Мы ждем. Долго-долго. И естественно, все это время разговариваем. Поскольку для целой главы событий маловато, я еще опишу, что произошло в школе на следующий день. А произошло нечто поразительное, из ряда вон выходящее.
К ужину папа все еще не объявился. Мы прождали его до девяти, потом сели ужинать одни. Мамин оптимизм не иссякал. Она сказала: «Я вам говорю! Раз папы так долго нет, значит, он все досконально продумывает и взвешивает! Он одумается, я вам говорю!»
К одиннадцати часам – Ник уже давно отправился спать – мамин оптимизм весь вышел. То и дело она поглядывала на часы и каждую минуту причитала: «Только бы с ним ничего не случилось! Когда он не в себе, то гоняет как безумный!»
Больше мама ничего не говорила, но по ее лицу было видно, что ей рисуются самые жуткие картины.
Дед делал вид, что ему не рисуется ничего жуткого, но он уже два часа водил глазами по редакционной статье. Я понял: мыслями он с папой, а газету держит для отвода глаз.
Мной владели неясные чувства. Собственно, было их только два: злость на папу и страх за папу. Каждые последующие четверть часа злость таяла, а страх рос. Во мне вспыхнуло множество задушевнейших воспоминаний, связанных с папой.
Мартина забилась в угол дивана и кусала ногти. Вдруг она всхлипнула: «Но мы ведь все равно должны были сказать ему это!»
Мама проворчала: «Конечно! Дала бы я ему портить водопроводные трубы за здорово живешь!»
В полночь мама позвонила в полицию. Но там не очень-то обеспокоились папиным исчезновением. Маме сказали: «Почтеннейшая госпожа, если мы станем разыскивать всех почтеннейших господ, не вернувшихся домой к полуночи, то мы уже больше ничем не сможем заниматься!»
Мама попыталась втолковать им, что папа в этом отношении совсем особенный человек, домой он является всегда в одно и то же время, хоть часы проверяй. На что последовал ответ: «Да, да, почтеннейшая, это мы тоже не раз слыхали!» Все же маме сообщили, что на всю округу зарегистрирован лишь один; несчастный случай: бензовоз врезался в «фольксваген». Маму это успокоило, к ней опять вернулся оптимизм. Она высказала предположение, что папа заночевал в какой-нибудь гостинице и там доходит до нормы.
«Он добрый человек, – сказала она. – Да-да! Он не такой плохой, как вы думаете!»
Мы ей не возражали, но и не поддакивали. Все равно маму уже было не остановить, она выдала целую речугу, подобную Ниагарскому водопаду: и что жизнь у него складывалась нелегко, и что дед всегда предпочитал папе дядю Герберта, а папа, несмотря на свои способности, все еще занимает жалкий пост и жутко из-за этого страдает, и что, если у него такой плохой вкус и ему нравится одежда, которая нам претит, то это не вина его, а беда. Вообще-то он ведь не скупой. Просто мечтает разделаться с долгами, поэтому так экономит.
«Это вы должны понимать!» – воскликнула она.
Мартина сказала: «Вот те на! Ты же сама всегда упрекала его в скупости!»
Тут мама стихла, а дед сказал, что пора идти спать, не то утром мы все на свете проспим.
Я и впрямь адски вымотался. Я встал и хотел было пойти к себе, как вдруг дверь папиной комнаты приоткрылась. От радостного испуга у меня мурашки по спине побежали. Первая моя мысль: «Это, наверное, папа пришел и через окно залез к себе в комнату»
Но оказалось, дверь открыл не он, а Огурцарь. Огурцарь хмуро огляделся и спросил: «Гиде гусьпади Гоглимон?»
«Гусьпади Гоглимон туты нетути», – съязвила Мартина.
Огурцарь сказал: «Мы ощучиваем голодуху! Целая сутка во рте ни кошки!» – и посмотрел на нас с укором.
Мама показала в сторону кухни: «Проросшая картошка под мойкой!»
Куми-ори весь скукожился от потрясения: «Мы сами никокаду! Мы никокаду сами!»
«Тогда ходи голодный!» – посоветовал я. Но ему этого что-то не захотелось. Он прошел в кухню, затем вернулся, волоча рюкзак с картошкой, и, надутый, проковылял мимо нас.
Хотя лег я поздно, проснулся чуть свет. До стука Мартины еще было время. Первым делом я заглянул в папину комнату. По полу рассыпана картошка, а Огурцарь храпит в папиной кровати. Папы не было.
Я бросился к маме. Там уже сидела Мартина. Они мне рассказали, что еще раз звонили в полицию, и полицейские обзвонили даже все больницы. Но папы нигде не было. Значит, в аварию он не попал.
Я спросил маму: «Как по-твоему, он решил уйти от нас?»
По-маминому, так быть не должно: «Наш папа не таков. У него ответственности за семью – хоть отбавляй!»
В школе в этот день я, наверное, был похож на лунатика и иногда даже не знал, в каком мы в данную минуту находимся кабинете. А на третьем уроке осрамился – дальше некуда. Сижу я, значит, и сам с собой разговариваю. Все думаю, как там дома, пришел ли папа, дошел ли он до нормы. Вдруг Фриц, сосед по парте, толкает меня. «Вольфи! – шипит. И еще раз: – Вольфи!»
Я оглядываюсь на него.
Он показывает одними губами: «Тебя к доске!»
Я встаю и иду к доске. О чем меня спросили, ни малейшего представления не имею. Шестак – он сидит на первой парте – шепчет мне: «Сердце, сердце нарисуй!
Ну, я взял тогда мел и нарисовал на доске огромное сердце с изящным мыском внизу. Класс гоготал и визжал, как стадо обезьян. Тут только до меня, как до жирафы, стало доходить, что у нас сейчас анатомия и что я должен нарисовать человеческое сердце с предсердиями, желудочками и клапанами, а не пряник сердечком. Но было уже поздно. Учитель заорал, чтоб я садился и чтоб впредь ломал комедию где-нибудь в другом месте.
Это меня взбодрило. Еще больше взбодрило меня сообщение, что Хаслингера видели в коридоре. Он и в самом деле явился к нам на пятый урок. Вид у него был – краше в гроб кладут, и похудел он минимум на десять кэгэ. А лицо из-за болезни печени стало изжелта-лимонным.
Хаслингер уселся за учительский стол. Обычно он во время урока ходит. «Хм, ну вот я и вернулся», – сказал он.
Вероятно, он рассчитывал увидеть радость на наших лицах. Но никто не обрадовался, потому что с молодым преподавателем куда веселее.
Затем Хаслингер обратился к Шестаку: «Шестак, расскажите-ка, что вы тут без меня прошли».
Титус собрался уже отвечать. Но Славик Берти успел-таки вставить: «Простите, господин профессор. Вы забыли об уравнениях и подписях у Хогельмана!»
Я был готов задушить этого мелкого пакостника! Но Хаслингер смотрел эдак задумчиво, как будто силился вспомнить, о каких, собственно, подписях и уравнениях идет речь.
Я поднялся и сказал: «Простите, господин профессор, я не знал, что вы сегодня придете!»
Хаслингер сказал «ну, ну», затем поднял на меня глаза и произнес: «Мой юный коллега, замещавший меня во время болезни, сегодня подходил ко мне. Он не считает вас полным профаном, наоборот, по его мнению, вы не лишены математических способностей! Так что прошу к доске, Хогельман, расскажите-ка, что вам было задано в последний раз?»
Титус, довольный, плюхнулся на место, а я понуро побрел к доске. Хаслингер гонял меня до звонка. Я сделал всего лишь одну ошибку, совсем пустяковую. Чем дольше я решал, тем желтее и изможденнее делалось Хаслингерово лицо. А когда зазвенел звонок, он сказал: «Просил бы вас пройти со мной в кабинет географии!»
Я прошел за Хаслингером в кабинет географии. Во время перемены Хаслин-гер всегда там уединяется, даже когда у него нет уроков. Как сейчас, например. В учительскую он никогда не заходит.
Хаслингер подошел к большому глобусу и крутанул его. Он сказал: «Пока я болел, вы очень выросли, очень!»
Потом он сказал, что он старый и больной человек. К тому же тридцать семь учеников в классе – это не фунт изюма. Разорваться он не может.
Я подумал: «Дорогой Хаслингер, кому-кому, а мне жаловаться на недостаток внимания не приходилось!» Хаслингер говорил, вращая глобус: «Знаете, Хогельман, прошу меня только очень правильно понять. Я полагаю, мой молодой коллега, вот… сегодня ведь дидактические методы иные, но, если бы вы… я полагаю… то я бы вам, безусловно, тоже, вот…»
Я даже приблизительно не мог представить, что это такое – дидактические методы. Но одно я понял: Хаслингеру грустно. Он думает, это новый преподаватель научил меня решать уравнения. И ему неловко, он ведь на мне уже крест поставил.
Я рассказал Хаслингеру, что вместе с родной сестрой каждый божий день вкалывал до умопомрачения.
«Ах, вот оно что, – пробормотал Хаслингер. Он уже выглядел не таким утомленным. – Ах, вот оно что, с сестрой! До умопомрачения! – И еще добавил: – Видите, юноша! Терпение и труд – все перетрут!» И он весело крутанул глобус.
Я не знал, должен ли еще здесь торчать или могу идти. Только я собрался об этом спросить, как он сам обратился ко мне: «Хотите, я сделаю вас дежурным по географическому кабинету?»
Правду говоря, никаким дежурным быть я не хотел, нет у меня особого желания вытирать пыль с глобусов, свертывать карты. Но никуда не денешься, пришлось промямлить «да, да, с удовольствием» и принять почетную должность.
Хаслингер показал мне, как нужно протирать глобус, как аккуратно скатывать географические карты и в какой последовательности следует убирать в шкаф наглядные пособия, чтобы их не повредить. Одновременно он рассказал, что до сего дня у него был такой замечательный и прилежный дежурный, такой чистюля, но, к сожалению, он «приезжающий», то есть ученик, который в школу и из школы ездит на поезде, потому что живет очень далеко. А по новому расписанию его поезд отходит теперь раньше, и чистюля опоздает на поезд, если будет протирать глобусы.
Потом Хаслингер как-то через плечо посмотрел на меня и спросил: «Вы, Хогельман, надеюсь, не „приезжающий“? А?»
«Я? Нет! Не-е-т!» – сказал я, заикаясь.
«А вы далеко от школы живете?» – спрашивает Хаслингер.
«Нет, – отвечаю, – мы живем около старого городского собора, за углом!»
«Вот оно что, – говорит Хаслингер, – так мы соседи, получается!»
Из кабинета географии я выполз, как во сне. «Хаслингер, оказывается, и знать не знает, где я живу! Он меня, выходит, и не признал вовсе! Значит, невзлюбил он меня просто как учитель ученика! Если бы я не волновался за папу, я был бы, наверное, очень счастливым человеком. Не хочу кривить душой: чуточку счастливым я все-таки себя чувствовал.
Я зашел за портфелем в уже опустевший класс. Все давным-давно ушли. Долго же мы проворковали с Хаслингером!
Стрелой слетел с третьего этажа, отвешивая по пути поклоны гипсовым бюстам классиков, установленным на лестничных площадках.
А внизу, в просторном вестибюле, который примерные ученики называют актовым залом, я остановился и сделал громко «бэ-э-э-э».
В это время мимо проходил наш истопник.
«Это ты от злости так мычишь?» – спросил он меня.
«Да нет, – сказал я, – школа не такая уж муть зеленая, как иногда кажется!»
А он сказал: «Сперва надо хоть разок убрать всю школу и растопить печи, тогда сразу станет ясно, муть она или не муть».
Перед воротами меня дожидалась Мартина. Она сказала, одной ей идти домой страшновато: вдруг папа все еще не вернулся? У меня язык чесался – так хотелось передать ей нашу беседу с Хаслингером, но я не успел, потому что мы неслись как угорелые. Обычно на дорогу домой у нас уходит двенадцать минут. На сей раз мы уложились в семь.