3

Я очень плохо помню свое детство. Иногда мне с трудом верится, что оно вообще у меня было. Даже на смертном одре я едва ли вспомню что-нибудь более отчетливо; скорее всего, у меня будет такое ощущение, словно я появился на свет и сгинул в пределах одной ночи. Хотя зачастую, смежив глаза, я вижу перед собой какие-то улицы и здания, где, наверное, побывал младенцем. Случается, что я узнаю в лицо людей, которые говорят со мной во сне. Да-да, что-то я все-таки помню. Например, лиловый цвет. Пыль в воздухе, когда луч солнца проник сквозь стекло.

– По-моему, – произнес я, – там было окно. – Раньше я никогда не рассказывал о себе ничего подобного; видимо, меня побудила или подтолкнула к этому тишина старого дома, и я слушал, как мой голос уходит во тьму и теряется в ней.

– Любопытно, почему ты помнишь так мало. – Мы с Дэниэлом Муром сидели в большой комнате на первом этаже через несколько дней после того, как я видел его на Шарлот-стрит; стоял чудесный летний вечер, и белые стены словно дрожали на свету.

– Похоже, я был очень глупым ребенком.

– Нет. Здесь что-то посерьезнее. Ты совсем не интересуешься собой. И своей жизнью. Точно пытаешься не замечать ее.

– Ну, ты тоже никогда ни о чем таком не говоришь.

– Я – другое дело. Я-то как раз очень даже собой интересуюсь. – Он поглядел в сторону. – Это у меня чуть ли не навязчивая идея, оттого я и помалкиваю.

Слушая Дэниэла, я думал о той ночи, когда увидел его одетым в женское платье. Во время нашей беседы я не мог думать почти ни о чем другом: точно кто-то сидел с ним рядом и ждал подходящей минуты, чтобы вмешаться в разговор. Существует предположение, что первый человек был двуполым; значит ли это, что, глядя на Дэниэла, я гляжу на некий сколок изначального состояния мира?

– Пойду налью тебе выпить, – вот и все, что я сказал. Затем отправился на кухню и со смутным удовлетворением посмотрел на стопку сверкающих тарелок, блестящие ножи и аккуратно заставленные снедью полки. Честно говоря, я не помнил, чтобы так заботливо все раскладывал или так старательно начищал посуду. Но где же вино и виски? Бутылки были куда-то убраны, и я обнаружил их, только догадавшись заглянуть в шкафчик под раковиной. Прежде такой рассеянности за мной не водилось, и я как следует ущипнул себя перед возвращением к Дэниэлу.

– Мне бы твою увлеченность, – заметил я, наливая ему его любимое виски.

– Но она у тебя есть. Только ты увлечен прошлым в более общем смысле. Ты обожаешь свою работу.

– Сейчас ты скажешь, что я бегу от самого себя. Или избегаю настоящего. – Он ничего не ответил и принялся рассматривать свои тщательно подрезанные ногти. – И, пожалуй, будешь прав, Терпеть не могу глядеть на себя. Или внутрь себя. Ей-Богу, не верю, будто там есть что-нибудь, кроме пустоты, откуда время от времени выскакивает по нескольку слов. Наверное, поэтому я и других не могу увидеть как следует. Оттого что никогда толком не видел себя.

– Мне кажется, тут кое-что поинтереснее. – Он встал и, подойдя к стене, провел пальцем по тонкой трещинке. – Я думаю, что ты, сам того не понимая, как бы создаешь себя заново. Точно пытаешься построить новую семью. Обрести новое наследие. Потому ты и забываешь свое собственное прошлое.

Я отвечал более раздраженно, чем хотел.

– Ну, а ты? Что ты сам-то помнишь?

– О, я помню все. Помню, как сидел в колясочке. Как начал ходить. Как прятался под обеденным столом. – Он заметил, что я удивлен. – В этом нет ничего особенного. – Он помедлил, и я снова ощутил присутствие той женщины, в которую он превращался, надевая красное платье и светлый парик. – По-моему, с тех пор все стало немножко не так.

– Значит, ты тоскуешь по детству?

– А кто не тоскует? Кроме тебя? – Его стакан пустел чересчур быстро. – Помнишь тот мост через Темзу, что тебе привиделся?

– Конечно.

– У меня есть одна мысль на этот счет. Ты, наверное, вряд ли захочешь, чтобы я ею с тобой поделился? – Его обычная скептическая, даже надменная интонация на мгновенье исчезла.

– Что-нибудь связанное с твоими моравскими братьями или как их там?

Он притворился, будто не слышит.

– По-моему, время можно представить себе в виде такой же осязаемой субстанции, как огонь или вода. Оно может менять форму. Перемещаться в пространстве. Понимаешь, о чем я?

– Не совсем.

– Это и был твой мост. Кусок остановившегося времени. – Он снова налил себе виски. – Ты когда-нибудь думал о том, почему окрестности твоего дома выглядят так необычно?

– Значит, ты тоже это заметил?

– Мне кажется, что все время стеклось сюда, в этот дом, а снаружи ничего не осталось. Ты у себя все время собрал. – Я был до того изумлен, что не нашелся с ответом. – А вот тебе еще один вариант. Существуют измерения, в которых время может двигаться в обратную сторону.

– То есть кончаешь дело, не успев начать?

– Разве нет песенки с таким названием?

– Не помню. – Мы выжидающе посмотрели друг на друга, и я понял, что молчать больше нельзя. – Я видел тебя недавно ночью, Дэниэл.

– О чем ты?

– Я видел тебя на Шарлот-стрит.

На секунду он очень крепко вцепился в край стула.

– Могу дать вполне разумное теоретическое объяснение, – сказал он. – Была такая группа радикалов, которые переодевались в знак протеста против всеобщего Морального Разложения. Это весьма древняя традиция. – Я удивленно поглядел на него, затем рассмеялся. – Приятно, что ты видишь в этом и смешную сторону, – произнес он. Однако не мог заставить себя посмотреть мне в глаза и потому уперся взглядом в свой стакан. – Разобраться в собственной личности – ужасно непростая задача, Мэтью, и мне она не по силам. Я уже говорил тебе, что очень интересуюсь самим собой, но вот ключа к этой загадке так до сих пор и не нашел. По крайней мере, тут мы с тобой похожи. В старые времена никто не ломал голову над такими вещами – возможно, потому, что тогда люди жили в упорядоченной вселенной…

– Ну нет, об этом думали всегда.

– …но мы просто-напросто в тупике. Разве не славно было бы вернуться к какой-нибудь из прежних теорий? Насчет души и тела? Или четырех основных соков в организме [45]?

– Они ведь никогда не подтверждались опытом.

– Ошибаешься. Всякая теория хороша для своего периода. Неужто ты думаешь, что средневековые врачи не излечивали своих пациентов с помощью белой селитры, вытягивающей черную желчь? Когда-то эти средства работали, хотя теперь мы так же не способны пользоваться ими, как те эскулапы нашими. Тебе следовало бы это помнить. Естественно, что сейчас находятся люди, считающие, будто они могут заработать снова. – Он уже почти не обращал на меня внимания и, казалось, разглядывал что-то в углу комнаты. – Наверное, поэтому многие так интересуются магией. Магией секса.

– Что?

На миг он словно бы смутился, и на его лице промелькнуло почти вороватое выражение.

– Да нет, ничего. Просто я думал, что именно привлекает меня в том… ну, в том самом. Я никогда толком этого не понимал. Иногда мне чудится, что я раскапываю в себе какой-то сгинувший город. Понимаешь, о чем я говорю? – Он встал со стула и принялся ходить вокруг меня. – Почему все так таинственно, так умело спрятано? Как то заделанное окно наверху. – Он остановился. – Здесь ведь наверняка есть заделанное окно, или я не прав? – Он снова начал расхаживать по комнате, еще более возбужденный, чем прежде. – Мы считаем, будто внутри нас кроется какая-то таинственная золотая сердцевина. Что не подвержена ни ржавенью, ни тленью. Помнишь, откуда это? А ну как мы найдем ее – не окажется ли она обманкой, пиритом? – Он подошел к одной из старых стен и провел своей изящной рукой по ее рябоватой каменной поверхности. – Когда я переодеваюсь, я, должно быть, выгляжу дураком. И все-таки это часть меня. Я испытываю от этого странное удовольствие. Как от секса, только без него самого. Совершенно ничего не понимаю.

Мне надоело слушать его откровения, и я решил переменить тему.

– Это правда, что ты сказал о радикалах?

Он повернулся ко мне лицом.

– Конечно, Лондон – родина чудаков. В восемнадцатом веке группа гомосексуалистов развела в Тайберне костры и спалила виселицы. Потому-то публичные казни и перенесли в Ньюгейт. – Он улыбнулся и снова сел на стул. – Боюсь, я гораздо более робок.

Я понимал, что он и сейчас не договаривает всего до конца, но мне по-прежнему не хотелось проникать в суть его навязчивых идей; это было бы чересчур болезненной операцией, ненужной крайностью. Он почувствовал мое беспокойство и взмахнул рукой, точно подводя черту.

– А теперь, – сказал он, – мы должны, как в настоящей истории с привидениями, обследовать чердак старого дома.

– Но здесь нет чердака.

– Хм. А как насчет подвала?

– Там мы уже были.

– Верно. А чулан под лестницей?

– Отсутствует.

– По-моему, там найдется хотя бы шкафчик.

Мы отправились в прихожую; как он и предполагал, под лестницей, за панельной перегородкой, обнаружился небольшой чуланчик. Сначала я не заметил маленького шпингалета сбоку, но Дэниэл опустился на колени и тут же открыл его. У меня создалось впечатление, что ему и не надо было искать защелку.

– Как ты догадался, что тут есть чулан? – спросил я.

– Под лестницами всегда бывают каморки. Ты что, не читал леди Синтию Асквит? – Но в этот миг я понял, что он прекрасно знает мой дом. – Ага, – теперь он заговорил быстрее. – Трубы. Интересно, вода поступает к тебе прямо из подземного Флита? Это объяснило бы твое поведение.

– Какое еще поведение?

– Эй, а это что такое? – Слегка напрягшись, он выволок наружу деревянный ящик, прикрытый куском черной материи. Пока он стягивал ее, я отвернулся. – Игрушки, – сказал он. – Детские цацки. – На мгновение я закрыл глаза. Когда я повернулся снова, он вынимал оттуда картонную рыбку с жестяным крючком; рядом лежали кукла из тех, что надеваются на руку, и волчок. Я поднял маленькую книжку – ее страницы были сделаны из какой-то блестящей ткани.

– Это я помню, – сказал я, глядя на букву «Д», по которой карабкался ребенок.

– Что?

– Теперь я вспоминаю кое-что из своего детства. Это мои игрушки. Но откуда они взялись в этом доме?

Вдруг раздался громкий стук в парадную дверь; он был таким неожиданным, что мы на миг вцепились друг в друга. «Мэтью! Мэтью Палмер! Где там мое дитятко?» – это кричала в почтовый ящик моя мать, и в смятении я запихнул игрушки обратно в чулан и закрыл его: мне не хотелось, чтобы она увидела их у меня в руках. Дэниэл встал – он показался мне необъяснимо смущенным, – а я поспешил к двери; мать подставила мне щеку для поцелуя, и я уловил исходящий от ее кожи запах «Шанели». Этими же духами она пользовалась в годы моего детства.

– Миленок там машину ставит, – сказала она. – Может, и вовсе сюда не доберется. – Я представил ей Дэниэла, и она взглянула на него со странной смесью любопытства и отвращения. – Кажется, мы с вами встречались?

– По-моему, нет.

– Что-то в вас есть знакомое. – Она была словно озадачена. – Еще минутку, и вспомню.

Внезапно в холле возник Джеффри, и Дэниэл воспользовался секундной заминкой, чтобы улизнуть. Он опять показался мне каким-то пристыженным, а мать проводила его мрачным взором. В этот момент я заметил, как она постарела: она явно сбавила в весе, а ее правая рука легонько дрожала.

– Ну вот, – сказала она. – Покажи-ка нам с миленком свой дом.

Я подошел к двери и проследил, как Дэниэл отворяет калитку и, не оборачиваясь, торопливо уходит по Клоук-лейн. Мне вдруг захотелось поглядеть на дом сбоку; обогнув угол, я увидел на верхнем этаже заложенное кирпичом окно. Он знал о нем, точно так же как знал о чулане под лестницей. Теперь мне стало ясно, что он хорошо здесь ориентировался и, должно быть, нарочно привел меня туда, где хранились мои детские игрушки. Но разве такое возможно? Откуда ему все знать?

– А твой отец был темной лошадкой, – сказала мать, когда я вернулся в холл. – Это ж надо, припрятать целый дом для себя одного. – Она направилась в большую комнату так беззаботно, точно была здесь хозяйкой. – Пошаливал тут, наверное.

– По-моему, этот дом не слишком подходит для таких вещей.

– Много ты знаешь. – И опять я увидел, насколько глубока ее враждебность к отцу и даже ко мне; можно было подумать, будто когда-то она подверглась насилию с нашей стороны или нас разделяла кровная месть. – Ладно, ладно. Куда миленок-то задевался? – Я поглядел назад, но Джеффри уже исчез. В этом доме ничто не оставалось на месте.

– Я тут побродил малость, – сообщил он. Оказывается, он успел подняться без нас по лестнице, и меня внутренне покоробило его чересчур вольное поведение в доме моего отца. – А вы можете получить за него хорошие деньги.

– Я не хочу продавать его. Буду здесь жить.

Я порадовался, что голос мой прозвучал так ровно, и с удовольствием увидел на лице матери страх.

– Но ты же не станешь продавать дом в Илинге? – немедля спросила она. Чтобы помучить ее, я сделал недолгую паузу.

– Нет, конечно. Он ваш.

– Ты славный мальчик. – Мать явно вздохнула свободней и достала из сумочки зеркальце; поглядевшись в него, она смахнула с лица немного пудры. Я видел, как та осела на старые каменные плиты у нас под ногами. – Нельзя не признать, что ты лучше своего отца. – Я хотел спросить ее об игрушках, которые только что нашел, но у меня язык не поворачивался заговорить с ней о своем детстве. – Ну так как, ты покажешь мне дом?

Все шло хорошо, пока мы не поднялись на самый верхний этаж.

– Сколько тут пыли, – сказала она. – Весьма типично для твоего отца. – Она помахала рукой, точно отгоняя от себя муху или осу; но я ничего не заметил. Мы спустились этажом ниже, и я, к своему удивлению, обнаружил, что в моей спальне нет ни пылинки; словно кто-то позаботился о том, чтобы подготовить комнату к моему приходу. За неимением лучшего занятия Джеффри решил выступить в своей профессиональной роли инспектора и теперь увлеченно выстукивал стены и изучал потолок. Похоже, мать одобряла его действия: это выглядело так, будто дом, а следовательно, и мой отец, стали объектами некоего критического разбирательства, которое до сей поры все откладывалось.

– Что это было? – спросила она.

– Ты о чем?

– По-моему, там что-то мелькнуло. – Она указала на совершенно пустой участок стены под окном спальни.

– Муха, наверное, – сказал я. – Летняя муха.

Но затем, когда мы спустились по лестнице на первый этаж, она отшатнулась назад в ужасе.

– Там опять что-то проскочило. – Она смотрела туда, где была дверь, ведущая в полуподвал. – Ты видел? Как будто что-то живое. Маленькое.

Джеффри начал подтрунивать над ней.

– Глаза мою старушку подводят. Чего только не примерещится в ее-то возрасте.

Она осуждающе посмотрела на меня, словно я был в ответе за ее нелады со зрением.

– Пошли, – сказала она. – Закончим наш гранд-тур.

Я приблизился ко входу в подвал с некоторой опаской: неужели мать увидела мышь, а то и крысу? Я потряс ручку, стараясь произвести как можно больше шуму, и лишь потом отворил дверь.

– Идем вниз, – позвал я. – И здесь тоже был один из мрачных уголков земли [46].

Не знаю, почему мне взбрело в голову это сказать; она попыталась засмеяться, но по лицу ее пробежал ужас, снова доставивший мне удовольствие. Она пошла за мной по ступеням, но, дойдя до последней из них и оказавшись в самом подвале, испуганно огляделась.

– Здесь точно что-то есть, – сказала она. – Как будто вижу что-то краешком глаза, но это не соринка. Это здесь. – И вдруг опрометью кинулась мимо Джеффри обратно в холл.

Он повернулся и изумленно поглядел ей вслед.

– Что-то не похоже на вашу мамочку, – сказал он. Я провел его по подвалу и изложил ему гипотезу Дэниэла о постепенном оседании почвы под домом. Он очень заинтересовался этим и подошел посмотреть на метки над замурованной дверью.

– Городские власти тут ни при чем, – сказал он. – Не вижу в этих значках никакого смысла.

Я вдруг ощутил глубокую усталость и повернулся, чтобы уйти. Он с неохотой последовал за мной в холл; мать поджидала нас наверху, сидя на лестнице.

– Что там миленок тебе втолковывал? – она старалась сохранить шутливый тон, но у нее ровным счетом ничего не вышло. Раньше я никогда не видел на ее лице такого выражения – оно было одновременно и озабоченным, и мстительным.

– Я вынес свое суждение как инспектор.

– На твоем месте я не стала бы судить чересчур строго. – С гримасой отвращения она стряхивала что-то с рукава. – Еще напугаешь моего отпрыска. – По-прежнему кривясь, она перевела взгляд на меня. – Говорят, тараканы плодятся от грязи. Стало быть, поэтому у тебя их такая прорва? Какой мерзкий дом. Что-то случилось здесь, верно? Здесь несет дерьмом и помойкой. И все пропитано духом твоего отца. – Я поднимался по лестнице, чтобы помочь ей, но она вытянула руки, останавливая меня. – Ты тоже им пахнешь, – сказала она. – Всегда пах. – Она встала и посмотрела на меня так свирепо, что я инстинктивно прикрылся рукой, ожидая удара. Она рассмеялась. – Не бойся, – сказала она. – Твой отец все еще печется о тебе, правда? – Она спустилась к Джеффри, который взял ее под локоть и мягко вывел из дверей на улицу, не промолвив ни слова.

Я был так потрясен, что отправился к себе в комнату и лег на кровать, никуда в особенности не глядя. Что вдруг всколыхнуло эту безумную злобу? Я подошел к окну; они стояли в конце Клоук-лейн. Джеффри держал ее за талию; они тихо беседовали и бросали на дом взоры, в которых сквозило что-то вроде страха.

Я решил не мешкая принять ванну и дочиста оттерся найденной среди туалетных принадлежностей старомодной щеткой. Затем улегся в воду, как в постель, но вокруг было столько тумана и пара, что мне почудилось, будто я лежу в трубке из матового стекла, а вода омывает мне лицо и тело. Да, это был сон, ибо я протянул руку и коснулся стекла только что сформировавшимися пальцами. Преодолевая сопротивление, я попытался встать, и тут меня буквально обдало ужасом: что, если это была та тварь, которую она здесь видела? Что, если ее ярость подхлестнуло нечто, замеченное ею в подвале? Я медленно вылез из ванны и завернулся в полотенце так осторожно, точно вступал в какой-то совсем другой сон.


На следующее утро я поехал в Национальный архивный центр на Ченсери-лейн. Я часто работал в этом мрачноватом здании как раз напротив доходного дома Карнака и почти всегда получал от этого удовольствие; знакомые гулкие залы, мягкое освещение, приглушенные звуки, покрытые царапинами деревянные столы – все здесь как бы защищало меня и приближало к моему истинному «я». Большинство церковноприходских книг и налоговых реестров было уже перенесено на микрофиши, но я до сих пор предпочитал иметь дело с обычными томами, хранящимися в зале Блэр. Давнее знакомство с персоналом позволяло мне бродить тут как вздумается, и долгие методичные поиски привели меня к трем переплетенным в кожу фолиантам, содержащим записи прихода Св. Иакова в Кларкенуэлле за шестнадцатый век. Я насилу снял их с полок; они распространяли вокруг едкий запах древности и пыли, словно я держал в руках тела усопших, завернутые в саваны. Что ж, это сравнение было вполне обоснованным – ведь в них хранились имена, подписи, длинные перечни мертвых душ, уложенных друг на друга так же, как тела этих людей, наверное, покоились в земле. Я уже привык к особенностям письма шестнадцатого столетия, однако и мне было непросто разобрать отдельные слова, потому что чернила, которыми велись записи, совсем выцвели и стали бледно-коричневыми.

За моей спиной отворилась дверь, и я услышал приближающиеся шаги. Я не обернулся, выжидая.

– У меня есть для вас любопытная история, мистер Палмер. – Я прекрасно знал голос Маргарет Лукас, архивариуса и заведующей залом Блэр; это была худая, почти скелетоподобная женщина, которая любила одеваться в очень крикливые цвета. Кроме того, она имела обыкновение говорить самые ошеломительные вещи – в основном, как я подозревал, из-за неуверенности в себе. Она оборонялась от рядового внимания, стараясь постоянно ошарашивать собеседника. – Кстати, вы когда-нибудь читали Сведенборга?

Я повернулся и выдавил из себя улыбку.

– Вроде бы нет. Точно, нет. – Мои руки по-прежнему лежали на исписанных пергаментных страницах, и я чувствовал пальцами, как шероховата бумага – она походила на землю, иссушенную зноем этого современного города.

– Да неужели? А я прямо-таки обожаю его. Вчитайтесь в «Рай и ад», и вы найдете там объяснение всему. Но я вот о чем, мистер Палмер, – она обогнула угол моего стола, и я увидел, что на ней пурпурная пара, а ее тощая шея обмотана ярко-синим шарфом. – Сведенборг учит нас, что после смерти человек попадает в компанию тех, кого он по-настоящему любит. – Я не понял, что она имеет в виду, но мне так не терпелось вернуться к своей работе, что я невольно снова устремил взгляд на старые приходские записи. Она этого будто бы не заметила. – Он говорит, что каждый из нас вступает в некий дом и некую семью – не в те, что были на земле, вовсе нет, но в те дом и семью, которые соответствуют нашим душевным склонностям. Якобы после смерти мы обретаем то, чего жаждали на земле.

Она умолкла, и я не сразу придумал толковый ответ.

– Надо же, какое совпадение, – сказал я. – Я тоже ищу дом и семью.

Она внимательно посмотрела на мою книгу.

– В таком случае, мистер Палмер, вам, пожалуй, стоит сначала заглянуть в записи церковного старосты. Вы найдете их в конце. – Страницы были довольно тяжелыми, и я переворачивал их, год за годом, словно снимая покровы с мертвых; во внезапном откровении каждой страницы их имена являлись на свет Божий. – Видите ли, с этим связана одна необычная история. – Маргарет Лукас все еще стояла надо мной. – Недавно сюда зачастил некий молодой человек. Вы его не замечали? Низенький такой толстячок. Весьма жалко одетый. Его звали Дэн Берри. – Я покачал головой. – Он занимался тем же, чем вы сейчас. Просматривал реестры и списки. Поначалу я думала, что он ведет какую-то научную работу, но это оказалось нечто более личное. У него был маленький блокнотик, и я видела, как он заносит туда отдельные имена. Он пояснил мне, что это его предки. Но не в том смысле, в каком мы с вами употребили бы это слово. – Я перестал листать страницы и поднял глаза на нее. – Он сказал, что эти имена ему приснились.

– Ученый никогда не совершил бы подобной ошибки, – заметил я.

– Я, знаете ли, в сумасшествие не верю, мистер Палмер. По-моему, люди могут на время терять свою обычную индивидуальность, только и всего. Просто отодвигаются в прошлое. Так вот, наш друг Дэн Берри был убежден, что эти имена принадлежат членам его истинной семьи.

Моя рука до сих пор лежала на старинной книге, уголок страницы был зажат между пальцами.

– Почему он так решил?

– Некоторые из этих людей были похожи на него. Чувствовали то же самое. Думали аналогичным образом. Может быть, обладали даже внешним сходством с ним, хотя я не помню, говорил ли об этом Дэн. – Меня удивило, что она позволила этому юноше беспрепятственно рыться в архивах, однако я начал ощущать то же, что должна была ощутить она, – некое очарование, таящееся в подобных поисках. – У него был перечень человек в десять-двенадцать. Он плохо представлял себе, в какое время они жили, но тут мне удалось немного ему помочь. Ну где еще искать Раффа Кайтли, как не в шестнадцатом столетии?

– Но что он надеялся выяснить? Пускай он нашел некоторые имена…

– Тут имелось любопытное обстоятельство. Он считал, что все они жили в одном районе Лондона. Пришел сюда уверенный, что они в разные эпохи обитали на одной улице и даже, возможно, в одном и том же доме.

– А потом?

– А потом он взял да исчез.

– Понятно.

– Но я-то ничего не поняла. Вот в чем дело. Это было в пятницу после полудня, месяца три назад, – он явился к нам, страшно возбужденный. За неделю до этого он отыскал одно из имен в церковно-приходской книге за 1708 год. И думал, что вот-вот отыщет другое. Хотел установить связь. – Она пододвинула ко мне стул и, хотя в зале больше никого не было, перешла на шепот. – Как раз в то утро мне случилось просматривать «Справочник по древним церковно-приходским книгам» Ки, весьма неудовлетворительный труд, и вдруг я услыхала крик Дэна. Сначала я подумала, что ему стало плохо, но тут он примчался ко мне. «Я нашел его! – завопил он. – Вернусь попозже!» Ну, вы прекрасно знаете, что я человек тактичный. – Я кивнул. – Пока не подошло время закрывать, я на его стол и краешком глаза не взглянула. Да там и смотреть-то было особенно не на что – лежал только налоговый реестр девятнадцатого века из Сток-Ньюингтона. Однако он до того разволновался, что забыл свою сумку, и я, конечно, ждала, что он вернется. Но нет. Он так и не вернулся. – Она все заплетала свой шарф в косицу, и он угрожающе плотно сомкнулся вокруг ее шеи. – Хотите увидеть его вещи?

Отказаться было бы невежливо, и я последовал за ней в конец зала, в ее маленький кабинет; здесь повсюду валялись книги, старинные и современные, но я заметил журнал «Вог», засунутый под янговский «Путеводитель по усадьбам восемнадцатого века».

– Я держу их тут, – сообщила она, открыла ящик стола и вынула обыкновенный холщовый ранец, на котором было неряшливо написано красными чернилами: «Дэн Берри». – Доказательств у меня нет, – продолжала она, – но, по-моему, с ним что-то стряслось. Я отправила письмо по адресу из его заявки на проведение исследовательской работы, но оно вернулось нераспечатанным. Он жил в общежитии. Я туда заходила. Погодите секундочку.

Мне показалось, что она сейчас выскочит из окна. Она широко распахнула его и далеко высунулась наружу, откровенно рискуя свалиться на Ченсери-лейн; я было решил, что ее пора спасать, но тут увидел над ее правым плечом клуб белого дыма. Она курила в здании, где курить запрещалось, хотя самый вид женщины, вывесившейся из окна на высоте пяти этажей, мог вызвать нежелательные комментарии. Я на мгновение поднял сумку Дэна Берри – ощущение было такое, словно дотрагиваешься до какого-то мертвого существа. И все же в этой истории сквозило нечто трогательное, и я понимал, почему она запала в душу Маргарет Лукас. Связать себя с людьми, жившими прежде, видеть во сне дом, а потом исчезнуть… Она разогнулась так стремительно, что я вздрогнул от неожиданности.

– Не знаю, для чего я ее храню. – Она забрала у меня холщовую сумку. – Ему она больше не пригодится.

Поскольку все было уже сказано, я вернулся за свой стол и к своей книге. В записях церковного старосты, как мне следовало бы знать и самому, было легче всего отыскать нужную информацию; здесь фиксировались взносы прихожан церкви Св. Иакова в Кларкенуэлле, которая раньше именовалась женским монастырем Св. Марии, и для начала я решил изучить промежуток от 1560 до 1570 года. Разбирать написанное не составляло труда – главным образом благодаря тому, что рядом со старым монастырем находилось очень мало частных домов, – и вскоре я увидел то, что искал. Это было упоминание о «доме Клок, за монастырской часовнею». Оно относилось к 1563 году, а в графе против названия дома стояло: «Получ. от Джона Ди – обычная десятина».

Я невольно издал торжествующий клич (теперь мне думается, что Дэн Берри выразил радость по поводу своей находки точно таким же возгласом): «дом Клок» рядом с часовней, несомненно, и был моим домом шестнадцатого века на Клоук-лейн. Имя владельца тоже было мне знакомо, хотя, обрадованный и возбужденный своим открытием, я не мог сразу вспомнить откуда. Ко мне подошла Маргарет Лукас.

– Я услыхала ваш крик, – сказала она, – и решила, что вас можно поздравить.

– Я нашел дом и его хозяина.

Она впилась взглядом в страницу со своей обычной истовостью.

– Знакомое имя. Джон Ди.

– Я тоже его знаю, только…

– Мне очень неприятно, мистер Палмер. – Она улыбалась чрезвычайно странной улыбкой. – Но дело в том, что прежний владелец вашего дома был специалистом по черной магии.


Больница

По дороге в Аксбридж, близ Св. Джайлса-на-Полях, есть старый полуразрушенный монастырь, который в недавние годы сделался богадельнею и лечебницей для престарелых; в субботу спозаранку я отправился туда через Холборн и Брод-Сент-Джайлс, так как получил известие, что отец мой уже при смерти. Это было краткое, но приятное путешествие, по Ред-Лайон-филдс и далее, мимо Саутгемптон-хауса; в это зимнее утро дыханье животных паром поднималось в воздух, а деревянные обручи на бочонках с водой, высокой кучею наваленных у канала на Друри, казалось, вот-вот лопнут. Все вокруг было переполнено жизнью, и на холоде я острей ощущал биение собственной крови. Это наиболее духовная из всех жидкостей, и потому дух мой был свеж и бодр; я даже принялся напевать песенку «Старик – он что мешок с костями».

Больница Св. Мартина, прежний монастырь того же имени (названный так оттого, что рядом лежит поле Св. Мартина), – строенье весьма древнее, возведенное, я полагаю, во времена первых Генрихов. Вход туда расположен в обветшалой башенке у обочины дороги, и, проезжая под аркой, я чувствовал запах старого камня и холод иной природы, нежели утренний морозец. Навстречу мне выбежал слуга. На нем была куртка буйволовой кожи, усаженная жирными пятнами – следами пищи, которую он, должно быть, ронял с бороды. «Приветствую вас, сэр, – сказал он. – Пусть Бог пошлет вам удачи. Вы, верно, зазябли? Нынче на дворе и мороз, и снег, так что пожалуйте-ка в стряпную. Прошу вас, сэр, обогрейтесь, покуда я кликну хозяина». Он провел меня по развалившейся галерее в сводчатую комнату, где весело пылали два очага, однако я не мог выбросить из головы думы о церкви без крыши, стоявшей неподалеку, – она была столь печальна и заброшенна, что служить в ней взялся бы разве что сам Дьявол.

Довольно скоро ко мне вошел содержатель лечебницы, недурной малый по имени Роланд Холлибенд. «Да благословит вас Бог, доктор Ди, – сказал он. – Мы вам рады». Он знал меня вполне хорошо, ибо я отдал сюда своего отца благодаря любезности лорда Гравенара: отец управлял поместьем сего славного лорда близ Актона, и, к моей великой радости и удовольствию, наш господин согласился похлопотать о нем в его нынешнем плачевном состоянии. Я желал проводить свои дни в покое и уюте, и видит Бог, что натыкаться на отца за каждым поворотом и в каждом коридоре моего Кларкенуэллъского дома было бы немыслимо. А поскольку прочие члены нашего семейства уже отошли в иной мир, я почел за лучшее подыскать ему пристанище, где он ожидал бы кончины, никому этим не досаждая. «Ваш батюшка очень плох, – промолвил Холлибенд. – Он все время отчего-то тревожится и дрожит как осиновый лист».

«Ладно, ладно, – отвечал я, – если он уйдет первым, то мы последуем за ним позже».

«Вашими устами глаголет сама мудрость. Но мне жаль, что я не могу сообщить вам ничего более приятного».

«На одну счастливую весть приходится тысяча печальных».

«Прекрасно сказано, воистину прекрасно. А теперь не угодно ли вам пройти к нему?» Он снова повел меня в галерею, до сих пор хранящую следы разрухи и беспорядка после недавних чисток [47], затем мы с ним миновали грубую каменную лестницу и вступили в длинную залу, где было так много толстых колонн, что она более всего напоминала крипту. Вдоль обеих ее стен тянулись убогие койки и тюфяки, на коих возлежали престарелые страдальцы, однако Холлибенд двигался меж ними весьма живо, приговаривая: «Дай вам Бог славного утра», и «Как ваше здоровьице?», и «Не отяготил ли вас вчерашний ужин?» Воздух тут был столь спертым и затхлым, что я поднес к лицу платок, и это вызвало у него улыбку. «Согласно воле милорда Гравенара, – сказал он, – ваш батюшка содержится особо от прочих». Я следовал за ним по пятам, покуда мы не добрались до маленького закутка, или каморки, которую отделяла от общей залы деревянная ширма с искусной резьбой. Внутри были гладкие каменные стены; несомненно, прежде эта комната служила чем-то вроде часовни.

Мой отец отдыхал в постели, сложа руки на груди, и я сразу заметил на его коже черные и красные пятнышки – одни покрупнее, другие помельче, похожие на брызги чернил. Я приблизился к нему, и он с любопытством посмотрел на меня.

«Как вы себя нынче чувствуете, отец?»

«Не слишком хорошо».

«Вы с каждым разом выглядите все лучше».

«Откуда вы это взяли?"

«Я сужу по вашим румяным щекам».

«Нет, сэр, нет. У меня было пять или шесть приступов горячки – она вывернула мне нутро, и я очень ослаб. Я и теперь не пришел в себя, ибо до сих пор не нарушал поста».

«Что ж, вы крепкий человек. Бог ниспошлет вам счастливую и долгую жизнь».

В его взоре все еще сквозило любопытство, но речь стала менее гладкой.

«По-моему, я уже встречал вас однажды, сэр, да не упомню где. Не в Лондоне ли?»

«Вы правы, я из Лондона, хоть родился не там».

«Осмелюсь ли я спросить, как вас зовут?»

На миг мне почудилось, что он смеется надомною, но на лице его было написано такое замешательство, что я воздержался от грубости. «Полагаю, мое имя вам известно».

«Право? И как же величают вас люди?»

«Они величают меня по-разному, но мое подлинное имя доктор Ди». Я отступил от его кровати и заметил, что Холлибенд внимает нашей беседе с большим интересом и удовольствием; однако, встретя мой взгляд, он поклонился и вышел из комнаты. Но Боже мой, что это за смутные очертания на стене позади него, лишь теперь у виденные мною? С испугу мне померещилось, будто там, обратив ко мне лик, сидит какое-то чудище. Но затем я понял, что это древо жизни, изображенное в далекую пору (несомненно, монахами сего монастыря) и ставшее ныне как бы частью самого камня; полустертые пятна, в коих я узнал ветви и животных, были сплошь изборождены трещинками и покрыты налетом неумолимого времени.

Отец зашептал что-то у меня за спиной. «У меня есть золото, сэр…» На этом он прервал свою речь, издав несколько звуков, подобных звону пересчитываемых монет. Тут я насторожился, ибо помнил, что под конец службы лорд Гравенар одарил его двадцатью золотыми ангелами; а что с ними сталось, мне было неведомо. «У меня есть и серебряные деньги, сэр, не только злато». Он поманил меня к себе и зашептал мне на ухо. «Я положил их в сумку. Связал шнурки хорошим двойным узлом, чтобы не развязались. А сумку закопал у подножья стены, дряхлой обвалившейся стены, где растет терновник. Смотрите, как он истерзал мне пальцы».

«Слова ваши туманны в отношении места. Где мне найти стену, о которой вы говорите?»

«Она называется…» – тут он заелозил рукою, хватая в щепоть одеяло. Увидя это, я спросил, не дать ли ему перо, чернила и бумагу; но он отрицательно покачал головой. Тогда я спросил, не следует ли мне записать то, что он скажет, однако он не ответил ничего определенного. «Поторопитесь, сэр, – промолвил он чуть погодя. – Принесите мне воды умыть руки. Только не речной – она мутная. Подайте ключевого или колодезной. Да поторопитесь». Я вышел за деревянную ширму, заметил в углу таз и кувшин и схватил их не мешкая: меня грыз смертельный страх, что он утеряет нить своего рассказа и я останусь во мраке. Я плеснул воды на его дрожащие руки, хотя, по чести говоря, она была довольно-таки дурна на вид; он поднял их к свету, и капли побежали вниз по его худым запястьям, а затем протянул ко мне сложенные ладони. «Могу ли я омыть и уста, сэр?»

«Прошу вас».

Но он только слизнул воду с запястий и сплюнул ее в таз, а потом зашептал снова. «Идите, покуда не достигнете высокого вяза, затем сделайте двадцать шагов вперед, пятнадцать шагов влево и еще пять направо. Там очень светло, сэр, этот свет слепит мне глаза. Возьмите у меня кусок тафты и прикройте им лицо – он защитит вас от солнца».

Он опять начал заговариваться, но я одернул его. «Боюсь, что не совсем понимаю вас. Я не знаю этого места».

«Там очень сыро, но ведь золото не ржавеет, сэр».

«Так нас учили. Есть ли иные приметы?»

«Ее называют стеной Де-Ла-При, но почему, мне неведомо». И тут я очень ясно увидел заветное место своим мысленным взором; это были руины древнего скита, стоявшего некогда на Актонских полях. Мальчишкой я бродил среди этих руин, грезя о давно минувшей поре и размышляя, сколь бренно все земное. Отец мой не отрывал от меня любопытных глаз, но вдруг черты его исказились. «Прочь от меня, доктор Ди! Прочь от меня! Довольно вынюхивать да выпытывать. Я еще не в могиле, пока нет. А ты жаждешь лишить меня всего имущества уже теперь, не дожидаясь моей смерти?» Он сел в постели прямо и со столь лютым видом, что я отвернулся, дивясь такой перемене, и обратил взгляд к древу жизни.

«Я пришел сюда, дабы утешитъ вас, сэр», – был мой ответ.

«Ты пришел обмануть меня. Ты не лучше карманника, шныряющего по подворотням, или тех плутов, что дурачат народ загадками на Варфоломеевской ярмарке».

«Я почитаю вас, отец».

«Что? И это ты зовешь почитанием? Сын, который едва не разорил все мое хозяйство, непрестанно требуя денег, а потом отверг и презрел нас в годину горькой нужды?» Я смолчал. «Пришел ли ты, когда братьев твоих скосила падучая и они умерли? Утешал ли меня после кончины твоей матери, моей возлюбленной жены? Был ли мне опорою в старости? Нет, ты идешь своей дорогой. И ведет тебя сам Дьявол».

«У меня есть работа, отец…»

«Ах, работа! Одни только фокусы да розыгрыши – а коли это не так, стало быть, трудишься ты по бесовскому наущению. Я ставил тебя превыше других сынов и делал все, чтобы выучить тебя; я каждый день старался помогать тебе в твоих занятиях. А в награду получил гордыню и алчность, каких еще не видел свет».

«Я ни в чем не повинен. Я никому не приносил вреда».

«Что ж, открещивайся от своих деяний. Попробуй откреститься от того, что ты использовал меня и бросил, поправ все законы природы в своей погоне за богатством и славой. А если ты не посмеешь сделать это, Джон Ди, то признай все и возопи, что велъми гнусен еси».

Если он хотел вырвать у меня покаяние, то взял явно негодные клещи; однако я решил ублажить его избитым приемом, нацепив на себя личину грешника. «Простите меня за невольные обиды». Затем я добавил нечто более осмысленное: «Но я стремился к знаниям не ради себя, а ради самой истины. Жизнь моя не в моей власти».

На это он рассмеялся. «Сколь убога сила, коей ты хвастаешь! Ты позабыл то, что знал, и ослеп от суетности и тщеславия. Хорошо начал, да плохо кончил. Ты стал обманщиком, и все богатство твое – мишура. Что ж, да воздается тебе по делам твоим». Он попытался слезть с кровати, но не смог и изнуренно откинулся на валик, заменявший ему подушку. «А теперь вон отсюда. Уходи».

Я рад был покинуть его и на прошенье сказал ему несколько тихих слов. «По крайней мере, мой многоуважаемый и достопочтенный родитель, я не потерплю оскорблений и не сделаюсь посмешищем на склоне лет». Я закрыл ему рот рукою и плюнул на нее. «А вы?»

И тут он снова переменился в лице и поник на своем изголовье. «Леонард, – сказал он, – дожарены ли каштаны? Прошу тебя, порежь этот сыр». Он бредил непонятно о чем, затем опять взглянул на меня. «Пожалуйста, не верьте ему, сударь. Он вас обманет». Потом, ударив себя в грудь, добавил серьезно: «Мне чудится, будто говорят двое, или этот глас отдается эхом. Что вы сказали, сударь?» Он вновь превратился в слабого, жалкого старика, и я едва мог смотреть на него: что общего у меня с ним, этим существом в постели, или у него со мною? Что значит смерть, если она не моя собственная? Ради чего стою я здесь, созерцая агонию этого старика? Он опять что-то забормотал, и я приблизил ухо к его устам. «У меня гудит голова, сэр, точно ястреб сжимает ее когтями». Ища поддержки, он хотел было взять меня за руку, но я убрал ее и отошел подальше. «Не глядите сюда, сэр, – сказал он, – ибо, сдается мне, он пересчитывает деньги рядом с моей кроватью».

Я уже повернулся к нему спиной. «О ком вы толкуете, отец?»

«По душе ли вам эта музыка, сэр? Сэр, как ваше имя?»

Тут я рассмеялся и покинул его, снова пройдя через юдоль скорби, где стонали на тюфяках прочие страдальцы. Холлибенд ожидал меня у подножья лестницы и улыбнулся мне навстречу. «Что вы о нем скажете, мой добрый доктор?»

«Он человек острого ума».

«Да, весьма приятный и глубокомысленный джентльмен». Мы уже вступали в галерею, а он все еще улыбался. «Но, как и все мы, он склонен заблуждаться».

«Я побеседую с вами об этом позже, мистер Холлибенд, но теперь мне, к сожалению, недосуг…» Я и впрямь торопился, ибо у меня вдруг возникло опасение, уж не подслушал ли он рассказ отца о спрятанном золоте. «Мне надо попасть в одно место до захода солнца».

«Неужто вы так спешите, доктор Ди? Давайте хоть обогреемся, а потом, может, и выедем вместе. Ведь вы, я чай, вернетесь домой, к своим каждодневным занятиям?»

Я угадал в словах Холлибенда второй смысл: что, тебя, аки пса, тянет к своей блевотине? И потому оборвал его. «Нет. Я думаю совершить небольшую прогулку и, скорей всего, не поспею обратно до темноты». Я быстро зашагал к воротам, но он упорно следовал за мной. «Скоро я отблагодарю вас за ваши хлопоты, – сказал я. – Но сейчас – где мой конь?»

Засаленный слуга привел мне коня, и я поскакал прочь, вдыхая прохладный воздух носом, дабы изгнать оттуда мерзкую вонь богадельни. Я направлялся в Актон, безотчетно выбирая дорогу по местам, знакомым мне с детства, – мимо гравийных карьеров Кенсингтона, через Ноттинг-вуд, а затем вдоль недавно огороженных полей Шеппердс-буша, Я не знал, что найду под стеной Де-Ла-При, но в мыслях своих видел, как склоняюсь над матерчатой сумой, развязываю шнуровку и запускаю руки в россыпь эдвардианских шиллингов, генриховых соверенов и елизаветинских ангелов. Иного наследства ждать не приходилось, поскольку мне никогда не перепадало от отца ни пенни (даже в пору глубочайшей нужды и гонений), и было ясно, что после его смерти я не получу ни имущества, ни денег. Так почему же не взять то, что принадлежит мне по праву? Теперь, бредя, он обвинил меня в краже и присвоении его богатств, но я ни разу не просил у него и фартинга, хотя бывали в моей молодости дни, когда многочисленные тяготы доводили меня едва ли не до последнего предела.

Меня никогда не покидает трепет перед грядущими невзгодами, и потому я усердно погонял коня, стремясь поскорее добраться до спрятанного отцовского золота. Я достаточно часто уверялся в слепоте госпожи Фортуны и преотлично знаю, что любого состояния можно лишиться в мгновение ока; даже на вершине своего благополучия (впрочем, весьма относительного) я панически боялся, что уже в следующий миг могу очутиться за воротами и стать обыкновенным скитальцем вроде того нищего, забредшего ко мне в сад. Я и сейчас измышляю средства спасения от внезапного голода и подробнейшим образом, с помощью особых записей веду счет своим накоплениям. Боюсь я также угодить в тенета кровососов-ростовщиков. А если дом мой ограбят и умыкнут все серебро, что тогда?

Около полудня я достиг лугов, где играл в детстве; неподалеку высилось старое, побитое непогодой жилище, в коем обитала некогда наша семья. Но сейчас не время было предаваться воспоминаниям. Впереди тянулась стена Де-Ла-При – то бишь всего-навсего редкие каменные глыбы да частью уцелевшие следы кирпичной кладки, что едва виднелись в заиндевелой траве. Я спешился и освежил коня у речушки, чьи воды благодаря зимней поре журчали весьма лениво; позволив ему хорошенько напиться и угостив кое-чем из своей сумы, я отвел его в полуразрушенный амбар около стены, дабы укрыть от холода. Затем побрел вспять, к облетевшему вязу, который рос на краю поля. Солнце стояло довольно низко, и дерево отбрасывало на остатки стены длинную тень; я твердо помнил объяснения отца и подошел к вязу вплотную. Отсчитав двадцать шагов вперед и пятнадцать влево, я оказался у самой кромки стены; затем я сделал пять шагов вправо, и это привело меня к каменному пупырю дюймов в одиннадцать высотою, так густо покрытому мхом и лишайником, что сам древний камень был едва виден; здесь, под землею, и следовало искать мой золотой клад!

Я сразу же принялся за дело – сердце мое так и прыгало в груди – и начал кромсать мерзлую почву своим маленьким карманным ножом; она отваливалась комками не крупнее булочки ценою в пенни, хотя продвижение все-таки было заметно. Я не видел ничего, кроме земли, однако докопался до самого основания стены; там почва и камень рассыпались подобно праху, но золота по-прежнему не было. Не могу сказать, как долго я трудился – солнце, по крайней мере, успело сесть; я вырыл яму с обеих сторон пупыря и, еще не закончив, уже проклял себя за все пустые мечты и несбыточные надежды! Я проклял и отца, смердящего в богадельне, за его подлый обман: разве у меня спина осла, чтобы снести всю его глупую болтовню, и рыло свиньи, чтобы ничего не ответить? Так не бывать же тому! Я не стану крутиться на колесе подобно Иксиону и, уязвленный, найду способ уязвить обидчика.

Итак, я работал на актонских полях точно каторжный, умываясь потом, хотя к ночи крепко подморозило, и за всю свою каторжную работу не получил даже ломаного гроша. Я не нашел ни золотого клада, ни сумы с монетами, нет, ровным счетом ничего. Верно говорят, что приятное минует быстро – на нас непременно наваливается какое-нибудь тяжелое бремя, и теперь, на исходе дня, я успел позабыть о своей утренней душевной легкости и добром здравии. С горечью в сердце вывел я из амбара дрожащего коня и медленно, под темным небом, пустился в обратный путь к Лондону.

Хорошо, что я мог отыскать дорогу и с завязанными глазами, ибо коню моему пришлось брести домой в необычайно густом мраке. И все-таки мне было неспокойно, ибо я опасался внезапного нападения грабителей или карманников; но сильнее гнетущих меня страхов была жестокая досада на самого себя. Я, желавший обитать в золотой башне, пал так низко, что побежал копаться у развалин старой стены, где можно было найти лишь мусор да грязь. А что, если бы я подцепил в этой сырости простуду? Едучи по лугам, я чувствовал в своих сочленениях смутное нытье, и вдруг мое правое плечо и локтевой сустав пронзила такая острая боль, что я едва не закричал в голос – и это несмотря на боязнь угодить в лапы разбойников или иных лихих людей.

Вполне возможно, что сии ужасные схватки и приступы были проявленьями некоего более общего недуга; я помнил, что недели две-три тому назад жидкость столь внезапно бросилась мне в ногу, словно меня ударило камнем, и я испытал такую невыносимую боль, точно все мои сосуды и жилы лопнули от мгновенного растяжения. А осенью прошлого года я мучился почкою, хотя полагал, что ныне уже избавился от этой хвори. И мои теперешние муки были, несомненно, признаком какого-то весьма серьезного недомогания, и я ужаснулся этому про себя; затем у меня в ушах зашумело, и я вперил глаза в окружающую тьму. Что, если мне суждено умереть до срока? Что, если я умру, как отец, в одиночестве и бреду? Я представлял себе самые разнообразные страдания, кои могли угрожать мне, мысленно живописуя бесчисленные язвы плоти и заблужденья ума, покуда меня едва не оставили последние жизненные силы. Свирепую боль я еще, пожалуй, смогу вынести, по потерять разум в горячке или в лихорадке, навек утратить всякую память и затем сгинуть в углу какой-нибудь лачуги или на улице… Но отчего же меня снедают столь жестокие волнения и тревоги, что я еле держусь в седле и напуган своими мрачными думами не менее, чем мраком вокруг? Я все еще пребываю в сетях демонов, повелевающих временем: материя находится в непрестанном брожении, никогда не замирает, и меня укачало на волнах сего потока чуть ли не до смерти. Всю жизнь я пытался продвигаться вверх gradatim [48], от вещей видимых к постиженью вещей невидимых, от телесного к духовному, от краткого и преходящего к вечному и нетленному. Но почему же я не могу изменить самого себя? Я во многом подобен стеклу, прозрачней и хрупче коего нет ничего на свете. Как же мне вообще случилось занять в этом мире некое место? Как я уцелел? Вдруг смятение и тоска разом навалились на меня, и тогда я согнулся над тропою и выблевал свои страхи. О Боже, который во мне, я должен быть сильным. Gloria laus et honor Dei in excelsis [49]. И теперь, изрыгнув на дорогу содержимое своего нутра, я громко запел старинную песню:


Один да Один всегда одинок, так будет во веки веков.


А в дальнейшем особливость моя лишь возрастет. Мое искусство превознесет и облагородит меня, я буду восхищен в третье царство и затем вернусь, осененный столь чудной благодатью, что здешний текучий мир станет мне безразличен. Тогда, страх, я распрощаюсь с тобой. Никто больше не превратит меня в легкую добычу для подлых завистников и коварных интриганов, повергнув наземь нежданной подножкой. Я перестану опасаться изменчивости, ибо познаю все, и пигмеи, что ныне окружают меня, будут сметены прочь. Я не убоюсь никого. Я не позавидую никому. Итак, я должен быть железом, стремящимся обратиться в адамант: я должен неуклонно приближаться к великой тайне. Разве я уже не на пути к созданию новой жизни без помощи женской утробы? А если я сотворю бессмертное существо, значит, мною будет найдена та внутренняя божественность, та душа, та искра, то пламя, что движет сферы. Глядите. Я плюю на ваш мир. И, очистясь таким образом от последних следов изрыгнутой из желудка скверны, еду к снова встающему впереди Лондону.


Утром я усердно трудился над составом влажной среды, пригодной для дыхания гомункулуса, но мои занятия были прерваны появлением горничной. Она крикнула: «Вы не спите, сэр?» – а затем громко постучала в дверь моей комнаты.

«Я уж давным-давно на ногах, Одри Годвин. Высоко ли поднялось солнце?»

«Сейчас не так поздно, как вы думаете. Всего лишь половина восьмого. Но поспешите, сэр. Это ваш батюшка».

На мгновение я побледнел. «Он здесь?»

«Нет. Из лечебницы прискакал гонец – говорит, он вот-вот отдаст Богу душу».

«Что ж, время приспело».

«Торопитесь, сэр, не то опоздаете».

Несмотря на ее призывы, я оделся со всем тщанием и только потом выехал вместе с гонцом к последнему приюту моего отца на этой земле. День выдался еще более суровый и морозный, чем вчера, и, свернув на Аксбриджскую дорогу, я замотал рот и нос шарфом, дабы уберечься от простуды. Когда мы миновали подъездную арку, Холлибенда поблизости не было, и я отправился по знакомому пути один: прошел через галерею, поднялся по лестнице, которая вела в общую спальню престарелых, и отыскал деревянную ширму, отделяющую отцовский угол. Но на кровати его не было, и на миг мне померещилось, будто он уже покоится в могиле; затем я увидел его. Он стоял у другой стены, рядом с древом жизни, бледный как труп и голый, во всей своей срамоте; руки его были сложены на груди, и вдруг он зашагал в мою сторону. Я отшатнулся, но он ничем не показал, что узнал или заметил меня. Перейдя комнату, он в молчании возлег на кровать, затем устремил на меня взор и разразился смехом. «Не ведаю, что означает сей черный шарф, – произнес он. – Но догадываюсь». Глаза его глубоко запали или ушли в череп, а плоть так истощилась, что еле прикрывала кости. Я не вымолвил ни слова, и вскоре он перевел взгляд на потолок и принялся быстро бормотать что-то невразумительное. Внезапно он спросил меня, что вы сказали? Я отвечал, ничего; тогда он подивился, чей же голос он слышал. Затем стал жаловаться, будто по нему кто-то ползет, как бы пиша на спине и поднимаясь к голове. «Я вижу его, – вдруг воскликнул он, сел в кровати и распрямился. – Вон там, на подушке у окна, маленькое существо – оно заигрывает с вами. Разве вы не слышите? Вот оно говорит: погаси свою свечу, ибо это последнее, что тебе нынче нужно сделать. Так вы не видите и не слышите его, сэр?»

«Я ничего не вижу. Ровным счетом ничего».

«Да, да, вы правы. Оно уже исчезло. Теперь от него не осталось и следа. Боюсь, сэр, что и вы также колеблетесь и расплываетесь». Я знал, что глаза ему застит пелена смерти, и, хотя он манил меня к себе, по-прежнему держался поодаль. «Мальчик, – сказал он затем, – принеси огня. Разведи огонь, дабы нам отдохнуть».

Я улыбнулся на такую нелепость. «Кликните-ка погромче. Этот пострел вас не слышит».

«Подайте мне штаны. Где мой камзол? Принесите мои подвязки и обувь. И чистую рубаху, ибо эта грязна». Он вновь погрузился в бредовые потемки и многажды прикоснулся к своему лицу, точно собирая с него паутину. «Где мой пояс и моя чернильница, моя куртка гишпанской кожи? Где мои чулки, моя шляпа, мой плащ, мои перчатки, мои туфли?» Голос его все возвышался, переходя в страдальческий вопль. «У меня ничего нет. Ничего нет рядом со мною». И он зарыдал, что нимало меня не тронуло: когда во мне самом так много ужаса и мрака, могу ли я обращать внимание на тьму, окутавшую моего отца? Он был всего лишь первым в гонках к роковому рубежу и отнюдь не заслуживал особой жалости. Я даже начал досадовать вслух на его визгливые вопли и шепот, ибо почему должен я внимать тому, кто совсем недавно поносил меня, да еще столь жестоко обманул и ввел в заблуждение? Но он ничего не слышал.

«Люби меня». Это прозвучало так ясно, что я воззрился на него в изумлении. «И люби мою собаку. Где мой пес? Вы не видали его, сэр?» Затем он изверг на меня такой поток невнятных жалоб, что я едва не заткнул уши. И тогда мне вспомнилось, что прежде у него действительно была собака, сопровождавшая его повсюду и делившая с ним кров (образно говоря), когда он жил один в восточном Актоне. Что с нею сталось, я не ведал. «Славный песик, – сказал он, – славный песик. Славный». Потом опять разразился причитаниями, так что я шагнул к нему и похлопал его ладонью по рту.

«Кто вам дороже – пес или Господь Бог?» – спросил я. Он закивал в беспамятстве. «Ну, так вы вскоре получите свою награду. А теперь помолчите, прошу вас. Право же, вы меня утомили».

Тогда он слегка успокоился, чего я и ждал; во мне есть сила, способная усмирить бурю, коли я того пожелаю. Спустя несколько мгновений он принялся считать от одного до десяти, снова и снова, и хватать нечто невидимое на своих простынях. Затем поднял руку, точно предлагая мне что-то. «Налейте стакан, – сказал он. – Только не до краев, дабы мне было легче пить». Я видел, что он вот-вот отойдет, ибо он смежил глаза и застыл, как труп. Пусть угасает, подумал я, с меня довольно. Я уже нагляделся. Наконец-то я сброшу это бремя – теперь, после его смерти, жизнь станет для меня еще драгоценней. Ну же, сэр, отправляйтесь прямиком в тартарары! Кажется, я не произнес этого вслух, однако вдруг он очень широко раскрыл глаза, как будто уставившись на меня.

Нет, нет, повода для страха не было. Я мигом понял, что он уже лишился дара зрения и свет покинул его. Он разлучился с жизнью. Но меня заворожил его мертвый взор, и я смотрел бы ему в глаза вечно, если бы не услышал какой-то шум, доносящийся сверху: это было посвистыванъе, весьма низкое или тихое, похожее на «ву, ву, ву». Несомненно, его производил ветер или какая-нибудь севшая на крышу сова, и я отошел от мертвеца, желая выглянуть из окна. Снаружи не было ни дуновения ветерка, ни признаков какой-либо птицы. Затем я ощутил мягкое прикосновенье к своему плечу и обернулся с громким возгласом, поспешно, словно лист, подхваченный ураганом. «Не печальтесь». За моей спиною стоял Холлибенд и улыбался. «Он был человеком высокого ума, и я призываю вас отнестись к его кончине с должным смирением».

Я посмотрел на усопшего: дух только что оставил его и грудь еще дышала теплом, но, искренне говоря, я не чувствовал ничего, кроме благодарности. А я-то жив! «Вы похороните его, мистер Холлибенд, не так ли?»

«Если вам угодно, доктор Ди».

«О да. Мне угодно». Я отвесил ему поклон и, смеясь, пошел восвояси; его отнесут на погост, а я и палец о палец не ударю. Я сберег четыре шиллинга за саван и шесть шиллингов за похороны. Кошка любит рыбку, но не любит мочить лапы: я предал его сумраку и тлену, не потратив на это ни единого гроша.

Я велел подать себе коня и вскоре уже скакал по Брод-Сент-Джайлс, а ветер свистел у меня в ушах; всю дорогу мне чудилось, будто за мной по пятам скачет другой всадник, но, свернув на перекрестке, я увидел позади лишь старый деревянный загончик на колесах. Верно, это копыта моей собственной лошади так звонко стучали по промерзшей земле, что порождали вокруг эхо. Впрочем, холод не мог помешать моей радости, и я решил направиться в Парижский садик, что за рекою. Недавно там была воздвигнута сцена – как раз на старой площадке для стрельбы из лука, рядом с ареной для травли медведей, – а кто откажется от спектакля, когда на душе у него легко? Пьесы трагические или исторические равно воспламеняют сердце и пробуждают дух соперничества в тех, кто стремится к совершенству на сцене этого мира. Я не могу глядеть на образ великого человека и не ощущать желания очутиться на его месте – пускай даже перед зловонной толпой. Тогда я сумел бы повелевать ими всеми, не прибегая к иному средству, кроме чар своего присутствия.

Я проехал по Темза-стрит, где люди кучками грелись у разнообразных костров; дым ел мне глаза, однако, приблизясь к большим часам, я увидел сквозь слезы цирюльню в боковом проулке под названием Палток. Будучи в хорошем расположении духа, я решил постричься и умастить себя благовониями, а посему немедля отдал лошадь прислужнику и вошел в наполненную сладкими ароматами залу. Там уже сидел один посетитель, пестрый и расфуфыренный, точно павлин; усишки его походили на черный конский хвост, завязанный узлом, из коего торчали в обе стороны два пучочка, и цирюльник управлялся с ним, то и дело окуная пальцы в тазик с мыльной водой. Утро – пора праздности, когда те, кто сами себе хозяева – к примеру, стряпчие или воины, свободные от службы, – целиком посвящают себя подобным удовольствиям; я скорее предпочел бы гореть в аду, нежели вот так бесцельно убивать время, однако в сей радостный день отцова успения меня, противу обычного, тянуло усесться и поглядеть по сторонам.

На руках у малютки цирюльника было с полдюжины серебряных колец, на вид не дороже чем по трехпенсовику штука, и от него требовалась немалая ловкость, чтобы не запутаться ими в чужих волосах. Но сидящий перед ним пустомеля ровным счетом ничего не замечал: он то и дело осведомлялся о париках новой завивки и воротниках нового фасона. Затем он стал выспрашивать у цирюльника цены на зубочистки и футляры для гребней, на щетки для головы и щетки для бороды, словно сам решил заняться торговлей. Но по нему было видно, что он не вылезает из таверны, единственного места сборищ для богатых ленивцев, и вскоре он переключился на болтовню об азартных играх и иных развлечениях. «Знаете, что такое триктрак?» – спросил он. Цирюльник покачал головой. «А лурч [50]


«Нет, сэр. На досуге я иногда подсаживаюсь к игрокам в рафф [51] или колчестерские козыри, но более ничего не знаю».

«Так приходите нынче, мистер Хадли; вы хоть и новичок, а вполне сможете составить с кем-нибудь партию в Novem Quinque или фаринг. А с игрою в дуплеты вы уж наверно знакомы? Эту игру придумали французы, и число игроков в ней произвольно».

Он все не умолкал, одновременно разглядывая свои усишки то так, то сяк и под любыми мыслимыми углами в овальном зеркале, висящем на стене перед ним. Я не мог дождаться его ухода; видя мое нетерпение, цирюльник поскорей завил ему напоследок несколько локонов и отпустил с миром. Затем он вернулся ко мне, усадил меня в кресло и с улыбкою взялся за свой гребешок и ножницы. «До чего ж приятно, – сказал он, – услужить такому солидному и почтенному джентльмену, как вы, сэр. Эти юные щеголи не способны по достоинству оценить наше искусство. То они требуют подстричь их как итальянцев, кругло и коротко, а то по-испански, с длинными прядями на ушах. А ваш предшественник, вот что сейчас ушел, просил сделатъ ему французскую прическу с локонами до плеч, но при его волосах это невозможно. Итак, сэр, – что мы с вами выберем?»

«Я хотел бы подстричься на добрый старый английский лад».

«Вы правы, сэр, это самое лучшее. С английским стилем ничто не сравнится». И он с превеликим рвением принялся за работу, тараторя, словно девица сразу после венчания. «Видели вы шествие на Фенчерч-стрит, сэр? – спросил он, подстригая мне бороду. – Ей-Богу, там было на что посмотреть – всю улицу украсили золотыми полотнищами. На каких только инструментах там не играли, да так складно! А один трубач, вот вам крест, чуть не целый день разливался».

«Нет, я был занят».

«Туда явился новый французский посол, и, поверите ли, сэр, такого воротничища на человеке еще свет не видывал. Он топорщился вокруг его шеи, будто клетка из прутьев, а на голове у него сидела малюсенькая шапочка с полями, точно крылышки у камзола». Он рассмеялся своим воспоминаниям. «А мантия этакого темно-багряного цвета, и рукава сплошь расшиты кружевами. Он умудрился нацепить ее так, чтобы выставить напоказ свои белые тафтяные штаны да чулки черного шелка. Ей-ей, кабы с ним рядом не было нашего градоправителя, его закидали бы камнями!»

Тут я расхохотался. «По мне, лучше отсечь ему голову, а туловище спалить у Тауэра».

«А что, и до этого могло бы дойти, в наши-то дни». Он замолчал и вздохнул, на миг оторвавшись от своего утомительного занятия. «Ах, сэр, сколь превратна мода. И все это, знаете ли, проходит перед моими глазами. В Англии нет ничего более переменчивого, нежели мода на платье. То здесь одеваются на французский манер, то на испанский, а то подавай им мавританские наряды. Сначала одно, потом другое».

«Так уж устроен мир». На мгновенье ко мне вернулись недавние думы. «Но я-то вовек не убоюсь их презрения».

«Конечно, сэр».

«Слыхали, что молва говорит о зависти?»

«Поведайте мне, сэр. У подобных вам я всегда ищу знаний».

«Зависть – это крокодил, что льет слезы, убивая, и со вздохами поглощает каждую новую жертву».

Тут брадобрей притих, ибо это не имело ничего общего с тем, о чем говорил он сам, однако вскоре я снова услышал его голос: «А уж весь этот деревенский люд, что сюда стекается, сэр! В самое летнее пекло они ходят мимо моего заведения и заглядывают ко мне не потому, что им надобны мои услуги, а лишь для того, чтобы спросить дорогу к вестминстерским могилам или львам в Тауэре. Поверите ли, сэр?»

Эти слова напомнили мне о цели моего собственного путешествия, и я попросил его закончить стрижку со всем возможным проворством. Он охотно согласился и спустя несколько минут уже умывал мне лицо душистой водою. «Ну вот, сэр, – сказал он, – теперь вы похожи на живописца».

«Да, – отвечал я, – и на того, кому суждено преобразить сей мир». Я вышел от цирюльника и, сворачивая за угол, заметил, что он смотрит мне вслед.

От Палтока было рукой подать до Нью-Фиш-стрит, а она скоро привела меня к мосту. Многие расхваливают этот мост [52], называя его гордостью Лондона и не забывая упомянуть о двадцати его сводах из обтесанного песчаника, но на самом деле это весьма узкий путь через реку, столь загроможденный лавками и домиками, что по нему очень нелегко пробраться; я медленно вел коня сквозь суетливую толпу, а кругом было такое море носильщиков, уличных продавцов, купчишек и приезжего пароду, что я достиг Банксайда [53] только после многократных остановок под крики: «Дорогу, дорогу!» и «С вашего позволения, сэр!» Я проехал немного до Уинчестерского причала и сдал лошадь хозяину тамошней конюшни, а затем направился пешком к пустырю у площади Мертвеца, где травят медведей. Чтобы забраться на деревянные подмостки и увидеть это зрелище, надо заплатить всего-навсего пенни; но я явился одним из последних и вынужден был смотреть на арену поверх чужих плеч и шапок. Туда только что выпустили медведя, а потом натравили на него пса; и как ликовала толпа, когда пролилась кровь, какой шум они подняли, когда пес вцепился медведю в глотку, а тот принялся охаживать его когтями по голове! Они бросались то вперед, то назад и так кусались и царапались, что вскоре превратили арену в кровавую лужу, – и глядеть, как медведь, с его розовым носом, исподлобья наблюдает за приближением врага, а пес вертится вокруг и выжидает, дабы поймать его врасплох, было не менее увлекательно, чем следить за сценическим действом. Претерпев укус, медведь снова вырывался на свободу и дважды или трижды поматывал башкой, перемазанной слюной и кровью; и все эти броски, эти увертки, эта грызня, этот рев, эти швырки и метания вконец стали выглядеть достойным символом нашего безумного града. Воистину, чернь обожает страданья и смерть.


Я покинул арену в отличном расположении духа и пошел к Парижскому садику и недавно выстроенному там театру. Едва миновав Моулстрандский док, я услыхал за спиной чей-то оклик. «Господи Иисусе, – произнес мужской голос, – ну кто бы мог подумать, что я встречу вас здесь?» Я обернулся и сразу признал говорившего по его грязной белой атласной куртке: это был мой прежний помощник, Джон Овербери. Год назад он оставил службу у меня и нашел себе (если верить его речам) лучшего хозяина. Я знал его также как угрюмого и подозрительного малого, весьма склонного к злословию. «Что привело вас сюда?» – продолжал он, догнав меня и шагая рядом.

«Ровным счетом ничего, Джон». Мы как раз подошли к Фолконскому причалу, что близ борделей на Пайк-лейн, и он воззрился на меня с любопытством. «Вот пьесу хочу поглядеть».

«И только-то, сэр?» Я держал язык за зубами и не чаял от него избавиться, но он все не отставал. «А медведей вы нынче смотрели?» – поинтересовался он.

«Постоял минутку».

«Значит, вы, как всегда, с умом выбрали день. Ведь и месяца не прошло с тех пор, как ихний помост рухнул, переполненный людьми, – слыхали об этом? Тогда многих убило да покалечило. Слыхали, сэр?» Я кивнул. «Бают, без колдовства там не обошлось».

«Мало ли что говорят, Джон, дабы поразить несмышленых».

«Истинно так, доктор Ди. Но уж мы-то с вами знаем, где собака зарыта, верно?»

Я оставил сию дерзость без внимания, хотя видел его насквозь. После того как он покинул мой дом, я случайно обнаружил ящичек с записями, сделанными его рукою, – свидетельство того, что этот мошенник запечатлевал ход моих опытов. Я не сомневался, что он рассчитывал продать свои бумаги какому-нибудь невежде, алчущему золота или власти, однако результат его торопливых трудов выглядел весьма убого. К тому же он все равно не достиг бы цели, ибо нет подлинных секретов кроме тех, что заключены в тайниках человеческих душ.

Впереди уже замаячил помост театра, к которому отовсюду стекался народ, но этот шут и не думал уходить. «Чего желаете, сэр? – спросил он. – Смотреть пьесу вместе с толпою или заплатить за сиденье?» Он говорил о деревянных скамьях, стоявших по обе стороны сцены в отдалении от кипучей толпы, и я окончательно понял, что он решил прилипнуть ко мне теснее, чем подошва к башмаку.

«Где же мы сядем? – отозвался я. – Там все полно. Все скамейки заняты».

«Да уж найдем местечко, сэр. Будьте покойны и держитесь за мной. Я пойду первым, растолкаю их и проложу нам путь». И он направился вперед, вопя: «Дорогу! Дорогу благородному доктору Ди!» В ответ раздались смешки, на которые всегда горазды эти ехидные дуралеи, и лицемер Овербери повернулся ко мне с улыбкой. «Вы не отстали, мой добрый доктор? В жизни не видывал такого столпотворения!» Я промолчал и хотел было шагнуть в сторону и затеряться среди этого зловонного сброда, но он уже взял меня за рукав и подвел к скамьям. «Сядьте здесь, напротив сцены, – сказал он, – и вы ничего не пропустите». Затем он похлопал по плечу одного из зрителей, мужчину в бархатном плаще. «Прошу вас, сэр, подвиньтесь чуток и дайте нам сесть с вами рядышком».

«С превеликим удовольствием», – отозвался тот; но я уверен, что он не мог не услышать, как Джон Овербери пробормотал мне, прикрыв рот рукою: «Ну и задница у него, верно? Страсть сколько места ей надобно». Не знаю, откуда набрался он такой наглости, но я уж давно отчитал бы его хорошенько, если б не подозревал, что, прибегнув к какой-то коварной уловке, он застиг меня тут намеренно. А посему я решил покуда смолчать.

«Всем известно, что вы чересчур много трудитесь, – прошептал он мне, когда актеры начали выходить на сцену. – Приятно видеть вас в театре, на отдыхе».

Тем временем перед нами явилась целая вереница благородных персонажей, облаченных в пышные наряды темно-красного, синего и желтого цветов. По их платью и осанке я понял, что это действующие лица исторической трагедии, и приготовился выслушать пролог на тему круговращений бытия. Персонажей было семеро, подобно сферам над нами, и выступали они весьма торжественно: вот так с помощью живых картин и зрелищ можно отобразить глубочайшие мировые закономерности. Один из главных героев в королевской мантии шагнул вперед, чтобы обратиться к нам, но тут Джон Овербери склонился ко мне и указал на толпу. «Видите Мэрион? – спросил он. – Знаете ее? Вон ту, что задрала юбку чуть не до пояса, дабы все могли полюбоваться ее дивными точеными ножками?» Я устремил взор в ту сторону и увидал среди публики цветущую девицу. «Она родилась под знаком Венеры, – продолжал он. – Гляньте-ка, один уже строит ей глазки. Видите, около нее вьется какой-то старый потаскун?»


О сферы, ваше вечное вращенье

Должно б стократ усилить хор стенаний

Над гробом королевы. Восхищенья

Достойная супруга и страданий

Моих виновница невольная – о небо!

Как буду жить я без тебя, родная?

Я в ад навек переселен из рая.


«А хитрец-то знает здешние обычаи – небось не впервой подбирать себе подружку. Видите, как он заманивает ее сверканьем своих золотых перстней?»

Я снова изготовился внимать сладкозвучной речи актеров, ибо к королю приблизился отрок, несущий факел мудрости.


Отрок. Пусть Скорбь рассеют Разума лучи.

Король. Не вижу я ни проблеска в ночи.

Отрок. Рассудок повелит – Печаль уйдет.

Король. Ярмо Рассудка счастья не вернет.


«А что это за важнецкий господин, доктор Ди, – вон там, сбоку от нас? Вы с ним знакомы?»

Я не откликнулся, хотя слышал его хорошо: я не мог оторвать глаз от сцены, ибо актеры повернулись в танце и король вновь выступил вперед.


Мой сын честолюбивый жаждет власти

И ищет, как со мной покончить разом,

Чтоб опереть сапог на лоб мой хладный

И плод сорвать…


Прочего я не расслышал, так как Овербери снова зашептал мне на ухо: «Видите вон того, в плаще с широкими рукавами? Сразу ясно, что он любитель мальчиков. Разве не правду говорят, что театр – истинная школа жизни?»

Когда я опять посмотрел на сцену, там произошла резкая перемена, ибо теперь старый король, одетый в платье обычного покроя, был простерт на ложе, а виолы и трубы возвещали о пришествии его сына.


Король. Кто там стучит, как Дьявола подручник?

Тут Овербери подтолкнул меня локтем.


Сын. Я, ваш наследник и послушный сын.

«Злодей, доктор Ди, ручаюсь вам. По лицу видать».


Король. Входи. Нет силы под луною,

Что удержала бы тебя.


Засим принц, облаченный в синие с белым одежды, подошел к нему вплотную и поразил отца шпагой, что означало убийство; наверное, в этот миг на деревянные доски был опорожнен бычий пузырь с кровью, ибо жидкость пролилась далее с края помоста, а виолы и трубы зазвучали снова, на сей раз более тревожно. Джон Овербери глазел на это разиня рот и соблаговолил молчать вплоть до самой интерлюдии, когда четыре фигуры со знаменами, олицетворяющие Смерть, Вину, Месть и Неблагодарность, выступили на сцену, а затем принялись вопрошать друг друга о смысле происходящего.

«Поясните мне это, мой добрый доктор», – сказал Овербери, озадаченный их беседой, слишком глубокой для его куцего умишка.

«В этом пафос всего зрелища, – отвечал я. – Разве ты не понял, что кровь короля символизирует неорганическую природу металлов, а сама шпага означает преображение огнем?»

«Накажи меня Бог, если понял. Но кто ж эти величавые фигуры?»

«Они назвали себя. Кроме того, сия четверица представляет собою четыре звезды, или materia prima [54] философского камня. Что еще осталось тебе неясным?»

«Ох, сэр, это загадка, непосильная для моего ума».

«Думай, думай. Неужто головенка твоя, совсем пуста?»

«Я ею доволен, доктор Ди, но коли вы считаете ее глупой, то уж простите меня великодушно». Однако он то и дело посмеивался, а затем вдруг обратил взор на стоявших рядом и начал перекидываться с ними вопросами вроде «Как живете-можете?» и «Что новенького?» Было очевидно, что он со многими хорошо знаком, ибо тут собралось не меньше негодяев, чем их обычно бывает на Клинк-стрит неподалеку отсюда.


Сын. Зачем ты здесь, отродье Люцифера?

Король. Я призрак твоего отца, восставший

Из гроба, чтоб проклясть отцеубийцу.


Я поднял взор и увидел смятенного принца, сидящего в кресле с подушкою, и короля, что стоял перед ним, с ног до головы закутанный в белое полотно, – сие должно было означать его возврат из могилы.


Сын. Прочь, адский выползок, вернись в геенну!

Король. Не упокоюсь я в земле, покуда

Ты лик ее уродуешь…


«Богом молю, говори громче, – вдруг крикнул актеру Джон Овербери. – Повтори это слово еще разок. Твой саван мешает нам слышать тебя, почтенный призрак».

Но я не присоединился к общему гоготу. Мною овладел странный испуг: мне казалось, что если сдернуть белое дамасское полотно, я увижу на сцене труп своего отца.


Корлоль. Ты лик ее уродуешь собою.


Актер начал снова, однако заметно сбитый с толку криками слушателей, уронил на дощатый пол восковую свечу, которую держал в руке; от нее вспыхнуло его одеяние, но два прислужника тут же выскочили на сцену с кувшином воды и загасили пламя.

В последовавшем за сим волнении (ибо огонь был смертельным врагом всего театра) я поднялся со скамьи, по-прежнему панически боясь увидеть перед собой отца, и повернулся спиною к разноцветным фигурам лицедеев. «Сиди, – сказал я Джону. – Не то потеряешь свое место».

«Но пьеса еще не кончена, уважаемый доктор».

«С меня довольно и этого. А через толпу я проберусь сам».

«О нет, сэр, скажу вам без лести, ваше общество столь приятно для меня, что я не расстанусь с вами по доброй воле». Я мысленно застонал, но он снова ухватил меня за рукав. «Экая толкотня!» – воскликнул он и двинулся вместе со мною, крича «Позвольте же!» и «Дайте нам пройти, умоляю вас!», покуда мы не выбрались на Бродуолл. Тут он остановился и хлопнул в ладоши. «Погодите минутку, – сказал он. – Кажется, я обронил там свой серебряный перочинный нож». И он опрометью кинулся назад к театру, но, пройдя за ним несколько шагов, я увидел его беседующим с той самой шлюхой, или блудницей, которую он назвал Мэрион. Чуть позже они вышли оттуда вдвоем, и я воззрился на рыбацкую лодку посреди реки, как бы погруженный в глубокие раздумья.

«Ну вот, господин мой, – окликнул он меня, приближаясь. – Говорят, что унция веселья лучше фунта печали. Разве это не так?»

«Ты нашел нож?»

«Он завалился в уголок кармана. Ничто не утеряно, сэр, зато кое-что найдено». Тут он улыбнулся Мэрион; это была весьма миловидная и пухлая девица с кожею чистой и белой, точно редчайшая слоновая кость, и, пойдя за нею в сторону реки (причем она то и дело украдкой бросала на меня взгляды через плечо), я ощутил, как напрягся под моим платьем златой жезл Адама. «Помните, – продолжал Джон, замедлив шаг, дабы я мог настигнуть их, – как вы пороли меня по утрам, стоило мне проспать? Да еще приговаривали, будто-де сок молодой березки всякую хворь выгоняет, – так ведь, почтенный доктор?» На слове «березка» он ущипнул блудницу за руку, и та рассмеялась. «Кабы вы применили свое средство к другому достойному объекту, вы, верно, увидали б новое чудесное преображение». Я хорошо понимал его намеки. «Не прогуляться ли нам еще немного, – добавил он, – и не зайти ли всем вместе вон в тот трактир?» Я знал место, о котором он говорит: это был публичный дом, или клоака для потаскух и блудниц, куда захаживало больше народу, чем в Вестминстер-холл, и где водилось больше заразных хворей, чем в Ньюгейте. И однако я согласился пойти туда. Что ж, и Сократ порою пускался в пляс, а Сципион играл камушками на морском берегу; я не стану ни оправдываться, дабы не сочли это признаньем вины, ни скрывать своих замыслов, дабы не показаться глупцом. Если верить молве, аптекари любят только запах мочи, и в тот раз я уподобился им: я был словно муха, что облетает стороной розу, норовя усесться в навоз.

Когда мы приблизились к дому с вывеской «Лилейная Дева», какая-то полупьяная мегера осыпала нас бранью, но в сем не было ничего удивительного для здешних мест. У дверей трактира нас встретила толстогубая грязнуха с мутным взором и сопливым носом.

«Госпожа Анна, – сказал Джон Овербери, отвешивая ей поклон, – приветствуем вас от всего сердца».

«Входите же, леди и джентльмены, – отвечала она. Изо рта ее несло чем-то зловонным, а голос резал ухо. – Неугодно ли посетить мой трактир? Мою „Деву“? А уж как я вам рада». Она называла себя госпожою, но я прекрасно знал, чем она живет и какой славой пользуется ее заведение.

«Право слово, мадам, – с улыбкой продолжал Овербери, – давненько не припомню я такого морозцу, как нынче. Не найдете ли чем нас согреть?»

«Заходите, сэр, да без всяких церемоний. У меня уж готово вино с пряностями». Я уступил дорогу Мэрион, которая, шагнув внутрь, вежливо присела перед старой сводней. «Вот сюда, в эту дверь, джентльмены, – сказала хозяйка, благосклонно кивнув ей в ответ, – присоединяйтесь к нашей компании». Мы последовали ее приглашению: грязная и закопченная комната, куда мы попали, была полна мужчин и женщин, праздно сидевших на табуретах и тюфячках. Не знаю, мог ли Дедал воздвигнуть лабиринт для таких чудовищ или Апеллес живописать столь уродливые формы, но, приглядевшись, я увидел в них обычных пьяниц, потаскушек и шлюх. «Ну, детки, – промолвила госпожа Анна, взгромоздясь на покрытый кошачьей шкурой стул с ночным горшком, – что поделываете?»

«Да пошлет вам Бог доброго утра, матушка», – ответили ей две неряхи разом.

«Я пришла навестить вас со своими друзьями, детки, и мы очень рады видеть, что вы не теряете времени попусту. За что бы вы ни брались, старайтесь делать это хорошо». Она повернулась к одной из потаскух, рябой девке в заношенном красном платье. «Ты у меня знаешь толк в дамасских тканях», – сказала она, поглаживая ее по обтянутой грязным лифом груди.

«Покорно благодарю вас, матушка, вы так любезны со мною».

Все еще лаская грудь потаскухи, госпожа Анна обернулась ко мне. «До чего же сладко и приятно слышать, как они величают меня матушкой. А вас, сэр, это разве не радует? Поглядите только, какие послушные у меня дочки. Не угодно ли вам побеседовать с одною из них в отдельной горенке?»

Тут Джон Овербери просочился между нами и нашептал что-то ей на ухо. Госпожа Анна поднялась со стульчака (который, казалось мне, она вот-вот использует по назначению) и с глупой ухмылкою шагнула ко мне. «Из дикого винограда выходит славное винцо, – промолвила она. – Кабы я не пила, я высохла бы, точно окорок, подвешенный к печной трубе. А вы что скажете, сэр? Уж лучше расхаживать по моему дому без штанов, чем воздерживаться от питья. Что вам больше по вкусу, сэр?»

«Что ж, хозяйка, – отвечал я, взглянув на Мэрион, – говорят, будто после обедов у Катона Росций всегда бывал под хмельком».

«Я не знакома с этими господами, сэр, но коли встречу их, непременно передам от вас привет».

Тут я громко рассмеялся. «Подайте мне вина с мускатным орехом. И чем прянее, тем лучше».

Она вернулась с дымящейся чашей, и я вмиг осушил ее. «Господи помилуй, – сказала она. – Да вы что сухая губка. А ну-ка, дочка, принеси джентльмену еще».

«Нет, – вскричал я. – Нет, нет. Этак у меня к вечеру разыграется водянка».

«Винцо вам не повредит». Она поглядела на Мэрион, которая с щипцами в руках опустилась на колени перед очагом. «Разве может мужчина прожить на одном соленом масле да голанском сыре?»

«Ладно, хозяйка, будь по-вашему».

«Вот и славно. Вы только не робейте здесь, сэр. Прошу вас, распоряжайтесь как у себя дома, уважьте старуху». И я выпил еще вина, а затем еще, покуда кровь не забурлила у меня в жилах. «Не пора ли вам уединиться с нею? – спросила старая сводня. – Не соскучился ли Джек по своей Джоанне?» Тут она кивнула на Мэрион. «Эта девица приготовит вам такое блюдо с подливою, что слаще некуда». И она отвела нас в соседнюю комнатенку с хлипкой деревянной дверью.

«Разве здесь нет засова?» – спросил я ее.

«Засовы нам ни к чему, – отвечала она. – Мы все живем большой дружной семьей».

«Но ее надо помыть, – сказал я заплетающимся от хмеля языком. – Сначала ее надо вымыть, иначе я до нее не дотронусь». Затем Мэрион стала разоблачаться, а я прочел молитву, точно предваряя трапезу. «Да будет освящено словом Божьим все, что есть ныне и появится впредь на сем столе. О повелитель и властелин мира, позволь нам вкусить от жизни вечной. Аминь. Подайте мне кувшин, лохань и полотенце, дабы я мог смыть с нее грязь».

Старая сводня поспешила прочь, а Мэрион чуть повела рукою, как бы прося меня о чем-то. «Но я ведь мылась, сэр. И с тех пор ничего такого не делала».

Но я не раскрыл рта, пока госпожа Анна не внесла в комнату старую надтреснутую лохань и горшок с мутной водою, словно зачерпнутой из какой-нибудь лужи или канавы. «Уложите ее на пол и вымойте лицо. Поднимите ей волосы и вымойте как следует». Старая карга покорно принялась за дело, а молодая девица тем временем не сводила с меня жалобного взора. «Это общий берег, – сказал я, – где скапливается дрянь со всего города. Не забудьте протереть ей уста. На ней пыли, что на придорожном столбе. Ну-ка, покажи мне язык. А теперь раскрой пошире рот, я хочу заглянуть внутрь».

Хозяйка исполняла то, что я ей велел, с большой неохотой. «Зачем вы ее мучаете? – спросила она. – Мэрион славная девушка, а не какая-нибудь грязнуля».

«Здесь нельзя оглашать причины моих поступков, – ответил я, – не то может свершиться непоправимое». Тут она примолкла. «Какая белая шея, – продолжал я. – Ты мила и тучна, мое дитятко. Вымойте у нее подмышками. О, какая полная у тебя рука, а запястье совсем маленькое. И как ты управляешься по хозяйству с такими запястьями? Открой-ка свою правую ладонь. Смотри, на большом пальце и мизинце у тебя черные пятнышки – это следы блошиных укусов. Нет ли блох в твоем тайничке? А может, ты делишь ложе с тем, кто дает им пристанище? Подрежьте ей ногти, госпожа Анна, дабы она не расчесывалась. И, молю вас, вытрите как следует ее соски, прежде чем я возьму их в рот, не то мне может попасться волос или еще что-нибудь. Теперь переверните ее на живот, я хочу поглядеть сзади. На плечах у нее есть отметины, видите, однако ягодицы мясисты и не искусаны». Мерзкая старуха понимала, что ее товар хорош, и в предвкушении своего золота стала вести себя более покладисто. «Ах, что за чудные лядвеи у этой девицы! Помойте ей ноги от икр и до самого верха. Теперь вымойте подошвы и не забудьте протереть пальцы, большой и все прочие. Так, можете переворачивать снова». Я стал на колени, дабы приникнуть к ней устами, но в этот миг неожиданно облегчился, даже не успев снять платье. Затем на меня напал такой страх и ужас, что я вскочил на ноги, дрожа, и вытер рот рукою.

«Больно уж вы торопитесь, – сказала Мэрион, удивленно поглядев на меня. – Поспешишь – людей насмешишь, разве не так?'»

Но я уже довольно увидел и сделал. «Одевайте ее, – сказал я. – Пусть напяливает свою грязную юбку. Я ухожу».

Угодить в сети легко, но выпутаться из них труднее. «Покажите-ка нам свой кошелек, сударь, – потребовала старуха. – Или мы так низко пали, что нам уже не дотянуться до ваших денег?»

Мне слишком не терпелось уйти, чтобы затевать споры, поэтому я открыл кошелек и швырнул им несколько шиллингов, которые они кинулись собирать на карачках. «Из какой только берлоги он вылез, – крикнула в мою сторону Мэрион, – что ведет себя с нами точно со скотами?»

«Лучшего вы не заслуживаете», – отвечал я.

Добрейшая госпожа Анна поднялась с колен и плюнула мне в лицо, я хотел было ударить ее, но она схватила ночной горшок, угрожая выплеснуть на меня его содержимое. Так что я покинул их и, отправясь вон, миновал скопище шлюх, сидевших в соседней комнате навострив уши. Джон Овербери ковырял ножом в зубах на пороге трактира; я ничего не сказал ему и пошел прочь от этого гнездилища разврата, этого рассадника заразы и приюта блудниц, а вдогонку мне неслись гнуснейшие оскорбления, какие только может измыслить ум, изощренный во всем подлом и низком. Так завершился тот день, когда почил мой отец. Laus Deo [55].

Загрузка...