Пятница, 17 апреля 2009 года
Для католиков – шестой день Пасхальной октавы, у православных – Великая пятница, евреи начинают шабат после заката солнца, в Сандомеже это произойдет в 18:31. Согласно гипотезе американского профессора Молнара, сегодня исполняется ровно 2015 лет со дня рождения Христа, свечки на торте задувают также рок-музыкант Ян Борысевич, тренер Аполлоний Тайнер и Виктория Бекхэм. В Польше скука смертная: премьер Ярослав Качиньский получает поддержку, его правительство теряет поддержку, президент Лех Качиньский теряет поддержку. Валенса божится, что не был агентом, пусть его хоть кондрашка хватит, коли он врет. В мире: Белый дом изобличает Буша, с разрешения которого узников подвергали истязаниям, ЕС рапортует, что число совершенных и несовершенных терактов сокращается, шотландская полиция информирует, что в ее рядах работает десять сторонников джедаизма, а Ватикан выражает сожаление, что правительство Бельгии критикует Бенедикта XVI за то, что тот критикует использование презервативов. В кинотеатрах премьера фильмов «Вики Кристина Барселона» Вуди Аллена и недооцененного «Генерала Нила»[30] с великолепным Ольгердом Лукашевичем в роли Фельдорфа. «Легия» в Гливицах выигрывает у «Пяста» 1:0 и выходит в лидеры. В воздухе чувствуется весна, в Сандомеже максимальная температура – 20 градусов, большая облачность, льет дождь.
Прокурор Теодор Шацкий получил классическое образование и хорошо знал, что Эрот с Танатосом неразлучны, знал также легенду о Тристане и Изольде, читал Морштына[31], «Березняк» и «Любовников из Мароны» Ивашкевича, был даже период, когда не засыпал до тех пор, пока не насытится эротической неутоленностью автора. Но никогда еще два этих элемента не сталкивались в его жизни лоб в лоб. Очнулся он с кисловатым привкусом похмелья во рту и, прежде чем понял, где находится, осознал, что разбужен не жаждой, а невыносимой пульсирующей болью его мужского достоинства. По мере того как возвращалось сознание, отзывались и воспоминания вчерашнего вечера, когда Татарская мочалила его на разные способы, каких ему не приходилось видеть даже в порнофильмах. Удирать было глупо – она, видимо, многое себе наобещала; он же не хотел показаться невежей, поэтому в эротической вольтижировке, половина которой была дешевкой, другая половина – идиотизмом, но обе – одинаково изматывающи, он участвовал лишь некоторой своей частью. Другие бы расписывали происшедшее как секс-приключение, смаковали его годами и вспоминали по меньшей мере каждое десятилетие. Но Шацкому хотелось как можно быстрее обо всем этом позабыть. Ему безумно был нужен душ.
Он приоткрыл один глаз, побаиваясь, что судейское тело только и ждет, когда он продерет зенки, – и в очередной раз за этот визит изумился. В полуметре от его носа находилось окно, а в метре за ним – мокрая терразитовая плита с высеченной надписью: «Бодрствуйте, потому что не знаете ни дня, ни часа»[32]. Шацкий закрыл глаз. Не хотелось думать, что просыпается он после скотских извращений на надгробии с цитатой из Евангелия, точнее – если он правильно помнил – из притчи о девах рассудительных и легкомысленных. Что бы ему не предстать вчера той легкомысленной девой, пред которой захлопнули дверь, не впустив на пирушку! Что бы судье Татарской не воскликнуть вчера: «Истинно говорю вам: не знаю вас!»[33] – и прогнать со двора. Он повернулся спиной к могиле пятидесятидвухлетнего Мариуша Выпыха с охранной цитатой из Евангелия от Матфея, но по другую сторону комнаты оказалось не лучше – лежа навзничь, с открытым ртом и лоснящимся, припухшим лицом, судья Татарская похрапывала, ее большая грудь сползала в подмышки. В свете апрельского дня гостиная уже не казалась такой белоснежной, а была скорее сероватой, как бы застиранной. Шацкий взглянул на часы, крепко выругался про себя и, не теряя времени, улизнул из похоронного дома разврата.
Спустя полтора часа, уже приняв душ, он сидел в прокуратуре, надеясь, что неприятное пощипывание при каждом опорожнении пузыря вовсе не результат какой-то таинственной инфекции – видно, натер там себе. Странно, но у него была полная уверенность, что на его лице выписано каждое вчерашнее телодвижение. Он закрыл дверь кабинета и погрузился в мир символов. Спустя час он уже знал, что с символами дело обстоит не лучше, чем с ножами – число графических знаков, обществ, логотипов и посвященных им сайтов не поддавалось исчислению. Он решил систематизировать процесс поиска.
Начал, естественно, с символов еврейских, но вскоре разочаровался – их было не так много. Звезда Давида, менора, свитки Торы, Скрижали Завета и – невероятно! – рука Фатимы[34]. У него рука Фатимы ассоциировалась с арабами, но оказалось, что это также и еврейский амулет. Видно, с культурами как с супругами – чем больше похожи, тем чаще хватаются за грудки. Ему вспомнилось, как еще в Варшаве, в магазинчике «Халяль» он по ошибке назвал ягнятину кошерной. Хозяина от ярости чуть кондрашка не хватила. Шацкий внимательно просмотрел все буквы древнееврейского алфавита, но ничего даже близкого не нашел. Чтение каббалистической литературы было увлекательным, но ни на одном рисунке, ни на одной схеме, ни в одном из мистических журналов он не нашел ничего, что хотя бы отдаленно походило на лежащий перед ним значок. Исследование еврейских сект привело его к христианству. Через христианство он дошел до креста и тысячи его видов, в какой-то момент даже предположил, что это, вероятно, какая-то разновидность православного креста, его половина или символ неизвестного ему монашеского ордена – оказалось, ни то ни другое.
От креста он пришел к свастике. Древний знак имел массу вариаций, он присмотрелся к каждой, поскольку значок, зажатый в кулаке Эльжбеты Будниковой, выглядел точь-в-точь как половинка нацистского символа, только с фиговиной внизу. Несколько минут он потерял на просмотр фотографий крайне аппетитной бенгальской актрисы Свастики Мукхерджи. И хоть еще утром зарекался, что никогда больше не займется сексом, – для нее бы сделал исключение. Подумать только, сколько же польских организаций использовало эмблему свастики еще до того, как стала она символом Гитлера и его идей по части арийского порядка. Особенно на Подхалье[35], тут она была очень популярным талисманом, а теперь ее либо стыдливо прикрывают, либо снабжают соответствующими объяснениями, чтобы туристы не вырубились от возмущения. Традиционно польская, славянская, свастика называлась шварга, или шважица. Продвигаясь в этом направлении, он дошел до славянских символов и усердно разглядывал знаки, появляющиеся, например, на гончарных изделиях дохристианских времен, на камне, обрядовом тесте, писанках, вышивках и кружевах. И что? По нулям.
Когда же вспомнил о масонах, а потом углубился в кишащий символами мир оккультизма, сатанизма и тому подобных глупостей, адепты которых обожают украсить задницу наколкой или что-нибудь этакое нацепить на куртку, сердце его забилось сильнее. Но – тоже ничего.
Он откинулся на стуле, голова трещала от созерцания экрана и с похмелья. Казалось, кто-то зло над ним пошутил – взял да и перетряс все символы мира и сотворил ни на что не похожий. Надо хорошенько пораскинуть мозгами. Он уставился в монитор, где в разных окнах сошлись перевернутые звезды, дьявольские морды и диаграммы, доказывающие, что в план улиц Вашингтона вписана пентаграмма. Был также рунический алфавит, который на какое-то время приковал его внимание. Он зевнул, потянулся и опять с головой ушел в новые символы. Распознал руны, придуманные Толкиным для «Властелина колец», узнал о различиях между отдельными вариантами этой старогерманской письменности и в конце концов добился успеха (правда, неполного). Если б в его символе замазать фиговину, он выглядел бы как руна «эйваз». Руна магнетическая, символ преображения, соответствующий тису и знаку Водолея, прекрасный амулет для духовного наставника, государственного чиновника или пожарника. Даже католические святые могли позавидовать столь широкому спектру воздействия. Только что из этого следует? Ровным счетом ничего – снова заморочка и потеря времени. Да и фиговины нет.
Разозлившись, он поднялся со стула. Ему хотелось спать, разболелась голова, саднил мальчик, во рту после вина был привкус разношенных тапок, а в мозгу после ночных экзерсисов шлепал другой, осуждающий его тапок; к тому же погода была такая, что – или в постель, или в кабак. Тучи висели низко, моросил, не переставая, мелкий надоедливый дождик, вода собиралась на оконном стекле и стекала одиночными струйками. Он подумал об Эльжбете Будник, повешенной за ноги в каком-то складе, об убийце, наблюдавшем, как кровь все медленнее и медленнее вытекает из ее горла. Подставил ведро? Таз? Или она стекла через канализационную решетку? Он представлял себе эту сцену все четче, и чем глубже в нее погружался, тем сильнее росло в нем чувство самой обычной, человеческой, а вовсе не юридической справедливости. Было что-то очаровательное в Эльжбете Будник на видеозаписи с городской камеры. Красивая женщина, с девичьими повадками, которая не забыла, что такое подбежать с подскоками, громко рассмеяться в кино, а летом съесть вафлю со взбитыми сливками и оставить на носу белую кляксу. Которой хотелось заниматься с детьми, устраивать представления, выступления – часто, наверное, даром или за гроши. У которой, скорее всего, были уже расписаны все каникулы, которая знала, кто когда приедет, когда экскурсия, когда концерт, когда поездка в замок в Уазде. Которая радовалась, когда матери говорили ей: жалко, что мои дети уехали на каникулы, ведь в городе такое творится.
Она была жива, когда он повесил ее за ноги, когда распанахал ей горло. Яркая артериальная кровь выстрелила мощной струей, вспенилась, а потом стекала по лицу в такт с последними ударами сердца.
Шацкому впервые в жизни захотелось во что бы то ни стало увидеть преступника в зале суда. Даже если для этого придется с перепоя осматривать каждый гребаный символ, созданный человечеством на протяжении всей своей истории.
Он вернулся к компьютеру, записал все, что нашел о руне «эйваз», и засел за национальные символы. Подумал, что, пожалуй, правильнее искать не еврейский, а антисемитский след. Читая национальные порталы, не верил своим глазам – он ожидал призывов вроде «Ублажить жида топором!» или «Голубцов в газовую камеру!», с рисуночками в духе довоенных антисемитских пасквилей, а тут – стильные, хорошо отредактированные сайты. Но руны с его фиговиной как на грех нигде не было. Был Щербец[36], был символ Фаланги[37] и кельтский крест скинов, безусловно, как знак запрета для тех же самых голубцов. Он уже собирался все похерить, но – долг превыше всего! – кликнул в сервис malopolscy-patrioci.pl. И шумно, с облегчением выдохнул. В шапке сайта, рядом с гербом Польской Республики красовалась руна с его фиговиной, что бы она ни означала.
– Аллилуйя! – воскликнул он, и в ту же секунду в дверь просунулась рыжая головка Соберай.
– Хвалите Господа, – докончила она осанну Всевышнему. – Утром я описала наш загадочный значок мужу, он сказал, что это родло – символ Союза поляков в Германии. Нам бы стоило вернуться в школу, говорит, раз мы этого не помним. Я покопалась немного и… у тебя есть время?
Шацкий быстренько позакрывал все окошки на мониторе.
– Естественно, я разбирал бумаги. Ну конечно же, родло, вчера я, пожалуй, сильно перетрудился, раз мне это не пришло в голову.
Соберай кинула на него многозначительный взгляд, но промолчала. Уселась рядышком в обволакивающем облачке парфюма, облачке довольно-таки фруктовом, не в меру фруктовом для ранней весны, и разложила на столе распечатанные страницы. На одной из них родло было наложено на карту Польши.
– Взгляни-ка, Теодор. – Он позабыл, кто к нему так в последнее время обращался, разве что учительницы в школе. – Загадочная половинка свастики с такой штуковиной – это символ Вислы, видишь ее очертания на карте Польши? Вправо, потом наискосок, вверх-вверх-вверх и потом снова вправо. А штуковина – это место, где Висла протекает через Краков. Символ возник в тысяча девятьсот тридцать третьем году, когда к власти пришел Гитлер. Тогда нацисты ввели свастику, а на все другие символы, кроме ими же одобренных, наложили запрет. О нашем «Белом орле»[38] лучше было не заикаться, его строго-настрого запретили еще в прусские времена. И что придумали наши дошлые землячки в Германии? Они придумали этот значок и говорят немцам: вот половинка свастики, немцы строят умное лицо, кивают, дескать, да-да, это имеет смысл, у настоящих немцев своя целая, непревзойденная свастика, а у поляков в Германии только половинка, гут, гут, ошен хорош польский свиня. Ферштейн?
– Чего же тут не ферштейн, я всё ферштейн, – процитировал Шацкий «Мишку»[39].
– Понятно, для наших это полная противоположность того, что собой представляла свастика. Родло было и остается символом связи немецких поляков с родиной, символом Союза поляков Германии.
– А название? От «рало»[40]?
– Нет, это неологизм, составлен из слов «семья» и «герб»[41], ясно? Первый слог – от слова «семья», второй – от слова «герб».
Шацкий кивнул.
– И что? Союз все еще существует?
– Насколько мне удалось разузнать, не только существует, но и активно действует, их центр находится в Бохуме. Организация призвана поддерживать поляков, представлять их интересы в различных учреждениях, помогать в трудных ситуациях, это своего рода неправительственное консульство. Среди членов сильно укоренилось национальное сознание, ведь союз возник в двадцатые годы, и им предстояло действовать во время расцвета нацизма – догадываешься, наверно, что это значит.
– Конфискация имущества, аресты, расстрелы, лагеря смерти.
– Именно. Поэтому сегодня родло является также символом мученичества, непреклонности, всего, что польское, – его охотно используют националисты, например несколько харцерских[42] отрядов.
– «Националисты» в смысле: «Он и она – нормальная семья»[43]?
– Нет, скорее разумные националисты, патриоты.
– Разумные националисты?! – фыркнул Шацкий. – Теперь играем в оксюмороны?
Соберай пожала плечами.
– Может, в Варшаве оно и не модно, но в глубинке некоторые гордятся тем, что они поляки.
– Не далее как вчера ты мне объясняла, что житье настоящего поляка в Сандомеже имеет довольно темную изнаночную сторону.
– Забыла добавить, что между нелюбовью к какому-то народу и поджогом его синагог существует предостаточно пространства, которое могли бы обустроить трезво мыслящие люди.
Шацкому не хотелось спорить. Он не любил людей, одержимых хобби, мало того, он их побаивался. А «народ» в его понимании – это хобби. Страсть, ни к чему не пригодная, от которой толку как от козла молока, но которая так поглощает человека, что при неблагоприятных условиях может привести к беде. Шацкий придерживался мнения, что прокурор не имеет права отождествлять себя с народом, он обязан ни во что не верить и не предаваться отуманивающей разум страсти. Кодекс составлен однозначно: он для всех одинаков, ему безразличны вера и национальная гордость. А прокурору полагалось быть слугой кодекса, блюстителем закона и правосудия.
Соберай встала, подошла к окну и оперлась о подоконник.
– Кстати, о музыке, – бросила она, глядя в окно.
Шацкий выглянул – по другую сторону улицы стоял фургон «Польсата»[44], техники возились с «тарелкой» на крыше. Ну что ж, не его это цирк и не его обезьяны. Он продумывал следующие шаги. Эльжбета Будник зажала в руке значок Союза поляков в Германии, его также использовали некоторые патриотические и националистические организации. Нужно будет поговорить со здешними националистами, если таковые вообще имеются, проверить харцеров и деятелей правого толка.
– Ежи Шиллер – почетный член Союза поляков в Германии, – произнесла Соберай тихо, словно обращаясь к себе самой. – Дело становится все более странным.
– Кто таков Ежи Шиллер?
Рыжая головка прокурора Барбары Соберай медленно повернулась в его сторону. Случались минуты, когда она казалась Шацкому такой хорошенькой, такой красивой своей женственной, невульгарной, ненахальной красотой. Так было и сейчас. Хотя на ее милом лице рисовалось удивление и недоверие, будто он спросил, кто был предыдущим Папой Римским.
– Шутишь, что ли?
Шацкий выслушал все, что Соберай могла рассказать о Ежи Шиллере, и как только она вышла, позвонил Вильчуру и попросил немедленно приехать. Срочно требовалось противоядие против похвал, какие расточала его веснушчатая коллега. Из ее рассказа возникал образ красавца, патриота, идеального бизнесмена, аккуратно платящего немалые налоги, знатока искусств, эрудита и джентльмена. Словом, еще один непорочный человек в Сандомеже – городе людей безупречных, праведных, честных и благородных, которые только иной раз подцепят на вилы какого-нибудь еврея или кому-то перережут глотку, а труп забросят в кусты.
Вильчур с покрасневшим носом на желтоватом лице, не снимая плаща, погрузился в кресло. Он принес с собой влагу и холод. В комнате сразу стало темнее, Шацкий включил настольную лампу и объяснил, в чем дело.
– Нет недели, чтоб на Шиллера не пришел донос. – Вильчур оторвал фильтр от сигареты. – То плохо припарковался возле Опатовских ворот. То деревья перед его офисом заслоняют свет. То его собака наложила кучу у кого-то под дверью. То перешел улицу на красный свет, создавая угрозу дорожному движению. То ночью не соблюдает тишину. То высморкался возле памятника Иоанну Павлу II, оскорбляя религиозные чувства католических граждан Сандомежа и тем самым нарушая статью сто девяносто шестую Уголовного кодекса.
– Последнее, конечно, шутка?
– Какое там. И даже не единичный случай. Взимать бы по злотому в месяц с каждого, кто ненавидит его! – Вильчур замолчал, окутанный облаком дыма, – должно быть, задумался, на что потратить это богатство.
– А ненавидят его за что-то конкретное?
Вильчур хрипло рассмеялся.
– Вы и в самом деле никогда не жили в маленьком городке. Ненавидят его за то, что он богат и красив, за то, что у него большой дом и сверкающий автомобиль. У католиков это означает только одно: что он вор и шкуродер, нажившийся за счет других.
– А на самом деле?
– А на самом деле Ежи Шиллер – бизнесмен, у которого талант к сделкам с недвижимостью: он ворочает ею и здесь, и в Германии, его интересуют привлекательные для туристов места; я слыхал, что в свое время он скупал у мужиков участки в Казимеж-Дольном. Немного вкладывает в нашу инфраструктуру: например, построил новую гостиницу на Завихойской. Два-три раза его просвечивала налоговая служба, и не только она, – чист. Своеобразный фрукт, но в этом вы успеете убедиться сами.
– Какие у него были отношения с семьей Будников?
– Наверняка они с Будником не переваривали друг друга. Из-за будниковских делишек и передачи земель Церкви у Шиллера из-под носа увели несколько недурственных участков. Что же до Будник, не имею понятия, Шиллер немного филантроп, возможно, финансировал кое-что из ее мероприятий для детей. Вообще-то они были из разных сказок. Будники – интеллигенция левого толка, почитатели «Газеты Выборчей», а Шиллер скорее энтузиаст «Газеты Польской»[45] и бело-красного флага на мачте перед домом. Они для него были чуток коммунистами, он для них – маленько фашистом, – во всяком случае, гриль вместе не устраивали.
Вильчур страдал польским недомоганием – если он и выражался о ком-то положительно или нейтрально, то звучало это как оскорбление. Уставший тон, слегка искривленные губы, поднятая бровь, затяжка сигаретой вместо запятой, затяжка и стряхивание пепла вместо точки. Презрение к окружению бросало тень на каждого, о ком говорил старый полицейский.
– Шиллер еврей?
Злобная улыбка промелькнула на губах полицейского.
– Согласно последним веяниям, нам не велено знать, кто какого вероисповедания или происхождения. Но если принимать доносы за чистую монету – стопроцентный. А вдобавок педераст, скотоложец и почитатель сатаны.
Для эффекта Вильчур вскинул руку – мизинец и указательный палец образовали рога. Выглядел он теперь как родной брат Кита Ричардса[46], правда, чуть уродливее и потрепаннее.
Шацкому было не до смеха.
В телефоне Ежи Шиллера приятный баритон попросил по-польски и по-немецки не отказать в любезности и оставить сообщение. Шацкий, не рассчитывая на удачу, оставил, но не прошло и пятнадцати минут, как Шиллер перезвонил, извинившись, что не мог принять звонок. Когда Шацкий принялся объяснять, по какому поводу звонит, тот прервал его вежливо, но решительно.
– Разумеется, я понимаю, в некотором смысле я ожидал этого звонка, поскольку семья Будник и я – мы в Сандомеже люди известные и волей-неволей поддерживали друг с другом, – тут он сделал почти незаметную паузу, – контакты. Признаюсь, я специально отменил поездку в Германию, предвидя, что потребуюсь правосудию.
– В таком случае прошу явиться на улицу Коселы.
– К сожалению, мне далеко до добропорядочного гражданина. Я отменил поездку в Германию, но воспользовался случаем, чтобы устроить дела в Варшаве. Я всё еще нахожусь в столице. – Шацкому понравилось, что он употребил это слово. – В данный момент начинается пятничное совещание, и прежде чем я выеду… А возникнут проблемы, если мы встретимся завтра? Простите за наглость, я, разумеется, в любой момент могу сесть в машину, но, боюсь, раньше восьми вечера не приеду.
Опыт подсказывал Шацкому, что с каждым часом, прошедшим с момента обнаружения трупа, дело становится все более размытым и шансы отыскать преступника снижаются. Он хотел было резко возразить Шиллеру, но убедил себя, что эти несколько ночных часов ничего не решают.
– Хорошо, встретимся завтра.
– Во сколько мне явиться?
– Я сам появлюсь у вас в три часа. – Шацкий понятия не имел, почему так сказал, это был импульс, наитие.
– Разумеется. В таком случае до встречи?
– До встречи, – отозвался Шацкий и положил трубку, на ходу размышляя, с какой стати Шиллер закончил беседу вопросом. Воспитание не позволило ему первым прервать разговор, который начал не он? Или допускал мысль, что они все-таки не встретятся?
В кабинет заглянула секретарша начальницы.
Человек образованный, прокурор Теодор Шацкий изучал основы психологии и знал, что отрицательная установка – тупик. Человек должен связывать себя с положительными эмоциями, с тем, что любит, что делает его счастливым, дает радость. Настраивать себя на то, что раздражает, действует на нервы, все равно что ступить на наклонную плоскость разочарований, по которой скатываешься вниз все быстрей и быстрей, пока не превращаешься в брызжущего ненавистью мизантропа.
Все это было ему хорошо известно, и он, в меру своих сил, старался не вести себя соответствующим образом, но случались моменты, когда превозмогать себя было просто невозможно. Сейчас был один из таких моментов. Прокурор Теодор Шацкий в своем безупречном костюме, подобранном к нему галстуке, с прямой спиной, безукоризненной, благородной сединой и строгим взглядом выглядел за импровизированным столом президиума как олицетворение правосудия. Он взирал на собравшуюся по другую сторону группу журналистов, следя за своим дыханием и сдерживая презрение, какое могло появиться на его лице и быть запечатлено камерой.