя производить экспериментов над живыми людьми? Я вас не понимаю.
– Эксперименты производятся только по необходимости, – примиряюще сказал Петровский. – Тем более что здесь мы имеем дело с существом, еще не начавшим жить разумною жизнью.
Мне стало неприятно продолжать дальше этот разговор, я почувствовал как бы приступ тошноты.
– Пойдемте отсюда, мне что-то душно.
Когда мы вышли в сад, Кю обратился ко мне с просьбой пообедать у него.
Я с удовольствием дал свое согласие, и мы очень хорошо провели время. Обед был тонкий, вкусный, – конечно, полученный из местного клуба и рассчитанный на иностранцев. Кю только притрагивался к блюдам и скорее делал вид, что ел. Зато он с видимым удовольствием выпил стакана два вина и съел сладкое.
Из всех моих знакомых, настоящих жителей Долины Новой Жизни, это был самый разговорчивый, общительный и широко образованный человек.
Я решил воспользоваться послеобеденным временем, когда мы сели на веранде в удобные, легкие кресла, чтобы завести разговор на интересующие меня темы.
Я сказал:
– Вы читаете много наших книг. Вы питаете к ним отвращение, вы говорили это однажды. Разве вас не прельщает чувство любви родителей к детям, детей к родителям, родственная любовь? Всего этого вы лишены.
Кю выпрямился в своем кресле, глаза его заблестели, он заговорил громко, с некоторым пафосом. Весьма вероятно, он был врожденным оратором.
– Я знаю по описанию все эти чувства, но отнюдь не прельщаюсь ими. Что такое эти пресловутые ваши родственные чувства? Это такой же мираж, как и все остальное, чем вы живете.
Если мы подсчитаем, руководствуясь вашей же литературой, сколько положительного дают вам эти чувства и сколько отрицательного, то баланс будет не в их пользу. Как родственная любовь, так и любовь мужчины к женщине несут за собой лишь несчастья и страдания. Мы, лишенные любви к родителям и к нашим родственникам, так как мы не имеем ни тех, ни других, рассеиваем свое чувство любви вокруг нас на все человечество, а не сосредотачиваем ее на немногих избранных. Это уже одно лишает нас эгоизма. Мы не знаем личной жизни и жизни наших близких, мы знаем широкую общую жизнь. Мы все братья одной матери-природы, мы все живем ради единой цели – совершенствования каждого отдельного звена человеческой цепи и совершенствования ее в целом. Великое будущее, к которому мы стремимся, вам непонятно, оно находится вне пределов земли; с нашими достижениями, с нашими открытиями наша маленькая планета Земля скоро сделается нам тесной, и мы устремимся ввысь. Куда, я не знаю.
Чем дальше говорил Кю, тем речь его делалась вдохновеннее. Он встал и последние фразы произносил так, как будто перед ним было многочисленное собрание.
Петровский зааплодировал:
– Браво, браво! Вы настоящий пророк, древний пророк. В то же время вы будете прекрасным агитатором, когда Ворота откроются.
Мысль моя в это время остановилась на моем отношении к мадам Гаро. Что я ее любил, – в этом не было никакого сомнения. Что принесет мне эта любовь? Счастье или страдание? Во всяком случае, до сих пор я испытывал только муки.
– Если я сказал, что наша мать – природа, – продолжал Кю, не обращая внимания на замечания Петровского, – то нашим отцом я считаю науку. Наши чувства благодарности и преклонения направляются постоянно к этим нашим родителям. Силы природы, сила науки – вот два великих рычага, которыми управляется весь мир. Причем сила науки должна быть выше сил природы. Поэтому мы не признаем никаких авторитетов, кроме авторитета науки. Все наше управление сосредоточено в руках ученых. Они правят, они судят, они служат источником мысли. У нас полное равенство, мы лишены пороков, мы не обманываем, не лжем, не клевещем, не завидуем. Справедливость и правда царят у нас. Поколения и разряды, так же, как и отдельные личности, получают то, что они заслуживают в силу их умственного и физического развития. Кто выше других, тот получает более высокое назначение и более высокую ответственность.
Кю сделал передышку и отпил из чашки несколько глотков кофе.
Петровский воспользовался этим:
– Все, что вы говорите, совершенная правда. Я живу с вами двадцать лет; я живу общими с вами идеалами; если я не отказываюсь от старого, то это только потому, что я сам – продукт старого мира.
Кю хотел продолжать свою речь, как вдруг на веранде появилось новое лицо: это был доктор Левенберг. Он проживал в Детской колонии и зашел сюда посидеть с Кю после обеда. Он, видимо, обрадовался, увидев меня и Петровского здесь. Он уселся в кресло и не отказался разделить с нами наш послеобеденный кофе.
Разговор с его приходом принял новое направление. Все специалисты любят поговорить на близкие их сердцу темы. Особенно в этом отношении отличаются медики.
Доктор Левенберг рассказал нам, что сегодня утром он имел случай вставить новое сердце одному из старых джентльменов, а именно – профессора физиологии местной медицинской школы.
– Этому господину, – говорил Левенберг, – от роду семьдесят лет, и сердце его пришло в такое состояние, что можно было удивляться, как может человек жить с таким старым мешком. Профессор сам обратился ко мне с просьбой исполнить эту операцию. Я охотно пошел ему навстречу, – я произвел уже несколько таких операций. В нашем распоряжении имелись прекрасные сердца; мы выбрали вместе с любезным хозяином безупречный орган от недавно погибшего молодого человека из иностранцев. Профессор ни за что не хотел получить сердце, выросшее на свободе от эмбриона, и почему-то выбрал именно это сердце. Какие соображения руководили им – предрассудок или что-либо другое, – я не знаю.
– Как можно вставить сердце! – воскликнул я. – Неужели это возможно?
– Во время производства этой операции приходится останавливать на некоторое время движение крови по всему организму. Это и составляло главное препятствие, так как прежде всего погибал мозг. Мозг очень нежный орган, опыты ученых Европы и Америки давали крайне печальные результаты. Мозг не давал признаков жизни вне организма, как другие органы, при питании его различными питательными жидкостями. В последние годы удалось сохранить жизнь мозга на сорок-пятьдесят минут при питании его кровью. Такие эксперименты были проделаны, конечно, на животных. Мы имеем в нашем распоряжении такую питательную среду, которая заменяет кровь. Все остальное уже не составляет труда. Хирургия сосудов и в старом мире достигла совершенства. Мы соединяем сосудистую систему оперированного с током нашей питательной среды. Делаем временное соединение, чтобы кровь вместе с питательной средой могла обращаться, минуя сердце. С этого момента начинает работать новое, временное, сердце. Сосуды старого сердца перевязываются, и оно выбрасывается вон. На место его мы вставляем новое, постоянное, и соединяем его с перевязанными сосудами. Теперь остается убрать сделавшееся ненужным временное сообщение – и все кончено. Рана зашивается. Техника не представляет никакой трудности.
– В этом мире я привык уже к этим словам – «никакой трудности», сказал я.
– Теперь профессор будет обновлен, и если мы закончим ремонт его, вставив еще некоторые износившиеся органы, то он проживет еще долгую жизнь.
– Боже мой, прожить две жизни! С меня достаточно и одной, – подумал я вслух.
Кю мечтательно заговорил:
– Прожить долгую жизнь, впитывая в свой мозг знания, видеть результаты своих трудов, чувствовать себя здоровым, сильным и наслаждаться сознанием бессмертия, так как род человеческий, часть которого вы представляете, бессмертен, – может ли быть для всего этого какой-нибудь срок, который бы не казался мал? Я хочу жить две, три, четыре жизни, если можно – хочу жить вечно.
– Следовательно, вы боитесь смерти? – спросил я.
– Нисколько. У меня нет страха смерти, у нас ни у кого нет этого чувства. Мы жаждем жить, но не боимся умереть, особенно если эта смерть нужна для других. Смерть отдельного человека ничто по сравнению с жизнью человечества. А у вас разве не гибли в войнах тысячи, миллионы людей? Может быть, немногие гибли добровольно, их гнали. У нас этого быть не может, мы все мыслим одинаково. Мысль, которая считается справедливой и верной нашими учеными авторитетами, – наша мысль, общая мысль.
Наш разговор затянулся до вечера. Были затронуты многие интересные вопросы. Мир, открывающийся передо мной, становился яснее, я начинал его более понимать и, пожалуй, сочувствовать ему, хотя старые воспоминания, предрассудки, привычки и разные мелочи неудержимо тянули назад, к прежнему, милому и незабываемому.
На веранде было уже совершенно темно. Духота дня сменилась прохладой вечера. Откуда-то проникал сильный запах жасмина. Кю внес предложение отправиться всем на вечер в клуб, где будет произнесена речь, ясно демонстрирующая тот хаос, в который погружается старый мир. Левенберг был занят в этот вечер и поэтому попрощался с нами.
В помещениях клуба была выставка цветов. Цветы наполняли все комнаты. Они стояли на столах, образуя длинные, узкие аллеи, по которым двигалась однообразная толпа мужчин. Цветы вызывали их восхищение. Это было заметно по лицам, и, действительно, я никогда не видел такого разнообразия и такой красоты, какой отличалась эта выставка; благоухание наполняло воздух, так что в первые минуты я почувствовал головокружение. Каких только не было здесь цветов! Чудные розы всевозможных красок и оттенков, от белой до черной, как бархат; тюльпаны, лилии, любой экземпляр которых получил бы премию на выставке в Европе. Я останавливался около невиданных еще мною цветов и поражался их формой и окраской.
Между столами в узких пространствах стояли люди, которым принадлежали выставленные цветы; они сами выводили их с помощью скрещивания и всевозможных хитроумных приспособлений, получая все новые и новые разновидности. У многих из этих садоводов-любителей были на груди особые значки, выданные им комитетом выставки в знак отличия. Как мне объяснил Кю, любовь к цветам имеет здесь всеобщее распространение, и почти каждый житель имеет небольшое место на общих клумбах для занятия этим спортом. Кю назвал этим словом занятие садоводством, имея в виду соревновательный характер его.
У всех посетителей выставки были цветы или на одежде, или на шляпах, или в руках. Мы тоже скоро украсились бутоньерками с прекрасными розами, которые получили бесплатно от хозяев цветов – все они настойчиво предлагали нам образцы своих цветов.
– Это первая выставка, – объяснил мне Кю, – в конце лета бывает вторая и осенью третья; каждый сезон представляется особыми сортами цветов. Розы же имеются всегда, за исключением двух-трех зимних месяцев. Садоводство и наука скрещивания находятся у нас на самой высокой ступени развития.
Двигаясь вместе с потоком людей, мы описывали бесконечные зигзаги между линиями столов, шагая из одной комнаты в другую, пока, наконец, попали в большой высокий зал с эстрадой, экраном за ней и рядами скамеек. Мы сели на одной из них. Петровский сказал мне, что вечер начнется через полчаса.
Публика постепенно прибывала, и ряды наполнялись. Я всматривался в сидящих вокруг меня, и могу сказать, что никогда не смог бы определить, кто из них – простой рабочий и кто занимается умственным трудом или стоит на более высокой ступени общества. Одежда, лица, манера держать себя ничем не отличались у всех этих людей. Их разговоры, судя по отрывкам, доносившимся до меня, вращались вокруг одних и тех же тем. Даже руки их не могли служить для распознания. Кю указал мне на некоторых соседей, которых он рекомендовал как известных техников и ученых, и руки их были грубы и сильно развиты, носили отпечаток физической работы.
На эстраде появился оратор. Кю сказал, что это педагог. Он заговорил, и публика сразу смолкла, поглощенная вниманием. Речь шла об ужасах старого мира. Этот педагог разъяснял слушателям все мелочи жизни, из которых соткана она в Европе и в других странах света, рассказывал, как борется человек с этими мелочами и погибает под их бременем.
Я думаю, что нельзя было бы лучше представить все скверные стороны нашей жизни, чем сделал это находящийся перед нами на эстраде. Впечатление получилось тяжелое, гнетущее. Следующий докладчик остановился на различных формах государственного устройства старого мира и раскритиковал их все с одинаковой беспощадностью. Третий особенно подробно осветил вопрос о том, в каком состоянии находится прирост народонаселения во всем мире. Он коснулся теорий Мальтуса и Рикардо, по которым земному шару грозило перенаселение; потом разобрал противоположные теории, упомянул неомальтузианство и перешел к разбору современной действительности.
– Человечество, – сказал он, – скоро перестанет увеличиваться, прирост народонаселения падает. Прежде всего погибнут культурные нации. Никто там не желает иметь детей. Миллионы зачатий прерываются всякими искусственными мерами. Всевозможные ухищрения и технические приспособления распространяются все шире и шире для предупреждения зачатия. Система двух-трехдетного брака становится недоступным идеалом. Государство бьется в борьбе с падением прироста; поощрительные меры, вплоть до премий, не приносят пользы. Человек, умеющий регулировать деторождение, но стонущий от тягостей жизни, утратил инстинкт родителей к детенышу. Женщина, вступившая на путь социальной борьбы, принужденная конкурировать с мужчиной, лишается не только чувства материнства, но и способности вынашивать в себе плод и производить его на свет. Она не желает больше быть инкубатором. При таких условиях люди обрекаются на гибель, между тем как задачи, которые ставит нам наука, требуют для решения их все большего и большего количества работников. С тех пор как открылась возможность добывать питательные вещества непосредственно из воздуха, воды и почвы, не может быть разговора о голодной смерти перенаселенного земного шара. Источники и запасы средств для жизни неисчислимы.
Четвертый оратор явился, чтобы разрешить вопросы, поставленные предыдущими ораторами. Он показал устройство и жизнь нового мира, пока еще небольшого, уместившегося в Долине Новой Жизни, и закончил с большим подъемом словами, полными убеждения и веры в то, что человечество будет спасено, когда принципы здешней жизни распространятся по всем странам.
Длинная пауза после каждой из этих речей не означала антракта. Все сидели на своих местах, как будто что-то обдумывая. Я отодвинул кнопку предохранителя и убедился, что главные тезисы докладчиков вколачивались в головы слушателей с помощью внушения.
Во время долгого перерыва публика получала напитки и сласти, которые подавались на маленьких подвижных столиках, разъезжавших по рельсам среди рядов. Затем началась самая интересная часть вечера. Я смотрел на эстраду, на которой были расставлены цветы, составлявшие чудный, необъятный букет. Я не знал, на что именно должен обратить внимание.
Петровский сказал мне, что я буду переживать различные настроения, и, действительно, в течение следующих полутора часов я испытывал целый спектр чувств. Сначала в моем сознании появилась какая-то досада, тоска, угнетение, какие-то противоречия; что-то недостижимое давило меня. Все это нарастало и нарастало, пока не превратилось в бурю негодования, возмущения, какого-то умственного бунта. Когда это чувство сделалось невыносимым до боли, когда хотелось вскочить, завопить на весь зал, ломать мебель, крушить и бить кого-нибудь, хотя бы соседа, вдруг наступила резкая перемена. В душе разлилось что-то тихое, спокойное, радостное, появилось стремление к чему-то прекрасному. Мысли, несвязные, непередаваемые, но увлекающие, обрывки фраз и слова, как музыка, проносились в голове. Потом последовал период успокоения, и вот – буйная радость, смех, веселье и дикий хохот.
Я переживал всю эту смену настроений; я решил не препятствовать себе, отдаться им, и испытывал в полной мере все то, что испытывали другие. Я думаю, что мое лицо, взгляды, жесты я мог, как в зеркале, видеть на окружающих. Они сидели задумчивые. Тоска отражалась в их глазах. И вдруг они бросали гневные взоры, они скрежетали зубами и посылали проклятья. Затем они как бы устремлялись вдаль, и взоры их становились ласковыми, умиленными, жалость сжимала сердце, и слезы капали из глаз; потом смех душил их, и они не старались бороться с приступами веселья, выражавшегося у некоторых довольно диким образом…
Когда все кончилось, и мы вышли в сад, где между деревьями висели разноцветные фонари, я почувствовал себя обновленным, как будто вновь родившимся на свет; мне казалось, что мозг мой был основательно выстиран, выветрен, накрахмален и выглажен. Вид Петровского и Кю ясно говорил, что они испытывали то же самое. Петровский, потирая руки, сказал:
– Превосходно, восхитительно! Ничто не может сравниться с этим ощущением. Здесь люди не испытывают горя, несчастья, любви, ревности и высоких порывов наслаждения. Они не видят комедий и драм, они не знают ощущений, вызываемых музыкой, они не читают романов, но они нуждаются в переживаниях всей гаммы чувств так же, как человек нуждается и в горьком, и в соленом, и в сладком. И то, что им дается здесь – это более надежно и менее опасно, куда полезнее для здоровья, чем то, что получает человек в старом мире.
В этот вечер я приобрел многочисленные новые знакомства среди работающих в инкубаториях и детских колониях.
Здоровье мадам Гаро улучшалось. Возвращаясь с работы по постройке новых шлюзов, я мог просиживать около ее кровати часами. Она отличалась теперь неразговорчивостью и только изредка произносила отдельные слова. Посетителям же было запрещено разговаривать.
С каждым днем взгляд ее становился бодрее и оживленнее: легкий румянец появлялся на щеках. Скоро ее вывезли в сад в кресле на колесах. Она начала разговаривать. Разговор ее касался разных домашних событий, разных виденных ею в последние дни лиц, но никогда не возвращался к прошлому. Как будто все, что было до ее болезни, не существовало. Делала ли она это умышленно, или действительно пострадала ее память, я не берусь судить. Мы, все ее близкие, были очень рады этому забвению прошлого.
Мадам Гаро узнавала всех, помнила имена, ориентировалась в окружающей обстановке, говорила вполне разумно, и вообще в ней не было заметно каких-либо странностей.
Часто приходил осторожный Карно, прибегал веселый Мартини; к нашей компании присоединялся солидный папаша Фишер. Мы вели беседу между собой, шутили, смеялись, а мадам Гаро слушала, переводя свой пристальный взгляд с одного на другого.
Мартини в последнее время отличался особой веселостью, даже игривостью.
Он с комизмом, достойным актера, передавал свои затруднения, которые возникают у него на работе в Женском сеттльменте.
– О, женщины, женщины! – воскликнул он. – Я всегда боялся вас, но я никогда не видел такой массы женщин, получивших полное равноправие с мужчинами. Это ужасные существа.
Он рассказывал о многих своих помощницах и подчиненных, но никогда не упоминал о той, которую видел я на станции. Мартини стал больше обращать внимания на свою наружность, лучше одеваться и ходил какой-то подпрыгивающей молодой походкой.
Хлопоты Мартини через Педручи и влияние Тардье привели к тому, что пребывание мадам Гаро здесь, у Фишеров, затянулось, и, наконец, о возвращении ее в Американский сеттльмент никто уже не говорил. Мадам Фишер выказывала самое заботливое к ней отношение, и мне кажется, что эта любвеобильная женщина включила мадам Гаро в число членов своей семьи.
Когда мадам Гаро впервые позволено было ходить, я поднес ей букет цветов. Она с благодарностью посмотрела на меня и, крепко опершись на мою руку, пошла по аллее. Тенистая, густая аллея заворачивала в сторону. Мадам Гаро остановилась.
– Вы думаете, я ничего не помню? – промолвила она тихим шепотом. – Я все помню, все, все, но я стараюсь забыть. После болезни я не хочу возвращаться к старому. Я хочу нового.
Ее глаза договорили все недосказанное. Я обвил ее гибкий стан рукой, и губы наши слились в долгий, пронизывающий поцелуй. Она отшатнулась, закрыла глаза рукой и прерывающимся голосом сказала:
– Я люблю вас. Мое чувство к вам пробудилось с первой встречи в Американском сеттльменте, но… но… мысль о Леоне никогда не оставляла меня. Десять лет бесконечного ожидания, – разве можно было вычеркнуть их из жизни? Я страдала, боролась, и я бы победила. Бедный, несчастный Леон, я никогда бы ему не изменила, но теперь я свободна. Мой милый, дорогой… – и она обожгла меня поцелуем. Я обнял ее и крепко прижал к груди.
Когда мы возвратились ко всей компании, мне казалось, что все знали и все видели, что с нами произошло что-то особое, потрясающее.
Со дня на день мадам Гаро чувствовала себя крепче, силы ее прибывали, следы болезни исчезли, и все находили, что она выглядела удивительно хорошо. Я никогда не видел ее раньше такой прекрасной, такой обворожительной. Она притягивала меня к себе так, что я старался каждую свободную минуту проводить с ней. Чувство наше не осталось тайным; деликатные мои друзья пользовались всяким случаем, чтобы оставить нас наедине и не мешать нам.
Я решил правдиво и по возможности полно изложить все, что со мною случилось, но я чувствую себя не в силах подробно описывать, как наши отношения с мадам Гаро превратились в пылкую любовь, связывающую двух людей воедино и навеки, если злой рок не оторвет их друг от друга.
Мы делали короткие и длинные прогулки по окрестностям, спускались вниз в долину, поднимались на ближние горные вершины, углублялись в густой лес за поселком. Мы ходили рука об руку, наслаждаясь взаимной близостью, мы сидели на маленьких полянках в лесу, перебирая полевые цветы, мы отдыхали в тени деревьев, полной грудью вдыхая в себя ароматный лесной воздух.
Все время стояла прекрасная погода, было не особенно жарко, и изредка перепадали быстро проходящие дожди. Нам везло: мы ни разу не попали под такой дождь. Кажется, сама природа была на нашей стороне.
Страшный Куинслей оставил нас в покое, – по крайней мере, мы так думали тогда. Это казалось вполне естественным. Жена Куинслея, креолка из Африки, моложе его на двадцать лет, была очень ревнива и умела сдерживать своего властного мужа. Мадам Гаро приобрела себе влиятельных покровителей в лице Педручи и Тардье. Макс Куинслей был особенно обязан последнему, так как старший его сын – а у него было двое сыновей от первого брака – воспитывался в Америке у родственников Тардье.
Таким образом, мы чувствовали себя на верху блаженства и считали себя в полной безопасности.
В один из праздничных дней Фишер пригласил нас посмотреть его фабрику питательных лепешек. Это было удивительное сооружение. Громадный каменный четырехугольник, представлявший из себя главное здание, был окружен целым городом построек, имевших форму длинных бараков и невысоких башен.
Фишер взялся быть нашим проводником. С немецкой аккуратностью, методично и не торопясь он показал нам все. Осмотр занял полдня, и мы страшно устали. Мы видели отделения, где из воздуха добывается азот. Мы присутствовали при добывании из каменного угля углерода, и на наших глазах прошел весь процесс синтеза белка и углеводов, главных составных веществ питания человека. Фишер объяснил нам, что такие продукты не годны для поддержания жизни.
– В них не хватает многого, – сказал он, – нужны ферменты, экстрактивные вещества, витамины. Без этих веществ жизнь невозможна. К сожалению, мы не научились еще получать их химическим путем. Вы сейчас увидите, откуда мы их получаем.
В отдельных бараках помещались различные мелкие животные. На телах их были привиты опухоли, и эти опухоли достигали грандиозных размеров. Громадный кочан капусты – вид опухоли поразительно напоминал его – сидел на спине несчастного кролика и наверное раздавил бы его своей тяжестью, если бы не был укреплен особыми подставками.
– Мы пользуемся биологическим свойством злокачественных опухолей к безграничному росту, – объяснял Фишер. – Эти животные – носители этих опухолей. Однако, такие же опухоли и другие ткани, необходимые нам, произрастают на свободе, без всякого хозяина, с помощью питательных сред.
Моя дорогая Анжелика с трудом справлялась с чувством гадливости, вызываемым этими ужасными животными. Я видел это по ее лицу, но она не хотела мешать мне докончить осмотр.
В бараке отдельных органов я старался не задерживаться долго и поторапливал Фишера: уж очень мне были неприятны внутренности животных и человека, снабжающиеся питательной жидкостью и выделяющие разные соки.
Мы вздохнули более легко, оказавшись среди растительного царства. Оранжереи, парники и теплицы были наполнены образцами чудес, которых может достигнуть человек с помощью культуры и скрещивания. Фрукты и орехи были таких гигантских размеров, что я не мог бы узнать их, если бы Фишер не сообщил мне их названий. То же самое относилось и к овощам: хрен, редька, самые обыкновенные овощи, походили здесь на целые бревна. Все это, полученное путем скрещивания, было представлено здесь в бесконечном количестве вариаций.
– То, чего мы здесь достигаем, дает нам возможность получать такие разновидности, которые имеют в своем составе именно то, что нужно для получения идеальных питательных средств и питательных и балластных веществ, – сказал Фишер, выводя нас из бесконечно-длинной теплицы, в которой мы пробыли не менее часа.
Я горячо благодарил его за его объяснения и поторопился попрощаться, так как видел, что Анжелика едва стоит на ногах.
На обратном пути, который мы совершили на автомобиле, Анжелика была очень грустна и задумчива. Наконец она выразила свои мысли словами:
– Я никогда не привыкну к этой стране, мне все здесь представляется ужасным. Эти животные с опухолями, эти внутренности и даже эти овощи и фрукты мне противны. Здешние люди мне кажутся ненастоящими. Вся жизнь в этой стране – какой-то страшный сон, кошмар.
Прижавшись ближе ко мне, она страстно прошептала:
– Бежать, бежать! Во что бы то ни стало – бежать!
На следующий день моя любимая, моя дорогая Анжелика выглядела так плохо, что я испугался и про себя решил держать ее как можно дальше от всех здешних «чудес», которые производят на нее впечатление ужаса. Но как я мог исполнить это, когда «чудеса» встречались на каждом шагу!
Через два-три дня после посещения фабрики Фишера я и Анжелика отправились на прогулку в лес. Солнце стояло уже низко, и длинные тени стлались по земле. Розовые легкие облака тихо плыли по небу. Мы шли по узкой лесной дорожке. Я старался шутками разогнать печальное настроение, не оставлявшее Анжелику до сих пор. Вдруг она вскрикнула. Я посмотрел вперед. Из-за деревьев навстречу нам двигалось знакомое мне существо человек-обезьяна. Я говорил уже, какое неприятное впечатление произвел он на меня впервые, и постарался успокоить мою нервную спутницу, объяснив ей в нескольких словах, в чем дело.
Она взяла меня под руку, и мы пошли вперед, продолжая беседу, как будто не замечая встречных.
Хриплый голос прозвучал над самым моим ухом:
– Добрый вечер!
Я поднял глаза и увидел перед собой Ура. Это был он. Он шел босой, с непокрытой головой. Через расстегнутый ворот рубахи была видна волосатая грудь; через плечо на палке он нес сапоги, шляпу и куртку. Рот его был широко открыт, и белые большие зубы оскалены. Он улыбался, а сощуренные его глаза быстро осматривали с ног до головы Анжелику.
Она попятилась назад, подальше от этого зверя. Рука ее дрожала на моей руке.
– Добрый вечер, – ответил я и, чтобы что-нибудь сказать, добавил: Откуда идете?
– Я возвращаюсь от своих, они работают там, в лесу. – Ур поднял свою длинную, покрытую густыми волосами руку и указал назад. – Там, далеко. Я устал.
В это время я заметил у него на груди грязный шнурок, на котором болтались какие-то блестящие предметы. Приглядевшись, я узнал, что среди них было несколько серебряных монет и какие-то амулеты и бусы.
– Это что такое? – спросил я.
Он вынул из-под рубашки всю нить и, перебирая пальцами, говорил:
– Очень красиво, блестит. Те, которые ездят на аэропланах далеко за горы, часто привозят. Мы любим.
Несмотря на то, что Анжелика незаметно тянула меня за руку, я продолжал беседу. Не знаю, почему я это сделал. Может быть, на это толкало меня что-то подсознательное.
– А ваши летают на аэропланах?
– Наши чистят, – мрачно отвечал Ур.
– Вы хотите сказать, что ваши чистят аэропланы?
– Да, чистят.
– Почему же вы не летаете сами?
– Здесь летаем, а туда не пускают.
Этот отрывистый разговор продолжался недолго, однако первое впечатление, которое произвел Ур на Анжелику, сменилось состраданием к нему, жалостью, которой так много было в сердце этой нежной женщины. Она сняла со своей груди небольшую золотую брошку в виде кольца с маленьким брильянтом посредине и подала ее стоявшему против нас человеку.
Ур не сразу взял этот подарок, он долго смотрел на него, и глаза его горели восторгом. Потом он осторожно подцепил кольцо своим длинным пальцем и начал крутить его со всех сторон. Смех, похожий на ржанье, потряс его большое тело. После долгого всестороннего изучения этого блестящего предмета Ур решительно протянул руку, намереваясь отдать подарок назад Анжелике.
Она запротестовала. Я объяснил ему, что он может оставить эту вещь себе, она подарила ему.
Ур несколько минут стоял, разинув рот. Его бедная голова, по-видимому, не сразу могла взять в толк то, что я говорил. Наконец он сказал:
– Благодарю. Я никогда не видал. Очень красиво. Благодарю.
Смущение изобразилось на его лице, и он, позабыв попрощаться, продолжал свой путь, все время рассматривая подарок и через каждые несколько шагов оборачиваясь.
Это было в начале мая. Я собирался ехать к месту своей работы. Я допивал свой кофе, сидя у себя в столовой, и просматривал только что полученный лист приказов о производстве работ, получаемый ежедневно рано утром.
В комнату вошел слуга, и по его быстрым движениям я сразу понял, что произошло что-то чрезвычайное. Он остановился около меня и произнес взволнованно:
– Мобилизация.
Я сейчас же сообразил, в чем дело. Я уже слышал раньше, что подготовляются большие маневры. Все население страны, от мала до велика, переходит на военное положение. Для каждого имеется особое назначение. Мы, иностранцы, назначаемся на заводы военных заготовок или пищевых продуктов и непосредственного участия в военных операциях не принимаем.
Когда я вышел на улицу, повсюду было необычное движение. Цветные плакаты, возвещающие мобилизацию, были развешаны чуть не на каждом доме. Аэропланы один за другим отлетали во все стороны. Автомобили, бешено ревя сиренами, неслись по дороге. Земля сотрясалась от грузовиков. По улицам беглым шагом проходили колонны рабочих по направлению к станциям тюба и на аэродром.
Я распечатал конверт, давно уже присланный мне, с наставлением вскрыть его в случае объявления мобилизации.
Начал накрапывать дождь, и налетевший шквал вырывал у меня из рук непослушную бумагу. Все же я разобрал: «В инкубаторий, в распоряжение Петровского». Я направился к станции тюба и должен был прождать там два часа. Вагоны, идущие по дальней трубе, были переполнены рабочими, отправляемыми с копей; на вагоны же, отходящие непосредственно от Колонии, была установлена очередь. Порядком размещения руководил один человек с красным флажком в руках. Все одиночно следующие попадали в вагон только через два часа.
Я успел побывать в доме Фишера. Его уже там не было: он на своем автомобиле понесся к себе на фабрику. Ему предстояла большая работа. Громадные транспорты питательных веществ должны были быть брошены на поле предстоящих маневров. Мадам Фишер охала и ахала, рассказывая мне это. Я нашел Анжелику только что вставшей с постели. Ее разбудил шум на улице. Она нежно попрощалась со мной и была очень огорчена, услышав, что мое отсутствие может продолжаться несколько дней.
Вагон тюба был набит до отказа. Конечно, стоять в нем во время движения было невозможно, поэтому все, не получившие места на скамьях, уселись на полу.
В Главном городе улицы поражали своей пустотой. За эти несколько часов все население оставило свои дома и направилось в поле. Когда я вышел на станции в Детской колонии, там – бесконечной вереницей тянулись войска. Пехота, артиллерия и особые машинные команды проходили по всем улицам, двигаясь в одном и том же направлении на север, в Долину Большой дороги. Издали уже доносились пушечные выстрелы и пулеметная трескотня. Солдаты производили прекрасное впечатление. Ни одна армия в мире не могла похвастаться такими молодцами. Техническое оснащение этих войск, конечно, было самое выдающееся. Отсутствие кавалерии пополнялось летающими солдатами; целые тучи их проносились над нашими головами. Легкие и грузовые аэропланы следовали за войсками. Громадные машины с гуденьем, потрясая все вокруг себя, проползали мимо. Целые крепости на колесах с глядящими во все стороны пушками стояли на перекрестках, готовые двинуться вперед по первому приказанию. Твердый, ритмический шаг колонн, проходящих мимо, бил точно молот, что-то несокрушимое, железное слышалось в нем.
Петровский встретил меня восклицанием:
– Вот и вы, я ожидал вас раньше. Еще рано утром я узнал, что вы назначаетесь ко мне вместо уходящего в поле инженера. Когда Ворота откроются, это так и будет, но теперь ваше пребывание здесь совершенно не нужно. Наш инженер будет отсутствовать только несколько дней, и, конечно, вам не стоит приниматься за его работу. Но все же во исполнение плана мобилизации вы должны оставаться здесь на время маневров. Сколько они продолжатся, я не знаю, потому что это первые маневры.
По приказанию Петровского мне была отведена хорошая комната, и я получил полную свободу проводить время, как мне хотелось. Конечно, я интересовался маневрами. В нескольких километрах от Детской колонии возвышался крутой холм, поросший лесом. За ним тянулась более высокая горная гряда; я видел, как по обрыву этой гряды поднимались вагоны фуникулера к небольшой группе домиков, прятавшихся среди высоких деревьев. Я решил подняться туда и полюбоваться зрелищем. Было около четырех часов, когда я оказался на краю обрыва. Тут я увидел несколько дам, одетых по-европейски, которых я раньше никогда не встречал. Они сидели на скамейке и были вооружены полевыми биноклями. Мое появление не произвело на них никакого впечатления. Они меня не заметили. Я обратил внимание на смуглую, высокого роста красавицу, отличающуюся повелительными движениями и резким, громким голосом. Впоследствии я узнал, что это была мадам Куинслей, проживавшая здесь в своей дачной резиденции. Я пробрался подальше от этой компании и, усевшись на выступающий вперед утес, предался созерцанию открывавшейся передо мной картины.
Внизу расстилалась долина, и по ней, извиваясь, как змеи, ползли колонны войск. Насколько хватал глаз, все дороги были покрыты этими щетинистыми колоннами. Солнце играло на металлических частях вооружения, и блеск его переливался, как солнечные пятна на волнующейся воде. Впереди цепями шла пехота, а за ней уже подвигалась техника. Громадные тракторы вздымали землю, поднимая кверху облака пыли и земли. Отсюда казалось, что там происходит извержение вулкана. Артиллерия грохотала, но местопребывание ее я не мог открыть, так искусно замаскированы были орудия. Аэропланы кружились над войсками, а летающие солдаты переносились с одного пункта на другой подобно рою каких-то крупных насекомых. Вся эта местность представляла собой предгорье с многочисленными уступами, холмами и группами деревьев и кустарника; обработанных полей не было, и поэтому маневры могли развертываться здесь без всякого ущерба. Судя по тому, что более дальние дороги были запружены войсками, надо было думать, что имеется широкое задание. Особенно большие массы двигались по путям в Долине Большой дороги.
Я спустился к себе домой на новую мою квартиру только тогда, когда уже стало темнеть и долина начала тонуть в сиреневых сумерках. Мне хотелось бы быть поближе к месту, где будет происходить работа усовершенствованных машин смерти. Вечером этого дня я обратился по этому поводу с вопросом к Петровскому.
– Это невозможно, – ответил он. – Вы не имеете права удаляться отсюда более как на десять километров. Зона, где работают машины, считается запретной, кроме того, крайне опасной. Взрывы, расплывающийся в воздухе удушливый газ, электрические разряды и многое другое, о чем мы с вами не подозреваем, делают эту зону недоступной. Каждый год производятся все новые и новые усовершенствования в этой области. Задача этих маневров координировать все роды оружия для одной общей цели, а главным образом тренировать людей. Если вы уже так интересуетесь, дорогой Герье, то можете побывать в расположенном вблизи полевом лазарете.
– Что особенно интересного может представлять на маневрах лазарет? разочарованно возразил я. – Раненых нет, а оборудование его, я думаю, мало чем отличается от того, что я уже видел во время мировой войны.
Петровский пощипал свои усы и погладил бородку, как это он обычно делал, когда не знал, что сказать.
– Ну, конечно, лазарет мало интересен, но если бы в нем были раненые, я думаю, это не привлекло бы вас туда.
Мы сидели в столовой, в которой я был уже однажды вечером, когда по пути из Американского сеттльмента выслеживал меня аббат. Петровский пододвинул ко мне стакан с чаем и, снова потеребив усы и бороду, сказал:
– Я не боюсь маневров, а что будет, когда Ворота откроются? Вы подумайте, половина работ по прорытию большого туннеля окончена.
Я содрогнулся. Мне представилась зримая картина, когда все эти массы людей, вооруженных до зубов самым совершенным оружием, с машинами и с пушками, о которых никто не подозревает по ту сторону гор, лавиной обрушатся на соседние страны.
– Опять начнется переселение народов. Но это будет уже не нашествие гуннов, варваров, а нашествие людей, стоящих на самом высоком уровне культурного развития.
Петровский кивал головой в знак согласия со мной.
– Да, да, всякое сопротивление будет бесполезно. Никакая сила не может противостоять той, которую разовьют десять миллионов здешних войск. Я говорю – десять, но, может, будет пятнадцать, если наши инкубатории повысят свою производительность.
– Мы будем присутствовать при гибели старого мира. Я не хочу пережить это! – воскликнул я. – Каким бы ни был старый мир, он мой, он дорог мне, а этот…
Вдруг я спохватился, вспомнив, что нас могут подслушивать.
Во всяком случае, я не должен вредить репутации Петровского. Он тотчас же понял мою мысль.
– Продолжайте, здесь нас никто не подслушивает, здесь, в моей квартире, мы в полной безопасности. Но я не согласен с вашим взглядом. Если эта жизнь победит, следовательно, так и нужно. Все старое, отживающее, рушится. Я убежден, что от столкновения этих двух сил старый мир не погибнет, а преобразуется.
Нашу беседу на этом месте прервал приход Кю. Он был одет в военную форму и при оружии; лицо его было возбуждено, и он говорил так быстро, как будто все время спешил. Он поздоровался с нами, но на приглашение Петровского садиться не обратил внимания и продолжал стоять.
– Вы видели, какая сила, какая мощь! Когда я становлюсь в ряды войск, я теряю сознание своей индивидуальности. Я счастлив, что я вхожу в состав этого великого организма.
Я смотрел на одного из представителей новой расы искусственно выращенных людей, и мне пришли в голову слова Чартнея, что здешние жители похожи на муравьев, – я прибавил бы только, что они похожи на страшных, увлекающихся муравьев.
– Подумайте только, – продолжал Кю, – цепи солдат рассыпаны на десятки километров, и все они послушны одной воле, в полном смысле слова одной! Полевой подвижной станок внушителя передает им в голову приказания, подбадривает их, держит в постоянном повиновении.
Я думал в это время: «А сам Кю, не находится ли он в эти моменты в приподнятом состоянии вследствие массового гипноза?»
И, действительно, он производил впечатление полуопьяненного человека.
На утро я воспользовался советом Петровского и отправился по дороге, которую мне указали проходившие солдаты, в большой полевой лазарет.
Все время меня перегоняли бесконечные обозы. День выдался удивительно жаркий; солнце жгло неимоверно, несмотря на ранний час. Сырой воздух после вчерашнего дождя был напитан испарениями. Белье прилипало к мокрому телу; трудно было дышать. При таких условиях я с трудом прошел десять километров. Я чувствовал в голове необыкновенную тяжесть, и в висках у меня сильно стучала кровь.
Высокие, широкие палатки лазарета была раскинуты по обе стороны дороги. Автобусы с красными крестами на стенках стояли длинными рядами. Двери палаток были широко открыты, и тень их манила меня, изнемогавшего от жары.
Когда я подошел ближе, я увидел в глубине одной из самых больших палаток группу военных, которые, сидя за столом, о чем-то оживленно разговаривали. Среди них я узнал доктора Левенберга. В тот же самый момент он заметил меня и крикнул:
– Мсье Герье, идите сюда.
Я немедля воспользовался приглашением. Раньше чем поздороваться, я снял шляпу и обтер платком пот, обильно катившийся со лба.
– Сегодня необычайная для нашего климата жара, – приветствовал меня Левенберг. – Знакомьтесь – мой медицинский штаб.
Я сел на указанное мне место и чувствовал, что мое лицо пылает от жары.
– Хорошо нам сидеть здесь, в тени палатки, а каково солдатам! – сказал кто-то из окружающих.
– Прибывающие из Нового города войска должны сделать сегодня переход в сорок километров, – продолжал тот же голос.
– Можно было бы, мне кажется, изменить диспозицию, – заметил другой из сидевших врачей несмелым тоном.
Со всех сторон посыпались возражения и укоры:
– Что вы, что вы! Разве можно менять диспозицию? Главная цель маневров будет сведена на нет. Ни в каком случае.
– Такой ли нам предстоит марш, когда Ворота откроются, и сможем ли мы тогда считаться с погодой? – заметил первый из разговаривавших.
В это время в палатку вошел новый человек. Он быстрыми шагами подошел к доктору Левенбергу и, вытягиваясь по-военному, подал ему радиотелеграмму.
Доктор Левенберг пробежал глазами небольшой листок и, поднявшись с места, произнес официальным тоном:
– Мною получено извещение, что в войсках появилась какая-то болезнь; многие заболели, есть смертельные случаи. Прошу всех по местам, с минуты на минуту можно ждать первый транспорт.
При первых же словах Левенберга все вскочили. Волнение изобразилось на лицах. Посыпались вопросы.
– Я не имею никаких подробностей, – отвечал Левенберг. – Болезнь, по-видимому, не определена.
Я со своей стороны сделал предположение:
– Быть может, какое-нибудь инфекционное заболевание?
– До сих пор в нашей стране не наблюдалось никаких эпидемий, – возразил Левенберг.
– Может быть, солнечный удар, – заметил кто-то.
– Не будем гадать, прошу по местам, – заключил Левенберг.
Хотя я не был непосредственно заинтересован больными, тем не менее это известие потрясло и меня. Болезнь и смерть как-то мало вязались с Долиной Новой Жизни. Мне было нечего делать, а сидеть спокойно в палатке я не мог. В это время мимо лазарета проходил бесконечный обоз. Я подошел к дороге и стал в тени дерева.
Вдруг я услышал свое имя, которое выкликал кто-то. Голос звучал неясно, но тем не менее мне казалось, что он очень хорошо мне знаком. Я увидел фигуру солдата, ловко спускающегося на ходу с большого грузовика. Он соскочил с подножки и стал около меня. Тут только я узнал Ура. Лицо его улыбалось, и глаза светились восторгом. Он заговорил, как всегда, отдельными словами:
– Я очень доволен. Войска, пушки, машины. Очень интересно. Все идем вперед. Стрельба, взрывы, много шума. Когда Ворота откроются, мы пойдем через весь мир…
Он болтал еще что-то и потом побежал догонять свой автомобиль.
«Этот человек находится тоже под общим гипнозом», – подумал я.
В это время с боковой дороги показалась пехота; она шла густой массой, такая же грозная и решительная, как вчера, но у солдат был усталый вид, и шаги отбивались не так твердо и ритмично. Некоторые из проходивших мимо производили тяжелое впечатление. Лица их были бледны, губы посинели и обветрились. Вокруг глаз лежала темная полоса, щеки провалились, но глаза всех, кого я мог видеть, и бодрых и усталых, устремлялись вперед и горели каким-то лихорадочным огнем.
Мне эта масса напомнила одну картину, которую я видел в Париже на выставке: крестоносцы, шествующие по пустыне и страдающие от жажды и голода, но видящие перед собою пленительный мираж – освобождение гроба господня. Нужно думать, что проходящим здесь мерещились впереди открытые Ворота.
Я услышал завывание сирен. Целый поезд автомобилей с красными крестами несся навстречу войскам. Когда он был около палаток лазарета, санитары окружили кареты и стали извлекать носилки с распростертыми на них солдатами; зрелище было весьма печальное, но проходившие мимо, по-видимому, были очень мало тронуты им. Возможно, они думали, что это не настоящие больные.
Я боялся мешать врачам и вошел в палатку только через час, когда смятение несколько улеглось.
Левенберг сидел за столом и что-то писал. Увидев меня, он на минуту оторвался от бумаги.
– Произошло нечто непредвиденное. Переутомление или жара, а, может быть, и то и другое вместе, повлияли особенно сильно на людей некоторых разрядов. Из всех прибывших больных большинство принадлежит к разрядам 170-му и 178-му. Паралич сердца, разрывы сосудов периферических и более глубоких. Апоплексия, паралич и смерть.
Левенберг опять уткнулся в бумагу.
– Пишу донесение, простите, некогда.
Я увидел одного из докторов, который забежал в палатку, что-то захватил с собой и намеревался уходить. Я спросил разрешения последовать за ним, чтобы посмотреть больных.
Он отвечал:
– Я иду к заболевшему доктору; бедняга в тяжелом положении, сейчас привезли с фронта.
На складной кровати лежал бледный человек с закрытыми глазами; руки его безжизненно свесились на пол, и тяжелое, клокочущее дыхание было очень частым. Из полуоткрытого рта выдавались белые большие зубы. Куртка и рубашка были расстегнуты, и на груди виднелись багровые пятна подкожных кровоизлияний. Доктор опустился рядом с ним на колени и пощупал пульс.
– Сердце едва работает, – сказал он.
Я заметил номер умирающего – разряд 175-й, – и вдруг мне показалось, что я знаю это лицо. Я всмотрелся. Конечно, это был доктор, которого я видел в госпитале, когда впервые проснулся в Долине Новой Жизни. В мозгу у меня сейчас же встали его слова: «Я буду еще долго жить».
Умирающий издал хриплый стон; руки и ноги его судорожно дернулись, и пенистая кровь выступила изо рта и ноздрей.
Доктор встал, и голова его печально опустилась.
– Все кончено, – проговорил он.
Я думал: «Несчастный, ты, наверное, так же хотел прожить долгую и интересную жизнь, как Кю; так же, как он, ты, может быть, надеялся, что с помощью науки проживешь две-три жизни, а вышло, что ты погибаешь со всем твоим разрядом – 175-м».
Доктор Левенберг, вошедший в это время, снял с головы шлем в знак почтения к умершему.
– Это ужасно, – сказал он. – Причина заболевания кроется в конституции этого разряда; надо полагать, при самом развитии эмбрионов была допущена какая-то ошибка.
Меня как будто что-то стукнуло по голове. Я подумал о том, что переживает Петровский, папаша, как его звали, этих несчастных детей, погибающих вследствие врожденной слабости.
Левенберг задумчиво продолжал:
– Ломкость и слабость сосудов. Сердце не справляется с усиленной, непривычной работой. Организм не имеет запасных сил. В чем именно ошибка мы не можем сказать.
Я не выдержал больше и взволнованно перебил:
– Тогда нужно прекратить этот дьявольский марш, уносящий людей в могилу. Нельзя задавать чрезмерных задач слабосильным людям. Посмотрите на дорогу, там идут отряды: они измучены, усталы, но их держат под внушением, под гипнозом, и они не отдают себе отчета в своем изнеможении; они будут идти, покуда не умрут.
– Успокойтесь, – тихо сказал Левенберг, – все сделано. Куинслей получил уже мою радиотелеграмму. Я просил приостановить маневры и прекратить внушение.
Автомобили привозили все новых заболевших. Мертвых складывали в отдельную палату. Врачи и санитары изнемогали от работы, у них не было ни минуты передышки. У всех был унылый и подавленный вид. Случилось то, чего никто не ожидал.
Вдоль дороги лежали солдаты. Оружие было снято, амуниция сброшена на землю, глаза более не горели огнем, чувствовалась общая усталость, интерес к происходящему пропал.
К счастью, небо заволакивалось тучами. Скоро солнце закрылось ими. Холодный ветер подул с гор. Крупные капли дождя застучали по земле.
Когда я пошел попрощаться с Левенбергом перед тем как отправиться к себе домой, в Детскую колонию, я нашел его стоящим посреди пустой палатки. Задумчивость его была так велика, что он не видел меня или не узнал. Он бормотал про себя:
– Я понимаю теперь, старый профессор физиологии был прав; не напрасно он выбрал себе сердце иностранца: он что-то знал. Ужасно, ужасно…
Вечером разыгралась страшная гроза. Я, Кю и Петровский сидели на знакомой уже читателю веранде. Струи дождя непрерывно стучали по крыше и лились потоками по виноградным листьям, пригибая их вниз. Небо озарялось почти беспрерывными молниями, одновременно вспыхивающими по всему горизонту. Угрюмые и мрачные, сидели мы молча. Меня грызла мысль о моих новых почках. У меня почки, выращенные из зародыша. Каковы эти почки? Я не верил в них больше. Казалось, я ношу в себе начало разложения и болезни. Уверенность, что я сделался здоровым человеком, пропала. Разве может Анжелика соединить свою жизнь с моей? Нет, тысячу раз нет.
Кю вскочил со стула и зашагал мимо меня взад и вперед.
– Если бы я принадлежал к этому злополучному 175-му разряду, или к 170-му, к 178-му, – говорил он, как бы размышляя вслух, – может быть, я теперь уже не существовал бы на свете; но какая гарантия, что мой разряд лучше? Дурная наследственность влияла на здоровье отдельных лиц. Лабораторная ошибка у нас может погубить десятки и сотни тысяч. Это невыносимо.
Петровский сидел, опустивши голову, погруженный в глубокое раздумье.
Кю продолжал:
– Следовательно, мы, выращенные в инкубаториях, не такие люди, как все. Я готов рисковать, получить какую угодно заразную болезнь, я готов умереть от всякой случайности, но я не могу примириться с мыслью, что я ношу в себе врожденный порок, обрекающий меня на преждевременную гибель. Это нестерпимо.
Дальнейших слов его я не мог расслышать: раскат грома потряс здание, дождь полил как из ведра.
Во время паузы между отдельными ударами до меня донеслись слова Петровского:
– Ошибок быть не могло, лаборатория Куинслея давала нам точные указания. Мы точно следовали его предписанию. Эксперименты показали, что мы стоим на верном пути.
– Эксперименты, эксперименты! – подхватил Кю. – Я не желаю быть экспериментальным животным.
Эти слова удивили меня больше всего. Как быстро этот человек от обычной своей гордости перешел к отчаянию, к возмущению! Неужели паническое настроение овладело и всеми остальными?
Петровский бормотал:
– Наука может ошибаться, но в данном случае было сделано все, что в пределах человеческого разума.
– Вы были энтузиастом свободного развития вне организма! – воскликнул Кю, останавливаясь перед Петровским.
– А вы? – тихо спросил тот, поднимая глаза на Кю.
– Я? Я был только ваш ученик, и ничего больше, – отвечал тот и опять забегал из стороны в сторону.
Петровский горько улыбнулся и подергал себя за бороду.
– Мы начинаем сваливать вину друг на друга.
Мне стало жаль этого доброго, казалось, слабовольного человека. Я вмешался.
– Как вам не стыдно, Кю, – сказал я. – Вы предаетесь отчаянию; в сущности, пока неизвестно, что случилось. Разве люди не гибнут тысячами на войне и от разных заболеваний? Вы жили здесь без всяких потрясений и несчастий. Вам казалось, что вы бессмертны. Теперь, когда стряслась беда, вы должны сохранять спокойствие; по крайней мере, мы, люди старой жизни, научились владеть собой.
Мои слова несколько отрезвили Кю, и он, подойдя к Петровскому, дружески взял его за руку и сказал:
– Я прошу извинения. Конечно, я должен сдерживать себя. Постоянное внушение сегодняшнего дня держало меня во взвинченном состоянии, теперь, когда оно ослабело, я чувствую себя размякшим, и эта гроза особенно сильно действует на меня.
Он хотел еще что-то прибавить, но в это время раздался страшный удар грома, и молния ослепила нас. В страхе мы бросились в комнату.
– Молния ударила где-нибудь поблизости, – закричал Кю.
– Несчастные солдаты в поле! – застонал Петровский. – Каким еще несчастьям подвергнутся они в эту ночь?
Идти домой при таком ливне нечего было и думать. Лишь поздно ночью, когда прошла гроза, я и Петровский добрались до дома. Мы не проронили ни слова. Когда я прощался с хозяином, чтобы удалиться к себе в комнату, он задержал меня, как бы желая что-то сказать. Он быстро ерошил волосы, дергал себя за бороду.
– Как бы я ни был уверен в том, что я не виноват, все же я чувствую себя ответственным. Это мучительно, – сказал он и, круто повернувшись, пошел, сгорбившись под гнетом своих мыслей.
Я долго не мог заснуть, а заснувши, просыпался несколько раз. Я встал с головной болью.
Первый, кого я увидел, выйдя из своей комнаты, был Mapтини. Он приехал очень рано. Теперь, переговорив с Петровским, он собирался уходить. Увидев меня, он обрадовался.
– А, дружище! – воскликнул он. – Я боялся, что не дождусь вас: вы очень заспались, а мне предстоит большая работа. Гроза наделала много бед. Провода в лаборатории Куинслея перепутаны и повреждены. Мои помощники и партия рабочих дожидаются меня.
– Я очень раз видеть вас, – отвечал я, – но я не догадываюсь, почему именно вы меня ждали.
– Идемте, идемте, я объясню вам все по дороге.
Когда мы шли садом, Мартини объяснил мне, что я могу ему сопутствовать во время предстоящего осмотра лаборатории.
– Квазимодо, Кю и большинство старших помощников так же, как и Петровский, уехали на совещание к Куинслею, оставшиеся находятся все еще в полной растерянности. Лаборатория брошена почти без присмотра. Внушители, механические глаза и уши бездействуют благодаря порче проводов. Нам представляется прекрасный случай заглянуть в это «святая святых».
Предложение Мартини мне понравилось. У меня было предчувствие, что мы можем натолкнуться там на нечто интересное.
Я поблагодарил своего друга. Мы ускорили шаги.
– Какое несчастье вчера на маневрах, – запыхавшись от быстрой ходьбы, говорил Мартини.
– Я надеюсь, маневры отменены?
– Сегодня утром возобновились снова, но, конечно, не в тех масштабах и темпах, как раньше. Предупреждение сделано, и необходима большая осторожность. Оказывается, мы, старики, можем позволить себе гораздо больше, чем эта молодежь.
Я снова подумал о своих почках. Было бы лучше, если бы мне вставили почки от какого-нибудь погибшего иностранца.
Дорожки сада еще не обсохли, и с деревьев падал на нас дождь капель. Поднявшийся туман закрывал солнце, и живительные его лучи не обсушили землю.
У дверей башни, в которой помещалась лаборатория Куинслея, стояла толпа рабочих, поджидая прихода Мартини. Мы прошли через открытые двери. Витая каменная лестница вела кверху. С двух сторон от нее стояли вагончики лифта. Мартини приказал своим помощникам заняться работой снаружи и в первой распределительной комнате, а сам вместе со мной, как с временным инженером инкубаториев, решил осмотреть повреждения приемников.
Мы проходили с ним беспрепятственно, не встречая никого из служащих, комнату за комнатой, этаж за этажом. Особых неисправностей при этом беглом осмотре не было заметно. В одном окне были разбиты стекла, в другом сломана рама и вырван ставень. На полу валялось несколько неприбранных разбитых банок и бутылок. На столах мы видели различные приборы, препараты, разложенные книги. Ясно было, что со вчерашнего дня здесь никого не было. Надо думать, что в этой лаборатории паника была особенно велика. Ученые и их ученики, занимающиеся усовершенствованием методов получения новых людей, были более всех потрясены результатами своих достижений.
– Пока я не вижу ничего интересного, – промолвил Мартини, поднимаясь на последний этаж.
– Жаль, что мы с вами мало понимаем в этом деле. Может быть, тогда мы нашли бы многое, на что следует обратить внимание, – отвечал я.
Первые большие комнаты имели вид музея. Шкафы с банками различных размеров, наполненные неизвестными для нас предметами, были расставлены по стенам комнат. Дальше следовал большой зал, очень похожий на погреб инкубатория. Стеклянные ящики с проводкой для питательной жидкости, с искусственными сердцами, содержали в себе всевозможные органы и, как мне казалось, куски ткани. Сердца бились; следовательно, кто-то наблюдал за автоматической их работой. В зале горел свет, так как все ставни были наглухо закрыты. Отсюда вели две двери; одна была закрыта, в другой торчал ключ. Мартини повернул его, и мы вошли в хорошо обставленный кабинет ученого. Здесь были: письменный стол, несколько лабораторных столов, микроскопы, химические весы, электрические приборы и масса книг. Книги были разбросаны на столах, на подоконниках, на полках и даже на полу. На письменном столе лежала рукопись. Я сразу узнал почерк Куинслея. Меня крайне удивило содержание этого листа. Здесь чередовались ответы и вопросы. Я бегло просмотрел последние строки:
Вопрос. Можете ли вы отвлечься от ваших постоянных мыслей и заняться математикой?
Ответ. Это очень тяжело. Меня угнетает судьба моей жены и мой ужасный конец.
Вопрос. Думаете ли вы когда-либо о своих научных замыслах?
Ответ. Да, безусловно, но все это переплетается в какой-то хаос. Возможное смешивается с невероятным.
Вопрос. Если я понимаю вас, ваше состояние похоже на сон?
Ответ. Безусловно, я сплю и грежу.
После этого я прочел: «Ответы сделались путаными, постоянная смена впечатлений последних дней жизни затемняет правильный ход мысли. Действие средства, возбуждающего мозг, окончилось».
– Что за чертовщина! – воскликнул я, бросив рукопись на стол. Какие-то опыты, и, мне кажется, ужасные.
Мартини показал мне ключ, на котором были выгравированы три буквы: Л. М. К.
– Лаборатория Макса Куинслея, – торжественно произнес он, – вы понимаете? Стоит ли заниматься рукописью, когда мы можем увидеть эту знаменитую лабораторию, куда не вступала еще нога иностранца? Нельзя терять времени.
Мы вошли в большую комнату и, пользуясь найденным ключом, проникли через запертую дверь в соседнюю комнату. Все, что увидели мы здесь, мало отличалось от того, что было в других лабораториях, через которые мы проходили. Те же замысловатые приборы, те же ящики, те же полки со всевозможными банками и склянками, весы, электрические батареи, динамо-машины и прочее. У одного из окон стояла высокая конторка, а против нее на подставках были расположены четыре стеклянных ящика. Я понял сразу, что в этих ящиках находятся какие-то живые органы или ткани, потому что к ним были проведены трубки для питания и для согревания. Над конторкой висел, спускаясь с потолка, небольшой аппарат для внушения и для чтения мыслей.
Я и Мартини почему-то обратили особое внимание на эту часть лаборатории. Мартини, как специалист, прежде всего осмотрел внушающий аппарат.
– Он цел и невредим, – сказал он. – Он питается током не из общей сети, а от местных батарей.
Я не мог сдержать своего волнения и громко воскликнул:
– Смотрите, Мартини, смотрите, что это такое?
Под каждым ящиком висела рамка со вставленной в нее карточкой. На каждой из них были написаны имя и фамилия. На третьей слева значилось: «Леон Гаро». Остальные имена были для меня неизвестны.
Мы стояли над этим ящиком, и руки и ноги наши тряслись мелкой дрожью, волосы шевелились на голове. Мы видели в ящике, в жидкости, плавающий мозг Леона Гаро. Какой ужас! Следовательно, на нем производит свои опыты Макс Куинслей.
Теперь мне стала понятна найденная рукопись с ее вопросами и ответами.
Я сказал, заикаясь, с трудом управляя своим языком:
– Он убил его и теперь еще издевается.
В горле у меня сразу пересохло.
Мартини скорее, чем я, оправился от потрясения, он сверкал глазами.
– О, что бы я дал, чтобы отомстить за эту кровь!
У меня явилась мысль воспользоваться этим аппаратом и попытаться узнать от Гаро или, вернее, от его гениального мозга, все, что с ним произошло в последние дни. Едва я заикнулся об этом, Мартини гневно проскрежетал:
– Вы хотите продолжать эксперименты? К чему они могут привести? Я не сомневаюсь, что Гаро убит, я не позволю надругаться над его благородными останками.
Мартини толкнул ногой конторку, и она своим падением разбила ящик Гаро и два соседних. Они упали с подставок, и жидкость расплескалась вокруг. Я не видел, что случилось с мозгом, я бросился вон из лаборатории.
Через минуту ко мне присоединился Мартини. Он был бледен, руки его дрожали, но голос его был спокоен. Он шептал:
– Я сделал то, что должен был сделать на моем месте всякий порядочный человек. Ничего другого нельзя было придумать. Для сокрытия своего преступления я открыл окно и разбросал вокруг все бумаги и книги, лежащие на подоконнике. Пусть думают: ветер открыл, окно и наделал бед.
– А ключ? – спросил я.
– Ключ лежит на месте.
Мы спустились вниз, не встретив никого на своем пути. Мартини приступил к своим работам, а я отправился к себе. На моем столе лежала бумага с предложением вернуться к постоянной службе.
«Значит, маневры все же окончены», – подумал я.
– Анжелика, дорогая Анжелика, я опять с вами! Три дня, проведенные в Детской колонии, показались мне такими долгими!
Она бросилась мне навстречу.
– Милый, – прошептала она, – я не хочу больше расставаться с вами.
Я осыпал поцелуями ее руки. Взгляд ее быстро скользил по мне.
– Вы отчего-то печальны или чем-то недовольны, – сказала она.
– Я счастлив.
– Значит, что-нибудь случилось?
Я понял, что моя возлюбленная обладает такой проницательностью, что от нее нельзя ничего скрыть, но все же мне не хотелось открывать причину своего беспокойства.
– Эта история на маневрах глубоко взволновала меня, – отвечал я, стараясь не смотреть ей в глаза, – меня мучит мысль, что, может быть, я не совсем избавился от болезни, которой страдал во Франции.
– Разве у вас есть какие-либо симптомы?
– Нет, нет, я совершенно здоров, но я ношу в себе почки от этих проклятых эмбрионов, а теперь выяснилось, что в них есть зачатки различных заболеваний.
Она усадила меня на диванчик и, тесно прижавшись, говорила так успокоительно, что если бы я и в самом деле сильно беспокоился о своем здоровье, я перестал бы думать о нем.
– Для нас, – сказала она, – все это несчастье может иметь хороший конец. Макс Куинслей, конечно, должен быть очень озабочен всем случившимся, и ему не до нас, а выиграть время во всяком деле очень важно.
Ее глаза смотрели с такой уверенностью в будущее, что у меня защемило сердце. Я был настроен совсем не так оптимистически.
Она угадала мои сомнения и, приникши к моему уху губами, прошептала:
– Я люблю вас, и если вас не станет, я не хочу больше жить. Я не вынесу этого несчастья.
В это время в дверь постучали. Мадам Фишер приглашала нас к столу.
Погода была прекрасная. После пронесшейся грозы жара не возобновлялась. Обедали под большим развесистым деревом, среди клумб пахучих цветов. Ничто не говорило, что мы находимся в Долине Новой Жизни.
Семья Фишера, весь обиход ее жизни напоминали семьи и обычаи любого провинциального городка Германии. Сам Фишер заткнул себе салфетку за воротник и сосредоточенно кушал. Его жена угощала нас, не забывая присматривать за самым маленьким из своих детей, который все время шалил и неумолчно болтал. Старшие, с передничками на груди, сидели чинно, неумело работая ножами и вилками.
Когда обед кончился и дети ушли, разговор перешел на текущие события. Фишер рассказывал о том, что он наблюдал во время маневров. Затем он сообщил, что окружающие Куинслея советовали ему тотчас же прервать маневры, как только были получены первые сведения о заболеваниях и смертях, но он не желал их слушать. Когда количество жертв перевалило за десять тысяч – тогда только он приказал дать отдых войскам. Пострадало несколько разрядов. Лазареты были переполнены. На третий день маневры продолжались, и, несмотря на большую осторожность, опять пострадали многие.
– Я думаю, – сказал Фишер, – все это должно поколебать самую идею воспроизведения человеческого рода из половых желез, взятых от эмбрионов. Мне всегда казалось, что при таком способе каждое следующее поколение должно получаться более слабым.
Мадам Фишер перебила ученую речь своего мужа простым замечанием:
– Все они никогда не представлялись мне настоящими людьми. Я не удивлюсь, если в один прекрасный день они исчезнут с лица земли.
– Ну, это уж чересчур, – возразил Фишер. – Среди них есть много прекрасных работников и ученых. Способности их велики и разнообразны. Но чтобы быть вполне справедливым, я должен добавить, что у них нет инициативы. Я не представляю их себе без руководства со стороны лиц, прибывших сюда извне.
– Значит, их мозг устроен несколько иначе, чем наш? – спросил я.
– Это сказано слишком сильно. Средний уровень умственных способностей, я сказал бы, у них выше, таланты редки, а гениальности я не знаю.
– Трудно сказать, что важнее: высокий средний уровень или богатство талантов, – сказал я.
– Этот вопрос, как я слышал, занимает Куинслея, и он уделяет много внимания работе мозга, – отвечал Фишер.
Мое лицо вспыхнуло от негодования при этих словах. Передо мною предстала картина, виденная вчера в лаборатории. Анжелика заметила это и, взяв меня за руку, тихо спросила:
– Что с вами?
Меня выручил приход Мартини и Карно.
Друзья приближались по дорожке сада, одетые в белые легкие костюмы.
Против обыкновения, Мартини был серьезен и даже угрюм. Когда они заняли места за столом и хозяин налил им в стаканы легкого местного пива, Карно нагнулся к нам поближе, осмотрелся из предосторожности, не подслушивает ли нас кто-нибудь, и заговорил полушепотом:
– Я узнал из верных источников, что дело обстоит гораздо хуже, чем предполагалось. Некоторые разряды здешних людей обречены на вымирание; допущены роковые ошибки; но это не все: последние обследования учеников младшего возраста, а также детей показали прогрессирующее падение умственных способностей. Время восприятия впечатлений и время запоминания удлиняется, сообразительность понижается. Увеличению веса тела у новорожденных не соответствует их умственное развитие, наоборот, физическое их развитие, улучшающееся в последних выводках, ухудшает развитие мозга.
Фишер развел руками и безнадежно опустил голову.
– Это новый удар Куинслею.
– Слух идет от Тардье, он только что закончил отчет о последних испытаниях. Конечно, колебания наблюдались и раньше, но такого резкого падения до сих пор не было.
Мартини обвел всех торжествующим взглядом.
– Что я всегда говорил! Я не биолог, но во мне говорил простой здравый смысл. Нельзя безнаказанно калечить природу. Женщины, любовь, макароны и прочее так же необходимы, как воздух и вода, – проговорил он серьезным тоном.
– Благодарю вас за любезность! – воскликнула фрау Фишер. – Вы сравнили женщин с макаронами.
– Прошу извинить меня, mesdames, я не делаю никаких сравнений. Я хотел только сказать, что здесь все отвергается, а между тем я убежден, что и такие глупости, как макароны, играют важную роль в жизни человека. Что же касается любви… О, я боюсь об этом говорить, я произнесу тогда целую речь. Женщины без любви – это что-то отвратительное, я бы сравнил их с пищей без соли или с шампанским, утерявшим или никогда не имевшим игристости. Нет, они гораздо хуже – я не подберу подходящего сравнения.
– Уж не говорите ли вы так потому, что на себе испытали разочарование в такой женщине? – заметил Фишер.
– Я сомневаюсь только в одном: была ли это вообще женщина? – пробурчал в ответ Мартини.
– Я надеюсь, это было давно, – осторожно вставил Карно.
– Да, да, это было давным-давно. Я вспомнил об этом только к случаю, сказал Мартини и выпил до дна стакан холодного пива.
Фишер попыхивал своей сигарой и задумчиво говорил:
– Непредвиденное обстоятельство, катастрофа. Бог знает, останется ли в силе наш договор.
В это время к нашей компании присоединился Чарльз Чартней. Элегантный, как всегда, свежевыбритый, пахнущий духами, он стоял перед нами, стройный и моложавый, и держал в руках шляпу.
– Каковы новости? – обратился к нему хозяин. – Все приходящие приносят нам печальные известия.
– Печальные известия? Я не согласен, я назвал бы их – интересные известия. Мы живем в стране, полной всяких диковин чудес. Мы зрители, а они актеры. Я доволен. Последнее время мне было что-то скучно.
Он вынул папироску из золотого портсигара, закурил и сел на стул, заложив ногу за ногу. Вид у него был самый беспечный и веселый.
– Философ! – воскликнул Мартини.
Карно сказал:
– Я всегда завидую мистеру Чартнею, его спокойствие и выдержка поражают меня.
Я вспомнил, как этот спокойный человек реагировал на известие о смерти Гаро. Я заметил:
– Под внешним спокойствием иногда скрывается буря.
– Я думаю, – продолжал Чартней, – что в этой стране могут жить только люди, мыслящие подобно мне. Другим не следует оставаться здесь.
– Хе, хорошо сказано, – вскочил со своего места Мартини. Он приблизился к Чартнею и многозначительно зашептал:
– Если бы кто-нибудь из нас захотел удрать отсюда, вы не отказались бы помочь?
Чартней откинулся на спинку стула.
– Вы думаете, что это невозможно? В мире ничего нет невозможного. Надо хорошо обдумать план, разработать все детали, предвидеть все возможное и даже невозможное – тогда успех обеспечен.
Мартини отскочил от него.
– Но ведь это слова, и ничего конкретного!
– Неужели вы думаете, что здесь, за столом, среди разговора, я могу сказать вам что-либо иное, кроме общих фраз? – с сознанием полного достоинства отвечал Чартней.
Во время этого разговора Анжелика пристально смотрела на элегантного англичанина. Во мне зашевелилось подозрение, что он ей понравился своим уверенным тоном и выдержкой. Ни на чем не основанная ревность всегда приносила мне много мучений.
Чартней, вероятно, заметил этот устремленный на него упорный взгляд. Он слегка пододвинулся к Анжелике и произнес, подчеркивая слова:
– Лично я не собираюсь бежать, но считаю это возможным для тех, кому явится необходимость.
На следующий день я получил приглашение на большое заседание в кабинет Куинслея Старшего.
Такого многочисленного собрания я не видел раньше. Все скамьи амфитеатра были заняты; на свободном пространстве стояли стулья запоздавшие помещались на них. За столом на возвышении восседали Вильям Куинслей, Макс Куинслей и шесть членов правительства, самые авторитетные ученые из местных жителей. Многочисленный секретариат был налицо. Старик Куинслей уже не сидел в кресле, он попросту лежал, откинувшись на спину. Закрытые глаза, ввалившиеся щеки, бледность лица и полная его неподвижность создавали картину смерти.
Осматриваясь по рядам, я увидел Петровского, Чартнея, Кю, Гри-Гри, Ли-Ли, Шервуда, Педручи, Крэга, Тардье и всех других, кто занимал здесь более ответственные посты. Фишер и Мартини прибыли сюда вместе со мной, и мы сидели рядом. Карно занял место несколько позади.
Председательствовал Макс Куинслей. Он встал, и весь зал затих, так что можно было слышать шелест бумаг, перелистываемых секретарем. Куинслей начал с отчета о маневрах. Он воздал должное качеству и количеству вооружения, подвижности и работоспособности войск, уменью штаба, общей подготовленности и потом только перешел к изложению грустного факта, испортившего все величие маневров. Он говорил:
– Двадцать семь тысяч смертей, пятьдесят восемь тысяч заболеваний – это такие цифры, которые показывают, как нам серьезно надо отнестись к происшедшему. Что это за заболевание? Известны ли нам его причины? Могли ли мы предвидеть его и что мы намерены делать, чтобы в будущем это явление не повторялось? Вот главные вопросы, которые встают перед нами. Комиссия из самых видных представителей науки потратила много времени, и я могу от лица ее сообщить вам ответы! 1). Врожденная слабость сосудистой системы и ее малая сопротивляемость различным неблагоприятным влиянием у людей целых разрядов, выращенных в инкубаториях, установлены безусловно. Подробности будут доложены следующим докладчиком. 2). Выяснение причин этой неустойчивости сосудистой системы являлось для нас крайне важным. Мы и раньше полагали, что получение поколений из половых элементов, взятых от эмбрионов, с течением времени может ослабить эти самые элементы. Нам казалось, что, может быть, эти половые элементы должны получаться от взрослых людей вследствие того, что они могут укрепиться в организме человека во время его жизни. Для этой цели мы в Долине Новой Жизни на всякий случай оставили несколько разрядов женщин. Однако тщательная проверка показала, что половые элементы, взятые из половых желез эмбрионов, выращенных на свободе, обладают большей крепостью. Таким образом, искать причину нашего заболевания в этом направлении не приходится. Тогда поневоле надо обратить внимание на произрастание эмбрионов в инкубаториях. Тут, может быть, кроются причины их слабости. Было два мнения: первое заключалось в том, чтобы путем усиленного питания совершенствовать поколения, другое, более осторожное, содержало сомнение, не кроется ли опасность в этом усиленном питании. Сторонники первого мнения одержали верх, и многие отряды были взращены при таких условиях. Вот именно из них некоторые и пострадали. Часто бывает, что хорошие побуждения приносят больше вреда, чем пользы… Я лично принадлежал к более осторожным. 3). Ответ на третий вопрос вытекает из предыдущего. Мы должны устранить ошибки, указанные выше, и, принимая во внимание, что во всем этом печальном событии нет и не может быть злого умысла, а есть только вина, причиной которой является излишняя увлеченность некоторых лиц, причастных к взращиванию эмбрионов, я полагаю, что руководство этим делом должно быть передано в другие руки.
Я обернулся к Петровскому.
Было ясно, что вина сваливалась на него. Он сидел бледный, вытянувшись вперед, обхватив руками колени; глаза его были прикованы к Куинслею. Многие из сидевших вокруг оглядывались на Петровского. Некоторые, конечно, сочувствовали ему и прекрасно угадывали смысл речи Куинслея. Внезапно старый Вильям Куинслей, неподвижно лежавший в кресле, с трудом приподнялся и, протянув руку перед собой, задыхаясь произнес:
– Виновных нет. Пока я жив, я не допущу несправедливости. Сказав это, он тяжело опустился в кресло. Свистящее, прерывистое дыхание было слышно по всему залу.
Макс Куинслей нагнулся к старику и что-то ему сказал, подавая в то же время в небольшом стакане лекарство.
Речь следующего оратора касалась подробностей, добытых комиссией по изучению заболеваний, и я не считаю нужным приводить ее, тем более что многое осталось для меня неясным. После, из разговоров со своими знакомыми, я убедился, что весь материал, представленный собранию, был так искусно подобран и обработан, что получалось представление о полной непричастности лаборатории Куинслея, хотя все знали, что теоретическая разработка вопроса производилась именно там.
Дебатов не было. Маис Куинслей заговорил снова. Он стоял, вытянувшись во весь свой высокий рост, голос его звучал резко и самоуверенно. Он докладывал о результатах весенних испытаний всех подрастающих поколений – от грудных детей до людей вполне зрелых.
Вспоминая полученные вчера от Тардье сведения, я не мог понять, почему он взял такой тон.
– Ежегодные весенние испытания еще лишний раз показали нам, что мы стоим на правильном пути. Физическое и умственное развитие нашей молодежи прогрессирует. Конечно, как и прежде, наблюдаются некоторые колебания. Постоянное движение вперед напоминает собою волнистую линию. Изучаемые нами законы мышления и работы мозга, а также зависимость ее от всякого организма служат предметом нашей неустанной работы. Заслуги Крэга и всех моих помощников по лаборатории слишком велики, чтобы о них говорить. Они общеизвестны. Их практические результаты налицо. Влияние органов внутренней секреции уже использовано нами в полном объеме. Без умственной гимнастики мы не мыслим воспитания. Внушение вошло в нашу жизнь, как постоянный агент. Все это, вместе взятое, создает основы непрерывного прогресса. О физической стороне вам должен доложить мистер Денвуд, а относительно духовной – мсье Тардье. В общих чертах я могу вам сказать, что точное измерение по динамометру с помощью электрических измерителей силы сокращения отдельных мышц и целых их групп показывает, что разряды последних трех лет являются более совершенными в этом отношении в среднем на 2, 3%. Время запоминания уменьшилось на 12-17 секунд, что составляет 5%. Время удержания сведений в памяти удлинилось на 12%. Способность разбираться в различных впечатлениях усилилась в общем на 10%. Все отдельные разряды дают приблизительно ту же самую картину, причем наиболее способных получается от 2 до 5%, с выше-средними способностями 20%, со средними способностями 50% и со способностями ниже среднего 25%. Первые из упомянутых категорий постепенно увеличиваются, последние – уменьшаются. Я думаю, что эти замечательные результаты могут хоть отчасти сгладить то тяжелое впечатление, которое произвело на нас недавно пережитое нами несчастье. Я не считаю возможным скрывать, что этим подробным изучением духовной стороны нашей молодежи мы обязаны несравненному педагогу мсье Тардье.
При этих словах Куинслей повернулся в сторону сидящего в рядах Тардье и слегка наклонил голову. Зал огласился возгласами восторга. Казалось, всем присутствующим хотелось вознаградить себя за то тяжелое чувство, которое было пережито в начале заседания.
Мартини толкнул меня в бок, шепча:
– Вы понимаете? Тардье подкупили. Он позволил скрыть те скверные результаты, о которых говорил мне в частной беседе. Этого от него я никогда не ожидал.
Доклады Денвуда и Тардье были мало интересными – почти голый перечень цифр. Причем я считаю нужным заметить здесь, что и приведенные мною ранее цифры не могут отличаться точностью. Эти доклады заняли очень много времени, и я облегченно вздохнул, когда заседание окончилось. Президиум оставался сидеть за столом, а публика покидала обширный кабинет Куинслея.
Было уже темно, насколько может быть применимо это слово к прекрасно освещенному Главному городу.
Я, Мартини и Фишер задержались у подъезда. Нам то и дело приходилось раскланиваться с проходившими мимо знакомыми. К нам подошел Тардье. Он чувствовал себя, как мне казалось, не совсем приятно; здороваясь, он ни разу не посмотрел нам в глаза. Он был словно в каком-то замешательстве. Он произнес как бы в свое оправдание:
– Ради политических соображений иногда приходится поступаться истиной. Нам, людям узкого горизонта, не всегда видно то, что видят люди, стоящие на вершине.
Мы молчали в ответ, не находя подходящих слов. Только Фишер сказал:
– Конечно, не всегда можно сказать правду.
Когда Тардье удалился, Мартини разразился пылкой филиппикой против Куинслея. Мы отошли с дороги в глубину сада и стояли здесь посреди аллеи, как заговорщики.
– Подумайте только: одного утопить ради собственного спасения, другого похвалить, чтобы лишний раз подчеркнуть свои успехи, подтасовать цифры, затемнить выводы, – это называется политика. Новый мир управляется по старым рецептам! Тогда, спрашивается, черт возьми, стоило ли огород городить?
Я осведомился:
– Неужели то, что нам ясно, не ясно другим?
– Многим умеющим критически мыслить, конечно, ясно, но большинство чужеземцев и все здешние находятся под таким обаянием личности Куинслея, что верят каждому его слову. Нет, если старик умрет, мы здесь не можем оставаться: или надо бежать, или сделаться рабом Макса.
– Старик может умереть в любой день, – заметил Фишер.
– Ценность научной работы, если результатами ее жонглируют для личных целей, пропадет. Макс становится аморальным.
На дорожке показалась фигура одинокого человека, медленно идущего к нам. Мы перевели разговор на какую-то ничего не значащую тему. Предосторожность была не напрасна: это был Петровский. Мы старались не касаться волнующего его вопроса и заговорили о чисто семейных делах. Петровский не уходил, но и не принимал участия в разговоре. По-видимому, мысль его бродила где-то далеко. Фишер обратился к нему:
– Я попрошу вас приехать к нам, вы совсем нас забыли; дети постоянно спрашивают, почему не едет дядя Петровский.
– Благодарю вас, я приеду.
После паузы он добавил.
– Можно ли жить, когда вера утеряна?
– Какая вера и во что вера? – спросил Мартини. – Для меня единственная вера – вера в науку, а она никогда не может быть утеряна.
Петровский угрюмо произнес:
– Вера в людей.
Мартини выразительно свистнул.
– На ненадежном фундаменте не надо строить здания; я всегда считал, что вы большой идеалист.
– Я всегда верил в людей, – вмешался Фишер, – и всегда в них разочаровывался.
– Тогда вы не логичны, – прервал Мартини, – вы не делаете надлежащего вывода.
Петровский сказал глухим голосом:
– Иногда нельзя полагаться и на науку: она может подвести, а это стоит десятков тысяч жизней.
Вдруг он схватился обеими руками за голову и закачался как будто от зубной боли.
Мы стояли, опешив от этого внезапного приступа отчаяния.
Петровский не произнес более ни слова и, шатаясь, пошел дальше.
– Несчастный, он ужасно мучится, – сказал я, – мне всегда очень жаль его; это добрый, симпатичный человек.
– Неврастеник, – бросил Мартини.
– Я боюсь за него, – добавил Фишер.
Мы решили зайти в местный клуб для иностранцев, чтобы немного перекусить, а, главное, выпить, так как у нас после обеда не было во рту ни росинки, а между тем вечер выдался жаркий и душный. Мне кажется, нам не хотелось расходиться.
В клубе мы увидели Петровского: он сидел за отдельным столиком и с мрачным видом глотал коньяк – рюмку за рюмкой, не закусывая.
Разговор наш незаметно возвратился к Тардье. Мартини пояснил:
– Он будет назначен заместителем члена правительства; это самый высокий пост, которого может достигнуть иностранец. Фактически он будет членом правительства.
– Я не понимаю, – спросил я, – какие это дает ему преимущества? В этой стране каждому дается все, что соответствует степени его умственного развития, и на самом деле все получают то, в чем они нуждаются, почти без всяких ограничений. Какие же могут быть побудительные причины лезть вперед по ступеням чиновной иерархии?
– Привычка, принесенная сюда из старого мира. Я знаю, Тардье и там славился как карьерист.
– Значит, надо согласиться, что мы не можем избавиться от приобретенных нами навыков, в какую бы новую обстановку нас ни поставили, – сказал я.
Мартини опорожнил свой стакан с коктейлем и, нагнувшись ко мне совсем близко, выпучив свои черные глаза, как он это всегда делал, когда хотел сказать что-нибудь важное, зашептал:
– Лучше иметь дурные навыки, чем никуда не годную кровеносную систему и ограниченный мозг.
Фишер толкнул его под локоть и строго произнес:
– Не шепчитесь. Зачем навлекать на себя подозрения?
Петровский в это время встал и неверными шагами проследовал мимо, не замечая нас или не желая нас видеть.
Судьба распорядилась так, что Чарльз Чартней сделался для меня печальным вестником. В этот день я дольше обыкновенного провозился в своей мастерской. Я заканчивал установку одного нового приспособления, которое усиливало мощность водоотливных насосов. Когда я кончил, в окна уже смотрели сумерки. Я решил зайти к Чартнею. Я знал, что в эти часы он бывает дома.
Чартней встретил меня очень радушно, и мы выпили по стакану виски с содой. Слуга поставил передо мною прибор и вытащил из шкафчика в стене свежую порцию блюда, полученную только что из клуба по трубе.
– Каковы события последнего времени? – спросил Чартней.
– Очень печальные, – ответил я.
– Я люблю движение воды, стоячая вода вызывает болезни.
В этот момент он поднял кверху руку, как бы приглашая меня прислушаться. Я понял и отодвинул кнопку предохранителя.
«Вильям Куинслей скончался», – запечатлелось у меня в мозгу. «Вильям Куинслей скончался», – эти слова стояли в моей голове, вытесняя оттуда все прочие мысли. Потом я начал воспринимать дальнейшее: «Он умер в 5 ч. 55 минут пополудни от паралича сердца. Состояние его здоровья уже давно было признано опасным, и ему была предложена операция – вшивание нового сердца, но он отказался и таким образом шел на верную, близкую смерть». Из биографических сведений сообщалась, что ему было девяносто четыре года, что он родился в штате Колорадо, получил блестящее образование в Европе и Америке. Далее говорилось, что он получил от своего отца большой капитал и увеличил его добычей золота и разведением кофейных плантаций в Бразилии. Будучи миллиардером, он всегда оставался ученым и постоянным меценатом науки и искусства, а также явным и скрытым революционером. При его материальной помощи начинались волнения и совершались почти все восстания и перевороты за последние сорок лет. Больше всего его занимала идея переустройства духовного мира человека, а вместе с тем и его физической природы, поскольку последняя влияет на психику. Умер замечательный человек, высокой души и несравненных талантов. Смерть его будет оплакиваться всеми жителями Долины… Но светоч науки, зажженный им, не погаснет, умелые руки понесут его через весь мир и раздуют в громадное пламя…»
– Так, так, – произнес задумчиво Чартней, – это обстоятельство сильно ускорит течение событий.
В это время зазвонил телефон.
Чартней подошел к аппарату. Ему сообщили распоряжение о приостановке работ на завтрашний день; послезавтра состоятся торжественные похороны.
Обед продолжался; мы обменивались короткими замечаниями по поводу последних ударов, постигших Долину Новой Жизни.
– Я слышал, – сказал Чартней, – Макс Куинслей на днях собирался лететь в Европу. Пожалуй, теперь ему придется отложить свой отъезд. Управление всецело переходит в его руки. Наследником делается его старший сын Роберт, который обучается в Америке; он должен будет без замедления явиться сюда.
– Вы называете Роберта наследником? – воскликнул я.
– Неужели вы не видите, что у нас в сущности монархический образ правления? Все, что я слышал о Роберте, говорит за то, что Макс готовит себе достойного преемника.
Снова раздался звонок телефона. Лицо Чартнея выразило досаду.
– Нам, кажется, сегодня не дадут пообедать. Алло, кто говорит?.. А, мистер Кю… Я слушаю… Что такое?.. Говорите яснее… Не может быть! Когда же это случилось?.. Черт знает что такое!.. Какая же причина?.. Я не хочу верить. Очень жаль, очень жаль… Вы говорите, послезавтра похороны… Вот совпадение: вместе с похоронами Куинслея. Ах, вот как это произошло… Значит, по получении известия о смерти Вильяма… Да, да, понимаю… Рассказывайте… Это ужасно… Завтра будет оповещение… Благодарю вас… Мы были с покойным большими друзьями.
Во время этого разговора я сидел как на иголках. Конечно, я сразу же догадался, что речь идет о Петровском. Боже мой, какая быстрая развязка! Несчастный был сильно потрясен, но я никогда не мог думать, что он кончит таким образом.
Чартней стоял передо мной.
– Ну, вот вам еще одно событие: Петровский покончил с собой, пропустив через себя мощный разряд электричества. Тело его обуглилось, как после удара молнии. Бедняга грустил последние дни. Под влиянием волнения он не сдерживал своего пристрастия к алкоголю. Вчера вечером и сегодня утром он был в невменяемом состоянии. На увещания Кю не отвечал. По получении известия о смерти Куинслея Старшего он зашел к себе в кабинет и написал там письмо, адресованное Максу. Потом он прошел на станцию, где и убил себя.
– Мне жаль его, – произнес я в ответ, – это был добрый, честный человек. Мадам Гаро будет очень огорчена.
– Да, хороший, но слабовольный человек, – сказал Чартней. – Славянская натура, не умеющая постоять за себя.
Я рассказал о нашей вчерашней встрече с Петровским и выразил сожаление, что я и мои друзья не отнеслись к нему теплее.
– Мы могли бы взять его к себе, и наше общество, семейный уют Фишера, может быть, отвлекли бы его от мрачных мыслей.
– От судьбы не уйдешь, – заключил Чартней.
Двадцатого июня были похороны Вильяма Куинслея. Гроб с телом усопшего был перенесен из дворца в мавзолей и поставлен рядом с гробом его брата Джека.
Тесно стоящие жители оставили только узкую дорогу, по которой следовало траурное шествие. Черные и белые флаги развевались повсюду. Глубокое молчание этих сотен тысяч людей производило особое впечатление. Хрустальный гроб несли на высоких носилках не менее ста человек. Все наиболее видные лица из иностранцев и из местных жителей принимали участие в этом шествии.
Конечно, и я не мог уклониться от этого печального долга. Лица всех присутствующих выражали скорбь и горе. Истинное чувство, вызываемое этим событием, усугублялось депрессией под влиянием внушения.
За два дня до похорон и три дня после них я не видел ни одной улыбки и не слышал ни одного веселого возгласа. Такая массовая печаль могла довести нервного человека до самоубийства.
Макс Куинслей, бледный и холодный, как всегда, шел впереди гроба, окруженный членами правительства и их заместителями, высоко держа голову и устремив глаза вперед.
В эти же самые минуты все жители страны, не имевшие возможности присутствовать на похоронах, видели все происходящее на матовых стеклянных экранах так же ясно, как мы, участники похоронной процессии. Казалось, вся страна испытывала одни и те же чувства.
У мавзолея были произнесены речи, причем внушители передавали их повсюду. Я не любитель официального красноречия, и поэтому не буду передавать их. В общем, ничего не было сказано нового, чего бы я не знал раньше.
Когда гроб был водружен на постамент, высоко над головами присутствующих, мы все, согласно ритуалу, должны были проститься с покойником. Фигура и лицо его были хорошо видны через прозрачные стенки гроба.
Макс Куинслей поднялся на ступеньки лестницы и поднял кверху свою вытянутую руку. Все последовали его примеру. Только через минуту руки медленно опустились вниз. Так повторялось трижды.
Все начали расходиться. Тут только я увидел у подножия лестницы, на которой стоял Макс, даму, одетую в черное платье, и молодого человека лет двадцати, высокого, стройного и удивительно похожего на Куинслея. Это был его младший сын; рядом с ним была его мачеха, которую я видел недавно, в начале маневров. У выхода из мавзолея стояла колонна автомобилей. Мартини, вынырнувший из толпы, осведомил меня, что они приготовлены для тех, кто собирается на похороны Петровского.
Я, Карно, Мартини и Фишер отправились вместе. Небольшая квартира Петровского не могла вместить всех желающих отдать последний долг покойному. Куинслей считал нужным выполнить эту формальность. Он приехал вместе с Крэгом и проследовал внутрь квартиры. Мы с трудом туда протиснулись.
Скромный черный гроб стоял на столе в столовой, где когда-то мы пировали с хозяином, теперь уже покончившим все счеты с жизнью. Гражданский обряд представлял из себя в миниатюре то, что мы только что видели у мавзолея. Те же речи, то же прощание с поднятием рук. Потом на сцену вышел знакомый уже нам аббат. В комнате остались только друзья и близкие усопшего. После короткой мессы гроб был поставлен на автомобиль, который должен был отвезти его на кладбище близ Американского сеттльмента.
Аббат, сняв свое священническое одеяние, вышел к подъезду и, пожимая нам руки, сказал:
– Я один провожу его до места вечного упокоения. Он будет спать на пригорке, под высокими буками, рядом с горным потоком, шум которого смешивается с шелестом листьев. Соседями его будут избранные ученые.
День двойных похорон закончился проливным тропическим дождем, и мы принуждены были просидеть весь вечер под крышей гостеприимного дома Фишера.
Положение мадам Гаро узаконилось. Ей прислали карточки, по которым она могла получать все необходимое из складов и распределительных пунктов. Сегодня ей принесли из управления Колонии уведомление, что ей отводится квартира в доме по соседству с Фишерами. Мы решили отпраздновать этот переезд и устроить новоселье. Я особенно был рад этой мысли, так как Анжелика все последние дни была очень грустна. Самоубийство Петровского, хотя она и мало знала его, произвело на нее большое впечатление.
В день новоселья красивые комнаты новой квартиры были засыпаны цветами. Гостей съехалось много. Кроме нас, были супруги Тардье, миссис Смит, Чартней, профессора, лечившие во время болезни Анжелику, и знакомые девицы из Американского сеттльмента.
Сервировка стола, как у всех иностранцев, проживающих в Долине, была изящна, а угощенье разнообразно.
Когда гости разошлись, Анжелика горячо прижалась ко мне и шептала, что она будет счастлива, когда мы будем жить вдвоем.
Она уже давно просила меня обучить ее летать. Аппарат и летательный костюм она уже получила. Боязнь за ее здоровье заставила меня оттягивать начало этих уроков.
В этот вечер я не мог устоять перед ее просьбой и дал слово завтра же приступить к полетам.
Такой способной ученицы я никогда не видал. Она предалась этому спорту со всем увлечением, на которое была способна ее страстная натура, и тут только я понял, как глупо я поступил, что не принялся за эти уроки раньше. Настроение ее резко изменилось. Я никогда не видел ее такой пленительно оживленной и веселой. Она щебетала, как птица. Мы улетали далеко в поле и носились там подобно двум мотылькам, то кружась в воздухе, то поднимаясь высоко кверху, чтобы, планируя, спуститься вниз, на лужайку среди душистых полевых цветов. Мы перекликались с ней короткими, звучными словами, мы призывали друг друга, выкликая всевозможные, придуманные нами любовные прозвища.
Однажды мы отдыхали на утесе у проезжей дороги. Лицо Анжелики раскраснелось, глаза блестели от удовольствия и восторга.
– Я птица! – воскликнула она. – То, что когда-то я чувствовала, когда летала во сне, не может сравниться с действительностью. Опьяняющее чувство легкости и свободы!
– Мы птицы, – подтвердил я. – Как я был бы счастлив, если бы мы могли улететь отсюда, подобно диким лебедям и журавлям, стаи которых проносятся весной и осенью над Долиной.
– Мы улетим, я не знаю – как, но мы улетим, – отвечала она с такой уверенностью в голосе, что я готов был верить в ее пророчество. – Милый, мы улетим!
И она обвила меня руками и прижалась крепко ко мне.
В этот момент из-за скалы показался автомобиль. В нем рядом с шофером сидел Куинслей. Мы сразу узнали его; мы отодвинулись друг от друга. Дрожь пробежала по телу Анжелики, она побледнела, рука ее больно сжала мою.
Куинслей остановил автомобиль и, выйдя из него, приблизился к нам, широко шагая. Я встал, Анжелика продолжала сидеть. Он кивнул мне в ответ на мое приветствие и, обернувшись к Анжелике, любезным тоном сказал:
– Я вижу, что вы совершенно оправились от болезни. Я очень рад. По-видимому, вы сумели справиться с вашим горем.
Едва заметная нотка иронии прозвучала в его словах.
– О, я очень этому рад, – повторил он опять. – Я всегда держусь того мнения, что горе неуместно там, где ничего нельзя поправить. Надо стараться забыть, отвлечься. Все, что отвлекает, заслуживает уважения.
Он, прищурившись, посмотрел на меня.
Мадам Гаро вспыхнула и вскочила на ноги. Ее резиновый костюм неуклюже висел вокруг ее стройного тела.
– Мистер Куинслей, я очень благодарна вам за ваше любезное отношение и заботу, но вы сделали бы лучше, если бы не показывались мне на глаза. Вы так тесно связаны с моим погибшим мужем, что, мне кажется, вам не следовало бы лишний раз бередить мои едва затянувшиеся раны.
– Мадам, кажется, я сделал все, что в силах, чтобы успокоить вас. Что же касается вашего мужа…
– Я попрошу вас оставить его в покое! – гневно воскликнула Анжелика и топнула ногой. – Если вы осмелились завезти меня сюда, в эту чуждую для меня страну, обманув меня, то неужели вы думаете, что я поверю хотя бы одному вашему слову относительно несчастного Леона?
– Успокойтесь, мадам. В этой стране не все так плохо, как вы говорите. Кажется, вы недурно проводите здесь время. Что касается ваших подозрений, я не буду на них отвечать.
Куинслей замолчал. Глаза этих двух людей, стоящих друг против друга, скрещивались в немой дуэли.
Наконец Анжелика с усилием сказала:
– Единственное мое желание – никогда не видеть вас больше.
– О, я думаю, мы с вами будем еще друзьями, – отвечал с наглостью Куинслей.
Я сжимал кулаки и скрежетал зубами; еще мгновенье – и я бросился бы на него.
Он повернулся в мою сторону, играя тростью.
– Вы, кажется, хотите мне что-то сказать? – спросил я.
Он смерил меня с головы до ног.
– Я высказываю вам свою благодарность за то, что вы так умело развлекаете мадам Гаро. До свиданья, мадам. На днях я уезжаю в Европу. Может быть, вы желаете что-нибудь поручить, я к вашим услугам.
Он вежливо приподнял шляпу и, не поворачиваясь в мою сторону, удалился такими же решительными, большими шагами.
Он медленно сел в автомобиль и, не посмотрев на нас, пропал в золотистой пыли, поднявшейся с дороги вслед за автомобилем.
Я чувствовал себя разбитым. Куинслей надругался надо мной и надругался над моей горячо любимой, несравненной Анжеликой. Если бы я его убил, я чувствовал бы себя удовлетворенным. Теперь, мне казалось, я никогда не смогу смыть с себя этого позора. Ласки и увещания моей возлюбленной смягчили эти тяжелые ощущения, но все же с этих пор я не переставал чувствовать беспокойство и жажду мести. Теперь я знаю, что я поступил бы лучше, если бы убил Куинслея; пусть даже это стоило бы мне жизни.
Куинслей уехал.
Мы с нетерпением ждали его отъезда. Теперь мы чувствовали облегчение, как будто гора свалилась с плеч. Правда, он может скоро возвратиться, но пожить хотя бы временно спокойно – представлялось нам утешением в нашей жизни, полной тревог и волнений.
Анжелика занялась своим туалетом. Здесь были прекрасные мужские портные, но никого не было, кто бы мог сшить дамское платье. Анжелика получила красивые материи и занялась шитьем легких летних нарядов. Она проявила и в этой области незаурядный талант, и мадам Фишер всплескивала руками от восхищения, рассматривая только что сшитое платье.
– Произведение искусства! – восклицала она. – Я уверена, что в каждой парижанке скрыт кусочек портнихи.
Я усиленно работал; я чувствовал прилив энергии. Утром я забегал к Анжелике, потом ехал на службу, там проводил время до четырех часов, претворяя свои идеи в бесконечное количество моделей.
Я не стеснялся разрушать то, что мною было создано вчера, если это казалось мне не вполне совершенным. Богатое оборудование мастерских, количество рабочих, высокая их квалификация и полное отсутствие стеснения в средствах позволяли эту роскошь.
Каждый человек имеет в жизни кульминационный пункт своей деятельности; я считаю, что таковой наступил для меня именно в это время. Анжелика оказывала самое благотворное влияние на мои способности. Каждый вечер мы совершали прогулки или пешком, или на крыльях, и только тогда оставались в комнатах, когда шел дождь. В такие вечера мы сидели вдвоем на крытой веранде, затянутой с боков парусиной, и смотрели на громадные лужи воды, быстро разливающиеся вокруг дома. Когда становилось темно, мы шли в комнату, закрывали окна и ставни и зажигали огонь. Обыкновенно Анжелика читала вслух; она умела читать, а голос ее звучал нежно, как музыка. Я лежал на диване, положив свою голову ей на колени, и, не сводя глаз, смотрел сверху на ее тонкое, выразительное лицо. Она любила читать и читала, не отрываясь, часами, иногда только поглаживая меня по волосам своей нежной рукой. Тогда я покрывал эту руку бесчисленными поцелуями и, притягивая ее к себе, не мог оторваться от ее влажных губ.
Блаженное время… Воспоминания о нем заставляют трепетать мое сердце. Особенно понравилась нам недавно полученная книга – «Прокаженный король» моего соотечественника Пьера Бенуа. Это была небольшая книга в красном коленкоровом переплете, совершенно новая и чистая. Читатель увидит потом, почему я делаю упор на это обстоятельство.
Приходили к нам также друзья, но никогда не засиживались, хорошо понимая, насколько нам дороги часы нашего tete-a tete'a.
Мы не забывали заходить к Фишерам.
Так прошло около месяца.
Во время одной из прогулок мы попали в жестокую бурю. Когда мы возвратились домой, на нас не было сухой нитки. Анжелика простудилась, и я уложил ее на несколько дней в кровать.
Моим компаньоном по вечерним прогулкам сделался Карно. Мартини давно уже не показывался на глаза; характер его сильно изменился, и он осунулся и похудел.
Обычно я и Карно совершали все одну и ту же прогулку по дороге вдоль обрыва, по направлению к лугам, километров пять-шесть в оба конца. Мы выходили, когда темнело, и возвращались, когда уже горели огни на улицах. Раза два мы встречали на своем пути неприятную персону-аббата; его можно было узнать издали по его длинной темной одежде и круглой шляпе на голове. Он раскланивался с нами приниженно-учтиво и заискивающе приветствовал нас:
– Мсье Карно! Мсье Герье! Добрый вечер. Да ниспошлет вам бог удачу и счастье! Прогуливаетесь? Превосходное дело. Здоровый дух в здоровом теле. Надо не забывать наше бренное тело.
Он проходил, а мы посылали ему вдогонку взгляды, полные презрения.
– Мне очень не нравится, что эта черная ворона появилась здесь, промолвил как бы про себя Карно.
– Он возбуждает во мне самые скверные подозрения, – отвечал я.
Но, говоря так, мы не обратили достаточного внимания на эти встречи. Мы были слишком беспечны.
Был чудный вечер. Прошел только что сильный дождь. На дороге блестели лужи. Со скал и деревьев падали тяжелые капли. Осторожный Карно, который мало делился со всеми нами личной своей жизнью, на этот раз разговорился. Он рассказывал мне о своих работах по постройке воздушных кораблей. Это были гиганты по сравнению с существующими цеппелинами, с жесткой оболочкой, по форме своей напоминающие сигары, с каютами и машинными помещениями внутри корпусов.
– Для чего могут служить эти воздушные корабли в Долине Новой Жизни? спросил я.
– Они не предназначены для Долины; это военные корабли для завоевания мира.
– И, может быть, для разрушения Франции?
– Может быть.
– Тогда как же вы, француз и патриот, могли принять на себя руководство этими постройками?
– А вы не ускоряете прорытие туннеля? Вы тоже француз и патриот.
Я прикусил губу: действительно, мы все так или иначе служим одному делу.
В это время мы вступили в небольшую выемку; справа от нас нависала каменная скала. В этом узком пространстве стало темно. Посредине виднелась лужа. Разговаривая, мы переменились местами; почему-то я обошел лужу слева, а Карно решил обойти ее справа, ближе к скале.
Слышно было, как маленькие камешки осыпались на землю. После длинного раздумья Карно проговорил:
– Может быть, лучшее, что нужно сделать, это последовать примеру Петровского, но я…
Он не успел договорить – раздался треск, глухой удар, и я увидел, что половину дороги покрыла какая-то темная масса. Бродячее облачко закрыло луну, и в теснине стало совсем темно, я ничего не мог разобрать. Моего друга не было видно. Я убедился, что громадный кусок оторвавшейся скалы завалил дорогу. Лишь когда луна освободилась из-под своего прикрытия, я увидел ужасную картину.
Карно лежал, распростертый, в луже воды, присыпанный обломками камня; голова его была залита кровью. Я старался освободить его, и в это время до моих ушей долетели звуки; я не мог ошибиться: это были звуки осторожных шагов там, на вершине скалы; пока они слышались, песок сыпался на дорогу. Я наклонился. Дыхания не было, сердце не билось. Что делать? Конечно, надо бежать и звать на помощь. Я оттащил тело своего друга в сторону, расстегнул ворот его рубашки и смочил грудь водой из лужи; случайно я коснулся руками предохранителя, висевшего на его шее. Я снял его и положил в карман. Ногою я задел за валявшуюся на дороге трость, которая выпала из рук Карно. Я схватил ее и пустился бежать. Через несколько минут я увидел кого-то, идущего мне навстречу; это был незнакомый для меня человек. Не останавливаясь, я крикнул ему несколько слов, объясняющих случившееся несчастье.
Через двадцать минут я снова был на месте происшествия; я прибыл сюда в санитарном автомобиле с медицинским персоналом. Помощь оказалась бесполезной. Голова несчастного Карно была размозжена, смерть последовала мгновенно.
Внезапное несчастье вновь обрушилось на нас. Случай управляет миром. Если бы я шел по правой стороне, как и раньше, я лежал бы на месте Карно, а он остался бы жить.
Анжелика страшно взволновалась, выслушав мой рассказ.
– Как все случайно в жизни! Дорогой мой, я могла тебя потерять. Знай, что если бы это случилось, я не осталась бы жить. Я не вынесла бы этого удара.
Мы были не в силах оставаться вдвоем, мы пошли к Фишеру. Весть о трагической кончине Карно быстро облетела поселок. Мартини прибежал к нам, запыхавшийся и разъяренный.
– Эта история почище всех прежних, – волновался он. – Нельзя сомневаться, что это убийство, дьявольская засада. Камень не мог сорваться сам, он был сброшен в надлежащий момент.
– В таком случае он был предназначен мне, – произнес я, представляя себе, что случилось бы, если бы мне не вздумалось перейти на другой край дороги.
– Ясно, как день: камень предназначался вам. Когда вы входили в выемку, вы шли ближе к скале; наблюдавшему сверху это было хорошо видно, он не мог допустить, что под самой скалой вы переменитесь местами.
– Боже мой, кто же в Долине ищет моей смерти?
– Вы спрашиваете?! – заорал Мартини.
Гробовое молчание царило несколько минут. Наконец Анжелика прошептала:
– Куинслей.
Мы сидели в саду вокруг стола, за которым прошло так много хороших минут, а теперь казалось, что нас охватило тяжелое горе, которому не может быть конца.
– Вы слышали чьи-то шаги? – спросил Фишер.
– Да, вполне ясно.
– Тогда наше подозрение превращается в убеждение.
– Какие тут подозрения! – перебил Мартини. – Я могу вам рассказать все с самого начала до конца. Причины я не хочу касаться, она всем понятна. Аббат является руководителем; кто исполнитель, мы пока не знаем. Нет, господа, – обратился он ко мне и к Анжелике, – вам нельзя оставаться здесь. Смерть или жизнь…
Фишер зашипел, желая остановить расходившегося друга.
– Это неосторожно, – сказал он. – Хотя я убежден, что здесь нет ушей, тем не менее это неосторожно.
Мадам Фишер обняла дрожащую Анжелику и успокаивала ее, как она привыкла успокаивать своих маленьких детей.
Анжелика поднялась; лицо ее выражало решительность и твердость. Она сказала:
– Пойдем, нам есть о чем поговорить.
Мы просидели с ней до позднего вечера, мы строили различные планы, как убежать из Долины Новой Жизни.
Хотя с помощью Мартини я выключил имеющиеся в этой квартире механические уши и глаза, мы все же говорили шепотом, принимая самые тщательные предосторожности. Предохранитель, снятый с шеи убитого Карно, я передал своей возлюбленной. Она очень беспокоилась обо мне, когда я собирался уходить. Она боялась, что на мою жизнь могут быть новые покушения. Я взял трость, найденную около погибшего друга, и вдруг увидел, что она открывается, превращаясь в длинный острый стилет.
Анжелика облегченно вздохнула: ей казалось, что теперь у меня есть надежное оружие.
Прошло несколько недель. Впечатление от гибели Карно понемногу стерлось. В Долине не было юристов и не было следователей. Выяснилось, что скала сорвалась вследствие того, что ее кто-то подпилил. Дорожный сторож ничего не знал о происходящем ремонте; кому понадобилось подпиливать скалу, не было установлено. Всякий злой умысел исключался; дело заглохло. Мартини пробовал обратиться за помощью к Педручи, но тот только развел руками.
– Я бессилен, – сказал он, – мой покровитель и друг спит в хрустальном гробу.
Надежда подействовать через Тардье лишена оснований. Этот человек всецело предался Максу и не хотел слушать о чем-либо неприятном для своего повелителя. Мадам Тардье смотрела на все глазами мужа и хотя продолжала нежно относиться к Анжелике, все же не хотела вмешиваться в это опасное дело. Таким образом, атмосфера не разряжалась, наоборот, с приездом Куинслея можно было ожидать ухудшения обстановки.
Анжелика настояла, чтобы я поговорил с Чартнеем. Ей казалось, что этот самоуверенный англичанин не даром обратился к ней по поводу возможности побега.
– Вернее всего, он имеет в виду что-нибудь конкретное, – говорила она.
Как-то вечером я пригласил Чартнея покататься на лодке по озеру вблизи Нового города. Я сел за весла, а он у руля. Когда мы были далеко от берега, я бросил грести и без всякого предисловия поставил ему вопрос:
– Мы вынуждены бежать; если у вас есть план, может быть, вы сообщите его мне.
Оказалось – он этого, как и я, ожидал. У него не было определенного плана. Все, что он сказал мне, сводилось к тому, что надо проникнуть на Высокий Утес и захватить один из аэропланов, снабженных бензиномоторами.
– В таком случае вы не сказали мне ничего нового, – произнес я разочарованно.
– Это обстоятельство нисколько не портит моего плана, – ответил Чартней. – Теперь перейдем к подробностям. Я знаю одно место, откуда вы можете проникнуть незамеченными на Высокий Утес. Надо только иметь пособника, имеющего туда доступ, и проделать все в такой тайне, чтобы заранее никто не мог пронюхать о вашем намерении. Все это требует тщательной подготовки, и каждая мелочь должна быть предусмотрена.
– Мне кажется, это недостижимо, – возразил я.
– Я не скажу этого; безусловно, затруднения велики. Я не думал об этом более подробно, но я обещаю вам поразмыслить, дайте мне некоторое время. Во всяком случае, я не приму участия в этом побеге. Я не привык рисковать, а здесь, конечно, будет большой риск.
Я всегда думал то же самое, и поэтому слова Чартнея повергли меня в еще большее сомнение.
К моему удивлению, Анжелика отнеслась к этому совершенно иначе. Не знаю, что руководило ею: сознание неизбежной опасности, грозящей нам здесь, в Долине, или решительность ее характера, заставляющая действовать напролом. Она заметно оживилась, выслушав мой рассказ о свидании с Чартнеем.
Она уверяла меня, что мои сомнения напрасны, все кончится отлично, надо начинать действовать.
Я не возражал ей, хотя одно уже то обстоятельство, что я никогда не управлял аэропланом, делало весь план неисполнимым. Я пошел к себе домой, полный тягостных размышлений.
Когда я вошел к себе в кабинет, я остолбенел от изумления. За моим столом сидел Камескасс, который при моем приближении поднялся с кресла.
– Вы не верите своим глазам; это вполне понятно: я сам не верю себе, что я здесь.
– Камескасс, это вы? Я не брежу?
– Подойдите и потрогайте меня. Я живой Камескасс, прибывший сюда сегодня утром, но не по собственному желанию.
Я начал приходить в себя. Прежде всего у меня появилась мысль, что мой старый друг может сказать что-нибудь непоправимое, что может быть подслушано. Я бросился к нему, и мы горячо расцеловались. Я долго тряс его руку.
– Боже мой, как я рад, как я рад!
– Я также рад вас видеть, мой милый Рене, но лучше, если бы мы с вами встретились где-нибудь в другом месте.
– Сейчас мы пойдем прогуляться, и вы мне все расскажете, – перебил я изумленного Камескасса, не понимающего, почему я тащу его вон из своей квартиры.
Я захватил свою новую трость-стилет и, подгоняемый желанием выслушать своего друга, спешил вывести его за пределы поселка. Там мы уселись на камнях, и он, закуривая папиросу, начал свой рассказ:
– Конечно, мой дорогой друг, после того как я получил ваше послание с извещением о том, что вы кинулись в Сену, я ни минуты не сомневался, что это мистификация. Для меня было ясно, что вы заключили договор с Куинслеем, продали ему все изобретения и решили исчезнуть с парижского горизонта. Почему, зачем, куда – я не ставил себе этих вопросов, это касалось только вас одного; но после, когда я узнал, что на набережной Сены были найдены ваша шляпа и пальто, что ваша квартира ликвидирована и что все ваши личные вещи исчезли неизвестно куда, я догадался, что это шутки Куинслея. Газеты были переполнены различными подробностями вашей мнимой смерти, и вдруг появляется сенсационное известие о пропаже мадам Гаро. Тогда я начал серьезно подозревать Куинслея в каких-то темных проделках, тем более что я помнил о внезапном исчезновении ее мужа. Я принялся наводить справки. Оказалось, что за последнее десятилетие таким же образом скрылись неизвестно куда многие из выдающихся ученых. Сопоставив все это, я дал знать полиции. Международная агентура старалась выяснить личность Куинслея, но безуспешно; никто не знал такого имени и никто не знал, где проживает такой человек. В начале этого месяца я вновь увидел его в Париже. Я хотел его захватить и, как видите, попался сам. Он, оказывается, предвидел, что за ним следят, и исчез вовремя, я же попался в расставленные мне сети. Дальше я ничего вам не могу рассказать нового: он усыпил меня, несмотря на мое отчаянное сопротивление, и привез сюда, где я и проснулся. Сегодня утром Куинслей имел со мной беседу; это очень ядовитый человек. Он сказал мне, что он не имел ни малейшего желания воспользоваться моими услугами. Мои прежние изобретения ему не нужны, а в будущие он не верит, считая меня, по всей вероятности, за выжатый лимон. Ради собственной безопасности он должен был лишить меня свободы, а потому ему ничего не оставалось как привезти меня сюда. Я ему не нужен, но он все же снисходит ко мне и разрешает работать по своей специальности, предоставляя мне вполне свободную и роскошную жизнь, но без права возвращения в старый мир ранее, чем Ворота откроются и власть Куинслея распространится на весь земной шар.
– Ах, вы все уже знаете! – воскликнул я.
– Нет, нет, я знаю очень мало, я передаю вам только то, что я слышал от самого Куинслея или от его приближенных. Там я узнал, где находитесь вы. При первой возможности прилетел к вам, конечно, на аэроплане, а не на собственных крыльях. Вот видите, я знаю о существовании летающих людей. Ну, дорогой друг, теперь ваша очередь поведать мне все ваши злоключения. Я чувствую, что иначе нельзя назвать все то, что вы пережили; хотя у вас здоровый вид, но я сразу заметил, что вы много перестрадали.
Мы с Камескассом просидели на этих камнях всю ночь. Он курил папиросу за папиросой и слушал меня, не перебивая, иногда только он задавал короткие вопросы, если ему казалось что-нибудь непонятным. Я рассказал ему все и не скрыл ничего. Мой добрый старый друг должен был знать всю мою жизнь.
Когда солнце показалось из-за гор, мы поднялись и вялой походкой направились домой. Камескасс вдруг остановился.
– Дорогой друг, я согласен с мадам Гаро: вам и ей надо бежать. Теперь вы будете иметь третьего компаньона – это я, – и он ткнул себя пальцем в грудь.
Мартини был нездоров; он чувствовал сердцебиение и общую слабость. Я и Камескасс решили посетить его и посоветоваться с ним относительно задуманного нами побега. Я пришел раньше. Мартини лежал на кушетке, укрывшись пледом: несмотря на жаркую погоду, ему было холодно. Он попросил меня сесть рядом с ним.
– Вы можете говорить здесь, совершенно не стесняясь, – сказал он, – все меры приняты: зная о вашем приходе, я выключил все провода.
Он откинулся на подушку, и лицо его изобразило страдание.
– Резкая боль в сердце, – пояснил он.
– Нехорошо, старина. – Я дружески погладил его по плечу. – Что с вами? Вы начинаете что-то сдавать.
– Старый дурак, который еще до сих пор не перестает увлекаться, а за увлечением, как водится, следует разочарование. Ну, вот, я нахожусь теперь в периоде страшнейшего душевного упадка.
Я подозревал его увлечение, но никогда не пытался расспрашивать. Теперь я молчал. Мартини приподнялся на локте и, схвативши меня за руку, излил свои страдания:
– Подумайте, что вы будете испытывать, если женщина, которой вы очарованы, скажет вам: «Ах, это любовь? Я думала, что это совсем другое». Или во время вашего страстного порыва она воскликнет: «Вы жмете меня так больно. Неужели это нужно для любви?» В другой раз вы услышите такое замечание: «Прикладывать губы к губам – это так нечистоплотно». Нет, дорогой, такие кажущиеся мелочи могут сразить и более крепкого человека. А я… я… для меня женщина всегда играла важную роль в жизни.
Я пожал протянутую мне руку друга и сочувственно сказал:
– Я вполне понимаю вас.
– Женщина, о которой я говорю, – красавица: божественные черты лица, фигура Дианы, цвет кожи и волос, каких я никогда не видел, все – очарование. Такая-то внешность при полном отсутствии внутреннего содержания. Мужские качества недоразвиты, женские – безвозвратно потеряны.
– Гм, может быть, они не пробудились, или не вам суждено пробудить их, – осторожно возразил я.
– Вы думаете, я слишком стар, чтобы мог заставить трепетать молодое сердце? Если бы это было так, я примирился бы с законом природы, но дело не в этом; это прелестное создание лишено женственности искусственным образом. Она относилась ко мне более чем хорошо, но она не могла дать того, чего у нее нет. Проклятие Куинслею, калечащему человеческий род? Я ненавижу его, и я должен бежать отсюда, иначе я его убью.
– Мы подходим как раз к тому, ради чего я пришел сюда, – заявил я. – А вот и Камескасс.
При этих словах в комнате появился мой старый друг. Он взял стул и сел с другой стороны кушетки.
Камескасс закурил папиросу, которых он выкуривал в день, я думаю, не меньше сотни, и начал:
– Я знаю теперь всю внешнюю сторону вашей жизни, но мне непонятны характеры главных героев. Я считаю, их здесь два – Куинслей и созданный им народ. Вы все – иностранцы, играете случайную роль, и вы не интересны. Что такое Куинслей?
– Куинслей – человек, потерявший всякую меру, лишенный понятия о морали, человек, считающий, что ему все позволено, – отвечал я.
Мартини сел на кушетке.
– Куинслей – негодяй. Его отец был сумасшедший; он, принимавший прямое или косвенное участие в разных революциях, пришел к убеждению, что прежде всего надо изменить человеческую природу. Без этого условия, по его мнению, результаты всех революций сводятся к нулю. Отсюда родились инкубатории и все последующее, вплоть до постоянного внушения мыслей, которыми должны жить его подчиненные. Идейной стороной было желание совершенствовать мир и принести на землю общее счастье. Сын его Макс, обуреваемый страстями, преследует личные цели, часто самого низменного характера. Он, создатель, воспитатель и постоянный руководитель многих миллионов, не считается ни с чьим мнением, кроме своего. Жизнь человеческая не представляет для него никакой ценности, он порождает и он убивает. Он лжет, он клевещет, он насилует. Я имею право назвать его негодяем.
Камескасс спокойно выслушал и так же спокойно повторил второй вопрос.
– Созданный Куинслеем народ однообразен. Механическое производство людей уподобляет их штампу, где не найдете тонкой, искусной ручной работы. Это все штампы, отлитые по одному образцу. Дальнейшая жизнь их не вносит разнообразия, не кладет разных черточек, составляющих индивидуальность. Общее воспитание, машинное образование, машинное мышление. Здешний человек представляет собой превосходное орудие в руках Куинслея. Все думают, как он хочет, и все делают, что он пожелает. Народ, лишенный многих страстей, избавляется от многих пороков, но ему не хватает и многих достоинств: талантов, темперамента, блеска. Такие люди могут быть овцами, но не пастырями. Я не представляю себе, что случилось бы, если бы им пришлось занять место последних. Я думаю, что из них вряд ли мог бы выйти даже маленький Куинслей. Они рабы, физические и духовные рабы от начала до конца жизни. Они могут существовать только тогда, когда кто-нибудь посторонний, сильный руководит ими.
Мартини окончил свою речь и, опустившись на подушки, тяжело дышал. Лицо его опять исказилось от боли.
Мартини добавил:
– Настоящий Куинслей мог образоваться только на здешней благоприятной почве.
Камескасс, согласно своей старой привычке, заходил по комнате из угла в угол.
– Теперь я еще более убеждаюсь, что нам надо оставить как можно скорее эту страну, – сказал он после длинной паузы.
Мартини резким движением сбросил с себя плед и вскочил на ноги.
– Я присоединяюсь к вам! – воскликнул он.
– В таком случае займемся выработкой плана.
Камескасс снова занял свое место.
Мы наклонились друг к другу и, хотя не было никакой необходимости, весь дальнейший разговор вели шепотом.
Я посвятил друзей в свой разговор с Чартнеем. Мартини заявил:
– Я умею управлять аэропланом.
– А я – последний год работал на фабрике аэропланов, – добавил Камескасс, – и знаю механизм до тонкости.
– Таким образом, пилот и механик имеются, – заключил я.
– Дело стало за немногим. У нас нет никого на Высоком Утесе, кто бы нам мог помочь, а без этой помощи ничего не выйдет, – с тоской вздохнул Мартини.
– В этом отношении я могу сделать попытку, – промолвил я. – Я имею в виду одно лицо, которое при надлежащей обработке может годиться для намеченной цели.
Друзья очень заинтересовались моими словами, и я должен был подробно рассказать им о своем знакомстве с Уром.
Понемногу план вырисовывался все яснее и яснее.
– Что касается механических ушей и глаз, которые обильно расставлены вокруг Высокого Утеса, то я беру эту задачу на себя. – Сказав это, Мартини самодовольно улыбнулся. – К счастью – это дело находится у меня в руках.
– Итак, роли распределены: Мартини уничтожает провода, и он же становится пилотом, я – механик, а вы, дорогой Рене, принимаетесь за Ура. Мы начинаем после того, как вы все подготовите с ним. День побега будет назначен после того, как наш сообщник даст нам знать, что все подготовлено, – резюмировал Камескасс.
– Эта комбинация мне не совсем нравится, потому что при ней мы всецело зависим от Ура; он может предать нас, – возразил я.
– Если у вас есть лучшее предложение, тогда мы готовы от этого отказаться, – сказал Камескасс.
– Черт возьми, всякое дело всегда сопряжено с риском, а другого, лучшего плана мы не выдумаем, – решительно проговорил Мартини.
– Будем верить в успех! – бодро и радостно воскликнул Камескасс.
Мартини опять улегся на кушетку и натянул на себя плед. Видно было, что ему сильно нездоровится. Все было выяснено, и мы не хотели более беспокоить его своим присутствием.
На меня возлагалась задача найти Ура. Это было не так-то легко: я не знал, где он живет и где он работает. Наводить справки мы считали опасным. Я посетил все места, где предполагал возможным его встретить. Я обошел работы, в которых принимали участие его сородичи. Время проходило в бесплодных поисках, а между тем случилось одно обстоятельство, которое еще лишний раз показывало, что Куинслей не оставил своих происков по отношению к Анжелике.
Однажды утром около ее квартиры остановился автомобиль, и к ней постучался какой-то неизвестный. Он передал ей письмо и несколько ящиков и свертков. Письмо было от Куинслея; он писал:
«Мадам, я уверяю вас, что вы питаете ко мне неприязненное чувство без всякой вины с моей стороны. Привезя вас сюда, я хотел только услужить вам. Я не мог предвидеть того, что случилось. Если вы недовольны теми чувствами, которые я питаю к вам и которые, может быть, я иногда проявлял слишком резко, то прошу снисхождения. В настоящее время я хотел бы использовать ваш талант на поприще, которое вам близко и которое, к сожалению, слабо поставлено у нас в Долине. Я надеюсь видеть вас в моем служебном кабинете, где вы получите точные инструкции. Я не назначаю вам время, но полагаю, что вы не будете откладывать этот визит надолго. Мне кажется, вы основательно отдохнули и теперь можете приступить к работе. Куинслей».
Ниже стояло: «Посылаю вам то, что я приобрел для вас в Париже, и то, чего вы не можете приобрести здесь».
Среди вещей, присланных Куинслеем, было многое, в чем, действительно, нуждалась Анжелика при своих художественных работах, но было и то, что составляло роскошь и носило характер настоящего подарка.
Анжелика пришла в негодование, она не находила слов для выражения своего возмущения; крупные слезы текли из ее глаз.
– Как смеет оскорблять меня этот человек! – повторяла она. – Я больше не могу, увези меня скорее отсюда, мой дорогой Рене, иначе мы все погибнем.
Я успокаивал Анжелику, как умел, и обещал ей завтра же отправиться в окрестности Высокого Утеса и поискать там Ура.
После окончания работ я поднялся пассажирским аэропланом до четвертого шлюза, а там дальше в гору отправился пешком, повстречал много грузовых автомобилей, спускающихся вниз. На них, как и прежде, восседали на кладях люди-обезьяны; это ободрило меня. Я ничего не мог придумать, чтобы вызвать Ура, если бы он в самом деле в данное время находился на Высоком Утесе. Мне оставалось рассчитывать только на случай, и, действительно, счастье улыбнулось мне. На одной из лужаек близ дороги я увидел человека, который охотился на птиц с помощью бумеранга; он замечательно ловко бросал его на громадную дистанцию и жертва его – убитая птица – падала с дерева, а оружие возвращалось к его ногам. Когда я подошел ближе, охотник побежал мне навстречу. Я узнал в нем Ура.
Он радостно меня приветствовал. Лицо его все сморщилось, рот растянулся до ушей; у него на поясе болталось с полдюжины убитых диких голубей. Он прищелкивал языком.
– Вкусно, очень вкусно. Жареный на огне голубь, очень вкусно.
– Вы искусный стрелок, Ур, – похвалил я его.
– Я люблю охоту.
– Какая здесь охота, – сказал я, – вот я бывал на интересных охотах. И я начал ему сочинять все, что мне приходило в голову. Он казался очень заинтересованным. Я старался припомнить рассказы Киплинга и другие, которые я читал в детстве, и излагал их насколько возможно занимательно. Тигр, слон и другие крупные животные играли в них главную роль. Ур слышал кое-что об этих хищниках, но теперь впервые представил их в своем воображении. Глаза его горели увлечением. По-видимому, он никогда не слышал таких историй.
– Где живут эти животные? – спросил он.
– Во многих странах и совсем недалеко, вот за этими горами.
Я показал на снежные вершины налево от Высокого Утеса.
– Я хотел бы побывать там.
– Вас не пустят.
– А вас тоже не пустят. Вы ведь иностранец.
– Вам так здесь хорошо, что вам больше ничего и не надо, – поддразнил я его.
– На маневрах меня очень ругали: я испортил машину; я был не виноват; меня ругали. Это очень обидно. Я здоровый, сильный. Я люблю бегать, охоту; мне здесь скучно.
Я понимал, что Ур представляет прекрасную почву, на которой можно взрастить хорошие плоды, но как это сделать, как к нему подойти, тем более, что действовать надо поспешно?
– У нас на мысу стоят аэропланы, они улетают очень часто. Я не умею править, а то я бы улетел.
Он шел мне навстречу, надо было этим пользоваться.
– А я умею править, – сказал я, – но меня не пустят на Высокий Утес.
– А если бы пустили, вы улетели бы?
Я посмотрел на Ура, не зная, могу ли я ему доверить свою тайну.
– Я улетел бы, если бы вы согласились сопутствовать мне, – ответил я со смехом, как бы шутя.
– А вы взяли бы меня? – с живостью воскликнул Ур.
– Конечно, вы мне очень нравитесь.
– А та красивая дама тоже улетела бы с вами?
– Ну, что мы будем говорить об этом, – прервал я, – этого никогда не может случиться.
Мы продолжали идти стороной от дороги, и я выбирал такие места, чтобы нас никто не мог увидеть. Ур долго молчал. Кожа на его голове двигалась, так что волосы то опускались к бровям, то поднимались кверху. Он напрягал мысль. Наконец он выпалил:
– Поймают – убьют.
Он наклонился к моему уху и, обдавая меня каким-то скверным запахом, прошептал:
– Я знаю, одного из ваших убили в тюрьме. Сторожа были из нашего разряда, только об этом никому нельзя говорить.
«Черт возьми, кого приходится делать нашим доверенным лицом! – подумал я. – Наверно, и на мою жизнь покушался кто-нибудь из этих животных, конечно, по наущению свыше».
Ур как будто проник в мои мысли:
– Мне можете верить. Вы мне понравились еще тогда, когда дали мне шоколад. Вы хороший человек; я полечу с вами.
Мне не оставалось ничего другого, как положиться на это непосредственное, неиспорченное существо.
– Если бы вы могли накануне оповестить меня, что имеется вполне готовый к отлету аэроплан, и если бы вы помогли мне проникнуть на утес, воспользовавшись темнотой ночи, то наш полет мог бы состояться.
– Через ворота нельзя пройти, – возразил Ур.
– Я знаю место, где мы можем подняться по веревке на скалы, надо только опустить ее сверху.
Ур подумал и спросил:
– А глаза и уши?
– Об этом не стоит говорить, мы позаботимся, – отвечал я. Казалось, дело было слажено. Я вынул из кармана сверток табаку и четыре плитки шоколада. Ур взял все это, не отказываясь.
– Мы должны встретиться с вами еще раз, – сказал я ему. – Я поговорю со своими друзьями, может быть, мы придумаем еще что-нибудь новое, но помните, Ур: если вы нас предадите, вы будете убиты. Там же, у нас на родине, вы получите полную свободу и много хороших вещей. Я буду держать вас при себе и буду заботиться о вас, как о самом близком человеке. Вы поняли?
Он поднял руку кверху.
– Ур всегда был честный человек.
Все было обдумано, все было подготовлено. Настал день, который должен был решить нашу участь. Утром Ур явился ко мне за последними инструкциями. Я был на работе в своих мастерских и встретился с ним в условленном укромном месте.
Он сообщил мне, что завтра утром должен отлетать аэроплан в дальний полет и что он с вечера будет стоять вполне готовый. Нам предстояло захватить его в течение этой ночи. Для того, чтобы не вызвать подозрений, мы все, участники побега, должны были встретиться только вечером.
Боже, как тянулся этот ужасный день! Положительно, стрелки часов не хотели двигаться.
Я возвратился, как всегда, в Колонию и заставил себя поговорить со своим слугой, прогуляться по улицам с самым беспечным видом и даже зайти в клуб. Перед вечером я зашел к Фишерам. Анжелика уже была там. Мы сидели как на иголках, нетерпение овладевало нами. Бездействие в такие минуты кажется невыносимым. Надо было что-то сказать, но мысли путались, и язык не находил нужных слов. Анжелика была бледна, но взгляд ее был решителен и тверд. Она сидела, вытянувшись, гордо приподняв голову кверху. Фрау Фишер вздыхала, беспокойно двигала руками и несколько раз повторила:
– Ах, боже мой, боже мой! Лучше бы вы этого не затевали.
Сам Фишер усиленно тянул свою трубку, громко сопя. Его добрые голубые глаза смотрели на нас с жалостью. Наверное, он разделял чувства своей жены. Детишки забегали в комнату, и Анжелика по очереди перецеловала их. Когда настало время уходить, прощание вышло самое трогательное. Крупные слезы катились из глаз фрау Фишер. Мы долго трясли друг другу руки. Потом мы пошли, не оборачиваясь, так как нам тяжело было видеть наших добрых друзей.
В комнате Анжелики мы попрощались друг с другом, горячо прижавшись и запечатлев нежный поцелуй. Мало ли что могло случиться в эту решительную для нас ночь? Мне начало казаться, что мы совершаем какую-то ошибку, что, может быть, наш план имеет какие-то слабые стороны. Мне стало страшно. Я обнял мою возлюбленную и не решался отпустить ее, но она взяла меня за руки и промолвила:
– Всякие колебания в настоящее время не принесут нам ничего, кроме вреда. Я знаю, мой милый Рене, ты делаешь все это для меня и, конечно, ты боишься за меня.
– Моя дорогая, любимая Анжелика, если бы я шел на это дело один, я не переживал бы ни минуты.
– Тогда ты не должен больше думать обо мне; я не могла бы оставаться в Долине.
С трудом мы оторвались друг от друга. Я поехал один в Новый город, а Анжелика должна была отправиться к Тардье, чтобы там провести время до десяти часов вечера, когда она могла встретиться с Мартини. Посещение ею Тардье было придумано с тою целью, чтобы нас всех видели в различных местах. Мартини из Главного города, вместо того чтобы возвращаться в Колонию, должен был отвезти Анжелику к подножию горы, возвышающейся над Новым городом.
Камескасс, согласно условию, присоединялся к нам там же. Этот месяц он усиленно обучался летанию, так как мы думали воспользоваться этим путем сообщения, чтобы подняться к четвертому шлюзу.
Около девяти часов я был на назначенном месте. Лужайка на уступе горы с видом на залитый бесконечными огнями Город внизу, на озеро, пропадающее в темной дали, расстилалась передо мной. Молодой месяц, стоящий низко над горизонтом, тускло светил. Я укрылся под развесистым деревом и напряженно прислушивался. Звуки городской жизни едва доносились до моего уха; в траве и на листьях чирикали, скрипели и свистели бесчисленные насекомые; пахло зеленью и сыростью. Рядом со мною лежали четыре летательных аппарата и сверток костюмов.
Вот на дороге, пониже лужайки, послышались шаги. Кто-нибудь идет из наших. Кто именно? Но шаги удаляются и звуки замирают. Значит, не они. Проплыл, шурша, автомобиль.
Опять тихо. Вокруг дерева закружилась летучая мышь. Заунывно начала кричать сова.
Рядом что-то захрустело, ветви задвигались, показалась человеческая фигура. Я теснее прижался к стволу дерева. Кто это?
– Рене, вы здесь? – раздался шепот.
– Это вы, Камескасс, – обрадовался я. – Вы так подкрались, что я ничего не слышал.
– Я не опоздал, луна еще не зашла.
– Скоро будет совсем темно, – отвечал я. – Я беспокоюсь об Анжелике.
– Они еще не опоздали, – проговорил Камескасс, осторожно закуривая папиросу – так, чтобы огонь не был виден с дороги. – Ну, как самочувствие?
– Ожидание для меня хуже всего.
Мы шепотом перекидывались словами и замолкали, прислушиваясь.
Сова, по-видимому, поймала мышь, потому что до нас донесся тонкий писк и хлопанье крыльев.
Чу, раздались шаги. Это они.
Прошло несколько минут. Месяц спрятался в облаках, громоздившихся между гор. Темнота охватила нас, и еще более ярко светился внизу Город.
Шелест платья, легкие шаги и тяжелое дыхание запыхавшегося человека. Анжелика шла впереди, за нею едва поспевал Мартини.
– Сюда, сюда, – шептал я ей навстречу.
Мы тесно уселись. Анжелика дотронулась до моей руки.
– Милый, все идет хорошо.
– Нам надо обождать здесь не менее часа, – сказал Мартини.
Разговаривать не хотелось. Я держал Анжелику за руку.
Легонький ветерок шумел в листьях. В Городе все затихло. Здесь рано кончается жизнь.
Что-то треснуло… сухая ветка упала с дерева. Мы вздрогнули. Вдруг едва слышно забили часы: раз, два, три. Одиннадцать!
– Ну, друзья, пора, – сказал Мартини.
Мы начали одеваться. Надели костюмы, ящики с крыльями, головные уборы; раздулись поочередно, и попробовали свои аппараты.
– Я первый!
И Мартини взлетел. За ним Анжелика, потом я и, наконец, Камескасс. Мы круто взяли вправо и понеслись над лесом, один за другим, на небольшом расстоянии. Мы выбрали направление между старыми и новыми шлюзами, как наиболее пустынное и мало посещаемое.
Крылья работали хорошо, и хотя мы круто поднимались кверху, мы не испытывали никаких затруднений.
Прошло около получаса. Мартини стал спускаться. Я взял в сторону, Анжелика последовала моему примеру. Мы подвигались теперь вперед развернутым фронтом. Черный лес кончался, поляна расстилалась под нами серым пятном. Спуск ночью был труден, очень труден. Мы снизились. Мартини опустился первый. Он побежал по земле, а мы все еще кружились в воздухе. Когда мы увидели, где он остановился, мы начали тоже спускаться. Все обошлось вполне благополучно. Мы осмотрелись: вокруг никого. Через несколько минут наши костюмы и приборы были спрятаны между кустами, и мы зашагали вперед. Мы шли гуськом, в том же порядке, как и летели. Все хранили молчание. В отдалении блеснул луч прожектора, и вдруг мы увидели, как яркий блеск света пробежал по зелени опушки.
– Ничего, не бойтесь, угол освещения таков, что луч не доходит до нас. Следующий прожектор не действует: я выключил его. – Остановившись, Мартини знакомил нас с положением.
– Вон там, – он показал налево, – прожектор № 1, поблизости к нему ухо и глаз. Здесь справа – № 3, с ухом и глазом. Мы идем прямо на второй, он приведен мною в негодность, ухо и глаз для нас не опасны. Итак, друзья прямо за мной, ни вправо, ни влево и – полная тишина.
Мы пошли, крадучись, пригибаясь, на цыпочках, не смея дышать.
Прошло более часа. Гладкая поверхность вершины пересекалась складкой, похожей на канаву. Мы ползли по дну ее. Впереди нас стеной возвышалась скала, за нею располагался Высокий Утес.
Когда мы оказались у самой скалы, Мартини остановился, я выступил вперед. Теперь роль вожака переходила ко мне. Чарльз Чартней указал мне издали тонкую линию на сером фоне скал: это была тропинка, ведущая на вершину. Я никогда не был здесь; я тронулся вперед и шел медленно, ощупывая ногой каждый шаг; я держался руками за камни. Узенькая тропинка, на которой помещалась только одна нога, тянулась по трещине скалы все выше и выше. Если бы она не имела такого прямого направления, я давно бы уже сбился: в темноте ничего нельзя было разглядеть.
Тучи низко ползли по небу, среди них проглядывали одинокие звезды. Я думаю, что при дневном свете никто из нас не решился бы подниматься по такой крутизне. Я страшно боялся за Анжелику; если бы она сорвалась, я бросился бы за ней. На каждом шагу я останавливался и протягивал ей руку. Мы были теперь высоко, обрыв справа от нас терялся во тьме лощины. Слева гладкая гранитная стена обдавала нас теплом раскаленного за день камня. Струйки пота катились у меня по лицу…
Внезапно я потерял под руками опору; я нагнулся вперед и почувствовал, что руки уперлись в гладкую поверхность. Мы были у конца тропинки. Мы остановились и стали прислушиваться.
Скоро наше внимание привлек какой-то посторонний звук. Высоко, над нашими головами, на краю отвесного обрыва появилось что-то темное; оно двигалось вправо и влево, то высовывалось, то пропадало. Послышалось шуршанье, и я увидел опускающуюся по стене веревку с широкой петлей на конце. Не говоря ни слова, я сел в эту петлю, веревка натянулась и медленно потащила меня кверху. Руками и ногами я старался отталкиваться от каменного обрыва. Могучие руки Ура поставили меня на ноги рядом с ним; потом мы вытащили всех остальных. Теперь мы огляделись. Внизу под нами, с той стороны, откуда мы пришли, была темнота, с другой, куда мы стремились, был яркий свет. Площадь пространством в квадратный километр была ярко освещена дуговыми фонарями. Ряды ангаров, высеченные в подкове каменной гряды. Ближе к нам возвышались здания, служащие, по-видимому, складами для прибывающих товаров. На конце утеса, выступающего над долиной узким носом, была устроена площадка для взлета аэроплана.
– Вон там. – Ур вытянул руку по направлению крайнего ангара вправо. Все готово.
– Никто ничего не знает? – тихо спросил я.
Ур обернулся ко мне.
– Никто.
Мы смотрели вперед. Слева между зданиями ходил часовой, впереди перед ангарами было совершенно пусто.
Шум падающей воды в шлюзах мешал различать звуки, раздававшиеся внизу. Там прошли три человека. Шагов их не было слышно.
«Наконец-то, – думал я, – мы добрались до цели. Еще четверть часа – и аэроплан унесет нас из этой ужасной Долины». Я вынул часы. Была половина второго. Надо идти.
Я толкнул Ура под бок.
– Ведите, – скомандовал я.
Он пошел, согнувшись, припадая к земле, держась подальше от края обрыва. Мы следовали за ним. Крутой спуск вел на гребень каменной подковы. Мы съехали вниз на корточках. Несколько камней сорвалось из-под наших ног. Мы затаили дыхание, но ничто не шевельнулось во дворе.
По гребню мы добрались до конца подковы и там тихо спустились вниз. Мы скрывались теперь за задней стенкой крайнего ангара. Я выглянул и увидел, что хорошо освещенный двор был совершенно пуст. Высокие фонари лили мягкий матовый свет. Шум водопада неумолчно звучал в ушах. Впереди утеса виднелись громады снежных гор и утопающая в глубине долина.
«Ну, – подумал я, – решительный момент настал, теперь нельзя терять ни секунды». Я шепотом отдал распоряжение:
– Вперед.
Мы бросились в ангар, широко распахнули ворота, схватились за шасси аэроплана и быстро покатили его вперед. Когда он был на площадке, мы стали садиться. Камескасс поднялся первым, за ним Анжелика, Мартини приготовился подниматься, как вдруг послышался крик, и я увидел быстро приближающуюся группу людей; их было четверо.
Длинные тени бежали рядом с ними. Я закричал:
– Скорее, скорее!
Мартини запутался в креплениях. Камескасс запустил мотор, резкий стук его потряс воздух. Анжелика воскликнула:
– Куинслей!
Действительно, первый из приближавшихся был Куинслей. Он несся на своих длинных ногах, размахивая палкой; за ним рассыпным строем следовало трое его спутников. Один из них подскочил к пропеллеру, желая что-то сделать с ним. Ур вступил с ним в единоборство. Он схватил его руками за ноги и, приподняв, грохнул о землю. В это время Куинслей ударил Мартини палкой по голове. Мартини, словно куль, свалился вниз. Я обнажил свой стилет и ринулся на Куинслея. Ур бросился на него с другой стороны.
Тут я услышал крик Анжелики. Камескасс соскочил с аэроплана вниз. Два человека бросились на него. Куинслей протянул над моей головой свою палку. Раздался выстрел. Невольно я оглянулся: к нам приближались еще двое. У одного из них я увидел в руке револьвер. Ур пошатнулся, руки его ослабели, и он упал.
Камескасс отступал перед двумя нападающими, ловко сражаясь с ними каким-то длинным оружием, которого я не мог хорошо различить: так быстро он вертел им вокруг себя.
Как только Ур упал, на месте его появилась Анжелика, она схватила Куинслея сзади за шею. Я ринулся вперед, чтобы пронзить его стилетом. Все это происходило быстрее, чем я описываю – с начала схватки прошло всего несколько секунд. Я понимал, что дело наше потеряно. Надо было убить Куинслея; он вертелся с Анжеликой на плечах, с палкой, протянутой вперед. Я ударил его и почувствовал, что клинок моего стилета вонзился во что-то мягкое. Вслед затем меня схватили сзади; я был оглушен ударом по голове и упал.
Фигура Камескасса пронеслась перед моими глазами: бледное лицо с выпученными глазами, с пеной вокруг рта – он падал куда-то; падал и я. Все стремительно неслось мимо: аэроплан, фонари, люди, земля, горы, все ломалось, раскалывалось, расползалось на части, кружилось и сыпалось песчаным дождем, засыпая меня; и, наконец, темнота и тишина охватили меня.
Потом, – я не знаю, сколько прошло времени, – может быть, минуты, может быть, часы, может быть, дни, – я увидел (нет, про это нельзя сказать увидел и, это было что-то особенное, как будто передо мной пронеслись теневые картины! ) надо мной стоял Куинслей. Гордый, суровый, нахмуренный. Нога у него была забинтована; перед ним на коленях была моя любимая Анжелика; она умоляла о чем-то этого злодея; мимо нас проносили тела убитых или раненых товарищей. Куинслей оттолкнул Анжелику и занес надо мной палку. Анжелика вскрикнула и обвила его колени своими руками. И опять пронеслись перед глазами темнота и холод.
Наступила могильная тишина.
Я сижу в садовом кресле. Веранда, затененная зеленью, полна солнечных пятен, танцующих на полу и на столе. Ветерок шевелит листьями. Откуда-то доносится мычание коровы. Собака лает у ворот, я вижу ее сквозь щели в листве.
Это – Капи, черный пудель моей старшей сестры. Я узнаю его.
– Капи, Капи! – зову я и удивляюсь своему голосу: хриплый, чуждый мне голос. Кто я и где я? Да, Капи, значит, я в маленьком имении моей сестры.
Собака вбежала на веранду, обнюхала мои ноги и начала ласково повиливать хвостом, смотря мне прямо в глаза.
– Капи, это ты? – спрашиваю я. – Ты узнаешь меня, значит, я Рене Герье? Да, но я не могу припомнить, что было со мной…
Я кладу свою тяжелую голову на руки, опираясь на стол, и хочу сосредоточиться.
Корова мычит, она не дает мне думать. Позвольте, что же было со мной? Нет, я ничего не помню…
Около меня стоит моя сестра. Она участливо смотрит на меня, гладит по голове и говорит:
– Послушай, Рене, может быть, ты что-нибудь скушаешь?
Я вяло соглашаюсь, а когда ем, не знаю, что ем, и сколько. Сестра очень довольна. Сегодня я впервые поел с аппетитом.
– Жозефина, что со мной?
– Ничего особенного, ты просто немного болен и отдыхаешь у меня в деревне. Вот и все.
– Скажи, Жозефина, почему у меня в голове путается все? Я не знаю, что со мной было.
– Ах, братец, не пытайся вспоминать, а то опять заболеешь.
Пауза, томительная пауза.
Она убирает со стола, а я думаю. О чем думаю, не могу сказать.
Так проходят дни. Наконец, в памяти где-то открывается маленький уголок; какие-то образы мелькают там, как звезды сквозь тучи; уголок расширяется, образы движутся со всех сторон; хаос лиц, впечатлений, переживаний… Все занимает свое место, все устанавливается. И вот передо мной грандиозная картина пережитого.
Я вскрикиваю. Отбрасываю от себя несчастного Капи; я становлюсь, верно, таким страшным, что Жозефина бросается от меня в самый дальний угол веранды и там стоит, дрожа всем телом.
– Рене, Рене, опомнись, что с тобой?
– Я опомнился, – рычу я.
Я выбрасываю отдельные восклицания, имена и неоконченные фразы.
– Что это? Анжелика! Несчастный Мартини! Бегите, бегите! Я должен пронзить его стилетом. Я падаю.
Сестра шепчет:
– Опять ухудшение, опять приступ… бред…
Эти слова отрезвляют, меня. Я стараюсь успокоиться. Я подхожу как можно тише к сестре и говорю ей:
– Никакого бреда, никакого буйства, я мыслю совершенно здраво; если я был болен, это прошло.
Она не верит мне и подозрительно смотрит мне в глаза. Я говорю:
– Ну, хочешь, я тебе расскажу все, что случилось до моего отъезда из Парижа или, как ты думала, до моего самоубийства. Ты ведь получила известие, что я бросился в Сену?
Я рассказываю, она удивляется:
– Да, да, это было так.
– В таком случае расскажи мне, что произошло со мной после того, как я вернулся сюда. Сядем.
Сестра опасливо садится рядом со мной.
– Тебя привезли сюда на автомобиле какие-то незнакомые люди. Они сообщили мне, что нашли тебя у дороги, в трех километрах отсюда и в двух от железнодорожной станции. Ты лежал без сознания, и рядом с тобой был небольшой дорожный чемодан.
– Дорожный чемодан! – нетерпеливо кричу я. – Где он?
– Он здесь.
– Хорошо, хорошо, но что же было со мной?
– Ты был в глубоком обмороке. Когда ты пришел в себя, ты не узнавал никого. Доктор признал тебя душевнобольным. Глубокая меланхолия сменялась приступами буйного помешательства. Мне не оставалось ничего другого, как поместить тебя в психиатрическое заведение. Ты пробыл там полгода. Теперь, когда положение твое улучшилось и припадки прекратились, тебе разрешили переехать ко мне.
Я слушаю дальше, я вскакиваю, трясу мою сестру за руку и кричу:
– Чемодан! Скорее покажи мне чемодан.
Я тащу ее за руку.
– Не туда, не туда, он находится у меня в спальне… вот он.
Мой парижский чемодан, побывавший в Долине Новой Жизни. Он опять передо мной. Сестра протягивает ключ. Руки мои дрожат, я не могу попасть им в замок.
– Деньги я вынула из него, – говорит сестра, – положила их в банк на твое имя. Извиняюсь, что я так распорядилась.
– Черт с ними. А мои бумаги, часы? А это что? Боже мой, томик Пьера Бенуа – «Прокаженный король»! Как это было давно!
Я хватаю эту священную для меня книгу.
Вот все, что осталось от моей любимой Анжелики. Где она? Что с ней? Быть может, все это был сон… Быть может, действительно это бред сумасшедшего? Но этот томик – свидетель нашей любви и наших пылких ласк.
Теперь я просиживаю с ним по целым дням.
Я прочитываю строку за строкой, страницу за страницей; каждая из них будит воспоминания. Я осматриваю бумагу этой книги; вот к этому месту притрагивались пальцы Анжелики; тут между страниц лежит какая-то веточка с маленьким засохшим листочком: это она заложила место, где мы остановились, когда на веранду вошли Мартини и Фишер. А переплет, красный коленкоровый переплет – на нем видны брызги дождя, долетавшие к нам в окно. Вот пятнышко: сюда упала косточка вишни, которую ела Анжелика.
Все эти милые, незабываемые мелочи. Я никогда не расстанусь с этой книгой.
Но что это?! Почему переплет сбоку надорван? Я долго и внимательно рассматриваю это место. Тоненький край белой бумажки едва выступает из этой трещины. Осторожно, ногтями, я пытаюсь извлечь бумажку.
Небольшой, согнутый пополам лоскуток выскальзывает из моих пальцев и летит на пол. Я поднимаю, развертываю…
Письмо Анжелики.
Размашистым почерком набросано несколько строк:
«Рене, дорогой, милый, не сердись на меня: я сделала то, что сделала бы всякая любящая женщина на моем месте. Я люблю тебя, и всегда буду любить. Тот, кто нас разлучил, будет наказан, я отомщу за тебя и за Леона. Если когда-нибудь…»
Записка на этом прерывалась.
Что она хотела сказать? Что случилось в этот момент, что помешало ей? Никогда, никогда я не узнаю об этом. Любимая, как могла ты решиться спасти меня, пожертвовав собой! В тысячу раз было бы лучше, если бы мы погибли вместе. На какие муки ты идешь? Что испытаешь, прежде чем совершится твоя месть? Унижение, милость Куинслея, а может быть… Нет, нет, я не могу вынести этой мысли.
Ты говоришь, чтобы я не сердился: так поступила бы каждая истинно любящая женщина. Может быть. Но подумала ли ты, какие страдания будут уделом истинно любящего тебя Рене?