Брату моему Николаю посвящается.
Ваня проснулся. — Явление Фомы. — Про «экскьюзе муа» и шампанское. — Завтрак с родителями и разговоры. — Купание и Урт. — Духота. — Похожий на кота, но не кот. — Бабочки, гром и хляби небесные. — Всем спать!
Ваня проснулся оттого, что гувернантка Марья Петровна — недавняя выпускница института благородных девиц, потрепала его по плечу и прошептала:
— Ванечка, Иван Арсеньевич, пора вставать.
Дотронулась до непослушных детских кудряшек, разметавшихся по подушке.
— Вставай, Ваня, скоро маменька к завтраку позовут. Нехорошо опаздывать. Вставай, — и, видя, что, мальчик заворочался на горячей, залитой солнцем постели, вышла из детской.
Ваня с трудом открыл один глаз, убедился, что его оставили в покое, натянул одеяло на уши, прячась от жарких лучей, и попытался заснуть снова. Он уже почти вернулся обратно, к своему недосмотренному сну, как одеяло, свисавшее до самого пола, потихоньку поползло под кровать, откуда тут же раздался ехидный смешок.
— Фома… — пробормотал мальчик. — Вечно ты…
Смешок повторился и под кроватью даже хрюкнули от удовольствия. Одеяло продолжало ползти. Вскоре уши, щёки и нос ребёнка снова оказались под безжалостными потоками света.
— Фома, прекрати немедленно!
Ваня, почувствовав, что сон безнадёжно уходит, свесился вниз и заглянул под кровать. Оттуда на него смотрела улыбающаяся рожица местного домового Фомы. Фома был чумаз, как чугунок, нечёсан, одет в штаны из мешковины и какую-то хламиду, напоминающую восточный халат. Подпоясан домовой был красивой красной лентой, которую он где-то увёл, должно быть у маменьки или Марьи Петровны. В косматой бороде его застряли хлебные крошки вперемежку со скорлупой кедровых орехов и семечек.
— Ты опять воровал кедровые орехи, — с укоризной сказал Ваня.
— Есть хотел, — пожал плечами домовой, выбравшись из-под кровати и прохаживаясь по комнате.
— Хошь, тебя угощу? — повернулся он к мальчику, сидящему на кровати, и сунул руку в огромный карман.
— Экскьюзе муа, — ответил Ваня, как учила Марья Петровна.
— Лаешься? — насторожился домовой.
— Собаки лаются. А «экскьюзе муа» по-французски значит «не надо».
— Вон оно как… А я думал ты лаешься.
— Собаки, Фома, лаются.
— А! — махнул рукой домовой и отвернулся. — Лайся, не лайся, а раз не хочешь, то и не получишь. Тоже мне барин…
Он вытащил из-за пазухи крохотного мышонка с розовым носиком, разгрыз орешек, разжевал ядро во рту и принялся кормить грызуна. Тот ел, удобно устроившись на ладони Фомы, обвив маленьким хвостом палец домового и смешно шевеля мордочкой.
Ваня соскочил на пол и как был, в белой ночной рубахе до пят, подбежал к окну. Распахнул настежь створки и высунулся наружу. За окном стоял огромный куст цветущей сирени. Красивый, словно бы весь облитый пенками, что получаются, когда маменька варит варенье из чёрной смородины. Мальчик вдохнул чуть пьянящий запах лета.
Как-то раз на Новый год, когда Ванины родители и их гости ушли танцевать в залу, он по ошибке выпил шампанского и до сих пор помнил, как приятно кружится от него голова, ноги становятся ватными, а все люди такие хорошие, что каждого хочется обнять и сказать что-нибудь приятное. В тот раз после шампанского Ваня сел на диван и с умильной улыбкой на губах стал наблюдать за танцующими. Вскоре маменька, заметив, что ребёнок не бегает и не играет с другими детьми, забеспокоилась, не заболел ли он. Наклонилась, чтобы потрогать губами его лоб и почувствовала запах вина. Через минуту Ваня был отчитан и отправлен спать. А маменька ещё целых три дня сердилась на него.
Запах сирени напомнил мальчику шампанское и он засмеялся.
— Что смеёшься, как дурачок на пуговицу? — спросил домовой, немного обиженный, что на него не обращают внимания. Не получив ответа, он сказал мышонку: «Ну, хватит брюхо набивать. И так вон уже с мешок стало», — и спрятал его обратно за пазуху.
Ваня легко пропустил мимо ушей его едкие слова, обижаться сегодня совсем не хотелось. Хотелось прыгать до потолка, как резиновый мяч и громко смеяться.
— Фома, а день сегодня хороший будет?
— Хороший, хороший. Разве что, к ночи дождь соберётся, — пообещал домовой, устраивая грызуна поудобнее. — Да и вообще всё лето хорошим будет. И дождя в меру, и солнца в меру.
— Я купаться сегодня пойду, — решил мальчик.
— Маменька не пустит, — поддразнил его Фома. — «Мал ещё, утонешь, Ванечка. Вода холодная. Утки заклюют, лягушки защекочут», — он изобразил голосом Ванину маму.
— Я плавать умею.
— Большое дело! Плавать он умеет. И топор думал, что умеет. Всё одно не пустят.
— А я убегу.
— Тоже мне беглец… Попадёт.
— Не попадёт, за меня папенька заступится. Он летом добрый.
— Добрый, — согласился домовик, шлёпая босыми ногами по полу. — А ну как осерчает? Возьмётся за ремень, да и полохнёт пониже спины. А?
— Ты, Фома, табак у него не воруй, он и не осерчает.
— Кто ворует? Я?! У хозяина?! Да чтоб я когда чужое брал?
Обиженный домовой забрался на стул и стал раскачиваться, стараясь, чтобы тот скрипел погромче и попротивнее. В комнате воцарилось молчание, в которой скрип слушался особенно безобразно.
— Ну и что? — заговорил первым Фома. — Ну беру. Так что ж с того? Курить хочется, вот и беру. А будешь приставать, я у тебя в комнате курить буду. Узнаешь тогда. Небось маменька не обрадуется, что у тебя вся комната в дыму.
Домовик хихикнул и запахнул халат поплотнее.
— Ладно, — добавил он, помолчав. — Не боись, не буду тут курить. Пойдёшь купаться, Урту от меня поклон. Давно я его, склизкого, не видел. Давно. С прошлого года, как дуб зацвёл.
Урт — это местный водяной. Ваня иногда встречал его, когда ходил купаться. А что имя у него такое странное, так это оттого, что он в эти края лет пятьсот назад пришёл, вместе с татарами. Он раньше где-то в Сибирских озёрах промышлял. Отчего-то любопытно ему тогда стало, куда это такие скопища людей движутся, он за ними и поплёлся. От самого Байкала до здешних мест дошёл. Тут и осел, понравилось ему.
Урт и сам был похож на татарина. Лицо круглое, как подсолнух, глаза узкие, весёлые, скулы выпирают, одно слово — азиат.
— А вот скажи мне, драли тебя когда-нибудь? — полюбопытствовал Фома.
— Было один раз, да и то несильно — признался Ваня. — Я со двора ушёл и улицам гулял. Маменька перепугалась, думала, что меня украли, папенька искать побежал. Мне тогда четыре года было. Только маменька с папенькой от того, что высекли, ещё больше расстроились и с тех пор меня не трогали.
Фома зевнул.
— Спать пойду. Не выспался я что-то. Мыши всю ночь — шасть-шасть, шасть-шасть. Хотел уж было хвостами их связать, да на гвоздь подвесить до утра. Пожалел.
Фома часто воевал с мышами, которые очень любили помучить его. Прошлой ночью они собрались вокруг спящего домового и пошли бесшумным хороводом. Тот проснулся, сел и стал молча смотреть на грызунов, не понимая, зачем им это надо. Вскоре он почувствовал, как голова его начинает кружиться и глаза побежали в разные стороны. А мыши всё шли и шли, как маленькие серые планеты вокруг косматого солнца. Фома, поняв, что сейчас упадёт, закричал:
— Вот я вас, голохвостые!
Мыши, обрадовавшись, что сумели насолить домовому, с радостным писком бросились врассыпную. Фома лёг и вскоре заснул. Больше в эту ночь мыши его не беспокоили.
Ваня выслушал рассказ и задумался. Ему представилось, как под полом, на чердаке и в стенах ни на секунду не замирает жизнь. Тайными тропами, невидимые человечьему глазу, ходят мыши, шныряют, шевеля тонкими усами, деловитые тараканы, суетятся чёрные муравьи, похожие на живую пыль, сидят в глубоких тёмных щелях уродливые сверчки. Дом пропитан невидимой жизнью, как весеннее дерево соком. Ваня оглянулся вокруг, словно впервые увидел эти стены.
Фома потёр глаза, снова зевнул.
— Ох, обзевался весь. Спать пойду, — пробурчал он и полез под кровать, откуда вскоре раздалось мерное посвистывание, которое производил нос засыпающего домового. — Ты иди, иди, — поторопил он Ваню, сквозь дрёму, — там тебе кашу сварили. Пшённую, с сахаром. Вку-у-усная…
Ваня быстро умылся, оделся и вприпрыжку вбежал в столовую. Там все были уже в сборе. Отец ласково глянул на сына поверх «Московских ведомостей», улыбнулся в бороду.
— А вот и соня-засоня наш явился! «Чуть свет — уж на ногах…». Хотя здесь больше подошло бы «на заре ты его не буди…», — пропел он сильным звучным голосом. Отец хорошо пел и даже имел некоторый артистический талант. В юности он хотел поступить в актёры, но его отговорили родственники.
Мальчик улыбнулся в ответ и вскочил на стул. Кухарка Наталья в тот день взяла выходной, поэтому маменька сама положила ему на тарелку пшённой каши.
— «Полёты на аэростате», — прочёл отец газетный заголовок. — Любопытно…
— А что такое этот аэ…эростат? — спросил мальчик.
Отец перевернул газетный лист.
— М-м-м, это такие машины летающие, — не стал вдаваться в подробности папенька.
Ване при этих словах отчего-то представился паровоз с крыльями, на котором, держась рукой за чёрную прокопчённую трубу, стоит бесстрашный человек и машет рукой.
— Не хотел бы я полететь на этом как там его …стате, — подумал мальчик. Ваня очень боялся паровозов, но никогда не сознался бы в этом, спроси его кто-нибудь. Его повергал в несказанный трепет металлический лязг колёс огромной машины, громкое шипение и белые клубы пара, вырывающиеся из-под её раскалённого брюха. Шатуны на колёсах казались ему лапами какого-то хищного зверя, крадущегося по блестящим полосам рельс, когда поезд, замедляясь, подъезжал к вокзалу. Кажущееся спокойствие и степенность паровоза, не могли обмануть мальчика, он всё время чувствовал, что хитрый гигант только притворяется другом людей, а на деле готовит им какую-то гадость.
Папенька сложил газету, положил её на край стола, задумчиво и весело посмотрел на сына.
— Так что, Иван Арсеньевич, никак мухи разбудили? Сам-то, я думаю, ни за что б не поднялся?
— Не мухи, домовой, — не подумав ответил Ваня и тут же прикусил губу.
— О, смотрите, Глафира Сергеевна, у ребёнка уже пробивается чувство юмора. Приятно наблюдать, — папаша вдруг разом посерьёзнел. — Хотя я бы предпочёл, чтобы у него пробилось чувство математики.
Ваня уткнулся в тарелку с крутой зернистой кашей. Этой темы он не любил. В прошлом году он пошёл в первый класс гимназии, где сразу же выяснилось, что мальчику не даётся математика. Он учил её, проливал над учебниками потоки слёз, но всё было напрасно — предмет, что называется, не шёл. Ваня никак не мог понять, сколько аршин должно остаться в куске ткани у купца, если от пяти метров отнять два раза по два или сколько извозчиков стало на площади, если вначале их было четверо, да потом приехали ещё трое и один уехал. Вся эта чепуха никак не хотела лезть в бедную Ванину голову. Бессчётное количество раз учебник улетал в стену, швырялся на пол, но всё было напрасно. С остальными предметами дело худо-бедно ещё ладилось, только с математикой — ни в какую. В итоге Ване назначили на осень переэкзаменовку, и это сильно отравляло жизнь маленькому человечку.
— Он будет стараться, — заступилась за Ваню маменька.
Ваня виновато взглянул на неё, словно говоря «буду, обязательно буду».
— Он позанимается летом с Марьей Петровной и всё наладится. Верно, Марья Петровна?
Девушка, сидевшая здесь же, кивнула, но впрочем без особой уверенности. После первых же занятий с Ваней, она поняла, что задача перед ней стоит очень сложная, может быть, ей непосильная. Математика мальчику не давалась, хоть тресни.
Отец серьёзно посмотрел на мальчика.
— Ты уж постарайся в самом-то деле, Иван Арсеньевич. А то ерунда какая-то получается. Верно?
Иван Арсеньевич быстро кивнул и снова уткнулся в тарелку.
Хорошо ещё, что сегодня было воскресенье, а значит, занятия не проводились. Ваня вспомнил об этом и тут же повеселел. А мама тем временем взялась за папеньку:
— С вами, Арсений Александрович, тоже, между прочим, какая-то ерунда получается, — многозначительно сказала она.
Отец, видимо, догадываясь о чём пойдёт речь, озабоченно зашуршал «Московскими ведомостями».
— Да? Не думаю, — пробормотал он и попытался скрыться за газетными листами.
— Да, да. И не пытайтесь прятаться. Глазичевский давно уже зовёт вас обратно на железную дорогу, вам это отлично известно. Там и жалование побольше, да и уважают инженеров не так, как редакторов детских журналов. (Папенька работал в журнале «Совёнок»). Вы же окончили технический университет. У вас есть опыт работы на строительстве железных дорог.
Маменька давно говорила ему, что работа в журнале — дело несерьёзное, что денег им постоянно не хватает и если бы не папенькина лень, то они уже могли бы и долги раздать, и собственный дом в Москве купить, а не снимать квартиры по окраинам.
Поняв, что серьёзного разговора не избежать, папенька со вздохом сложил газету и грустно уставился в окно.
— Арсений, ну почему ты никак не хочешь бросить это своё ребячество? Тебе уже тридцать пять лет. А у нас ни своего угла нет, ни денег, чтобы его купить. Да ещё долгов на три тысячи с лишним. Поговори с Глазичевским, ты ведь даже не знаешь какую он тебе работу предложить хочет, — попросила маменька.
Папа вздохнул и заговорил усталым голосом, словно объяснял давно известные вещи, которые его раз за разом заставляют неизвестно для чего повторять.
— Почему не знаю, всё я, Глаша, знаю. Работа простая. Ездить по стране, да железные дороги строить. По целым месяцам дома не бывать, тебя с Ванькой не видеть, жить в каких-то теплушках, питаться чем придётся. Мокнуть под дождями, грязь ногами месить, с пьяными мужиками ругаться. Дело известное. Я три года так жил, пока в журнал не устроился. — Он помолчал. — Только ты, ради Бога, не подумай, что я трудностей боюсь. Нет. Тут другое. Нравится мне моя нынешняя работа. Нравится и всё тут. Люди у нас хорошие работают. Авторы приходят, рассказы интересные приносят. Читаешь — радуешься. После вас с Ваней для меня это самое большое счастье. Я на работу иду, ноги сами несут. Да и к тому же там я в любой момент могу себе выходной устроить. Захотел, сюда приехал, с вами несколько дней побыл, захотел, дома остался, рукописи читаю. А когда новый номер журнала выходит, знаешь, какая это радость? Это… Словно у тебя ещё один ребёнок рождается… — он покачал головой и снова отвернулся к окну.
— Ладно, Бог с тобой. Работай, кем хочешь, — согласилась мать. — Вот только долги… Да и дом в Москве купить надо… Впрочем, ладно. Бог милостив, проживём как-нибудь.
Обычно подобные разговоры так и заканчивались.
В столовой воцарилась тишина, лишь звенели в саду птицы, да шуршали, развеваясь от лёгкого ветерка, занавески на распахнутых окнах.
— А можно я купаться пойду? — воспользовавшись моментом, спросил Ваня очень вежливым голосом. Папенька с сомнением посмотрел на сына, оглянулся на маменьку, та пожала плечами, дескать: «Воскресенье — день праздный».
— Валяй! — разрешил отец.
— Что за слог… — осуждающе откликнулась мать. — А ещё редактор!
— Пардон, мадам, — чуть наклонил светлую, как у Вани, голову папенька. — В искупление своей вины предлагаю конную прогулку до Кукушкиной рощи. Там сейчас соловьи!.. Хотя… Хотя, можно и дома посидеть, чаю попить. Я бы, признаться, вздремнул немного…
— Нет уж, — не согласилась маменька. — Чай пить, да дремать зимой будем. А сегодня кататься поедем.
Она очень любила всё, что связано с любыми перемещениями, будь то поездка из Москвы в Петербург или прогулка до Кукушкиной рощи. И хотя росту маменька была совсем небольшого, даже крошечного (отец иногда в шутку говорил, что если Ваня ростом в маму пойдёт, то две трети их семьи можно будет в табакерке спрятать), но могла без устали прошагать чуть не десять верст. Её кукольные ножки готовы были в любую минуту унести свою хозяйку куда душа пожелает.
— Эх, кто меня за язык тянул? — полушутя полусерьёзно спросил отец, глядя на Ваню.
— Увалень. Огромный, как медведь, и такой же соня, как медведь. Но медведь-то хоть только зимой спит, а этот готов всю жизнь продремать. Эх ты, спи-богатырь, — покачала головой мать, укоризненно глядя на папеньку.
В её словах была большая доля правды. Отец действительно любил поспать, ходить предпочитал неторопливо, а говорить негромко и медленно. Казалось, что всю жизнь он проводит в лёгкой дрёме. Однако, если обстоятельства того требовали, он словно бы просыпался и его голос тут же обретал уверенность, двигаться он начинал скоро и решительно, словно выплёскивал все силы, накопленные за время своего полусна. На любительских спектаклях ему давали главные роли и он с блеском оправдывал доверие. На званых вечерах он неизменно был душой компании, чаще всех шутил, громче всех смеялся и мог всю ночь напролёт петь романсы. Впрочем, случалось подобное нечасто и после таких вспышек, папенька вновь погружался в тихое болото полудрёмы.
Ваня залпом выпил стакан молока и, спросив разрешения, вылетел из-за стола.
От дома до озера было далеко: через сад, через лес, мимо поля с гречихой, мимо старого полевого колодца, мимо сухой вербы, выбеленной дождями и временем и походившей на огромную кость, торчащую из земли. Дальше нужно было снять ботинки, пройти через густые заросли высокого тростника с жёлтыми метёлками наверху. Осторожно ступая по неглубокой воде и илистому дну перейти болотце, и выбраться, наконец, на берег озера, поросший сочной травой. Здесь, надёжно скрытый от посторонних глаз, Ваня и привык купаться.
Когда-то озеро было большим и чистым, но сейчас оно потихоньку превращалось в болото. Берега его густо заросли камышом, тростником и осокой, жёсткой, как тёрка. Ила становилось всё больше, песчаные берега исчезали под его слоем. Озеро мелело. Однако, была в этом и хорошая сторона: теперь оно быстрей прогревалось и это одинаково нравилось и Ване, и зелёным лягушкам, которые не умолкали здесь весь день напролёт.
Становилось жарко. Солнце забралось высоко и стояло почти над самой макушкой. Ваня прищурил глаза, приставил руку козырьком ко лбу и осмотрелся. Вокруг — никого. Он скинул одежду и вошёл в воду. Водоросли щекотно цеплялись за ноги, Ваня ёжился от их шершавых прикосновений и тихо смеялся. Потом вдохнул поглубже, зажал нос рукой и нырнул. Проплыл немного под водой, неумело бултыхая ногами и продолжая зажимать пальцами нос. Отфыркиваясь вынырнул и тут же услышал громкий заливистый смех. Ваня оглянулся. На берегу, возле раскиданной как попало одежды мальчика, сидел Урт и, смеялся, закрыв лицо руками.
— Вот нырнул, так нырнул! Нырок!.. — давился тихим смехом водяной.
Ваня вытер ладонью лицо и обиженно поковылял к берегу.
— Ты, Урт, ужасно вредный, — прошептал мальчик. — Даже вреднее нашего Фомы.
— Ты уж прости меня, я не со зла, — попросил Урт, успокоившись. — Но я последний раз так смеялся, когда Фома случайно в озеро упал. На глине оскользнулся. Он тогда так чихал, кричал и плевался, что кувшинки средь бела дня закрылись, — он покачал головой. — Как же это ты так делаешь-то…
Водяной, делано осторожно ступая по траве, подошёл к воде, вошел по колено, сгорбился, зажал двумя пальцами нос и плюхнулся в воду. Забарабанил ногами по воде, подняв тучу брызг, и, не продвинувшись ни на чуть-чуть, встал. Смех его камнями-«лягушками» заскакал по рябящей воде.
Ваня сидел на берегу и с неудовольствием смотрел на водяного, который несмотря на все свои старания, никак не мог удержаться от смеха.
— Ты перед тем, как нырять, лягушек с головастиками подальше отгоняй, чтоб не видели. А то их со смеху судорога схватит. Потонут, жалко, — улыбаясь вздохнул Урт. — Ох, ты и пловец!
Ваня сидел надутый и чувствовал, как обсыхает кожа на плечах, как капельки скатываются с мокрых волос по спине. От этого было щекотно и хотелось шевелить лопатками.
Вообще-то Урт был очень добрый и миролюбивый, но сегодня на него, видно, нашло насмешливое настроение. Угомонившись, он вернулся к Ване, снял с его головы кусочек какого-то водного растения и сказал:
— Ладно, не дуйся на меня. Я не со зла, просто ты смешной очень. Давай лучше я тебя нырять научу. Хочешь?
Урт говорил неторопливо и плавно, так же как несёт свои воды речка Ягодная Ряса, что протекала неподалёку. Ещё он слегка едва заметно «окал» и растягивал слова, отчего они становились похожими на речные камни «голыши» — такие же светлые и гладкие.
Мальчик повернулся к водяному, заглянул в его голубые, играющие бликами, как вода в озере, глаза водяного и понял, что совсем не сердится.
Потом Урт два часа учил Ваню нырять, и когда у него уже начало что-то получаться, на берегу появился Фома.
— Эй, утки, не закурнались ещё? — весело загорланил он. — Особенно ты, лягушка белая узкоглазая, цапли тебя ещё не склевали?
Урт достал со дна пригоршню песка и сделал вид, что хочет кинуть им в домового. Тот хохотнул и бросился в тростники, откуда тут же раздалось:
Как у нашего Урта́
Водоро́сли изо рта.
Водоро́сли изо рта,
Вот какая красота.
Подходи, кому грустно,
У Урта́ во рту капуста.
Урт засмеялся. Через секунду домовой вышел из своего убежища и уселся на берегу.
— А я сижу дома один. Скучно, мыши от жары спать легли. Дай, думаю, пойду гляну, не утопли вы тут, а то ещё спасай вас. Мороки — то…
Ваня с Уртом подошли к нему. Домовой кивнул им, пошевелил пальцами ног.
— Жарынь какая. Страсть. Аж душа заходится. Искупаться хочу.
— Не пущу, — сказал, улыбаясь, Урт, — а то после тебя тут даже трава по берегам расти не будет. Ты вон чёрный, как головешка.
Домовой, посмеиваясь, подошёл к воде.
— Фома, ты б разделся, — окликнул его Ваня.
— Ничего… — ответил тот, заходя в воду прямо в одежде.
Окунувшись пару раз, донельзя довольный, домовик снова появился на суше. С одеяния его текли потоки воды. Фома, придерживая отяжелевшие штаны, улёгся на траве обсыхать. Закрыл глаза, шмыгнул носом, блаженно потянулся под щедрыми потоками июньского зноя.
— Гроза к вечеру будет, верно, Урт?
— Верно, верно, — отозвался водяной, жмурясь на солнце.
Ваня сидел на мелководье по пояс в воде и смотрел вокруг.
В мире царили жара и покой. Лето разгоралось. Белёсое полуденное небо заливало всё вокруг ленью и истомой, как обещанием вечного счастья. Не хотелось ни думать, ни шевелиться. В вышине редкие прозрачные облака бесконечным кочевьем шли через великие синие степи неба.
Ваня посмотрел вверх и вдруг всё в нём заиграло от какой-то непонятной радости, восторга и надежды.
«Эх, вот сесть бы мне на облако и поехать куда-нибудь далеко. Хоть в Америку, хоть в Африку, — подумал он. — А люди смотрели бы снизу и думали, кто это там на облаке едет? А я б лежал на спине, ел вишни и косточки на землю бросал, чтобы повсюду вишнёвые сады вырастали».
Временами на озеро налетал лёгкий ветерок. Тростники качались, перешептывались о чём-то сухими шелестящими голосами. Покачивали метёлками. Где-то в их чаще попискивали мелкие птички. Перепархивали с лёгким шорохом с места на место. Цеплялись тоненькими, как былинки, лапками за листья, сверкали любопытными глазками. Под водой сновали красивые, словно отлитые из бронзы, караси, чёрными ленточками стелились пиявки, выискивали что-то меж стеблей тритоны, мальки и головастики. Лягушки неподвижно лежали на поверхности воды, с лёгким плеском ловили пролетающих мимо букашек. Сияющие пузырьки воздуха редкой цепочкой поднимались со дна вверх, к небу и солнцу.
И над всем этим покоем царил неумолчный шелест тростников, словно тысячи старцев, с выцветшими от времени голосами говорили что-то, не заботясь о том, слышит ли их кто-нибудь.
— Урт, о чём камыши шепчутся? — спросил Ваня.
— О солнце, о лете, о жизни шепчутся.
— Расскажи мне подробнее, что они говорят.
Разомлевший водяной ответил не сразу.
— Зачем, пока ты мал, ты и сам всё знаешь.
Ваня не понял, о чём идет речь.
— Не всё. Вот математики я не знаю, — вздохнул он.
— А что такое математика?
— Наука такая, про цифры.
Урт пожал плечами.
— Ты не знаешь её, потому что её нет. Вы, люди, часто заняты тем, чего нет.
— Как же нет? А за что меня ругают и двойки ставят?
— Мне кажется, что ни за что.
— Вот и поговорили.
Ваня понял, что толку от водяного не добьёшься.
Вскоре Фома обсох и они с мальчиком отправились домой.
Вечер не принёс с собой прохлады. Наоборот, духота сгустилась. После ужина Ваня долго лежал в кровати и никак не мог уснуть. Он давно скинул с себя одеяло, простыня под ним уже сбилась в клубок оттого, что он никак не мог улечься и поминутно ворочался с боку на бок. Скрипучая кровать так и ходила под ним ходуном.
— Долго ты мне тут скрипеть будешь? Будто в пещи огненной на угольях лежит, вертится и вертится, — раздалось из стены ворчание Фомы.
— Душно, Фома. Сам-то чего не спишь? — шёпотом спросил Ваня.
— Тоже, небось, спарился?
— Уснёшь тут с вами. То мыши колобродят, как филистимляне, то ты скрипишь.
Они помолчали. Наверху раздавались шаги отца. Он ходил из угла в угол и тоже, наверное, никак не мог уснуть.
— Отец твой вон мается. Не спит. Всё ходит, как маятник, — сказал Фома. — А мать книжку читает. Лампу керосиновую вонючую жжёт. Копоти от неё!..
Он замолчал и неожиданно предложил:
— Пошли в сад что ли? Там, может, посвежее будет. А то сил уже никаких нет.
— Пошли, — согласился Ваня.
Тихонько, стараясь не стукнуть створками, мальчик открыл окно и выбрался в сад. Следом выбрался Фома.
Пройдя с полсотни шагов, приятели уселись в густой траве под кустом черёмухи, усыпанной зелёными ягодами.
— Фух, здесь хоть немного прохладней, — Фома потёр волосатый нос, сорвал веточку с ягодами, пожевал, выплюнул. — Незрелая ещё, не время ей.
Сухо и задорно трещали ночные кузнечики, где-то в селе лаяла собака. Её лай гулким эхом отзывался в лесу, что темнел сразу за деревней. Обратно звук возвращался заунывный и протяжный, как из колодца.
— Слышь, леший собаку дразнит. Балу́ет старый, безобразит, — заметил домовик.
Фома достал из кармана маленький кисет, трубку и принялся набивать её табаком. Вскоре Ваня почувствовал запах дыма.
— А когда папенька курит, пахнет совсем по-другому, — заметил он.
— Это потому что я в табак трав добавляю. Для вкуса, для запаха. Так-то.
Пахла трубка домового действительно необыкновенно. Был здесь и грустный запах горящих листьев, что жгут по осени в саду, и дымок дальнего костра, который развели где-то далеко в тёмных ночных полях пастухи, и тёплый дух, какой идёт от печки зимой, и аромат свежеиспечённого хлеба.
Фома пускал вверх большие кольца и они, покачиваясь, будто танцуя, уплывали в непроглядное ночное небо, затянутое плотными тучами.
— Хорошо, а всё ж душновато. Быть грозе, — крякнул домовой.
Где-то далеко, посреди глухого лесного озера, высунув голову из воды, смотрел в небо Урт. Водяной тоже ждал грозы. Он вообще очень любил грозы.
Ваня молчал, слушал кузнечиков, теребил в руках пушистый колосок тимофеевки. Думал о том, что когда гром гремит и молнии сверкают, становится страшно и весело одновременно, и хочется и под одеяло с головой залезть, и на улицу голым выскочить, чтобы плясать по мелким лужам, разбрызгивая твёрдыми пятками грязь. Фома меж тем молча попыхивал трубочкой и вдруг тихо, под нос себе, замурлыкал песню:
Под грозой веселой, под ясною
Всё гуляла одна тучка белая.
И грустила она да плакала
Сокрушалась, рыдала, горилась:
Не бывать мне ни громом, ни молнией,
Небеса не трясть, мир не озарять.
Не пролиться мне ни дождём-рекой,
И не свить мне верёвки-молнии.
Так печалилась тучка белая,
И к утру без следа растаяла.
Вот и доля ей, и судьба её.
Не понять, ни сведать, не угадать.
Ваня дослушал песню и стало ему отчего-то грустно и очень жалко эту белую и никчёмную тучку. Он украдкой взглянул на Фому. Тот, как ни в чём ни бывало, продолжал покуривать свою трубку.
Вдруг на ветках чёрёмухи что-то зашевелилось и послышался негромкий печальный вздох. Фома тут же вскочил на ноги, бросился вглубь куста, с проворством куницы вскарабкался по стволу. В кроне завязалась какая-то суматошная возня и через минуту домовой спустился вниз, неся на вытянутой руке какое-то серое шипящее существо размером с кошку. Существо изгибалось, пытаясь достать когтями руку домового. Ваня пригляделся, незнакомец и вправду напоминал обычного пушистого кота, пока вдруг не заговорил:
— Отпусти меня, домовик. Отпусти убогий, пока в клочья не подрал.
Фома встряхнул его.
— Ишь ты, в клочья подрал… Смелый какой… Отвечай, кто таков, колтун?
Существо снова зашипело, но Фома цыкнул на него и оно нехотя ответило:
— Садовый я, садовый. Отпусти, дед-бородай.
— А ругаться не будешь?
— Не буду, отпусти, злыдень, — сверкнул тот глазёнками.
— То-то. Откуда ж ты такой взялся? Чего ищешь? — спросил Фома, опуская садового на землю.
Ваня во все глаза смотрел на незнакомое, неизвестно откуда взявшееся существо.
Незнакомец, стоя на задних ногах, потёр передней лапкой загривок, за который его держал домовой.
— Известно чего ищу, — сказал он вздохнув.
— Сад. Ваш-то, я смотрю, не занят? — спросил он с надеждой в голосе.
— Сад-то, может, и не занят, да только мы не каждого сюда пустим.
— Жалко вам, что ли? — с обидой спросило существо.
— Известно, жалко. Сад нам не чужой. При нашем доме. Мы об нём свой интерес имеем. А то набегут всякие данайцы и пропадёт добро.
Фома обвёл рукой заросшее лебедой да крапивой «добро».
— А сад, сам видишь, хорош.
— Хорош, — поспешно согласился «кот». — Он мне сразу, как увидел, понравился. Светлый сад, добрый.
— Известно, сад, каких поискать. И яблони тут тебе, и ившинь, и черёмуха. Только ведь за всем следить надо. Поспевать, шустрить. А ты вон дохлый, малохольный какой-то. Куда тебе догляд вести. К чему ты нам.
Садовый сразу как-то сник, хвост его опустился на землю, уши обвисли.
— Что ж, не возьмёте, значит?.. — прошептал он чуть не плача.
— К чему?.. — сказал домовой. — Не возьмём. И разговор пустой.
— А я бы так хотел свой сад иметь… Заботился бы… Охранял… Я ведь ни абы как, я бы смотрел, лечил бы, гусениц гонял… — сказал садовый, закрывая лапой мордочку.
— Э, — распаляясь всё больше, махнул рукой домовик и заходил перед поникшим незнакомцем. — Пустой разговор. От ворот поворот. Не знали тебя и не надо.
Ваня дёрнул его за рукав.
— Фома, ты чего злой такой? Зачем ты так?
Садовый, почувствовав нежданную поддержку, обратил к Ване мордочку, с надеждой навострил уши.
— Ты, Фома, всегда рад другого куснуть.
— Вот ещё!.. Тоже мне, злодея-Навуходоносора нашёл.
— Правда, правда, — заверил его Ваня. — Чего ты сейчас взъелся? Не видишь, он чуть не плачет, а ты гнать его.
Фома скрестил руки на груди и отвернулся.
— Невелика птица.
— Тебе ж сад нужен? — спросил Ваня, обратясь к незнакомцу. Тот с надеждой закивал в ответ. — Фома, тебе жалко, что ли? Пусть живёт здесь. Что тут такого?
— Что, что… Напоганит тут, запустит всё, что делать будем?
— Да почему же он напоганит? Ты ж ведь будешь за садом ухаживать? — спросил Ваня у садового. Тот снова закивал головой.
Домовой, остывая и чувствуя, что перегнул палку, завозился на месте, ковырнул ногой землю.
— Да мне-то что. Пусть хоть всю жизнь тут живёт, мне и горя мало. Оставайся, раз пришёл, — сказал он, теребя себя за волосы на носу. — Но, чур, сад блюсти! И, чтоб порядок! И гусениц чтоб… И моль… И… и…
Он, не зная что ещё добавить, пригрозил пальцем и судьба пришельца была решена.
— Звать-то как? — спросил напоследок домовой.
— Голявкой, — ответил довольный садовый.
— Голявкой! Хе! — домовой не мог удержаться от ехидства. — Лохматый, как баран, а звать Голявкой! Где таких берут только? Хе! Ладно, живи уж, кошавый…
Ваня с Фомой через окно залезли обратно. Мальчик забрался в постель и вскоре заснул тяжёлым сном. Наверху наконец-то задремали Ванины родители. Одна бабушка в мансарде под крышей не спала и смотрела на тёмную дорогу, далёкие поля и лес. Она тяжело вздыхала и в бесстрастных её глазах играли блики далёких зарниц, вспыхивающих над горизонтом.
Домовой сел на подоконник и стал смотреть на небо, сплошь затянутое тучами. Всё говорило о том, что скоро будет дождь. Густая вязкая духота окутала мир, затопила, словно вязкая патока.
Ваня во сне метался по постели, волосы прилипли к вспотевшему лбу. К горячему виску пристало белое пёрышко, вылезшее из подушки. Мальчик что-то бормотал во сне, кому-то жаловался. Домовой с сожалением смотрел на него, потом выглянул в окно.
— Эй, ты, хвостатый! Как там тебя, бишь? Ты где? — негромко крикнул он в темноту сада.
— Тут я, — ответил ему садовый из кроны яблони.
— Ты вот что. Нагони-ка в комнату бабочек. А то жарко, как в печке.
Голявка подпрыгнул от радости, что для него нашлось дело, и принялся скакать с ветки на ветку, распушая хвост и щёлкая зубами. Из-под листьев он выгонял уснувших бабочек, которые бестолково махали крыльями, не понимая что происходит и ничего не видя из — за темноты. Собрав небольшое облачко из трепещущих крылышек и усиков, садовый загнал его в окно детской. От суматошного движения в комнате поднялся лёгкий ветерок. Посвежело. Домовой неслышно бегал по скрипучему полу, махал руками и полами халата, не давая бабочкам успокоиться и рассесться по стенам. Ваня, почувствовав прохладу, притих, испарина на лбу высохла, пёрышко упало с виска. А вокруг всё кружили и кружили, словно листья в листопад, дрожащие крылышки насекомых.
Утомившись гонять бабочек, Фома вернулся обратно на подоконник, и только тут услышал, какая тишина наступила в мире. Ничто не двигалось: ни один листок на дереве, ни одна травинка, ни один жучок в зарослях чистотела не смел пошевелить лапкой. Небо вдруг стало похоже на реку перед ледоходом, когда лёд потемнел, вздулся и замер в ожидании льдины, что придёт из верховий и вспорет тяжёлый износившийся за зиму панцирь. Небо притихло, но чувствовалось в нём какое-то потаённое внутреннее движение, как в животе у коровы перед самыми родами, когда влажные от пота бока её напряглись и приготовились вытолкнуть в мир новую жизнь. Домовой заворожённо смотрел на небо в радостном предвкушении.
И тут прорвалось. Хлынул поток, вольный и свежий. Всё задвигалось, зашумело, зашуршало и заворочалось, заговорило на тысячи голосов, забормотало, засопело, захлюпало, зафыркало, словно каждая частица мира вдруг обрела голос, и принялось рассказывать остальным о чём-то своём, торопясь выговориться за короткие мгновения летнего ливня. Весь этот шум сливался в одну негромкую и завораживающую песню воды. Фома раскрыв рот смотрел на капли, падающие на листья деревьев, на скамейку в саду, раскисающую на глазах землю. На его одежде, волосах, лице, сидели бабочки, которые тоже не могли оторваться от вида струй воды и шума дождя. Фома не отгонял их и даже едва ли замечал.
А где-то далёко на берегу лесного озера танцевал Урт. Уже сотни лет, как только на землю обрушивались тяжкие потоки воды, он выходил на берег и танцевал всё время, пока идёт ливень. Пел неизвестные песни, что принёс с собой из Сибири, танцевал невиданные танцы. Водяной бегал по берегу, подпрыгивал, кувыркался, махал руками, с шумом бросался в озеро и тут же выскакивал обратно, чтобы снова бегать и плясать. Он поднимал голову к небу и чувствовал, как капли, пришедшие сюда из поднебесья, скачут по его лбу, щекам, глазам. Грозы и ливни вызывали в нём необыкновенный восторг, который никак не мог уместиться в его груди и расплёскивался вокруг. Мокнущие цапли сонно и добродушно смотрели на него, спрятавшись под ветками, лягушки радостно квакали, приветствуя танец хозяина. Большущие рыбины — любимцы Урта, высоко выпрыгивали из воды, выгибаясь серебряным месяцем, и громко шлёпались в озеро. Следом к веселью присоединялись рыбёшки помельче. Вскоре всё озеро словно кипело от взлетающих навстречу дождю рыб. Вверху трепетали змеями молнии, заливая землю неземным светом. Их отблески играли на коже танцующего водяного, на чешуе рыб, мокрых листьях склонившихся над водой деревьев, волнах, колеблющих поверхность озера.
Дождь кончился, последние капли звонко тенькали, завершая песню воды. Фома зевнул, согнал с себя бабочек.
— Ишь облепили, точно я мёдом намазан, — сказал он, встряхиваясь, словно мокрый пёс. Насекомые взлетели и снова закружились по комнате. Домовой решил, было, что надо бы их выгнать, но подумал и махнул рукой.
— К утру сами улетите, — сказал он и, покряхтывая, полез под кровать.
Под полом он первым делом сгрёб себе под бок целый выводок мышей, чтоб было теплее спать. Мыши недовольно заворочались спросонок, а одна пошустрее, даже слегка тяпнула его за палец.
— Ещё покусайтесь мне, — недовольно цыкнул он, собирая серых в кучу.
Мыши успокоились. Домовой закрыл глаза.
— Вот и день прошёл, слава те Господи, — пробормотал он, засыпая.
На рассвете, когда солнце высунуло из-за горизонта горячую красную маковку и лучи его заиграли на оставшихся от ливня каплях, бабочки неторопливо и осторожно, словно сны, покинули детскую.
Про бабушку и камушки. — Про то, о чём никто не знал.
Бабушка жила на третьем этаже, в мансарде под самой крышей. Чтобы попасть к ней, нужно было взобраться по крутой, высокой лестнице, на которой всегда царил сумрак, а под потолком и на стенах колыхались от потоков воздуха, словно от чьего-то дыхания, клочья невесомой паутины. Любого, кто взбирался по этим скрипучим ступеням, пробирал лёгкий холодок необъяснимого страха и охватывало желание побыстрее спуститься обратно.
Бабушка была огромная, как медведица, и очень старая. Целыми днями она сидела перед окном и неотрывно смотрела на улицу, на дома и дальше, на зарастающее камышом озеро, частокол далёкого Сибирякова леса, за которым лежало страшное Зябликово болото. Ваня слышал, как прислуга шепталась, что бабушка — давно сошла с ума, никого не узнаёт и никогда не спит. Когда мальчик входил в мансарду, она медленно поворачивала голову, пристально, не моргая, смотрела на внука, отчего Ваня чувствовал себя ужасно неловко и хотел куда-нибудь спрятаться. Иногда бабушка лезла рукой в карман и доставала оттуда что-нибудь ему в подарок: сосновые иголки, горсть земляники, колючие шарики репейника. Откуда она брала это, Ваня не знал, а спросить боялся. Но однажды, когда та угостила его кедровыми орехами, мальчик догадался, что все подарки получены бабушкой от Фомы.
Ещё была у старухи привычка перебирать пальцами камушки. Она осторожно трогала их, словно в руки к ней попало что-то хрупкое, как цветок или бабочка, ощупывала, полировала, как полирует голыши река. Однажды она дала такой камушек Ване. Тот лежал на её морщинистой ладони — круглый, блестящий и такой белый, что даже смотреть на него больно было. Бабушка чуть наклонила руку и кругляш подпрыгивая, словно живой, покатился по тёмной ладони. Ване отчего-то стало страшно, он вздрогнул и убежал. Вслед ему раздался гулкий хохот, словно филин заухал в лесной чащобе. Ваня, сам не зная отчего, часто потом вспоминал тот катящийся ослепительно белый комочек на старческой ладони.
Никто в доме не знал, да и не поверил бы в то, что иногда бабушка сходит вниз. Происходило это так. По ночам, когда все спят глубоким сном, в гостиной на первом этаже ни с того ни с сего вдруг начинала куковать кукушка, что живёт в часах. Подавала она голос не потому, что стрелки подходили к какому-нибудь часу, а просто так, неизвестно с чего. Вот тогда-то бабушка покидала мансарду и ходила по дому, держась за стены и скрипя половицами. Выглядывала в окна, открывала крышку подпола, присев, долго глядела в темноту. Вздыхала тяжело и снова шла гулять. Смотрела на картины, что висят в гостиной, гладила шершавые от мазков краски холсты и пастухи с пастушками, что нарисованы на них, оживали, начинали играть на свирелях, гоняться друг за другом по зелёным лугам, звонко смеяться. Олень, убегающий от охотников, нырял под тяжёлые ветви леса, хрустя валежником. Рыболов дёргал удочку и серебряный карась взлетал в воздух, раскидывая звонкие брызги. Рыбак, неуклюже оступившись, падал в траву, добыча срывалась и шлёпалась обратно в реку. Закованные в серебристые латы рыцари на конях мчались в жёлтых клубах аравийской пыли. Трепетали на ветру флажки на копьях, высекали искры кованые копыта жеребцов с красными безумными глазами. Бабушка подолгу глядела на происходящее, задумчиво кивала головой и, тяжело переваливаясь, шла дальше. А на картинах ещё долго трубили рога, бегали дети, звенели мечи и смеялись пересмешники. Хозяйка подтягивала гирьки настенных часов, открывала дверцу, за которой живёт кукушка, дула туда. Птица охотно соскакивала со своего насеста на плечо старухи. Та гладила её деревянные пёрышки, что-то неслышно шептала. Давным-давно эти часы вместе с кукушкой сделал своими руками, покойный ныне, бабушкин муж, Ванин дедушка. Был он тогда молодой и весёлый. Почти всё в доме было сделано им: и мебель, и сплошь покрытые хитрым узором рамы картин, и музыкальные шкатулки с танцующими журавлями, да и сам дом тоже построил дедушка. В брёвнах стен спрятал он колокольчики. Летом и зимой, когда стены шевелились от жары или стужи, колокольчики вздрагивали и еле слышно звенели. Но услышать их можно было только глубокой ночью, когда в доме стоит полная тишина и даже сверчки молчат. Когда бабушка слышала этот звон, она улыбалась и кивала головой, продолжая катать по ладоням камушки.
Долгими зимними ночами из тёмных потаённых щелей мансарды выползали древние, побелевшие от времени, сверчки, рассаживались вокруг хозяйки и, тихо треща, переговаривались. Иногда они даже забирались на руки и одежду бабушки. Та лишь поглядывала на них с доброй и чуть снисходительной усмешкой, как смотрят хозяева на своих старых и оттого навязчивых собак. Она любила их треск, эту неспешную и монотонную жучиную речь. Под её звуки ей легче думалось и вспоминалось.
О доме, море и луне.
Бывают такие ночи, когда полная луна висит над землёю так близко, что кажется встань на цыпочки и сможешь поцеловать её круглую щёку. Бледный свет ночного солнца переливается в воздухе, придавая предметам чёткость, а запахам остроту. В такие ночи у всякого, кто любит смотреть в высокое, прозрачное, будто отлитое из тончайшего голубоватого стекла, небо, просыпается в душе несказанная тоска и желание взлететь ввысь, в эту невесомую пустоту, к еле заметным кристалликам звёзд, к величественной красавице луне. Или если не взлететь, то просто отправиться куда-нибудь далеко-далеко, через поля, перерезанные оврагами, словно здесь прошёл со своим исполинским плугом великан-пахарь, через тёмные еловые леса, где каркают на сухих ветвях чёрные вороны и звери сверкают зрачками из зарослей, через шумные чужие города, пыльные и душные… И идти так до самого моря, бескрайнего, как небо и красивого, как небо. Остановиться у кромки воды на тяжёлом мокром песке и замереть навсегда, слушая шёпот волн.
В такие ночи дом тихонько сходил со своего места и шёл в поле смотреть на луну. Шёл, сбивая с деревьев ночную росу и приминая травы. Тихо поскрипывали брёвна, звенели спрятанные в них колокольчики, взмахивала крыльями и недовольно ворчала, сидя на трубе, одинокая полуночница-галка. В доме чуть звякали тарелки, раскачивались гирьки на часах, катался по полу Ванин мяч, трепыхались занавески на открытых окнах, а всем жильцам снились сны о море. Снилось, как ходит под ногами палуба, бьются на ветру паруса, как огромные валы грызут гранит прибрежных скал и кричат белые чайки. Как свистит солёный ветер и белые брызги вырываются из-под бушприта старого фрегата. Люди спали и улыбались во сне.
Одна бабушка не спала. Все ночи напролёт она сидела перед окном и заворожённо глядела куда-то вдаль.
Дом выходил на пригорок и смотрел на небо, ртутно-сверкающее озеро, слушал шёпот трав и пение далёкого соловья. Лунный свет стекал по крыше и стенам, будто бы отмывая их от налёта времени. Свежий ночной воздух проникал в каждую щёлочку. Текучий туман затоплял поля и дом стоял, словно на острове, одинокий, печальный, и красивый, словно ребёнок на берегу океана.
Странное ворчливое существо. — Берёза и солнце. — Существо зовут Фомой.
Впервые Ваня повстречал Фому через два дня после приезда в бабушкин дом. Мальчик проснулся и увидел, что у открытого окна сидит на подоконнике кто-то невысокий, растрёпанный, замотанный в какие-то лохмотья. Этот кто-то задумчиво курил маленькую трубочку и смотрел на улицу, где занимался бледный рассвет. От трубки существа по комнате летали клочья белёсого, как туман, душистого дыма. Дыхание у мальчика перехватило, он порывисто вздохнул, натянул одеяло до самых глаз, но продолжал смотреть, не в силах оторваться от маленькой кургузой фигурки, сидящей перед ним. Ваня замер под одеялом, боясь пошевелиться. «Может, это вор к нам забрался?» — подумал он со страхом. Но существо никак не походило на вора. По крайней мере, мальчику так казалось. Воры не сидят на подоконниках, когда проснулись хозяева, а бросаются наутёк, унося на плечах чёрный мешок с награбленным добром.
Неизвестный сидел и тихо ворчал, недовольно покачивая головой:
— …Когда ж они успокоятся. Никакой ведь жизни нет. Хуже вшей. Замучили вконец. Это ж надо, пояс изгрызли! А какой пояс был! Новый совсем, хороший. Его ещё лет сто носить, да не сносить. Ему всего-то пятьдесят, а всё как новый. Только в двух местах и порвался. Так что ж, я вон узелками его связал и он опять, как вчера купленный. Живодёры, истинно живодёры…
Ваня прислушался, но ничего не понял из бессвязной речи существа. Оно замолчало, сокрушённо разглядывая какие-то обрывки, которые достало из бездонного кармана.
— Зверьё. Чистые тигры. И ведь как погрызли-то! Не сошьёшь, не свяжешь. В лоскуты. В клочья. Ну мышиное племя, доберусь я до вас. Понатащу полный дом котов, чтоб духу вашего тут не осталось. Будет вам и мрак, и ужас, и скрежет зубовный.
Мальчик наконец понял, что мыши изгрызли пояс неизвестного и тот сильно на них обижен из-за этого. Существо с сожалением выбросило за окно обрывки, тяжело вздохнуло и замолчало, глядя куда-то за деревья. Несколько минут прошло в молчании.
— Вот оно, сейчас будет, — всё так же ворчливо сказал незнакомец и показал рукой за окно.
— Что будет? — набравшись отчаянной храбрости, чуть слышно спросил ребёнок.
— Известно что, — ответил тот без тени удивления. — Лист упадёт.
— А-а… — протянул мальчик и в комнате опять снова повисла тишина.
— Вы кто? — робко поинтересовался Ваня.
— А ты не знаешь? Аз есмь дед Пихто! — последовал ехидный ответ.
— Кто? — изумлённо переспросил мальчик.
— Вот заладил, кто, да кто… Ты скажи, идёшь смотреть, или там у себя под дерюжкой посидишь?
Поёживаясь и осторожно ступая босыми ногами по чуть влажному от утренней прохлады полу, Ваня подошёл к окну, оказавшись совсем рядом с неизвестным. От него пахло дымом, мышами и пылью. Ещё был какой-то особый запах, какой бывает у старых книг, когда листаешь пожелтевшие, хрупкие от старости страницы. Ваня глянул в лицо пришельцу: нос картошкой, покрытый редкими чёрными волосами, лоб открытый, большой, хоть репу на нём сажай. Над глазами, окружёнными длинными частыми ресницами, нависали брови, густые и лохматые, словно волчьи хвосты. Сами же глаза — тёмно коричневые, большие, с блестяще-чёрными, как вода в колодце, зрачками, вдруг глянули на мальчика такой глубиной, что он невольно отшатнулся.
— Всё, сейчас солнце появится, — незнакомец хлопнул в ладоши и возбуждённо заёрзал на месте, словно видел рассвет впервые в жизни. — Замри и не дыши. Сейчас лист упадёт.
Мальчик взглянул поверх подоконника. Краешек красного, как огромная спелая вишня, солнца показался из-за горизонта и тут же с верхушки высокой старой берёзы, седой от утренней росы, сорвался листок и стал медленно падать вниз. Он падал, мягко переворачиваясь, временами совсем зависая в неподвижном воздухе, словно желая продлить своё маленькое сиюминутное счастье.
Стояла неимоверная тишина. Казалось весь мир замер и наблюдал за падением этого маленького берёзового листика. У самой земли, невесть откуда взявшийся ветерок подхватил его и отнёс за тёмный купол черёмухи.
— Видал? — шёпотом спросил «дед Пихто». — Он каждое утро падает. И всегда его в черёмуху уносит. Иногда кажется, что всё это: и небо, и лист, и как он падает, ничем от вчерашнего не отличается, а присмотришься, тут он чуть по-другому повернулся, здесь повисел подольше, там вильнул по-новому. Каждый раз всё по-разному.
— А почему он падает?
— Берёза солнце встречает. Радуется. Они старые знакомые, сколько лет уж друг на друга любуются.
Где-то неподалёку, в зарослях вишни робко тенькнула птаха.
— О! Слышал? Это шелушок, — со знанием дела заявил Фома. — Он всегда первый голос подаёт.
— Кто? — переспросил Ваня.
— Шелушок. Птичка такая. Сама серенькая, клюв жёлтенький и всё время семечки шелушит.
— По-моему, таких птиц не бывает, — недоверчиво сказал Ваня и с опаской посмотрел на незнакомца, не обиделся ли он.
— Не знаешь, так помалкивай. Сам-то с горчичное зерно, от земли не видать, а ума невпроворот! Царь Соломон, воистину! — задиристо ответил «дед Пихто». — И вообще, лучше б помолчал, да посмотрел, как солнце к миру выходит, а то, поди, и рассвета ни разу в жизни не видал.
Ваня поднял глаза и стал смотреть, как светило поднимается на небосвод, словно большая ленивая корова не спеша бредёт на тучное пастбище. В ветках деревьев, приветствуя рассвет, защебетали птицы. Росинки на траве и листьях заискрились, заиграли, словно ночь-царевна, уходя, растеряла всюду алмазы со своего звёздного ожерелья.
— Красиво? — спросило существо.
— Красиво, — чуть дыша, согласился Ваня.
— То-то же! — с гордостью сказал дед, словно это он сам только что поднял солнце на небо. — Что, будешь теперь по утрам солнце встречать?
— Я просплю, — чуть виновато сказал мальчик, — я себя знаю. Слишком рано вставать надо.
Тот фыркнул и покачал головой.
— Ладно, — сказал незнакомец, ловко спрыгивая с подоконника. — Пора и честь знать. Спать пойду.
После чего он запрыгнул на стул, подскочил до потолка и, звонко стукнув чумазыми пятками по дощатому полу, приземлился возле Вани.
— Слышь, барчук, ты не куришь часом?
— Нет, — немного опешил тот.
— Смотри, а то я этого не люблю, — пригрозило пальцем существо и зевнуло так широко, что Ване показалось, будто голова незнакомца развалилась пополам.
— Так как же вас всё-таки звать-то? — спросил мальчик у исчезающего под кроватью гостя.
— Фомой зови, — послышалось оттуда. — Домовые мы. У-у-у! — повыл он, чтобы до ребёнка лучше дошёл смысл сказанного. — Домовые.
После этих слов наступила полная тишина. Ваня оглянулся по сторонам, потёр слипающиеся глаза и, поёживаясь от весёлого утреннего холодка, вошедшего через окно, полез под одеяло, которое ещё хранило его тепло.
Лягушка в кровати или почему нельзя трогать гадюк. — Урт хочет что-то показать. — Ночная прогулка. — Как прогнать страх. — Зябликово болото? — Чудо в болотце. — «Я была солнцем!» — Ванина печаль.
Ваня проснулся оттого, что по нему кто-то прыгал. Какое-то маленькое, но увесистое тельце мелкими прыжками скакало по его ногам поверх тонкого одеяла. Ваня открыл глаза, с опаской и любопытством оглядел свою постель. Ничего не увидел. Осторожно пошарил рукой и наткнулся на что-то холодное, скользкое и вертлявое.
— Лягушка! — чуть не вскрикнул он. Ваня не боялся лягушек, просто находка была слишком неожиданной. — Откуда она здесь? — прошептал он, поднося нежданную гостью к лицу. Пощекотал ей мягкое брюшко, зелёная в ответ пошевелила короткими передними лапками и тихо квакнула.
— Это я её кинул, — в открытом окне меж ярких звёзд появилась круглая лысая голова. — Я — Урт.
И водяной помахал в знак приветствия рукой.
— Привет, Урт. Хорошо, что ты гадюку не кинул, — Ваня слез с кровати и подошёл к окну.
— Гадюк сейчас трогать нельзя. Они сейчас змеят носят — нельзя тревожить, — простодушно объяснил тот.
— Очень хорошо. Я так рад. А скоро он кончается, сезон этот?
— Да, недели две осталось.
— Урт, никогда не кидай мне в постель гадюк, да и других змей тоже не кидай, хорошо? — попросил Ваня.
Водяной пожал плечами.
— Не буду, раз просишь.
— Да ты заходи, что под окном жмёшься?
— Нет — нет, — замахал Урт. — Я в людские жилища не ходок. Я потому и лягушку-то кинул, чтоб она тебя разбудила. Сам не пошёл.
Ваня снова погладил холодное лягушачье брюшко.
— У меня дело к вам, — сказал водяной. — К тебе и к Фоме.
— Фома тоже спит, наверняка. Да и что ещё за дело среди ночи? — зевнул Ваня.
— Пойдёмте со мной. Я вам что-то такое покажу, чего вы в жизни не видели.
Ваня мысленно представил себе ночную прогулку и спросил:
— Может, завтра?
— Нет, сегодня, — ответил водяной. — Завтра поздно будет.
Ваня отдал лягушку Урту, подошёл к стене рядом с кроватью и осторожно постучал. Подождал и постучал снова. В ответ раздалось неясное бормотание. Ваня стукнул сильнее.
— Фома, вставай, Урт пришёл.
— Урт пришёл, Урт уйдёт. Мне что с того… — послышалось из стены невнятное бурчание.
— Он показать что-то хочет.
— Мне пятьсот лет, что я не видел? Завтра, всё завтра.
— Завтра нельзя, — тревожно зашептал с улицы водяной, — Поздно будет. Сейчас надо.
Вскоре из-под кровати вылез сонный и растрёпанный домовик. В бороде его запутались соломинки, крошки табака и перья.
— И напасти на вас никакой нет. Всё шляетесь и шляетесь ночами. Куда, зачем, сами не знаете… — ворчал он на ходу.
— Пойдём, — Ваня, кое-как одевшись, схватил его за руку и потащил к окну, откуда тянуло прохладой и свежестью.
— И куда несёт?.. — бормотал Фома, спрыгивая с подоконника в сад.
Урт пошёл впереди, поминутно оглядываясь по сторонам, и поводя плечами, будто от холода. На самом деле ему было просто не по себе. Водяные не очень-то любят далеко отходить от воды. На суше они чувствуют себя скованно и неуютно.
Сначала друзья шли через поля, наводнённые темнотой, по сырой, озябшей траве, притихшей под усыпанным созвездиями небом. Изгибы равнин походили в темноте на головы и плечи уснувших в незапамятные времена великанов, которые могут проснуться в любую минуту, и потому ночные пешеходы должны ступать очень осторожно, чтобы не разбудить исполинов. Ване стало страшно.
— Фома, — позвал он, — я боюсь.
Лохматый Фома, похожий в темноте на большой и растрёпанный веник, ответил, ехидствуя:
— А что ж увязался-то, раз страшно? И то правда, за кем пошёл — за Уртом. Это надо совсем ума лишиться: среди ночи, за водяным невесть куда потащиться. Да он тебя сейчас в болото заведёт и бросит пиявкам да жукам-водянцам на съеденье. А ты, чисто глупой, веришь кому ни попадя…
— Фома, взмолился Ваня, — ты-то хоть не пугай, и так оторопь берёт.
— Пужли-и-ивый, — протянул домовик. — Раз пужливый, на небо смотри. Враз весь страх пройдёт.
Ваня послушно поднял глаза вверх и замер от восхищения. Нигде в мире не видно столько звёзд, сколько в России ночью в поле. Гуще, чем пчёл в улье, больше, чем капель в ливень, чаще, чем травинки в лугах. Небо светилось и играло. Ване вдруг показалось, что оно словно бы падает на него. Будто вверху лопнул огромный мешок со светящимися зёрнами и они потоком льются на землю. Каждая звёздочка дрожала и переливалась. Луны не было и звёзды сияли яркие, как свечи. Ваня взвизгнул от восторга:
— Вот как!.. И что, всегда тут так?
— Всегда, коли туч нет.
Не сводя с неба широко распахнутых глаз, Ваня зашептал:
— Фома, а мы ещё сюда пойдём? Красота какая…
— Под ноги… — едва успел сказать домовой, как Ванина нога запуталась в прочных стеблях трав и он кубарем полетел по крутому склону оврага. Урт и Фома подбежали к нему, когда мальчик уже скатился на дно.
— Живой, что ли? — спросил, запыхавшись, Фома.
— Не ушибся? — испуганно тронул Ваню за плечо водяной.
— Живой, не ушибся. Только испугался немного, — ответил Ваня и засмеялся. — А здорово я? Кубарем, а? Здорово?…
Фома схватил его за ухо и потянул вверх.
— А ну вставай, шкода! Перепугал тут всех вусмерть, да ещё и хохочет. Ходить не умеет, а туда же, гулять по ночам… Вставай, пошли, огрызок.
Ваня потёр горячее ухо.
— Ладно, Фомушка. Помянешь меня. Уснёшь под моей кроватью, я тебе таракана в бороду пущу.
Фома, хоть и был домовиком, и обязан был дружить со всей живностью, что живёт в его доме, тараканов не любил и даже побаивался.
— Вот ещё! Такую тварь в доме терпеть. Ни вида, ни проку. Одни усы. Тьфу, гадость! — говорил он о живших в кухне за печкой прусаках.
Поэтому, заслышав такую угрозу, Фома вскипел:
— Да я ж тебя за такие слова распишу, как яйцо под Пасху, — закричал он, потрясая маленьким кулачком, и попытался броситься на отбежавшего на безопасное расстояние Ваню, но Урт перехватил его.
— Фома, Ваня, — заговорил он с укоризной. — Как ни стыдно. Как две водомерки скачете.
Урт был известен своим миролюбием. Во всех своих водоёмах, от большого Щучьего озера, до самой последней лужи, он старался поддерживать мир и спокойствие. Даже когда видел, как сцепились два жука плавунца, растаскивал их и, подув на них для успокоения, отпускал. Наверное, из-за миролюбивого его характера хищная рыба и не приживалась в его владениях. А что до Щучьего озера, так в нём щук отродясь не водилось, и название взялось вообще неизвестно откуда.
— Нам идти надо. Время дорого, — стыдил водяной мальчика и домовика, — а вы свару затеяли.
— А что я-то, — оправдывался домовой, — это всё вот этот, младенец избиенный, — он ткнул пальцем в Ваню, — Ходить не умеет, мозгляк, да ещё и грозиться.
— Фомушка! — окликнул его Ваня и приставил к голове пальцы, изображая тараканьи усы.
Фома махнул на него рукой и повернулся к Урту:
— Ну, а ты чего стоишь? Взялся, так веди, головастик.
Урт беззлобно покачал головой и пошёл дальше.
Поля скоро кончились и путешественники вошли в лес. Едва они оказались под кронами деревьев, едва их обступили со всех сторон толстые стволы и воздух наполнился звуками ночного леса, то резкими, как треск ломающейся ветки, то вкрадчивыми, словно шорох падающего листа, как страх сжал тугими кольцами сердца друзей. И водяной, и домовой, и человек почувствовали себя одинаково маленькими и беззащитными перед вековой силой и угрюмостью наполненного тьмой леса. В Уртовых владениях было несколько озёр, затерянных в чащобах, поэтому ему нередко случалось общаться с лесными обитателями. Но даже он был не в силах побороть робость перед величием и грозной красотой этих зелёных живых пространств. Водяной чутко прислушивался к каждому шороху: где-то ухала сова, скрипело надтреснутое дерево, далеко в чаще глухо кашлял сквозь сон старый седой волк. От этого звука вздрагивали пятнистые олени, водили по сторонам величественными, как купола храмов, головами, сторожко нюхали воздух. Полосатые смешные кабанята беспокойно крутили пятачками и плотнее жались к щетинистым животам матерей. Зайцы под кустами опускали уши и перебирали лапами от страха.
— Фома, мне страшно, — снова сказал Ваня. Голос его дрожал.
Домовой безнадёжно посмотрел вверх — небо было плотно закрыто листвой и ветвями деревьев.
— Да кому ж тут щас весело? — с отчаяньем отозвался он. — Завёл чёрт мокрый в самую чащу…
Ваня прижался к домовому. Мальчик в первый раз оказался в ночном лесу и сердце его дрожало, словно висело на тоненькой паутинке, каждую секунду грозя оторваться.
— Куда же мы идём? — с ужасом думал он. — Зачем мы, в самом деле, увязались за этим Уртом… Вот заведёт он нас в Зябликово болото…
Про Зябликово болото в деревне ходили самые страшные слухи. Будто где-то в чаще леса находится гибельная трясина. Придёт к ней человек или какое другое существо, посмотрит — поле и поле, но стоит ему ступить шаг, как трава расходится в стороны и трясина засасывает всякого, кто попался в ловушку. Говорили, будто дно этого болота вымощено костями людей и зверей и никому нет спасения из этого бучила. Только маленькие птички — зяблики да другая птичья мелочь могут ходить там безбоязненно. Оттого и зовётся то болото Зябликово.
— Урт, — позвал Ваня, — может, мы лучше домой пойдём? Потом как-нибудь это чудо твоё посмотрим…
— Нет, — решительно отозвался водяной. — Надо идти раз взялись.
— А куда хоть идём-то? — спросил Фома.
— Да болотце тут есть одно…
— Зябликово?! — в ужасе в один голос воскликнули мальчик и домовой.
— Нет, какое там Зябликово. Да мы уже почти пришли…
Через минуту Урт вывел друзей к небольшому лесному болотцу, со всех сторон окружённому берёзами и соснами. Над болотом висело пёстрое от звёзд небо, будто заключённое в берега из чёрных деревьев. Иногда по небу проносились, закрывая звёздные огни, неясные тени — то ли летучие мыши охотились, то ли совы — не разберёшь. Из смоляной воды выступали коряги, словно страшные кривые руки. Плавали листья кувшинок и рыба звонко плескалась в тишине, дробя мелкими волнами отражения звёзд.
Урт прошёлся вдоль берега, высматривая что-то под водой, вдруг ткнул пальцем вниз и, словно бы в испуге, отпрянул в сторону.
— Вот, смотрите, — тихо сказал он, оглядываясь на друзей.
Ваня и Фома склонились над непроницаемой тёмной водой.
— Она сейчас ещё слабее светится, — шептал рядом водяной. — Но всё равно, высмотреть можно.
Ни домовой, ни Ваня поначалу не могли ничего разглядеть, но потом увидели меж листьев кувшинок слабое сияние, идущее со дна.
— Что это? — спросил Ваня.
Урт помолчал и тихо ответил:
— Звезда.
— Не может быть!
— Звезда, звезда, правду говорю, — заверил водяной печальным голосом. — Я сам видел, как падала. Яркая, как молния. Сверкнула, потом всплеск и тишина, только свет из-под воды.
Они любовались на холодное голубоватое сияние, не в силах ни говорить, ни думать, и разом забыв обо всех своих страхах.
— Вот так-так, — наконец выдохнул Фома. — Такое чудо! Может, достанем её. Негоже звезде в болоте лежать.
— Страшно, — растерянно и опасливо сказал Урт.
— Страшно ему. И этот пужливый, — заворчал Фома. — А ты не бойся. Сопли подбери и достань. Она ж в твоё болото упала. Ежели бы она в мой дом в трубу свалилась, я б её, миленькую, мигом — рраз! и готово, вытащил.
— Всё равно, страшно. Виданное ли дело — звёзды из трясины таскать!
— Достань, родименький, — тронул водяного за плечо Ваня. — Интересно же, сил нет.
Урт ещё помешкал, вздохнул и осторожно ступил в воду. Отпустил лягушку, которую держал в руке от самого Ваниного дома и нырнул. Осторожно поплыл меж тонких стеблей кувшинок, пристально вглядываясь в подводную тьму. Вскоре он вышел на берег и в руках его было что-то похожее на небольшую льдинку, переливающуюся холодным, бледно-голубым, нездешним светом. Урт нёс её, вытянув руки вперёд, осторожно, словно ребёнка. Он даже забыл дышать от волнения и думал только о том, как бы не споткнуться и не уронить невиданную ношу.
Ваня смотрел на небесную гостью и голова у него кружилась. Ему казалось, что он словно летит куда-то далеко-далеко, маленький и лёгкий, как пушинка одуванчика, которую подхватил беспутный ветер и несёт куда-то в дальние поля: за реку, за леса, за холмы.
Урт осторожно положил находку в траву, которая от небесного света тут же стала голубой. Подышал на ладони и сунул их под мышки.
— Холодно, — прошептал он еле слышно. — Руки онемели, ничего не чувствуют.
У Вани от близости к звезде ещё сильнее закружилась голова и он вдруг, сам не зная, что делает, наклонился пониже, так что жёсткие стебли травы кольнули лицо, и спросил:
— Вы с неба?
Ему тут же стало стыдно за свой глупый вопрос и он подумал, что обидел гостью, но та вдруг ответила:
— С неба…
Голос был льдистый и звонкий, но сквозила в нём такая печаль и усталость, что у всех защемило в груди и стало больно горлу.
— Вы… — Ваня смешался, подыскивая слова. — Почему вы здесь? Вы упали?
Молчание длилось долго и все уже решили, что ответа не будет, как голос раздался снова:
— Я устала…
— Устали? Как это устала? — не поняв, заволновались друзья. — Разве звёзды устают?
Гостья снова помолчала и ответила:
— Если б вы знали, как это тяжело — быть на небе и светить.
— Я… Я не знал, что это так трудно, — прошептал мальчик.
— Трудно, — заверила звезда и снова замолчала.
— Но если бы вы знали, какие красоты видны оттуда, сверху, какие дали… Вы бы никогда не захотели быть никем другим. Я была огромным раскалённым шаром — я была солнцем. Планеты каждый день проходили предо мной в немом величии, поворачиваясь медленно и плавно, словно огромные морские животные. А я рассылала свет и тепло. Я была красива и могущественна. Я дрожала и пела от силы и красоты, которые бродили во мне. Мимо пролетали метеоры, далёкие светила мигали мне, словно маяки Вселенной. Бестелесные создания задевали меня полами своих одеяний. Волны от взрывов новых солнц приходили с других концов космоса и сотрясали небосвод, а я трепетала от радости за новорожденных…
Забыв про посторонних, звезда долго и восторженно рассказывала о своей жизни на небе, а потом тихо запела прозрачным голоском:
Родилось где-то солнце красное,
Крик прошёл через небосвод.
Закачался свод, задрожал листом,
Но не от горести, а от радости.
И кричит, кричит солнце красное,
Молодое, новорождённое.
— Ты бы, небось, сейчас всё отдала, чтоб туда вернуться? На небо-то, а? — спросил Фома.
Звезда осеклась, замолчала.
— Что делать, мы тоже стареем, — ответила она приглушённо. — Со временем свет наш становится слабее. Я уже не могу светить так ярко, как прежде, и поэтому ушла…
— Но когда ты падала, то была ярче молнии, — сказал водяной.
— Когда падаешь, напоследок светишь ярко и весело. Но это лишь последняя вспышка, а дальше быстрое угасание и тьма.
— И неужели никак нельзя удержаться там, на небе? — спросил Ваня.
— Можно. Некоторые вцепляются мёртвой хваткой в небосвод и всеми силами стараются не упасть. Светить они уже не могут и становятся сначала бурыми головешками, а потом чёрными дырами, которые засасывают в себя всё, что могут, и превращают в ничто. Если присмотреться, то можно увидеть на небе точки темнее тьмы. Это они. Они мешают родиться новым звёздам и все презирают их.
Небесная гостья помолчала.
— А ведь я была солнцем!.. Огромным и прекрасным! — с тоской прошептала она сама себе.
Свет её немного потускнел с тех пор, как Урт вынес её на берег, и теперь она освещала лишь несколько травинок вокруг.
— А как бы хотелось обратно… — услышали друзья тихий вздох.
— Мы можем вам помочь? — спросил чуть не плача Ваня.
— А что? — встрял Фома. — Нагнём берёзку из тех, что помоложе да поупруже, да и запустим повыше. Авось удержишься?
Та вздохнула.
— Отнесите меня обратно. В тёмную воду, под листья кувшинок, — голос её был еле слышен.
Фома пожал плечами. Урт взял звезду на руки, прижимая к груди, словно родное существо, понёс в болотце.
— Я была солнцем… Я была солнцем! — повторяла та, угасая на глазах.
Урт положил её на мягкое илистое дно под старую, обросшую тиной корягу. Друзья попытались разглядеть свет под тёмной водой, но он терялся среди лёгкой ряби, пробегающей по поверхности болотца.
Друзья долго молчали.
— Нехорошо это, что звёзды гаснут. Неправильно это, — сказал Ваня неожиданно охрипшим голосом и хлюпнул носом.
А Фома покрутил головой, не соглашаясь, и сказал:
— Правильно. Так было и так будет. Потому что нужно место для новых солнц.
Урт ничего не ответил, только проглотил маленький комочек, забивший горло и не дававший дышать. Посмотрел наверх, зажмурился.
Пошёл дождик, мелкий, как мышиные слёзы. Пошёл из ничего, без тучки и облачка. Капли падали, царапали водную поверхность с еле слышным шорохом.
Друзья расстались в лесу. Водяной пошёл к себе на озеро, а Ваня с Фомой в деревню.
На берегу болотца в мокрой осоке осталась сидеть лягушка. Она таращила влажные выпученные глаза на рябящую воду и в них отражались россыпи далёких небесных огней, молодых и весёлых.
А у Урта потом ещё две недели руки не могли отойти, всё как чужие были.
Дом — бродяга? — «Что вам снится?» — «А вдруг, он и вправду живой?»
— Дом-то наш совсем с ума сходит, — сказал как-то Ване Фома, когда они сидели в лопухах под вишнями в саду.
— Дом, с ума? Разве так бывает? — не поверил мальчик. — У домов по-моему и ума-то нет.
— Это у некоторых людей ума нет, — ершисто возразил Фома. — А у домов всегда есть.
Фома замолчал. Ваня подождал, но домовой разговор не возобновлял.
— Так что там с домом-то? — спросил Ваня.
— Хе, — выдохнул, усмехнувшись, Фома. — К морю, говорит, уйду.
— Как к морю? Зачем к морю? И как это «уйду»? Разве дома… Разве они… — начал мальчик, но увидев в глазах друга невыносимое презрение, смешался и замолчал.
Тот покачал головой.
— Ты что, совсем дикий? — спросил домовой.
— Я не дикий, это ты несёшь невесть что.
— Верно, ты не дикий, ты слепой, глухой и тупой, — закивал головой Фома. — Живёт в доме, ест, спит и ничего не чувствует.
— А что я должен чувствовать?
— Что тебе снится последнее время? Это-то ты хоть помнишь?
— Помню, — сказал мальчик и задумался. — А что же мне снится? Забыл, — признался после небольшого раздумья.
Во взгляде Фомы презренье достигло такой силы, что Ваня наклонил голову и покраснел.
— Ну, не помню я, — повторил он.
Фома воздел руки.
— Море. Море вам всем снится. Ну, кроме бабушки, конечно, — добавил он.
— А, точно, точно, море. Я вспомнил. А ты откуда знаешь?
— Да потому что это дом всё время по морю тоскует, потому и снится оно вам. К морю он хочет.
— А что, он был на море?
— Нет, конечно. Всё дело в том, что каждый дом хочет быть кораблём, а этот к тому же ещё и из корабельного леса построен. Вот его и тянет.
— А почему каждый дом хочет быть кораблём?
— Не знаю, но только это от самого начала времён повелось.
— И что он будет делать на море?
— Известно что, плавать. Говорит: «Первый этаж вода затопит, ну так это ничего, ещё второй останется и бабушкина мансарда. Вполне хватит».
— Что, так и говорит? — Ваня слушал и не мог поверить в то, что слышит.
— Так и говорит. Ещё сказал: «А уж как колокольчики в брёвнах от качки звенеть будут! Заслушаешься». Мечтает, радуется.
— Разве в брёвнах есть колокольчики?
— Ты ухо к стене приложи, авось и услышишь.
— Фома, а ты как же? С ним пойдёшь?
— Я? С ним? Ни за что. Я пока в своём уме. Да и кто я буду, если с ним пойду? Корабельный что ли? Ну да, видать, корабельный. Во как! Хе! Нет уж, блажь это одна. Ищите дураков в другом месте.
— А ты вправду не хочешь море увидеть, другие земли?
— Не хочу. Вот ни на зуб комариный не хочу.
— У комаров что, зубы есть?
— Чем бы они тебя кусали, ежли б беззубые были?
Ваня подумал и тихо сказал:
— А вот я бы хотел куда-нибудь отправиться.
— Нам домовым это без надобности. Мы народ осёдлый, не бродяги какие.
Ваня замолчал, обдумывая слова домового. В голове никак не укладывалось, что дом может ходить, радоваться чему-то, мечтать, да и вообще хотеть чего-то. Мальчик высунулся из лопухов, где они сидели с Фомой, посмотрел на дом сквозь редкие вишнёвые заросли. Стены из толстых брёвен, острая крыша с резным коньком над мансардой, наличники на окнах, крыльцо. Всё казалось таким незыблемым и прочным, что он усомнился в словах домовика. Ваня недоверчиво пожал плечами и уже собрался снова спрятаться среди широких пыльных листьев, как вдруг откуда-то налетела волна тёплого воздуха, зашелестела листва, закачались ветки деревьев, заскрипел ствол старой яблони и Ване показалось, что дом шевельнулся, дрогнули стёкла, медленно открылась входная дверь, посыпался мох с нижних брёвен сруба, по крыше съехала сухая веточка, которую притащила туда старая галка, по весне собиравшаяся строить на трубе гнездо. Ваня сглотнул ставшую вдруг полынно горькой слюну.
— А что, он и вправду может уйти? — спросил у лежащего на спине с соломинкой во рту домового.
— Да кто ж его разберёт, — ответил тот, таращась в синее, как море, небо. — Он хоть и деревянный, а характер ого-го!
Ночью мальчик прислонил ухо к стене и долго слушал едва различимый звон. Так и уснул, прижавшись щекой к тёплым брёвнам, и снились ему море, над которым летают большие белые птицы. Ваня с Фомой стояли на песчаном берегу у самой воды, кричали что-то радостное, птицы отвечали им, и над волнами раздавался высокий звон колокольчиков.
Череп, колокольчик и бабочка. — Ване снова страшно. — Озеро. — Уртовы забавы. — По сладким следам. — Медовик и пчёлы.
Это произошло в тот июльский день, когда Урт потащил Ваню с Фомой купаться на одно озеро, затерянное среди лесов.
— Что за озеро-то? — спросил домовик, пока друзья брели к цели.
— Хорошее озеро, светлое.
— А что в нём хорошего-то, говори толком.
— Вода, — виновато улыбаясь, ответил водяной.
— Большое дело, вода! Она и в луже вода, — съязвил Фома, не любивший покидать дом и оттого сердитый.
— Прозрачное оно. Берега друг друга видят.
— Невидаль какая, прямо мышь рогатая, — недовольно ворчал тот всю дорогу.
Урт долго вёл их через лес. Время от времени водяной останавливался, закрывал глаза, словно вспоминая куда теперь идти, и потом снова продолжал путь. Ваня шёл, глядя по сторонам и стараясь не отставать от друзей. На одной из лесных поля из изумрудной травы на мальчика уставились огромные тёмные глазницы человеческого черепа. Он лежал, похожий на светло-серый камень и словно бы сердито спрашивал незваных гостей: «Кто такие? Зачем пришли? Что вам здесь надо?» Над макушкой его нависала лиловая чашечка колокольчика и чуть заметно покачивалась. Бабочка-шоколадница замерла на нагретом костяном лбу, слегка обмахиваясь крыльями. Ваня вскрикнул в испуге и бросился к домовому, схватил за рукав халата.
— Фома! Фома! — закричал он. — Там… там… череп…
Домовой повернулся, вгляделся в траву.
— Верно. Череп и есть. Что ж тут такого, — пожал он плечами.
Ваня дрожал и смотрел на Фому круглыми от страха глазами. На крики мальчика подошёл Урт.
— Да, тут раньше битва была. Давно. Лет пятьсот назад. Много людей друг друга порубило. Мечами, топорами… Зачем? Почему? Что им в мире не жилось? — водяной грустно вздохнул. — Их и не закопали потом, как это у вас принято. Кости сами со временем под землю ушли, спрятались, схоронились. А этот видно ручьи по весне из грязи вымыли, вот он и лежит тут теперь, таращится. Ну, пойдём, что ли?
Ваня долго не мог придти в себя. Ему было страшно и зябко, словно из тёплого летнего утра его выбросили в промозглый ноябрьский вечер. Перед глазами его так и стоял этот страшный серый кругляш с провалами носа и глаз. Мальчик крепко держался за рукав халата Фомы и часто оглядывался, словно боясь, что мёртвая кость отправится за ними в погоню.
Всё вокруг вдруг словно бы потеряло краски, съёжилось и ощетинилось против мальчика. Ване открылось, что мир полон опасностей. В траве таятся острые камни, ожидая, что он упадёт и ударится о них. Деревья склонили к земле корявые, покрытые мшистой заскорузлой корой сучья, и только и ждут, чтобы подцепить его за рубашку. Толстые корни торчат из-под земли, хотят, чтобы кто-нибудь запнулся о них и грохнулся наземь. В листьях дубов шуршат большущие жёлто-полосатые шершни, выглядывая, кого бы им ужалить. А где-то в чаще бродят злые волки и рыси с огромными клыками в пасти. Ваня оглянулся и вдруг увидел, что за вывороченной ураганом сосной притаился, приникнув к земле, огромный кабан. Чёрно-рыжая шерсть его стояла дыбом, маленькие глазки недобро смотрели на путников. Ваня ойкнул, остановился и медленно опустился на корточки.
— Кабан, — прошептал он, не отрывая глаз от зверя.
— Где, где? — его спутники с любопытством вытянули шеи и завертели головами. Они совсем не испугались, им просто хотелось посмотреть на дикую свинью.
Ваня ткнул пальцем:
— Вон, — показал он пальцем и тут же понял, что за кабана он принял торчащие в разные стороны, покрытые комьями рыжеватой земли, корни погибающей сосны. — Ой, я ошибся…
Он виновато посмотрел на друзей.
— Ох и труслив, лишай тебя опояшь! — засмеялся вредный Фома и кинул в Ваню шишкой.
— Тихо ты! — махнул на него рукой Урт и присел рядом с мальчиком. — Что, напугала тебя та костяшка? Теперь всюду страсти мерещатся? Ах, ты, малёк, — почти ласково сказал он. — Не бойся. Никогда и ничего не бойся. Ни сейчас, ни потом. Мы ведь тебе уже говорили, помнишь, когда за звездой ходили, если страшно станет, ты на небо смотри. Оно твой страх сожжёт. Небо оно такое, доброе, и днём и ночью. Ко всем доброе, на него и смотри.
Ваня опасливо взглянул вверх, словно боясь, что и оттуда придёт что-нибудь пугающее, неуверенно кивнул.
— Я ничего… Я буду стараться.
И они продолжили путь.
Вскоре ласковое летнее солнце согрело Ваню, а пение птиц заставило забыть обо всех страхах. Ребёнок, распахнув глаза, загляделся на косые стволы света, пробивающиеся с неба сквозь ветки и листья и вспомнил, что они отправились искать озеро. И только он собрался спросить водяного, долго ли им ещё идти, как тот остановился и радостно сказал:
— Вот мы и пришли!
Озеро и вправду было прозрачным, как воздух солнечным октябрьским утром. Ваня вышел на берег, да так и замер, зачарованно глядя, как плавно раскачиваются в глубине водоросли, будто танцуют неспешный танец. Водоросли были похожи на маленькие пушистые ели. Ване показалось, что он откуда-то с птичьей высоты смотрит на лес, который колышет ветер. Ване показалось, что он летит. Мальчик раскинул руки и засмеялся, не отрывая глаз от озёрной глубины. А там сновали по дну рыбины с чёрными спинами, шевелили прозрачными, как кисея, хвостами. Любопытные мальки ходили стаями у поверхности, грелись, играли, радуясь щедрому июльскому солнцу. Не догадываясь, что в мире есть звуки, они плескались и плеском своим славили лето и жизнь, обретая голос и не зная об этом.
Неожиданно из-за спины мальчика вылетел какой-то верещащий косматый ком и плюхнулся в воду, подняв огромный сноп брызг. Волны пошли по поверхности воды, скрыв от Вани озёрное дно.
— Фома, бешенный! — крикнул мальчик, вздрогнув.
Домовой саженками доплыл до середины и, довольно покряхтывая, повернул обратно. Вылез на берег.
— Эх, хорошо! Будто и не жил до сих пор, а только сейчас начал, как Лазарь! — радостно говорил он. — А ты, что ж, хвост мышиный, всё тут стоишь? — обратился он к мальчику. — Пришёл, так купайся, а то стоит тут колом.
Мокрой лапой он схватил мальчика за руку и потащил к воде.
— Погоди, Фома, дай хоть раздеться.
Ваня вывернулся, сбросил одежду и, звонко ухнув, бросился в озеро.
Через час, когда домовой с мальчиком накупались и обсохли, Фома спросил:
— А что, Урт, земляника тут водится? Земляники хочу, аж жвалы сводит.
— Есть маленько по полянам. Поискать, так найдём, — ответил Урт, стоя по пояс в воде недалеко от берега.
Водяной играл со своими любимцами — огромными рыбинами. Он выносил их на мелководье и бросал на глубину. По высокой дуге, нестерпимо блестя на солнце чешуёй, они пролетали по воздуху и шлёпались в воду. Игра доставляла им такое удовольствие, что вокруг Урта вода так и кишела от желающих полетать. Мощные спины и бока рыб со всех сторон толкали водяного, так что тот едва стоял на ногах. Хохоча, он приподнимал их одну за другой и отправлял в полёт.
— Сейчас, побалуюсь ещё немного и пойдём, — сказал «азиат», смеясь и щуря без того узкие глаза.
Наигравшись вдоволь, он вышел из воды, чуть покачиваясь от усталости.
— Пошли, сухопутные, отведу вас к землянике.
Однако, едва они вошли в лес, как Урт остановился, замер и настороженно завертел головой. Медленно втянул носом воздух, потом вдруг схватил друзей за руки и потащил куда-то через ежевичные заросли.
— Урт, не так быстро, — взмолился Ваня. — Успеем, наедимся мы земляники…
— Да какая там земляника!.. — с неизвестно откуда взявшейся радостной дрожью в голосе бросил тот и прибавил ходу.
Колючие стебли царапали голые ноги водяного, но он, казалось, совсем не замечал этого и лишь подгонял спотыкающегося домового:
— Да живее ты, брюхо рыбье!
Фома пыхтел, недовольно ворочал волосатым носом, но старался не отставать.
— Фомушка, куда это он нас тащит? — спросил Ваня.
Тот промолчал. Когда же они пробежали ещё немного, домовой вдруг встрепенулся, лицо его расплылось в радостно удивлённой улыбке:
— Неужто медовик? — выдохнул он, заглядывая в лицо водяному. — Скажи, скажи, медовик?
— Понял, наконец? — засмеялся Урт.
— Кто это, медовик? Кто? А? Скажите? — Ваня с силой дёргал друзей за руки, но те молчали и лишь довольные хохотали.
Наконец, они выбежали на большую поляну, заросшую такой высокой травой, что Ваня с Фомой с головой скрывались в ней, а Урту она доходила до подбородка. Поляну пересекала широкая полоса примятых трав, как будто здесь совсем недавно прошло какое-то большое существо. Повсюду на стеблях и цветах сверкали крупные капли золотистого цвета, словно тут проехала дырявая тряская телега, доверху гружёная янтарём. В воздухе стоял густой медвяный запах. Ваня тронул одну каплю пальцем, облизал и аж зажмурился. Так ему стало вдруг хорошо и весело. Казалось, распахнулись какие-то невидимые ворота и прямо на мальчика хлынуло невесомое теплое небо с огромным гривастым солнцем посередине. Всё вокруг вспыхнуло искрами, каждая травинка, каждый лепесток стал прекрасным и величественным, как горы, какие Ваня видел в книгах.
— Ешь, ешь, — как сквозь сон, услышал он голос Урта. — Кто этот мёд ест, того смерть боится.
Чья-то рука взяла мальчика за запястье, потащила дальше. Ваня пришёл в себя и снова начался бег по следу неведомого существа, ронявшего по пути капли мёда. Бежали легко, радость переполняла их, что-то звенело в небе и то ли от этого звона, то ли от мёда хотелось петь, смеяться, танцевать и прыгать выше самых высоких деревьев в лесу.
— Уже близко совсем! — крикнул Урт, подскакивая вверх, и глядя поверх косматого ковра лесной поляны.
Ваня понял, что скоро увидит таинственного медовика и от этого ему стало совсем хорошо. Они пробежали ещё немного и мальчик увидел, как через луг бредёт огромная фигура цвета солнца, вся будто состоящая из цельного куска мёда. Где-то в глубине её угадывались белёсые полупрозрачные кости, похожие на пчелиные соты. От фигуры шло какое-то небывалое сияние, очень яркое, но только оно не резало глаза и не заставляло жмуриться. Друзья забежали вперёд, и Ваня заглянул в лицо медовику. На него посмотрели несказанно добрые глаза цвета тёмного гречишного мёда. Медовик нагнулся, на мгновение взял ладонь мальчика в свою большущую руку и засмеялся. Ребёнок посмотрел на свои пальцы и ему показалось, будто они угодили в кусок янтаря и застряли там, словно древние мушки. Он засмеялся следом и облизал один палец. Вокруг роились тучи разноцветных бабочек, жуков, ос и пчёл, которые никого не кусали, а лишь жужжали, звенели, трещали, так что уши закладывало. Тут же носились самые разные птицы: ласточки, щеглы, стрижи, трясогузки. Была даже парочка серых дятлов и одна неизвестно откуда взявшаяся сова. Где-то рядом бегали осторожные косули, словно детёныши, играли и взбрыкивали степенные лоси, щенками катались по траве никому сейчас не страшные волки. Из нор вылезали слепые кроты и, крутя носами, искали пахучие капли мёда, осторожно слизывали.
До самого вечера бродили они по лесам и полям, а когда на небо высыпали первые звёзды, маленькие и яркие, словно глаза птенцов, оказалось, что медовик исчез — рассеялся медвяной росой да крохотными лужицами по травам, листьям и цветам, через которые шёл.
— Где же он? — растерянно спросил Ваня, оглядываясь по сторонам.
— Всё, пропал, — сказал Урт. — Теперь до следующего года.
— Так долго…
По дороге домой, Ваня спросил у Фомы:
— Так это, значит, и был медовик?
— Это и был, — устало и сонно кивнул тот.
— Откуда ж он такой взялся?
— От солнца.
— Как это?
— Каждый год в середине лета, в самые жаркие и светлые дни от солнца отрывается капля и падает на землю. Но только солнце — оно огромное и капля от него ему под стать — с быка размером. Вот эта-то капля и ходит по лугам. Светит, мёдом кормит, радуется всем, кто к ней приходит…
— Разве солнце — это мёд?
— Конечно.
— И его пчёлы собирают?
— Да.
— Это что ж за пчёлы такие?
— Да вот такие. Только ни мне, ни тебе их никогда не увидеть, хотя они и летают всюду, где захотят.
Ваня ничего не понял, но расспрашивать уже не было сил: и он сам, и домовой с водяным просто валились с ног от усталости.
Урт, слабо кивнул друзьям, что-то неразборчиво пробормотал и, разбрызгивая ряску, плюхнулся в небольшое болотце, мимо которого они проходили. Несколько пузырьков лопнуло на поверхности воды, заволновался ковёр ряски и всё успокоилось. Ваня с Фомой побрели дальше.
Когда мальчик пришёл домой, мама только всплеснула руками:
— Не может быть! Ты всё-таки пришёл. Где ж тебя носило? Горюшко моё несказанное, математик мой ненаглядный.
Она обняла его, и Ваня, едва приникнув к её тёплым волосам, тут же задремал.
— Чем это от тебя пахнет, таким сладким? То ли мёдом, то ли лугом. Не пойму. Ты будто с пасеки явился, — она чуть встряхнула мальчика. — Ванечка, да ты спишь совсем, — и увидев закрытые глаза ребёнка, подняла его на руки, понесла в детскую. — А ну-ка, быстро в кровать, перепелёнок.
— Там пчёлы… Пчёлы… Они солнце строят… — бормотал сквозь сон Ваня, пока заботливые материнские руки раздевали его и укладывали в постель. — Везде летают, мёд собирают и к солнцу относят… Сквозь нас летают… Сквозь всё… До самого солнца…
Мама улыбалась, слушая его.
— И пока пчёлы будут носить мёд, солнце не перестанет светить… Оно ведь не погаснет?
— К сожалению погаснет, Ванечка, только будет это нескоро. Через миллиарды лет.
— Нет, — сказал мальчик, закрывая глаза, — пока пчёлы носят мёд, солнце не погаснет.
Почему Урт зиму не любил. — Как из-под воды увидеть чудо. — Урт завтракает. — Щекотный тритон — Как Ваня Урта перепугал. — Вечер.
— Урт, расскажи мне что-нибудь, — попросил Ваня, когда они с водяным сидели под большим дубом неподалёку от Ягодной Рясы.
Был полдень. Вокруг плескалось горячее летнее марево, от которого не спасала даже лесная тень. Где-то в полях звенел жаворонок. Устремлял свою песню к солнцу, что качалось в вышине, заливая землю тяжкими потоками зноя.
— Да что ж тебе рассказать? Я не знаю…
— Расскажи мне про зиму.
— Я не люблю зиму. Зима потолок даёт. Запирает. Всех маленькими делает.
— Как это? — не понял мальчик.
— Зимой вода льдом сдавлена и все мои дороги только ото дна до льда, маленькие. Оттого я и сам маленький. А лето придёт — иди куда хочешь. Лето — оно большое. От земли до неба. Потому я и сам летом будто бы больше становлюсь. Понимаешь?
Ваня кивнул, чтобы не обижать водяного, но на самом деле мало что понял.
— Летом хорошо. Жизнь. Земля к небу ластится. Всё вверх тянется, радуется. Цветы раскрываются, птицы песни поют, птенцов выводят. Как срок подойдёт, рыба с лягушками икру мечет. Всё живёт…
— Урт, а как рыба узнаёт, что пора икру метать? — оборвал его Ваня.
Водяной удивлённо взглянул на мальчика, потом, словно вспомнив что-то, кивнул головой.
— А, ну да! Ты ж не знаешь.
Потом замолчал и удивлённо добавил:
— Да ты ж вообще ничего не знаешь! Когда сом — солнце проплывёт по реке, тогда, стало быть, и икру пора метать.
— Сом — солнце? — широко открыл глаза мальчик.
— Да. Большой, с берёзу. Весь светится. А плывёт по реке, вода ни двинется, ни шелохнётся. Красивый!..
Урт затих, вспоминая, как видел в прошлом году необыкновенную рыбу.
— Вот бы мне тоже посмотреть, — радостно и удивлённо вздохнул Ваня.
Урт внимательно поглядел на мальчика.
— Посмотреть, — повторил водяной. — Оно бы и можно, тем более, сом со дня на день приплыть должен. Только вот увидеть его лишь из-под воды можно, со дна реки. А ты не пескарь и не лягушка, чтоб на дне часами сидеть.
— Так что ж, значит ничего не выйдет. Не видать мне его… — Ваня опустил глаза, ему стало ужасно обидно, что Урт может видеть всякие чудеса, а ему позволено только на головастиков, да пиявок смотреть.
Водяной посидел, глядя куда-то на верхушки леса и барабаня по себе по коленкам. Встал, прошёлся по берегу реки.
— В самом деле, неужто не увидеть тебе никогда сома-солнце? За всю жизнь ни разу не увидеть?
Урт расстроился, забегал по берегу, как ужаленный, издавая горлом какие-то хлюпающие звуки.
— Нет, ты подумай, всем можно, а ему нет… Такое чудо, вся река глаза вытаращит, а он в стороне останется, — говорил он сам с собой.
Потом, его словно что-то вдруг осенило и он бросился в сторону тростниковых зарослей, что росли неподалёку. Обратно водяной вернулся, неся в руках несколько длинных стеблей. На ходу оборвал и выбросил листья с метёлками.
— Вот, теперь ты его увидишь. Дышать через тростинку будешь.
Мальчик взвизгнул от радости и даже не нашёлся, что ответить. Схватил стебель и стал в восхищении разглядывать его, словно это было невесть какое чудо.
На следующий день рано утром Ваня явился на берег Ягодной Рясы.
— Урт! Ты где? — позвал он. — Я пришёл на сома смотреть.
Водяного нигде видно не было. Ваня прогулялся вдоль неспешной речки. Ряса тихонечко бормотала что-то, играла «зайчиками» от молодого солнца, ласково гладила корни лозинок, склонившихся к воде, журчала в тростниках. Ваня огляделся и увидел, как в одном из речных заливчиков, сплошь затянутом ряской, зелёный покров зашевелился и из-под него выступил Урт.
— Эгей! — закричал Ваня и замахал руками. — Я здесь!
Водяной потянулся, квакнул и по-собачьи встряхнулся. Во все стороны полетели клочья ряски. Урт медленно вышел на берег и, улыбаясь, направился к мальчику.
— Пришёл, хорошо, — сказал он. — А я, понимаешь, только проснулся. Ты погоди чуток. Есть хочется, сил нет. Я быстро.
Урт прыгнул с берега в реку. Вода в Ягодной Рясе чистая, и Ваня следил за ним, пока тот не исчез в зарослях «водяного шёлка». Вскоре водяной снова появился на берегу с двумя карасями в руках.
— Смотри, какие красавцы! — сказал он, покачивая рыбьими хвостами. — Будешь?
Ваня испуганно отшатнулся.
— Жалко же… — сказал он.
— Отчего же? Когда я умру, меня тоже съедят. И нет тут ничего страшного.
Он склонился над головами карасей, что-то тихо прошептал и с размаху ударил добычу об землю. Рыбы выгнулись дугой и обмякли. Чёрные капельки зрачков их помутнели, словно кто молока в чернила плеснул.
— Зачем ты это? — спросил Ваня.
— Я же их съесть хочу, а не мучить. Они ничего и почувствовать не успели.
— А что ты им сказал?
— Что я их брат и очень их люблю. А потом попросил прощения.
— Ты просил прощения у рыб? — удивился Ваня. — Правда?
— Нет, не совсем правда. Но так тебе будет понятней.
После этого Урт проворно съел добычу, закусил листьями камыша, хлопнул себя по животу и повернулся к мальчику.
— Готов?
— К чему?
— Под воду?
— Готов, — с волнением сказал Ваня.
— Хорошо. Чую, сегодня он приплывёт, сом. Пора уж. Вон жара какая стоит.
Вскоре Урт и Ваня уже лежали на густо заросшем водорослями мягком дне реки и смотрели на небо. Во рту у мальчика была длинная полая тростинка, на груди лежал скользкий от тины большой круглый камень. Одной рукой Ваня зажимал нос, чтобы не попала вода.
Поначалу мальчику было немного страшно лежать на дне, но потом он привык и успокоился. Рядом покачивались водяные травы, сновали мальки и жуки плавунцы. Водоросли, на которых лежал Ваня, немного покалывали спину и он поёжился, как от щекотки.
— Не егози, не дома! — пригрозил Урт и уплыл куда-то за речной поворот.
Маленький любопытный тритон опустился на плечо мальчика, удивлённо посмотрел на него маленькими чёрно-золотистыми глазками. Прошёлся, осторожно переступая мягкими холодными лапками, от одного плеча до другого и отправился гулять по рёбрам. Ваня боялся пошевелиться, чтобы не упал с груди камень. Но смех стал распирать его и неизвестно чем бы всё кончилось, если бы неизвестно откуда взявшийся водяной не схватил тритона за пятнистый хвост. Урт потёрся носом о крохотный нос водяной ящерицы, погладил по гребню на спине и отпустил малыша.
Ваня успокоился. Прохладные струи воды перебирали его светлые волосы, как это любила делать мама, когда Ваня долгими зимними вечерами забирался к ней на колени, а она откладывала вязание и начинала читать ему. В одной руке мама держала книжку, а другую запускала в спутанные кудри сына и пальцы её бродили там осторожные и ласковые, словно заблудившиеся в ночном саду лошади.
Понемногу на мальчика навалилась лёгкая дремота. Веки его сомкнулись, всё утонуло в сладком покое.
Неожиданно Урт потряс его за руку. Ваня очнулся и едва не захлебнулся, забыв, что находится на дне реки. Водяной поднял палец, мол «смотри, сейчас начнётся!».
По воде шли волны тепла. Они накатывали одна за одной такие плотные, что мальчику захотелось отщипнуть кусочек и зажать в кулаке. Казалось, чьё-то огромное доброе сердце гонит это тепло из верховьев реки. Ваня приподнял голову и стал во все глаза смотреть вверх по течению, откуда должна была появиться чудо-рыба.
Вода в реке вдруг посветлела и из-за речного поворота появился он, сом-солнце. Величественная тёмная рыбина, казалось, несла на своей спине огромный костёр, который размахивал лохмотьями пламени, разбрасывался искрами, заливал всё вокруг теплом и светом. Ваня сладко прищурился. Захотелось смеяться и баловаться: подплыть к исполину, уцепиться за плавник, вскарабкаться на широченную, как луг, спину и бегать там, кувыркаться, танцевать, стуча босыми пятками по крутым бокам, а потом съехать в воду, плюхнуться, завизжать и снова забраться на великана. Еле шевеля плавниками и хвостом, сом медленно скользил над очарованным мальчиком, большой, словно пароход или баржа. Он уже почти проплыл, когда хвост его задел тростинку, сквозь которую дышал Ваня. Тростинка вырвалась из рук мальчика и стала стремительно всплывать. Урт ничего не заметил, он в это время провожал глазами сияющую рыбину. Ваня заметался, забил руками, попытался закричать, но тут в рот его хлынула вода, небо наверху закачалось, в глазах стало стремительно темнеть и он погрузился в омут беспамятства.
Когда мальчик пришёл в себя, он увидел склонившегося над ним бледного Урта. Ване показалось, что глаза у того стали вдвое больше обычного.
Увидев, что веки спасённого приподнялись, Урт наклонился над ним и ломающимся от волнения голосом прошептал:
— Живой… Что б в воду больше не ногой! Увижу — до смерти защекочу.
Высказавши это, водяной, чуть не плача, отвернулся и сел спиной к человеку.
Ваня вспомнил что видел перед тем, как его проглотила темнота: сияющего гиганта на фоне синего неба, ленивые движения плавников и хвоста, за которыми угадывалась необоримая сила, всплывающую вверх тростинку, бессильные попытки сделать вдох, гаснущее солнце. Ему стало страшно, он перевернулся лицом вниз, уткнулся в жёсткую осоку и заплакал, вздрагивая плечами и тихонько подвывая. Он вдруг понял, что ещё немного и с ним случилось бы что-то такое, о чём страшно не только думать, но даже и догадываться. Как будто бы кто-то принёс ему большой мешок с подарками и когда радостный мальчик подошёл ближе, его схватили и попытались запихать в чёрную душащую темноту, открывшуюся в жерле мешка.
Детские слёзы скоро кончаются. Устав плакать, Ваня повернулся к реке и, продолжая временами всхлипывать, стал смотреть на весело журчащую воду.
— Как же ты тростинку не удержал? — усталым от пережитого испуга голосом спросил Урт.
— Её сом хвостом задел, — ответил мальчик, вытирая мокрые глаза.
Водяной вздохнул, сорвал стебелёк медуницы, стал есть цветы.
— Пока ты в реке, ты в опасности. Ты ведь не лягушка и не рыба. Вода только и ждёт, пока ты зазеваешься, — Урт хлестнул травинкой по речной глади. — Я чуть с ума не сошёл от страха. Думал, ты совсем захлебнулся, — покачал он головой, помолчал. — Привязался я к тебе…
Клонилось к закату румяное летнее солнце. Высохли мокрые Ванины ресницы. Пропали радужки перед глазами. Сошла краснота с растёртых век.
Вечерело. Трещали в прибрежной траве кузнечики, журчала тихая речка Ягодная Ряса, закручивала крохотные водовороты. Куковала в лесу прокуда-кукушка. Весело плескала красными от заката брызгами весёлая рыбья мелочь. Откуда-то вылезли первые комары и завели тоненькими голосками свои песенки.
Пляшем, попляшем,
Бьём крыльями, ищем
Тёплое, живое.
Не спутаем, не ошибёмся.
Ниже склонились к воде лозинки.
— А сом-то какой красивый, а? Солнце на спине вёз… Век бы смотрел, — ни к кому не обращаясь сказал Урт.
— Я бы тоже, — откликнулся мальчик.
Друзья помолчали. Им обоим вдруг стало очень хорошо оттого, что они вместе увидели такую красоту.
— Ладно, иди домой. Вечер. Пора тебе. Фоме — привет. Завтра приходи, — сказал водяной, махнул на прощание рукой и погрузился в покрытый ряской мелкий речной затон, на который уже ложились густые вечерние тени.
Про пенки и просторы. — Водолаз или сенбернар. — Гости из книжки. — Дом смеётся. — Мышиная радость. — Через окно на волю. — Маменька и папенька уходят и возвращаются. — Пенки!
В тот день маменька с самого утра взялась варить земляничное варенье. Ради такого случая в доме растопили печь и вскоре в большом белом тазу уже хлюпало и пенилось фиолетово-красное густое варево. Маменька никогда и никому не доверяла этого дела и всё делала сама — и ягоды мыла, и сахар отмеряла, и огонь разводила. По дому плыл сладкий манящий запах полевой земляники, которая густо усеяла в этом году крутые склоны окрестных оврагов.
Ваня сидел за столом у окна, нюхал запахи, доносящиеся из кухни, глотал слюнки и безнадёжно смотрел в сад. Ему очень хотелось сладких пузыристых пенок, что маменька большой ложкой собирала с поверхности варенья, но сейчас шёл урок математики и выходить из комнаты ему было строго-настрого запрещено. Перед ним лежал потрёпанный задачник и тетрадка. В саду порхали мотыльки, покачивались тёмно-зелёные заросли кусачей крапивы, шуршали листья черёмухи, верещали в саду дрозды, стрекотали кузнечики, лениво перекликались петухи. Временами откуда-то издалека доносились горячие запахи поля, словно кто-то невидимый забрасывал в окно целые охапки свежескошенных трав: пастушью сумку, колокольчики, кукушкин горицвет, одуванчики, повилику, клевер… Словно большое душистое облако они накрывали мальчика, кутали, набивались в непослушные волосы, складки белой рубашки, щекотали в носу. Сквозь садовые заросли виднелись подёрнутые знойной дрожащей дымкой холмистые просторы.
— Вон как там далеко хорошо, — думал Ваня. — Уйти бы туда, в поля, луга. Или хотя бы пенок поесть…
Он вздохнул и повернулся к учебнику. Задачка не решалась. Скоро должна была придти Марья Петровна и проверить, как он справляется с заданием, а у него не было сделано ничего. За те полчаса, что она дала ему для решения, он успел только переписать в тетрадь условие, да поставить под ним большую чёрню кляксу, похожую на собаку.
— Водолаз, — подумал Ваня. — Или сенбернар. Кого-то из них я в книжке видел. А может, это одно и то же? Да-а-а… Ничего-то я не знаю, вот жизнь…
Ваня расстроено почесал щёку, вдохнул запах варенья и снова отвернулся к окну.
Где-то там, в зарослях спал в жаркой своей шубе садовый Голявка. Мальчик представил, как тот тяжело дышит во сне, рот открыт и видна розовая голявкина пасть с маленькими белыми клычками. Иногда он ворчит и потягивается не открывая глаз. При этом из мягких серых лапок показываются изогнутые и острые, как рыболовные крючки, когти. Маленькие мушки пролетая, задевают волоски на его спине и садовый забавно вздрагивает.
В коридоре послышались шаги Марьи Петровны. Ваня проворно наклонился над тетрадью.
— В одной комнате находилось двенадцать гостей. Три гостя вышли. Потом вышло ещё два гостя и три вернулось… — наверное уже в двадцатый раз стал перечитывать задачу Ваня.
Меж тем Марья Петровна входить не спешила. За дверью послышалась какая-то возня и девичий голос спросил:
— Ваня, ты дверь держишь?
— Нет, — удивлённо произнёс мальчик.
— А чего же она не открывается?
— Не знаю.
Ваня встал из-за стола и потянул дверь на себя. Та не поддавалась. Повиснув на ручке, он упёрся ногами в стену, кряхтя с натуги, снова попробовал открыть. Дверь стояла как вкопанная. Тут всё вокруг словно бы чуть дёрнулось, словно кто-то невидимый встряхнул мальчика, и перед глазами у него заплясали весёлые прозрачные искорки, похожие на тех крохотных существ, каких можно, сильно приглядевшись, увидеть в пригоршне зеленоватой прудовой воды. Ваня повертел головой.
— Бр-р-р!
Наваждение исчезло.
— Я пойду кого-нибудь на помощь позову, — сказала Марья Петровна.
В этот момент из-под кровати выполз Фома и задыхающимся голосом, словно за ним целое утро собаки гонялись, пробормотал:
— А ну-ка подвинься, отрок, — и взялся за ручку двери. — Помогай, что столбом стоишь? — бросил он Ване через плечо.
С лёгким скрипом дверь открылась. Мальчик выглянул за дверь, гувернантки нигде видно не было. Фома вытер рукавом из мешковины потный лоб.
— Дом дурит, — пожаловался он Ване. — С самого утра балует. Ни одна дверь по-человечески не открывается. Кукушка в часах, и та взаперти сидит, не может время сказать.
— Что это он? — удивился Ваня.
— Варенья нанюхался. Уж больно любит он, когда варенье варят. Он от запахов этих сам не свой становится, блажить начинает. Вот и сегодня, когда в море, говорит, уйду, от влаги все двери разбухнут. Привыкайте. То ли шутит, то ли дурью мается, — домовой сокрушённо покачал головой. — А я теперь бегаю, всем помогаю. Тут подтолкнёшь, там плечом упрёшься. Всё ж я домовой тут, мне и за порядком следить.
— Как это? — не понял Ваня. — Тебя ж увидят!
— Да я невидимкой. Измотался весь. С людьми морока, да тут ещё кукушка каждые пятнадцать минут вылезти норовит. Куковать ей, вишь ты, надо. Работа такая у неё. Тоже не бросишь.
Домовой помолчал, угрюмо пожевал густые усы.
— И ведь что эта куча брёвен делает! Смеётся надо всеми, как они мучаются! — снова взорвался он негодованием.
— Кто смеётся? — спросил Ваня озадаченно.
— Кто-кто, — передразнил его домовой. — Вот же бестолочь растёт. Дом, кто ж ещё!
— Дом не может смеяться, — неуверенно сказал Ваня.
— Дом не может! — с каким-то грустным весельем снова передразнил домовой. — А что ж он по-твоему может? Стоять, да небо коптить, когда печку топят? Он только и делает, что смеётся. Вот хоть сегодня взять. Замечал, иногда будто бы стены вздрогнут и у тебя комарики перед глазами прыгать начинают? Яркие такие, как звёздочки? Было?
Ваня кивнул.
— Вот-вот, это он смеётся. Шутке своей радуется. Доволен, истукан нетёсаный, — домовой подскочил к стене и пнул её босой ногой.
Замер на секунду. Лицо его сморщилось. Он прихрамывая подошёл к Ване и доверительно прошептал:
— Сильно ударил. Палец больно.
— А почему шёпотом?
— Да чтобы этот не услышал. Дом, — он помолчал и добавил. — Только он всё равно услышит. Как ни старайся. Хитрый, у-у-у! Хуже фарисеев и книжников!
Он наступил на больной палец стопой здоровой ноги и постоял так, балансируя, как цапля на болоте. Весь вид его выражал серьёзность и озабоченность нынешним положением вещей.
— Ладно, пойду я, — сказал, наконец, Фома.
— Ты куда?
— Матушка твоя форточку открыть не может. Помочь надо. И зачем закрывать-то её вообще потребовалось? На дворе лето, они форточки закрывают. Как дети малые…
И он, кряхтя, исчез под кроватью.
— Что ж это за жизнь… Лучше уж камень на шею да к Урту в омут… — послышалось его затихающее бормотание.
Ваню снова чуть тряхнуло, перед глазами заплясали весёлые мошки. Он улыбнулся. Теперь дом, видимо, смеялся над его матушкой, бессильно дёргающей ручку форточки. Словно вспомнив о чём-то, мальчик подбежал к стене и приложил ухо. Оттуда слышался задорный перезвон колокольчиков, словно внутри каждого бревна забил звонкий родник. Музыка текла невидимыми ручейками сквозь стены, брызгалась прозрачной водой на перекатах, собиралась в лужицы на полу. По лужам шлёпали ни о чём не подозревающие люди. Капли разлетались из-под промокших тапок, но никто этого не замечал. Вода просачивалась сквозь половицы в подпол, капелью и ручейками проливалась на мышей, а те, умеющие видеть незаметное людскому глазу, радовались, попискивали, катались по земле, тёрлись серыми спинками, вертели довольными усатыми мордочками. Прыгали под невидимым дождём, размахивая острыми, как шильца, хвостиками.
Всем было радостно в этот день. Даже взбунтовавшиеся двери никого не огорчали. Люди радовались неслышной музыке, думая, что радуются просто так. Одна лишь бабушка на самом верху дома знала в чём дело. Она улыбалась тихой, как полёт тополиного пуха, улыбкой и чуть покачивала головой, слушая, как смеётся дом.
В комнату Вани вошла Марья Петровна.
— Что ж это с дверями сегодня происходит? На улице жара стоит, а они словно все разом разбухли. Если б это осенью было, ещё понятно. Впрочем, довольно об этом, как наша задача?
Она наклонилась над тетрадью мальчика. Лицо её погрустнело.
— И это всё? Только и успел условие переписать? Ванечка…
Она укоризненно посмотрела на своего ученика.
— Нет, — ответил тот, краснея и смущаясь, — Я ещё успел кляксу поставить. Вот она…
Учительница кивнула головой.
— Да, я вижу. Изрядная клякса.
— На собаку похожа, — прошептал Ваня, низко наклоняясь над листом. — Марья Петровна, скажите, а водолаз и сенбернар это одна порода?
Та со вздохом ответила:
— Нет, это разные породы. А теперь, ma chere, вернёмся к нашим «гостям».
Ваня жалобно посмотрел на неё и стал вслух перечитывать условие.
Марья Петровна рассеянно слушала его, опершись руками о подоконник и глядя в сад. Мальчик спотыкаясь пробубнил условие задачи и замолчал. Дом снова над кем-то засмеялся. Ваня тихо хихикнул следом, представляя, как папа не может выйти из своей комнаты, сердится, теребит очки, долго пытается открыть дверь самостоятельно, потом устаёт и начинает звать кого-нибудь на помощь. Сначала тихо, затем всё громче и громче. И действительно, откуда-то сверху донеслось:
— Эй, кто-нибудь, вызволите меня отсюда! Здесь что-то с дверью. Помогите, ей-богу. Право, мне неудобно, но я сам не в силах. Ау, слышит меня хоть кто-то?
— Ничего, — подумал Ваня, — Фома придёт, поможет.
И действительно, вскоре крики прекратились. Папа оказался на свободе.
И тут Ваня увидел, как беззвучно трясётся спина Марьи Петровны. Он перепугался:
— Марья Петровна, вы что, плачете?
Девушка повернулась и, не в силах больше сдерживаться, засмеялась, пряча раскрасневшееся лицо в ладонях.
— Ванечка, прости меня. Не знаю, что со мной. Смеюсь с самого утра, как заведённая.
Она постаралась успокоиться.
— Только ты не говори никому, а то меня места лишат. Сумасшедшим не разрешают детей воспитывать.
— Мама говорит, замуж вам надо, — сказал Ваня.
— Что? Замуж?
И она снова беззвучно захохотала.
— Пойдём гулять? — насмеявшись, предложила она.
— А математика?
— Никто в мире ещё не умер от того, что не знал математики. Пойдём.
— А куда?
— О, Господи, городской ребёнок. Ты в окно то хоть раз смотрел, видел, какая там вольница? Иди куда хочешь. С ищейками не найдут, — и она, кружась, будто в вальсе, сделала несколько шагов по комнате. — Па-рам па-рам па-рам-пам-пам…
Дверь снова не открылась. Ваня попробовал справиться сам, но безуспешно. Фома тоже не являлся, видимо, ему и без того хватало работы.
— Не получается ничего, — виновато сообщил мальчик.
— Полезли в окно, — вдруг бесшабашно предложила выпускница Смольного.
— Ну и денёк сегодня! С учительницей в окно! Сплю я что ли? — подумал про себя Ваня, а вслух удивлённо и недоверчиво спросил: — Вы, Марья Петровна, со мной в окно полезете?
Та с готовностью кивнула головой. Ваня увидел, как в глазах её прыгают крошечные светящиеся комарики.
— Только уговор — никому! — сказала она, сделав большие глаза.
— Могила, — крестясь, заговорщицки заверил её Ваня и первый перевалил через подоконник.
Марья Петровна откинула за спину косу, озорно улыбнулась и лихо спрыгнула в сад.
— Ловко вы! — восхитился Ваня.
— Это ещё что! Ты бы видел, как я на лошади скакать умею! — потом по-девчоночьи прыснула в руку и добавила: — Ну а теперь, вперёд, в пампасы!
Они выбрались в сад и услышали, как в доме хлопнула входная дверь. Весёлая, раскрасневшаяся маменька тащила за собой упирающегося Ваниного отца и приговаривала:
— Пойдём гулять, увалень ты этакий! Смотри день какой, как птицы поют!
— Ну куда, куда? — вяло отнекивался отец. — Я бы вздремнул немного после обеда. Такая вялость в теле, право… Вздремнуть бы…
— Успеешь ещё, выспишься, медведь. Ах, запахи-то какие! — она вдохнула полной грудью и засмеялась. «Совсем как Марья Петровна только что», — подумал Ваня. — «Это на них, видно, дом так действует».
— А как же варенье твое? — хватался папенька за последнюю соломинку.
— Да уж готово, остывает. Так что, не отвертеться тебе Арсений от прогулки на реку.
Папенька решительно встал посреди двора.
— Никуда я не пойду. Не хочу.
— Ах не хочешь? Тогда поговори с Глазичевским и иди на железную дорогу работать. Нам долги платить надо.
— И к Глазичевскому не пойду.
Маменька оглянулась вокруг и, убедившись, что никто их не видит, упёрлась руками в широкую спину отца и стала толкать его перед собой. Некоторое время «увалень» не хотел замечать её усилий, но потом всё же сдался, сделал несколько неохотных шагов и маменька потащила его куда-то в сторону Ягодной Рясы. Он лишь посмеивался и вздыхал, мирясь со своей участью.
Марья Петровна, глядя на них сквозь вишнёвые заросли, тихо хохотала в ладошку и крутила головой так, что её коса летала из стороны в сторону.
Отец с матерью вернулись с прогулки ближе к вечеру. Папенька нёс маму на руках. Из карманов его пиджака торчали женские летние туфли.
— Я ногу натёрла! — почти с гордостью заявила маменька домашним, с тревогой ожидавшим их на крыльце. — Мы чуть не до Сибирякова леса дошли, и тут я вдруг поняла, что дальше идти не смогу. Пришлось Арсению Александровичу меня, как полонянку, на руках нести.
— Это ж верст пять, не меньше! — изумилась Наталья.
— Меньше, — заметил папенька усаживая маму в своё любимое кресло-качалку.
— Тяжело, наверное? — уважительно спросила кухарка. — Как у вас руки не оторвались?
— Слава Богу, у нас Глафира Сергеевна не больше воробья весит, так что ничего с моими руками не случилось, — усмехнулся он в бороду и присел на лавку.
— Медведюшко ты мой, — ласково посмотрела на него мама. — Наталья, готов ужин? Мы проголодались, хуже волков.
Вскоре в столовой зажгли лампы, постелили новую белоснежную скатерть, расставили тарелки с голубцами. Воссоединившаяся семья резво заработала ножами и вилками, мимоходом вспоминая события прошедшего дня и поминутно смеясь.
На десерт Ване принесли тарелку остывших пенок от земляничного варенья.
Серьёзный разговор. — Мама узнаёт, что Ваня хочет стать дикарём. — Отчего вздыхают лошади.
— Ваня, ну почему ты так плохо учишься? — спросила мама, усадив мальчика прямо перед собой в кожаное кресло с витыми ручками. Сама она устроилась на корточках перед сыном.
— Я стараюсь, у меня не получается ничего, — опустив глаза и вздохнув ответил тот.
— Ты же способный. Ты быстро соображаешь, голова у тебя на месте. В чём же дело?
— Не знаю. Мама, а, может, я всё-таки бестолковый?
Мама обняла его, засмеялась.
— Бестолковый никогда так о себе не скажет. Уже отсюда видно, что ты умный мальчик.
Она заглянула Ване в глаза.
— Может, тебе учителя не нравятся?
— Нравятся. И Марья Петровна и те, что в школе.
— Так почему ж тебе эта математика не даётся?
— Не знаю. Но мне почему-то кажется, что меня не тому учат.
— Как это не тому? А чему ж тебя учить надо?
— Так сразу не скажешь…
Он замолчал, не решаясь рассказать о своих желаниях.
— Смелей! — подбодрила маменька.
— Ну, по деревьям, например, лазить.
— Помилуй Бог, ты ж не обезьяна? Зачем тебе по деревьям? — удивилась мат.
— Или нырять я б хотел, чтоб по полчаса под водой сидеть. На лошадях кататься. Грозы не бояться. Знать, когда солнце взойдёт. Ещё огонь без спичек добывать. Следы звериные уметь читать. Видеть, как солнечные пчёлы мёд собирают. Или чтоб я мог водорослями питаться. Или рыбой сырой. Или ещё…
— Ваня, прекрати, мне сейчас дурно станет, — оборвала его мать. — Ты что, индейцем захотел стать? Первобытным человеком? Дикарём?
Ваня печально вздохнул и замолчал.
— В общем так, сын ты мой дорогой, мысли эти варварские из головы выбрось. А то там места для математики не найдётся. Обещаешь?
— Конечно, маменька, — глядя картину с рыцарями, кивнул сын. — А сейчас можно я пойду погуляю.
— Нет. Сначала вы позанимаетесь с Марьей Петровной. Потом можно будет и погулять. И не вздыхай так. Ты не лошадь.
— Мама, а почему лошади вздыхают?
— От сытости.
Фома жульничает. — Ваня тоже жульничает. — В конюшне. — Фома вместо конюшенного. — Всё хорошо! — Конюх получает разнос. — Конюшенный тоже получает разнос. — Ване не спится. — Занесло, так занесло! — Страх. — Полевые человечки. — «Нашёлся!»
Однажды утром Ваня с Фомой, сидя в саду, играли в камушки. День был погожий, на небе ни облачка, и солнце, пробиваясь сквозь листву, бросало на игроков пятнистые трепещущие тени. Игре этой мальчика научил домовой. Правила её оказались очень простыми и Ваня усвоил их мгновенно: нужно было из горстки рассыпанных по земле камушков выбрать один, подбросить его вверх и, пока он летит, взять в руку следующий. После этого подбрасывать приходилось уже два камушка. Побеждал тот, кто мог управиться с большим количеством этих гладких маленьких кругляшей, что Ваня натаскал с берегов Ягодной Рясы. Фома, не любивший проигрывать, горячился и отчаянно жульничал. Он смешил Ваню, строил рожи, мог слегка пощекотать мальчика под рёбрами, чего тот очень боялся. Когда же и это перестало помогать, Фома начал незаметно прихватывать по несколько камушков за раз. Ваня долго терпел, хмурясь всё больше, и, наконец, не сдержавшись, сам пощекотал домового. Тот дёрнулся, рассыпал все камни и возмущённо завопил:
— Ах вот как! Ты что ж это, дух собачий, делать удумал? Жулить? За такое знаешь, что бывает? Вот я сейчас соберу все камушки, да съесть тебя заставлю! Будешь знать.
Фома скакал вокруг мальчика, потрясая кулачками и ужасно ругаясь. Клочковатая борода его стояла торчком, усы распушились, волосы вздыбились. Он стал похож на огромный шарик репейника, растрёпанный и колючий. Раньше Ваню такая картина, возможно, и испугала бы, но сейчас он уже слишком хорошо знал своего дружка, чтобы бояться.
— Вот ты, значит, как, отрыжка свинячья? — верещал Фома. — Да, все вы люди такие. Вам доверять, что собакам мясо стеречь отдать. Всё честными выглядеть хотят, а сами, как хвост лошадиный из стороны в сторону виляют. Я же почти выиграл, а тут ты со своими копытами. Завидно ему стало…
Фома долго ещё кипятился и булькал, как какой-тот невиданный косматый чайник.
Ваня молчал и терпеливо дожидался, пока тот успокоится, зная наперёд, что домового не переспоришь. Последние слова Фомы напомнили ему кое-что, о чём он давно хотел поговорить. Когда гнев домового поутих, Ваня ласковым голоском попросил:
— Фомушка, давайте на конюшню сходим. Так на лошадей посмотреть хочется.
Тот всегда терялся и таял, когда Ваня обращался к нему на «вы», и вскоре, пошевелив усами и поворчав, согласился.
— Ох и хитёр ты, жук. Знаешь, как подмаслиться. Ладно, куницын сын, пойдём, проведаем лошадок.
Друзья потихоньку проскользнули в полуоткрытые ворота конюшни — довольно большого строения с каменными стенами и соломенной крышей. Солома была старая, почерневшая, с торчавшими тут и там клочьями, словно шерсть на больном псе. Папенька давно собирался нанять кого-нибудь, чтобы крышу перестелили, да всё как-то недосуг было. Поверху до половины конюшни были настелены доски, образуя что-то вроде чердака. Там хранили сено на зиму да запасную сбрую.
В конюшне царил полумрак. В столбе света из ворот, словно мошки, плясали золотые пылинки. На балках ворковали и чистили перья голуби. Сладковато пахло свежескошенной травой, навозом и потом. В стойлах, за струганными досками, глухо постукивали копытами лошади. Фыркали, вытягивали морды, выпрашивая у посетителей какое-нибудь лакомство. Ваня знал всех обитателей конюшни. Первой от ворот было стойло Кусая — весёлого молодого жеребца, без меры любящего простор и бешеный галоп. Дальше обитала Красава — вороная тонконогая кобылица с маленькой изящной головкой и длинной гривой. Поговаривали, что в жилах Красавы есть кровь арабских скакунов, равных которым нет в мире. В самом дальнем и тёмном углу конюшни доживал свой век старый мерин Корыто. Уважая почтенный возраст, его уже редко выводили за ворота и он считался чем-то вроде пенсионера. Было ещё два стойла, но они последние несколько лет пустовали.
Имена всех жителей конюшни начинались на «К». Так повелось исстари и традицию эту блюли свято. Ванин прадед попробовал было назвать одного резвого жеребчика Огнём, но как-то зимой в метель и прадед, и конь свалились с моста в глубокий овраг, сильно разбились и замёрзли. С тех пор уже никто не рисковал называть лошадей как вздумается. Порядок есть порядок.
— Ах мы олухи, соль забыли, — бормотал Фома. — Я когда на конюшню иду, всегда соль беру. Любят они её.
Домовой ласково потрепал за ухом склонившегося к нему Кусая. Тот, весело блестя большими чёрными, похожими на надкрылки жуков, глазами, потянулся губами к его руке и попытался ухватить за пальцы. Фома едва успел отдёрнуть руку.
— Видал! — радостно закричал он Ване. — Так и норовит вцепиться. Не конь, аспид! Борзый, спасу нет.
Домовой деловито прошёлся вдоль прохода, остановился около стойла Красавы.
— Ей жеребиться пора, — сказал он, озабоченно заглядывая внутрь.
В темноте сверкали слезящиеся от усталости и боли глаза. Лошадь лежала на подстилке из мягкой соломы и шумно дышала, опустив голову к полу, словно прислушивалась к тому, что происходит внутри неё.
— Третий день ожеребиться не может. Мается, смотреть нельзя, слёзы наворачиваются, — голос Фомы дрогнул. — А конюшенный запил! — крикнул он возмущённо. — И конюх ваш, как назло, дурак и бездельник.
Ваня подошёл ближе, присел на корточки перед страдалицей, погладил по гриве. Красава чуть кивнула головой, словно приветствуя мальчика, и снова замерла. Бока её тяжело вздымались, дыхание прорывалось хриплое, нервное. Ваня почувствовал, как в горле у него заплясал какой-то живчик и глазам стало горячо.
— Фома, помоги ей, миленький, — попросил он слабым голосом.
— Как я помогу-то? Я что, конюшенный? — со злостью отрезал тот.
— Фомушка, родненький, ей же больно.
— Больно… — проворчал Фома. — Вижу, что больно. Да ведь боюсь я, не моё это дело. Вдруг что не так…
Домовой обхватил голову руками и заскрипел зубами так, что у Вани побежали по спине колючие мурашки.
— Вот что, иди-ка ты отсюда, — сказал, решившись на что-то, Фома, вытолкал Ваню из стойла и закрыл за ним дверь.
— А что ты делать-то собрался? — спросил мальчик.
— Не твоего ума дело, цыплок.
Ваня прижался лицом к щёли и стал наблюдать.
Домовой несколько раз обошёл замученную, вздрагивающую от каждого шороха Красаву. Потом осторожно припал к раздутому, мокрому от пота животу лошади. Та робко шевельнулась и замерла, доверяясь домовому. Фома долго слушал, затем повернул голову и что-то быстро и ласково зашептал, обращаясь к тому, кто прятался внутри Красавы.
— А жить-то ведь хочется, а? По полю побегать, траву посшибать, с зайцами в догонялки поиграть, в ромашках поваляться? Молока материнского хочется? Солнца? — расслышал Ваня. — Ты уж постарайся, малой. Надо постараться.
Домовой разогнулся и снова стал сгорбившись расхаживать вокруг лошади, убаюкивающе бормоча что-то на непонятном языке. Та вначале следила за ним мокрыми глазами, потом веки её отяжелели, стали опускаться и она словно бы задремала. А Фома кружил и кружил, становясь всё более похожим не то на волка, не то на ежа. У Вани отчего-то начало двоиться в глазах. Он тряхнул головой и тут домовик взвился, закричал диким хрипящим голосом, вскинул руки со скрюченными пальцами, ставшими вдруг похожими на огромные хищные когти.
— Вар-вар-вар! — вопил он, мечась по стойлу.
Ваню, как волной отбросило от стены. Он шлёпнулся наземь, но тут же вскочил и снова припал к заветной щели. Лошадь дёрнулась, заржала беспомощно и жалобно, засучила по полу копытами, пытаясь встать.
— Ага! — снова закричал Фома. — Забрало! Ну, лови, поспело!
Лошадь захрипела, замотала головой. Конюшню наполнил горький запах боли. Во все стороны полетели клочья пены и пота. Одна из капель попала Ване на губу, он почувствовал во рту острый жгучий вкус. Мальчик стоял не в силах пошевелиться и окаменело смотрел на то, в каких мучениях рождается на свет ещё одна маленькая жизнь. Ему стало страшно, что Красава, колотя копытами по полу, может зашибить домового и он еле слышно прошептал:
— Осторожно…
Фома повернулся к нему и заорал:
— Что стоишь, колода? Беги, зови всех! Красава жеребится!
Ваня испуганно кивнул и пулей вылетел из конюшни. Прыгая через две ступеньки, он взлетел на крыльцо, распахнул дверь.
— Красава жеребится! Красава жеребится! — кричал он, бегая по дому в поисках папеньки.
Тот выскочил из спальни заспанный, наспех одетый, в шлёпанцах на босу ногу. Из кухни выглянула встревоженная маменька, за ней кухарка Наталья.
— Что за шум? Кто рожает? Где? — не мог взять в толк отец.
— Красава жеребится! — остановившись перед ним, снова закричал Ваня. — В конюшне. Бегите в конюшню.
— Господи, да не кричи же так. Всех насмерть перепугал, — сказал папенька и побежал к Красаве.
Вскоре измученная лошадь разрешилась маленьким вороным жеребёнком. Он лежал в сене слабенький и мокрый, подслеповато водил по сторонам смешной головёнкой, пытаясь найти сосок с молоком. Лошадь осторожно вылизывала его, временами останавливаясь и изумлённо глядя на своего первенца, словно не веря своему счастью.
— Вот, вот сюда, глупыш, — папенька, улыбаясь, ткнул жеребёнка в чёрный, набухший сосок на животе роженицы.
Затем отец вытер со своего красивого лба капли пота, щурясь посмотрел на солнце, заливавшее конюшню ярким светом сквозь настежь распахнутые ворота. Глаза его сияли радостью.
— Вот так-то! — весело сказал он Ване, глубоко вздохнул и засмеялся. — А теперь не грех и водочки выпить. Такое дело сделали!
Тут откуда-то появился конюх. Маленький, косоглазый, с набившейся в волосы соломой, он радостно заюлил, причитая тоненьким испитым голоском:
— Ахти, радость-то какая! Разродилась-таки, ненаглядная наша. Вот радость-то несказанная! А, Арсений Лександрыч? — он угодливо заглянул в лицо папеньке. — С прибавлением вас в хозяйстве.
Конюх старался говорить в сторону, но по конюшне всё равно пошёл тяжёлый запах перегара. Кусай недовольно всхрапнул в своём стойле. Отец нахмурился и с отвращением посмотрел на негодяя.
— Ваня, иди домой, — сказал он, тяжело глядя себе под ноги.
Мальчик увидел, как на виске у папеньки червячком проступила и запульсировала синяя жилка, что означало крайнюю степень гнева, и послушно вышел из конюшни.
— Скотина, — услышал он позади сдавленный голос отца. — Лошадь третий день мучается, а тебе хоть бы хны, всё пьянствуешь.
— Как можно, Арсений Лександрыч. Всё время тут. Неотлучно. Только на один секунд отошёл… Ей-богу…
— Выгоню к чёртовой матери!
— Помилуйте, Арсений Лександрыч. Как можно… Один секунд всего-то… Дети у меня… Отец родной, заставь век бога молить…
— Так тебе и надо, — безжалостно думал Ваня, поднимаясь по ступенькам крыльца. — Хорошо бы ещё крапивой тебя высечь, — и он несколько раз махнул в воздухе рукой, показывая, как надо бы высечь бездельника.
Фома в это время сидел в саду под старой вишней. Прислонившись к шершавому стволу, он мял в руках кусочек вишнёвой смолы и курил трубку.
— А всё ж таки лучше вишнёвой смолки нет, — сказал себе домовик, затем, не торопясь, выбил трубку о лежащий рядом камушек, засунул янтарный шарик в рот и, довольный, принялся жевать. Сверху сквозь суетливую листву проглядывало знойное летнее небо, по которому неторопливые и величавые плыли белые башни облаков.
Ветки вишни были сплошь усыпаны созревающими ягодами. Домовой одобрительно заворчал:
— Блюдёт сад Голявка. Не обманул. Давно такого урожая не было. Видать, моль повывел. Живёт хозяйство. Порядок.
Фома вспомнил жеребёнка, улыбнулся и блаженно зажмурился.
— Славно сработано, — сказал он, но вдруг лицо его помрачнело, он выплюнул смолку и решительно поднялся на ноги. — Эхе-хе… Про тебя-то, дружок, я и забыл совсем.
Фома нашёл «дружка» на чердаке конюшни. Тот безмятежно спал. Домовой раскидал пыльное прошлогоднее сено и извлёк на свет пересыпанного травяной трухой местного конюшенного по имени Копыто. Это было небольшое, туповатое и недоброе существо с лицом, в котором, как и у всех конюшенных, было что-то лошадиное. Едва достав бездельника, Фома тут же вцепился ему в редкие, грязно-рыжие волосёнки и принялся возить по сену.
— Ты будешь своё дело знать или нет? Сколько я тебе повторять буду? Чуть лошадь не уморил, трутень плесневелый. Вот я тебя поучу жизни.
Копыто верещал визгливым голоском, пытаясь оторвать руки домового от своих волос, но тот вцепился намертво.
— Кудри выдерешь! — истошно голосил конюшенный. — Отпусти, навозник! Отпусти, бешенный!
— Ах ты лаяться вздумал! — закричал Фома и принялся таскать лентяя пуще прежнего.
Через некоторое время, утомившись, домовой отпустил провинившегося.
— Ну, плешивец, смотри у меня! Ежели за лошадьми и дальше догляда не будет, я тебе последние волосья повыдергаю. Отвечай, будешь дело своё исполнять как надо?
Копыто, держась за спасённую мочалку немытых волос, нехотя буркнул:
— Буду.
— То-то, — сказал грозный домовой и пошёл с чердака.
— Ну погоди, Фомушка, попомнишь ты меня, ох попомнишь, — тихонько проговорил ему в спину конюшенный и сверкнул косым глазом.
В доме услышали доносящийся со двора шум.
— Что это? — спросил Ваня Наталью — кухарку и горничную в одном лице, а ещё растрёпу, певунью и сказочницу.
— Должно быть, кошки в конюшне подрались, — ответила та, доставая из шкафа тарелки к обеду. — Как бы Красаву не напугали.
Наталья сняла с кастрюли крышку, помешала варящийся суп. Ваня потянул носом, пахло так вкусно, что у него даже в животе заурчало. Он покраснел и смутился. Кухарка, не заметив Ваниного смущения, вдруг радостно загомонила:
— А Арсений Лександрыч наш каков! Раз — два и роды у Красавы принял! Будто всю жизнь тем занимался. А конюха как отчитал! Ты, говорит, дурак и пьяница, гнать тебя надо. Оно и правда, выгнать бы его. Куда его держать такого негодного?
Она хохотнула и вдруг тут же, как часто с ней бывало, сменила радость на грусть:
— Выгнать оно, конечно, дело нехитрое… — задумчиво сказала она. — Да ведь детишек у него, у пропойцы, четверо. И все мал-мала-меньше. Да ещё жена бабьими хворями мается. Пропадут ведь, с голоду помрут… Эх, вот ведь жизнь…
И мальчику вдруг стало ужасно стыдно, что он хотел высечь пьяницу конюха крапивой. Он снова покраснел и быстро, чтобы не заметила Наталья, вышел с кухни. А кухарка, нахмурившись, смотрела куда-то за окно и покусывала губы. Впрочем уже через минуту, она, большеглазая и живая, весело напевая «Поду ль, выйду ль я да…», проворно внесла супницу в столовую. Наталья всегда легко переходила от смеха к печали, а потом снова к веселью. Ничто не могло заставить эту девушку грустить дольше, чем нужно слезинке, чтобы скатиться по её румяной щеке к высоким упрямым скулам.
Ночью Ваня долго не мог заснуть. Всё ворочался с боку на бок, вспоминал прожитый день, думал, как там жеребёнок. За окном, словно огромная невидимая река, шумел ветер. По небу неслись растрёпанные вереницы туч, сквозь которые проглядывал яркий лик полной луны. Тревожно шуршали деревья и травы в саду. На душе у Вани отчего-то стало беспокойно. Он сел в кровати, подпёр голову руками и стал смотреть на улицу.
— Жеребёнку в конюшне страшно, наверное, — подумал он. — Темно, ветер воет, а он такой маленький.
Ему вдруг ужасно захотелось отправиться на конюшню, посмотреть, всё ли там в порядке, хорошо ли Красава заботится о малыше, достаточно ли мягкая у него подстилка, не открыты ли ворота, не задувает ли в стойло холодный ветер. Он вспомнил тоненькие ножки жеребёнка с полупрозрачными копытцами, робкие и смешные движения его хвостика, мокрую шкурку, и беспокойство стало почти невыносимым. Если бы он не боялся, то обязательно вылез в окно и пробрался на конюшню, но ветер завывал так тревожно, листья черёмухи шептались так предостерегающе, что Ваня не решился бы даже закрыть форточку.
Из-под кровати донеслось шумное зевание.
— Опять полуночничаешь. Сам не спишь и другим не даёшь. И чего сон тебя не берёт. Будто крапивы с репьями тебе в кровать насовали.
— Фома, Фома, — радостно зашептал Ваня, — пойдём жеребёночка посмотрим.
— Будет балова́ть-то. На улице того и гляди дождь ливанёт. Ишь, удумал. Твоё дело телячье — поел и в стойло. Спи, давай.
— Ну, Фома, — канючил Ваня, — мы только посмотрим и назад.
— «Суета сует, всё суета», говорил царь Соломон. Пустое это всё. Красава о нём лучше нашего позаботится.
Но Ваня не собирался сдаваться.
— Ты ж домовой, должен за хозяйством смотреть. Вдруг что случится?
— На то Копыто есть — конюшенный. Пусть он смотрит.
— Ты же сам видел, как он смотрит. А ночь вон какая, мало ли что, — наступал мальчик.
— А сам-то что не идёшь?
— Боюсь, — помедлив, простодушно ответил тот.
— Раз боишься, сиди дома, нечего шататься.
— Ну Фома!..
— Вот же заноза, — проговорил Фома совсем проснувшимся голосом, вылезая из-под кровати. — Щепа́, как есть, щепа́. Идём, пёс с тобой.
Ваня быстро оделся и приоткрыл створку окна.
— Полезли, — сказал он домовому, который сидел на полу и лениво ковырялся в бороде.
— Всё время в окно, да в окно. Как воры. Не хочу так. Сегодня в дверь пойдём.
Переспорить заупрямившегося домового не смог бы никто в целом свете, поэтому Ваня закрыл защёлку и покорно последовал за Фомой.
Они крадучись пошли по спящему дому. Половицы пели им свою скрипучую песню, шевелили вслед усами старые сверчки из укромных уголков, провожали глазами ночные хозяева дома — мыши. Когда друзья проходили мимо открытых дверей гостиной, наводнённой лунным светом, словно родниковой водой, из часов появилась кукушка и, то ли приветствуя беглецов, то ли предупреждая спящих, прокуковала один раз. Ваня вздрогнул и присел от страха. Домовой обернулся, тихо засмеялся в усы, прошептал:
— Испугался, храбрец на заячьих лапах, Аника — воин. Темнота — проста, оттого и страшно. — Отодвинув мальчика, он на цыпочках подошёл к часам, подтянул гирьки. — А то ведь забудут завести-то. Ни на кого понадеяться нельзя. Всё сам, всё сам…
В конюшне царила непроницаемая темнота. Луна закуталась в грубую овчину туч и была такова. Конюх, развалясь у стены, выводил носом соловьиные трели.
— Фу, опять пьяней вина, — плюнул, наклонившись над ним, Фома. — Плохой хозяин твой отец. Гнать надо было этого прохвоста, а он вишь, пожалел. И Копыто тоже куда-то делся. А, хотя, нет, вон он.
Домовик поворошил сено.
— И от этого тоже, как из бочки разит. Вот компания!
Фома посмотрел по сторонам, почесал косматый затылок.
— Ну да ладно, братцы-забулдыги, будет вам праздник с песнями.
С этими словами он юркнул в приоткрытые двери конюшни.
— Эй, ты куда? — спросил Ваня, но того уже и след простыл.
Мальчик присел на охапку сена. Похрапывал конюх, шуршал ветер по соломенной крыше, ворковали, сидя на балках, сонные сизари, разбуженные незваными гостями. На небе сквозь прореху в тучах появилась луна и свет её потоком голубой воды хлынул в конюшню. Время шло, а домового всё не было. Ваня сидел не дыша и боялся пошевелиться.
— Мало ли кто выскочит из-под сена, а конюх спит, — думал мальчик, поджимая ноги. — И Копыто тоже спит. Фома сбежал куда-то. Вон опять в сене что-то шуршит. Поди разбери, то ли это мыши путаются, то ли идут потаёнными тропами страшные существа с красными глазами и чёрными зубами.
Лунный свет неспешной таинственной рекой тёк через конюшню, плескался о стены, сложенные из грубых камней, закручивался водоворотами возле ворот, застаивался по углам-заводям, перебирал стебли трав, ставшие вдруг похожими на водоросли. Конюх в углу выглядел посиневшим утопленником. В открытом рту его плескалась тьма, и казалось оттуда вот-вот выглянет пучеглазый рак или вёрткий пескарь, облюбовавший там себе жилище.
Вдруг шорох раздался совсем рядом с мальчиком, и Ваня, чуть не вскрикнув, кинулся к стойлу, где лежала уставшая за день Красава. Маленький, когда боится, всегда ищет большого и спокойного. Скрипнув дверью, Ваня вбежал внутрь и присел около лошади. Та спала, но услышав скрип, встревоженно подняла голову, закрывая своего жеребёнка, шумно потянула воздух и, увидев, что бояться нечего, доверчиво подалась навстречу мальчику. Ваня обнял её за гладкую шею, перевитую тугими стволами мускулов, прижался щекой к уголку мягких губ. Тёплое влажное дыхание лошади тронуло лоб мальчика, взъерошило волосы. Ване стало вдруг так радостно, что он быстро поцеловал Красаву возле глаза и снова прижался к её щеке.
— Вот так хорошо, — прошептал он. — Так не страшно.
Лошадь была большая и тёплая. Чувствуя себя в безопасности, успокоился и мальчик. Он полежал немного, слушая мерное дыхание Красавы и детское сопение её сына и не заметил, как сам погрузился в сладкую, пахнущую сеном и молоком дрёму.
Фома очутился рядом с Ваней тихо и неожиданно, словно его принесли воды лунной реки. Домовой дунул мальчику в ухо, пощекотал усами висок. Ваня вздрогнул и проснулся.
— Вот и я издаля́, — хихикнул он.
— Ты где был? — шёпотом спросил Ваня, не выпуская из рук шею Красавы.
— Вот, — показал он зажатые в руках пучки пахнущей сыростью травы, — калдырь-траву искал.
— Зачем она тебе?
— От пьянства лечить.
— Кого?
— Кого-кого, деда мово, — радостно пояснил он и отправился к спящим пьяницам.
Поколдовав немного над каждым, он вернулся обратно с пустыми руками и радостно хлопнул себя по бокам.
— Готово! — сказал он. — Привязал им по пучку к поясу. Теперь, как только они выпить захотят, их сразу похмелье скрутит. Да такое, что хоть на стенку лезь, хоть в омут головой. Средство верное, не забалуешь.
Смех распирал его, и он засунул себе в рот клок бороды, чтобы не расхохотаться в голос.
— Слушай, а давай Кусая возьмём и кататься поедем, а? — Фому так развеселила собственная выходка, что он уже не мог остановиться. — Поехали!
— Я не хочу. Там тучи. Дождь, наверное, пойдёт… — попытался отказаться Ваня.
— Нет, дождя не будет, это точно. Да и тучи поредели как будто. Налаживается погода.
— Ты же не любишь из дома никуда ходить. Обычно тебя за порог не вытащишь, а тут зовёшь куда-то.
— Сам удивляюсь. Это, наверное, оттого, что я пьяниц наших так ловко проучил. Меня прямо распирает от радости.
— Даже не знаю, Фома… — сказал Ваня.
Вскоре домовой надел на Кусая уздечку и вывёл его за ворота. Конь, предвкушая свободу, радостно заржал. Домовой, в испуге зажал ему ладонями рот.
— Чего орёшь, словно колючку под хвост схватил? Перебудишь всех, горлопан, — зашипел он, оглядываясь на спящих.
Конюх зашевелился, сипло прошептал «ох, грехи наши тяжкие», снова замер.
Ваня сел впереди, вцепившись в жёсткую конскую гриву, домовой позади него. Фома держался ногами за круп и, глядя через плечо мальчика, правил конём.
Друзья не видели, как раскидав в разные стороны охапки сена, наверх выбрался Копыто и крадучись, словно вор, отправился за ними. Стараясь ступать одновременно с Кусаем, чтобы никто не услышал его шагов, конюшенный некоторое время следовал за всадниками, потом осторожно, сморщившись от боли, сорвал толстый, густо покрытый колючками стебель чертополоха, увенчанный грузным шаром цветка. Посмотрел на него, глуповатое лицо его растянулось в улыбке, и он прошептал одними губами:
— Ага, вот откуда ежи-то берутся. В поле растут, как сено.
После этого, он догнал коня и широко размахнувшись, ударил его чертополохом по заду, сказав вполголоса:
— Бежать тебе час!
Кусай взвился на дыбы и бешеным галопом, не разбирая дороги, помчался в лесную чащу.
Ваня ничком лёг на конскую шею, обнял её, что было сил, вжимаясь в тугое тело и чувствуя, как под гладкой шкурой затягиваются и тут же распускаются узлы мускулов. Галоп у Кусая был не очень тряский, но мальчик еле держался, напуганный таким неожиданным оборотом дела. Сзади него мешком болтался Фома. Он сползал то на один, то на другой бок и лишь чудом умудрялся не упасть. Наконец Кусай особенно высоко подбросил задом и домовой грузной птицей порхнул на землю. Ваня услышал, как он негромко охнул, с треском упав в чёрные кусты. Мальчик лежал на шее и смотрел вниз расширенными от страха глазами. Там часто мелькали ноги Кусая, и Ване отчего-то вспомнилась суета спиц в крутящемся велосипедном колесе, что он однажды видел в городском парке.
Заговорённый конь нёсся по ночному лесу, шарахаясь из стороны в сторону, чтобы не столкнуться с деревьями. Поначалу Ваня надеялся, что испуг Кусая быстро пройдёт и он остановится, но время шло, а галоп коня оставался всё таким же неистовым. Мальчику до слёз хотелось спрыгнуть, но он был уверен, что приземлившись на эту невидимую в темноте землю, по которой гулко колотили копыта, он непременно разобьётся. Ветки, жёсткие, как хлысты, стегали Ваню по плечам и спине, словно наказывая за ночную прогулку. От каждого удара он втягивал голову и тихо попискивал. Он почти оглох, ему казалось весь лес наполнился громовым треском веток и шелестом листвы.
Несёт меня лиса
За тёмные леса,
За высокие горы…
— вертелись в голове его слова старой сказки, которую мама читала ему, когда он был совсем маленьким.
Маленькое сердце Вани стучало так, что заболели рёбра.
— Вот вырвется оно сейчас, — со страхом подумал мальчик, — упадёт и потеряется в травах. Не найдёшь потом…
Деревья вырастали перед ними из темноты, словно бросались наперерез. Ветер волчьей стаей завывал в их вершинах. Кусай метался по лесу, будто ему хвост подожгли.
Руки у мальчика онемели, налились каменной тяжестью. На какое-то мгновение Ваня совсем перестал их чувствовать и вдруг понял, что конская спина под ним исчезла, а он летит по воздуху. Редкая трава и перепревшая прошлогодняя листва, густо устилавшая землю, смягчили удар, но мальчик всё равно смертельно перепугался. Он полежал некоторое время неподвижно, боясь, что переломал себе все кости. Прислушался к себе. Немного саднило плечо, да прибаливали ладони, на которые он приземлился. Ваня осторожно встал на четвереньки, ноги держали, руки хоть и дрожали, но тоже слушались. Внутри было пусто и холодно, словно пока он летел, ветер выдул из него всё что было, а взамен намёл целый сугроб снега. В ушах что-то тоненько звенело.
Ваня сел и огляделся. Вокруг чернели могучие стволы деревьев, кусты путались меж ними, будто карлики в ногах у гигантов. Вверху сквозь прогалы в листве виднелась полная луна, холодная и равнодушная, словно невеста, уставшая от надоедливых женихов. Несколько ярких звёзд, маленьких и острых, как цыплячьи клювики, проклёвывались сквозь тёмный купол леса. Глядя на них, Ваня неожиданно осмелел, встал на ноги и, осторожно озираясь по сторонам, пошёл вперёд. Идти было тяжело, цеплялись за ноги крепкие, как силки, лесные травы, то и дело облепляла лицо паутина. Один раз Ваня почувствовал, как большой паук пробежал по его щеке. Мальчик, чуть не вскрикнув, смахнул его рукой, поёживаясь, собрал с лица липкие сети. То и дело путь преграждали заросли сухих ломких кустов. Ваня с треском пробирался сквозь них, закрывая глаза ладонями. Путь давался тяжело, у мальчика уже заплетались от усталости ноги, но он упрямо шёл вперёд, хоть сердце его и заходилось от страха всякий раз, когда какая-нибудь ветка хватала его за шиворот. Совсем устав, он прошептал:
— Плохой лес. У Уртовых озёр куда лучше.
Едва он это сказал, как по деревьям пробежала волна и всё наполнилось негодующим шёпотом. Травы встали дыбом, по земле зазмеились могучие корни, деревья наклонились над мальчиком, словно захотели получше расслышать его слова. Впереди, в нескольких шагах, какая-то коряга зашевелилась, заскрипев на разные голоса и, раскачиваясь из стороны в сторону, двинулась к мальчику. Ваня прирос к месту, не спуская глаз с шагающего обломка. А тот, похожий на сутулого, обросшего корой и лишайником старика с сухими ветками вместо рук, прихрамывая приближался к нему, угрожающе бормоча:
— Плохой, значит, лес? Не нравится? Где, ты говоришь, хороший? А ну, расскажи, мы послушаем…
Ропот деревьев стал громче и перешёл в рёв.
Ваня вскрикнул и побежал, а вслед ему полетели густые голоса дубов, осин, лип, да берёз. Ваня бежал со всех ног и было ему страшно, как только может быть страшно одинокому маленькому мальчику в ночном лесу, когда коряги сходят со своих мест, а деревья гудят и угрожающе качают ветвями, желая то ли раздавить, то ли отхлестать незваного человечка. Лесные птицы метались над ним, задевая жёсткими крыльями и пронзительно крича, словно призывая погоню. Дубы кидали ему на голову незрелые жёлуди, а невесть откуда взявшийся ветер, швырял в лицо охапки сорванных листьев. В кустах загорались и гасли синие огоньки, словно дикие звери внимательно следили за беглецом.
— Фома, помоги, родненький! — кричал, коченея от ужаса, мальчик.
Силы его были на исходе, но впереди вдруг посветлело, и он выбежал в поле. Порыв холодного ветра толкнул напоследок Ваню в спину и всё стихло. Кругом расстилался туман. Огромные просторы заливал прозрачный лунный свет. Ваня перешёл на шаг и, всхлипывая, заковылял по высоким некошеным травам, на которые уже пала ночная роса. Ноги у мальчика тут же промокли. Ваня почувствовал прикосновение к коже холодной влаги и это его отчего-то успокоило. Он провёл рукой по верхушкам трав, слизнул капли с ладони. После бега ужасно хотелось пить.
— Куда же теперь? — подумал он и огляделся. Позади высокой угрюмой стеной стоял чёрный, как сажа, лес. Впереди до самого горизонта лежали наводнённые луной и туманом поля.
— Эй! Кто-нибу-у-удь! — крикнул мальчик.
— У-у-у, — отразившись от леса, вернулось эхо, словно деревья откликнулись на призыв ребёнка.
Ваня сел в траву и прислушался. Тишина, лишь перекликались сонные перепела да жутко ухал где-то вдалеке филин.
— Вот бы собак услышать, — подумал он. — Тогда бы всё сразу ясно стало.
Однако, как Ваня ни напрягал слух, собачьего лая уловить он так и не смог.
Мальчик сидел в траве никем не видимый и не слышимый, укрытый густыми стеблями и молочной завесой тумана. Было спокойно и совсем не хотелось вставать.
— Не хочу вставать. Пока я в траве сижу, никто меня не найдёт. Буду сидеть и потихоньку утра дожидаться. А потом пойду свой дом искать.
Он совсем уж, было, решил до утра остаться под защитой высоких трав, как вдруг вспомнил о маменьке и папеньке. Каково-то им будет, когда они утром не найдут его в кровати? Для начала обыщут весь дом, потом двор, сад, и поймут, что сын пропал. Маменька будет рыдать, Марья Петровна тоже. А папенька с серым лицом сядет на злого коня Кусая и поедет искать его по округе. Будет останавливать встречных крестьян, спрашивать, не видели ли они маленького мальчика со светлыми волосами. А дома, не находя себе места, будет метаться маменька с мокрым платком в руке…
Ваня поднялся на ноги и пошёл куда глаза глядят, авось куда-нибудь да выйдет.
Вскоре вся одежда на нём вымокла до нитки, а сам он продрог так, что зубы стучали и клацали. Иногда он принимался кричать, но звуки, не одолев и нескольких шагов, безвозвратно терялись в плотном, как снежная стена, тумане. Страх, почти исчезнувший, как только прекратилась погоня, снова вернулся и принялся покусывать мальчика за спину ледяными острыми зубками.
— Неужели придётся в поле ночевать? — с отчаянием подумал он, глядя на высокую луну. — Вот так покатался на лошади! Теперь меня, наверное, на всю жизнь под замок посадят. Да ещё и собак рядом приставят, чтоб не убежал. Ну и пусть, пусть накажут, лишь бы домой дорогу найти, а то потеряюсь совсем и стану бездомным. Не увижу больше ни маменьки, ни папеньки. Буду нищенствовать, по дворам ходить, куски хлеба выпрашивать.
Ваня представил себя одиноко бредущим по бездорожью под холодным осенним дождём, в дырявом армячке, драных лаптях, с большой холщовой сумкой через плечо, в которой лежат объедки. От таких невесёлых мыслей на глаза его навернулись слёзы. Он нахмурился, шмыгнул носом, вытер глаза рукавом и сердито зашагал сквозь туман.
Он шёл ещё час, а может и больше. Небо на востоке заалело, потянуло утренним холодком, трава сплошь покрылась белёсой росой, словно муку кто просыпал. Ваня выбился из сил и сел на землю. Он замёрз, его била крупная дрожь и очень хотелось спать. Глаза его слипались, словно какие-то невидимые полевые человечки тянули за ресницы, приговаривая:
— Спи. Ты устал. Скоро взойдёт солнце, оно обогреет и приласкает тебя. Тебе больше некуда идти. Поле станет твоим домом, трава постелью, а мы твоими братьями.
— Не хочу я к вам, полевые человечки. У меня есть дом и меня ждут там маменька и папенька. Там живут Фома с бабушкой, мыши под полом и кукушка в часах. Мне есть куда идти. Я просто устал… — отвечал им Ваня, а голова его, меж тем, клонилась всё ниже к земле.
Он уже почти уснул, как вдруг послышался шорох трав, словно сотня косарей разом вышла в поле. Ваня очнулся, открыл лаза и увидел, что прямо к нему движется большой, словно скала, дом. Его дом. С резным деревянным коньком на крыше и сонной галкой на трубе. С узорчатыми наличниками на открытых окнах и пыльными цветами на подоконниках. Дом плыл сквозь туман тёмный и таинственный, похожий на спящий корабль, и лишь в мансарде горел тёплый янтарный огонёк. Он приблизился к Ване и мальчик увидел, что с крыльца машет ему рукой Фома.
— Нашёлся! Нашёлся! — верещал домовой, не помня себя от радости, и приплясывал на месте.
Старая галка на крыше тоже кричала что-то радостное и шумно хлопала крыльями. Ваня встал на ноги и, путаясь в травах, побежал к дому. Взлетел по ступенькам, прижался к домовому, засмеялся счастливый:
— Я, Фома, испугался. Так испугался, как никогда в жизни… Там говорящая коряга в лесу… Схватить меня хотела. Лес на меня гудел… Бежал, думал, сердце оторвётся… — он стал сбивчиво рассказывать домовому про пережитое за ночь.
За окнами уже совсем рассвело, когда Фома уложил Ваню в постель и напоил чаем с малиновым вареньем. Чашка была большая, горячая, найдёныш пил из неё и улыбался, чувствуя, как уходит из тела дрожь. Едва питьё было выпито, мальчик уронил голову на подушку и уснул. Домовой забрал чашку из ослабевших детских пальчиков, поплотнее укрыл ребёнка одеялом.
— Это ж надо додуматься, лес ругать стал! — сказал домовой, трогая Ванин лоб. — Кто ж в гостях о хозяевах плохо говорит?
Потом, сидя на детской постели, Фома долго смотрел сквозь запотевшие стёкла на багряное рассветное солнце, падающий берёзовый лист, перепархивающих с ветки на ветку весёлых птиц-зарянок, склонившиеся под тяжестью ягод ветки вишен. Он осторожно поглаживал спящего ребёнка по руке, и в бороде его заблудилась тихая улыбка.
Фома не спит и пьёт чай. — Все ищут кошку. — Неблагодарный Голявка. — Война! — Пленение врагов. — Из кого мыши растут? — Фома и мыши в небесах. — Возвращение.
Всю ночь Фоме снились кошмары. Сначала приснилось, что он сундук с крупой, а вокруг него ходят орды мышей с блестящими глазами, острыми зубами и любопытными носами. Они внимательно и недобро поглядывали на стоящий перед ними сундук, о чём-то перешёптывалсь, шевеля усами, и подпрыгивали на месте от нетерпения. Потом подошли вплотную и стали осторожно обнюхивать Фому, надеясь найти щёлочку, через которую можно было бы попасть внутрь и до отвала наесться восхитительно-вкусной крупы.
— Кыш отсюда, подлое племя! — попытался прогнать их домовой, но, поскольку сундуки не разговаривают, то никто его не услышал и не испугался.
— Вот напасть! — подумал сундук, глядя на поблёскивающие в полумраке белые зубки. — Пропаду ведь, как пить дать, пропаду!
Тут одна мышь, видимо догадавшись, что добраться до крупы можно только силой, куснула деревянный бок домового и отгрызла крохотную щепку.
— Ой-ой-ой! — закричал Фома и проснулся.
Маленькая злая блоха кусала его под рёбрами. Домовой попытался схватить её, но она ловко прыгнула меж пальцами и исчезла в темноте подпола.
— Приснится же такое, — проворчал Фома, почесал укус и снова захрапел.
На этот раз ему приснилась вовсе полная несуразица. Будто все волосы, что росли на нём, повыпадали и ручейками утекают куда-то.
— Эй! Вы куда? — закричал он своим спутанным лохмам, но те его не слушали и отвечать не собирались.
Домовой попытался было пристроить их обратно на место, но те ловко выворачивались из-под пальцев и тут же отправлялись в своё непонятное странствие. От извивающихся в руках жёстких клочьев бороды и усов оставалось такое неприятное чувство, будто держишь ужа или пиявку. Брезгливый Фома аж передёрнулся от отвращения.
Вскоре щекам и макушке стало непривычно холодно и домовой понял, что теперь он лысый, безбородый и безусый. Он в ужасе схватился за свою гладкую круглую голову и проснулся.
Тут же ощупал себя — всё было на месте. Фома облегчённо вздохнул.
— Вот ночка, а? — сказал он сам себе. — Ни поспать тебе, ни успокоиться.
Сон исчез, как рукой сняло. Фома почесал затылок, вылез из подпола и отправился на кухню пить оставшийся от ужина холодный чай. Горячий ему доставался только зимой, когда в доме топили печь и можно было добыть себе кипятку. Летом еду готовили в летней кухне.
Домовой сел на подоконник и, похрустывая синим от лунного света сахаром, стал прихлёбывать из кружки и таращиться на длинные, прозрачные облака, которые словно тропы или реки шли через всё небо. Трещали в саду кузнечики, бегали в травах ежи, в светлом, словно подсвеченном изнутри небе, мелькали тени летучих мышей.
— Вот ведь нетопыри как хорошо устроились, — размышлял Фома. — Ни ежу их не словить, ни кошке не достать. Знай себе порхают, никого не боятся. И то правда, нетопыри звери хорошие. Вреда от них никакого, не то что от этих, что в подполье живут.
Фома вспомнил свой сон и поёжился.
В глубине дома три раза прокуковала кукушка и, исполнив своё дело, прилетела на кухню. Закружилась, заметалась меж утварью, не зная, куда примоститься. Домовой выставил мизинец и она села на него, как на толстый узловатый сучок. Едва усевшись, деревянная птичка уставилась на Фому и вдруг завертелась на месте, захлопала крылышками, закивала головой, словно смеясь над чем-то очень потешным. Потом слетела со своего насеста и клюнула домовика в нос.
— Ты очумела, что ли, гнилушка болотная? Больно же! — сказал он и схватился за свою «картошку».
Что-то сразу показалось ему странным. Он ощупал нос и обомлел — тот был лысым. Волосы, что росли на нём, исчезли. Чуя недоброе, Фома побежал к большому зеркалу в гостиной. Увидел своё отражение и пол под ним закачался, а в глазах зарябило. Мало того, что с носа его исчезла вся растительность, вся борода его была в дырках, словно побитая молью вязаная рукавица.
— Мыши… — только и сказал он.
Пока он спал, эти серые вредители изъели его бороду и подчистую обстригли нос. Сны оказались вещими. Кто знает, какие бы несчастья ещё случились, увидь он этой ночью третий сон.
Это было объявлением войны. Фома разъяренным перекати-полем заметался по дому, забыв о тишине.
— Всех утоплю! — выл домовой, потрясая кулачками и сверкая глазами так, что всё вокруг озарялось светом, как во время грозы. — Со всем потомством утоплю! Ручей подведу и в подвал пущу! Кровью умоетесь, Иродово семя! Всех изведу, под корень!
От шума проснулись обитатели дома.
— Кто-нибудь вышвырнет эту кошку на улицу? Откуда она вообще взялась? У нас и кошек-то никогда не было… — послышался из спальни сонный голос отца. — Это ж надо так орать. Как ведьма на шабаше!
— Много ты бывал на шабашах, — обиженно проворчал Фома, исчезая в стене. — Кошка! Это ж надо, это ж надо! Тебе б так бородёнку обгрызли, посмотрел бы я на тебя…
Из своих комнат стали появляться домашние: папенька, маменька, Марья Петровна, Ваня и Наталья.
— Всех перебудила, проклятущая, — зевая, сказала последняя.
— Ты бы накинула чего, а то будто купаться собралась — строго посмотрела на неё маменька и та, одетая в одну белую ночную рубаху, ойкнув, исчезла в своей каморке.
Вскоре весь дом наполнился шлёпаньем тапочек, шумом отодвигаемых стульев и кресел, шипящим «кс-кс-кс». Искали всюду, однако никого найти не смогли.
— Вот спряталась, нечистая сила, — бормотала Наталья, шаря шваброй под диваном в гостиной. Из-под дивана незамедлительно явились старый Ванин пистолет, дырявый барабан и папенькино пенсне, пропавшее две недели назад.
— Нашлись очки-то, — сказала Наталья, чихнула от поднявшейся пыли и затянула было себе под нос «Камаринскую»: «Ах ты с…», но взглянула на мальчика и осеклась.
Ваня радостно подхватил пистолет и забегал по комнатам, стреляя в прячущихся по тёмным углам разбойников и пиратов.
— Может она уже убежала? — спросила Марья Петровна. — Вон и форточка открыта. Услышала, что мы идём, и улизнула восвояси птичек ловить?
— Может быть, — задумчиво сказал папенька, раскачиваясь в тихо поскрипывающем кресле-качалке.
— Арсений Александрович! Чем попусту кресло просиживать, помогли бы лучше, — маменька упёрла руки в бока и топнула крохотной ножкой.
— Не сердись, душа моя, эта кошка, будь она трижды неладна, такой замечательный сон мне испортила. Обидно нечеловечески, — пожаловался он.
— Какой сон? — вприпрыжку подбежал к нему Ваня.
— Рассказать? — спросил он. Ваня кивнул. — Ну хорошо. Сон такой. Будто мы с вашей, Иван Арсеньевич, маменькой гуляем на каком-то большом празднике. Кругом люди нарядные, цветы, гирлянды, музыка играет. Солнце в трубах оркестра отражается. Тепло. Хорошо. Все улыбаются, смеются и ждут чего-то. На душе у меня светло, радостно. Я маменьку под локоток держу и, пользуясь тем, что никто на нас не смотрит, осторожно щекочу под рёбрами. Она смеётся, шлёпает меня шутя по руке. И вдруг кто-то говорит: «А теперь подарки дарить будем! Подходите, всем хватит!» Я гляжу, кругом стоят такие деревянные сарайчики с большими окнами, что-то вроде павильонов, и оттуда весёлые голоса зазывают подарки получать. Народ обрадовался, двинулся к ним, мы следом. И только мы подошли совсем близко к одному сарайчику, вот-вот увидим, что за подарки нам приготовили, как заорала эта кошка, что б ей пусто было. Тут я и проснулся.
— Жалко, что не досмотрел, — сказал с сожалением Ваня.
— Да, впрочем, Бог сними, с подарками. Может, там безделица какая была.
— Всё равно, лучше б точно знать. А то вправду обидно.
— Пустое, — папенька взъерошил мальчику волосы, поднял его над головой, рискуя задеть потолок, и несколько раз крутанул Ваню в воздухе.
— А я там был? — повизгивая от восторга, спросил сын.
Папенька остановился, поставил ребёнка на пол, задумчиво почесал бороду.
— Нет, тебя не было, — чуть виновато сказал он.
— Ну и ладно, — Ваня обнял отца. — Это же просто сон, правда?
— Правда, — согласился тот.
Ваня прицелился в окно.
— Только знаешь, пап, всё равно интересно, что бы вам дали?
— Ох, смерти. Смерти ей, проклятущей, — сказала Наталья выпрямляясь, закончив шуровать шваброй под шкафом и софой. — Я пыли наглоталась, так что утром и кормить не надо.
— Вот и хорошо, — сказал папенька, — продукты целее будут.
— Всё вам шутки шутить, Арсений Лександрович.
Маменька решила, что на этом поиски можно и прекратить.
— Ну, кошка видно и вправду в форточку сбежала, — сказала она. — Теперь всем спать. А то мы тут со своими разговорами громче кошки шумим. Бабушку разбудим.
— Её не разбудишь, — уверенно сказала Наталья. — Она, всё одно, целыми ночами не спит.
На этом все пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам.
Фома в это время был уже в саду. Нашёл спящего на дереве Голявку, дёрнул за серое ухо. Тот подпрыгнул на месте, собираясь дать дёру, и едва не упал с дерева. Увидел домового, облегчённо мяукнул и успокоился. Фома поведал ему о тех грустных событиях, что произошли с ним этой ночь. Потом поднял свою бороду против неба. Через прорехи мерцали, словно смеялись, закрывая лица ладошками, яркие звёздочки.
— Вот что эти мыши творят. Звери!.. Хуже чумы и скорпионов, — подвёл черту под своим рассказом домовой.
— Да… — сочувственно произнёс Голявка. — Теперь тебе, дядя Фома, зимой будет удобно лицо в бороду закутывать, чтоб мороз не щипал. Для глаз, рта да носа дырки уже имеются. Всё польза…
— Ну ты, шутник! Говори, да не заговаривайся! — вскипел Фома. — Помог бы лучше с мышами разобраться. Ты ж на кота похож, вот и проучил бы их. Они тебя испугаются. А? Ну что, поможешь?
Голявка смущённо заёрзал на месте.
— Я это, дядя Фома… — замялся он.
— Ну, говори что ли. А то как за уши тянешь!
— У меня с мышами, вроде как, мир. Они ко мне в сад не лезут, не вредят, шкоды не делают. Я их за это не ловлю, не ем. Вот так и живём…Да…
— Э-эх! — махнул рукой Фома и с неприязнью посмотрел на садового. — Не поможешь, значит, кочерыжка лохматая?
— Ну, вроде как, это… — снова замялся Голявка. — Мир у нас. А мир, дело такое, хорошее…
— Ладно, усатый, зачтётся, — пообещал домовик и стал спускаться с дерева.
— Это ж надо, я его в люди вывел, — бормотал Фома, — такой сад дал! Живи, владей. А у него мир, вишь ты! Ничего, дождёшься. Я тебя с дрыном трёхсаженным помирю. Прям так по бокам и помирю, вдоль хребта.
Фома за всю жизнь никого ни разу без дела не обидел, хоть грозился часто. Просто сейчас всё в нём горело и клокотало и он всему живому грозил немыслимыми карами.
— И хозяева хороши, развели полон дом мышей и радуйся теперь. Что, нельзя мышеловок купить или кошек завести? Нынче же ночью всех до чёрных синяков защипаю, — сказал он, однако в дом не пошёл, а сел на поленнице и стал думать, что делать с серыми врагами.
Ночной воздух приятно холодил лоб и щёки. От колотых дров пахло лесом и древесным соком. Домовой свернулся клубочком, укрылся дырявой бородой и принялся смотреть на небо и висящий над лесом тонкий месяц. Если внимательно приглядеться к ночному светилу, то можно заметить, как от него отлетают крохотные искорки лунного света. Фома долго любовался ими, провожал глазами до земли, потом сказал себе:
— Что-то злой я сегодня.
Стояла тишина. Ночная бабочка, шурша крыльями, села на плечо домового. Искорки от луны падали в лужицу у ворот сарая. По поверхности воды бежала едва заметная рябь, от которой дрожало отражение одинокой звёздочки.
На следующий день рано утром Фома спустился в подпол и торжественно провозгласил:
— Эй, серое племя, собирайся на великую битву. Хочу проучить вас за все ваши негодяйства и безобразия. Чтоб навсегда запомнили, кто здесь хозяин, и впредь относились ко мне со страхом и уважением.
Любопытные создания собрались вокруг домового и, не зная, что нужно делать в таких случаях, стали весело пищать, глядя на грозного Фому. Тот, оглядел живой шевелящийся ковёр, расстелившийся перед ним, не мешкая, согнал всех мышей в один угол и покидал себе за пазуху, отчего невероятно раздулся и стал похож на мешок с шевелящейся картошкой. После этого домовой стал хлопать себя руками по бокам и назидательно приговаривать:
— Вот вам, вши куриные. Ишь во что бороду превратили, на улицу выйти стыдно. Еды вам не хватало, что ли? Ну так, отведайте теперь тычков с затрещинами да тумаков с зуботычинами. Наелись? Сытно?
Мыши жалобно голосили, но жестокий домовой не унимался.
— Вот ещё оплеухи с подзатыльниками. Накормлю от души, чтоб каждого проняло. Чтоб до кончиков хвостов достало.
Вскоре Фоме наскучило это занятие и он перебрался в сад. Там мышиный мучитель направился к старой берёзе, наломал длинных тонких прутьев и снова принялся охаживать себя что есть сил.
— А кашки берёзовой не желаете? Ишь нечисть мохнатая. До чего деда довели. Кому я теперь покажусь с такой мордой. Весь нос оскоблили. Подчистую, как вылизали.
Наконец, когда мышиный писк стал уж совсем жалобным и плаксивым, Фома прекратил порку.
— Ну что, шелупонь, поняли, с кем связались?
Мыши нестройно запищали виноватыми голосками.
— То-то же. Но это ещё не всё. Будете теперь у меня в плену за пазухой сидеть, пока я не прощу вас.
С тех пор забот у домового прибавилось. Каждый день он ходил к пшеничному полю, набирал там колосьев и бросал себе за пазуху. Потом шёл к речке, где, не раздеваясь, забегал в воду по шею и тут же выскакивал обратно. Одежда его в это время успевала намокнуть, поэтому можно было не бояться, что мыши умрут от жажды. Для некоторых из пленников было не в первой очутиться за пазухой у домового, но раньше он носил их с собой, пока они были совсем маленькими и беспомощными. Фоме нравилось возиться с мышатами, а когда те немного подрастали, он отпускал их. Теперь же всё было иначе. Сейчас все взрослые очень страдали оттого, что не могу побегать, размять лапы, поискать чего интересного, сунуть любопытный нос куда не следует.
Вскоре Фома заметил, что пленники его сильно растолстели. Хламида с трудом удерживала побеждённую мышиную армию, да и ходить стало тяжелее.
— Наверное, надо мне заканчивать с этим наказанием. А то уже ноги еле держат, будто не мышей, а баранов на себе таскаю.
Говорить-то он так говорил, но очень уж нравилось ему таскать за пазухой столько живности разом. Оттого он и не спешил расставаться со своими недавними врагами.
Когда Фома среди ночи разбудил Ваню, тот поначалу спросонья ничего не заметил. Когда же продрал глаза, в ужасе отшатнулся.
— Фома, из тебя мыши растут, — сказал он, прижимаясь спиной к стене.
И точно, халат домового густо, как редиски на грядке, усеивали мышиные головы. За время, проведённое в плену, они понагрызли в хламиде победителя множество дыр и сейчас глазели из них, принюхиваясь к запаху ребёнка.
— Они наказаны, — тяжело отдуваясь, сказал толстый, как двухведёрный самовар, Фома.
— Не убегут?
— Побоятся. Знают, что хуже будет.
Мыши, меж тем, совсем не выглядели наказанными. Они весело крутили носами и озорно косились на мальчика. Свет месяца мерцал в их глазёнках и казалось, что грызуны подмигивают Ване.
— Можно их погладить? — попросил мальчик.
— Нет. Пленных нельзя гладить. Не для этого я их побеждал.
— Ну пожалуйста, Фома, что тебе стоит?
— Ладно уж, — важно согласился тот. Известное дело, победитель должен быть великодушным. Ваня стал осторожно гладить умные мышиные мордочки, пучки усов, трогать влажные крошечки носов. Грызуны доверчиво потянулись к его ладони. Мальчик засмеялся.
— Здорово!
— Ну и хватит, а то избалуешь, — сказал Фома и пояснил, — Война у нас была. Великая битва. Три дня бились. И всё ж одолел я это разбойное племя.
Мыши возмущённо запищали.
— Цыц, голохвостые! — прикрикнул домовой. — Или берёзовой каши снова захотелось?
Пленники смолкли.
— А я тебя чего разбудил-то, — обратился к Ване Фома. — Дом опять чудит. Просит, чтоб я печь истопил. Погреться, вишь ты, хочет.
— Так ведь лето же…
— Я ж говорю, чудит. То ему море подавай, то печку топи. Причём, говорит, чтобы берёзовыми дровами.
— И что теперь?
— Буду топить. А ты к печке дров натаскай, а то мне тяжеловато сейчас с этой оравой. Сделаешь?
Ваня кивнул, вылез в окно и направился к поленнице.
Вскоре в печке плясал весёлый певучий огонёк.
— Хорошие дрова, голосистые, — одобрил Фома.
Мыши повернулись к печке, где сквозь щёлку в заслонке виднелось яркое вихрастое пламя. Уши их ловили огненную музыку. Мыши вообще любят огонь. Люди не знают об этом, но когда они суетятся возле затопленной печи, маленькие глаза грызунов всегда наблюдают за ними из укромных местечек. Фома прошёлся по дому, послушал стены, вернулся на кухню довольный. Усевшись на стул, принялся тихонько подпевать печной песне:
— У-у-у! У-у-у! Давно я у печки не сидел, на искры гляделки не пялил…
— Ну как дом? Доволен? — шёпотом спросил мальчик.
— У-у-у! Доволен. У-у-у! Чего ж ему не быть довольным? Хорошо, говорит, тепло. У-у… — задумчиво ответил домовой. — Ох и чудной же он, дом этот…
Ваня подобрал на полу щепочку, поджёг её сквозь щель в дверце печи. Потом вытащил и стал смотреть на тлеющий кончик. Когда тот угасал, мальчик тихонько дул на него и продолжал любоваться.
— Смотри, Фома, когда огонёк маленький, он такого же цвета, как солнце на закате. А когда большой, как в печи сейчас, то похож на солнце в полдень.
Фома вышел из задумчивости, глянул на ребёнка.
— А ну брось огнём баловаться, — напустился он, только сейчас заметив, чем тот занят. — Ещё дом спалишь. Удумал тоже…
Ваня поспешно протолкнул щепку в щель и она исчезла в сияющем чреве печи, где, как маленькие игривые бесята, танцевали лохмы пламени.
Мальчик глядел на огонь и думал:
— Каково-то огню там взаперти сидится? Тесно ему, наверное… Места больно мало.
Он вдруг почувствовал, как кирпичные стены печи сдавливают плечи огня, не дают ему вырваться, развернуться, запеть как он умеет. Показать во всей красе свой низкий ревущий голос, рвануть в небо огненным роем искр-пчёл. Вытянуть вверх жаркую голову, потянуться к звёздам, отбросить подальше ветошь полумрака и весело хлопать на ветру. Мальчику вдруг стало ясно, что только тонкая дверца отделяет пламя от свободы. Ване отчаянно захотелось поднять завиток запора и выпустить лохматых бесят на волю. А те махали ему лапками изнутри печки, трескуче шептали о чём-то, тёрлись о раскалённую дверцу. Мальчик вздрогнул, испугавшись своих мыслей, и тревожно посмотрел на Фому, не догадался ли тот, о чём он тут думает. Но домовой в своём халате, полном мышей, безмятежно сидел на низкой скамеечке, ничего не замечал и ни о чём не беспокоился. Ваня облегчённо вздохнул и поудобнее устроился на стуле.
На кухне хорошо и уютно. Дрова крошились в печи на яркие комочки угольков, посапывал в углу домовой. На потолке переливались красноватые отблески пламени. В жаре и тишине Ваню разморило. Глаза его стали слипаться и он почти заснул, когда Фома завозился на скамейке и прошептал:
— Вот ещё незадача! Ну чего там с трубой может быть? Осенью бы и посмотрел. Куда мне сейчас…
— Что такое? — встрепенулся мальчик, разгоняя дрёму.
— Да дом опять чудит. Трубу ему, вишь ты, надо посмотреть, — досадливо ответил домовой.
— Сейчас? Ночью?
— Сейчас, ясное дело… — и он, переваливаясь с боку на бок, побрёл к двери. — Она ж горячая… Чего я там увижу?.. — бормотал он на ходу.
Фома с мальчиком выбрались на двор. Домовой с сомнением посмотрел на тёмную крышу, которая, словно хребет какого-то исполинского зверя, чернела на фоне светлого от месяца неба. Из трубы дома прямо вверх уходил белёсый, похожий на ствол берёзы, столб дыма и терялся где-то в небесных далях. Любопытные звёздочки, перемигиваясь, поглядывали на него, и словно бы даже подвинулись поближе, чтобы лучше рассмотреть незваного гостя. Месяц тихо покачивал рогами и задумчиво смотрел на тонкую ниточку, протянувшуюся от земли до самого неба.
Ваня с Фомой приставили к крыше длинную лестницу и домовой, ворча на недомыслие дома, стал медленно подниматься вверх. Почувствовав подъём, за пазухой у него стали попискивать взволнованные мыши.
— Тихо вы там, — встряхнул их домовой, — разорались тоже. Большое дело, на крышу лезем.
Осторожно ступая по коньку, Фома на четвереньках, словно огромный кот, добрался до трубы. Придерживаясь за её тёплые шершавые бока, поднялся во весь рост. Обошёл кругом.
— Всё тут в порядке. Чего ему надо? — бормотал он. — Может, внутри чего… Хотя чего там может быть? Дыра, она и есть дыра.
Домовой ухватился за край трубы и заглянул внутрь, в её чёрное, сплошь покрытое сажей, словно нежной пушистой шёрсткой, нутро.
И тут дым вдруг выгнулся дугой, подхватил Фому за ворот и стал поднимать в воздух. Домовой отчаянно заболтал ногами, заверещал, что было мочи:
— А ну отпусти! Брось баловать, ишь чего удумал! Отпусти, говорю, немочь бледная! По ветру развею, в пыль обращу! Брось, дровяной послед!
Почуяв неладное, за пазухой халата испуганно завозились, заверещали мыши. Некоторые любопытные попробовали высунуться наружу, но увидев, как удаляется от них земля, с крышей дома, сараем и удивлённым маленьким мальчиком возле лестницы, в страхе спрятались обратно. Прижались что есть сил к домовому, закрыли глаза и замерли, будто нет их вовсе и никогда не было. А Фома не переставал брыкаться, упорно пытаясь пнуть дым, но ноги его нисколечко не могли повредить этому тёплому молочно-белому потоку и вознесение домового вместе с мышами в небеса неумолимо продолжалось. Дым нёс их легко, словно они были не тяжелее тополиных пушинок в июне.
— Вот ведь бестелесное создание, ни пинка ему не дать, ни кулаком не хватить, — сетовал домовик, крутясь, как ухваченная за шиворот кошка. — Это всё дома проделки. Его выходки, уж я-то знаю. Ну погоди, сарай дровяной, спущусь, муравьёв на тебя натравлю. Рыжих, чёрных, всяких. Самые злые муравейники выберу. Чтоб в труху тебя изъели. Целыми днями от щекотки трястись будешь!
Домовой поднимался всё выше. Дом его стал уже совсем крохотным и вскоре затерялся среди лесов и полей. Дороги превратились в тонкие волоски. Под ярким светом месяца земля внизу лежала словно посеребрённая. Будто среди лета вдруг пришла зима и всё укрыла белая пороша. Фома дёрнулся последний раз и утих, залюбовавшись огромным ночным простором, молчаливым и таинственным. Линии горизонта словно в испуге разбегались прочь друг от друга, открывая всё новые заповедные дали, куда домовому никогда не добраться. Мыши, осмелев, высунулись в дырки хламиды и молчали, заворожённые небывалой картиной. Они, никогда не покидавшие подвал, не могли поверить увиденному и застыли от удивления и радости. Просторы распахивались перед путешественниками, словно кто-то раскатывал небывало красивую ткань: притихшие леса, сабля реки, укутанная белёсым туманом, мост, размером с былинку, росистые поля. Стая уток взлетела с далёкого озера и двинулась куда-то бесшумными чёрными точками.
— Не иначе, Урт спугнул или рыбина его, — подумал Фома.
Звёзды звенели под ветерком звонко и красиво, как крещенские льдинки. Фома запахнул халат на груди, затянул пояс. Ни одна птица не залетает в такие выси, куда занесло маленького домового. Воздух стал колючим, как в самую лютую зиму. Путешественник дохнул, изо рта вылетело облачко пара и лёгкий ветерок тут же разметал его.
Дали становились всё неогляднее и вдруг на юге открылась огромная мерцающая в ночном свете водная гладь и вокруг словно разом посветлело.
— Море! — прошептал Фома и тихо пискнули за пазухой мыши, вторя ему.
Море переливалось и играло. Фома даже с такой высоты почувствовал, какое оно тёплое и ласковое. Показалось, что он слышит шелест бегущих по жёлтому песку волн, стук камней, что переворачивает прибой. Послышался крик чаек, плеск дельфинов, шумные вздохи китов.
— Море, это там, где край света, — прошептал домовик и в тот же миг стал снижаться.
— Эй, погоди! Дай ещё посмотреть, — просил он дым, но тот продолжал спускать его вниз.
Поднялся ветер, захлопал полами хламиды, теснее прижались к домовому мыши. Столб дыма наклонился, как дерево в ураган, и стал относить Фому куда-то прочь от дома. Почуяв, что этак его может отнести куда угодно, домовой снова задёргался, засучил ногами.
— К дому неси! Слышишь? Где взял, там и положь! Не твоё, не лапай! Да куда ж ты меня тащишь-то?
Внизу мелькали какие-то совсем незнакомые места. Спящие деревни, железная дорога с паровозом, из трубы которого валил чёрный, как комья непроглядной тьмы, дым. Освещая себе дорогу фонарём, паровоз сердито загудел и исчез за лесами. Домовой хватанул ртом сажи, что выкинула в воздух машина, зачихал, закашлялся.
— Во зверюга какая страшная! Ох, и не продыхнуть после неё! Нет, конь не в пример лучше… — проговорил он осипшим голосом. За пазухой у него звонко чихали мыши.
Дым бросил Фому посреди бескрайнего поля. Путешественник, громко охая, перекатился по высокой траве и замер, запутавшись в прочных стеблях. При падении пояс его халата развязался и серые пленники, вереща, рассыпались вокруг. Домовой открыл глаза. Прямо над ним, посерёдке неба висел месяц. Фома провёл по лицу мокрой от росы рукой, сел, тряхнул косматой головой.
— Да… — протянул он. — Слазил на крышу. Вот те здрасьте-пожалте.
Он оглядел мышиное племя, которое, сиротливо попискивая, собиралось возле него. Зверьки вопросительно поглядывали на домовика, мол, что делать-то будем? Где жить-ночевать станем?
— Домой пойдём, — коротко ответил им Фома.
И они пошли домой. Добирались неделю. Спали в ямах под корнями вывороченных сосен, под мостами через неспешные тихие речки из тех, что летом воробью по колено, в душистых стогах да заброшенных шалашах пастухов. Если ночи были прохладные, Фома укрывал своих недавних врагов дырявой бородой и полами халата. Мыши, боясь остаться в одиночестве, старались ни на шаг не отставать от домового и лишь когда их маленькие лапки совсем ослабевали, начинали робко и просительно напоминать о себе. Фома останавливался, вздыхал:
— Вот, коротконогие… Этак мы и до крещенских морозов не доберёмся.
После чего садился и ждал, пока его спутники отдохнут.
— А за пазуху я вас больше не возьму. Будем считать, что наказание своё вы отбыли, так что извольте теперь своим ходом добираться, — говорил он им.
Питались путешественники чем придётся. Где на землянику набредут, где пшеничное поле встретят. Голодать не голодали, но и сыты тоже не были. Ели всё больше на ходу, очень уж хотелось побыстрее до дома добраться.
И однажды, через неделю после полёта, поздно ночью они все вместе ввалились в родной подвал и тут же заснули мёртвым сном. Спали три дня без просыпу. И все три дня снилось Фоме море — огромное и синее. Оно гладило ладошками прибоя песок на берегу, журчало, словно тихо смеялось, перекатывало с места на место клочья вырванных штормами водорослей, взбивало пузырьки пены и, шаля, брызгало на домового солёной водой. А тот мокрый до нитки стоял по щиколотку в прибое и взахлёб смеялся, будто с ним играли в самую интересную и весёлую игру на свете.
С той поры Фома стал словно сам не свой. Часто сидел задумавшись и чертил пальцем в пыли какие-то волнистые линии. И что самое интересное, в такие моменты вокруг него всегда собирались мыши и, притихнув, внимательно смотрели на его рисунки, словно домовой рисовал что-то очень интересное и важное для них. По ночам Фома забирался на крышу, вставал на цыпочки и подолгу смотрел на юг, стараясь заглянуть за верхушки лесных деревьев, и увидеть что-то далёкое-далёкое. Потом вздыхал, забирался на трубу, сажал на плечо старую галку и до самой зари смотрел в небо.
Светлые мальчики. — Вдоль стен. — Спасение.
А пока Фома с мышами добирался из тех мест, куда занёс его дым, с Ваней и домом приключилась одна история.
Однажды ночью Ваня по обыкновению спокойно спал в своей кроватке и приснился ему странный сон. Будто сидит он в саду под цветущей яблоней. Ветер лепестки носит повсюду, словно снег зимой, щекочет лицо мальчику, вьёт по земле позёмкой. Молоденькие листочки яблони шуршат, трутся друг о друга зелёными ладошками. Лепестки Ване в волосы набились, а он доволен, хохочет, машет руками, играющим котёнком ловит чуть розоватые пятнышки, что порхают вокруг него. Солнышко с неба светит, пробивается сквозь лепестки и листья, слепит глаза.
И вдруг слышит Ваня, плачет кто-то. Отовсюду слышатся печальные тихие детские голоса. Звуки прозрачные, тонкие, будто кто осколки хрусталя пересыпает. Ваня вскочил на ноги, огляделся и видит, выходят к нему из зарослей мальчики в длинных рубашонках такого красивого и светлого цвета, какой бывает у свежеотёсанных брёвен из которых дома строят. Мальчики маленькие совсем, самый высокий Ване по грудь будет. Сгрудились они вокруг него и смотрят жалобно. Ничего не говорят, только плачут всё громче и громче. Спросил Ваня, что за беда с ними случилась, а они только головами качают и смотрят большими серыми глазами со слезинками в уголках. Тут у него у самого зазвенело в ушах и он проснулся.
Сел в постели, сердце бьётся, рубашонка на спине вся от пота мокрая, руки дрожат. Посмотрел за окно, где в тишине и покое, словно огромные добрые животные, спали деревья. Яркие летние звёзды сияли над их чёрными спинами. И вдруг Ваню осенило, прислонился он к бревенчатой стене, замер и прислушался. В стене жалобно, будто плача, звенели колокольчики.
Не помня себя от предчувствия беды, Ваня вылез через окно на улицу и поминутно оглядываясь пошёл вокруг дома. Яркими штрихами пролетали через небо падающие звёзды, кто-то шуршал и фыркал в травах, жгуче жалилась крапива. Мальчик вздрагивал, но продолжал идти. Когда становилось совсем страшно, он останавливался, прижимался к тёплым, прогретым за день брёвнам и страх куда-то исчезал. Ваня вздыхал и шёл дальше.
Возле одной из стен дома стоял небольшой стожок сена, что привезли на конюшню. Сено подмокло во время одного из редких в то лето дождей. Его собирались разложить просушиться на солнышке, но конюху было всё как-то недосуг и стожок стоял уже несколько дней. Сам не зная почему, Ваня остановился перед ним широко открыв глаза и не в силах сделать больше ни шага. В темноте стожок походил не то на сгорбившегося мохнатого медведя, не то на растрёпанный снежный сугроб. Ваня постоял немного, перевёл дух. Он уже совсем собрался идти дальше, как вдруг стожок ярко вспыхнул, осветив стену, деревья и траву нестерпимо ярким, как вспышка молнии, светом. Пламя вырвались наружу, замахало красными рукавами, запело трескучую песню, пустилось, хохоча, в пляс. Огонь нестерпимым жаром окатил лицо мальчика. Ваня отшатнулся и упал на землю. Языки пламени принялись лизать брёвна дома и край крыши. Ваня хотел закричать, но немота вдруг сдавила его горло, свела губы. И тут клок тлеющего сена упал ему на ногу.
— Пожар! — завопил он. — Горим! Папенька, пожар!
Его словно подбросило в воздух и он понёсся к конюшне. Схватил там грабли с длинной ручкой и, не переставая голосить, побежал обратно. Обжигая лицо и руки, приблизился к стожку, что было сил упёрся в бок горящей кучи и свалил её на бок, подальше от стены дома. Потом принялся отгребать горящее сено к кустам.
Вскоре на помощь ему подоспели папенька и конюх. Вместе они быстро справились с огнём, раскидали сено и дали ему спокойно догореть в бурьяне.
К Ване подбежала закутанная в шаль маменька, обняла его, осыпала поцелуями красное лицо. Подхватила на руки.
— Господи, — плача пробормотала она, проводя руками по его волосам, — все кудряшки обгорели. И брови и ресницы…
Она легонько тронула его лоб.
— Не надо, маменька, больно, — сказал, поморщившись, Ваня.
От догорающего сена валил белый удушливый дым.
— Пойдём в дом, — сказала мать и засмеялась сквозь слёзы, — спаситель ты наш.
— Не плачь, ведь всё хорошо, — утешил её Ваня.
— Хорошо, — вытирая глаза, согласилась та.
Как Фома был маленьким. — Дьячок Кирилла и отец Андрей. — Карты до добра не доводят. — Ванин дедушка.
— А мы скоро на день рождения поедем. Нас соседка Инесса Феофилактовна позвала, — сказал как-то Ваня Фоме.
— И тебя тоже? — недоверчиво переспросил домовой.
— И меня.
— А не мал ты ещё по таким вещам болтаться?
— По каким таким вещам? — удивился мальчик.
— Ну по этим… Смотреть, как кто-то рождаться будет.
— То есть, как рождаться? — не понял Ваня.
— Как-как! — закричал домовой в раздражении. — Известно как. Как все рождаются!
Ваня остолбенел на мгновение, а потом заливисто расхохотался.
— Фома… Ну Фома… — говорил он сквозь смех.
— Вот он, поглядите на него! Заржал, как конь на кобылицу! Аж уши заложило, — огрызнулся домовик.
Ваня с трудом отсмеялся и принялся объяснять.
— Никто там рождаться не будет. Просто Инесса Феофилактовна когда-то давно в этот день родилась, вот и празднует теперь каждый год свой день рождения.
— Ерунда какая-то. Родилась невесть сколько лет назад, чего ж ей теперь-то надо? — недоумевал домовик. — Блажь одна, да продуктам перевод.
— А ты, Фома, когда родился?
— Я-то? Зимой.
— А в какой день?
— В морозный. Матушка сказывала, холодно было. Птицы на лету мёрзли. Говорила, к ним тогда в дом через трубу три галки погреться залезли, воробей, и не то восемь, не то девять дятлов, — он задумался, улыбнулся. — Любила пошутить… Да и сейчас, поди, язычок востёр.
— А кто она, твоя матушка? — осторожно спросил Ваня.
— Домовица, известно кто. Первая красавица из домовиц, — гордо заявил тот. — На кошку похожая. У купца за печкой в старом валенке жила. Там и я на свет появился.
— Как же это вы вдвоём в старом валенке поместились?
— Так я же маленький тогда был, с палец. Хорошо было! — мечтательно сказал Фома. — Лежишь себе, дремлешь целыми днями. От печки тепло, от матушки тепло. В печке дрова трещат, матушка мурлычет, хвостом меня гладит. И такой покой на душе! Валенок разогреется и пахнет чем-то тёплым, то ли молоком, то ли хлебом. Прижмёшься к нему, а он от старости и не колючий уже, а даже наоборот, мягкий, добрый.
Фома замолчал, притих, закрыв глаза.
— А дальше-то что было? — нетерпеливо спросил Ваня. Домовой впервые рассказывал ему про свою прежнюю жизнь и мальчику было до коликов интересно узнать что-нибудь ещё.
— Когда за печкой мне тесновато стало, отправился я себе дом искать.
— Это когда было-то?
— Лет сто назад, надо думать.
— Ты такой старый? — удивился Ваня, округляя голубые глаза.
— Хе, старый! Домовые до пятидесяти лет дети. По нашим меркам я только в разум вошёл. Ещё раз пять по триста лет проживу. Да ты будешь слушать-то?
— Буду, Фома, буду, — заверил Ваня.
— Так вот, помотался я по земле, посмотрел, как другие живут, да и нашёл себе угол в доме у дьячка, что при церкви Святого Николы. Это в Стожках, сельцо такое. Крохотное сельцо, три двора, две курицы. Весь приход — два мыша с мышатами, да таракан в годовой праздник. Церковь тоже маленькая, да и дьячков домок ей под стать. Чуть больше улья. Но я был доволен, мне много не надо. При храме всего два человека и состояло — отец Андрей, да мой дьячок Кирилла. Батюшка суров был. Брови кустами, волосы серые, как волчья шерсть. Ступает — половицы гнутся. Голос — рык. Как запоёт, бывало, «Миром господу помолимся…», приход на колени, да лбами об пол, аж искры из глаз. Поговаривали, что мог бы и в храм побогаче устроится, да сам не хотел. Матушка, жена его, у церкви схоронена была. Невысокая была при жизни, тихая, как мышка. Добрая. Помогала всем, как могла. Округа на неё чуть не молилась. Она и домовому их — Митяю, всегда блюдце молока, да корку хлеба на ночь оставляла. Батюшка бранился поначалу, потом бросил. Ругнёт иногда «язычницей», перекрестится, да и забудет. Жену свою любил без памяти, хоть вида старался не показывать. Когда она заболела, он в метель за пятнадцать вёрст за доктором пошёл. Замёрз бы, да Митяй по счастью с ним увязался, подсказал дорогу. Выходили тогда матушку, спасли…
Фома снова задумался, шмыгнул носом.
— А что дьячок?
— Тот тоже хороший человек был. Маленький такой, живой, бровей нет, ресниц тоже. А бедный! Ох! Мыши в церкви богаче были. Денег ему платили мало, только чтоб с голоду не помер. А он выпить любил, к тому же. Но жил, не помирал. Утром встанет, покряхтит с похмелья, сам себе скажет: «Воззрите на птиц небесных, они ни сеют, ни жнут, сам отец небесный питает их». Затянет потуже верёвку, что вместо пояса ему служила, и пойдёт к заутренней. В храме зимой холод, темнота! Кирилла несколько свечек затеплит, да от них свету с воробьиный нос. Так в полумраке и служат. Пар изо рта валит. У дьячка с отцом Андреем сапоги к полу примерзают. Пальцы на руках не гнутся. Страницу в книге начнут переворачивать — на полчаса возни. На ресницах иней, веки слипаются — не продрать. Я иногда стою где-нибудь в уголке, смотрю на них — слёзы наворачиваются. Ну а они утреню до конца доведут, батюшка моего дьячка хлебушком угостит, стопочку нальёт, да и сам пригубит, и, глядишь, повеселели оба. А к обедне уже и солнышко выглянет. Яркое, на снег смотреть больно, так сверкает. Они западные, да южные двери в храме пошире откроют, словно и теплее им станет. Летом так и вовсе благодать. Травы высокие, церковь чуть не до половины закрывают. Отец Андрей, бывало, скажет Кирилле: «Ты бы траву-то окосил». А тот ему: «Зачем, батюшка? Первые христиане под землёй, в пещерах молились, и то Господь их видел, а нас-то и подавно разглядит. Зато от этих трав дух какой в церкви! Будто в поле служим». Отец Андрей улыбнётся в бороду и отстанет. А на следующий день опять: «Окосить бы надо». И снова-здорово. Один раз надоело батюшке дьячка моего упрашивать и зарядил он ему кулаком в ухо. Силища у отца Андрея была как у вола, Кирилла так колобочком и покатился. Очухался, сел на пол и говорит: «Не могу я, батюшка, рука не подымается за просто так траву губить. Жалко мне её. Там ведь каждый цветок, каждая былинка к солнцу тянется, жить хочет». Отец Андрей нахмурился: «Не можешь, значит?» Кирилла отвечает: «Не могу, простите батюшка». А тот и говорит: «Ну и Бог с тобой. Ты уж тоже прости меня, не со зла я». Обнялись они, поцеловались трижды и забыли про тот случай. Так и жили.
— Как же ты сюда попал, к нам? — спросил Ваня.
— Всё из-за отца Андрея. Повадились мы дьячком в карты играть. У него жены нет, хозяйства нет. По вечерам после службы скука, мухи околевали. А он подвыпьет, затоскует и давай меня звать: «Приходи домовой, в дурачки перекинемся». Я поначалу не отзывался, думал — блажит. Но нет, что ни вечер, зовёт меня в дурачки играть. Тогда я плюнул, да и вышел к нему. Он поначалу опешил — не ожидал. Я ему: «Ну что сидишь? Раздавай, раз звал». Он икнул и стал сдавать. А у самого пальцы трясутся, карты путает, масти не узнаёт, беда! Но потихоньку оправился, разыгрался и пошло-поехало. С тех пор у нас и повелось вечера вместе коротать. Иногда я ещё Митяя с собой приводил, чтоб игра веселей шла, но тот у нас редко бывал, больно спать любил. Так мы лет десять вместе и прожили. То в карты треплем, а надоест, Кирилла мне Святое Писание читать зачнёт. Хорошо читал, с выражением. Про Христа, про царя Соломона, про отроков, что в пещи огненной живы остались, про то, как Давид великана камнем в лоб убил, про Моисея, про конец света… Интересно было. Я часами слушал. А дьячок, бывало, читает, читает, да и заплачет, если жалостно ему станет. Сам пьяненький, слёзы пополам с водкой льются… Я утешаю, как могу. Хорошо, в общем, жили. Складно, да ладно, душа в душу. И вот однажды вечером, сидим мы, как обычно, в карты играем. Дьячок винца принёс, выпили маленько. Тут дверь открывается, на пороге отец Андрей. Никогда раньше такого не было, не ходил он к Кирилле по вечерам, и вдруг нате вам! Я под пол шмыгнул, будто и не было меня тут никогда. Но тот разглядел, что я за птица, да как расшумится на моего дьячка: «Ты что же это, псиный хвост, с нечистью тут в карты играешь? Душу Сатане продаёшь?» И пошло-поехало. У него тогда матушка недавно померла, не в себе человек был, понятное дело. «Что хочешь делай, а чтоб к завтрашнему дню этого дьявольского отродья тут не было! Сам же с утра до вечера будешь грехи свои отмаливать и по тысяче поклонов в день класть!» Потом дверью хлопнул — аж крышу на нашей избёнке подбросило, и ушёл восвояси. Я тогда на подъём лёгкий был, узелок собрал, да и в путь. Дьячок со слезами просил: «Оставайся, батюшка отходчивый. Покричит, и простит. Не уходи, с тобой веселее». Да только я подумал, нечего гусей дразнить. Ну как он меня ещё раз поймает, да под горячую руку дьячка сана лишит. Потом-то опомнится, пожалеет, да к тому времени может уже и поздно будет. Попрощался я и отправился в дорогу.
Месяца с два бродяжил, всё никак не мог себе ничего подходящего найти. Хорошо хоть летом дело было, не так холодно. Я уж думал, может, на зиму себе хоть сарай какой подыскать, потому что нельзя домовику без дома, хоть какой, а нужен. И вот шёл я как-то вечером, темно уже было, небо в звёздах, смотрю строительство какое-то впереди. Брёвна кругом лежат, инструменты, стружки целые сугробы. Строителей не видно, спать уже улеглись. Только один мужик на свежеотёсанном брёвнышке сидит, трубку курит. Я хотел потихоньку мимо прошмыгнуть, а он тут меня и спрашивает:
— Погоди, мил человек. Ты не домовой, часом, будешь?
Я удивился, ведь не могут люди нас видеть, если мы сами показываться не хотим, но на вопрос решил ответить:
— Домовой, — говорю. — А тебе-то с того что за радость?
Он кольцо дыма выпустил, улыбнулся.
— Да вот, — отвечает, — сладились мы тут дом построить. Не хочешь на жительство поступить? За хозяйством присмотр нужен. Избе без домового нельзя. Верно? — а у самого глаза весёлые, добрые.
Я-то про себя сразу решил, что это хороший человек и дом у него тоже должен быть хороший, но для вида решил поломаться.
— Изба избе рознь. Чем в иную идти, лучше уж под забором всю жизнь ютиться.
Человек засмеялся, трубку о бревно выколотил.
— А ты, гляжу, разборчив. Неволить не могу, но если хочешь, поживи здесь, погляди, как строим, да что у нас получается. К холодам закончить должны. Народу много, работники хорошие. К зиме переедем.
Я посмотрел вокруг: стены ставят крепкие, тёплые. Брёвна друг к дружке подгоняют плотно. Топоры у работников пощупал — острые, ухватистые, с такими и захочешь плохо сделать, не сможешь. С тем и остался.
— Ладно, — говорю, — погляжу. Может, и перейду к тебе жить. А пока, не одолжишь ли трубку. Свою-то я потерял недавно. Да и табаку малая толика не помешала бы.
Он снова засмеялся.
— Ты, я вижу, дяденька, делец. Ещё за хозяйством смотреть не начал, а уж подарков просишь.
Но трубку дал и куревом тоже не обидел. Табак, правда, не тот, к которому я привык, ни трав в нём, ни духа настоящего. Ну да это дело поправимое, я потом всё устроил как надо.
Через три месяца вселился я в новый дом.
А мужик тот дедом твоим оказался.
Дожди и грусть. — Город. — Времена года. — Ваня болеет. — Страшный праздник. — В чужом доме. — Побег. — По стрелке компаса. — Всё пропало! — Последний мышонок. — Фомы поёт и пляшет. — Ваня дома.
В конце августа зарядили дожди. Ваня целыми днями сидел у окна и грустно глядел на улицу. Дождевые капли, монотонно шурша, шлёпались на плотные глянцевые листья сирени, скатывались вниз и разбивались о поверхность большой грязной лужи, что разлилась посреди двора за неделю непогоды. Сонный конюх выходил во двор и, ёжась от сырости, начинал копать ржавой лопатой канавку, чтобы отвести со двора воду. Земля здесь была каменистой, работа шла плохо. Конюх сплёвывал, бормотал что-то под нос и жалобно поглядывал на тёплый дом, откуда его только что выгнали. Неожиданно из конюшни вырвался жеребёнок Кибитка, сын Красавы. Наверное плохо закрыли стойло, вот он и вырвался. Оказавшись на воле жеребёнок принялся радостно носиться по двору, брызгаясь грязью, радостно повизгивая и размахивая смешной мочалкой хвоста. Следом из конюшни неторопливо вышла Красава, оглянулась, понюхала землю, лужу и застыла на месте, задумчиво глядя на падающие капли и временами поводя ушами. Конюх бросил лопату и, поддерживая руками сползающие штаны, стал загонять Кибитку обратно.
— А ну, шелупонь, пошёл на место! Вот я тебя! — покрикивал он, едва удерживаясь на разъезжающихся ногах.
Но Кибитка и не думал возвращаться в полумрак стойла, решив, что с ним играют, он радостно верещал, подражая ржанию, и продолжал носиться по двору. Его копытца сочно чавкали по грязи, брызги летели во все стороны, жеребёнок был счастлив. С горем пополам загнав беглеца в стойло, конюх постоял немного посреди двора, похожий на мокрое пугало, почесал затылок, явно соображая стоит ли работать дальше, вяло ковырнул последний раз землю, потом швырнул лопату в кусты и отправился к кухарке Наталье просить водки.
— Плесни чуток, хозяйка. Уработался. До заглотков промёрз. Налей напёрсточек, — услышал Ваня из кухни его дрожащий голос.
— Да ты ж её пить не можешь. Говорил, воротит тебя с неё.
Конюх покряхтел и нехотя ответил:
— Верно воротит. Только ты всё равно плесни, Бог милостив, вдруг да не своротит.
Послышалось звяканье, шумный выдох.
— Тьфу ты пропасть, опять нейдёт… Опять… Да что ж это, родненькие мои, а?.. — раздался через секунду плачущий голос конюха.
— Ты чего это тут расплевался? — возмутилась Наталья. — Я ему выпить поднесла, а он мало того, что брезгует, да ещё и плюётся. Вот я тебя ухватом-то! Пошёл отсель.
— Натаха, миленькая, что ж это деется на белом свете? — чуть не рыдал несчастный. — Последнюю радость отняли…
— Иди, иди отсель. Нечего тут…
— Ладно, ладно, ухожу, голуба, ухожу. Это ж надо месяц водки в рот взять не могу! Что ж за напасть такая?..
Хлопнула входная дверь и вскоре сгорбленная щуплая фигурка конюха, равнодушная к дождю и холоду, прошмыгнула мимо Ваниного окна в конюшню. Ваня вспомнил калдырь-траву, Красаву, Кусая, свою нечаянную поездку в дальний лес, тихо вздохнул.
Дождь монотонно постукивал по стеклу. Ване было грустно. Со стороны улицы на подоконник вскочил вымокший до последней шерстинки Голявка. Ткнулся в стекло серым носом. Ваня спешно приоткрыл окно. Мохнатое существо с готовностью юркнуло в домашнее тепло.
— Спасибо, — промурлыкал садовый, встряхнулся и полез под кровать. Вскоре оттуда донеслось тихое сопение — Голявка вылизывал свою шубу.
— Пришёл, — донеслось из стены сонное недовольное ворчание Фомы. — Звали тебя? Сырость будет тут теперь разводить…
Послышалось шумное зевание и домовой замолчал.
— Фома, мы уезжаем скоро, — сказал Ваня.
— Скатертью дорога, — ответил тот. — А когда?
— Завтра днём.
— Ну, тогда успеем ещё поговорить. Уж больно спать сейчас хочется. Погода, что ли давит?..
В саду с берёзы один за другим падали жёлтые листья, только на этот раз дерево приветствовало не солнце, как это бывал каждое утро, а что-то другое, то ли осень, то ли пуще того — зиму, безмолвный сон длинной в полгода, так похожий на смерть. Мокрые листья падали отвесно вниз, словно сбитые на лету жаворонки.
Ваня вздохнул и принялся собирать свои вещи, готовясь к отъезду. Сложил стопкой книги, обвязал их крест-накрест тонкой бечёвкой. Вытащил из шкафа одежду, сложил на кровати. Комната сразу приняла какой-то растревоженный вид, всё словно замерло в ожидании каких-то перемен, которым никто не был рад. Казалось сами стены дома как-то сгорбились, провис потолок, а половицы стали скрипеть так жалобно, что Ваня забрался на стул и сидел там до вечера, что б не расстраиваться. Колокольчики в стенах молчали, лишь изредка доносилось тихое позвякивание, похожее на грустное пение.
Наступил день отъезда. Фома неловко обнял совсем поникшего от тоски Ваню, хрипло сказал:
— Ладно, ладно, поезжай, давай. Но на будущий год, чтобы к нам. Понял?
— Понял. Я… приеду. Обязательно. И ещё, Фома, я… Я уезжать не хочу. Если б можно было, я б ни за что не уехал. Может, мне папеньку попросить, чтоб меня тут оставили? А? — мальчик с надеждой заглянул в медвежьи, тёмные глаза домового.
— Не оставит. Я слыхивал, тебе в эту надо… Как там её? В ги… гимназию. Вот.
— А может, мне спрятаться? Спрячь меня, Фома. Тогда я здесь останусь, — отчаянным голосом попросил мальчик.
— Ох, да не реви ты, — приложил руки к груди домовой. — Не рви ты мне душу! Я сам не свой оттого, что ты уезжаешь…
Он помолчал и продолжил.
— Не могу я тебя оставить. Не могу. Тебя ж не на муки, не на смерть забирают. Да и вернёшься ты через год. Потерпеть-то чуть-чуть осталось.
— Неужели мне совсем нельзя тут, с вами остаться?
— Нельзя. Никак невозможно.
Домовой снова замолчал и потом тихо и осторожно добавил:
— Я тебе больше скажу. Вот ты вырастешь, и всё забудешь. И меня, и Урта, и гулянья наши, и медовика, и Голявку… Эх! Всё забудешь. Потому что все забывают.
— Нет, — Ваня испуганно поглядел на домового. — Я не забуду.
— Все забывают, — махнул рукой Фома. — Пока маленькие всё помнят. И про домовых, и про водяных, и про леших, и про садовых. А вырастут и нет ничего, будто всегда так жили.
Бросив весёлый взгляд на притихшего недоверчивого Ваню, домовой добавил:
— Но ты приезжай снова. Ты ещё не скоро забудешь. У тебя ещё есть время.
Ваня обошёл все комнаты, держась за стены рукой и прощаясь с домом. Выглянул в каждое окно, чтобы запомнить всё, что видел отсюда за это лето. Потом мальчик выбрался в сад и долго блуждал там, не обращая внимания на целые водопады, что обрушивались на него, когда он задевал тяжёлые от многодневных дождей ветки. Жалея мальчика, крапива перестала жечься, а слива и терновник попрятали колючки, чтобы не оцарапать его. Голявка сопровождал Ваню всю прогулку, забегал вперёд, грустно заглядывал ему в глаза, мурлыча, тёрся о ноги. У старой берёзы мальчик сел на корточки, посадил мокрого садового на коленки, обнял его и горько заплакал.
— Голявка, я не хочу уезжать, — бормотал он сквозь слёзы.
— Я знаю, — отвечал тот. — Тебе здесь хорошо.
— Я вернусь. Обязательно. На следующее лето, — пообещал Ваня.
— Мы все будем ждать тебя, — тихо пообещал Голявка. — Приезжай. В будущем году вишни будут сладкими.
Мальчик представил себе ярко-красные, как капельки крови, ягоды, сквозь которые просвечивает полуденное солнце и они горят от этого тягучим, медово-сладким светом. Ване сразу стало теплее, он шмыгнул носом и улыбнулся.
В день отъезда дождь прекратился. Погода установилась тихая, будто уставшая от затяжного ненастья. По небу брели понурые стада серых туч, сквозь разрывы в которых пробивалось бледное, словно неловкая улыбка, небо. Ваня стоял рядом с коляской, наблюдал, как конюх грузит вещи, посматривал на дом и тяжело вздыхал. Из окна мансарды ему улыбалась, чуть покачивая головой, бабушка. К её коленке прижимался Фома, она гладила его по взлохмаченной макушке и что-то тихо говорила. Ваня видел, как шевелятся её губы, но не мог разобрать ни слова и от этого ему становилось ещё тоскливей.
Вскоре пыхтящий паровоз на чёрных лапах-шатунах увёз Ваню в Москву.
Первые несколько дней в городе мальчик ничего не мог делать. Всё валилось у него из рук и он часами просиживал на диване, вспоминая прошедшее лето: закатное марево, окрашивающее весь мир в багровые цвета, когда из тенистых уголков начинает разливаться ночная тьма, медленно заполняя собой всё вокруг; сонный шелест камыша в июльский полдень; крики грачиных стай, завершающих облёт молодняка перед дорогой в далёкие тёплые края; тревожный звук яблока, падающего где-то среди ночи в садовой глуши; ленивые движения огромного сияющего хвоста сома-солнце; счастливый смех Урта, прыгающего с высокой лозинки в тихую заводь Ягодной Рясы; запах дыма от прокопчённой трубки Фомы; звуки мышиной возни вечером под полом; яркие острые звёзды, что глядели по ночам в окно… Лето не отпускало мальчика, Ване хотелось вернуться обратно в то весёлое беззаботное время, когда всё вокруг тебя поёт и смеётся. Родители, видя печаль ребёнка, особо не донимали его, веря, что детская грусть, как хороший гость всегда знает, когда пора уходить. Лишь изредка, тихо проходя мимо сына, маменька или папенька гладили его по светлой голове, приветливо улыбались и снова оставляли одного.
Вскоре начались занятия в гимназии и Ванина тоска по лету, дому и саду отступила, спряталась где-то в глухих уголках памяти. И лишь тёмными осенними вечерами, когда Ваня подолгу лежал в постели без сна, глядя на скользящие по потолку тени, она выходила к нему, как раненый лосёнок из чащи леса, доверчиво тыкалась мокрым холодным носом в ладонь, шумно и щекотно дышала в уши. Тогда Ваня снова возвращался в залитые солнцем дикие заросли, где мелькал среди листвы серый хвост Голявки, наливалась сладостью малина, звал куда-то в речные заводи узкоглазый водяной, пел протяжные песни Фома, раскачивались на стеблях желтопузые кузнечики, деловито жужжали полосатые пчёлы…
Долго тянулись одинаковые безрадостные дни, но по счастью, вслед за дождями пришло чистое октябрьское небо, в котором кружили яркие листья. Солнце развеселило Ваню, он полюбил бегать по парку, расшвыривая ногами красно-жёлтые лиственные сугробы.
— Ждать совсем недолго, — говорил он себе, щурясь на сияющий небосвод и тайком от Марьи Петровны расстёгивая ворот куртки.
Листья плавали в воздухе, он бегал, ловил их руками. Самые красивые оставлял, чтобы подарить родителям или Марье Петровне. Дома во всех вазах стояли букеты, словно последний привет от ушедшего лета.
В Москве Ванина семья снимала квартиру в приземистом трёхэтажном кирпичном доме. Стены его были такого странного тёмно-красного цвета, что казалось, будто он насквозь отсырел и вот-вот развалится. И хотя на лестнице действительно попахивало сыростью, дом стоял прочно и рушиться не собирался. Железная крыша, чьи края далеко нависали над стенами дома, была густо усеяна бурыми пятнами ржавчины и требовала покраски. От этого весь дом казался Ване неопрятным грязным старикашкой, в широкополой, заляпанной грязью шляпе. Казалось, его маленькие, спрятавшиеся в тени козырька, окна-глаза проворно оценивают каждого прохожего: богат ли тот? беден? и сколько можно было бы с него взять, решись он квартировать здесь?
— Папа, зачем мы тут живём? — наклоняя голову от моросящего дождя спросил как-то раз Ваня, увидев издали своё жилище.
— Где?
— В этом доме.
— А где бы ты хотел жить? — усмехаясь в бороду, спросил отец.
— У бабушки, конечно. У неё дом светлый, стройный, как ёлочка, окна большие, — и подумав, добавил чуть тише, — он нам радовался.
Папенька задумчиво теребил костяную пуговицу плаща.
— Что делать, Ванечка… У меня в Москве служба, ты здесь в гимназии учишься. Нельзя нам у бабушки жить.
— А я, когда вырасту, чем заниматься буду? Тоже служить пойду?
— Скорее всего.
— Зачем? Ведь это же скучно!
— Конечно скучно, — охотно согласился отец, — но понимаешь, надо же в жизни что-то делать, как-то деньги зарабатывать. Семью содержать, если появится. У взрослого человека очень много обязанностей.
— Но ты-то в журнале работаешь, там интересно.
— Интересно, — согласился отец. — Только, знаешь, видно придётся мне всё-таки идти на железную дорогу работать, — и добавил с тоской в голосе, — не хочется, но надо. Кредиторы одолели совсем. Долги у нас. Да, впрочем, если б долгов не было, всё равно пришлось бы работу менять. Не кормит нас журнал. Свой дом в Москве покупать надо, не всё же время по чужим углам ютиться.
— А без денег прожить нельзя? Неужели никак нельзя, чтобы всю жизнь жить как хочешь? Чтобы не только деньги зарабатывать?
— Это могут себе позволить только те, у кого денег достаточно. Мы с тобой не можем.
Ваня помолчал и спросил, заглядывая в лицо отцу:
— Значит, даже когда я вырасту, то жить у бабушки не смогу?
— Приезжать время от времени сможешь, а постоянно жить — вряд ли.
— А ведь мне хотелось бы…
До этого момента в глубине души Ваня надеялся, что когда он повзрослеет, то сможет всё устроить как-нибудь так, чтобы каждый день видеть бабушку, Фому, Урта, ходить по лесам и полям, купаться в реке, распевать песни, и вот сейчас эту надежду у него резко и безжалостно отобрали, ничего не дав взамен, кроме обещания бесконечной скуки и трудностей.
Ваня смахнул с кончика носа дождевую каплю и прошептал:
— Я не понимаю, что это за жизнь такая. Ведь наш дом там, у бабушки. Что же мы тогда здесь делаем? Неправильно мы как-то живём. Не настоящей жизнью. Если б можно было, взял бы я маменьку и папеньку за руки и пешком отвёл бы к бабушке. И чтоб не возвращаться оттуда никогда в этот город.
— О чём ты там шепчешь? — спросил папенька, наклоняясь к нему.
— Я? Ничего… Молюсь…
— За кого? — спросил отец улыбаясь и удивлённо приподняв бровь.
— За нас, за всех.
— Ну что ж, молись. Детские молитвы доходчивы.
В ноябре выпал снег. Спрятал под собой осеннюю грязь. На улицах посветлело. Понеслись по дорогам резвые санки.
— Ах, пади! — слышалось весь день напролёт.
Ваня через форточку насыпал на заснеженный подоконник пшена, к которому тут же слетелись весёлые синицы с блестящими глазками. Толстый голубь разогнал синиц, и принялся с гордым видом клевать пшено в одиночестве.
— А ну, пошёл вон! — закричал на него Ваня и постучал ладонью о стекло.
Тот недовольно посмотрел на него, переступил красными лапами и улетел, тяжело взмахивая крыльями. Догадливые синицы не заставили себя долго просить и тут же вернулись обратно на подоконник.
В декабре на рождество Ванина семья ходила в церковь. Все молились. Молился и Ваня.
— Господи, не оставь нас в заботе твоей и пусть скорее придёт лето, — повторял он про себя в перерывах между молитвами.
Потом к Ваниным родителям ним пришли гости и до середины ночи просидели дома за праздничным столом. Папенька густым тенором пел под гитару романсы и все ему аплодировали.
— Браво, браво, — повторял Иоган Карлович — дальний папенькин родственник, маленький бесцветный человечек, похожий на какое-то увядшее неприхотливое растение, вроде пустырника. — А теперь «На заре ты её не буди», — просительно поднимал он тоненькие, как стебельки ручки.
Папенька послушно пел.
— Брависсимо, — снова восклицал Иоган Карлович, — Ещё будьте любезны. «Не судьба мне до лета дожить».
— К сожалению, я не знаю такого романса, — улыбаясь извинялся отец.
— Ну, как же! «Не судьба мне до лета дожить, так мне зимняя вьюга напела, так сказал мне осенний листок, так читал я по волчьему следу…» Неужели не знаете?
— Нет, извините. Невозможно знать все песни на свете.
— Ну что ж, ну что ж, не беда, — Иоган Карлович покорно кивнул и тут же потерял интерес к происходящему.
Ваня, которого никак не могли отправить спать, посмотрел на гостя с неприязнью:
— Наверное, гадость какая-нибудь. В хорошей песне таких слов быть не может, — подумал про себя мальчик.
На рождество Ване подарили настоящий медный компас и мальчик весь вечер сжимал его в кармане, поминутно вынимая и замирая в ожидании, когда стрелка остановится и покажет, где находится север. Потом он осторожно поворачивал прибор вокруг своей оси, чтобы буква Ю оказался на юге, С на севере, З на западе, а В на востоке. Застыв над дрожащей стрелкой, Ваня восхищённо смотрел на установившийся порядок, где всё расставлено по местам и ему казалось, что всё отныне будет просто и ясно и он никогда теперь не заблудится в этом мире. Когда мальчик ложился спать, он положил компас под подушку и, просыпаясь среди ночи ощупывал его прохладный гладкий корпус, после чего, успокоенный засыпал снова.
В школе дела у Вани шли ни шатко, ни валко, но всё же немного лучше, чем в прошлом году. Даже дела с математикой понемногу пошли в гору. Видимо сказались летние занятия с Марьей Петровной.
— Ну вот, уже совсем другое дело, — говорил папенька, просматривая его дневник. — Так, глядишь, и в отличники выбьемся? А, Иван Арсеньевич?
Выбиваться в отличники Ване отчего-то совсем не хотелось, но, чтобы не обидеть отца он неопределённо кивал головой, мол, «посмотрим, почему бы и нет?» и смущённо улыбался.
Настала весна. В синем небе засияло слепящее солнце. Звуки капели всю ночь напролёт не давали мальчику уснуть, словно звонкие голоса падающих капель говорили ему, что лето придёт совсем скоро, что солнце старается изо всех своих солнечных сил и греет нашу суровую землю, чтобы растопить лебяжьи шубы снегов. Иногда звуки капели сливались в какую-нибудь мелодию и весь следующий день Ваня тихонько напевал её про себя.
В апреле, сразу после Пасхи, Марья Петровна вышла замуж за молодого инженера. На свадьбе Ваня нёс за невестой фату и поминутно замирал от восторга, чувствуя, как солнце припекает его макушку. Смех Марьи Петровны сливался со звоном последней капели.
— Скоро лето! Скоро, скоро! — пели птицы на голых ветках деревьев. — Скоро, скоро! — стучали копыта лошадей свадебного кортежа.
Солнце отражалось в цилиндрах и драгоценностях гостей, а Ваня смотрел на всех сияющими глазами и думал, что никто не знает о том, что пройдёт чуть больше месяца и один мальчик со светлой головой и беспокойным сердечком снова увидит свою похожую на медведицу бабушку, косматого домового Фому, бревенчатые стены дома, услышит песни вечерних соловьёв в оврагах, страшные и непонятные шорохи, шелест дождинок, падающих в траву… Что ещё чуть-чуть и его ослепят далёкие ночные молнии над мокнущим садом, оглушит гром, омоют тёплые, как материнские руки, летние дожди…
Вечерами Ваня подолгу сидел над большим подробным атласом в кожаном переплёте, который дал ему папенька, показав, где находится Москва, и где бабушкин дом. То есть, бабушкин дом там конечно же обозначен не был, папенька просто поставил карандашом точку на карте и сказал:
— Вот, примерно здесь. Видишь, вот течёт Ягодная Ряса. Бабушка живёт на правом берегу, на самом краю леса, — потом он заметил лежащий рядом с атласом компас и спросил: — В какую сторону от Москвы лежит бабушкин дом?
Ваня осторожно повертел прибор.
— На юго-западе.
Папенька подхватил мальчика на руки, закружил вокруг себя.
— Молодец, соображаешь!
Ваня вскинул руки, достал потолок и закричал:
— Соображаю! Ура!
Папенька играючи перекинул сына подмышку, словно тот был прогулочной тросточкой или лёгкой куклой из папье-маше и спросил:
— Пойдёшь, географ, со мной чай пить?
— А маменька мне зефира даст? — заговорщицки шепнул мальчик.
— Мы попросим.
— Тогда пойду, — согласился Ваня и папенька понёс его пить чай.
Наступил май. Ваня каждый день, едва закончив возиться с уроками, убегал гулять во двор и до самой темноты не мог надышаться вечерней прохладой, налюбоваться высоким, с чуть заметной сыринкой небом, тонким, как ивовый прутик, молодым месяцем, насмотреться на яркие, крошечные, словно родившиеся после зимы заново, звёздочки. Последняя грязь быстро высыхала под входящим в силу солнцем. Некогда огромные, словно озёра, лужи, ещё совсем недавно плескавшиеся посреди дворов и улиц, мельчали, съёживались и уходили под землю. Молодая весёлая трава затопила пустыри и овраги. Полетела из-под извозчичьих колёс первая пыль, обещавшая долгое знойное лето. Мама по вечерам не могла зазвать Ваню домой, а когда тот всё же сдавался и нехотя подчинялся, то садился у окна, смотрел, как улыбается ему из-за крыш месяц и чувствовал, как всё внутри него замирает и куда-то проваливается от ощущения близости лета.
Наверное во время таких сидений под открытой форточкой он и подхватил простуду. Температура у него поднялась, всё тело заболело, словно побитое палками, стоило опустить веки, как перед глазами начинали метаться какие-то серые тени. Горло у Вани покраснело, говорить стало трудно.
— Глотать больно? — спросил пришедший врач, невысокий господин в чёрной жилетке и с чёрным саквояжем в руках.
— Больно, — кивнул Ваня.
Доктор попросил его открыть рот, послушал холодной трубочкой грудь и спину.
— Ты, брат, видать часто рот на улице разеваешь, вот горло холодным ветром и обдуло, — сказал он Ване, снимая с носа золотое пенсне, и повернувшись к родителям мальчика добавил, — Ничего страшного. Я выпишу рецепты, через две недели будет, как новенький. Будешь? — снова повернулся он к Ване.
— Буду, — прохрипел тот.
Доктор улыбнулся, начеркал что-то на бумажных листочках, глухо бормоча себе под нос, затем собрал саквояж и откланялся.
— Но с постели не вставать. Уговор? А то ещё с пол-лета проболеешь, — добавил он напоследок.
Мальчик испуганно кивнул и натянул до подбородка белый накрахмаленный пододеяльник.
Нет ничего обиднее, чем болеть в мае, когда только-только пришло настоящее тепло и можно наконец вволю побегать без тяжёлых, сковывающих движения зимних одежд, колючего шарфа и неуклюжих валенок, когда за окном весь день пляшут солнечные зайчики, слышны крики играющей детворы и очумевших от солнца птиц.
Целую неделю Ваня пролежал в постели. На восьмой день даже книги успели ему надоесть и он решил просто смотреть в окно, где виднелась крыша дома напротив и кусочек голубого, как детские глаза, неба. Изредка мимо окна проносились быстрокрылые птицы, то ли ласточки, то ли стрижи, мальчик не мог различить.
— Им-то хорошо, — думал Ваня. — Летают, где хотят. Под солнцем, под ветрами. А я тут лежу, как старое бревно в крапиве. Скоро мхом обрасту и древоточцы меня съедят.
В комнату вошла мама, села на постель. Поцеловала ребёнка в лоб.
— Да ты совсем уже здоров, Ванечка!
— Да, да, — подался к ней тот. — Совсем выздоровел. Можно мне встать, по дому походить? Не могу больше лежать.
Мама грустно покачала головой.
— Нельзя, сынок. Доктор не велел. Ещё пару дней полежать придётся.
— А то потом пол-лета проболею?
— Именно.
Она провела ладонью по его щекам. Рука у неё была ласковая, прохладная. Ваня прижался к её ладони и с тоской посмотрел маме в глаза. Та наклонилась к нему, так что её волосы упали Ване на лоб и неожиданно смущённо зашептала:
— Ванечка, ты отпустишь нас? Сегодня большое гулянье будет по случаю восшествия на престол царя Николая. Нам с папой пойти хочется. Вернее, это мне хочется, но не пойду же я одна. Мы так хотели и тебя с собой взять, но врач не разрешил, сказал опасно. Ты тут с Никифоровной посидишь, а мы вернёмся и всё тебе расскажем. Ну, что, отпустишь?
Из гостиной доносилось пение папеньки. Он любил петь, когда одевается перед зеркалом. Если внешний его устраивал, он пел что-нибудь гусарское, если же нет, то «Утро туманное» или «О, дайте, дайте мне свободу…».
Закат атаку нашу красит,
С мундиром цвета одного…
— слышалось из-за стены.
— Папенька собирается?
— Да, он уже почти оделся, галстук подбирает, — она внимательно посмотрела на сына и добавила. — Папенька скоро на новую работу переходит. Будет железные дороги строить. Видеть мы его теперь будем редко, но зато с долгами рассчитаемся, а там, глядишь, и дом себе купим. Ты ведь хочешь, чтоб у нас свой дом был?
Ваня пожал плечами, ему нужен был только один дом и совсем скоро он собирался к нему отправиться.
Маменька достала из кармашка небольшое зеркальце, оглядела себя, поправила локон на лбу. Мальчик вдруг почувствовал какое-то смутное беспокойство, ему отчего-то очень не хотелось, чтобы его родители шли на этот праздник.
— А вам правда хочется пойти? Может останетесь?
— Ванечка, как не стыдно капризничать. Мы же ненадолго.
— Ненадолго… — повторил мальчик. — Идите, что уж…
Он взял с тумбочки компас, стрелка погуляла и замерла, указывая на север. От вида этой маленькой, как иголка стрелочки, которая всегда знает правильное направление, ему отчего-то стало спокойнее.
— Идите, — повторил он. — Я ждать буду.
Маменька улыбнулась и снова поцеловала Ваню в лоб.
— А когда мы к бабушке поедем? — спросил мальчик.
— Я думаю, недели через две.
— Так скоро? — изумился Ваня.
— Ну, если ты не вылезешь из постели и не заболеешь снова.
— Не вылезу, — заверил её больной. — Если надо будет, я все эти две недели под одеялом просижу.
Мама засмеялась, хлопнув в ладоши.
— Одного дня, я думаю, будет вполне достаточно. Ну, так мы пойдём.
У Вани отчего-то снова ёкнуло под сердцем.
— Идите. Только дай мне атлас со стола.
Мама дала ему книгу, поцеловала в щёку и пошла к выходу. У двери она остановилась, обернулась, держась за косяк, и улыбнулась Ване так, что ему стало вдруг тепло-тепло, будто он разом очутился где-то в летнем поле, среди духовитой некошеной травы. Мальчик улыбнулся в ответ, открыл атлас и в который раз отыскал поставленную карандашом точку на карте, обозначающую дом бабушки, и синюю ниточку Ягодной Рясы.
Ваня долго сидел над картами. Нашёл Чёрное море, Балтийское, Карское, Белое, Баренцево, Охотское. Смерил линейкой расстояние от бабушкиного дома до каждого из них. Выходило, что ближе всех Чёрное и Балтийское.
— К какому же из них дом пойти хочет? — подумал Ваня. — Может, он и сам ещё не решил?
Мальчик вспомнил свои сны о море, большом, холмистом от высоких волн, снова услышал звон колокольчиков, звуки мышиной возни и кряхтенье Фомы, выбирающегося из-под кровати. Тяжёлая книга сама собой выпала из его рук и он заснул крепким здоровым сном.
Когда Ваня открыл глаза, солнце уже село за крышу дома напротив. Комнату наводнили мягкие сероватые сумерки. Мальчик потянулся в постели и заметил сидящую на стуле в углу служанку Никифоровну. Толстая, добрая и суетливая старушка, она была в их семье и горничной, и кухаркой, и нянькой.
— Никифоровна, вы чего?.. — захотел спросить Ваня, но та вдруг бросилась к нему, порывисто обняла, наполовину вытащив из-под одеяла.
— Ох, ты ж кровиночка моя, — запричитала она и мальчик почувствовал, что лицо её мокро от слёз. — Страсть-то какая… Люди-то вон что говорят… Ох, спаси и сохрани Пресвятая Богородица.
Ваня испугался.
— Случилось что-то, Никифоровна?
— Ох, и не знаю, не знаю, милок. Да только страх-то какой…
— А где маменька с папенькой? — спросил Ваня, чувствуя, как прежнее беспокойство поднимается в нём с новой силой.
Круглое лицо Никифоровны вдруг сморщилось и она тонко заскулила:
— И-и-и… Вот и беда-то, что нет их до сих пор. А люди говорят на Ходынке на этой вон что было… И-и-и…
Она посидела, закрыв лицо руками, потом вытерла глаза кончиками платка.
— Ты вот что… Сиди дома. А я к Иоган Карлычу пойду. Он хоть и дальний родственник, а всё же кроме него у вас тут никого нету. Может, скажет что делать. По больницам пойти, в полицию, аль ещё чего…
— Да чего случилось-то? — дрожащим голосом, чуть не плача, спросил Ваня.
— Ох и дура же я старая, разболталась, — прижала руку ко рту Никифоровна. — Дитё перепугала. Побегу я, а ты, смотри, из дому ни шагу и дверь чужим не отпирай.
И старушка проворно выбежала из комнаты.
Не в силах больше лежать, Ваня оделся, с трудом попадая дрожащими руками и ногами в одежду, и сел у окна. Он чувствовал, как что-то большое и ужасное, словно огромная чёрная туча наползает на него, а он маленький и беззащитный стоит посреди голой степи и видит лишь, как исчезает за горизонтом солнце и мир погружается в горячее густое варево тьмы. Ваня сжался в комок и заплакал. Сквозь слёзы он звал маменьку и папеньку, с надеждой смотрел в тёмный проём, видел, что все его призывы тщетны и снова прятал лицо в ладонях.
Потом приехал Иоган Карлович, ни слова не говоря посадил Ваню в пролётку и отвёз к себе домой. Там, под взглядами бледных и испуганных детей, мальчика напоили чаем с кексом, отвели в детскую и уложили спать. Чёрная яма сна сазу проглотила его и не отпустила до самого утра. Бедные дети Когана Карловича всю ночь не могли сомкнуть глаз, потому что Ваня метался по постели, вскрикивал, стонал, звал маму и папу. Лишь с рассветом кошмары отпустили его и он успокоился. Морщинки на лбу разгладились, словно поверхность озера, при стихающем ветре, губы тронула улыбка, а пальцы нещадно терзавшие простыню, разжались.
На следующий день Иоган Карлович с самого утра куда-то ушёл. Ваня остался один с его детьми. Это были хрупкие робкие существа. Долгое время они не решались заговорить с ним, тихо сидели в углу комнаты, что-то рисовали, временами беззвучно перешёптывались. Наконец самая старшая из них, девочка лет семи, с тонкими рыжеватыми косичками подошла к Ване, угрюмо сидевшему на старом расшатанном стуле, и прошептала срывающимся голоском:
— Мальчик, хотите с нами рисовать?
Ваня не очень любил рисовать, но оставаться в одиночестве посреди этого страха и неизвестности, что окружили его, он тоже больше не мог, поэтому быстро кивнул и пошёл к столу.
— Это Митя, это Саша, — представила девочка двух совсем маленьких мальчиков, робко притихших при его приближении. — А я — Соня.
— Я знаю, тебя Ваня зовут, — пришепётывая сказал Митя. Он шмыгнул носом, Соня проворно вытащила из кармашка грязный платок, вытерла брату нос и отчего-то испуганно посмотрела на Ваню, будто побаивалась, что тот скажет что-нибудь насмешливое. Ваня ничего не сказал. Соня немного успокоилась и попросила:
— Нарисуйте нам что-нибудь.
Ваня взял краски, лист бумаги и стал рисовать речку, камыши, иву, купающую свои гибкие ветки в речных волнах. По речке плыла огромная, вся в сполохах яркого солнечного пламени рыба. На спине её виднелись маленькие фигурки.
— Что это, кит? — спросили дети Иогана Карловича.
— Нет, это сом-солнце. Он плывёт по реке и вся рыба узнаёт, что пришла пора метать икру. А на спине у него я, домовой Фома и водяной Урт. Когда я жил у бабушки, мы часто вместе бродили и с нами всякие истории случались. Однажды мы в болоте нашли звезду, что с неба упала, когда перестала быть солнцем. Потом видели медовика, который по лесу гулял, пока медовой росой по травам и веткам не растаял…
Ваня говорил долго. Рассказал про то, как у Фомы мыши бороду изгрызли и потом его вместе с мышами дым унёс, как дом все двери позакрывал и над людьми смеялся, как кукушка по ночам из часов вылетала, как Голявка в саду объявился и про многое другое. Дети слушали, открыв рты и затаив дыхание, лишь иногда перекидывались изумлёнными взглядами и снова тонули в невероятном Ванином мире, где домовые поют песни, водяные играют с рыбами, и невидимые никому пчёлы собирают мёд и относят его к солнцу. Щёки детей Иогана Карловича, обычно бледные, с проступающими синеватыми жилками, порозовели, робкие глаза заискрились радостью и удивлением. Бедные городские дети, они видели цветущий шиповник только на кладбище, на могиле своей матери, которая померла три года назад, родив младшенького Сашу. Они никогда не ходили по ночной росе, не слышали плеска нерестящихся карасей, не знали радостей купания в июльскую жару, когда брызги летят во все стороны, яркие, как фейерверк, и каждая на мгновение становится крохотным солнцем.
Ваня мог бы ещё долго рассказывать, но вечером пришёл Иоган Карлович, уставший и с ног до головы покрытый серой пылью городских дорог. Он обнял мальчика за плечи, поцеловал в макушку и вывел из детской. Закрыл за собой дверь, посадил на диван и, стараясь не смотреть ему в глаза произнёс:
— Беда, беда, Ванечка, — небритый подбородок его задрожал, из бесцветных глаз полились слёзы.
— Что? Что? Где маменька и папенька, скажите? Где они? Почему не идут? Да говорите, говорите же! — закричал Ваня вскакивая с дивана и сжимая маленькие кулачки.
— Нету их больше… Умерли они… Там толпа на Ходынке была, затоптали их… Говорят, батюшка твой маменьку на руках нёс: как народ побежал, ногу она подвернула. Может и вынес бы, да толпа их в яму спихнула…
Ваня закрыл глаза и с воплем бросился куда-то в сторону, налетел на комод, ударился, с глухим стуком упал на пол.
— Врёте! Врёте вы всё! Зачем врёте? Живы они, сейчас придут и мы уедем отсюда! К бабушке поедем, там лето пришло. А вы тут врёте! — кричал мальчик, катаясь по полу.
Ему дали понюхать нашатыря, влили в рот успокоительное и он забылся беспросветно-тяжёлым, как камень, сном. К утру у него начался бред.
— Горячка, — сказал доктор, потрогав лоб мальчика и приоткрыв ему веко. Организм ослаб после простуды, а тут ещё с родителями несчастье случилось. Такое не каждый взрослый способен выдержать, а уж такая кроха…
Три дня Ваня почти не приходил сознание. Звал маму, папу, плакал. Никифоровна не отходила от мальчика ни на шаг, отирала ему голову мокрым прохладным полотенцем, поила бульоном, мазала лоб и губы освящённым маслом, гладила по голове и держала за руку.
— Ванечка, соколик ты мой, проснись, милый. Господи, не оставь сироту в заботе твоей, пожалей несчастного.
Неизвестно, сказались ли молитвы Никифоровны или ещё что помогло, но только однажды утром мальчик открыл глаза и посмотрел вокруг.
— Почему ты плачешь, Никифоровна? — произнёс он слабым голосом.
— Рада, что ты проснулся, милок. Услышал господь мою печаль, смилостивился.
— Разве я долго спал?
— Да, почитай, три дня.
— Долго…
Ваня съел немного бульона и снова заснул. На этот раз это был хороший сон, тот, во время которого дети растут, а больные выздоравливают.
Дело понемногу пошло на поправку. Мальчик почти перестал спать днём, вместо этого он просто лежал в постели и часами глядел в окно на чёрные потрескавшиеся брёвна стены какого-то лабаза, который напрочь загораживал небо.
— Что есть окно, что нет, — ворчала Никифоровна. — Такое окно, хоть грязью замажь, хуже не станет.
Старуха часто пыталась вытянуть больного на разговор, но тот упорно молчал, лишь изредка бросал на неё пустые взгляды. Видя, что беседа не ладится, Никифоровна вздыхала и принималась разговаривать сама с собой. Рассуждала о погоде, о Москве, о ценах на рынках и в лавках, о том, какие нелюди и лихачи эти извозчики и как дорого они берут. Повторяла сплетни, что слышала от дворника, вспоминала молодость, мужа своего кровельщика, помершего год назад от «лихоманки». Иногда, увлёкаясь разговором, она поминала Ваниных родителей и тут же, осёкшись, прикрывала рот ладонью, с испугом глядя на мальчика. Тот, впрочем, её почти не слушал, вперив взгляд в чёрную покосившуюся стену за окном. Убедившись, что неосторожные слова не задели свежих ран ребёнка, старуха украдкой вытирала глаза кончиком платка и продолжала свой бесконечный рассказ ни о чём.
В стену лабаза, на которую целыми днями смотрел мальчик, был вбит большой ржавый гвоздь. Сырость так сильно изъела его, что он больше напоминал трухлявый сучок, который растяпа-плотник не удосужился срубить во время строительства. Однажды к этому гвоздю привязали старую белую лошадь. Она стояла, покорно понурив голову под моросящим мелким дождиком, изредка фыркала и стряхивала с себя влагу. Конюх привязал повод слишком высоко, поначалу лошадь пыталась дотянуться чёрными, в розовых крапинах губами, до редких стебельков травы, что росли возле лабаза, но повод был слишком короток и она вскоре оставила свои попытки, лишь тоскливо глядела вниз мокрыми то ли от дождя, то ли ещё от чего глазами, да тяжело вздыхала.
Ваня долго смотрел на неё и вдруг вспомнил резвого Кусая, Красаву с жеребёнком, пьяницу конюха, конюшню с воркующими на балках голубями, запах сена, тепла и конского пота.
— А когда мы к бабушке поедем? — спросил он задремавшую было Никифоровну.
Та очнулась, оправила платок на голове.
— Что, касатик? — переспросила, улыбаясь.
— К бабушке когда поедем?
— Так никогда, милок. Там у вас, сказывали, чугунка (устар. — железная дорога) пойдёт, так дом продадут и порушат, а на его месте чугунку-то и построят. Ты же катался на чугунке-то? Хорошо было, весело? Эти, как их там, бегают… Чёрные, страшные… Паровозы, что ль?.. Не упомнишь всего то…
— Да ты что такое говоришь? Как это, порушат? — приподнялся на локтях Ваня.
— Иоган Карлыч так сказывали, — испуганно ответила старуха.
Ваня почувствовал, как у него нестерпимо защипало глаза:
— Как это, порушат?.. Как же это? Там папенька родился. Это и мой дом тоже! Там колокольчики в стенах, там Фома, там бабушка живёт? Как его рушить можно? — растерянно забормотал он.
— За бабушку свою не беспокойся, её в приют отдадут. При монастыре. Там ей лучше будет, — заверила старушка.
— Ты что, Никифоровна? Какой приют, у неё дом есть. Она там живёт…
— Не переживай ты так, Ванечка, милок, там за ней и уход будет, и забота. Старенькая она ведь, больная. А в приюте сёстры добрые. И накормят, и микстурку какую надо дадут. Будет жить, как у Христа за пазухой.
Никифоровна попыталась обнять его, но он в ужасе отодвинулся.
— Не надо ей никакого приюта, у неё свой дом есть. Дом!
Старуха всплеснула руками.
— Вот наказание-то…
— Я к ней поеду, — захлёбываясь словами стал быстро говорить Ваня. — Я теперь один. Уйду к бабушке, с ней жить стану. Нам хорошо вместе будет. Там ещё Фома с Голявкой, Урт приходить станет… Обязательно уйду.
— Тебе в школу ходить надо. Вот лето кончится, Иоган Карлович тебя сироту в школу устроит. Там и жить будешь, и учиться, — увещевала его Никифоровна.
— Тоже в приют? — задыхаясь от сдерживаемого плача, спросил Ваня. — Скажи, в приют?
— Ох ты Господи, — замотала головой старушка и, придвинувшись к Ваниному лицу, зашептала, оглядываясь по сторонам. — Иоган Карлыч — человек бедный. Сам еле живёт, да детишек у него трое. Не прокормит он всех. Ты уж Ванечка не ершись, не от злобы он тебя в эту школу отдаёт, нужда заставляет. А я тебя навещать буду, гостинцы носить. Хочешь, пряников принесу, хочешь, леденцов на палочке. И Иоган Карлыч с детишками ходить обещался. Тебе хорошо там будет… — завела она старую песню.
Ваня уткнулся головой в подушку, накрылся одеялом и зарыдал. Старушка гладила его по спине и плечам, бормотала что-то утешительное, но он ничего не слышал, всё горе, накопившееся в нём за последние дни выливалось горькими жгучими слезами.
— Ну, поплачь, поплачь, безутешный ты мой, — шёпотом, чтобы никто не услышал, сказала Никифоровна. — Горе-то тебе какое. Ох, и за что ж ты его так, Господи. Дитя ведь совсем.
Иоган Карлович стоял в уголке, похожий на сухой куст, который какой-то шутник обрядил в поношенный мундир письмоводителя. Руки его тряслись, увядшее лицо морщилось, словно от боли, выцветшие глазки суетливо моргали. Дети Иогана Карловича, тихие и испуганные, похожие на сероватые осенние облачка, появились в дверях, и замерли там, стесняясь войти. Они с жалостью смотрели то на Ваню, то на отца, не решаясь даже пошевелиться. Никифоровна замахала на них рукой и они с тихим шорохом исчезли в полумраке коридора.
Вскоре Ваня успокоился, плечи его перестали вздрагивать, дыхание выровнялось. Иоган Карлович и Никифоровна, думая, что мальчик уснул, вышли из комнаты.
— Как же так? — думал тем временем мальчик. — Неужели вот так придут и порушат дом? Не может быть этого, — успокаивал он сам себя, — дом уйдёт. Обязательно уйдёт. Он ведь давно к морю хотел. Вот и уйдёт вместе с бабушкой, Фомой и мышами.
Ваня представил, как они будут путешествовать под рассветным небом, белыми облаками, грибными дождями, высокими радугами. Им будут петь соловьи и куковать далёкие кукушки. Журавли будут махать им крыльями из поднебесья и ронять на крыльцо белые перья. Весной в открытые окна ветер нанесёт лепестков цветущей вишни. Ночные травы будут нашёптывать им красивые сны, а закатное солнце окрасит красным стены и окна. Луна прольёт на крышу невесомые потоки лунного света. Солёные морские ветра ворвутся в окна и будут весело раздувать занавески, словно паруса бригантин.
Ване стало радостно оттого, что дом с Фомой и бабушкой столько всего увидят. Он даже улыбнулся, как вдруг в голову ему пришла неожиданная и тревожная мысль.
— А вдруг, никто из них не знает, что дом хотят разрушить? Что если однажды утром нежданно-негаданно приедут люди с ломами и топорами, отправят бабушку в приют и тут же сломают дом? Никто и глазом моргнуть не успеет, а его уж по брёвнышку разнесут.
Ваню прошиб холодный пот.
— Нельзя этого допустить. Были бы живы маменька и папенька, они бы поехали туда и всё уладили. Они бы никогда такого не позволили, — подумал мальчик.
Наутро он спросил у Никифоровны:
— А бабушка знает, что её дом ломать хотят?
— Нет, — простодушно ответила та. — Зачем ей, болезной, говорить? Тревожить только. Её посадят в дрожки и отвезут потихоньку в богаделенку, а уж там она быстро про свой домик позабудет. Там хорошо, в богаделенке то. Забудет, — она вздохнула. — Ведь ей тоже горе какое. Десять лет последних, как дедушка твой помер, на чердаке просидела в окно глядючи. Разумом потревоженная. Ни сна ей, сказывают, ни отдыха нет. Эх, старость… — она снова вздохнула и задумалась.
— Ничего она не потревоженная! — вступился за бабушку Ваня. — А то, что целыми днями у окна сидит, значит, ей так хочется.
— Ох, ты не серчай на меня, милок, — встревожилась старушка. — Не со зла я, люди так говорят. Они, люди-то, мало ли что наболтают… Ты уж, прости меня старую. Сама не знаю, что плету.
Ваня сжал под одеялом кулачки, сглотнул шершавый комок. Плакать сейчас было нельзя.
— Никифоровна, принеси мне с нашей квартиры мой компас, книгу большую кожаную и коробку зелёную, жестяную из-под чая.
— Да они здесь уже, все вещи твои! — Никифоровна обрадовалась, что мальчик не сердится на её неосторожные слова. — Вчера и привезли. Они в чулане лежат. Сейчас всё доставлю.
Никифоровна принесла ему то, что он просил, а кроме того ещё и одежду, на случай, если мальчик захочет встать.
— Надо вставать, милок, доктор велел, а то ножки ослабнут, болеть будут, — уговаривала сиделка.
Мальчик промолчал, а ночью, когда все уснули и напольные часы пробили двенадцать раз, он тихо встал, положил в свой ранец, с каким ходил в гимназию, компас, атлас, складной ножик, жестяную коробку, в которой хранились накопленные два рубля с мелочью, оделся потеплее и тихо покинул дом Иогана Карловича — своего дальнего родственника, похожего на увядшее неприхотливое растение.
Поначалу Ваня шёл медленно, ноги слушались с трудом, но вскоре кровь его разогрелась, побежала быстрее и идти стало намного легче.
Он двигался на юго-запад, туда, где жила бабушка, где медленно несла свои воды Ягодная Ряса и спал на дне узкоглазый скуластый водяной, где, сверкая глазами, смотрел на звёзды садовый Голявка, где наливались на ветках яблоки, и над всем этим плыли в небе звёзды, такие огромные и яркие, что глядя на них, в лесах начинали радостно голосить молодые волчата.
Ваня шёл, прячась в тени домов и заборов, чутко вслушиваясь в пустынные ночные улицы. Чужие злобные собаки лаяли на него из-за калиток и он вздрагивал, словно птенец под северным ветром. Шаги запоздалых пешеходов заставляли его нырять в переулки и подворотни, не дыша затаиваться там, и снова возвращаться на тёмные улицы, ведущие на юго-запад. Коты на бесшумных лапах провожали его глазами и тихо мурлыкали вслед. Весёлые бесстрашные звёзды светили ему и Ваня шёл, не боясь сбиться с дороги.
Где-то на окраине Москвы у раннего булочника путешественник купил хлеба с баранками и покинул просыпающийся город.
Он спускался с холма и перед ним открывались неоглядные просторы, в которые он нырнул, как в родное Уртово озеро. Зашёл в перелесок, отыскал ручеёк, попил воды, поел хлеба и уснул под кустом барбариса. Любопытная белка спустилась с ветки посмотреть на мальчика, покрутила пушистым хвостом и проворно взлетела по стволу берёзы. Ушастый заяц пробегал мимо, остановился, сел на задние лапы, прислушался к тихому Ваниному посапыванию и побежал дальше. Качали ветками деревья, чуть слышно шелестели травы, солнечный свет лился сквозь прозрачные кроны берёз. Ваня проснулся, съел бублик с маком, запил водой из ручья. Потом достал компас и двинулся дальше.
Давно ему не было так хорошо, с того самого дня, как мама и папа ушли на царский праздник. Казалось ноги сами несут мальчика к бабушкиному дому. Ваня вдыхал вечернюю прохладу, любовался закатом, жевал сладкие стебельки трав, слушал многоголосый хор мошкары, смотрел на звёзды, когда становилось страшно. Ветер играл его отросшими кудряшками и мальчик поминутно убирал их со лба, чтобы не застили глаза.
Временами на него накатывала тоска по родителям и тогда он плакал, не боясь, что кто-то увидит его слёзы. Пролетали мимо добрые шмели в пушистых шубах, ласковые ветки берёз трогали его плечи, соловьи окликали из далёких перелесков. Солнце сушило слёзы, ветер остужал лицо. Поглядывая на небо, где белыми медвежатами шествовали облака, Ваня успокаивался и забывал своё горе.
В груди его плескалась радость оттого, что скоро он встретит Фому, бабушку, дом, кукушку в часах, Урта, Голявку, мышей из подпола. Он нёс эту радость осторожно, с замиранием сердца, словно хрустальную чашу с золотой рыбкой. Иногда он прижимал к ладонь к груди и чувствовал, как внутри бьётся сердце, счастливое от дороги и скорой встречи.
Прошло две недели пути и Ваня оказался в знакомых местах. Он шёл, тихо напевая что-то непонятное и радостное, поминутно вытягивая шею, и стараясь окинуть взглядом окрестности.
— Вот лес, куда меня Кусай унёс, вон там Холодный Ручей протекает, а там, вдалеке, за синей дымкой и долгими травами прячется страшное Зябликово болото.
Вскоре он ступил на аллею, что вела через лесок к бабушкиному дому. Пройдя всего несколько шагов под знакомыми тенистыми сводами, Ваня не выдержал и побежал, что было сил. Ранец бил его по спине и он на бегу бросил его в кусты. Минут десять он бежал не чувствуя усталости и вот впереди, меж толстых стволов деревьев уже показался просвет. Мальчик пригляделся, силясь разглядеть высокие белые стены, и вдруг, как будто кто-то ударил Ваню в грудь и вышиб его маленькое сердце прямо в дорожную пыль. Дома в просвете не было.
— Нет, нет! Он там! — сказал сам себе мальчик и, спотыкаясь, побежал дальше.
Лес расступился и он оказался на пустой поляне. Дом исчез. От него остался только невысокий каменный фундамент, повторяющий очертания стен и комнат. Едва понимая, что происходит, Ваня обошел его кругом, держась рукой за тёплые прогретые за день камни. Беспомощно оглянулся вокруг, словно надеясь, что произошла ошибка и это не та поляна и не тот лес. Но сад был на месте, старая берёза всё так же покачивала на ветру зелёными плакучими прядями, на балках в пустой конюшне сидели нахохлившиеся сизари. Ваня вдохнул сохранившийся запах лошадей и сена, заглянул в стойла. Все исчезли, и Красава с Кибиткой, и Кусай, и старик Корыто. Мальчик снова вернулся к фундаменту, похожему на стены маленькой брошенной крепости.
— Значит, они всё-таки его сломали… — подумал он. — Как же они могли? Я ведь так быстро шёл… Я спешил…
— Голявка! Голявка! — с надеждой позвал он, повернувшись в сторону сада. — Отзовись, это я Ваня! Я вернулся!
Но никто не вышел к нему и не отозвался. Садовые не живут в брошенных садах.
Мальчик перелез через каменный барьер фундамента и оказался там, где была раньше гостиная. Подошёл туда, где висели часы с кукушкой, ковырнул землю носком ноги, растерянно огляделся. Перешёл в кухню, затем в свою комнату. Там, где когда-то стояла его кровать, под щепочкой спал крохотный мышонок. Заслышав шаги, он вылез на свет и заморгал глазками и тихонько пискнул. Ваня взял его в руки, сел на землю и заплакал.
— Нет у нас больше дома, — сказал он. — Одни мы с тобой остались. На всём белом свете…
Вскоре мышонок насквозь промок от Ваниных слёз и стал мелко-мелко дрожать. Тогда мальчик достал из кармана баранку, раскрошил её на ладони и стал кормить своего нового друга.
— Ты не бойся, я тебя не брошу, — приговаривал он, шмыгая носом, и поминутно вытирая рукавом лицо, по которому всё катились непрошеные слёзы.
Дети слишком малы, чтобы справиться с большим горем. Им остаётся только плакать.
Вечерело. От леса надвигались тёмные тени, словно где-то в чаще разливалась чёрная река, наводняя своей водой всё вокруг. На небе появилась бледная луна. Зажглись первые огоньки звёзд, словно где-то в необъятной небесной степи разложили свои костры неведомые путники. Ваня застегнул курточку на все пуговицы, посадил мышонка в карман и улёгся на землю подпола, утоптанную Фомой и мышами.
— Надо было бы травы натаскать, а то ночью холодно станет, — устало подумал мальчик и вскоре заснул, не зная, что будет делать завтра и как станет дальше жить.
Во сне он метался, раскидывая руки и, словно подставляя грудь по чей-то удар.
— Это я не успел! Я… А они тем временем дом порушили и на дрова продали… Там в брёвнах колокольчики, а они их в печку… Бабушка теперь бездомная, Фома бездомный… Всё оттого, что я не успел!
Временами он просыпался, открывал глаза, смотрел на усыпанное звёздами бездонное небо в обрамлении зубчатых вершин леса и тут же засыпал снова. Ему снились Фома и бабушка, бредущие по бесконечному снежному полю. Колючий зимний ветер завывал в сухих чёрных зарослях лебеды и репейника, ведьмой стелилась позёмка, идти было некуда. Потом ему приснился горящий дом. Красные руки пламени высовывались из окон и тянулись к грозным чёрным небесам. Привиделись усохшие, бессильные ветки яблонь в умирающем, никому больше не нужном саду…
И вдруг сквозь сон Ваня услышал чей-то весёлый крик. Знакомый голос вопил во всю глотку какую-то несусветную чепуху:
Как на Ванины именины
Испекли мы каравай,
Хоть нос затыкай,
Хоть глаза закрывай.
Фу-фу-фу, каравай!
Ай-ай-ай, каравай!
Хоть святых выноси,
Хоть из дома убегай.
— Фома! — подскочил Ваня, ещё не успев проснуться и отчаянно вертя головой по сторонам.
Прямо над мальчиком стояла, нависая, громада дома. На крыше его, на самом коньке, плясал, хлопая себя по бокам и смешно тряся бородою, домовой.
— Нашёлся! — завопил он, увидев поднявшегося Ваню. — Я знал, что придёт! Знал!
Полукруглое окно мансарды светилось янтарным светом и бабушка, глядя оттуда на внука, ласково качала головой, соглашаясь с домовым.
Ваня запрыгал на месте, принялся махать бабушке и Фоме руками, повторяя:
— Я здесь, я здесь!
Домовой кубарем скатился по крыше, потом ловко слез по стене, цепляясь за брёвна, подбежал к мальчику, обнял его, что было сил.
От Фомы, как всегда, пахло подполом, мышами и хлебом. Колючая борода пощекотала Ване лицо и он засмеялся.
— А я тут вот кого встретил! — сказал мальчик, доставая из кармана мышонка.
— Знаю его, — присмотревшись сказал Фома, — растяпа он. Оттого и остался. Уснул где-то, мы его и потеряли.
Домовой понюхал серую мышиную шёрстку, потом лизнул её.
— Чего это он солёный такой? — спросил он и тут же догадался. — Ты что, плакал что ли?
Ваня ничего не ответил, только обнял Фому покрепче и зашептал на ухо:
— У меня маменьки и папенька умерли. Я сюда шёл вам сказать, чтобы вы уходили вместе с домом. Пришёл, а тут никого… Думал, не успел…
Фома похлопал его по спине, кашлянул смущённо.
— Да, тут видишь, что получилось… Дом-то, как услышал, что рушить его собираются, так в бега и пустился. Испугался сильно. Я даже мышей не всех успел собрать. Одного, вон, проглядел. Поначалу спрятались мы с домом в лесу неподалёку отсюда. Решили подождать, пока всё успокоится. Шутка ли, целый дом исчез, небось разыскивать станут! Просидели мы так неделю и вдруг меня, как осенило. Думаю, ведь не иначе Ваня сюда придёт. Он хоть и тихий, а иногда такой отчаянный! Помнишь, как ты лес ругать вздумал? — Фома хихикнул, поглядывая на мальчика и продолжил: — Так вот, сбежит, думаю, и сюда пойдёт. Стал я дом уговаривать. Пошли, говорю, посмотрим, чую, придёт Ваня. И бабушка тоже упрашивать его стала. Тот поначалу ни в какую. Боится до дрожи. Колокольчики целыми днями звенели. Но мы не отступались и вот вчера он решился таки и отправился сюда. Я чуть не всю дорогу на крыше просидел, волновался за тебя. Вдруг ты пришёл, а нас нет? Что тогда? Даже думать не хотел, что тогда.
Фома снова сжал мальчика в объятиях.
— Как же я рад! Счастливей меня во всём свете домового не сыскать!
Вскоре Ваня сидел на коленях у бабушки, она гладила его по голове, глядела тёмными, как речные омуты, глазами и улыбалась. Ваня улыбался в ответ, прижимался к мягкому плечу её и знал, что теперь всё будет хорошо, он дома.
В углах пели счастливые песни древние седые сверчки, и, хотя, от их трескотни звенело в ушах, Ваня не мог вспомнить музыки лучше и веселей.
— Куда же мы теперь отправимся? — спросил мальчик.
— Сначала к морю, — ответил домовой, стоя у окна мансарды и глядя на предутренние поля, укрытые росой и туманом. — А потом, куда захотим. Знаешь сколько чудес на свете? Всё увидим, ничего не упустим. Ты не бойся…
— А я и не боюсь, — тихо сказал Ваня, с трудом приоткрывая слипающиеся глаза.
— Не бойся, — повторил Фома задумчиво. — Теперь всё будет хорошо. Ты дома.
Уважаемый читатель, если тебе случится когда-нибудь лунной ночью заблудиться в поле, посреди бескрайних залитых туманом просторов и перед тобой из ниоткуда вдруг появится большой и красивый, как фрегат, бревенчатый дом, в котором все окна темны и лишь за стёклами мансарды теплится прозрачный переливчатый огонёк, знай что ты видишь дом наших героев. Он до сих пор путешествует по земле. Не бойся, постучи в его дверь. Фома и Ваня охотно откроют тебе, зажгут свечу на кухне, растопят печь. Напоят тебя чаем с малиной, покажут оживающие картины в гостиной, часы с кукушкой и прапраправнука потерявшегося мышонка. Приложи ухо к стене дома и ты услышишь тихий звон потаённых колокольцев, а большие напольные часы каждые пятнадцать минут будут возвещать своим боем о неумолимом ходе времени. В печке будет потрескивать огонь, в щелях печной дверцы запрыгают, просясь на свободу, огневые бесята. Домовой закурит трубку, Ваня станет играть с мышатами. Ты уснёшь на мягких подушках, пахнущих диким хмелем, хвоей, полевыми травами и летним небом. Тебе приснятся море и чайки.