ЧАСТЬ I. КАК ВОЙТИ В «ДОМ КОЛДУНЬИ»?..

Глава 1. Человек в поисках Тайны (древняя традиция или новое направление?)

В оный день, когда над миром новым Бог склонял лицо свое, тогда Солнце останавливали словом, Словом разрушали города.

Н. Гумилев

То, что кажется странным, редко остается необъясненным.

Лихтенберг

Дом у каждого свой. Неожиданный образ «дома колдуньи» на­ходим в поэме М. Цветаевой «Переулочки»:

«Две колдобины. Тень.

Разваленный плетень,

Без следочку — да в темь,

Всех окошечек — семь».

Это странный и опасный дом, в котором

«Свет до свету горит,

Должно требу творит

Богу жертву кадит,

С дуба требоваит».

В этом доме звоньба, урчба и Тайна. А еще — колдунья, про­фессионально владеющая языком, задуряющая.

Страшен и притягателен «дом колдуньи» и нет спасения от это­го совершенного зла, ведущего к смерти. Или к просветлению?

Поэма написана М. И. Цветаевой в апреле 1922 года по моти­вам известной былины «Добрыня и Маринка». Цветаева переосмыслила фольклорный сюжет и сместила в нем акценты. По были­не, живущая на киевской Игнатьевской улице Марина Игнатьев­на — колдунья, чародейка и «распутница». Сжигая следы Добрыни, она пытается приворожить его, однако погибает от его справедли­вой карающей руки. В поэме Цветае­вой герой безымянен, абстрактен и пассивен. Героиня (тоже безы­мянная) — мудрая, сильная, хотя и грешная женщина, одерживает победу. Она завораживает, заговаривает, «задуряет» «доброго мо­лодца» не только и не столько земными соблазнами, сколько небес­ными, райскими. «„Переулочки“... история последнего обольщения (душою, в просторечии: высотою)», — писала Цветаева. Сама Марина Ивановна так объясняла свою поэму коррес­понденту-критику Ю. Иваску спустя 15 лет: «Раскройте былины и найдите былину о Маринке, живущей в Игнатьевских переулочках и за пологом колдующей — обращающей добрых молодцев в туровзадуряющей. У меня — словами, болтовней, под шумок которой все и делается: уж полог не полог — а парус, а вот и речка, а вот и рыбка и т. д. И лейтмотив один: соблазн, сначала „яблочками“, по­том речною радугою, потом огненной бездной, потом — седьмыми небесами... Она — морока и играет самым страшным.

А конь (голос коня) — его богатырство, зовущее и ржущее, пыта­ется разрушить чары, и — как всегда — тщетно, ибо одолела — она:

Турий след у ворот — то есть еще один тур и дур».

По оценке самой поэтессы, с одной стороны, «эту вещь из всех моих... больше всего любили в России, ее понимали, то есть от нее обмирали — все, каждый грамотный курсант». А с другой стороны, Цветаева писала Б. Пастернаку о поэме 10 марта 1923 г.: «Очень хочу, чтобы Вы мне написали о „Переулоч­ках“, что встает? Фабула (связь) ни до кого не доходит, — только до одного дошла: Чаброва, кому и посвятила, но у него дважды было воспаление мозга! Для меня вещь ясна, как день, все сказано. Другие слышат только шумы, и это для меня оскорбительно. Это, пожалуй, моя любимая вещь, написанная, мне нужно и важно знать, как — Вам. Доходят ли все три царства и последний соблазн? Ясна ли грубая бытовая развязка?»

Иными словами, поэма представляет собой ярчайший образец вербальной магии, пример осознанной суггестии: Цветаевой «вещь ясна», тогда как обычная знахарка шепчет свои заговоры, не заду­мываясь над их смыслом.

Потрясает поэма также чувством «интереса к русской старине и единства с жизнью своих предков». Сам образ колдуньи неслучаен и весьма характерен для русского национального восприятия при­роды и женского естества. Недаром мы встречаемся с поэмой и ее героиней в романе И. Ефремова «Лезвие бритвы» (переполненного, кстати, рассуждениями о психиатрии, суггестии, ведовстве):

«Прежде Гирин не любил и не понимал поэзии Цветаевой, но Сима открыла в ее великолепных стихах глубокую реку русских чувств, накрепко связанных с нашей историей и землей.

Под аккомпанемент первобытных звуков льющейся воды, ше­лестящей травы и отдаленного плеска моря, в прозрачных, как га­зовая ткань, весенних сумерках, она читала ему „Переулочки“ — поэму о колдовской девке Маринке, живущей в переулочках древ­него Киева. Молодец Добрыня едет в Киев, и мать не велит ему ви­деться с этой девушкой, потому что она превращает добрых молод­цов в туров. Конечно, Добрыня первым делом разыскивает Маринку. Той нравится Добрыня, и начинается заклятие. Сперва чарами природы, потом телом прекрасным, потом ликом девичь­им... Мороком стелется, вьется вокруг него колдовство, и вот толь­ко две души — ее и его — остаются наедине, заглядывая в неизме­римую глубину себя. Сгущается морок, и, наконец, удар копытом, скок, и от ворот по тонкому свежему снегу турий след».

Кстати, «переулок», по определению В. Даля, «поперечная улка; короткая улица, для связи улиц продольных». «Переулочки» Цветаевой — тексты заговорные, используемые для соединения двух людей; для обострения всех чувств и доведения их до абсурда. Героиня — ведьма; ведает, что творит. По определению того же И. Ефремова, «Слово „ведьма“ происходит от „ведать“ — знать и обозначало женщину, знающую больше других, да еще воо­руженную чисто женской интуицией. Ведовство — понимание скрытых чувств и мотивов поступков у людей, качество, вызванное тесной и многогранной связью с природой. Это вовсе не злое и бе­зумное начало в женщине, а проницательность. Наши предки изме­нили это понимание благодаря влиянию Запада в средневековье и христианской религии, взявшей у еврейской дикое, я сказал бы — безумное, расщепление мира на небо и ад и поместившей женщину на адской стороне. А я всегда готов, образно говоря, поднять бокал за ведьм, проницательных, веселых, сильных духом женщин, рав­ноценных мужчинам!».

Произнесший эти слова герой романа Иван Гирин — врач, фи­зиолог, психиатр — чрезвычайно много рассуждает о суггестии, гипнозе, тайнах подсознания. И это не случайно

Одна из основных движущих сил развития человеческого ин­теллекта — желание воздействовать на себе подобных — находит реальное воплощение в понятии «суггестия» (внушение).

Суггестия является компонентом обычного человеческого об­щения, но может выступать и как специально организованный вид коммуникации, формируемый при помощи вербальных (словесная продукция) и невербальных (мимика, жесты, действия собеседника, окружающая обстановка и т. д.) средств.

Феномен суггестии традиционно относили к областям магии, религии, медицины и психологии, и именно представителям данных направлений принадлежит львиная доля работ, посвященных ука­занной проблеме.

Каковы же общепринятые традиционные представления о суг­гестии?

Магия (религия) издавна прибегала к внушению как к способу воздействия людей друг на друга. Сначала такое воздействие при­менялось интуитивно и только с развитием науки колдуны также попытались дать явлению суггестии свое объяснение.

В V в. до н. э. Геродот сообщил, что в наиболее развитой асси­ро-вавилонской медицине заклинания, магические формулы или сожжение фигурок демонов сопутствовали приему снадобий — этим изгонялись злые духи, которые были главными причинами болезни. В папирусе Эберса, составленном за 2000 лет до н. э. да­ны рецепты 900 снадобий от различных недугов, употребление ко­торых предлагалось обязательно сочетать с заклинаниями, в кото­рых слова следовало произносить четко и повторять их по нескольку раз.

Заклинаниями и возложением рук на голову больного врачева­ли халдейские и египетские жрецы, персидские маги, индусские брамины и йоги. Римские писатели Марциал, Агриппа, Апулей и Плавт поведали об усыплении прикосновением рукою, сопровож­даемом заклинаниями.

Исцеляя некоторых больных внушением, служители религиоз­ных культов демонстрировали свое могущество, чудодейственную силу. Исцеление проводилось жрецами в храмах, возведенных в честь бога медицины Эскулапа в Древнем Риме, Асклепия в антич­ной Греции, Сераписа в эллиническом Египте. Больше других про­славилось святилище Асклепия в Эпидавре, названное асклейпионом. Лечение в асклейпионе начиналось с разработанной системы внушения. Совершались пышные ритуалы, включавшие в себя жертвоприношения, курение благовоний, принятие ванн, читались молитвы. Больных укладывали на шкуру дикого кабана, принесен­ного в жертву, и усыпляли. Некоторым из них снилось, будто сам бог указывает им средства излечения — это и было предписанием для дальнейшего лечения.

Можно выделить несколько положений, принимаемых служи­телями магических и религиозных культов за аксиомы:

1. Человек состоит из вечной души и бренного тела. Апулей ут­верждал, что «прикосновением, заклинаниями и запахами можно так усыпить человека, что он освобождается от своей грубой телесной оболочки и возвращается к чистой, божественной бессмертной природе».

2. Всякое добро, помощь и содействие, а также всякое зло, вред и несчастье происходят от стихийных духов {богов).

3. Идея обладает динамическим свойством: «делая внушение на срок, мы закладываем в импульсивный центр субъекта зерно некое­ го динамического существа, точный момент появления которого на свет мы определяем текстом внушения. Это динамическое существо будет в свое время действовать изнутри наружу; следовательно, оно не чувство, ибо существенной особенностью чувства является дей­ствие снаружи вовнутрь. Это идея, которую воля гипнотизера озаряет специальным динамизмом и в виде зародыша вкладывает в импульсивное существо субъекта, чтобы она в определенный день активно проявила заключенную в ней энергию, приведя в действие соответствующий центр. Это род одержимости». Эфемерных динамических существ, создаваемых человече­ской волей (субъектов суггестии) оккультисты и маги называют элементарными существами или элементалами (а также лярвами, астроменталами).

Люди, владеющие техникой внушения, обладают якобы осо­бой, только им присущей «жизненной силой», «животным магне­тизмом», который они способны передавать другим людям. Из­вестный врач и химик XVI столетия Теофраст Бомбаст Парацельс (1490-1541) считал изначальным источником магнетизма планеты и звезды. Целебная сила магнитов в том, что они вытягивают бо­лезнь.

Вся магическая сила в огромной степени зависит от веры. П. Хасон в «Учебнике белой магии» утверждает: «вера — это то что отбрасывает все остальное и расчищает поле для мгновенного действия. Это одна из тех ценных опор, которая поддерживает Вас временно, в течение всего Вашего магического действия и позволяет Вам поверить в неизбежность успеха, который является его слугой

Это средство достижения особого состояния внушения себе времен­ной мании величия, без которой невозможно колдовство». Ту же мысль находим у Парацельса: «Пусть предмет нашей веры будет действительный или ложный — последствия для вас будут одни и те же. Таким образом, если вера моя в статую святого Петра будет такая же, как в самого святого Петра, я достигну тех же эффектов, как их достиг бы верой в самого святого Петра. Все равно истинная это вера или ложная, она будет чудеса творить всегда».

Таким образом, многие идеи, которые будут впоследствии раз­работаны учеными, были высказаны еще колдунами и религиозны­ми деятелями, хотя церковь препятствовала развитию научных представлений о внушении, так как это мешало сакрализации рели­гиозных таинств.

В первой половине XVII столетия умами передовых мыслите­лей овладело учение выдающегося французского философа Рене Декарта, которому принадлежит открытие рефлекса. Он относил рефлекторные механизмы только к низшим формам нерв­ной деятельности, а произвольное поведение связывал с наличием в теле души, которая побуждает к различным страстям.

Но наряду с этим у Декарта есть и следующее утверждение: ес­ли в пище, которую едят с аппетитом, неожиданно встречается ка­кой-нибудь очень грязный предмет, то впечатление, вызванное этим случаем, может так изменить состояние мозга, что после него нель­зя будет смотреть на эту пищу иначе как с отвращением. Гениаль­ный мыслитель предугадал здесь элементы внушения, хотя офици­альная медицина того времени еще не приемлет такого понятия.

Суггестия в медицине

Во второй половине XVIII в. венский врач Франс Антон Мес­мер (1734-1815) создал учение о «животном магнетизме». По его воззрениям, человек обладает свойствами магнита (причем отдель­ные люди одарены магнетической силой в особой степени) и гипно­тические феномены вызываются магнетическим «флюидом», спо­собным передаваться от субъекта к субъекту, оказывая целебное воздействие. «В клинике Месмера „магнетизирование“ первона­чально осуществлялось при помощи пассов, вызывающих конвуль­сивные кризы, а в последующем в связи с увеличением количества пациентов проводились коллективные сеансы. Для усиления эффек­та ожидания в помещении создавалась определенная атмосфера: полумрак, выразительно задрапированные окна и стены, курился ладан, звучала музыка. Неожиданно появлялся Месмер, облачен­ный в лиловые одежды, и величественно прикасался руками к ожи­дающим магнетического воздействия больным, которые для прове­дения магнетических „флюидов“ держались за металлические стержни, исходящие из дубовой бочки, наполненной магнитами. У пациентов развивался истерический припадок с судорогами, после чего наступал сон с последующим выздоровлением». Месмер полностью отрицал роль психо­логического фактора и речи, хотя в заключении комиссии Француз­ской академии наук отмечается: «Воображение без магне­тизма вызывает конвульсии... Магнетизм без воображения не вызывает ничего».

Ученик Месмера — магнетизер-любитель маркиз Шастенэ де Пюисегур открыл сомнамбулическую стадию гипноза, описал явле­ние постгипнотической амнезии и сообщил о возможности словес­ной связи с загипнотизированным человеком (раппорта). Пюисегур был пионером в проведении прямого словесного внушения, не опо­средованного какими-либо ритуалами.

В 1819 г. португальский аббат Фариа, который несколько лет провел в Индии и там изучил методы индийских магов, сделал важ­ное открытие, что достаточно нескольких слов, чтобы вызвать у восприимчивых людей состояние сомнамбулизма. Усыпление про­водилось повелительным приказом: «Спите!». Сон был фоном дру­гих внушений. В опубликованных трудах Фариа доказал неприча­стность сторонних сил к внушению; причину явления он видел в самом субъекте, подвергаемом внушению,— в его воображении.

Английский хирург Дж. Брэд (1795-1860) ввел технику гипно­тизирования с помощью зрительной фиксации и словесного внуше­ния. В 1843 г. он выпускает книгу «Неврология, или Трактат о нервном сне, рассматриваемом в его отношениях к животному маг­нетизму, со включением многочисленных успехов применения его к лечению болезней». Внушенный сон Брэд назвал гипнозом (от греч. hypnos — сон). Термин быстро привился, вытеснив популярное сло­во «магнетизм».

«Но удивительное дело,— отмечает Л. М. Линецкий,— сам по себе термин сыграл и отрицательную роль. Сложилось так, что гипнозом начали называть не только внушенный сон, но и другие внушения, которые ничего общего со сном не имеют. Гипноз слился с внушением вообще, хотя является только одним из множества его проявлений. Известно, что внушать можно и в бодрствовании, между тем внушение больше исследуется в рамках гипноза. Если до Брэда научная история внушения была связана с врачеванием, то со времен Брэда она связалась еще с гипнозом. Это тем более удиви­тельно, что сам Брэд проявлял интерес к внушению в бодрствова­нии».

Во второй половине XIX столетия центром изучения внушения и гипноза становится Франция.

В небольшом университетском городке Нанси, близ Парижа, сельский врач Амвросий Август Льебо (1823-1904) применял пря­мое словесное внушение для лечения больных, а профессор из уни­верситета Нанси Ипполит Бернгейм (1840-1919) был твердо убеж­ден в том, что все проявления гипноза сводятся только к внушению. Он признается главой нансийской школы, а «столько раз проклятая наука о внушении» (по выражению Льебо) усилиями Бернгейма получает права гражданства. Девизом нансийцев стала фраза: «Гипноза нет, есть только внушение».

Одновременно в Париже в стенах Сальпетриерской психиатриче­ской больницы формируется сальпетриерская школа. Ее возглавил метр неврологии того времени, член Французской Академии наук Жан Мартен Шарко (1825-1893). Шарко выдвигал на передний план физические воздействия, а внушению отводил второстепенную роль, считал применение гипноза в клинической практике вредным и делал поспешный вывод о том, что люди, расположенные к гипнозу, стра­дают болезненными отклонениями нервной системы.

В конце XIX в. изучение гипноза и внушения в медицинских кругах приобретает все более научный характер, хотя филологи по-прежнему отстранены от решения задач такого плана. Тем не менее, представителям медицины с неизбежностью приходится признавать очевидные факты взаимозависимости языка и суггестии.

Неонансийская школа. Глава — аптекарь Эмиль Куэ (1857-1926) — решающее значение во внушении придавал воображению: «Нет внушения, есть только самовнушение». В начале 900-х годов в Нанси открылась клиника, в которой больные обучались приемам целебного самовнушения. Куэ называл своих больных учениками. Прежде всего «ученики» должны были поверить в возможность са­мовнушения. Для этого предлагалось внушить себе: «Я падаю впе­ред» или «Я падаю назад»; скрестив пальцы рук, внушать себе, что невозможно их разъединить и пр. Убедившись в том, что он овла­дел приемами самовоздействия, «ученик» с закрытыми глазами ше­потом внушал себе избавление от беспокоящих явлений. Это вну­шение он повторял по нескольку раз в день — перед сном и тотчас после пробуждения, а также в других ситуациях. И хотя В. М. Бехтерев на четверть века опередил Куэ в лечении самовнушением (аутотренингом), он с большим интере­сом отнесся к самому Куэ и его методу и писал в статье «Самовнушение и куэизм как исцеляющий фактор»: «Нет надобно­сти говорить, что популярности своей Куэ обязан и своей обаятель­ной личности, и своему бескорыстию, и всей той атмосфере, кото­рая постепенно создавалась вокруг его имени, благодаря успешным результатам его лечения, состоящего столько же в самовнушении, сколько в массовом внушении во время самой его беседы, и во вре­мя его демонстраций, и во время последнего общего терапевтиче­ского внушения... Успех Куэ есть успех убежденного проповедника, и надо быть Куэ, чтобы достигать подобных же результатов».

В России изучение внушения и гипноза имеет свою историю.

Так, А. А. Токарский (1859-1901) в работе «Гипнотизм и вну­шение» (1888 год) писал: «Я не хочу этим приравнивать явления внушения к простым рефлекторным актам низших мозговых цен­тров. Принимая ясно выраженный характер рефлексов, явления эти остаются, тем не менее, психологическими, так как в цепи разви­вающихся явлений находится также идея. Это условие резко отли­чает простой рефлекс от акта внушенного, хотя последний по неиз­бежности своего развития и не отличается от первого». По мнению А. А. Токарского, в гипнозе происходит расстройство ассоциации. Это лишает человека возможности правильного, адекватного вос­приятия действительности: оно становится ложным, галлюцина­торным, в результате чего кора головного мозга перестает сдержи­вать низшие (подкорковые) мозговые образования.

Профессор Харьковского университета В. Я. Данилевский (1852-1939) связывает гипноз не только с рефлекторными механиз­мами, но и с эмоциональным состоянием: гипнотизация человека, по его мнению, сводится к принуждению, сосредоточению внима­ния и угнетению воли.

В. М. Бехтерев по праву считается основоположником отечест­венной психотерапии. С 1890 года он разрабатывает систему само­внушения, которую особенно охотно применяет в лечении больных алкоголизмом. Больной должен был многократно перед сном и после пробуждения произносить вполголоса: «Я дал себе зарок не только не пить, но и не думать о вине; теперь я совершенно освободился от па­губного соблазна и о нем вовсе не думаю». В. М. Бехтерев заложил Фундамент исследования социально-психологического значения внушения. В 1897 г. он выступил в Военно-медицинской академии с речью «Внушение и его роль в общественной жизни», где впервые проанализировал роль внушения в межличностных отношениях и в происхождении психических эпидемий, обосновал принципы и пре­имущества коллективной гипнопсихотерапии и показал, что внушае­мость личности в коллективе повышается.

Школа И. П. Павлова рассматривала гипноз как частичный сон, частичное торможение, переходное состояние между бодрство­ванием и сном, а также выделяла уравнительную, парадоксальную и ультрапарадоксальную фазы. В частности, в парадоксальной фазе, названной фазой внушения, на сильные раздражители реального мира отмечается либо слабая реакция, либо отсутствие ее, а слабые словесные воздействия вызывают сильную реакцию, что обеспечивает максимальную эффективность словесного внушения. Слово как универсальный специфический условный раздражитель (сигнал сигналов) может вызывать в соответствии с его сложным смысло­вым значением самые разнообразные реакции, связанные с воздей­ствием любых физических стимулов, сигнализируя и заменяя их.

Параллельно 3. Фрейд изложил свою интерпретацию механиз­ма внушения в работе «Массовая психология и анализ человеческо­го „Я“», где утверждал, что для гипнотической связи, представ­ляющей собой подобие влюбленной самоотдачи, характерны ус­тупчивость, снятие критики по отношению к гипнотизеру, отсутст­вие самостоятельности и инициативы, концентрация на личности гипнотизера, занимающего место идеала «Я» (всемогущего отца, вождя массы). Особенности массовой психологии 3. Фрейд объяс­нял механизмом филогенетической памяти, хотя отмечал, что даже при полной суггестивной податливости сохраняется «моральная совесть» загипнотизированного.

Резюмируя результаты изучения суггестии в медицинском и психологическом аспектах, выделим следующие важные для нашего исследования положения:

- Внушение соотносилось с воображением и эмоциями.

- Был обнаружен раппорт — возможность словесной связи с загипнотизированным человеком.

- Выявили наличие прямого и косвенного словесного внушения.

- Внушение рассматривалось в узких рамках гипноза, а в гипнозе видели много общего с обычным сном.

- Открыты приемы целебного самовнушения (аутотренинга)

- Отмечено влияние личности гипнотизера на процесс внушения.

- Суггестивное воздействие связывали с расстройством ассоциации (диссоциацией) психики.

- Внушение начали связывать с межличностными отношениями, происхождением психических эпидемий.

- Установили, что внушаемость личности в коллективе повышается, хотя «моральная совесть» загипнотизированного сохраняется даже при полной суггестивной податливости.

- Слово признано универсальным специфическим условным раздражителем — сигналом сигналов, способным заменять воздействие любых физических стимулов.

При этом, хотя «в построении теоретической концепции гипно­за происходит освобождение от односторонности и все более начи­нает проявляться тенденция к междисциплинарному подходу (сближение и объединение физиологии, психоанализа, эксперимен­тальной психологии», лин­гвистика по-прежнему остается в стороне, не считая суггестию объ­ектом, достойным внимания в связи с отсутствием специальных методов исследования латентных вербальных механизмов.

На эту особенность обратил внимание Б. Ф. Поршнев, создавая теорию палеопсихологии, осмысливая начало человеческой исто­рии: «О внушении написано много исследований, но, к сожалению, в подавляющем большинстве медицинских, что крайне сужает угол зрения. Общая теория речи, психолингвистика, психология, физио­логия речи не уделяют суггестии сколько-нибудь существенного внимания, хотя, можно полагать, это как раз и есть центральная тема всей науки о речи, речевой деятельности, языке»

Обратимся к традиционным определениям внушения. В. М. Бехтерев определяет суггестию как «оживление у испытуемо­го или прививание ему путем слова соответствующего внешнего или внутреннего раздражения». К. М. Варшавский утверждает: «Не следует смешивать убеждение с внушением. Убеж­дение — это воздействие одного человека на другого доводами ра­зума; это сознательное восприятие слова. Внушение — это также словесное воздействие, но воспринимаемое без критики». «Внушение есть универсальное явление общественной жизни, не­отъемлемое свойство любого нормального человеческого общения». А. М. Свядощ приводит следующее определение: «Внушение (suggestio) — подача информации, воспринимаемой без критической оценки и оказывающей влияние на течение нервно-психических процессов. Путем внушения могут вызываться ощущения, представления, эмоциональные состояния и волевые побуждения, а также оказываться воздействие на вегета­тивные функции без активного участия личности, без логической переработки воспринимаемого». Иными словами, суг­гестия традиционно определяется как воздействие на человека (прежде всего, словесное), воспринимаемое им без критической оценки — латентное (скрытое) вербальное воздействие.

Наиболее часто суггестия целенаправленно и сознательно ис­пользуется в медицине и изучается преимущественно в связи с во­просами психотерапии.

Часть исследователей называют психотерапию речевой терапией. Ряд других авторов не согласны с таким опре­делением, «так как информация может передаваться и безречевым путем, поскольку ее несут не только речь врача, но и сопутствую­щие ей мимика, жесты, интонация и весь внешний облик говоряще­го». Особенно настаивают на вторичности слова, как это ни странно звучит, представители направления, име­нуемого «нейро-лингвистическим программированием» (НЛП), ут­верждающие, что воздействие происходит преимущественно на не­вербальном, кинестетическом уровне.

Диалектически «примиряют» обе концепции мнение психотера­певта А. Б. Добровича, предлагающего рассматривать речь и все сопутствующие ей компоненты как «пучок языков» (1981). Это вполне соответствует исследованиям современных психолингви­стов, посвященным изучению невербальных компонентов коммуни­кации. Вполне естественно поэтому, что с какой бы точки зрения ни изучалось явление сугге­стии, специалисты различных профилей приходили к выводу о не­обходимости комплексного подхода для ее описания.

Об отношении к языку и суггестии магов и представителей ме­дицины мы уже писали выше. Добавим только, что принимающим аппаратом признаны лобные доли коры головного мозга: «Оче­видно, можно даже сказать, что лобные доли есть орган внушаемо­сти».

При этом упрощенное отношение к проблемам вербальной суг­гестии не всегда позволяет медикам объяснить полученные в ходе экспериментов результаты. Конечно, в случае задач низшего поряд­ка, связанных с простейшими физиологическими реакциями организма, все достаточно просто: выработав сосудистый рефлекс на тепло или холод (фиксируемый специальным прибором — плетиз­мографом) — можно наблюдать аналогичные реакции и на соот­ветствующие вербальные команды.

Однако по мере усложнения коммуникативных задач появля­ются противоречия, снять которые можно только на уровне согла­сования параметров текстов в соответствии с определенными ком­муникативными целями. Так, Н. И. Чуприкова отмечает: «Извест­но, например, что в ряде случаев подчинить поведение высшим со­циальным требованиям представляет трудную задачу, с которой люди не всегда в равной степени успешно справляются». Прямая словесная инструкция не всегда обеспечивает точную и однозначную реакцию личности и нуждается в дополнительном (часто также вербальном) подкреплении. В. С. Мерлин показал, что словесная инструкция затормозить проявление ранее выработанной оборонительной реакции на условный раздражитель действует у одних испытуемых с хода, у других с заметными затруднениями. В последнем случае на помощь привлекались поощряющие мотивы: например, экспериментатор говорит, что опыт проводится не про­сто в научных целях, но имеет задачей выяснить профпригодность испытуемых, — и теперь они успешно справляются с задачей за­тормозить движение. Значит, эта мотивировка устранила, сняла некое противодействие инструкции, которое имело место. У неко­торых испытуемых В. С. Мерлин обнаружил, наоборот, ярко выра­женную преувеличенную («агрессивную») реакцию после получения словесной инструкции на торможение: вместо отдергивания пальца при появлении условного сигнала (которое инструкция требовала затормозить) они с силой жмут рукой в противоположном направ­лении. Значит, к инструкции приплюсовался некоторый иной сти­мул: либо гетерогенный, либо просто негативный, антагонистиче­ский.

Суггестия в лингвистике

Постижение сущности человека, его сознания, души, смысла существования также производилось в соотношении с проблемами воздействия языка: «Каждая серьезная философская концепция со­пряжена со своим особым, только ей присущим, языком. Отчетливо разными вырисовываются перед нами языки философий Канта, Гегеля, Ницше, Гуссерля, Витгенштейна, Хайдеггера. Серьезные философски ориентированные разделы науки — квантовая механика, теория относительности — это также построения, обладающие своими собственными языками. ...Разные религиозные системы ока­зываются порожденными разными языками. Разные языки облада­ют разной выразительной силой. Но измерять выразительную силу языка мы не умеем. И важнее, может быть, даже другое — одни языки навсегда остаются эзотерическими (эзотеризм здесь гаранти­руется трудностью восприятия), другие становятся mass media». Философ, по мнению В. В. Налимова, это тот, кто владеет всей полифонией философских языков. А посколь­ку философы пытались объяснить мир, им приходилось, наряду с лингвистами, постигать и тайны языка.

В статье Д. Мосса и Э. Кинга, посвящен­ной экзистенциально-феноменологическому подходу к пониманию сознания, утверждается: «Человек лингвизирует свой мир, и лингвизация в этом смысле есть творческий процесс. Человек живет в ми­ре, пересотворяемом непрерывно с помощью его собственного язы­ка. Более всего центральные места и моменты в его мире оказываются обозначенными собственными именами. Наша откры­тость миру не просто структурируется языком, но также трансфор­мируется с его помощью».

Л. Витгенштейн в своем логико-философском трактате утвер­ждает: «5.6. Границы моего языка означают границы моего мира. ...4002. Человек обладает способностью строить язык, в котором можно выразить любой смысл, не имея представления о том, что означает каждое слово — так же, как люди говорят, не зная, как образовались отдельные звуки».

Х. Г. Гадамер — современный немецкий герменевтик считает, что «принцип герменевтики просто означает, что мы должны ста­раться понять все, что можно понять. Именно это я имел в виду, когда говорил: „Бытие, которое можно понять, — это язык“». И далее: «Сегодня наука и присущий человеку опыт о мире встречается при решении философской проблемы языка».

Вплотную подошли к осознанию проблемы языковой суггестии также нейрофизиологи и психобиологи.

Так, биоантрополог М. Коннер в конце книги «Спутанное кры­ло. Биологические ограничения человеческого духа» пишет: «мы хотим снова ощутить человеческую душу как душу, а не как биоэлектрический гул; человеческую волю как волю, а не как громадную волну гормонов; человеческое сердце не как волокни­стый влажный насос, а как метафорический орган понимания. Мы не нуждаемся в том, чтобы верить в них как в метафизические сущ­ности — они реальны, как тело и кровь, из которых они сделаны. Мы должны верить в них как в сущности; не как в анализируемые фрагменты, а как целое, сделавшееся реальным в нашем созерцании их, с помощью слов, которые мы употребляем, говоря о них, с по­мощью способа, которым мы обращаем их в речь... Для нас, со всем нашим спотыканием и среди нашего ужасного смущения, надо по­пробовать освободить спутанное крыло».

Следует упомянуть также статью П. Д. Мак-Лина «Воля к вла­сти, уходящая корнями в мозг», в которой говорит­ся о влиянии биологической предыстории человека на его устрем­ленность к власти.

Предвосхитил труды этих ученых Б. Ф. Поршнев, попытавший­ся соединить новейшие открытия в области археологии, антрополо­гии, лингвистики для объяснения глубоких эволюционных слоев в психике, мышлении, языке современного человека.

Раскрывая действие механизма суггестии, Б. Ф. Поршнев по су­ти присоединяется к концепции социального происхождения выс­ших психологических функций человека, развитой известным со­ветским психологом Л. С. Выготским применительно к психичес­кому развитию ребенка. Со­гласно Выготскому, все высшие психические функции суть интериоризованные социальные отношения: человек и наедине с собой сохраняет функции общения.

По мнению Б. Ф. Поршнева, зарождение второй сигнальной системы и появление языка напрямую связано с явлением суггестии: «Вначале, в истоке, вторая сигнальная система находилась к первой сигнальной системе в полном функциональном биологическом ан­тагонизме. Перед нашим умственным взором отнюдь не „добрые Дикари“, которые добровольно подавляют в себе вожделения и по­требности для блага другого: они обращаются друг к другу средст­вами инфлюации, к каковым принадлежит и суггестия, для того чтобы подавлять у другого биологически полезную тому информа­цию, идущую по первой сигнальной системе, и заменить ее побуж­дениями, полезными себе». «Вторая сигнальная систе­ма родилась как система принуждения между индивидуумами: чего не делать, что делать».

Б. Ф. Поршнев утверждает, что человек в процессе суггестии интериоризирует свои реальные отношения с другими индивидами, выступая как бы другим для себя самого, контролирующим, регулирующим и изменяющим благодаря этому собственную деятель­ность. Этот процесс уже не может осуществляться в действиях с предметами, он протекает как речевое действие во внутреннем пла­не. Механизм «обращения к себе» оказывается элементарной ячей­кой речи-мышления. Дипластия — элементарное противоречие мышления — трактуется Б. Ф. Поршневым как выражение исход­ных для человека социальных отношений «мы — они». Развитие феномена суггестии, по Б. Ф. Поршневу, в целом укладывается ме­жду двумя рубежами: «возникает суггестия на некотором предельно высоком уровне интердикции; завершается ее развитие на уровне возникновения контрсуггестии».

Здесь мы сталкиваемся, как минимум, с двумя проблемами, над которыми долгое время размышляют лучшие лингвистические умы. Это проблема происхождения языка и проблема функций языка.

Проблема возникновения языка занимала и философов и лин­гвистов, и решение ее, еще со времен античности, сводилось к двум основным вариантам: появился ли язык «по установлению» (thesei) или «по природе» (physei) вещей? Античная философия высказала почти все возможные точки зрения, которые впослед­ствии главным образом углублялись и комбинировались. Если философ считал, что язык создан «по установлению», то он дол­жен, естественно, отвечать на вопрос, кто его «установил», и здесь возможны следующие ответы: бог (боги), выдающийся человек или коллектив людей (общество). Возможны комбинации этих ответов: человек, наделенный божественной силой, человек со­вместно с коллективом людей. Если же философ полагал, что язык создавался главным образом «по природе», то его гипотеза утверждала или то, что словам соответствуют свойства вещей, или то, что им соответствуют свойства человека (его поведение), или то и другое вместе.

Б. Ф. Поршнев выдвигает суггестивную теорию происхожде­ния языка, подтверждая свою гипотезу данными нейрофизиологов о том, что из всех зон коры головного мозга человека, причаст­ных к речевой функции, т. е. ко второй сигнальной системе, эволюционно древнее прочих, первичнее прочих — лобная доля, в частности префронтальный отдел. Этот вывод отвечает тезису, что «у истоков второй сигнальной системы лежит не обмен ин­формацией, т. е. не сообщение чего-либо от одного к другому, а особый род влияния одного индивида на действия другого — особое общение еще до прибавки к нему функции сообщения».

Проанализировав практически все основные гипотезы проис­хождения языка, Б. В. Якушин приходит к выводу о неуклонном росте мощности информационных потоков, обусловленных тяже­стью борьбы за существование через стрессируемость организма, которая «расшатывала генетический фонд первобытных людей, делая его многообразным. Соответственно разнообразными стано­вились и их индивидуальные способности, расширялся диапазон выраженности инстинктов и потребностей и, прежде всего, инстинктов роста, познания и свободы. Все это приводило к усложне­нию иерархии сообщества, к частному перемещению индивидов по уровням и к трудностям управления коллективом. Возрастает роль доминирующих индивидов и лидеров. Для контроля над сообщест­вом и управления им необходимо оптимизировать сбор и обработку информации о его состоянии.

Усложняющиеся формы труда и борьбы, взаимодействующие с развивающимся мышлением, требовали более тонкого и информи­рованного управления».

В данном случае напрямую связываются язык, информация и управление, что соотносится с гипотезой Б. Ф. Поршнева об особой роли суггестии в процессе становления и развития языка, а также с данными психолингвистов, посвященных онтогенезу речевой дея­тельности.

По определению «Лингвистического энциклопедического сло­варя», функции языка представляют собой проявление его сущно­сти, его назначения и действия в обществе, его природы, т. е. они являются его характеристиками, без которых язык не может быть самим собой. Двумя главнейшими, базовыми функциями языка яв­ляются: коммуникативная — быть «важнейшим средством челове­ческого общения», и когнитивная (познавательная, гносеологическая, иногда называемая экспрессивной, т. е. выраже­ния деятельности сознания) — быть «непосредственной действи­тельностью мысли».

Волюнтативная функция (функция воздействия) считается ча­стной, производной коммуникативной функции. По-видимому, это связано с попыткой найти механизмы развития языка внутри само­го языка, рассматривать язык как саморазвивающуюся систему. Действительно, можно предположить, что в языке действуют две тенденции: тенденция к экономии произносительных усилий и тен­денция к наибольшей выразительности, взаимодействие которых и способствует развитию языка на самых различных уровнях. Но то­гда для теоретического удобства подобной трактовки следует представить себе и услужливых дикарей, отдающих соперникам послед­нюю кость или женщину. В противном же случае следует признать наличие суггестивной (волюнтативной) функции языка как одной из ведущих (базовых), потому что даже сбор информации происхо­дил с целью оптимального управления человеком, сообществом людей или обстоятельствами. Обратившись же к современным пси­хологическим теориям, описывающим отнюдь не первобытных лю­дей с потребностями первой сигнальной системы, мы заметим, что потребности манипулировать себе по­добными не только не исчезли, но и возросли неимоверно.

По-видимому, именно объективности и непредвзятости не хва­тало лингвистическим исследованиям для того, чтобы изучить суг­гестивные аспекты языка. Любопытен такой пример. В статье «Объективная и нормативная точка зрения на язык» А. М. Пешковский пишет: «Объективной точкой зрения на предмет следует считать такую точку зрения, при которой эмоциональное и волевое отноше­ние к предмету совершенно отсутствует, а присутствует только одно отношение — познавательное. ...Такова точка зрения наук математи­ческих и естественных. Если подходить к науке о языке с этим разли­чением субъективного и объективного, то языковедение окажется наукой не гуманитарной, а естественной».

Однако, когда речь заходит о реализации этого объективного подхода при анализе явлений языка, то часть явлений действитель­но оценивается объективно: «Прежде всего, по отношению ко всему народному языку... у лингвиста, конечно, не может быть той наив­ной точки зрения, по которой все особенности народной речи объ­ясняются порчей литературного языка», а другая часть явлений того же, по сути, происхождения, исключается (по-видимому, в силу отсутствия необходимых объяснений) из этого ряда: «В естественном состоянии все, кроме сумасшедших и сума­сшествующих (колдуны, шаманы, заклинатели), говорят нормаль­но, т. е. понятно». И так происходило повсеместно: непонятные явления отрицались и относились к области суеверий или мистики, хотя, по мнению естествоиспытателя А. М. Бутлерова «несомненно, что в отрицание, как и в допущение, легко вкрадыва­ется предвзятость и можно сказать суеверие. ...Подозревать и упре­кать взаимно друг друга могут здесь обе стороны, и уж конечно, при господствующем направлении философского познания, легче впасть в суеверие отрицающее, чем наоборот».

Подлинную объективность и непредвзятость в оценке непонят­ных явлений можно найти в работах В. Н. Волошинова, П. А. Фло­ренского: «Слово магично и слово мистично. Рассмотреть, в чем магичность слова, это значит понять, как именно и почему словом можем мы воздействовать на мир». И далее: «И речь, как ни считают ее бессильной, действует в мире, творя себе подобное. И как зачатие может не требовать лично-сознательного участия, так и оплодотворение словом не предполагает непременно ясности сознания, раз только слово уже родилось в общественную среду от слово-творца или, точнее, сло­во-культиватора, бывшего ранее. Вот почему магически мощное слово не требует, по крайней мере, на низших ступенях магии, непременно индивидуально-личного напряжения воли, или даже ясного сознания его смысла. Оно само концентрирует энергию духа».

Те же факты отмечают и практики-гипнотизеры: «Слово гипно­тизера имеет власть над психикой человека и над его телом». Но они же отмечают, что гипноз — еще ма­лоизученное явление. Его не так-то просто объяснить только тор­можением участков коры больших полушарий: «Вот льется кровь из глубокой раны, явно перерезана какая-нибудь крупная артерия. Над раной склоняется знахарь. Шепчет какие-то слова. И — кровь останавливается! И не играет в этом случае роли, кто ранен — ве­рящий ли в заклинания человек или не верящий никаким знахарям. Кровь останавливается... Но ничего чудесного здесь нет. Это тоже, вероятно, одна из форм гипноза. Я говорю с такой убежденностью и знанием дела, потому, что и сам умею не хуже знаменитых знаха­рей „заговаривать зубы“ и изгонять головную боль. Делал я это тысячи раз. Конечно, я обхожусь без заклинаний и нашептываний. Они не нужны. Я просто смотрю на моего пациента и представляю при этом свою, не беспокоящую меня челюсть, свой здоровый зуб. И разговариваю при этом с человеком о его болезни. Зуб перестает болеть. Занимает это столько же времени, сколько вы затратили, чтобы прочитать эти строки».

Здесь В. Мессинг явно противоречит себе: «Обхожусь без за­клинаний», но «разговариваю». По сути, он приводит иллюстрацию использования именно вербальных средств внушения. Хотя сама по себе мысль о том, что «дело не в словах» достаточно распространена. Любит это повторять А. М. Кашпировский в своих лечебных сеан­сах, а Август Форель еще в 1928 году писал: «Советую образован­ным скептикам открыто заявить: „Я обращаюсь не к вашему сознательному Я, не к вашему рассуждающему разуму, а к вашему под­сознанию, которое одно является виновником ваших страданий. Поэтому не обращайте внимания на то, что я говорю, и не вдумывайтесь в это“».

Веками люди пытались найти идеальные слова, породить лечеб­ные тексты — заговоры, молитвы, мантры, формулы гипноза и ауто­тренинга. Самые удачные из них запоминали, переписывали, переда­вали из поколения в поколение. Человек, профессионально владею­щий языком, считался чародеем. Вербальная магия — наука и искус­ство — жива и поныне. Колдуны, экстрасенсы, психотерапевты, мод­ные «нэлперы» с разной степенью успешности представляют ее.

И все-таки ближе всех к разгадке тайны суггестии стоят лин­гвисты, филологи — люди, изучающие Тайны языка.

На почве эзотерических лингвистических знаний жрецов «родилась и древнейшая философия языка: ведийское учение о сло­ве, учение о Логосе древнейших греческих мыслителей и библейская философия слова... Согласно ведийской религии священное сло­во — в том употреблении, какое дает ей „знающий“, посвященный, жрец — становится господином всего бытия, и богов, и людей. Жрец — „знающий“ определяется здесь как повелевающий сло­вом,— в этом все его могущество. Учение об этом содержится уже в Риг-Веде», — слова эти написаны М. М. Бахтиным в начале XX века, когда язык вновь оказался для философов реальностью, скрывающей тайну бытия (по мнению В. В. Налимова, в XVII-XIX вв. такой реальностью считалось мышление). И если еще в конце XIX в. (в 1871 г.) И. А. Бодуэн де Куртенэ писал: «Языковеде­ние вообще мало применимо к жизни: с этой точки зрения в сравне­нии, например, с физикою, химией, механикой и т. п. оно является полнейшим ничтожеством. Вследствие того оно принадлежит нау­кам, пользующимся весьма малою популярностью, так что можно встретить людей даже очень образованных, но не понимающих или даже вполне отрицающих потребность языковедения». И только «маленькая горсточка чудаков в квадрате признает язык в качестве предмета, достойного исследования, а языкознание, таким образом, как науку, равноправную с другими науками».

Как выяснилось позже, именно развитие точных и естествен­ных наук приведет к повышенному интересу к философии языка и языковым проблемам. «Если мы теперь хотим говорить о смыслах нашего Мира в целом, то его природе надо будет приписать текстово-языковую структуру. Здесь мы перекликаемся с герменевтической философией Хайдеггера: его теория познания исходит из представления о Мире как о своеобразном онтологизированном тексте. Соответственно, сознание человека, раскрывающее смыс­лы через тексты, выступает перед нами как языковое начало — нам становится понятной метафора Хайдеггера-Рикера: Человек есть язык», — пишет доктор технических наук, физик В. В. На­лимов.

По большому счету, для языкознания эта идея привычна, по­тому что еще великий Гумбольдт писал: «Язык — это объединен­ная духовная энергия народа, чудесным образом запечатленная в определенных звуках, в этом облике и через взаимосвязь своих звуков понятная всем говорящим и возбуждающая в них пример­но одинаковую энергию. Человек весь не укладывается в границы своего языка; он больше того, что можно выразить в словах; но ему приходится заключать в слове свой неуловимый дух, чтобы скрепить его чем-то, и использовать слова как опору для дости­жения того, что выходит за их рамки. Разные языки — это отнюдь не различные обозначения одной и той же вещи, а различные ви­дения ее».

Поразившая впоследствии умы гипотеза лингвистической от­носительности Сепира-Уорфа, восходящая к идеям В. Гумбольдта, состояла в том, что язык навязывает человеку нормы познания, мышления и социального поведения: мы можем познать, понять и совершить только то, что заложено в нашем языке. В. А. Звегинцев по-своему преобразовал эту идею: «Лингвисты, пожалуй, даже несколько неожиданно для себя обна­ружили, что они фактически еще не сделали нужных выводов из того обстоятельства, что человек работает, действует, думает, тво­рит, живет, будучи погружен в содержательный (или значимый) мир языка, что язык в указанном аспекте, по сути говоря, представляет собой питательную среду самого существования человека и что язык уж во всяком случае является непременным участником всех тех психических параметров, из которых складывается сознатель­ное и даже бессознательное поведение человека».

Теоретическое осознание необходимости динамического под­хода к языку стало в настоящее время нормой. Начиная с Гум­больдта, писавшего: «Каждый язык заключается в акте его реаль­ного порождения. Расчленение языка на слова и правила — это лишь мертвый продукт научного анализа», и кончая современными лингвистами, проблема функционального, человече­ского подхода обсуждалась неоднократно. Так, Ю. Н. Караулов отмечает: «В силу общей бесчеловечности современной лингвисти­ческой парадигмы место подлинно антропного фактора в ней, ме­сто антропного характера создаваемого ею образа языка занимает антропоморфический, человекоподобный, порождаемый стремле­нием уподобить — одушевить, оживить, очеловечить — мертвый образ. Это стремление, естественно, приводит к фетишизации язы­ка-механизма, языка-системы и языка-способности, к мифологиче­скому его переживанию. ...Так или несколько иначе понятая систе­ма, отождествленная с языком (образом языка), представляет собой на деле объект идеальный, поскольку она есть продукт рефлекти­рующего ума лингвиста, но, тем не менее, такая система в лингвис­тической парадигме рассматривается без опосредования ее челове­ком».

В чем же выход? «Выход видится в обращении к человеческому фактору, во введении в рассмотрение лингвистики, в ее парадигму языковой личности как равноправного объекта изучения, как такой концептуальной позиции, которая позволяет интегрировать раз­розненные и относительно самостоятельные свойства языка».

Б. Ф. Поршнев связывал лингвистическое изучение суггестии, прежде всего, с прагматикой — одним из аспектов нарождающейся в то время семиотики и писал по этому поводу: «Один из основате­лей семиотики — Ч. Моррис выделил у знаков человеческой речи три аспекта, три сферы отношений: отношение знаков к объек­там — семантика; отношение знаков к другим знакам — синтаксис; отношение знаков к людям, к их поведению — прагматика. Все три на деле не существуют друг без друга и составляют как бы три сто­роны единого целого, треугольника. Но, говорил Моррис, специа­листы по естественным наукам, представители эмпирического зна­ния преимущественно погружены в семантические отношения слов; лингвисты, математики, логики — в структурные, синтаксические отношения; а психологи, психопатологи (добавим, нейрофизиоло­ги) — в прагматические. Из трех частей семиотики прагматика наименее продвинута, так как наиболее трудна».

Сегодня появилось множество работ, посвященных лингвисти­ческой прагматике, и уже можно с достаточной очевидностью ска­зать, что опасения, высказанные Б. Ф. Поршневым: «возможна ли в рамках „семиотики“ „прагматика“ как особая дисциплина?» оказа­лись обоснованными. «По своему положению, как составная часть семиотики, носящей довольно формализованный характер, она об­речена заниматься внешним описанием воздействия знаков речи на поступки людей, не трогая психических, тем более физиологиче­ских, механизмов этого воздействия, следовательно, ограничиваясь систематикой». По сути, так и получилось. Сейчас уже ясно, что прагматика, в большинстве случаев, представляет собой область лингвистических исследований без всяких границ, и, самое главное, в ней отсутствуют особые метод и приемы исследований, так что считаться самостоятельной дисциплиной она не может.

Сосредоточение внимания большинства исследователей-праг­матиков на описании правил и условий успешной коммуникации, которые, к тому же, выводятся чаще всего на основании приду­манных примеров, приводит к тому, что, с одной стороны, функ­ционирующий реально язык максимально схематизируется, а с другой, приходится вводить множество дополнительных пара­метров, «реставрирующих» реальный (или предполагаемый) кон­текст высказывания («пресуппозиция», «иллокутивный акт», «каузатив» и др.).

Теоретический выход из этого противоречия предложил еще Б. Ф. Поршнев: «Но если двинуться к психологическому субстрату, если пересказать круг наблюдений прагматики на психологическом языке, дело сведется к тому, что с помощью речи люди оказывают не только опосредованное мышлением и осмыслением, но и непо­средственное побудительное или тормозящее (даже в особенности тормозящее) влияние на действия других».

Позже ту же идею высказал Г. В. Колшанский: «К сфере праг­матического воздействия относится использование языка в психо­терапии, в процессе которой слово используется не просто в его прямом и переносном значении, но и в целях внушения пациенту реальности той картины, которая создается врачом для исцеления больного. В этом случае особенно наглядно проявляется некоторая относительная семантическая свобода языка, которая используется для создания целебно воздействующей идеальной картины (успоко­ение, снятие страхов и т. д.)».

И поскольку «прагматика» является, по существу, термином, дублирующим термин «языкознание», хотя в несколько расширен­ном значении («нестандартное языкознание; языкознание, выходя­щее за свои рамки») возможно предположить, что реальным путем к изучению суггестивных механизмов языка является:

1) выход за несуществующие фактически рамки лингвистической прагматики: доведение ее постулатов до логического конца;

2) использование всего рационального, что накоплено в языкознании;

3) подлинно комплексный подход к проблеме (включая разра­ботку особых методов исследования, ориентирующихся не только на вербальные реакции информантов, но и объективные психофи­зиологические параметры).

«Прагматическая направленность любого текста оказывается весьма существенным признаком определенной организации текста, поскольку она ведет к достижению конкретного результата для коммуниканта, т. е. имеются в виду все виды воздействия на них. ...При этом воздействие отправителя текста может выступать либо как непосредственное побуждение к действию, либо как скрытое воздействие для формирования определенного умственного состоя­ния получателя текста. Но в каждом конкретном случае воздейст­вие на получателя информации осуществляется при активизации различных сторон психологического механизма восприятия текста получателем. ...Прагматика может рассматриваться как авторская работа над текстом».

Отсюда следует, что для постижения суггестивных свойств язы­ка нужно изучать тексты, а тексты осуществляют явное (семанти­ческое) и скрытое (латентное) воздействие на адресата.

С другой стороны, «текст всегда в буквальном смысле пара­доксален». Есть ли какие-то универсальные моменты в противоречивых и изменчивых текстах? Интересные мысли высказал по этому поводу А. М. Пешковский в статье «Объективная и нормативная точка зрения на язык»: «Затруд­ненное понимание есть необходимый спутник литературно-куль­турного говорения. Дикари просто „говорят“, а мы все время что-то „хотим“ сказать... „Непонятность“ литературного наречия для самых говорящих на нем обусловливается общей сложностью культурной жизни. ...Можно даже сказать, что точность и лег­кость понимания растут по мере уменьшения словесного состава фразы и увеличения ее бессловесной подпочвы. Чем меньше слов, тем меньше поводов для недоразумений. Это прямо приводит нас к „непонятности“ литературной речи. Чем литературнее речь, тем меньшую роль играет в ней общая обстановка и общий предыду­щий опыт говорящих. Чтобы убедиться в этом, достаточно сопос­тавить два полюса этой стороны речи: разговор крестьянина с женой об их хозяйстве и речь оратора на столичном митинге. Первые говорят только о том, что или перед их глазами, или пе­реживается ими сообща в течение всей жизни ежедневно, второй говорит обо всем, кроме этого. Обстановка в его речи совершенно отсутствует, а предыдущий опыт распадается на индивидуальные опыты тысячи съехавшихся со всего света лиц, объединенных только общностью человеческой природы. Во сколько же раз ему труднее быть понятым, и во столько раз больше он, поэтому дол­жен стараться говорить понятно! ...Трудность языкового общения растет прямо пропорционально числу общающихся, и там, где одна из общающихся сторон является неопределенным множест­вом, эта трудность достигает максимума».

Конечно, кроме объективности и непредвзятости подхода суще­ствовал еще и ряд объективных причин, не позволявший лингвис­там вскрыть истинные механизмы суггестивного воздействия. И основной из этих причин можно считать недостаточность собствен­но лингвистических познаний и методов в конкретных разделах языкознания, ограничение возможностей самой филологии рамка­ми своего времени.

Ж. Вандриес в работе «Язык» писал о том, что «человек говорит не только для того, чтобы выразить мысль. Человек гово­рит также, чтобы подействовать на других и выразить свои собст­венные чувства. ...Волевой язык еще почти не изучался. Однако же он имеет свое значение, которое становится особенно ясным при изучении проблемы происхождения человеческого языка. ...При рассмотрении этого языка в исторической перспективе обнаружи­ваются его собственные законы. В грамматике ему принадлежит область повелительного наклонения в глаголе и звательного падежа в имени. Эти категории имеют специальные формы и функции. Когда ...мы соединяли в одном представлении глагольную форму, как „молчи“, именуемую, как „молчание!“ и междометие, как „те...“, это смешение частей речи было возможно только потому, что мы имели дело с языком волевым, в котором четкие различия между глаголом и именем стушевываются».

Понимание того, что язык динамичен по своей природе, за­ставляет лингвистов искать новые способы описания языка. Ос­мысленная динамизация лингвистики заставляет ее с неизбежно­стью выйти за собственные рамки, обратиться к исследованиям психологов, социологов, психиатров, а прагматические задачи вербального воздействия на личность и общество в целом, выдви­гаемые смежными науками, не позволяют лингвистам оставить в стороне основной предмет своего исследования — функциони­рующий язык, который не только до Киева доведет, но и до соб­ственного «дома колдуньи». И позволит вернуться обратно...

Глава 2. Заветная тропа колдунов (вербальная мифологизация)

Нелегок путь от земли к звездам

Сенека-млалший

Миф есть сама жизнь, само конкретное бытие, в словах данная личностная история. Он есть чудо, как чудом и мифом является весь мир.

А. Ф. Лосев

Итак, мы вышли на опасную тропу колдунов, пытаясь постичь тайну суггестии.

Представители племени азанде ищут колдовскую субстанцию в теле мага, верят в возможность передачи ее по наследству. Однако настоящим «философским камнем» во все времена был язык, «изготовленный» по особому лингвистическому рецепту...

Традиционно лингвистика «нацелена» на изучение реальных явлений языка, так или иначе обработанных сознанием. Напротив, явления, связанные с областью бессознательного (не имея в виду патологические реакции), ориентированные на операции с установ­ками личности, оставались пока в стороне от столбовой дороги лингвистики.

Суггестивная лингвистика изучает феномен суггестии как ком­плексную проблему; «увязывает» древние знания и современные методы, традиционный и нетрадиционный подходы. В качестве постулатов (принципов) суггестивной лингвистики можно выделить следующие положения:

1. Язык в целом может рассматриваться как явление суггестивное, поэтому основное внимание в данном исследовании уделяется коммуникативно-волюнтативной (суггестивной) функции языка.

2. Единицей анализа признается текст в широком смысле слова.

3. Суггестивная лингвистика по предмету своего исследования Динамична (изучает процессы), по методам — комплексна, междисциплинарна.

4. Языковая суггестия вероятностна по своей природе, ориентирована на преодоление существующих в каждом синхронном срезе языка норм. Суггестивные механизмы имеют правополушарную ориентацию, воздействуют на установки личности и общества.

5. Универсальный, интегративный, диалектический метод по­знания, описания и обучения — вербальная мифологизация — ме­тодологическая основа суггестивной лингвистики.

Сложность взаимоотношений между субъектом и объектом изу­чения динамической суггестивной лингвистики (личность-текст — тексты мифов, представляющие собой пересекающиеся мифологи­ческие поля личности и общества) обусловливает комплексный, междисциплинарный подход этой науки: изучение лингвистических аспектов суггестии невозможно без выхода за рамки языкознания.

Наряду с ведущей ролью языка, важной особенностью сугге­стии как сущности является ее непосредственная связь с областью бессознательного. Проблема бессознательной, (неосознаваемой) психической деятельности своими историческими корнями уходит к началу психологии и философии. На Западе изучение бессознатель­ного привело к созданию глубинной психологии и психоанализа (Фрейд, 1989), трансактному анализу (Берн, 1988), трансперсональ­ной психологии (Ф. Капра) и др.

Школа грузинских психологов, созданная Д. Н. Узнадзе, разра­ботала теорию установки, позволяющую по-новому взглянуть, на­пример, на проблему суггестии. Установка — экспериментальное понятие, знание особенностей которого необходимо для того, что­бы иметь возможность заранее предусмотреть, какое направление примут отдельные акты поведения и чем завершится их формиро­вание.

По Д. Н. Узнадзе, взаимоотношение между объективной дейст­вительностью и живым существом трехчленное: среда — субъект (установка) — поведение. Согласно теории установки воздействие объективной действительности (среды) на сознание, поведение не непосредственное, оно опосредовано установкой. «Поэтому объяс­нение содержаний сознания самими же содержаниями сознания не­возможно; сознание не является обоснованной в самой себе дейст­вительностью. Для объяснения сознания необходимо выйти за его пределы — содержание сознания следует объяснить на основе уста­новки, на основе бессознательного психического».

Большая научная ценность экспериментального классического метода исследования установки Узнадзе при изучении человеческой психики заключается и в том, что он прост и доступен для исполь­зования. Вот простейший вариант этого метода: «Если человеку дать в руки несколько разновеликих шаров, окажется, что у него выработалась установка восприятия разных по величине объектов, в результате равные шары будут казаться ему неравными. Такая установка возникает и действует в том случае, если испытуемый ничего не знает о ее существовании. Подобное положение наблюдает­ся и тогда, когда установка вырабатывается в гипнотическом сне и испытуемому ничего не известно об опыте. Помимо того, даже в случае, если испытуемый знаком с методикой эксперимента и знает, что в опытах после разных шаров ему даются одинаковые, эти по­следние воспринимаются им иллюзорно, установочно. Роль уста­новки в восприятии реальных объектов значительнее, чем роль соз­нания, которому известно, что в опыте сравниваются равные ша­ры».

Сейчас представители грузинской школы установки предпочи­тают говорить уже не о первичной установке, а о «целостной уста­новке личности (установке на целевой признак): „Там, где под эги­дой сознания сложилась личность со всеми ее ценностями, установка принимает свои бессловесные решения до их осознания нашим „говорящим Я“, иногда вовсе без осознания, но это все же решения в духе данной личности, а не в духе безличных и мрачных инстинктов, населяющих фрейдовское „Оно““.

Как связана теория установки с психоанализом? С точки зрения грузинских психологов эта „кишащая тайнами“ область бессозна­тельного является не до-, а постсознательным: „Именно анализируя бессознательное и его функцию в деятельности человека, мы прихо­дим к позитивной характеристике бессознательного как уровня психического отражения, в котором субъект и мир представлены как одно неделимое целое. Установка же выступает как форма вы­ражения в деятельности человека того или иного содержания — личностного смысла или значения, которое может быть как осоз­нанным, так и неосознанным. Функция установки в регуляции дея­тельности — это обеспечение целенаправленного и устойчивого протекания деятельности человека“.

Однако, по мнению ряда психологов, установкой бессознатель­ное не исчерпывается: „Нельзя закрыть глаза на мир личностных смыслов, неподконтрольных сознанию“. Один из участников Тби­лисского симпозиума, французский психоаналитик С. Леклер удач­но назвал эту таинственную область психики „домом колдуньи“.

Установку можно закрепить (легкая задача), создать (задача средней трудности) и изменить (трудная задача). В случае суггестии речь идет, прежде всего, об изменении установок общества или личности, так как „суггестия добивается от индивида действия, ко­торого не требует от него совокупность его интерорецепторов, экстеро-рецепторов и проприорецепторов. Суггестия должна отме­нить стимулы, исходящие от них всех, чтобы расчистить себе дорогу. Следовательно, суггестия есть побуждение к реакции, про­тиворечащей, противоположной рефлекторному поведению от­дельного организма. Ведь нелепо „внушать“ что-либо, что орга­низм и без этого стремится выполнить по велению внешних и внутренних раздражителей, по необходимому механизму своей ин­дивидуальной нервной деятельности. Незачем внушать и то, что все равно и без этого произойдет. Можно внушать лишь противоборст­вующее с импульсами первой сигнальной системы“.

Установки не могут быть преобразованы под влиянием тех или иных односторонних вербальных воздействий. И это естественно, так как коммуникативный акт предполагает наличие, по крайней мере, двух участников, на чем и настаивают лингвисты, рассматри­вая „диадическую коммуникацию, диалогическое общение, просто диалог — как вид речевой деятельности двух или более партнеров, которые совместно решают определенные задачи при помощи сво­их речевых действий или диалогических шагов“.

Неэффективность методов психотерапии сами психотерапевты объясняют двумя основными причинами:

1. Ограничением чисто вербальными односторонними воздействиями, т. е. той терапией, которую столь ядовито высмеял еще 3. Фрейд в своей работе „О „диком“ психоанализе“ (1923) так как „по самой своей природе смысловые образования нечувствительны к вербальным воздействиям, несущим чисто информативную нагрузку. Не случайно, поэтому Жак Лакан, выдвинувший лозунг „Назад к Фрейду“, перекликается в этом пункте с основоположником психоанализа, замечая: „Функция языка заключается не в информации, а в побуждении. Именно ответа Другого я ищу в речи. Именно мой вопрос констатирует меня как субъекта“ (Ж. Лакан). Иными словами, только общение, выражающее смыслообразующие мотивы и служащее основой для эмоциональной идентификации с Другим, может изменить личностные смыслы пациента“.

2. Ограничением количественным. В диалоге „врач“ — „пациент“ отсутствует социальное подтверждение полученных вновь смысловых установок личности. Отсюда — явно наметившийся сдвиг от индивидуальных к групповым методам психотерапии, как, например, психодрама, Т-группы и т. д., в которых реконструируются личностные смыслы и смысловые установки.

Третьей причиной можно было бы назвать отсутствие инфор­мации о собственно суггестивных резервах языка.

Еще Ф. де Соссюр и Ч. Моррис подчеркивали тесную связь се­миотики с психологией. Ярким примером плодотворной разработки теории знаков в психологии служат исследования Л. С. Выготского и Ч. Морриса о роли знаков в регуляции поведения, В. Н. Волошинова (М. М. Бахтина) о семиотической организации сознания, Ч. Осгуда в любой части экспериментальной психосемантики. Ос­мысление языка как знаковой системы заново открыло для лин­гвистов предмет их науки и послужило мощным стимулом к разви­тию структурной лингвистики, а в психоанализе было совершено открытие Фрейда — семиотика.

Открытие это принадлежит французскому психоаналитику Жа­ку Лакану. В 50-х годах Лакан и группа его последователей провозглашают, что модель языка лежит в основе всей теории Фрейда.

Уже в своих первых психоаналитических трудах Фрейд показы­вает, что следами и проявлениями бессознательного являются нев­ротические симптомы и сновидения, ошибочные и симптоматиче­ские действия, остроты, а также свободные ассоциации. Своим важнейшим открытием Фрейд считал то, что ему удалось обнару­жить смысл этих явлений.

Из всех знаковых систем наибольшее внимание основатель пси­хоанализа уделил языку. Еще в период неврологических исследова­ний в своей первой монографии „Афазия“ он даже предпри­нял попытку развить собственную теорию языка. Лакан утверж­дает, что в полном собрании сочинений Фрейда на каждой третьей странице затрагиваются филологические проблемы, причем „...ана­лиз вопросов языка становится тем подробнее, чем ближе обсужде­ние касается бессознательного“. Интерес Фрейда к языку объясняется той особой ролью, которую слово, речь играет в психоаналитиче­ском методе. „При психоаналитическом лечении, — пишет он, — происходит только словесный обмен, разговор между анализируе­мым и врачом“.

Психоанализ — это „talking cure“ — „лечение разговором“, как метко заметила знаменитая пациентка психоаналитика Брейера (то же можно отнести и ко всей психотерапии в целом). Работы Фрейда показывают, что те переживания пациента, которые в результате вытеснения не могут быть выражены им во внешней и внутренней речи (т. е. не осознаются), находят искаженное выражение в невро­тических нарушениях. „Отсюда — задача психоаналитика: рекон­струировать на основании имеющихся текстов это вытесненное и бессознательное „означающее“, помочь пациенту понять смысл его невротических проявлений. Возвращение утраченного дискурсив­ного „означающего“ на свое место, т. е. на место замещающих его симптомов, это и есть осознание вытесненного содержания“. В од­ном из своих докладов Фрейд сравнивает психотерапевтический эффект осознания патогенных переживаний с магическим заклятием духов: „болезненные состояния не могут существовать, когда их загадка разрешается и разрешение их принимается больными. Едва ли найдется нечто подобное в медицине; только в сказках говорится о злых духах, сила которых пропадает, как только называешь их по настоящему имени, которое они содержат в тайне“.

Поиски утраченного в речи пациента смысла составляют самую суть созданного Фрейдом психоаналитического метода. Ведь глав­ным инструментом этого метода является интерпретация — анализ знаковых структур и в первую очередь структур языковых, по­скольку как данное (жалобы, пересказ сновидений, ассоциация), так и искомое (вытесненные мысли) являются дискурсивными текстами. По мнению Ж. Лакана, специфика психоанализа заключается имен­но в том, что: „его средства — это речевые средства, поскольку речь придает функциям индивида смысл; его область — область кон­кретной речевой ситуации как трансиндивидуальной реальности субъекта, его приемы суть приемы исторической науки...“ Как за­метил П. Рикер, „далеко не все в человеке — речь, но в психоанали­зе — речь и язык“...

Наиболее общий вывод Лакана из его работ состоит в том, что бессознательное — это не вместилище хаотических инстинктивных влечений, а „та часть конкретной речи в ее трансиндивидуальном качестве, которой не хватает субъекту, чтобы восстановить целост­ность (континуальность) его сознательной (т. е. дискретной) речи“. Понятие бессознательного в тео­рии Лакана совпадает, по существу, с „символической функцией“ К. Леви-Стросса, который определяет эту категорию как универ­сальный набор правил, организующих индивидуальный лексикон и позволяющий субъекту превратить его в речь. Таким образом, бес­сознательное, согласно Лакану, структурировано как язык, а важ­нейшими его правилами являются конденсация и смешение. Подтверждения этому положению Лакан находит в работах лингвиста Р. Якобсона, посвященных проблемам афазии.

„Маршалл Эделсон, один из наиболее ярких представителей „лингвистического“ психоанализа США, в своих работах проводит параллель между лингвистической трансформационной моделью, разработанной Хомским, и деятельностью бессознательного в том виде, как ее описывает Фрейд в своих ранних трудах. Согласно тео­рии Хомского, в речевой деятельности определенными трансфор­мационными правилами происходит преобразование глубинных семантических структур (абстрактных „ядерных“ предложений) в поверхностные (фонетические) структуры. Подобным образом в деятельности сновидения „скрытые мысли“ — глубинные семанти­ческие структуры — трансформируются в пиктографические тексты сновидения — поверхностные структуры. В результате трансфор­мационных операций любое предложение, образ сновидения или симптом, имеющие одну поверхностную структуру, могут репрезен­тировать собой несколько смыслов (глубинных семантических структур). Это — эффект семантической конденсации. В то же вре­мя несколько различных поверхностных структур способны выра­жать один и тот же смысл. Это — синтаксическое смешение. Таким образом, задача психоаналитика, согласно М. Эделсону, идентична по сути задаче лингвиста: восстановить „вычеркнутые связи между поверхностными и глубинными структурами“ или, другими слова­ми, деконденсировать и реконтекстуализировать поверхностные структуры.

Наибольший интерес для построения семиотической модели взаимодействия сознания и бессознательного представляет концеп­ция Фрейда о двух принципиально различных „языках“ и формах мыслительной деятельности „первичного“ и „вторичного“ процес­сов. Фрейд отождествляет бессознательное с первичным процессом, характеризующимся свободой циркуляции энергии, а систему предсознательного-сознательного с вторичным процессом, где происхо­дит задержка, „связывание“ энергии. Язык и мышление первичного процесса характеризуется следующими особенностями:

1) оперирование предметными представлениями, т.е. мнемическими следами визуальных, тактильных, слуховых и других воспри­ятий, отличающихся слабой дифференцированностью, семантиче­ской расплывчатостью, смещенностью и конденсированностью;

2) континуальный характер мышления, пренебрежение к логи­ческим противоречиям;

3) вневременность, или ориентация только в настоящем времени;

4) обращение со словами как с предметными представлениями. Особенности вторичного процесса таковы: оперирование преиму­щественно словесными представлениями; дискретность операций; абстрактно-логическое мышление“.

Социальными психологами (прежде всего, американскими) разработаны различные методы измерения установки личности. Так, Берт Ф. Грин описывает прямые и косвенные методы измере­ния установки. Наиболее известными из них яв­ляются вопросник Терстоуна (высказывание суждений о мнениях с помощью анкеты), метод суммарных оценок Ликкерта и др.

Все эти методы предполагают фиксацию реакции, опосредо­ванной сознанием. Нужно, однако, иметь в виду, что „психическая деятельность, где бы она ни проявлялась, не может быть оценивае­ма только с точки зрения тех или иных субъективных переживаний. Будучи возбуждаема к своей деятельности внешними импульсами, она является фактором, закономерным образом возбуждающим деятельность органов тела, изменяющих внешнюю среду, вследст­вие чего ее проявления во внешнем мире вполне доступны объек­тивному исследованию“. В. М. Бехтерев вводит в связи с этим обстоятельством термин „объективная психология“, которая „в нашем смысле совершенно оставляет в стороне явления сознания“.

Говоря об установках личности и индивидуальном бессозна­тельном невозможно игнорировать феномен массового сознания (МС) — общественных установок — как особого типа обществен­ного сознания, „общественное сознание являет собой удивитель­ный мир. Объективируемое, с одной стороны, в весьма осязаемых продуктах человеческого труда — физического и умственного, в том, что обычно называют материальной и духовной культурой человечества, оно, с другой стороны, реализуется во множестве едва уловимых, проявляющихся лишь в „текущих“ поступках лю­дей образований, вроде традиций и настроений, нравов и верова­ний, социальных симпатий и предрассудков. В значительной сво­ей части созданное вереницей предшествующих поколений, оно вместе с тем в каждый момент существования общества рождает­ся буквально „на глазах“, в потоках мыслей и чувств живущих поколений. Устойчиво зафиксированное в бесконечном ряду раз­нообразных текстов — книг, документов, произведений искусства, оно одновременно отличается подвижностью, постоянно меняется в своих очертаниях. Поистине, это — целая Вселенная, со своими галактиками, созвездиями, звездами первой, второй и — тут же, совсем рядом — сотой, тысячной величины, Вселенная живая, развивающаяся...

Удивительный, сложнейший мир! Однако и познание его со­пряжено с гигантскими трудностями“.

Французский социолог Ле Бон в книге „Психология масс“ об­суждает изменение индивида в психологической массе: „какого бы рода ни были составляющие ее индивиды, какими схожими или не­схожими ни были бы их образ жизни, занятие, их характер и сте­пень интеллигентности, но одним только фактом своего превраще­ния в массу они приобретают коллективную душу, в силу которой они совсем иначе чувствуют, думают и поступают, чем каждый из них в отдельности чувствовал, думал и поступал бы. Есть идеи и чувства, которые появляются или превращаются в действие только у индивидов, соединенных в массы. Психологическая масса есть провизорное существо, которое состоит из гетерогенных элементов, на мгновение соединившихся, точно так же, как клетки организма своим соединением создают новое существо с качествами совсем иными, чем качества отдельных клеток. Главные отличительные признаки находящегося в массе индивида таковы: исчезновение соз­нательной личности, преобладание бессознательной личности, ориен­тация мыслей и чувств в одном и том же направлении вследствие внушения и заряжения, тенденция к безотлагательному осуществле­нию внушенных идей. Индивид не является больше самим собой, он стал безвольным автоматом“.

З. Фрейд, анализируя взгляды Ле Бона, Зигеле, Мак Дугалла, объединяет состояния влюбленности, гипноза, массообразования и невроза собственной теорией либидо.

Существует также иной подход к надындивидуальным подсоз­нательным явлениям во всех направлениях, затрагивающих переда­чу опыта человечества из поколения в поколение или пересекающу­юся с ней проблему дискретности — непрерывности сознания. Для решения этой фундаментальной проблемы привлекались такие по­нятия как „врожденные идеи“ (Р. Декарт), „архетипы коллективно­го бессознательного“ (К. Юнг), „космическое бессознательное“ (Судзуки), „космическое сознание“ (Э. Фромм), „бессознательное как речь Другого“ (Ж. Лакан), „коллективные представления“ (Э. Дюркгейм, Л. Леви-Брюль) и „бессознательные структуры“ (К. Леви-Стросс, М. Фуко).

Иной ход для решения этой проблемы предлагается в исследо­ваниях В. И. Вернадского, который видит источ­ник появления нового пласта реальности в коллективной бессознательной работе человечества. Он называет этот пласт реальности ноосферой.

Б. А. Грушин настаивает на существовании в обществе некото­рого особого, отличного от уже описанных наукой, типа общест­венного сознания, а именно: сознания масс. „Массы — это ситуа­тивно возникающие (существующие) социальные общности, вероят­ностные по своей природе, гетерогенные по составу и статистиче­ские по формам выражения (функционирования)“. Следовательно, массовое сознание (МС) — сознание, которым оперирует субъект, которое именно ему присуще. Вер­бальные тексты, по мнению Б. А. Грушина,— одна из возможных форм МС.

Повышенный интерес к массовому сознанию возник, прежде всего, с появлением средств массовой коммуникации. Интерес со­циологов к текстам массового сознания не случаен. Ш. А. Надирашвили отмечает: „В последние годы вследствие мощного развития социальной психологии было возможным выделить и систематизи­ровать целый ряд социально-психологических закономерностей, обусловливающих формирование общественного мнения, взаимное влияние людей друг на друга. Подобные социальные взаимодейст­вия стали многообразными и сложными в современных условиях, когда такие средства массового воздействия, как пресса, радио, те­левидение и пр., превращаются в совершенно привычные и сущест­венные детали нашего быта. Между тем, следует отметить, что хотя эти мощные средства коммуникации сравнительно хорошо выпол­няют задачу передачи и распространения информации, однако они не могут с таким же успехом вырабатывать взгляды, убеждения и установки людей. Еще американский психолог Клеппер указывал на то, что, изучая общественные воззрения, социологи долго выра­жали удивление по поводу того, насколько ничтожно в условиях столь гигантского использования средств коммуникации их влия­ние на взгляды и установки американского общества“.

Б. А. Грушин предлагает изучать МС по текстам и выделяет 4 класса текстов массового сознания:

1) автотексты МС, порожденные самой массой — фольклор, письма, разговоры в очередях, разговоры в поездах дальнего следования;

2) квазитексты МС (псевдотексты), которые создаются профессионалами, но приписываются массе;

3) аллотексты МС (аллогенные), которые производятся профессионалами, но поглощаются МС (полностью или фрагментарно);

4) метатексты МС, посвященные анализу текстов МС, а также предполагает 5 возможных направлений анализа текстов МС:

- содержательный;

- логико-структурный;

- морфологический;

- функциональный;

- феноменологический анализ текста (прогнозирование судьбы текста по его форме).

Используя терминологию Б. А. Грушина, можно сказать, что в нашем исследовании производится, прежде всего, феноменологиче­ский анализ суггестивных текстов МС, тогда как социологи заняты сегодня исключительно анализом содержания текстов МС (контент-анализом).

Поскольку МС и внушение непосредственно связаны между со­бой и, более того, внушаемость человека в массе резко повышается, необходимо выяснить, в каких формах развивается суггестивное воздействие в наши дни и при этом иметь в виду, что каждый вари­ант воздействия имеет свои типы текстов. Общая тенденция такова: появляются новые „психотехники“, включающие в себя опыт про­шлых поколений, развиваются традиционные направления. Можно выделить 7 разновидностей суггестивных методик:

1) Различные методы аутосуггестии: медитация, аутотренинг (аутогенная тренировка). „Медитация — (лат. meditatio от meditor— размышляю, обдумываю) — умственное действие, направленное на приведение психики человека в состояние глубокой сосредоточенности“. Аутогенная тренировка „в буквальном смысле означает воспитание с помощью специальных упражнений“.

2) Методики гетеросуггестии: внушение, гипноз, при которых „реализация внушений происходит через другое лицо“. В настоящее время гипноз рассматривается как видоизменение (модификация) обычного, нормального сна — частичный („парциальный“) сон — частичное торможение.

…Во время гипноза нормализуются пульс, дыхание, концентрация Желудочного сока, вязкость крови и другие показатели. Как и в обычном сне, в гипнозе начинают преобладать процессы восстановления (регенерации) тканей над процессами разрушения и рас­пада клеток и тканей организма. ...Но главное свойство гипноза — способность усиливать словесное внушение врача-психотерапевта», — утверждает П.И.Буль. Здесь традиционные методы дополняются новыми (по крайней мере, вводится новая терминология). Так, А. М. Свядощ пишет о «внушениях наяву», которые «делаются эмоционально насыщенным повелительным („внушающим“) тоном, в виде резких, коротких фраз, обычно не­сколько раз повторяемых. Речь сопровождается целым потоком сигналов, посылаемых мимикой, жестами и интонацией говоряще­го, которые могут им при этом не осознаваться».

3) Смешанные методики. Например, «ключ саморегуляции» X. М. Алиева. Вводится при помощи гетеросуггестивных внушений, приводит к аутосуггестии. «Ключ саморегуляции» хорош тем, что позволяет пациенту не зацикливаться на личности гипнотизера, оставляет впечатление свободы выбора и позволяет погружаться в измененное состояние в тот момент, когда у человека возникает такая потребность.

4) Суггестологическое внушение (дистанционное воздействие). По мнению А. П. Дуброва и В. Н. Пушкина это внушение на расстоянии мыслей и действий одного человека другому. «При суггестологии в отличие от гипноза не происходит подавление воли человека, нет сноподобного гипнотического транса, а человек самопроизвольно автоматически выполняет предписанные (установленные заранее) действия или входит в определенное состояние». Поскольку суггестивное внушение производится на расстоянии, бессловесно и отсутствует обычный при гипнозе раппорт, но сохранено зрительное и слуховое восприятие реципиента, то считают, что здесь имеет место своеобразная телепатическая связь, т. е. дистанционная передача мысленного внушения. Основатель суггестологии болгарский ученый-психолог профессор Г. К. Лозанов предполагает участие в этом процессе особого биологического поля.

По мнению суггестологов, одно из самых уникальных в мире проявлений суггестологии продемонстрировали психотерапевт А. М. Кашпировский (Винница) и экспериментаторы-суггестологи A. В. Чумак (Москва) и А. В. Игнатенко (Киев). Можно особо отметить специфическое и спорное толкование термина «суггестия», которое приводят в своей книге А. П. Дубровин и B. Н. Пушкин: «внушение без слов, без наведения гипнотического транса». Однако в случае сеансов Кашпировского, наличествуют совершенно реальные тексты, так что определение «бессловесно» к нему никак не подходит. То же можно сказать и о сеансах А. В. Чумака: без установки приготовить для «подзарядки» воду, кремы, мази и пр. вряд бы суггестолог Чумак достиг какого-либо эффекта.

5) Психоанализ и психоаналитическая терапия. «Психоанализ и психоаналитическая терапия применяют принципы психоанализа для понимания и модификации человеческого поведения. Эти две формы лечения сходны в том, что в обеих исследуется психодинамика, которая изучает идеи, импульсы, эмоции и защитные механизмы, которые объясняют, как мозг работает и как он адаптируется. Психоанализ, прежде всего, основывается на интерпретации, являющейся его технической модальностью, и на переносе (связь между психиатром и больным). Психоаналитическая терапия также использует интерпретацию, но меньше сосредотачивается на переносе, а больше — на событиях реальной жизни. Кроме того, психоаналитическая психотерапия подчеркивает текущую интерперсональную активность, тогда как психоанализ пытается восстановить события из прошлой жизни больного. ...Основное требование психоанализа — постепенная интеграция ранее подавленного материала в общую структуру личности».

6) Методики НЛП (нейролингвистического программирования), «эриксоновский» гипноз. Нейро-Лингвистическое Программирование — это новая модель человеческой коммуникации и поведения. В своих истоках НЛП развивалось на базе изучения деятельности магов, колдунов, шаманов, а также таких корифеев психиатрии как Милтон Эриксон, Фриц Перлз, Вирджиния Сатир и др. Лингвистическая основа НЛП — трансформационная грамматика Н. Хомского (одно из направлений динамической лингвистики 60-х годов). По мнению авторов, НЛП — это ясная эффективная модель человеческого внутреннего опыта и коммуникации. Используя принципы НЛП, можно описать любую человеческую активность весьма детальным образом, что позволяет производить легко и быстро глубокие и устойчивые изменения этой активности. Методы и техники НЛП широко применяются в современной психотерапии. «Многие люди обвиняют НЛП в технологичности, подразумевая, что оно холодно и бесчувственно. Однако те же самые люди рады использовать технологию центрального отопления для обогрева своих домов вместо дымного огня, исполь­зовавшегося их предками. Они также используют антибиотики и иммунизацию, чтобы сохранить здоровье своих детей, не думая о невероятно сложной технологии, стоящей за этим.

Месяцы теплых эмоций не помогут неграмотно пишущему ре­бенку и не освободят его от связанных с этим насмешек, пережива­ний неудач и самообвинений; час или два технологии НЛП могут научить его писать правильно и снабдить его ощущением достиже­ния и самоценности. Вся эмпатия в мире не поможет фобию; полча­са технологии НЛП могут избавить его от жизни вперемешку со страхом. Если вы будете держать руку умирающего друга, это мо­жет облегчить его конец; правильная медицинская технология мо­жет спасти ему жизнь»,— так эмоционально доказывают преиму­щество НЛП как метода Коннира и Стив Андреасы.

7) Методики групповой психотерапии (психодрама, гештальт-группы, группы трансактного анализа, тренинговые — Т-группы, группы встреч, группы телесной терапии, группы танцевальной терапии, группы терапии искусством, группы холотропного дыха­ния и пр. Групповые формы психологической рабо­ты стали знамением времени в силу своей экономичности и эффек­тивности. Речь идет о специально создаваемых малых группах, уча­стники которых при содействии ведущего-психолога включаются в своеобразный опыт интенсивного общения, ориентированный на оказание помощи в самосовершенствовании. Работа таких групп (в том числе телесных, танцевальных и пр.) сопровождается словесной продукцией как ведущего, так и участников группы, которая ока­зывает суггестивное воздействие наряду с другими методами.

Каждое из направлений располагает особыми типами текстов.

Представительница Грузинской школы установки Р. Г. Мшвидобадзе доказала существование неосознаваемых морфологических и синтаксических параметров в языке, влияющих на социальную перцепцию (1984). Психотерапевтами же до сих пор «поиск эмоцио­нально воздействующих форм при необходимости выразить то или иное состояние чаще всего определяется интуитивно. Этот процесс связан с самыми тонкими проявлениями сознательной и неосозна­ваемой деятельности человека и все еще далек от исчерпывающего научного объяснения».

Если это действительно так, задача жрецов-лингвистов — осознать эти параметры и научиться рационально их использовать.

Это тем более важно, что в психиатрической литературе появляется все больше сообщений о заболеваниях ятрогенией. Стоит ли дальше уповать на интуицию и утешать себя мыслью о том, что «нам не дано предугадать как слово наше отзовется...»?

Более того, существует ряд методов исключительно вербально­го воздействия на подсознание человека, так как язык — это крат­чайший путь латентного влияния на установки (к тому же общепри­знанно выделение вербальной магии как особого вида магического воздействия, не сопровождаемого ритуалами...).

Закономерно, что по мере усложнения коммуникативных задач возрастает трудность языкового общения, возникает необходи­мость в индивидуализации и множественности смысла. С точки зрения воздействующей роли языка тексты психоте­рапевтического воздействия можно отнести к сложно организован­ным текстам. Преимущество изучения этих текстов перед текстами средств массовой коммуникации, прежде всего, в том, что можно достаточно быстро и надежно получить информацию об успешно­сти осуществленной коммуникации (при помощи измерения психо­физиологических параметров состояния личности посредством спе­циальной аппаратуры либо при помощи нестандартных вербаль­ных процедур получения информации).

С другой стороны, возвращаясь к теории текстов МС, разрабо­танной Б. А. Грушиным, можно заметить, что человечество с непо­колебимой настойчивостью в течение веков разрабатывало, сохра­няло и использовало специальные тексты, представленные в классификации как «автотексты массового сознания», часть из ко­торых (заговоры, мантры, молитвы) представляют собой универ­сальные, в высокой степени формализованные тексты, которые с полным правом можно охарактеризовать как суггестивные (прагма­тически маркированные).

Можно предложить 3 классификации суггестивных текстов:

I. По степени распространенности и универсальности

1) Универсальные суггестивные тексты (тексты МС), созда­ваемые на протяжении длительного времени, передаваемые из по­коления в поколение и продолжающие функционировать:

а) автотексты МС (прежде всего, заговоры, заклинания, отчас­ти — мантры);

б) аллотексты МС (молитвы, формулы аутотренинга, гипноза).

2) Индивидуальные суггестивные тексты (тексты психотера­певтического воздействия, проповеди).

II. По направленности воздействия

1) аутосуггестивные тексты (мантры, молитвы, самонастрои, формулы аутотренинга);

2)гетеросуггестивные тексты (формулы гипноза, психотерапевтические тексты, проповеди и пр.).

3)ауто-гетеросуггестивные тексты смешанного типа.

III. По характеру использованного мифа

а) модификация роли Божества;

б) присоединение к чужому мифу;

в) отрицание какого-то мифа.

По мнению В. В. Налимова, «процесс порождения или понима­ния текста — это всегда творческая акция. С нее начинается созда­ние новых текстов, и ею завершается их понимание. Все это осуще­ствляется в подвалах сознания, где мы непосредственно взаи­модействуем с образами. Для нас, людей современной культуры, это чаще всего неосознаваемый процесс, скрытый под покровом логически структурированного восприятия Мира. Осознаваемый выход в подвалы сознания осуществляется в измененных состояниях сознания, возникающих с помощью, скажем, медитации». Однако прежде чем погрузиться в медитацию, не стоит ли воспользоваться опытом «лингвистов-жрецов», разгадчиков чужих тайн? Ведь сама по себе ориентация лингвистики на чужое слово, по сути, является ее неосознанной пока еще ориентацией именно на изучение латентного воздействия.

Вернемся еще раз к идеям В. Н. Волошинова (М. М. Бахтина): «Поразительная черта: от глубочайшей древности и до сегодняшне­го дня философии слова и лингвистическое мышление зиждутся на специфическом ощущении чужого, иноязычного слова и на тех за­дачах, которые ставит именно чужое слово сознанию — разгадать и научить разгаданному. ...Свое слово иначе ощущается, точнее, оно обычно вовсе не ощущается как слово, чреватое всеми теми катего­риями, какие оно порождает в лингвистическом мышлении и какие оно порождало в философско-религиозном мышлении древних. Родное слово — „свой брат“, оно ощущается как своя привычная одежда или, еще лучше, как та привычная атмосфера, в которой мы живем и дышим. В нем нет тайн; тайной оно могло бы стать в чу­жих устах, притом иерархически-чужих, в устах вождя, в устах жреца, но там оно становится уже другим словом, изменяется внешне или изъемлется из жизненных отношений (табу для житейского обихода или архаизация речи), если только оно уже с самого начала не было в устах вождя-завоевателя иноязычным словом. Только здесь рождается „Слово“, только здесь — incipit philosophia, incipit philologia. ...Ориентация лингвистики и философии языка на чужое иноязычное слово отнюдь не является случайностью или произво­лом со стороны лингвистики и философии. Нет, эта ориентация является выражением той огромной исторической роли, которую чужое слово сыграло в процессе создания всех исторических культур. Эта роль принадлежала чужому слову во всех без исключения сферах идеологического творчества — от социально-политического строя до житейского этикета. Ведь именно чужое иноязычное слово прино­сило свет, культуру, религию, политическую организацию (шуме­ры — и вавилонские семиты; яфетиды — и варварские народы; Ви­зантия, „варяги“, южно-славянские племена — и восточные славяне и т. п.). Эта грандиозная организующая роль чужого слова, прихо­дившего всегда с чужой силой и организацией или преднаходимого юным народом-завоевателем на занятой им почве старой и могучей культуры, как бы из могил порабощавшей идеологическое сознание народа-пришельца,— привела к тому, что чужое слово в глубинах исторического сознания народов срослось с идеей власти, идеей силы, идеей святости, идеей истины и заставило мысль о слове пре­имущественно ориентироваться на чужое слово».

Несомненным достоинством нетрадиционного подхода Б. Ф. Поршнева является органичное сочетание явлений психоло­гических и лингвистических, поиск общих закономерностей, объяс­нение изменений психики через факты языка и наоборот. «Ключ ко всей истории второй сигнальной системы, движущая сила ее про­грессирующих трансформаций — перемежающиеся реципрокные усилия воздействовать на поведение другого и противодействовать этому воздействию. Эта пружина, развертываясь, заставляла дви­гаться с этапа на этап развитие второй сигнальной системы, ибо ни на одной из противоположных друг другу побед невозможно было остановиться». Таким образом, сама логика развития человечества обусловила наличие суггестии во всех без исключения культурах.

Аналогичной константой является миф: «Обыкновенно полагают, что миф есть басня, вымысел, фантазия. Я понимаю этот термин как раз в противоположном смысле. Для меня миф — выраже­ние наиболее цельное и формулировка наиболее разносторонняя — того мира, который открывается людям и культуре, исповедующим ту или иную мифологию. ...Миф есть наиболее полное осознание действительности, а не наименее реальное, или фантастическое, и не! наименее полное, или пустое. Для нас, представителей новоевропейской культуры, имеющей материалистическое задание, конечно, не по пути с античной или средневековой мифологией. Но зато у нас есть своя мифология, и мы ее любим, лелеем, мы за нее проливаем и будем проливать нашу живую и теплую кровь».

«Миф,— по 3. Фрейду,— является тем шагом, при помощи которого отдельный индивид выходит из массовой психологии. Пер­вым мифом, несомненно, был миф психологический, миф героиче­ский; пояснительный миф о природе возник, вероятно, много позже».

«Эмоциональная объективность» мифа как способ осознания действительности по А. Ф. Лосеву и «лживость» как возможность выхода индивида из массы по 3. Фрейду, в сущности, есть одно и то же качество, позволяющее человеку выделиться из массы и про­явить себя как личность.

Если язык в целом ориентирован на суггестивное воздействие, то специфический корпус прагматически маркированных текстов может служить ключом к тайне суггестии. В сущности, речь идет о j системном описании особенностей суггестивных текстов, позво­ляющих им быть в предельной степени эффективными и мифологичными.

А. Ш. Тхостов в статье «Болезнь как семиотическая система» выдвигает ряд любопытных идей, проливающих свет и на природу суггестии: «В семиотической системе главным принципом является semiosis— отношение между означаемым и означающим, превра­щающее последнее в знак. ...Хотя обычно говорят, что означающее выражает означаемое, в действительности в каждой семиотической системе имеются не два, а три элемента: означающее, означаемое и, собственно, знак, представляющий собой результат связи первых двух элементов». Таким образом, отношение означаю­щего и означаемого может особым образом трансформироваться, порождая вторичную семиотическую систему, названную Р. Бартом мифологической.

Специфика этой вторичной системы (мифа) «заключена в том, что он создается на основе некоторой последовательности знаков, которая существует до него; миф является вторичной семиологической системой. Знак... первой системы становится всего лишь означающим во второй системе... Идет ли речь о последовательности букв или о рисунке, для мифа они представляют собой знаковое единство, глобальный знак, конечный результат, или третий эле­мент первичной семиологической системы. Этот третий элемент становится первым, т. е. частью той системы, которую миф над­страивает над первичной системой. Происходит как бы смещение формальной системы первичных значений на одну отметку шкалы».

А. Ш. Тхостов продолжает ту же идею: «В мифе сосуществуют параллельно две семиотические системы, одна из которых частично встроена в другую. Во-первых, это языковая система (или иные спо­собы репрезентации), выполняющая роль языка-объекта, и, во-вторых, сам миф, который можно назвать метаязыком и в распоря­жение которого поступает язык-объект. Совершенно не имеет зна­чения субстанциональная форма мифа, важен не сам предмет сооб­щения, а то, как о нем сообщается, и, анализируя метаязык, можно в принципе не очень интересоваться точным строением языка-объекта, в этом случае важна лишь его роль в построении мифа».

Миф — метаязык и представлен в виде корпуса суггестивных текстов, порождаемых массовым и индивидуальным сознанием с целью оптимального воздействия. Языковая система (язык-объект) выделяет для метаязыка свои особые средства и приемы, придаю­щие мифу ту оригинальную и образную форму, которая вызывает безусловное доверие личности или общества.

Напомним, что и само слово «миф» произошло от греческого «mytnos»— «речь», «слово», «толки», «слух», «весть», «сказание», «предание». Наличие экстралингвистических признаков помогает закрепить в массовом и индивидуальном сознании то, что вербали­зовано и принято как миф. Как заметил М. Элиаде «уже более по­лувека западноевропейские ученые исследуют миф совсем с иной позиции, чем это делалось в XIX веке. В отличие от своих предше­ственников они рассматривают теперь миф не в обычном значении слова как „сказку“, „вымысел“, „фантазию“, а так, как его понима­ли в первобытных и примитивных обществах, где миф обозначал, как раз наоборот, „подлинное, реальное событие“ и, что еще важнее, событие сакральное, значительное и служащее примером для подражания».

Труды отечественных философов, литературоведов, культурологов, поэтов свидетельствуют об аналогичном подходе и дают нам много определений «мифа», из которых следует:

1. Миф составляет историю подвигов сверхъестественных существ.

Н. А. Бердяев: «Миф есть конкретный рассказ, запечатленный в народной памяти, в народном творчестве, в языке, о событиях и первофеноменах духовной жизни, символизированных, отображен­ных в мире природном. Сама первореальность заложена в мире ду­ховном и уходит в таинственную глубь. Но символы, знаки, изо­бражения и отображения этой первореальности даны в природном мире. Миф изображает сверхприродное в природном, сверхчувст­венное в чувственном, духовную жизнь в жизни плоти, символиче­ски связывает два мира».

Н. К. Рерих: «Профессор Варшавского университета Зелин­ский, в своих интересных исследованиях о древних мифах, пришел к заключению, что герои этих мифов вовсе не легендарные фигу­ры, но реально существовавшие деятели. К тому же заключению пришли и многие другие авторы, таким образом, опровергая ма­териалистическую тенденцию прошлого столетия, которая пыта­лась изображать все героическое лишь какими-то отвлеченными мифами. Так, французский ученый Сенар пытался доказать, что Будда никогда не существовал, и не что иное, как солнечный миф, что было сейчас же опровергнуто археологическими находками. ...В этой борьбе между познающими и отрицающими так ясна граница, разделяющая всю мировую психологию. При этом чрез­вычайно поучительно наблюдать, насколько все отрицатели, со временем, оказываются побежденными; те же, кто защищал Геро­изм, Истину, Великую реальность, они находят оправдание в са­мой действительности».

2. Это сказание представляется как абсолютно истинное (так как оно относится к реальному миру) и как сакральное (ибо является результатом творческой деятельности сверхъестественных существ).

С. Н. Булгаков: «...Мифу присуща вся та объективность или кафоличность, какая свойственна вообще „откровению“: в нем, собственно, и выражается содержание откровения, или, другими словами, откровение трансцендентного, высшего мира совершается непосредственно в мифе, он есть те письмена, которыми этот мир начертывается в имманентном сознании, его проекция в образах».

А. Ф. Лосев: «Миф всегда и обязательно есть реальность, кон­кретность, жизненность и для мысли — полная и абсолютная необ­ходимость, нефантастичность, нефиктивность. ...Он не выдумка, а содержит в себе строжайшую и определеннейшую структуру и есть логически, т. е. прежде всего, диалектически, необходимая катего­рия сознания и бытия вообще».

Н. А. Бердяев: «За мифом скрыты величайшие реальности, первофеномены духовной жизни. Мифотворческая жизнь народов есть реальная духовная жизнь, более реальная, чем жизнь отвлеченных понятий и рационального мышления».

3. Миф всегда имеет отношение к созданию (творчеству) — формосодержательному.

Именно в ближайшем родстве с мифотворчеством «находится художественное творчество, поскольку оно основывается на подлин­ном „умном видении“. Образы для художника имеют в своем роде такую же объективность и принудительность, как и миф. Образы вла­деют творческим самосознанием художника, он же должен овладеть ими в своем произведении, творчески закрепить их в имманентном мире. Его задача — надлежащим образом видеть и слышать, а затем воплотить увиденное и услышанное в образе (безразлично каком: красочном, звуковом, словесном, пластическом, архитектурном); ис­тинный художник связан величайшей художественной правдиво­стью, — он не должен ничего сочинять».

4. Познавая миф, человек познает «происхождение» вещей, что позволяет овладеть и манипулировать ими по своей воле.

М. Элиаде: «Речь идет не о „внешнем“, „Абстрактном“ позна­нии, но о познании, которое „переживается“ ритуально, во время ритуального воспроизведения мифа или в ходе проведения обряда (которому он служит основанием)».

А. Белый: «Причинное объяснение на первоначальных стадиях развития человечества есть только творчество слов; ведун— это тот, кто знает больше слов; больше говорит; и потому — заговари­вает. Неспроста магия признает власть слова. Сама живая речь есть непрерывная магия; удачно созданным словом я проникаю глубже в сущность явлений, нежели в процессе аналитического мышления; мышлением я различаю явление; словом я подчиняю явление, поко­ряю его; творчество живой речи есть всегда борьба человека с вра­ждебными стихиями, его окружающими; слово зажигает светом победы окружающий меня мрак».

5. Так или иначе миф «проживается» аудиторией, которая за­хвачена священной и вдохновляющей мощью воссозданных в памяти и реактуализованных событий.

М. Элиаде: «Проживание мифа предполагает наличие истинно „религиозного“ опыта, поскольку он отличается от обычного опы­та, от опыта каждодневной жизни. ...Речь идет не о коллективном воссоздании в памяти мифических событий, но об их воспроизведении! Мы ощущаем личное присутствие персонажей мифа и становимся! их современниками. Это предполагает существование не в хронологическом времени, а в первоначальной эпохе, когда события произошли впервые. Именно поэтому можно говорить о временном пространстве мифа, заряженном энергией. Это необычайное, „сакральное“ время, когда обнаруживаются явления новые, полные мощи и значимости. Переживать заново это время, воспроизводить его как можно чаще, заново присутствовать на спектакле божественных творений, вновь узреть сверхъестественные существа и воспринять их урок творчества — такое желание просматривается во всех ритуальных воспроизведениях мифов».

Таким образом, миф не является вымыслом, а, напротив, выражает героическую реальную объективную сущность происходящего в ее значимости для будущего при помощи специального языка —символического: «Содержание мифа выражается в символах... Нельзя художественно солгать, и нельзя мифотворчески покри­вить душой: не человек создает миф, но миф высказывается через человека».

По мнению П. А. Флоренского, «рассмотреть, в чем магичность слова, это значит понять, как именно и почему словом можем мы! воздействовать на мир».

Л. Н. Мурзин отчасти отвечает на вопрос «как?»: «В центр системы языка традиционно ставилось слово. Это справедливо, если язык трактовать как статическую систему: слово центрально по уровню, к которому оно принадлежит, оно достаточно автономно по сравнению с морфемой и достаточно структурно по сравнению с предложением. Но если систему языка рассматривать в динамическом аспекте, то окажется, что в центре языковой системы мы должны будем поставить качественно иную единицу — номинацию. Слово представляется лишь частным случаем воплощения номинации и может рассматриваться как одна из ее форм. Номинация есть означивание объекта действительности, т. е. выражение объекта в любой знаковой форме — не только слова, но и словосочетания, предложения, дискурса или текста какого угодно объема. ...Номи­нация как единица динамическая является следствием текстопорождения — текст не может начинаться иначе, как с обозначения это­го объекта в целом. Правда, мы можем воспользоваться невербальными средствами, указывая, например, с помощью жеста, на пред­полагаемый для дальнейшего семиотического описания объект. Но этот жест есть не что иное, как обозначение данного объекта. При описании абстрактного объекта вероятность вербального обозна­чения возрастает. Обозначить объект словом — это значит припи­сать ему признак, т. е. осуществить операцию предицирования. То, что признак является здесь чисто словесным, не делает эту опера­цию менее значимой. В. В. Виноградов приводит данную А. И. Герценом образную оценку номинации. А. И. Герцен писал, что название — страшная вещь. Когда говорят: „Это убийца“, то мы представляем нож, кровь, искаженное лицо, зверство и т. п. Если же говорят: „Он убил“, то мы представляем не образ конкретного объекта, а само действие. В номинации убийца мы имеем нечто большее, чем в „он убил“: мы получаем качественно новый объект».

Таким образом, то, о чем в образной форме пишет А. Белый, характеризуя «живое творчество жизни» (мифотворчество) и есть номинация — выражение объекта действительности в знаковой форме: «Поэтическая речь и есть речь в собственном смысле; вели­кое значение ее в том, что она ничего не доказывает словами; слова группируются здесь так, что совокупность их дает образ; логиче­ское значение этого образа неопределенно; зрительная наглядность его неопределенна также, мы должны сами наполнить живую речь познанием и творчеством; восприятие живой, образной речи побу­ждает нас к творчеству; в каждом живом человеке эта речь вызыва­ет ряд деятельностей; и поэтический образ досоздается — каждым; образная речь плодит образы; каждый человек становится немного художником, слыша живое слово. Живое слово (метафора, сравне­ние, эпитет) есть семя, прозябающее в душах; оно сулит тысячи цве­тов; у одного оно прорастает как белая роза, у другого как синень­кий василек. ...Главная задача речи — творить новые образы, вливать их сверкающее великолепие в души людей, дабы великоле­пием этим покрыть мир. ...Творческое слово созидает мир. ...Живая речь — вечно текущая, созидающая деятельность, воздвигающая перед нами ряд образов и мифов; наше сознание черпает силу и уве­ренность в этих образах; они — оружие, которым мы проницаем тьму».

Как мы отмечали выше, суггестивное (латентное) воздействие имеет установочный характер, правополушарно, а правое полушарие, по данным психологов, характеризуется следующими особен­ностями:

1) отражает мир как участник происходящего, выявляя индиви­дуальные особенности объектов и событий. Нарушение его функ­ций приводит к изменению восприятия в сторону снижения акту­

альности событий для человека — тогда отмечается дереализация или деперсонализация;

2) тесно связано с чувственной информацией, которая воздействует «здесь и сейчас»; перерабатывает сигналы, получаемые человеком непосредственно от своего собственного тела — в подавляющем большинстве не осознаваемые;

3) с правым полушарием теснее связано непроизвольное запоминание;

4) тесная связь отрицательных эмоций с правым полушарием объясняется тем, что неприятные ситуации связаны с опасностью, последняя требует быстрого и точного реагирования. Таким образом, способствуя обострению внимания, отрицательные эмоции повышают скорость реакций и тем улучшают оперативный прогноз;

5) правое полушарие теснее связано с порождением целей, а цель предполагает личную эмоциональную значимость некоего со­бытия для человека. Особо тесно правое полушарие связано с эмо­циональными подсознательными процессами;

6) правое полушарие «более искренне» и на левой половине ли­ца выражается в большей мере «истинное чувство», тогда как на правой мимика в большей мере произвольно корректируется;

7) правостороннее мышление не чувствительно к противоречиям. Действительность сама по себе не знает логических противоречий, они возникают лишь как результат взаимодействия с ней человека;

8) правосторонний язык адекватен особым формам человече­ской практики, где он обладает большей выразительностью, чем левосторонний. Образный язык, свойственный переработке правого полушария, в большей степени общий для всех народов.

От слова-номинации — к номинации-тексту — вот путь созда­ния мифа. Правополушарная ориентация проявляется здесь, прежде всего, на уровне смысла, неотделимого от формы. «Весь процесс творческой символизации уже заключен в средствах изобразитель­ности, присущих самому языку...

Создание словесной метафоры (символа, т. е. соединения двух предметов в одном) есть цель творческого процесса; но как только достигается эта цель средствами изобразительности и символ соз­дан, мы стоим на границе между поэтическим творчеством и твор­чеством мифическим; независимость нового образа „а“ (совершенной метафоры) от образов, его породивших („в“, „с“, где „а“ получается или от перенесения „в“ в „с“, или обратно: „с“ в „в“), выражается в том, что творчество наделяет его онтологическим бытием, независимо от нашего сознания; весь процесс обращается: цель (метафора-символ), получившая бытие, превращается в реаль­ную действующую причину (причина из творчества: символ стано­вится воплощением; он оживает и действует самостоятельно: белый рог месяца становится белым рогом мифического существа: символ становится мифом; месяц есть теперь внешний образ тайно скрыто­го от нас небесного быка или козла: мы видим рог этого мифиче­ского животного, самого же его не видим. Всякий процесс художе­ственного творчества в этом смысле мифологичен».

Рассматривая проблему суггестии в искусстве, А. Б. Добрович утверждает, что «суггестивное воздействие художественного произ­ведения — это в первую очередь воздействие на нашу установку... Так установка ...начинает претендовать на роль режиссера тех фильмов, которые, по выражению Феллини, мы видим „на внут­ренней поверхности своих век“».

Объясняя появление мифов, А. М. Кондратов и К. К. Шилий опираются на информационную теорию эмоций известного психолога П. В. Симонова, согласно которой эмоция возни­кает при недостатке информации для удовлетворения потребностей. Эмоция как бы компенсирует этот недостаток, побуждая животное и человека к действию, к поиску той самой информации, которой ему недостает. Жизнь в ожидании неизвестных бед может привести к разрушению психики, стрессам, нервным срывам. К счастью, при­рода наградила человека своеобразным защитным механизмом. Это качество — потребность в объяснении словом, способность к мифотворчеству. При этом мифы общества в целом (эгрегора) и миф каждой отдельной личности одинаково важны, нуждаются в осознании и своевременной вербализации.

Определяя миф как объективную, реальную, образную, симво­личную вербальную сущность, эмоционально «проживаемую» и творчески закрепленную в тексте, философы, поэты, этнографы, лингвисты уже обнаружили метод вербальной мифологизации и, более того, продемонстрировали его универсальность в общности своих подходов. Нам осталось только обозначить данную общность означенных в качестве особого метода ВМ — Сотворения Мифов и отметить, что он представляет собой не только интегративный диалектический метод познания и описания действительности, но и идеальную модель коммуникативного взаимодействия лично­сти с другими личностями и обществом.

Итак, мифологическая тропа колдунов привела нас прямо к по­рогу таинственного «дома колдуньи». Осталось только подобрать подходящий ключ и открыть древнюю дверь нашего подсознания...

Глава 3. Ключ отворяющий (язык в зеркале суггестии)

Ключом ко всякой науке бесспорно является во­просительный знак; вопросу: как! — мы обязаны большею частью великих открытий.

Бальзак

Ключ к сокровенным тайнам Бытия давным-давно в руках у человека. А он не знает, что в руках его.

В. Силоров

Всеобъемлюще могущество языка... Потому что, если чело­век— это текст, то его задача гармонично «вписаться» в другие тексты, найти свои заветные слова. Изучение вербальной суггестии может помочь в этом... Магия языка — вот ключ к подсознанию, условие самосовершенствования. Человечеству известны случаи «просветления», «озарения» в момент травмы, или, наоборот, за­темнения и распада сознания, вызываемого наркотиками, ЛСД, алкогольным опьянением или экстремальными условиями. Лин­гвисты и психологи изучают язык таких состояний.

Однако задачи данного исследования иные: описать суггестив­ные факты языка с позиций новейших достижений языкознания, разработать эффективные модели коммуникации и метод обучения этим моделям. Важным становится не только то, что говорить, но и как.

В сущности, вход в подсознание — это выход за свои собствен­ные рамки, прежде всего, языковые. И точно так же, как зародыш проходит во чреве матери за 9 месяцев все стадии развития челове­чества, а ребенок в сжатые сроки овладевает языком, проявляя и его разнообразные архаические формы, постижение содержания (сущ­ности) суггестивной лингвистики и есть путь к началу человеческой (а значит, и моей, личной) истории. Это путь к языку. Сейчас мы находимся в метафорической темной комнате с массой закрытых Дверей. Некоторые из них закрыты нашими родителями еще в дет­стве, к другим мы боимся приблизиться сами (вдруг за ними чудо­вища!). А в результате теряем ориентацию, получаем то самое неустойчивое состояние, которое именуют неврозом: не видим, не слышим, не ощущаем. Не знаем.

Попробуем подобрать подходящие ключи к неведомым дверям. Попытаемся зажечь фонарь, который поможет нам увидеть нужные двери и не заблудиться во мраке бессознательного. Имя этому уни­версальному ключу — языковая суггестия. Появление «суггестив­ной лингвистики» есть, по сути, попытка вынести невыносимую истину, сделать шаг не только к сознанию, но и к тайнам бессозна­тельного. Влиять, воздействовать, управлять, манипулировать (дей­ствия, направленные на других)... А с другой стороны — обере­гаться, защищаться, предостерегаться, огораживаться (служить собственной безопасности). Аутосуггестия, гетеросуггестия, контрсугтестия... Все эти явления интересуют нас в равной степени в своем отношении к личности и массовому сознанию и являются содержа­нием суггестивной лингвистики.

Содержанию должна соответствовать адекватная форма (внут­ренняя организация содержания), которая связана с понятием структура — совокупность устойчивых связей объекта, обеспечи­вающих его целостность и тождественность самому себе.

Попытку выстроить структуру вербальной суггестии (а значит, и науки, изучающей это явление) предпринял историк Б. Ф. Поршнев, утверждавший, что суггестия — это возможность навязывать многообразные и в пределе даже любые действия, а также возмож­ность их обозначать. «Если идентификация, отождествление (сигна­ла с действием, фонемы с фонемой, названия с объектом, смысла со смыслом) служит каналом воздействия, то деструкция таких ото­ждествлений или их запрещение служит преградой, барьером воз­действию, что соответствует отношению недоступности, независи­мости. Чтобы возобновить воздействие, надо найти новый уровень и новый аппарат. Можно перечислить примерно такие этажи:

1) фонологический,

2) номинативный,

3) семантический,

4) синтаксическо-логический,

5) контекстуально-смысловой,

6) формально-символический».

Б. Ф. Поршнев не уточняет, что он подразумевает под каждым уровнем воздействия (развития) языка. Однако можно предполо­жить, что все эти уровни присутствуют в суггестивных текстах и в той или иной мере являются значимыми. Можно полагать также, что наименее осознаваемыми являются фонологический и синтак­сическо-логический уровни, а номинативный и формально-симвоческий принимают максимальное участие в вербальной мифоло­гизации действительности.

Б. А. Грушин выстраивает иную структуру анализа текстов МС:

1) содержательный;

2) логико-структурный,

3) морфологический,

4) функциональный,

5) феноменологический анализ текста, причем утверждает, что социологи в состоянии сегодня заниматься только содержательным анализом текстов, используя контент-анализ.

Представительница Грузинской школы установки, психолог Р. Г. Мшвидобадзе отмечает: «Если допустить, что человек весьма часто скрывает свои отношения и эмоции или просто не думает о них во время коммуникации, то это, естественно, мало отражается на лексическом запасе, поскольку говорящий легко контролирует как лексику, так и другие выразительные средства, но, тем не менее, информация все же просачивается, следует искать более формаль­ные, неосознанные характеристики и их связь с тем или иным от­ношением или эмоцией».

В результате проведенных экспериментов Р. Г. Мшвидобадзе выяснила, что индексальная информация (в данном случае инфор­мация о положительных и отрицательных установках индивида) передается через языковый канал не только при помощи лексико-семантических средств, но и таких формальных языковых парамет­ров, которые в сознании говорящего не несут такой нагрузки. Го­ворящий использует синтаксические и морфологические параметры не специально (осознанно) как, скажем, использовал бы лексиче­ские средства, например, слова «хорошо», «нравится» для выра­жения положительной установки, а неосознанно, на установочном Уровне.

Выводы Р. Г. Мшвидобадзе чрезвычайно интересны, но не следует забывать, что это исследование проводилось все-таки в рамках психологии, поэтому уровни языка не были представлены во всей возможной полноте, да и задачи ставились более скром­ные: выяснить корреляцию между грамматико-синтаксическими параметрами текста и положительной или отрицательной уста­новкой личности.

С нашей точки зрения, структура суггестивной лингвистики Должна определяться двумя составляющими: структурой языка в челом, рассмотренной через призму феномена суггестии.

В структуре языка выделяются ряды в каком-либо отношении однородных единиц — уровней. Э. Бенвенист предложил вы­делить следующие уровни языка и лингвистического анализа:

- предложение

- знак

- фонема,

а Л. Н. Мурзин дополнил иерархию, предложив ввести уровень текста «как наивысший уровень языка» и «еще более высо­кий и поэтому наиболее неопределенный уровень — уровень куль­туры». Спускаясь с высшего уровня на низший, мы получаем лингвистическую форму, а переходя с низшего уровня на высший, получаем лингвистическое значение.

Суггестивная лингвистика только зарождается как предметная область. Тем более ценно появление теории, формулирующей основные постулаты этой дисциплины, изложенной профессором! Л. Н. Мурзиным:

1. Язык может рассматриваться в целом как явление суггестив­ное (суггестивная система). Иными словами, все компоненты языка потенциально суггестивны.

2. Суггестивная лингвистика — наука междисциплинарная, на­ходящаяся на стыке филологии и психологии. Поэтому наблюдая язык, следует учитывать также физиологическую реакцию.

3. Форма воплощения суггестивности языка — текст в широком смысле слова. Текст может быть как вербальным, так и невербаль­ным (жесты, мимика и т. д.), т. е. текст можно рассматривать как знаковую систему, включающую в себя «веер языков». Следова­тельно, компоненты текста — знаковые компоненты, средства суг­гестии.

4. Суггестивная лингвистика имеет динамическую природу: изучает процессы воздействия (тексты производятся, а не воспроиз­водятся).

5. Языковая суггестия вероятностна по своей природе.

6. Любые суггестивные компоненты разделяют знаковые свой­ства двусторонности.

7. Правомерно рассматривать процесс направленного воздей­ствия в традициях теории коммуникации. В таком случае воздейст­вующую личность (субъекта воздействия) можно назвать суггестором,а объект воздействия — суггестантом. Они взаимодействуют между собой посредством механизмов внушения, запускаемых вербальными и невербальными средствами. «Обработка» суггестии зависит от уровня суггестивной восприимчивости суггестанта. Нас одинаковой мере интересует лингвистика суггестора, лингвистика суггестанта и корпус суггестивных текстов, обеспечивающих эф­фективное, целенаправленное и предсказуемое воздействие.

Естественно, что процесс преобразования суггестии от сугге­стора к суггестанту невероятно сложен — это своего рода «черный ящик» и трудно определить, что происходит в момент воздействия. Суггестант принимает лишь то, что соответствует его целостной установке личности. Важны здесь и уровень внушаемости (суггес­тивной восприимчивости) суггестанта, уровень его интеллекта (чем выше уровень, тем выше сопротивление), а также установка на суг­гестора. Как писал психотерапевт А. Б. Добрович, влюбленный че­ловек наполовину загипнотизирован (впрочем, как и ненавидящий).

Выстраивая иерархию уровней суггестивной лингвистики, нуж­но иметь в виду, что сама по себе суггестия — явление неоднород­ное, хотя в любом случае речь идет о воздействии на подсознание (об изменении установок). С точки зрения латентного вербального воздействия базовыми будут одни уровни языка (например, фоно­логический), а с позиций открытой (прямой) суггестии, подтвер­жденной особой социально-психологической ролью суггестора из­начальными следует признать другие уровни (например, становится значимым повелительное наклонение глагола). К тому же, посколь­ку анализ и синтез происходят в суггестивной текстовой продукции одновременно, следует говорить не о противопоставлении плана выражения и плана содержания, а о формосодержании — содержа­тельной форме и формальном содержании — в их единстве. И на­конец, описывая структуру суггестивной лингвистики, мы одновре­менно должны выяснить: какими реальными методами (средствами) изучения параметров суггестивных текстов располагает современ­ное языковедение сегодня.

1. Нижний в иерархии с точки зрения языкознания и высший — с точки зрения латентного воздействия уровень — фонологический.

Если суггестия — это творчество (в первую очередь вербаль­ное), то для доказательства значимости именно фонологического Уровня обратимся к опыту выдающихся поэтов и писателей. Боль­шое количество примеров такого рода анализа и самоанализа при­водит А. Сухотин: «Большой стилист И. Бунин признавался, что, начиная писать, он должен „найти звук“. И „как скоро я его нашел, — пишет он далее, — все остальное дается само собой“. Уловить, поймать звук — это и значит отыскать ритм повествования, его звуковую структуру. В одной из статей Блок писал: „Поэт — сын гармонии, и ему дана некая роль в мировой культуре“. И далее поясняет: „Три дела возложены на него: во-первых, освободить зву­ки из родной, безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых, привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих, внести эту гармонию во внешний мир“. Обратим внимание на то, как четко здесь выражена упорядочивающая работа поэта: уловить в шумах, идущих извне, нужные звучания и сложить из них пре­красное. Недаром же об А. Блоке кто-то из современников сказал, что он улавливает звуковые волны, опоясывающие Вселенную, и лепит из них стихи. Потому-то он и говорил: „И стихов я не выду­мываю, я их слышу. Сначала музыку, потом стихи“».

А вот описание авторской работы над текстом, приведенное А. Белым в статье «Как мы пишем»: «...Интонация, звук темы, рожденный тенденцией собирания материала и рождающий пер­вый образ, зерно внешнего сюжета, — и есть для меня момент на­чала оформления в узком смысле; и этот звук предшествует, ино­гда задолго, работе моей за письменным столом. ...В звуке бу­дущая тема подана мне издали; она обозрима в моменте; я сразу вижу и ее начало и ее конец. В звуке мне подана тема целого; и краски, и образы, и сюжет уже предрешены в звуке; в нем пережи­вается не форма, не содержание, а формосодержание; из него пер­вым содержанием вылупляется основной образ, как зерно. ...То, что я утверждаю о примате „звука“, — мой выношенный тридца­тилетний опыт».

В статье «О звуках стихотворного языка» Л. П. Якубинский классифицирует явления языка с точки зрения той цели, с какой говорящий пользуется своими языковыми представлениями в каж­дом данном случае: «Если говорящий пользуется ими с чисто прак­тической целью общения, то мы имеем дело с системой практиче­ского языка (языкового мышления), в которой языковые представ­ления (звуки, морфологические части и пр.) самостоятельной цен­ности не имеют и являются лишь средством общения. В практиче­ском языковом мышлении внимание говорящего не сосредотачива­ется на звуках; звуки не всплывают в светлое поле сознания и не имеют самостоятельной ценности, служа лишь средством общения. Смысловая сторона слова (значение слова) играет в практическом языке большую роль, чем звуковая (что вполне понятно); поэтому различные подробности произведения доходят до сознания, глав­ным образом, постольку, поскольку они служат для различения слов по значению. В языке стихотворном дело обстоит иначе; можно утверждать, что звуки речи в стихотворном языке всплывают в светлое поле сознания и что внимание сосредоточено на них; в этом отношении важны самонаблюдения поэтов, которые находят себе подтверждение в некоторых теоретических соображениях».

Поскольку суггестивные тексты являются, по существу, праг­матически маркированными текстами, можно предположить сосре­доточение внимания их авторов на звуках речи, т. е. генетическую близость суггестивных текстов именно стихотворному мышлению. Отсюда ориентация нашего исследования, в том числе и на идеи и методы фоносемантики, которая «занимается тем, что в традици­онных терминах называется „связью между звуком и значением“.

Первая из известных истории языкознания попыток постановки вопроса о связи звука и значения была осуществлена в древнеин­дийских Ведах. „Для древних индийцев была характерна убежден­ность в существовании изначальной связи между самой вещью и ее наименованием. Ученые того времени пытались решить вопрос, каким образом слово передает значение, и приходили к выводу, что в звуках слова заключена сущность вещи“

Выделяют 2 направления исследований мотивированности зву­чания значимых единиц языка:

1) изучение типов ассоциаций между звучанием и значением наматериале различных

2) выявление чисто психологических корреляций между звуча­нием и значением. „Особенно показательны результаты А. П. Журавлева, сочетавшего психолингвистические эксперименты с остроумным машинным мо­делированием“.

А. П. Журавлевым разработан экспериментальный психомет­рический метод изучения символического значения звуков речи, измерена символика всех звуков русского языка, построена модель фонетического значения, разработаны программы автоматического анализа функционирования этого аспекта значения в поэтических кетах и вычисления фонетического значения слова. Проведены сопоставления оценок символики русских звуков носителями раз­ных языков. По мнению А. П. Журавлева „носите­лем фонетического значения является звуко-буквенный психический образ, который формируется под воздействием звуков речи, но осознается и четко закрепляется лишь под влиянием буквы“. Такой подход в сочетании с возможностью автоматического анализа фоносемантического аспекта текстов позволяет создавать функционирующие модели суггестивных текстов, искать в них об­щие закономерности и в какой-то мере прогнозировать судьбу этих текстов.

Любопытно, что Б. Ф. Поршнев, поднявший проблему связи суггестии и языка, отрицал какую-либо мотивированность акустико-артикуляционных признаков речевого знака свойствами предме­та или значения, объясняя такое отношение тем, что „в глазах тео­ретического языкознания это лишь иллюзия, которая часто рассеивается при сравнении такого слова с его исходными, древни­ми формами, а также с параллельными по смыслу словами в других языках. Новейшие количественные методы тоже не дают надежных результатов“ и делает вывод: „Звучание слов человеческой речи мотивировано тем, что оно не должно быть созвучно или причастно обозначаемым действиям, звукам, вещам“.

А. П. Журавлев, а вместе с ним еще ряд авторов убе­дительно демонстрируют мотивированность языковых знаков, в том числе и с помощью новейших количественных методов.

Так, Е. И. Красникова изучила возможность прогнозирования оценки квазислова в связном тексте и пришла к выводу, что „знание объективно измеренного символического значения звуков может выступать как прогнозирующий фактор, и его можно использовать для направленного воздействия на реципиента“. Г.Н.Иванова-Лукьянова, М.В.Панов, А.П.Журавлев посвятили свои ис­следования звуко-цветовым соответствиям. О. А. Шулепова прове­ла сопоставительный анализ восприятия английских звуков англи­чанами и русскими, и пришла к выводу, что большинство анг­лийских звуков оценены англо- и русскоязычными информантами идентично.

Все эти исследования убедительно показывают, что возможно использовать метод оценки фоносмантического значения слова и текста для описания параметров суггестивных текстов. Причем, хотя данные А. П. Журавлева касаются, в основном, русского языка, мы считаем возможным использовать этот метод для оценки текстов на санскрите, а также различных заклинаний и заговоров, включающих квазислова (иноязычных суггестивных текстов). Оп­равданием такого „расширения“ могут быть следующие факторы: Прусский язык принимается в нашем случае за точку отсчета, за неизменный фактор; анализируемые тексты на иностранных (ква­зииностранных) языках функционируют именно среди носителей русского языка, воспринимаясь как иноязычные по сравнению с эталонным (родным) языком; тексты анализируются в „звукобуквенном“ виде, что позволяет их сравнивать достаточно объективно.

Особый интерес исследование фоносемантических параметров текста представляет в связи с задачами латентного (скрытого) воз­действия. Так, по данным Б. М. Величковского „в экспериментах на селективное слушание установлено, что значение неосознаваемых испытуемым слов, предъявляемых по иррелевантному каналу, ока­зывает влияние на время повторения и семантическую интерпрета­цию релевантной информации. Подкрепленное ранее ударом элек­трического тока слово, которое испытуемый не замечает, вызывает отчетливую кожно-гальваническую реакцию, причем реакцию вы­зывают также слова, близкие по своему значению или фонематиче­скому рисунку. Последнее обстоятельство существенно — согласно исследованиям А. Р. Лурия и О. С. Виноградовой по семантическо­му радикалу, в условиях осознания интеллектуально сохранные испытуемые реагируют лишь на семантическую, но не на фонема­тическую близость“.

Интересно, что культурологи, этнографы, философы по-своему мифологизируют фонологический уровень языка. Так, культуролог Г. Гачев предлагает вдуматься глубже в тот факт, „что звуки язы­ка — на выдохе лишь произноситься могут. На вдохе получиться могут лишь „А“ (вбирание, вхождение открытого пространства в нас) и „И“ — втекание дали в нашу щель. Но „О“, „У“ суть звуки глубины, которую мы собой производим, вносим в бытие, даруем; Е“ — перед, лицо, личность; „Ы“ — выдох, выход на мир, испус­кание духа, отверзание, распад „я“, его растекание в мировой Океан.

Если бы звуки языка произносить на вдохе, тогда они были бы произведениями бытия в нас, нами, и носили бы его прямой свет, истину и идеи, мысли в себе. Но звуки и слова образуются, имея источником пещеру нашего тела, его очаг — огонь, сердце; очевидный и непосредственный импульс они имеют в нашем „я“, суть наш выпад в бытие наугад, в свет — исходя из теней. Язык — не вклад

Космоса в нас, а наш вклад в Космос: ему мы предварительно соз­даем модель в черном ящике рта и через мотор языка, сей двигатель там внутреннего сгорания („бьется в тесной печурке огонь“), — ис­пускаем волны, тревожа мир.

Вот почему такое бытийственно-онтологическое значение при­дается в Ведах и Упанишадах звучанию песнопения: „вач“, „рич“, „удгитха“ — ибо это наш, от людей, вклад в Космос, сотворение новой стихии, отличной от присутствующих уже в природе четы­рех, — и она должна входить в мир и укладываться в нем соразмер­но с остальными. И „Брахман“ есть и высшая духовная сущность, и молитва, и жрец, ее творящий. Словесная молитва есть метеор, яд­ро, что взвивается в космос, чтоб, например, по утрам выводить Солнце на небо; и культ создает плазму, в которой могут жить и питаться боги». Здесь и Личность, и Язык, и Космос в метафорическом гносеологическом прочтении...

Говоря выше о номинации, мы уже приблизились к обозначе­нию Адамовой тайны слов — загадки наименований: «Явление об­нажения фонетической стороны слова также очень часто сопровож­дается эмоциональным переживанием звуков, на которых сосредо­точено внимание. Джемс так описывает это явление: „Нередко, дол­го глядя на отдельное печатное слово и повторяя его про себя, мы замечаем, что это слово приняло совершенно несвойственный ему характер. Пусть читатель попробует наблюдать это явление на лю­бом слове страницы. Он скоро станет удивляться тому, как он мог всю жизнь употреблять какое-то слово в таком-то значении... Взглянув на него с новой точки зрения, мы обнаружили в нем чисто фонетическую сторону. Раньше мы никогда не направляли на нее исключительного внимания, слово воспринималось нами сразу об­леченным в свой смысл, а затем мы мгновенно переходили к друго­му слову фразы. Короче говоря, слово воспринималось нами в свя­зи с группами ассоциаций, и в таком виде оно являлось для нас не простым комплексом звуков. Явление 'обнажения' слова очень рас­пространено и, вероятно, каждый наблюдал его на самом деле“».

Обобщая сказанное выше, отметим, что наше исследование бу­дет направлено на измерение следующих фоносемантических пара­метров при помощи специальной компьютерной программы «Diatone», разработанной в лаборатории суггестивной лингвистики и социально-психологической терапии «Ведиум»:

1) отклонение частотности употребления тех или иных звуков от нормальной частотности. По мнению автора методики измерения фонетического значения А. П. Журавлева, «в системе анализа т исходный момент — сравнение количества различных звуков в кете с нормой — играет очень важную роль», так как «звуки встречаются в обычной речи с определенной частотностью. Носитель языка... интуитивно правильно представляет себе эти нормаль­ные частотности звуков и букв, и читатель заранее „ожидает“ встретить в стихотворении каждый звук нормальное число раз. Ес­ли доля каких-либо звуков в тексте находится в пределах нормы, то эти звуки не несут специальной смысловой и экспрессивной нагруз­ки их символика остается скрытой. Заметное отклонение количест­ва звуков от нормы резко повышает их информативность, соответ­ствующая символика как бы вспыхивает в сознании (подсознании) читателя, окрашивая фонетическое значение всего текста. Напри­мер, если в стихотворении нагнетаются звуки, средние оценки кото­рых по шкале „светлый-темный“ соответствуют признакам „очень светлый“, „светлый“, то эти признаки и будут характеризовать со­держательность фонетической формы текста в целом. Эффект уси­лится, если в то же время „темных“ звуков в тексте будет заметно меньше нормы»;

2) фонетическое значение суггестивных текстов и заголовков текстов в случае анализа личных мифов;

3) звуко-цветовые соответствия;

4) звуковые повторы (повторы слогов), превышающие нор­мальную частотность употребления;

5) процентное соотношение количества высоких и низких звуков.

2. Просодический уровень.

Просодия (от греч. prosodia— ударение, припев) — супрасегментный уровень языка, так как соотносится со всеми сегментными единицами (слог, слово, синтагма, фраза, сверхфазовое единство, текст). В языкознании часто выделяют следующие элементы просо­дии: речевая мелодия, ударение, временные и тембральные характе­ристики, ритм.

С точки зрения истории второй сигнальной системы, а, следо­вательно, и суггестии, просодический уровень является таким же базовым, как и фонологический. Так, Б. Ф. Поршнев утверждает: «По первому разу интердикция могла быть отброшена просто избеганием прямого контакта — отселением, удалением. К числу пер­вичных физиологических механизмов отбрасывания интердикции, судя по всему, следует отнести механизм персеверации (настаивания, многократного повторения). Он имеет довольно древние филогенетические корни в аппарате центральной нервной системы, на­блюдается при некоторых нейродинамических состояниях у всех высших животных. Нельзя локализовать управление персеверацией у человека в каких-либо зонах коры головного мозга: как патоло­гический симптом персеверация (непроизвольное „подражание се­бе“) наблюдается при поражениях верхних слоев коры разных отделов, в частности, в лобной доле. Но кажется вероятным, что на подступах к возникновению второй сигнальной системы роль пер­северации могла быть существенной. Инертное, самовоспроизво­дящееся „настаивание на своем“ могло выгодно послужить как од­ной, так и противной стороне в отбрасывании или в утверждении и закреплении интердикции, следовательно, в генезе суггестии. На позднейших этапах это довольно элементарное нервное устройство просыпалось снова и снова, становясь опорой всюду, где требова­лось повторять, упорно повторять,— в истории сознания, обобще­ния, ритуала, ритма». Отсюда следует, что глав­ным для нашего исследования элементом просодического уровня следует признать ритм.

Проблемы фоносемантики непосредственно связаны с пробле­мами ритма, а звуко-ритмическое воздействие считается основой любой религиозно-магической системы. Как утверждал еще Гум­больдт: «Благодаря ритмической и музыкальной форме, присущей звуку в его сочетаниях, язык усиливает наши впечатления от красо­ты в природе, еще и независимо от этих впечатлений воздействуя со своей стороны одной лишь мелодией речи на нашу душевную на­строенность».

Ритм «несет службу организующего начала». По мнению А. Белого, организующий принцип «дан бытием факторов в древней интонационной напевности; и он загадан в принципе осознания и обобществления метрических форм в диалек­тике их метаморфозы. Эта метаморфоза дана нам не где-то в тыся­челетиях прошлого, а в нас самих: в филогенетическом принципе зарождения в нас звука строк, как эмбриона слагаемого размера, определяемого внутренней напевностью; ритм и есть в нас интонация, предшествующая отбору слов и строк; эту напевность всякий поэт в себе называет ритмом».

Ритму посвящено множество исследований. Однако существующие сегодня методы изучения ритма отличаются прямо­линейной точностью, рассматривают ритм как схему, не наполненную конкретным звуковым содержанием. Поэтому для описания суггестивных текстов такие методики непригодны (вспомним, что наше исследование направлено на изучение параметров творчества, отклоняющихся от среднестатистической нормы). Поэтому мы вос­пользуемся лишь несколькими нетрадиционными идеями, выска­занными В. В. Налимовым:

1) многообразное употребление синонимических слов делает ритмичным даже прозаический текст. Синонимическое богатство прозаического текста, может быть, есть мера его ритмичности;

2) парадоксально построенные высказывания размывают смысл слов и тем придают тексту ритмичность.

Любопытно, что такой оригинальный подход физика В. В. Налимова совершенно согласуется с историческим взглядом на разви­тие суггестии: «Полустершимся следом для демонстрации природы дипластии могли бы послужить метафоры, еще более — речевые обороты заклинаний. Дипластия — это неврологический, или пси­хический, присущий только человеку феномен отождествления двух элементов, которые одновременно абсолютно исключают друг дру­га. На языке физиологии высшей нервной деятельности это затяну­тая, стабилизированная ситуация „сшибки“ двух противоположных нервных процессов. При „сшибке“ у животных они, после нервного срыва, обязательно снова разводятся, а здесь остаются как бы внут­ри суггестивного акта. Оба элемента тождественны в том отноше­нии, что тождественно их совместное суггестивное действие, а их противоположность друг другу способствует их суггестивному дей­ствию. Дипластия — единственная адекватная форма суггестивного раздражителя центральной нервной системы: незачем внушать че­ловеку то действие или представление, которое порождают его соб­ственные ощущения и импульсы, но, мало того, чтобы временно парализовать последние, внушающий фактор должен лежать вне норм и механизмов первой сигнальной системы».

Имея в виду правополушарную ориентацию суггестивных тек­стов, то есть ориентацию на образы, особенно интересен взгляд на Ритм текста как способ включения человека в чувственный (сенсорный) диалог с суггестором или миром: «...внутреннее удвоение, образ, развивается в антропогенезе лишь после появления внешнего удвоения — подражания, копирования, хотя бы самого эмбрионального. Поясню таким примером: „неотвязчивая мелодия“ преследует нас не просто как звуковой (сенсорный) след, но как наши усилия ее воспроизвести беззвучным напеванием, отстукиванием ритма, проигрыванием на инструменте, голосом. Вероятно, еще до i того, еще только слушая эту мелодию, мы ее почему-то связывали с неуловимостью, ускользанием — словом, с некоторой недоступно­стью. Чаще образ бывает не слуховым, а зрительным. Образ не об­раз, если нет всматривания в него, вслушивания — словом, рецепторной или двигательной нацеленности на него. Образ обычно неволен, непроизволен, нередко, навязчив, но все же он есть активное нащупывание двойника (копии) оригинала.

Собственно, к физиологическому антагонизму возбуждения и торможения восходит всякое явление функциональной оппозиции в человеческой психике, включая речь (фонологическая и синтаксиче­ская оппозиция). Но это не значит..., что человек в дипластии мо­жет сливать торможение и возбуждение,— он может сливать в дипластин два раздражителя противоположного знака. Эта спайка— явление особого рода: в глубоком прошлом бессмыслица внушала священный трепет или экстаз, с развитием же самой речи, как и мышления, бессмысленное провоцирует усилия осмысления. По афоризму Н. И. Жинкина, речь есть не что иное, как „осмысление бессмысленного“. Дипластия под углом зрения физиологических процессов — это эмоция, под углом зрения логики — это абсурд».

Рассуждая о гармонии и ритме нужно также иметь в виду, что в действительности буквальной повторяемости (тождественности) ни событий, ни состояний нет и быть не может. Именно поэтому в ста­тье «„Дом колдуньи“ и художественное восприятие» А. Добрович пишет о необходимости некоторой неправильности, отклонения от ритма, «рокового чуть-чуть», присущего творениям гени­альных художников. По-видимому, здесь может идти речь о «зо­лотой пропорции» — одной из «формул красоты», известных чело­вечеству с древности.

«Из многих пропорций, которыми издавна пользовался человек при создании гармонических произведений, существует одна, един­ственная и неповторимая, обладающая уникальными свойствами. Она отвечает такому делению целого на две части, при котором отношение большей части к меньшей равно отношению целого к большей части.

Эту пропорцию называли по-разному — „золотой“, „божест­венной“, „золотым сечением“, „золотым числом“. ...Золотая про­порция является величиной иррациональной, т. е. несоизмеримой, нельзя представить в виде отношения двух целых чисел, она отвечает простому математическому выражению

Характерно, что золотая пропорция отвечает делению целого а две неравные части, следовательно, она отвечает асимметрии. Почему же она так привлекательна, часто более привлекательна, чем симметричные пропорции? Очевидно, эта пропорция обладает каким-то особым свойством. Целое можно поделить на бесконечное множество неравных частей, но только одно из таких сечений отве­чает золотой пропорции».

Золотая пропорция обнаружена во всех областях художествен­ного творчества. Наиболее обширное исследование проявлений зо­лотого сечения в музыке было предпринято Л. Сабанеевым. Им было изучено 2000 произведений различных композиторов. «Харак­терно, отмечает Л. Сабанеев, что наиболее часто золотое сечение обнаруживается в произведениях высокохудожественных, принад­лежащих гениальным авторам». «Оче­видно, и поэзия прошла тот же путь эволюции в направлении к дос­тижению гармонии, что и архитектура — от простейших гармони­ческих построений (квадрат и прямоугольник 1:2 — в архитектуре, четверостишия — в поэзии) до вершин гармонического Олимпа, где царит золотая пропорция». Н. А. Васютинский отмечает, что «совпадение кульминационных моментов в произве­дениях прозы у А. С. Пушкина с золотой пропорцией удивительно близкое, в пределах 1-3 строк. Чувство гармонии у него было раз­вито необыкновенно, что объективно подтверждает гениальность великого поэта и писателя».

Множество подобных примеров наводит на размышление, не является ли частота проявлений золотой пропорции одним из объек­тивных критериев оценки гениальности произведений и их авторов? Тем более, что информация, которая содержится в точке золотого сечения, влияет непосредственно на подсознание, минуя сознание.

К ритмическим характеристикам текстов отнесем также изме­ренную для каждого текста длину слова в слогах, которая, по мне­нию И. Мистрика «обратно пропорциональна ритмичности выска­зывания». Слова разговорного диалогического стиля характеризуются в среднем небольшой длиной в слогах. Тексты, в которых употребляются абстрактные выражения или исключительные слова, имеют более высокие среднеарифметические длины в слогах.

3. Лексико-стилистический уровень.

Следующим этапом описания параметров суггестивных текстов является измерение различных показателей (индексов), характери­зующих стилистические особенности текстов при помощи математико-статистических методов. На основании сле­дующих данных:

N — число лексических единиц в тексте вообще;

L — число слов, которые встретились в тексте хотя бы один раз;

Lfi — слова, которые встретились в тексте только один раз;

Lfi< — число слов, которые характеризуются в тексте частотой большей, чем 1;

fr1 — максимальная частотность слова — по специальным фор­мулам могут быть рассчитаны следующие индексы (показатели):


1) С — индекс дистрибуции (чем больше С, тем богаче словарь и более симметрична дистрибуция слов):


2) Ii — индекс итерации (индекс повторения слов в замкнутом тексте)

Ii = N : L;

3) Ie — показатель исключительности (специфичности) лексики. В поэзии бывает до 50% «исключительных» слов, в художественной прозе их намного меньше:

Ic = 20 ∙ Lf1 : N

4) Р — индекс предсказуемости. Чем ниже степень предсказуе­мости, тем привлекательнее текст:

Р = 100 — (Lf1 ∙ 100) : N

5)Ig — индекс плотности текста зависит от числа повторяю­щихся слов в тексте и длины текста. Он чувствителен главным об­разом к тематическим словам и совершенно независим от случай­ных слов. Чем богаче тематика, тем выше Ig, чем однороднее в тематическом отношении текст, тем Ig ниже. В научных монографи­ческих сочинениях он опускается ниже 1, в газетах, наоборот, под­нимается выше 3;

6)Iext — объем экстенсивности словаря. Является показателем широты лексики, разнообразия выражений и лексической насыщен­ности текста;

7) If— длина интервала средней части повторяющихся слов (ин-с стереотипности). IF является высоким — как положительный стилистический элемент — там, где имеет значение не форма, а содержание высказывания, то есть в тех случаях, когда предполагается беглое чтение или когда высказывание является спонтанным, нестилизованным. Высокую степень стереотипности, а, следова­тельно, высокий If имеет профессионально-разговорная речь, низок If в художественных и вообще беллетризованных текстах.

Описывая эти индексы, Й. Мистрик отмечает, что «прямоли­нейность точных данных более полезна при стилистическом анали­зе текстов, в которых стилистическая ценность языкового элемента имеет более четкие и однозначные границы. Поэтому для анализа очень большое значение имеет подбор репрезентативного комплек­са, его отношение к исходному комплексу и общая точка зрения на субъективные стилеобразующие факторы». В нашем случае, учитывая задачу сравнения суггестивных текстов с другими типами текстов и определение их места «прямолинейность точных данных» вполне уместна и даже необходима, поскольку речь идет об описании, прежде всего, универсальных, наиболее общих пара­метров этих текстов.

Индексы Й. Мистрика позволяют сравнить между собой раз­личные суггестивные тексты, определить место каждого из них в системе априорно суггестивного языка и, наконец, отнести экспе­риментально полученные суггестивные тексты к какому-либо раз­ряду (художественные — нехудожественные и пр.).

4. Лексико-грамматический уровень.

Следующим этапом анализа является определение соотношения различных частей речи в суггестивных текстах и проверка некото­рых гипотез, в частности, гипотезы Б. Ф. Поршнева об особой роли глагола в истории суггестии. Многие лингвисты предполагали, что глаголы древнее и первичнее, чем существительные. Эту глаголь­ную фазу Б. Ф. Поршнев предлагает представить себе, как всего лишь неодолимо запрещающую действие или неодолимо побуж­дающую к действию. В таком случае древнейшей функцией глагола должна считаться повелительная.

Эта гипотеза проверяется несколько неожиданным образом: демонстрацией, что повелительная функция может быть осуществлена не только повелительным наклонением (например, начинайте!), но и инфинитивом (начинать!), и разными временами — прошедшим (начали!), настоящим (начинаем!) и будущим (начнем!), даже отглагольным существительным (начало!).

Определение процентного соотношения слов, представляющих разные части речи, позволяет подсчитать и такие показатели, как коэффициент глагольности, коэффициент связности, используемые при проведении контент-анализа.

5. Морфо-синтаксический уровень.

Синтаксический анализ суггестивных текстов будет произво­диться только в отношении некоторых групп текстов, прежде всего, в силу отсутствия надежных критериев членения спонтанных тек­стов. Тем более, что в уже упоминавшейся работе Р. Г. Мшвидобадзе были получены убедительные результаты передачи индексальной информации (информации о положительных и отрицательных ус­тановках индивида) через синтаксические параметры:

1) при по­ложительной установке длина предложений больше, чем при отри­цательной установке;

2) в случае положительной установки глубина предложений больше, чем при отрицательной установке;

3) в случае положительной установки количество сложных предложений больше, чем при отрицательной установке, во время которой превалируют простые предложения.

При сопоставлении данных экспериментов с текстами на русском и грузинском языках, Р. Г. Мшвидобадзе делает вывод: «Следует думать, что языки обладают как универсальными, так и спе­цифическими ресурсами для выражения установок через формаль­ные параметры». Ниже будет показано, что часть суггестивных текстов (по преимуществу художественных, мифологичных) нечувствительна к разделению на отдельные предложения, al точными критериями членения спонтанной речи мы пока не располагаем.

Таким образом, мы выделили 5 уровней суггестивно-лингвистического анализа: фонологический, просодический, лексико-стилистический, лексико-грамматический, морфо-синтаксический и пред­полагаем необходимость измерения следующих параметров сугге­стивных текстов:

1) отклонение частотности употребления отдельных звуков от нормальной частотности;

2) фонетическое значение текстов;

3) звуко-цветовые соответствия;

4) звуковые повторы, превышающие нормальную частотность;

5) соотношение количества высоких и низких звуков (в %%);

6) длина слова в слогах;

7) соответствие «золотого сечения» кульминации текста;

8) лексико-стилистические показатели;

9) грамматический состав текстов.

По отношению к различным группам текстов этот список мо­жет быть сужен или расширен: так, для мантр и заклинаний инфор­мация о лексико-стилистических и грамматических параметрах яв­ляется избыточной вследствие неосознанности носителями русского языка, а заговоры могут быть охарактеризованы по типу заговор­ной формулы и пр. При анализе текстов личных мифов могут быть использованы формулы контент-анализа (коэффициент глагольно­сти и пр.).

Необходимость изучения вербальной суггестии можно объяс­нить существованием настоятельного социального заказа, связан­ного с тем, что общество нуждается в немедленной терапии. Выде­ляют несколько моделей терапии, охватывающих, в сущности, все области профессиональной коммуникации: медицинскую, психоло­гическую, философскую, социальную. Поэтому одной из задач суг­гестивной лингвистики можно считать разработку специальных методов лингвистической терапии для профессиональных комму­никаторов различных профилей.

Отсюда следует особое положение, занимаемое суггестивной лингвистикой среди лингвистических наук вообще в силу того, что это область:

—динамическая;

—междисциплинарная по своим методам (результат интегра­ционных процессов языкознания) — связана с психологией, социо­логией, психотерапией, нейролингвистикой, педагогикой, матема­тикой, информатикой, теорией искусств и пр.;

—экспериментальная (законы носят статистико-вероятностный характер);

— прикладная;

— ориентирована на изучение бессознательных процессов пси­хически сохранных людей.

Суггестивную лингвистику как предметную область можно представить как систему, объединяющую в себе ряд взаимопроникающих и взаимовлияющих уровней, описать и изучить которую можно только выйдя за рамки отдельно взятой научной теории, используя междисциплинарный подход.

Если проанализировать реальный процесс функционирования суггестивных текстов в ситуации доминирования определенной культурологической среды, становится очевидным, что невозможно выявить лингвистические особенности названных текстов без обра­щения к мифам как вторичной семиотической системе, способу свя­зи действительности (языка-объекта, первичной семиотической системы) и объяснения этой действительности (метаязыка, вторичной семиотической системы).

Всего можно выделить 4 основных типа мифа, влияющих на эффективность интересующей нас в первую очередь медицинской модели терапии:

— языческий,

— христианский (славянский религиозный),

— заимствованный (дзен-буддистский, кришнаитский и пр.),

— научный (медицинский).

Каждая мифологическая система имеет свои особые разновид­ности текстов, позволяющих не только подробно описать данную систему, но и произвести феноменологический анализ текстов (предсказать их эффективность и судьбу по форме). Так, языческая мифология непосредственно связана с фольклорной традицией на­рода: заговоры, наговоры, причеты, заклинания и пр. Христианская мифология имеет богатый арсенал молитв (как универсальных, так и ситуационных), проповедей. Заимствованный миф представлен в русскоязычной среде преимущественно мантрами и заклинаниями. Медицинский миф логично изучать на материале формул гипноза и аутотренинга, а также текстов психотерапевтического воздействия.

Особняком стоит исследование текстов личных мифов, полу­ченных при использовании метода ВМЛ. Уникальность этих тек­стов в том, что одновременно анализируются приемы и методы лингвистики суггестанта и лингвистики суггестора, потому что эти тексты созданы в особом измененном состоянии творческого транса и являются в одинаковой степени ауто- и гетеросуггестивными.

Стратегия изучения суггестивных текстов, ориентированная на все более глубокое погружение в направлении наименее осознавае­мых уровней языка, может быть направлена на изучение следующих параметров:

1. Мифологические и экстралингвистические характеристики культурологического, этнографического и иного характера.

2. Характеристики текста.

3. Синтаксические характеристики.

4 Лексико-стилистические и словообразовательные характери­стики-

5 Грамматические характеристики.

6 Просодические (ритмические) характеристики.

7 Фоносемантические параметры.

Можно еще более усложнить структуру суггестивной лингвис­тики и увеличить количество анализируемых параметров, однако перед нами стоят задачи адекватного и в то же время лаконичного описания суггестивных текстов, автоматизации этого процесса (коль скоро речь идет о неосознаваемых латентных признаках) и обучения языку внушения. Ключ должен легко открывать дверь...

Глава 4. «Слово мое крепко»... (суггестивный текст как фактор изменения установок личности и общества)

А урчба-то отколь? — Заклятьице!

М. Цветаева

Функция слов — именно в том, чтобы быть вы­сказанными и, попав и внедрившись другому в душу, произвести там свое, действие

П. Флоренский

Заветные слова звучат в «доме колдуньи» — очаровывают и лечат, присушивают и убивают.

Глобальные социальные эксперименты, проводимые в разные времена и в различных общественных системах, суть языковые экс­перименты. Подтверждение тому мы находим в работах, посвящен­ных «языкам» тех или иных обществ. Так, В. Клемперер в своей работе «Язык третьего Рейха. Записки филолога» доказывает, что нужна была специальная языковая система для того, чтобы появи­лась такое социальное явление как фашизм.

Универсальные суггестивные тексты — это эксперимент, про­водимый МС с бессознательным отдельных личностей на протяже­нии длительных промежутков времени и в больших ареалах, поэто­му особенно интересный для лингвиста, пытающегося постичь тайну языковой суггестии.

К универсальным суггестивным текстам мы отнесли тексты заговоров, молитв, мантр, заклинаний (автотексты МС), а также формулы гипноза и аутотренинга (аллотексты МС). Граница между этими группами весьма условна, поскольку имеются, например, молитвы, созданные конкретным историческим лицом, а затем ос­военные МС (ср.: молитвы святого Макария Великого, святого Антиоха, святого Иоанна Златоуста — по существу, аллотексты), на­против, формулы гипноза, приписываемые себе тем или иным автором, оказываются, на самом деле, древними формулами вну­шения или самовнушения. Поэтому целесообразно объединить эти тексты в одну группу и, на основании их изучения, описать латент­ные универсальные языковые механизмы, обусловливающие ус­пешность функционирования указанных текстов в социуме. Это тем более ценный опыт, что он не осознается даже людьми, применяющими данные концентрированные магические тексты, для которых эффективность этих текстов несомненна.

Прежде чем приступить к рассмотрению жанровых разновид­ностей универсальных текстов, необходимо сделать два замечания общего характера:

1) Универсальность текста обратно пропорциональна сложно­сти его символики и формы: «Чем сложнее ритуал (много символов, сложные формы), тем более частной, локальной и социально струк­турированной предстает его миссия; чем ритуал проще (мало сим­волов, простые формы), тем более универсальна его миссия».

2) По П. А. Флоренскому, «слово есть метод концентрации», поэтому «магически мощное слово не требует, по крайней мере, на низких ступенях магии, непременно индивиду­ально-личного напряжения воли, или даже ясного сознания его смысла. Оно само концентрирует энергию духа». Эта мысль высказывалась неоднократно, в том числе В. Гумбольд­том, но Флоренский связывает концентрацию энергии духа в слове именно с проблемой магичности слова и выдвигает следующую (важную для нашего исследования) гипотезу: «Знахарка, шепчущая заговоры или наговоры, точный смысл которых она не понимает, или священнослужитель, произносящий молитвы, в которых иное и самому ему не ясно, вовсе не такие нелепые явления, как это кажет­ся сперва; раз заговор произносится, тем самым высказывается, тем самым устанавливается и наличность соответствующей интенции,— намерения произнести их. А этим — контакт слова с личностью ус­тановлен, и главное дело сделано: остальное пойдет уже само со­бою, в силу того, что самое слово уже есть живой организм, имею­щий свою структуру и свои энергии».

Следовательно, можно вслед за Флоренским предположить, что:

а) универсальные механизмы вербальной суггестии отрабаты­вались веками и закреплялись в соответствующих жанрах текстов;

б) эти механизмы являются латентными для лиц, использующих Данные тексты в своей практике;

в) важно установить контакт слова с личностью — иными сло­вами, суггестивная роль, создаваемая при помощи вербальных средств, должна гармонично соотноситься с личностью, исполь­зующей конкретный суггестивный текст (в данном случае речь идет только о человеке, произносящем текст).

Перейдем к рассмотрению жанровых разновидностей универ­сальных суггестивных текстов.

Заговоры — тексты языческой мифологии.

Заговоры — наиболее изученная филологами группа универ­сальных суггестивных текстов. Заговорам посвящены преимущест­венно исследования фольклористов, в которых даются классификации заговоров по разным основаниям, предлагается анализ заговорной формулы. Естествен­но, исследователей интересуют в первую очередь семантические особенности заговоров. Такой подход правомерен, если рассматри­вать заговоры как жанр фольклора, но явно недостаточен для изу­чения суггестивных особенностей указанных текстов.

По данным С. А. Токарева, в этнографической литературе опи­сано огромное множество магических обрядов, известных восточ­нославянским народам, которые «как правило, сопровождаются словесными формулами — заговорами. Последние имеют очень существенное значение, порой даже основное. По-видимому, есть заговоры, которые считались действительными сами по себе, без всякого обряда („вербальная магия“). Такое выделение ее в особый тип оправдывается тем, что, во-первых, очень многие заговоры записаны исследователями без всякого упоминания о со­провождающих их (или сопровождаемыми ими) обрядах, которых, может быть, и действительно нет; во-вторых, тем, что лечебные за­говоры, видимо, имели свои собственные корни в лечебной реаль­ной практике.

„Вера в силу слова“ (выражение Ветухова), на которой основа­ны все заговоры, сама ведь коренится в действительных человече­ских отношениях. Отдача приказания при помощи слов, действие внушением, психическое воздействие врача (или знахаря) на боль­ного, несомненно, влияющее на ход болезни — все это не могло не порождать веры в силу человеческого слова.

Заговор был необходимой принадлежностью быта Руси XVII и XVIII столетий: „Исторические показания свидетельствуют о том, что, с одной стороны, за заговором признавали спасительную силу, избавляющую от болезни, неудачи и беды, и прибегали к нему в различных жизненных случаях; с другой стороны, заговор считали опасным, „еретическим“ орудием, так как он мог погубить челове­ка, и поэтому настаивали на уничтожении его в лице его знающих. Но какой бы ни был заговор, его заучивали и употребляли, как во спасение, так и на погибель.

Таким образом, и положительная и отрицательная сторона заговора вызывали желание обладать им; желание это приводили в исполнение, вследствие чего заговор был хорошо знаком всем сло­ям общества; все сословия признавали его значение и не относились к нему безразлично“.

По характеру мифологии мы отнесли заговоры к языческому типу. В силу специфики религиозных верований России можно счи­тать языческий тип одним из наиболее распространенных, а веру в заговоры как средство воздействия — актуальной и до сего дня.

Воспользуемся данными анализа 280 заговоров, общим объе­мом 16 160 слов.

Для оценки фонетического значения тексты обрабатывались по программе „Diatone“, составленной по данным А. П. Журавлева, полученных экспериментальным путем с допус­тимым коэффициентом надежности R > 0.85. Исходные положения и общая формулировка процедуры ана­лиза подробно изложены А. П. Журавлевым в книге „Фонетическое значение“.

В таблице 1 приведены данные о фонетическом значении выбо­рочной совокупности заговоров, которые получены в итоге обсчета текста-конгломерата, произведенного слиянием всех текстов заго­воров выборочной совокупности.

Результаты автоматического анализа фонетического значения текстов заговоров

Таблица 1

Признаки текста-конгломерата (в показателях)

1. яркий 77.12

2. возвышенный 62.02

3. радостный 54.05

Как видно из таблицы, ведущий фоносемантический признак заговоров — „яркий“.

В таблице 2 приведен набор 10 наиболее частотных „звукобукв“, полученный при обсчете текстов заговоров.

Преобладают „высокие“, „хорошие“ И, Ю; а также „низкий“, „плохой“ Ы. Из группы согласных выделяется, прежде всего, со­норный диезный М', „нейтральный“ по фактору оценки, очень мягкий и медлительный. На втором среди согласных месте — Б — звонкий, простой, краткий, „хороший“; далее: К' — глухой, диезный, краткий, „плохой“; Р — звонкий, простой, длительный, нейтральный»; Ц — глухой, краткий, «плохой». Как видим, среди гласных преобладают «хорошие» по фактору оценки звукобуквы, среди согласных — «нейтральные» и «плохие».


Наиболее частотные «звукобуквы» текстов 280 заговоров

Таблица 2


Текст-конгломерат (в показателях частотности)

1 И (24.41)

2 М' (21.03)

3 Б (21.01)

4 К' (15.22)

5 F (14.15)

6 Ы (12.26)

7 Ю (11.06)

8 Р (10.97)

9 Ц (10.91)

10 С (9.38)

Если воспользоваться данными психолингвистов о звуко-цветовых соответствиях, то преобладание гласного И среди гласных указывает на синий или голубой цвет, Ы — черный, а «Б часто на­зывают сиреневым».

Интересно, что В. М. Бехтерев, описывая результаты опытов относительно «времени и условий, определяющих выбор личных движений», отмечал, что «из цветов чаще всего выбирался голубой, за ним следует красный и фиолетовый, за ним — желтый, зеленый и оранжевый».

Отдельные слоги в текстах, состоящие из звуков, резко превы­шающих нормальную частотность (ми, от, ки, бы, ри, ро, во, со, го, по, ре, ни, бо, ло, ли, не) можно трактовать как звуковые повторы. Регулярное повторение всех выделенных повторов может обеспечить текстам заговоров следующие признаки: «стремительный» (12.33), «бодрый» (5.19), «устрашающий» (3.98).

Так как речь шла об анализе большой группы заговоров, раз­личных по своим установочным задачам, целесообразно было про­анализировать некоторые тематические группы заговоров и про­следить, нет ли в них особых фоносемантических закономерностей.

Сначала сравнивались две большие группы заговоров: «на кровь», т. е. от кровотечения (19 текстов, 665 слов) и «на зубы» (20 текстов, 910 слов). Именно эти группы упоминал В. Мессинг, при­водя пример необъяснимой с точки зрения науки силы слова. Сравним наиболее частотные фоносемантические параметры этих двух групп со средними параметрами всего массива заговоров:

Результаты автоматического анализа фонетического значения заговоров: общие, «на кровь», «на зубы» (в абс. числах)

Таблица 3


№ п/п Общие (280) «На кровь» (19) «На зубы» (20)

1 яркий (82) нежный (7) яркий (10)

2 темный (76) стремительный, медлительный,

тихий, нежный,

су­ровый, сильный (6)

устрашающий (6)

3 нежный (69) минорный (4) суровый, темный(5)

Как видно из Таблицы 3, разброс признаков в отдельных тек­стах достаточно большой, однозначные соответствия для той и дру­гой группы определить сложно, поэтому можно более детально сравнить наиболее частотные звуки указанных групп заговоров (таблица 4):

Сравнительные результаты измерения наиболее частотных «звукобукв» в текстах заговоров «на кровь» и «на зубы» (в абс. числах и % к общему количеству текстов)

Таблица 4


Сравнение результатов таблицы показывает, что:

1) наряду с другими, наиболее частотными являются звукобуквы, входящие в состав ключевых слов тематических заговоров: 3, У, Б, Ы в заговорах «на зубы» и К, Р, В' — в заговорах «на кровь». Такое явление соответствует данным Т. Я. Елизаренковой, обнаружившей при описании лингвистических особенностей «Ригведы» (РВ), что «вообще вся формальная структура гимнов основана на повторах: тождественных или фонетически близких звуков, падеж­ных форм, балансированных синтаксических конструкций, — черта свойственная произведению устного творчества вообще, — и зву­копись представляет собой одно из частных проявлений этой общей тенденции». Эта же идея изначально высказывалась Ф. де Соссюром в его посмертно изданных «Анаграммах» и в книге Старобиньского «Слова под словами». Метод «ана­грамм» был выявлен де Соссюром в целом ряде древних индоевро­пейских поэтических традиций (ведийской, ранней латинской, древнегерманской). По де Соссюру, гимн РВ, посвященный восхвале­нию какого-либо бога, строится вокруг ключевого слова — имени бога. Поэт может играть падежами этого имени, располагая их оп­ределенным образом и употребляя в каждом стихе, а может, не на­зывая прямо имени бога и расчленив его на отдельные звуки или слоги, повторять их в соседних словах, создавая тем самым звуко­вые намеки на него. Развивая гипотезу де Соссюра в свете совре­менных взглядов на древнюю индоевропейскую культовую поэзию, трактуемую в духе гипотезы Мосса-Бенвениса и идей Р. О. Якоб­сона относительно грамматики поэзии, Т. Я. Елизаренкова предпо­лагает: «Исходя из представления о том, что хвалебный гимн боже­ству обусловливается ситуацией обмена между адептом и божест­вом, следует поставить вопрос, какую информацию может нести семантизированная звуковая ткань гимна. Выясняется, что она мо­жет содержать информацию об имени божества (адресата), об име­ни риши — автора гимна (андресанта) или об основной теме гимна (сообщении), если та, в свою очередь, не совпадает с восхвалением божества. Иными словами, с помощью звукозаписи в гимнах РВ сообщаются сведения обо всех трех конститутивных элементах ре­чевого акта». В данном случае мы находим информа­цию об основной теме заговора.

2) Набор других звукобукв существенно от средних данных не отличается.

3) Специфическим является превышение в заговорах «на кровь» нормальной частотности звукобукв А («красной») и Ф' (в большинстве заговоров, напротив, мы наблюдаем пониженное относительно нормальной частотности количество этих звуков).

Заговоры традиционно делятся МС на две большие группы: заговоры (лечебные, благотворные заклинания) и наговоры (вредоносные заклинания). «„Наговаривали“ на самые различные вещи — на хлеб, соль, воду, воск, коренья и пр., т. е. на вещества, сами по себе в большинстве безвредные; следовательно, колдовская сила тут уже в основном приписывалась наговору». С А. Токарев отмечает также, что «наговоры», сопровождающие обряды, по форме обычно отличаются от лечебных заговоров: «В них нередко вместо упоминания об Иисусе Христе, богородице и святых, упоминается нечистая сила». Можно предпо­ложить также, что принципиальное противопоставление двух групп текстов массовым сознанием должно было закрепиться не только на уровне содержания (мифа), но и в других (в том числе латентных фоносемантических) параметрах указанных текстов.

Результаты автоматического анализа фонетического значения заговоров и наговоров показывают, что доминирующим признаком всех указанных текстов является «яркий», следовательно, на уровне общих признаков принципиальных различий между названными группами текстов не существует. Более заметные различия наблю­даются в составе наиболее частотных «звукобукв». В наговорах и отсушках появляются звукобуквы Ж, Ш, Щ, С, С «плохие» по фак­тору оценки и не превышающие нормальную частотность в других группах заговоров.

Всего в заговорах в среднем 53.13% высоких звуков, а средняя длина слова в слогах — 2.06.

Анализ индексов лексических единиц в текстах заговоров пока­зывает следующее:

1) Индекс дистрибуции лексических единиц С довольно высок, что свидетельствует о богатстве словаря и симметричной дистрибу­ции слов.

2) Индекс итерации Ii (повторения слова в замкнутом простран­стве) = 1.42.

3) Индексы исключительности и предсказуемости свидетельству­ют о достаточно высоком уровне художественности, обработанности текста. Исключительные слова составляют более половины (11,84) (по утверждению Й. Мистрика «в поэзии бывает до 50% „исключительных“ слов, в художественной прозе их намного меньше». Высокий уровень исключительных слов естественно предполагает достаточно низкий коэффициент предсказуемости (40.32).

4) Индекс плотности лексики (3.43) указывает на тематическое богатство текстов.

5) Iext = 14.04, что свидетельствует о лексической насыщенности текстов заговоров.

6) Индекс стереотипности (длины интервала) равен 1.54, что характерно для художественных и беллетризованных текстов, в от­личие от профессионально-разговорной речи.

Грамматический состав заговоров имеет следующие особенности:

1) Значительное преобладание существительных — более трети (33.65%).

2) Меньшее, по сравнению с другими группами универсальных суггестивных текстов, количество местоимений (10.36%), и боль­шее — предлогов. Первое можно объяснить высокой степенью обезличенности (универсальности) заговоров, а второе — особен­ностями содержания (очень часто описывается длинный путь про­движения к какому-либо объекту или воздействию на какой-либо объект, что и предполагает использование специальных марке­ров — предлогов).

Синтаксис заговоров, соответствующий языческой мифологии подробно описан фольклористами: «Для синтаксиса фольклорной се­мантики снимается привычное противопоставление текста и предло­жения. Одна и та же смысловая предикативная основа может быть развернута в текст, и в незначительный фрагмент текста, и в отдель­ное предложение. Фольклор функционирует в смысловых формах, синтаксически безразличных к объему. Это отвлеченные образцы, структурные схемы, лексически заполненные лишь частично, повто­ряющиеся от текста к тексту, от жанра к жанру. Текст, его смысловую основу, условную, недифференцированную в жанровом отношении и объеме, можно принять за такую центральную синтаксическую еди­ницу фольклорной семантики. ...Частные модальные и интенциональные значения раскрываются в парадигмах текстов. Тексты с внутренней интенцией воздействия, направленного от агента вовне, могут быть заклинательными (прямое воздействие) либо гадательны­ми (опосредованное воздействие)».

Не вдаваясь в подробный анализ всех тематических групп заго­воров, отметим, что заговоры с менее сложной коммуникативной задачей характеризуются 1 типом заговорной формулы («на кровь», «на зубы») (S→O), а более сложные 2 типом («от всех болезней», «защитные»: от крови, от сглаза, от уроков, от напасти) (S→М→О) (подробнее о структуре заговорной формулы см.: Черепанова О. А., 1979, с. 6).

«Золотое сечение» в большинстве заговоров совпадает с куль­минацией текста и делит эти тексты на две неравные части с раз­личной фоносемантикой.

Так, заговор «на кровь» (Шла баба по ричке, вела быка на нит­ке нитка порвалась, кровь унеслась. Стану я, раб божий имярек, на пашень, кровь моя не капнет • стану на кирпич, кровь запекись. Закрепитеся, мои слова, двенадцатью ключами, крепкими замками. Аминь!), имеющий общие признаки «тихий» (11.52), «нежный» (6.89), «стремительный» (4.68), делится при помощи золотого сече­ния на 2 части, характеризующиеся следующими признаками:

I. «стремительный» (4.94); «нежный» (3.93), «суровый» (3.80) (46.32% высоких звуков);

II. «тихий» (19.57), «нежный» (6.26), «минорный» (3.42) —53.16% высоких звуков. Образно говоря, кровь после произнесения заговора должна «стремительно затихнуть» — динамика от ведуще­го признака I части «стремительный» к ведущему признакуII части —«тихий». I часть более жесткая (доминирующие звуки К, Р, В' — анаграмма), характерный для мантр «красный» А. ВоII части появляются свойственный славянским суггестивным тек­стам высокочастотный «синий» И, а также М' (ср.: аминь).

Заговор «на сон»

Всем плохим детям — крикливицы

Моему ребенку — сонливицы

отражает ту же закономерность. Его общие фоносемантические признаки «тихий» (14.23), «минорный» (7.46), «темный» (7.45), а составные части характеризуются признаками:

I. «тихий» (17.62), «минорный» (10.62), «темный» (8.89);

II. «темный» (4.79), «печальный» (2.32), «зловещий» (2.24). Иными словами, идея «темноты» во II части усиливается, что соот­ветствует прагматической заданности заговора: как можно быстрее усыпить ребенка.

Молитвы — тексты религиозной мифологии

Сейчас уже общепринят факт, что религия и суггестия тесно взаимосвязаны. Об этой связи пишут многие психотерапевты и находят в религиозном опыте много поучительноuг и полезного. Именно под влиянием научного прогресса возрос интерес к молитве, появились статьи, связывающие молитву с проблемами биоэнергетики, телепатической связи и даже с пришельца­ми из Космоса. Но даже если оставить в стороне проблемы парапсихологии и сосредо­точиться на описании лингвистических механизмов молитвы, ста­новится ясно, что интуитивных догадок и вопросов пока еще гораз­до больше, чем ответов.

Так, болгарский психотерапевт Н. Петров отмечает: «Ряд об­рядов в современных религиях ведет свое начало от первобытной магии, при помощи которой древние люди пытались „войти в контакт“ с силами природы. Типичным примером этого могут служить таинства христианской церкви (католической и право­славной). Полумрак, огоньки свечей, спонтанная концентрация сознания на блестящих культовых предметах, расслабляющее воз­действие музыки и повторение одних и тех же слов, запах ладана и т. п. многократно повышает внушаемость верующих. Характер­ной особенностью почти всех религий является использование определенных жестов, особой манеры проговаривания, употреб­ление „священных слов“ мягкого и расслабляющего звучания, таких, например, как аминь, амито, амида и т. д. Все это приводит к созданию тесного эмоционального контакта между священни­ком и верующими».

В. Мессинг напрямую связывал религиозное воздействие с гип­нозом. Описывая феномен молитвы, Мессинг писал: «Привести себя в гипнотическое состояние — к этому направлены, по существу, принятые во многих религиях многократные повторения простой и краткой молитвы, вроде „Святый боже, помилуй мя“. Когда эта фраза повторяется сотни и тысячи раз, наступает гипнотическое состояние. Прибавим к этому бесчисленные поклоны, отбиваемые перед иконами».

Интересные мысли высказывает Л. Н. Романов в книге «Музы­кальное искусство и православие»: «Понимая универсальность сло­ва, организаторы христианских обрядов с самого начала стреми­лись к тому, чтобы в богослужении преобладали пророческие на­ставления, дающие назидание „не только сердцу, но и уму“». И далее: «Символ для верующего должен быть легко узна­ваемым. Именно поэтому церковь всегда боролась за устойчивую знаковую систему, за устоявшиеся в богослужебной практике сим­волы. Стремилась стабилизировать свою семантику, отсюда и стро­гое соблюдение канона». Такой подход к слову выра­ботал и особое понятие ритма, названного «словесным»: «Слово, текст, мысль, несущая в себе христианское вероучение, — вот ос­новной критерий при отборе музыкальных форм, присутствующих в богослужении».

Нами проанализировано 35 основных молитв, длиной в 2 271 слово, соответствующих христианскому типу мифологии. Основной фоносемантический признак молитв — «светлый» (см. таблицу 5).

Результаты автоматического анализа фонетического значения 35 молитв

Таблица 5

Ранг Наиболее частотные признаки текста-конгломерата (в показателях)

I светлый 45.87

II нежный 33.87

III яркий 27.16

Как видно из таблиц 2 и 6, состав наиболее частотных звуков молитв отличается от состава звуков заговоров:

Наиболее частотные «звукобуквы» 35 молитв по результатам автоматического анализа (в показателях частотности)

Таблица 6

Ранг Текст-конгломерат

1 И 23.10

2 Г 10.88

3 Щ 10.30

4 М' 9.87

5 С 9.73

6 Я 7.87

7 В' 7.65

8 X 7.62

9 В 6.69

10 Ж 5.92


1) появляются звонкий простой краткий Г, глухой диезный дли­тельный Щ, звонкий простой длительный Ж; глухой простой дли­тельный X;

2) символика звуков:

а) гласные И, Я, Б оцениваются информантами как «хорошие»;

б) наиболее частотные согласные, как и в случае заговоров, оцениваются как «нейтральные» (Г, М', В', В), либо как «плохие» (Щ, С, Х, Ж, П).

В состав наиболее частотных звуковых повторов вошли звукобуквы, не попавшие в состав наиболее частотных, подтверждающие ту же закономерность: О — «хороший», Н', Р' — «нейтральные» и только согласный Л' оценивается как «хороший».

Употребление звуковых повторов, состоящих из звуков, резко превышающих нормальную частотность (ми, во, ис, ли, го, и др.), в комплексе, должно обеспечить текстам молитв следующие призна­ки: «светлый» (11.15), «радостный» (10.95), «яркий» (9.87), что сов­падает с данными таблицы 5.

Преимущественное употребление гласного И обеспечивает на­личие голубого (синего) цвета, вкрапления О (желтого), Я (крас­ного) и Ю (сиреневого) дополняют цветовую гамму. Преобладание «голубого» И, как в заговорах, так и в молитвах едва ли является случайным: христианский миф пришел на смену языческому, что и отразилось на характере сакральных текстов. Эту общность еще в 1851 году отмечал А. Н.Афанасьев, утверждая: «Из рассмотрения слов, синонимичных ведуну и ведьме, находим, что в словах этих лежат понятия сродственные, которые в язычестве имели смысл чисто религиозный, именно понятия: таинственного, сверхъестест­венного знания, предвидения, предвещаний, гаданий, хитрости или ума, красной и мудрой речи, чаровании, жертвоприношений, очи­щений, суда и правды, и, наконец, врачевания, которое сливалось в язычестве с очищениями».

Наиболее полное описание христианской и вообще религиоз­ной символики голубого и синего цвета мы находим в работе П. А. Флоренского «Бирюзовое окружение Софии и символика го­лубого и синего цвета». Обобщая теории Фр. Порталя, Леонар­до да Винчи, Гете, Лидбитера, посвященные символике цвета, Фло­ренский достаточно однозначно связывает голубой цвет с идеями божественными, религиозными: «Лазурь, в своем абсолютном зна­чении, представляет небесную истину; что истинно, что есть в се­бе— то вечно, как и наоборот, преходящее — ложно. Лазурь была, поэтому непременным символом божественной вечности, человече­ского бессмертия, и, вследствие этого, естественно стала цветом траурным».

Содержание высоких звуков в молитвах выше, чем в заговорах (соответственно 56.16% и 53.13%), а длина слова в слогах — чуть больше (2.22 и 2.06).

Индексы лексики в молитвах (см. таблицу 1) идентичны соот­ветствующим индексам заговоров, что еще раз доказывает их гене­тическую близость.

Грамматический состав молитв (таблица 2) имеет следующие особенности:

1) ничтожное содержание числительных (0.48);

2) более высокое содержание союзов (прежде всего, союз «и»)—10.86%

Остановимся подробнее на анализе одной из молитв — «иисусовой». Иисусова молитва является основой одной из классических славянских психотехник, известной на Руси под названием «умного делания». (Особенно подробно описано «умное делание» в книге «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу»).

Иисусова молитва применялась в двух вариантах: полном (Гос­поди Исусе Христе, сыне божий * помилуй мя грешного) и сокра­щенном (Господи Исусе Христе, * помилуй мя). Рекомендовалось начинать «делание» с наиболее простого сокращенного варианта и, по мере просветления, переходить к полному. Есть ли лингвистиче­ские отличия в этих вариантах?

Анализ показывает, что в полном варианте молитвы появляет­ся признак «светлый», почти равноправный (по показателю) с ве­дущим признаком «тихий».

Фоносемантические признаки полного и сокращенного вариантов Иисусовой молитвы

Таблица 7

Ранг Сокращенный вариант Полный вариант

I тихий (7.46) тихий (4.84)

II медлительный (6.59) светлый (4.61)

III печальный (3.47) минорный (4.24)


Состав звуков, превышающих нормальную частотность, в пол­ном и сокращенном вариантах, также почти одинаков (С, Г, П, X, М', И), только в сокращенном варианте превышает нормальную частотность еще гласный У (по данным А. П. Журавлева он также «синий», но «тусклый» и «темный», в отличие от «светлого», «яркого» И). Следовательно, и здесь заметно усиление той же идеи постепенного просветления.

Грамматический состав Иисусовой молитвы характеризуется преобладанием имен существительных и собственных (60% в со­кращенном варианте и 50% — в полном).

Золотое сечение (отмечено звездочкой) и в том и другом случае перед словом «помилуй», т. е. совпадает с кульминацией текста и делит его на две неравные части: развернутое обращение (большая часть) и короткая смиренная просьба (меньшая).

Таким образом, анализ молитв показывает, что убеждение в том, что культовые ритуалы с точки зрения суггестии (внушения) «могут рассматриваться как способ волевого воздействия», не совсем правомерно. Молитва в такой же степени контрсуггестивна, в какой суггестивна (недаром молитва широко использовалась христианами как защита от иррационального, опасного, злого. На основании объективного лингвистического анализа молитв вполне можно со­гласиться с утверждением В. Ахромовича и X. М. Алие­ва о целебном влиянии молитвы на физико-хими­ческую и психофизиологическую основы человека.

Рассмотрим еще несколько примеров, чтобы выяснить, какие конкретные закономерности (лингвистические параметры) молитв способствуют процессам саморегуляции личности.

Обратимся к исследованию Л. П. Гримака, который пишет: «Представление о Боге, в каком бы обличье он ни мыслился, соче­талось с глубокими и прочными эмоциями. Глубинный страх, экс­татическое преклонение, распахнутая готовность послушания этому высшему существу, определяющему само существование — вот что такое Бог для человека. Поэтому любая просьба, обращенная к не­му, сопровождалась напряженным ожиданием и поиском призна­ков, которые бы подтверждали факт ее реализации. А непоколеби­мая вера в защитительную роль бога, впитанная с молоком матери, при желании позволяла любому находить такого рода признаки. Особенно это было действенно, когда просьбы касались внутренних проблем самого молящегося: „о ниспослании утешения в горе“, „умножения сил в многотерпенье“, „даровании выздоровления от болезни“ и т. п. Старец Зосима в „Братьях Карамазовых“ Ф. М. До­стоевского хорошо, на наш взгляд, раскрывает эту психотерапевти­ческую роль религиозных представлений, выраженных в данном случае через молитву: „Каждый раз в молитве твоей, если искренна, мелькнет новое чувство, а в нем и новая мысль, которую ты прежде не знал и которая вновь ободрит тебя; и поймешь, что молитва есть воспитание“».

Чтобы проследить, каким образом осуществляется механизм психокоррекции, выход на интегральные проблемы бытия через дискретные тексты, сравним несколько наиболее распространенных молитв: 1) Молитва Господня («Отче наш...»); 2) Молитва Честно­му Кресту («Да воскреснет бог...»); 3) Канон покаянный («Владыко Христе Боже...»); 4) Псалом 90 («Живый в помощи Вышняго...»); 5) Символ веры («Верую во единаго Бога Отца...»); 6) «Песнь пре­святой Богородице» («Богородице дево радуйся...»).

Фоносемантические признаки избранных для анализа молитв колеблются в достаточно широком диапазоне («Отче наш» — «мед­лительный», «сильный»; «Честному кресту» — «нежный», «тихий», «светлый»; «Канон Покаянный» — «медлительный», «светлый»; «Псалом 90» — «нежный», «прекрасный», «светлый»; «Символ ве­ры» — «светлый»; «Богородице дево» — «сильный», «суровый», «яркий»). «Сквозным» признаком является «светлый». Особое ме­сто занимает «Песнь пресвятой Богородице», которая авторами «Молота ведьм» инквизиторами Я. Шпренгером и Г. Инститорисом объявляется одним из способов освобождения «от соблазнов инку­бов и суккубов» и, в силу своей краткости и фоносемантического состава может быть приравнена к защитным мантрам йогов. Те же авторы предлагают в качестве лечебного и защитного способа, вслед за св. Августином, следующее: «Когда же надобно вам что-нибудь сделать или куда-либо выйти, то осеняйте себя кре­стным знамением во имя Христа и, произнося с верою символ веры или молитву Господню, действуйте спокойно с божьей помощью». Возможно, конечно, что разброс фоносемантических признаков объясняется преимущественным вниманием к со­держанию молитв, однако определенная закономерность здесь про­сматривается. Чем «сильнее» с точки зрения профессионалов молитва, тем больше разброс признаков (амбивалентность на фоносемантическом уровне, множественность, размытость сверхсмы-слов).

Наиболее частотные «звукобуквы» в молитвах — В, С, Г, Щ, Я, И. В молитве «Честному Кресту» преобладает Б, что соответствует сиреневому цвету; остальные молитвы — «синие» (голубые), за ис­ключением «Песни Пресвятой Богородицы», где из всех гласных преобладает «желтый (белый)» О. По П. А. Флоренскому «цвет желтый... — это цвет ближайший к свету, так сказать первое явле­ние света в веществе. Напротив, голубой — это как бы тончайшая мгла, — как бы наиболее просиянное вещество».

Говоря о световых оболочках (аурах), окружающих все тела, Флоренский, вслед за Лидбитером, отмечает: «голубое есть знак самоотверженности и желания приносить себя в жертву за всех. Ес­ли эта склонность к самопожертвованию крепнет настолько, что претворяется в сильный акт воли, выражающийся в деятельном служении миру, тогда голубое просветляется до светло-фиолетово­го». Характерно, что именно молитва «Честному Кресту», в которой идея самопожертвования выражена наиболее ярко, по цветовой символике отличается от других молитв.

Л. П. Гримак, объясняя психологические механизмы благо­творного действия молитв, отмечает, что бог выполнял функции своеобразного духовного зеркала, в которое привычно и повсе­дневно смотрелся человек, выверяя в нем чистоту и праведность своего морального облика. Именно потребностями са­мокоррекции объясняется выбор личностью с христианской мифо­логией той или иной молитвы. Отсюда и традиционное разделение молитв на «утренние», «на сон грядущим» и др.

Различное функциональное назначение отражается и на грам­матическом составе молитв. Во всех проанализированных молитвах преобладают существительные, за исключением Господней молит­вы («Отче наш...»), где наибольшее количество местоимений. По мнению Л. Н. Мурзина, «местоимение — это чрезвычайно абст­рактная часть речи и в то же время чрезвычайно конкретная в упот­реблении. В любом тексте местоимение предельно конкретно, ведь оно замещает не предшествующее предложение, а весь текст, на­полняясь весьма конкретным содержанием». Может быть, именно это обстоятельство объясняет универсальность ука­занной молитвы? Эту молитву характеризует также наименьшая длина слова в слогах (1,86), следовательно, наибольшая ритмич­ность.

В текстах молитв, как и текстах заговоров, большое количество имен собственных (при обсчете мы их объединили в одну группу с именами существительными).

Как отмечал П. А. Флоренский, «имена всегда и везде состав­ляли наиболее значительное орудие магии, и нет магических прие­мов, которые обходились бы без личных имен». «...Народных убеждений достаточно, чтобы сделать имена очагами творческого образования личности. В самом деле: человечество мыслит имена как субстанциональные формы, как сущности, обра­зующие своих носителей-субъектов, самих по себе бескачественных. Это категории бытия». В суггестивных текстах соб­ственные имена не противопоставлены терминам, а напротив, вы­полняют функцию, сходную с функцией термина — сверхфункцио­нальны сравнительно с обычными словами текста, выполняют дополнительную функцию — «функцию описания текста». Ведь именно суггестивные, магичные тексты имел в виду, прежде всего, П. Флоренский, когда писал о нормативном значении имен, о их роли как социальных императивов, и утверждал с точки зрения христианской мифологии: «Мы исповедуем абсолютную (бесконечную) Личность, абсолютный идеал — Христа, (его воплощение здесь, на земле)». «Иисусова молитва» в этом смысле в своей части до «золотого се­чения» представляет собой сплошное перечисление синонимичных (ритм — по В. В. Налимову!) имен.

Мантры и заклинания — тексты заимствованной мифологии

А. П. Журавлев, на основании данных, полученных экспери­ментальным способом, утверждает, что «фонетическое значение изначально и универсально в той мере, в какой оно определяется акустическими и артикуляторными признаками звуков речи, и вто­рично, специфично для каждого языка в той мере, в какой на него влияют особенности речевого строя и специфические закономерно­сти развития фонетики и семантики в разных языках». То же констатирует И. Н. Горелов, цитируя проф. Карла Леонхарда, известного своими исследованиями в области медицинской пси­хологии, по данным которого «звуковые выразительные средства (имеются в виду непроизвольные фонации, сопровождающие выра­зительные движения или вообще эмоциональные состояния) вос­принимаются и интерпретируются с той же уверенностью и опреде­ленностью (что и мимические средства) всеми людьми, будь то женщины или мужчины, старики или дети, людьми с низкими и сильными или с высокими и слабыми голосами».

Ввиду универсальности фонетического значения слов и текстов, поучительно проанализировать не только славянские классические суггестивные тексты, но и тексты иноязычные — мантры, и квазии­ностранные — заклинания, успешно функционирующие параллель­но со славянскими.

Мантры, по определению С. А. Гуревича,— это «специальные звукокомплексы, которые помогают фиксации мыслей... — фор­мулы самовнушения, заклинания в виде слов и фраз, пения и сти­хов, предназначенных для максимально глубокого сосредоточения на конкретной мысли и образе. Хотя мантры переводимы, реко­мендуется произносить их на языке оригинала: считается, что они основаны на определенной комбинации звуков, вызывающих фи­зиологический эффект». Учение о мантрах объединяется в раздел «мантра-йоги», предназначенной «для лечения психических рас­стройств путем неоднократного произнесения мантр с медитацией на определенных образах».

Мантры связываются в сознании носителей языка, прежде все­го, с санскритом и ведийскими языками (слово «мантра» по проис­хождению — санскритское). Названия санскрита обозначает «составленный», «сложенный» язык, доведенный до формального совершенства. Основная цель использования «божест­венного языка» — санскрита — идеальная запись сакральных тек­стов. Эта задача была решена древнеиндийскими грамматистами довольно удачно. Еще В. Гумбольдт в статье «Характер языка и характер народа» признавал: «что касается греческого и латинско­го, то они обязаны своим первоначальным устройством удачному выражению каждой мысли в древнеиндийском». С другой стороны, американский ученый Рик Бриггс назвал санскрит идеально пригодным языком для изучения проблем искусственного интеллекта: не утратив своей выразительности, санскрит в резуль­тате специальной обработки обрел ясность и четкость математиче­ского характера, словом, все то, что и требуется для компьютера.

Для нас наиболее важен тот факт, что «действующим началом в мантрах считалось само слово в его конкретной звуковой форме (и в момент произнесения)», а совершенство­вание санскрита начиналось со стороны его звуковой обработки.

Аргументация правомерности применения автоматического анализа текста, ориентированного на нормальную частотность зву­ков русского языка, к иноязычным текстам, может быть следующей. Во-первых, должна быть общая точка отсчета для сравнения раз­личных текстов. Во-вторых, речь идет о восприятии этих текстов носителями русского языка. В-третьих, русский язык и ведийские языки являются генетически родственными языками, что отмечает­ся многими лингвистами. Так, Т. Я. Елизаренкова пишет: «По глу­бокому убеждению переводчика, при переводе с ведийского на дру­гие языки русский язык обладает рядом несомненных преимуществ перед западноевропейскими языками. Эти преимущества определя­ются как большой степенью соответствия между ведийским и рус­ским в силу лучшей сохранности в нем архаизмов, чем в западных языках, так и большей близостью русской (славянской) мифо-поэтической традиции и индо-иракской».

Наряду с мантрами целесообразно рассмотреть тексты закли­наний, используемые в различных магических системах. Мы уже отмечали большую эффективность иноязычных слов в связи с тео­рией «философем чужого языка» В. Н. Волошинова. Сходные идеи находим в работе В. И. Жельвиса «Эмотивный аспект речи», где автор пишет о боязни всего чужого как следствии определенных первобытных представлений: «Ощущение грубости, „поганости“ чужой инвективы могло напрямую ассоциироваться с возможно­стью использования древней формулы, позднее ставшей инвективной, как магической сакральной идиомы. Известно, что пер­вобытные народы гораздо больше боялись колдовства чужаков, чем своих собственных колдунов. Естественно поэтому, что про­клятия (заклинания) на чужом языке могли восприниматься как более сильные, чем на родном». Всего проанализирова­но 252 мантры и 36 заклинаний (625 слов).


Как видно из таблицы, мантры сконструированы по более же­сткому принципу, нежели заклинания (и тем более — молитвы и заговоры). Преобладание звука А характерно для языка Вед и соот­ветствует данным Т. Я. Елизаренковой о том, что «А является са­мым употребительным звуком вообще и наиболее употребительным гласным в частности». Большое количество звуков X объясняется наличием придыхательных звуков.

Выборочные совокупности мантр и заклинаний имеют общие закономерности, к которым можно отнести превышение нормаль­ной частотности звукобукв Д, Р, М, X, Р', А, И. Особенно следует выделить А и М, которые в других группах универсальных сугге­стивных текстов имеют отрицательное отклонение (т. е. их частот­ности ниже нормальной).

Поскольку гласный А является наиболее частотным в группе мантр и заклинаний, можно предположить, что эти тексты «окра­шены» преимущественно в ярко-красный цвет.

Символику красного цвета, характерную для древней восточ­ной традиции, подробно описывает В. Сидоров: «Цвет любви и преданности. ...Когда-то в тебе должно возникнуть ощущение, ко­торое превратится потом в уверенность, что тебя любят. Любят, как отец и мать, взятые вместе, и более того. На многих случаях ты мо­жешь убедиться в любви Учителя, ведущей тебя неизменно в гору, а не увлекающей тебя в бездну». Иными словами: крас­ный цвет — цвет любви и Учителя. Если вспомнить традицию пере­дачи мантры учителем ученику — только тогда она становится дей­ственной, то красный цвет, цвет Учителя (божества) здесь оказывается вполне уместен и даже необходим. Сатпрем пишет: «Можно вычитать мантры из книги и повторять их до бесконечно­сти, но если они не были даны Учителем, или Гуру, то они не будут обладать энергией или „активной силой“».

Мантры, как и молитвы сосредоточены, прежде всего, на име­нах тех или иных божеств. Существенно, что мантры считаются одним из основных элементов медитации и действительно широко

используются населением многих стран в целях самоорганизации своей психической жизни, причем, как отмечает Л. П. Гримак «в подавляющем большинстве случаев понятие бога как сверхсилы практически не используется».

Д. Н. Овсянико-Куликовский в «Основах ведаизма» отмечал, что мантры — «это не моления в собственном смысле, это почти приказания, но только особого рода: их можно удобнее всего на­звать „заклинательными формулами“», а В. В. Семенцов назвал мантры возгласами, чаще всего стихотворными или ритми­зованными. Анализируя термины, которыми преиму­щественно обозначаются в гимнах Риг-Веды разные виды словес­ных обращений к божеству, Д. Н. Овсянико-Куликовский отмечает: «Чаще всего употребляются, как своего рода технические термины, слова: gir— (гир) — собственно „голос“, „пение“; vac — (вач) — собственно речь, пение; brahman — (брахман)—„экстаз“, dhi— (дхи) —мысль, желание, намерение, стремление; dhiti — то же самое, и некоторые другие слова для обозначения разного рода обращений к божеству, преимущественно призывных, поощрительных, проси­тельных, благодарственных, а также и хвалебных, но для послед­них, для славословий в собственном смысле, существует специаль­ный термин: stoma — (стома) — хвала, прославление, гимн. Эта терминология довольно наглядно рисует нам ведийское понятие молитвы. Ведийская „молитва“ прежде всего, есть vac и gir, т. е. она непременно должна быть выражена в словах и пропета. Оба терми­на выражают в себе представления речи-пения».

В. В. Семенцов приводит примеры отдельных мантр: «вашат, ваушат, шраушат, ват, ваат, вет», — и отмечает, что «общей чер­той этих возгласов является постепенное стирание в них содержа­тельной стороны: в одних благодаря чудесной прозрачности языка она еще может быть реконструирована, в других лексическое зна­чение слова приносится в жертву; наиболее ярким примером этого второго типа, видимо, следует считать знаменитый ОМ (АУМ), который произошел из удлинения начальных и конечных слогов определенных слов с последующей назализацией». Ве­ликий слог ОМ — это маха-биджа-мантра. Слово «маха» означает «великий», «биджа» означает «семя, источник, причина». «Маха-биджа» означает, что слог ОМ является источником всех мантр, самой главной мантрой. В ведийской традиции считается, что все Веды, вся Вселенная и все существа произошли из ОМ. «Ведь этот слог (ОМ) — согласие, ибо, когда [человек] с чем-либо соглашается, то говорит „да“ ([ОМ]); то, что есть согласие, — это и есть исполнение [желания]. Исполнителем желаний становится тот, кто, так зная, почитает слог [ОМ] при исполнении [Самаведы]», — утверждает Чхандогья упанищада.

Основные фоносемантические признаки великого ОМ следую­щие: «медлительный» (5,29); «прекрасный» (4,66); «суровый» (4,07). Это действительно великое начало, колокол, звук, который должен непременно отозваться. Недаром ОМ всегда начинает санскритский текст, а славянская частица «аминь» (да будет!), связанная с ОМ по происхождению, обычно заканчивает религиозный или магический текст. «Аминь» характеризуется следующими признаками: «неж­ный», «женственный», «добрый» (2,1); «безопасный» (2,2), «глад­кий» (2,4), «светлый» (2,5), «медлительный» (3,5).

Так, маха-мантра («Харе Кришна...»), широко практикуемая кришнаитами, характеризуется следующими фоносемантическими признаками: «устрашающий» (23,01), «тяжелый» (12,33), «темный» (9,09), а качества этой мантры трактуются следующим образом: «Уносит все беспокойства, даруя радость, счастье, гармонию и энергию. Проясняет ум, очищает сердце от пороков, просветляет сознание. Разрушает зло и невежество, награждает сияющим знани­ем. Уносит скорби, печали, несчастья. Пробуждает любовь ко всему сущему, озаряет светом» (Шалаграма Даса).

Гайатри-мантра характеризуется признаками «суровый» (15,38), «устрашающий» (15,29), «темный» (14,39). И т. д.

Данные таблицы 10 показывают несомненную близость всех приведенных текстов в фоносемантическом аспекте.

Следует отметить, что с точки зрения ориентации — лечебные (защитные) мантры и «чернушные» (вредоносные) — это одни и те же звуковые формулы, произносимые с разной ориентацией — на благо или зло.

В целом можно назвать тип мантрического воздействия «жестким» — это в чистом виде суггестивное, неотвратимое как смерть звуко-ритмическое воздействие, хотя установочная ориента­ция индексального типа (на добро или зло) все-таки формулируется суггестором на родном языке.

Формулы аутотренинга и гипноза — тексты научной (медицинской) мифологии

Л. П. Гримак, автор книги «Общение с собой», отмечает: «Исцеляющая сила слов, формулирующих наши внутренние про­блемы, до сих пор еще остается во многом неясной. Вместе с тем несомненно, что субъект находит облегчение от внутренней трево­ги, если ему дается возможность высказаться».


В начале книги мы подробно рассмотрели историю появления и развития гипноза, внушения, аутотренинга. Вся эта история сопро­вождалась поиском наиболее эффективных формул воздействия на подсознание личности или группы людей. Формальные признаки этих текстов можно найти в таблице 10.

Отметим некоторые из них:

1) Фонетическое значение текстов формул гипноза и AT сле­дующее (5 ведущих признаков в порядке убывания):

Как видим, формулы аутотренинга более оптимистичны и об­работаны, что, по-видимому, связано как с определением объекта воздействия (формулы гипноза гетеросугтестивны, формулы ауто­тренинга — аутосугтестивны), так и с более поздним появлением AT как метода.

Звукобуквенный состав этих групп имеет следующие отли­чия: в формулах гипноза содержится большее количество звукобукв В, С, С', К', Т', У, И, Ы; в формулах AT — О, Ю, Я.

Характеристика индексов лексических единиц показывает,что формулы гипноза в наибольшей степени предсказуемы (Р = 44,55), тогда как в формулах AT этот показатель равен всего лишь 9,13.

Грамматический состав формул гипноза характеризуется преобладанием глаголов (25,49%), существительных (18,65%) и местоимений (15,75%); в формулах AT преобладают существительные(21,34%), глаголы (20,63%), прилагательные (18,24%), что можно легко объяснить опять же разнонаправленностью данных текстов иразличными установками их создателей (гипноз заставляет челове­ка совершить какое-либо действие, AT — прежде всего, изменитьотношение к окружающей действительности).


В. В. Налимов, выдвинувший концепцию о континуальных по­токах сознания, исходил из представления о том, что «как мир жизни в самом широком ее проявлении, так и созна­ние человека выступают перед нами как текст». Именно это исход­ное положение позволило ему «построить вероятностный язык ви­дения Мира — язык, который исходит из того, что реальность предстает перед нами в своей двоичной ипостаси — дискретности (знаковой системы) и континуальности (языковой семантики)». Осмысляя концепцию Налимова в связи с про­цессами общения с собой (аутосуггестии), Л. П. Гримак следующим образом описывает это явление: «Человек с помощью обычного дискретного языка задает вопрос самому себе и как бы включает свой мыслительный процесс, его спонтанную и текущую часть. По­лучая ответ, он анализирует его на логическом уровне и если ответ его не удовлетворяет, то задает следующий, видоизмененный во­прос».

Личность, по В. В. Налимову, — «это, прежде всего, интерпре­тирующий себя самого текст. Этот текст еще и способен к самообо­гащению, к тому, чтобы стать многомерным. Этот текст способен к агрегированию себя в единое с другими текстами. Этот текст нетри­виально связан со своим носителем—телом, а в случае гипер­личности— со многими телами. Это есть самочитаемый текст — текст, способный самоизменять себя. Личность это спонтан­ность. Спонтанность — это открытость вселенской потенциально­сти. Способность попадать в резонанс с ней». При этом «мир смы­слов... должен быть погружен в трагизм». Иными словами, должен быть толчок к самоизменению, самопрочтению личности. Учитывая данные нейрофизиологов о разнице между гипнотическим состоянием и медитацией и сравнивая аутосуггестивные и гетеросуггестивные универ­сальные тексты, можно точнее описать механизм возникновения такого состояния. Если в случае гипноза толчок (диалектическое противоречие) проявляется через создание одной из модификаций социально-психологической роли Божества (т. е. текст коммуника­тивно «смягчается», нейтрализуется), то в случае аутокоммуникации, где весь трагизм сосредоточен в специально смоделированном тексте, противоречивые признаки должны выйти наружу. И это особенно заметно в мантрах, сосредоточенных преимущественно на звуке, где преобладают признаки «суровый», «устрашающий», «темный».

Анализ универсальных суггестивных текстов в целом (табли­ца 10) обнаруживает следующее:

Наиболее частотными признаками указанных текстов явля­ются: «яркий», «возвышенный», «сильный», «медлительный».

Наиболее «жестко» сконструированы мантры и формулыгипноза.

Нормальную частотность превышают во всех типах текстов «звукобуквы» Г, И; повышенной частотностью отличаются такжеВ, С, П, Б, Х, Р', М', Ж, Я.

Высокие звуки в универсальных суггестивных текстах со­ставляют в среднем 54,76%; их больше в молитвах — 56,16%, мень­ше — в мантрах и заклинаниях (соответственно 45,93% и 47,34%).

Славянские классические суггестивные тексты (заговоры, молитвы, заклинания) ориентированы преимущественно на глас­ный И; мантры — на гласный А.

В текстах заклинаний сочетаются закономерности, характер­ные для мантр и славянских текстов. Учитывая данные психоло­гов о том, что «ввиду рефлекторного характера многих гласных звуков их произношение первоначально должно было находиться в исключительной зависимости от физиологических состояний» и о том, что «звук А происходит как рефлекс вследствие внезапного сокращения грудных мышц и прорывающейся путем сильного выдыхания при раскрытом рте струи воздуха через отверстия го­лосовых связок; при этом и здесь рефлекс часто также сопровож­дается последовательным придыханием — АХ, как это случается, например, при внезапном кожном раздражении резкого характе­ра» (Бехтерев, 1991, с. 378), можно предположить, что мантры ориентированы на более древние пласты подсознания и по проис­хождению старше заговоров.

Лексические показатели, рассчитанные для славянских тек­стов, в общем, совпадают, за исключением формул аутотренинга. «Сдвиг» показателей в этом случае можно объяснить малым объе­мом (краткостью) указанных текстов.

Грамматический состав славянских универсальных суггестив­ных текстов в целом характеризуется преобладанием существитель­ных (25,97%), на втором месте — глаголы (19,61%), на третьем — местоимения (14,26%) и только на четвертом и пятом— прилага­тельные (12,7%) и наречия (9,45%). Такое соотношение соответствуетданным А. Н. Гвоздева (1961), наблюдавшего за развитием детскойречи. Из грамматических категорий в первую очередь усваиваютсякатегории с отчетливо выраженным предметным значением, а затемкатегории, в которых это предметное значение выражено все сла­бее: наиболее рано в речи ребенка начинает обозначаться объектдействия, а глагол, обозначающий действие, появляется несколькопозднее и часто ставится в конце предложения. Еще позднее появ­ляются прилагательные. В целом состав универсальных суггестив­ных славянских текстов отличается от грамматического составатекстов технической и художественной литературы (см. таблицу 4)меньшим количеством существительных и большим — глаголов, что подтверждает гипотезу Б. Ф. Поршнева об особой суггестивнойроли глагола.

Наибольшее количество существительных — в текстах загово­ров (33,65%), наименьшее — в формулах гипноза (18,65%). Это есте­ственно, т. к. в гипнотических формулах суггестивная функция вы­ступает не латентно, а явно, что обеспечивается большим количеством глаголов (25,49%). В молитвах, в силу их личной направленности, большее, по сравнению с другими группами текстов, количество местоимений (16,61%).

9) Наиболее частотные сочетания звуков гармонируют с фоносемантическими признаками текстов, так что можно предположить, что именно они составляют «каркас» фонетического значения тек­стов. Многократное повторение одного и того же сочетания звуков в составе различных слов, по-видимому, обеспечивает такое же воз­действие, как и мантра, состоящая из одного слога, но повторяемая много раз. При этом слова, содержащие одинаковые, превышаю­щие нормальную частотность звуки и сочетания звуков, можно счи­тать фоносемантическими синонимами, обеспечивающими ритм текста и латентно воздействующими на установку личности. В ряде случаев признаки, передаваемые через наиболее частотные слоги, и общие признаки текста не совпадают, следовательно, концентрация происходит на отдельных звуках. Небольшая средняя длина слова в слогах (2.26) также обеспечивает ритмичность универсальных суг­гестивных текстов.

10) Универсальные суггестивные тексты по своему составу не­однородны: среди них встречаются ауто- и гетеросуггестивные. Можно проследить явное «расслоение» в группе, например, аутосугтестивных универсальных текстов в зависимости от их целевых задач. По-видимому, молитвы осуществляют в основном контрсуг­гестию, отсюда и доминирующие признаки — «светлый» (45,87), «нежный» (33,87) и «яркий» (27,16). Формулы AT рассчитаны на самокодирование через смысл, отсюда их явное «родство» с текста­ми психотерапевтического воздействия (признаки «возвышенный» (38,25), «сильный» (35,03), но здесь же выделяется признак «яркий» (33,39) — тот же, что и в молитвах. Мантры ориентированы на чис­то звуковое кодирование через «музыку сфер», механизм их воздей­ствия целиком сосредоточен на звуковом ритме, лексическим зна­чением (по крайней мере, для носителей русского языка) не подкреплен, отсюда «жесткость» признаков — «устрашающий» (85,66), «суровый» (84,34), «угрюмый» (63,78). «Толчком» к саморе­гуляции при помощи иноязычных аутосуггестивных текстов служит противоречие фоносемантических и смысловых признаков текста, что приводит к усилению эффекта воздействия.

Рассмотренная группа универсальных суггестивных текстов действительно может быть описана при помощи объективных лин­гвистических методов и обладает особыми параметрами, характе­ризующими каждый из выделенных нами типов мифологии, а обна­руженные универсальные суггестивные механизмы языка могут быть использованы в экспертных системах и при моделировании текстов для направленного психофизиологического эксперимента. Тогда с полной уверенностью можно сказать: «Слово мое крепко. Ключ. Замок. Аминь»... и обрести... силу ведьм.

Глава 5. Сила ведьмы (мифологическая личность и текст)

Слово «ведьма» происходит от «ведать» — знать, и обозначало женшину, знающую больше других, да еше вооруженную чисто женской интуицией.

И. Ефремов

Целители молятся Иисусу Христу, нашим святым, Богородице. А ведьмы обращают свои молитвы к силе: они завлекают ее своими заклинаниями.

Ф. Доннер

Допустим, мы научились порождать идеальные тексты, на­правленные на людей с разными мифологическими установками. Довольно ли этого?

Конечно, нет. И личность, и общество должны принять челове­ка, пытающегося осуществить суггестивное воздействие, иначе воз­никнет проблема контрсуггестии, барьера восприятия.

А. Добрович считает, что для воздействия чисто психологичес­кого нужна особая социально-психологическая роль — роль Боже­ства: «Конечно, мы, врачи, предпочитаем гипнотизировать боль­ных с использованием всего арсенала физиологических усыпляю­щих воздействий: звуковых, зрительных и прочих. Оно и надежнее, и не пугает человека, и не оставляет у него унизительного чувства, что некто сломал его волю и повел на веревочке. С другой стороны, чтобы гипнотизировать иначе — чисто психологическим спосо­бом, — вам пришлось бы взять на себя слишком много. Выражусь точно и определенно: пришлось бы взять на себя особую социаль­но-психологическую роль. Роль, которая наполовину бессознатель­но, но почти мгновенно улавливается пациентом».

Более того, А. Б. Добрович предлагает набор ролей, имеющих суггестивное значение, то есть позволяющих внушить человеку то, что вы замыслили: «...среди суггестивных ролей на первое место я поставил бы роль Божества. Если вы способны по отношению к своему слушателю выступить в роли Божества — считайте, что он уже загипнотизирован. С той же секунды, как признал вас таковым! Притягательно, но и страшно Божество. В нем сверхчеловеческая мощь и власть, недосягаемая мудрость, непостижимое право карать или миловать... Перед ним остается лишь лечь лицом в пыль и с благоговейной покорностью ждать своей участи... Роль Божества... можно сравнить с белым солнечным светом. Если эту роль разло­жить на спектр, то каждый участок спектра, в свою очередь, ока­жется суггестивной ролью. Начнем, если хотите, с теплого конца спектра и будем двигаться к холодному.

Роль Покровителя (красный цвет)

Покровитель — значит, могучий и властный, но добрый к тебе человек. Опора в бедах, утешение в страданиях, предмет благогове­ния...

Роль Кумира (оранжевый цвет)

Кумир знаменит, обаятелен, пользуется всеобщим восторжен­ным восхищением... Помните, как экзальтированные девицы и юн­цы рвали одежду с обожаемых „битлов“? Сохранить на память хоть клочок галстука, хоть ниточку из подштанников...

Роль Хозяина или Господина (желтый цвет)

Любое его слово — закон. Попробуйте не подчиниться, есть не­что похуже смерти: пытки, когда смерти ждут, как счастливого ча­са. Но если вы будете лояльны к Господину и выскажете полное послушание, вам будет хорошо. Вас, может быть, приблизят, облас­кают, облекут относительной властью. Угодите ему — и станете жить в довольстве. Не сумеете угодить — пеняйте на себя.

Роль Авторитета (зеленый цвет)

Этот обладает ограниченной властью и не обязан творить бла­гие дела. Благо уже в том, что он больше других разбирается в ка­ком-нибудь общеполезном или важном деле. К нему нельзя не при­слушиваться. Не воспользуешься его советом — гляди, сядешь в лужу.

Роль Виртуоза или Ловкача (голубой цвет)

Выступая в этой роли, вы даете понять, что умеете совершить невозможное. Хорошее или плохое — не важно. Виртуозный делец, „из-под земли“ добывающий то, чего иным и не снилось; виртуоз­ный вор-карманник; виртуозный игрок, фокусник, стихоплет, спо­рщик — что угодно. В любом случае вы завораживаете публику, и даже ограбленный вами субъект не может не восхищаться вашей ловкостью и не позавидовать ей в глубине души.

Роль Удава (синий цвет)

Это не Властитель, не Господин, хотя он при желании может сделаться для вас и Хозяином. Это тип, который видит все ваши слабые места и в любой момент готов поразить их, что доставляет ему истинное удовольствие. Ломать вас, топтать вас ему так же лег­ко, как вам сигарету выкурить. И так же приятно. Вы боитесь его и

предпочитаете подчиниться, так как ни на миг не поверите, что спо­собны справиться с ним, дать сдачи.

Роль Дьявола (фиолетовый цвет)

В этой роли вы — олицетворенное зло. Зло „метафизическое“, зло ради зла, а не во имя какой-либо цели. В известном отношении это „божество с обратным знаком“. Беспредельная власть божества, но при этом беспредельная ненависть ко всему человеческому, свет­лому, упорядоченному. Неумолимая пасть акулы; земля, разверз­шаяся при землетрясении; скелет с острой косой, садящийся за ваш свадебный стол».

А. Б. Добровича отдает предпочтение ролям Покровителя и Авторитета: здесь не требуется шарлатанства, достаточно убежден­ности и некоторого артистизма.

Если проанализировать предложенную выше классификацию суггестивных ролей, становится ясно, что в каждом конкретном случае мы имеем дело с модификацией ключевой роли — роли Бо­жества.

Попробуем заменить термин «особая социально-психологичес­кая роль» термином «миф», понимаемым, прежде всего, как «раз­вернутое магическое имя».

По мнению известного французского ученого Клода Леви-Стросса, цель мифа состоит в создании логической модели для пре­одоления какого-либо противоречия. «При этом логический инструмент соединения фундаментально противоположных сторон состоит в том, что вводится посредник (медиатор), который и выполняет роль соединителя противополож­ностей. При этом посредник наделяется двойственным характером обличья, поведения и т. д., что и позволяет ему осуществлять ме­диацию. Так, например, миф об Эдипе содержит, по Леви-Строссу, логический инструмент, позволяющий перебросить мост между противоположностями изначальной проблемы: рождается ли чело­век, будучи одним, от одного или двух? Роль скальпа в мифах ин­дейцев состоит в медиации между войной и мирным земледелием (скальп — „урожай“, собираемый во время войны: кожа с волоса­ми, символизирующими растительность, снималась с головы убито­го или живого врага) и т. д. Обнаружив определенную логическую последовательность в построении различных мифов, Леви-Стросс выдвинул концепцию „сверхрационализма“, считая, что возвраще­ние к свойственному первобытному мышлению способу преодоле­ния противоречий открывает путь для устранения антиномии чув­ственного и рационального, для научного постижения явлений, ранее не входивших в круг научных интересов или не нашедших в соответствующих областях научного знания понимания и объясне­ния».

А. Ш. Тхостов призывает «изучать, вычитывать и расшифро­вывать скрытые мифы. Это поможет не утрачивать связи с реально­стью, имея в виду основополагающую ограниченность мифического сознания, и использовать полученные знания в терапевтической практике, корригируя вредные и создавая необходимые мифологии. Это требует тщательного изучения принципов мифологизации бо­лезни, так как навязываемые, не вписанные в общую систему меди­цинские требования плохо приживаются на чужой почве. Лечение, лишенное адекватного мифа, в значительной степени утрачивает свою субъективную эффективность, тогда как самые абсурдные и вздорные рекомендации, включенные в миф, сохраняют свою при­тягательность, несмотря на объективно приносимый ими вред».

Итак, если обобщить средства, которыми по А. Б. Добровичу создается «особая социально-психологическая роль», а по А. Ш. Тхостову «миф», получим следующий набор:

1) общее выра­жение лица;

2) глазодвигательные реакции (выражение глаз);

3) поза;

4) жесты;

5) голос;

6) принадлежность к «богам», к «чуду»;

7) эзотерическое, тайное знание;

8) особое поведение;

9) специаль­ная одежда;

10) использование латыни — языка посвященных.

Иными словами, особое внимание авторы уделяют группе экст­ралингвистических признаков, хотя имеется имплицитное указание на лингвистические признаки — владение иностранным языком — ла­тынью (вспомним теорию «философии чужого языка» В. Н. Волошинова), к тому же информация об избранности и эзотеричности то­же должна каким-то образом закрепляться в языке. Напомним, что само слово «миф» произошло от греческого «mytnos» — «речь», «слово», «толки», «слух», «весть», «сказание», «предание». По-ви­димому, экстралингвистические признаки помогают закрепить в мас­совом и индивидуальном сознании то, что вербализовано и принято как миф. Действительно, мы вряд ли сейчас узнаем достоверно, как одевался Иисус Христос, каким было выражение его глаз и лица, ка­ким голосом он говорил и какие жесты предпочитал, однако миф его продолжает определять образ жизни и мировоззрение миллионов людей. «При этом образ Иисуса Христа соответствовал, по-видимому, ...образу „философского камня“ — медиатора. Во всяком случае, образ Богочеловека несет в себе характерную для мифическо­го посредника двойственность, позволяющую мысленно объединить те или иные противоположности, в частности противоположность между понятиями смерти и бессмертия. Попытка объяснения двойст­венности образа Иисуса Христа (с одной стороны — Бог, с другой человек) вызывала в свое время многословные дискуссии среди фило­софов и теологов». Как писал Н. А. Бердяев, «в основе христианской философии, сколько бы она ни оперировала понятиями, лежит величайший, центральный миф человечества, миф об Искуплении и Искупителе».

Таким образом, миф не является вымыслом, а, напротив, выра­жает героическую сущность происходящего в ее значимости для будущего при помощи специального языка — символического.

Объясняя появление мифов, А. М. Кондратов и К. К. Шилий (1988) опираются на информационную теорию эмоций известного психолога П. В. Симонова, согласно которой эмоция возникает при недостатке информации для удовлетворения потребностей. Эмоция как бы компенсирует этот недостаток, побуждая животное и чело­века к действию, к поиску той самой информации, которой ему не­достает. В данном случае полное отсутствие информации о неиз­вестном объекте означает, что отсутствует и информация о том, как удовлетворить внезапно возникшие потребности. Это приводит к тому, что каждая из потребностей рождает свою эмоцию: первая — страх, вторая — любопытство. Внезапное же и одновременное воз­никновение этих эмоций порождает эмоцию более сложную — испуг и, возможно, оцепенение.

И неудовлетворенное любопытство, и страх — это стойкие от­рицательные эмоции. Жить под их гнетом невозможно, потому что это может привести к разрушению психики, стрессам, нервным срывам. К счастью, природа наградила человека своеобразным за­щитным механизмом. Это качество — потребность в объяснении словом.

Столкнувшись с необычным явлением, после того как проходи­ло оцепенение, а затем и страх, человек начинал испытывать по­требность в объяснении, пытался понять, что же произошло. Вклю­чалось в работу активное воображение, мозг начинал перебирать различные ситуации, чтобы отыскать в памяти что-нибудь похожее. Обыденные повседневные заботы, поиски пропитания постепенно оттесняли на задний план сознательные попытки дать объяснение встрече с неведомым. А так как сама потребность в этом объясне­нии не исчезала, то работа воображения продолжалась в подсозна­нии, где включался механизм перебора, перегруппировки, сравне­ния и оценки информации, накопленной ранее и хранящейся в кладовых памяти. Этот процесс, не подчиняющийся законам обыч­ной логики, называют свободной фантазией, комбинацией свободных ассоциаций, работой интуиции. Все промежуточные операции проис­ходят в подсознании, а в сознании внезапно, как бы в виде озарения, откровения, вдохновения, возникает уже готовое решение.

Подсознательный процесс поиска ответа мог длиться долг мог завершаться быстро, но, в конце концов, рано или поздно решение находилось, перебор вариантов завершался введением в сознание какого-либо образа. Образ этот, как правило, создавался на основе сходства или совпадения каких-то фактов во времени. Зага­дочное явление могло персонифицироваться в образ человека-зверя, просто зверя или человека, наделенного фантастическими, но заимствованными из прошлого опыта чертами.

Когда объяснение без исследования (чаще всего во сне, в виде зрительного образа) было, наконец, найдено, отрицательные эмоции сразу же исчезали, само объяснение критике уже не подверга­лось и проверке не подлежало. Защитный механизм сработал: осталось неудовлетворенного любопытства, не стало страха, про­пало нервное напряжение.

Мифологические объяснения без исследования были для чело­века снами наяву, избавлявшими его психику от стрессов. Можно сказать, что появление мифов — это защитная реакция психики появление отрицательных эмоций — неудовлетворенного любо­пытства и страха.

Этнографы, психологи, нейрофизиологи единодушно приход к выводу о первичности отрицательных эмоций.

«Религия племен тропической Африки, по наблюдениям многих этнографов, „покоится на том страхе, который внушают им много численные духи, окружающие их со всех сторон и постоянно ста­рающиеся навлечь на них болезни, несчастье и смерть“. Этот страх породил богов и духов, в которых веруют бергама, жители Южной Африки, чья культура недалеко ушла от уровня культуры каменно го века. „Если мы спросим, в чем заключается жизненный нерв их туземной религии, мы получим следующий простой ответ: страх, ничего, кроме страха!“ — пишет этнограф Беддер в монографии о племени бергама.

„Мы боимся! — говорил эскимосский шаман Ауа знаменитому норвежскому исследователю жизни народов Арктики Кнуду Расмуссену. — Мы боимся душ мертвых людей и душ зверей, убитых на лов­ле. Мы боимся духов земли и воздуха. Боимся всего, чего не знаем. Боимся того, что видим вокруг себя, и боимся того, о чем говорят предания и сказания. Поэтому мы держимся своих обычаев и соблю­дём наши табу“».

«В опытах с животными выяснилось, что в онтогенезе первыми получают выражение именно отрицательные реакции, соотносимые поначалу только с нейтральным состоянием организма; реакции же положительные формируются не ранее чем через две недели после рождения.

Между тем, по мнению ряда афазиологов и других исследова­телей закономерностей угнетения и восстановления различных пси­хических функций, позже других выключаются и раньше восста­навливаются те виды психической деятельности человека, которые развились в филогенезе раньше других. Соответственно отрица­тельные эмоции последними исчезают и первыми восстанавливают­ся, из чего делается закономерный вывод об историческом приори­тете отрицательных эмоций и, естественно, средств их выражения. Положительная, мелиоративная эмоция — продукт дальнейшей эволюции организма. Очевидно, что именно этим обстоятельством и объясняется в значительной мере относительно большая легкость усвоения нами отрицательных эмоций сравнительно с положитель­ными.

„В строго научном смысле у животных нет эмоций“, — утверж­дает Б. Ф. Поршнев. — Просто у них в качестве неадекватного реф­лекса (следовательно, тормозной доминанты) нередко фигурируют подкорковые комплексы, являющиеся по природе более или менее хаотичными, разлитыми, мало концентрированными, вовлекаю­щими те или иные группы вегетативных компонентов. Это люди, наблюдатели, по аналогии с собой трактуют их как эмоции...

Мы..., восходя к истоку эмоций у человека, обнаруживаем у не­го вначале не „эмоции“ во множественном числе, но единую уни­версальную эмоцию. Лишь с развитием неоантропов эмоция по­дыскивает „резоны“ и соответственно разветвляется: эмоции поля­ризуются на положительные и отрицательные, расчленяются по модальностям, наконец, получают детальную нюансировку. Ничего этого, очевидно, нельзя мыслить у эмоции в архетипе — она не имеет физиологической привязки к каким-то именно реакциям и их сти­мулам, как и абсурд не имеет в архетипе „содержания“».

В связи с проблемой инвектизации речи, В. И. Жельвис рассматривает процесс образования амбивалентного понятия, который «можно представить в виде цепочки исследовательных превраще­ний этого понятия, в начале которой стоит религиозное понятие святого, непосредственно божественного; в ходе эволюции понятия святое превращается в священное, то есть нечто уже не обязательно религиозно окрашенное, но исключительное по важности; священное именно в силу своей исключительной важности объявляется запрет­ным, не упоминаемым всуе, иногда и неприкасаемым; соблюдение правил запретности подразумевает попытки их нарушения и наказа­ния за это, т. е. запретное приобретает свойство опасного; в процессе борьбы против древних культов это опасное может начать переос­мысливаться в „нечистое“: известно, что „нечистыми“, как правило, объявляются все отвергаемые обряды, традиции, нормы. „Нечистое“ же легко переходит в сознании в непристойное».

Механизм возникновения мифов с негативной коннотацией от­части схож с формированием инвективного вокабуляра: «С помо­щью инвективы профанируются сакральные понятия, т. е. исследу­емое явление проявляет свою противоречивость и разноречивость, причем, инвективное глумление не только не свидетельствует о том, что для говорящего нет ничего святого, но как раз об обратном: о неосознаваемом им самим глубоком преклонении перед поносимым сакральным понятием.

Сам же говорящий в первую очередь ощущает суггестивную роль инвективы — ее воздействие на эмоциональную сферу. Неред­ко на практике суггестия здесь совмещается с аутосуггестией: воз­буждая себя, говорящий одновременно возбуждает другого. Но в случае намеренного оскорбления цель заключается, естественно, прежде всего, в возбуждении другого человека.

В большинстве национальных культур эмоционально нагру­женные слова „отрицательного толка“ встречаются в речи значи­тельно чаще, чем „положительные“. Такая асимметричность имеет психологическое объяснение. Общеизвестно, что отрицательные, мешающие стороны бытия воспринимаются человеком намного острее, чем положительные, способствующие комфорту факторы, которые обычно рассматриваются как естественные, нормальные, а потому и менее эмоциогенные. Однако для выражения эмоций в той или иной мере совершенно необходимы оба типа эмотем. Дело в том, что аксиологически эмотивный словарь естественным образом соответствует... двум противоположным душевным движениям, притягиванию и отталкиванию, выливающимся у человека в виде любви и ненависти».

Имея в виду первичность отрицательных эмоций, рассмотрим, каким образом формировался в массовом сознании негативно ок­рашенный и наиболее известный женский миф — миф ведьмы.

По словарю В. Даля — «колдунья, чаро­дейка, спознавшаяся, по суеверию народа, с нечистою силою, зло­дейка, у которой бывает хвостик».

Словарь С. И. Ожегова дает следующее толкование: «Ведьма — 1. В старых народных поверьях: колдунья. 2. перен. О злой, сварли­вой женщине (прост.)».

Фоносемантические же признаки слова «ведьма» следующие: короткий, нежный, безопасный; цветовые характеристики: красный, коричневый, синий (пылающий костер на фоне синего неба).

Следовательно, если сравнить значения семантические и фоно­семантические, становится ясно, что слово «ведьма» амбивалентно: его форма не соответствует содержанию. Обратимся к исследованиям этнографов, лингвистов и инквизиторов.

«Молот ведьм» (Malleus maleficarum) — настольная книга охот­ников за ведьмами, написана в 1486 г. монахами-доминиканцами Якобом Шпренгером и Генрихом Инститорисом гласит: «Исидор Севильский говорит, что название ведьм происходит от их тяжких преступлений. Они производят смешение элементов с помощью де­монов и этим вызывают град и бурю. Они же приводят в замеша­тельство дух человеческий, т. е. наводят на людей сумасшествие, ненависть и туманящую разум любовь. Они же, даже без помощи яда, но силой своего заклинания, уничтожают душу». «Имеются на свете три существа, которые как в добре, так и во зле не могут держать золотой середины: это — язык, священник и жен­щина. Если они перейдут границы, то достигают вершин и высших степеней в добре и зле».

А. Н. Афанасьев в книге «Ведун и ведьма» пишет: «И ведун и ведьма живут между людьми и ничем не отличаются от обычных людей, кроме небольшого хвостика». (Здесь налицо попытка мифического, образного объяснения отличия «ведьмы» от обыкновенных женщин, которых большинство). «К ним прибегают в беде и просят помощи и советов. Если им и приписывают часто злыя, враждебныя действия, то во многих случаях ведун и ведьма для крестьянина необходимы: помощь их вполне удовлетворяет пониманию и требованиям простого человека». Рассматривая ближе народные верования, нельзя не заметить, что в данном случае вра­ждебный характер есть также результат позднейшего влияния, как это замечается и относительно других поверий. В язычестве ведун и ведьма имели благое чистое значение, которое прекрасно раскрывает­ся и филологическими данными и многими остатками древнейших верований в народном быту.

Слова ведун и ведьма, вместе со словами ведовство, ветьство, ведомый, происходят от глагола ведать, точно так, как синоними­ческие им слова знахаря и знахарки происходят от глагола знать. От одного корня со словом ведать происходит и слово вещать, что особенно видно из сложных по-ведать и по-вещать (по-вестить), имеющих тождественное значение. Все эти слова имеют близкую связь и объяснение их кроется в языческих преданиях народа. Слова эти создались в эпоху языческого развития и послужили первоначально для выражения религиозных представлений. В словах (пред­сказывать), вѣче (народное собрание, суд), — заключаются понятия: предвидения и прорицаний, сверхъестественного знания свободной поучительной речи и суда. Слова , означающие в современном языке умного, говорливого и проницательного, в древнем языке имели преимущественно значение религиозное, сверхъестественное. У Всеслава, рожденного от волхвования и обращавшегося в различ­ных животных — душа была в теле. Летописец, рассказывая, что В. князь Олег был прозван , прибавляет: «бяху бо людіе погании». Оба эпитета и поганый и невѣглас старин­ными памятниками употреблялись для означения всего языческого, непросвященного христианством. Ясно, что слово имело религиозный смысл. Этим эпитетом наделен в «Слове о полку» Боян; персты его также названы вещими. Ведуна народ считает тожде­ственным колдуну; — значит волшебство, колдовство; колдуньи в летописи и старинных памятниках называ­ются вещими жонками, бабами кудесницами и женами чаровница­ми. Таким образом, понятия ведун и ведьма (ведунья) имеют не­сколько синонимических выражений. Кудесник — чаровник, проис­ходит от слова кудеса (чудеса — чудо, чудный и чудесный, т. е. та­инственный, непостижимый). Кудеса теперь означают святочные гаданья и особенный обряд, представляющий остаток древнего жертвоприношения очагу. Чаровникъ — чара, чаровать, чарую­щий, очаровательный: все эти слова указывают на смысл религиоз­ный. Чарами в народных поверьях обозначаются особенные таин­ственные обряды, совершаемые для отогнания нечистой силы, излечения болезней, напущения на врага бедствий и т. д. Колдовст­вом теперь называют совершение чар и произнесение заговоров (за­говорить то же, что завещать), следовательно, все то, что состав­ляло принадлежность древнего богослужения, ибо чары и заговоры представляют остатки языческих жертвоприношений, очищений, мольбы, гаданий, врачевания и предсказаний. Ко(а)лдунъ, колдовст­во происходят от славянского корня колд, калд, клуд, куд, и означают сожжение (жертвоприношение), очищение, и того, кто совершает жертву и очищение: филология здесь вполне подтверждает то народ­ное понятие, какое составилось о колдовстве. Наконец, остается еще один важный синоним словам: ведун и кудесник; это — волхвъ, слово, часто встречающееся во временнике Нестора, упоминаемое до сих пор в лубочных сказках и уцелевшее в некоторых провинциальных наречиях. Волхвъ — volho от спкр. валг — светить, блистать как слово жрецъ от . Отсюда видно, что слово волхвъ синоним слову жрецъ; но последнее представляет Славянскую форму, а первое есть имя индоевропейское, следовательно, древнейшее. Слово волхвъ указывает, следовательно, на поклонение свету и на жертвоприноше­ния. Таким образом, из рассмотрения слов, синонимических ведуну и ведьме, находим, что в словах этих лежат понятия сродственные, ко­торые в язычестве имели смысл чисто религиозный, именно понятия: таинственного, сверхъестественного знания, предвидения, предвеща­ний, гаданий, хитрости или ума, красной и мудрой речи, чаровании, жертвоприношений, очищений, суда и правды, и наконец, врачева­ния, которое сливалось в язычестве с очищениями. Все приведенные названия, самым значением своим, указывают на служителей божест­ва; названия эти составились, как обозначение тех или других особен­но наглядных признаков языческого богослужения: кудесникъ и ча­ровникъ указывают на таинственность, сверхъестественную силу, творчество; колдунъ, волхвъ и жрецъ — на служение божествам све­та, жертвоприношения и очищения; наконец ведунъ и знахарь обни­мают собою более широкий круг понятий, потому что в корне этих названий лежит ведение, знание. В языческую эпоху народного разви­тия ведение понималось, как чудесный дар божества; весь объем по­знаний сосредоточивался в умении понимать таинственный язык обожествленной природы, наблюдать и истолковывать ее явления и приметы. Ведение это было высшею премудростию: оно тесно соеди­няло человека со священными стихиями воды, огня, света, над кото­рыми гадали и предсказывали, которым молились и приносили жерт­вы, и силою которых раскрывали правду (судили) и совершали очищения. Под понятие ведения подходили все религиозные обряды: это было полное знание языческого богослужения и его значения в Разных случаях жизни.

Филологические указания не только вполне подтверждаются поверьями и преданиями народными, но в них получают еще более определенности и ясности.

«Волсви и бабы кудесницы богомерзкая и множайшая волшебствуютъ», говорит одна старинная рукопись. «Колдуны, ведьмы, знахари и знахарки до сих пор еще занимаются в разных местах об­ширной Руси очищениями и врачеваниями, что одно и то же. Болезнь народом рассматривается как нечистая сила, которая после очищения водою и огнем, как стихиями священными, светлыми, спешит удалиться. Народное лечение основывается главным обра­зом на окуривании, сбрызгиваньи или умываньи и дуновении, при­чем произносятся на болезнь заклятия». «Ведуны представляются стариками, ведьмы — и старухами и молодыми». «Ведьма уносится в трубу в белой сорочке и с распущенными косами; также в одних белых сорочках и распустив косы совершают женщины опахивание. Белая одежда и раскиданные по плечам волосы были необходимы для тех, которые участвовали в служении божествам света. Белый цвет — цвет светлых божеств, потому священный и благотворный. Распущенная коса — символ девственных, полных сил. В христианскую эпоху простоволосие (непокрытая и распущенная коса) стало рассматриваться, как грех».

А. Н. Афанасьев дает нам пример объективного, основанного на анализе лингвистических и этнографических фактов, подхода к феномену «ведьмы» как мифа. Ниже мы покажем, что такого рода описание основывается не только на историко-этимологических данных, но и на исследовании целого корпуса специальных текстов, «закрепленных» за данным мифом.

А вот пример «вульгарной», народной мифологии — отрывок из книги М. А. Орлова «История сношений человека с дьяволом»: «Ведьма — это баба, связавшаяся с дьяволом и посему устремляющая всю свою деятельность во вред людям. Ведьмы бы­вают либо естественныя, либо искусственный, т. е. ведьма может родиться на свет, или же, родившись на свет совершенно нормаль­ною женщиною, может стать ведьмою впоследствии. У врожденных ведьм есть примета, вполне их изобличающая,— хвост. Сначала этот придаток бывает величиною не больше пальца, но впоследст­вии, особенно если ведьма усердно занимается ведьмовством, хвост у нея отрастает и делается такой, как у собаки. Надо еще разъяс­нить, что прирожденные ведьмы, „родимыя“ считаются существами далеко не столь вредными, как ведьмы „ученыя“; при том же роди­мыя ведьмы, в сущности, ни в чем не повинны сами по себе, ибо родятся они такими на свет потому, что были либо прокляты, либо заколдованы в то время, когда были еще в утробе матери. Иное дело ведьма ученая. Эта сделалась ведьмою по собственной злой воле с очевидною целью делать зло людям. Родимая же ведьма иногда и вовсе не пользуется своими врожденными талантами или если и пользуется, то несравненно умереннее, нежели ученая.

Обычный талант ведьм,— это, прежде всего, способность пре­вращаться, перекидываться во что угодно — в собаку, кошку, пти­цу. Главным же образом их деятельность сводится к доению чужих коров, задержанию дождя, управлению бурями и ветрами. Иныя сосут кровь у людей. ...Какими способами ведьмы проделывают все эти свои шутки, о том доподлинно никому не известно. Подсматри­вать же за ними в высшей степени опасно, потому что у того, кто хоть чуть-чуть проникнет в их тайны, они высасывают кровь, и лю­бопытный человек быстро погибает. Однако, по общему убежде­нию, ведьмы, отправляясь из дому по делам, поступают таким ма­нером. Раздевшись, они намазывают все тело какою-то мазью, потом ставят в печку горшок с какою-то жидкостью. Когда эта жидкость разогреется, от нее начнет валить густой пар, поднимаю­щийся через трубу. В эту минуту ведьма схватывает кочергу или помело, садится на него верхом; пары, идущие из горшка, подхва­тывают ее и выносят через трубу. С этого момента ведьма может перекидываться во что хочет, может носиться под облаками, пере­менять ветер, задерживать тучи и т. д...

Ведьмы, говорят, часто появляются на перекрестках дорог, там, где ставятся кресты и часовни; с этих мест ведьмы скрадывают звезды; для этого им надо залезть на крест, но непременно вверх ногами».

Ту же тему развивает в своей книге о «нечистой» силе С. В. Максимов: «Если внимательно всмотреться в облик ведьмы, в том виде, в каком он рисуется воображению жителей северной лес­ной половины России, то в глаза невольно бросится существенное различие между великорусской ведьмой и родоначальницей ее — малорусской. Если в малорусских степях среди ведьм очень неред­ки молодые вдовы и притом, по выражению нашего великого поэта, такие, что „не жаль отдать души за взгляд красотки чернобровой“, то в суровых хвойных лесах, которые сами поют не иначе как в ми­норном тоне, шаловливые и красивые малороссийские ведьмы пре­вратились в безобразных старух. Их приравнивали здесь к сказоч­ным бабам-ягам, живущим в избушках на курьих ножках, где они, по олонецкому сказанию, вечно кудель прядут и в то же время глазами в поле гусей пасут, а носом (вместо кочерги и ухватов) в печи поваруют». «Великорусских ведьм обыкновенно смешивают с колдунами и представляют себе не иначе как в виде старых, иногда толстых, как кадушка, баб с растрепанными седыми космами, кост­лявыми руками и с огромными синими носами. (По этим коренным чертам во многих местностях самое имя ведьмы сделалось руга­тельным). Ведьмы, по общему мнению, отличаются от всех прочих женщин тем, что имеют хвост (маленький) и владеют способностью летать по воздуху на помеле, кочергах, в ступах и т. д...

Ведьмы находятся между собою в постоянном общении и стач­ке (вот для этих-то совещаний и изобретены „лысые“ горы и шум­ные горы шаловливых вдов с веселыми и страстными чертями), тя­жело умирают, мучаясь в страшных судорогах, вызываемых желанием передать кому-нибудь свою науку, и у них после смерти высовывается изо рта язык, необычайно длинный и совсем похожий на лошадиный. Затем начинаются беспокойные ночные похождения из свежих могил на старое пепелище (на лучший случай — отведать блинов, выставляемых за окно до законного сорокового дня, на худший — выместить запоздавшую и неостывшую злобу и свести не поконченные при жизни расчеты с немилыми соседями). Наконец, успокаивает осиновый кол, вбитый в могилу».

Какие тексты послужили тому, чтобы создать в массовом соз­нании целостный образ ведьмы — знающей, но опасной женщины?

А. Н. Афанасьев в своем исследовании называет следующие группы текстов: заговоры, песни, загадки; С. В. Максимов добавляет к этому еще советы и различные способы гаданий.

Рассмотрим подробнее эти тексты именно с точки зрения их суггестивного воздействия, включения в диалог с массовым созна­нием, правополушарной ориентации, поэтичности и т. д.

Заговоры

Это, по мнению А. Н. Афанасьева, «обломки языческих моле­ний. В заговорах делается обращение к божествам света; тот, кто произносит их, умывается росою и становится на восток солнца красного. Силою заговоров знахари и знахарки уничтожают кру­чину, прогоняют болезнь, изменяют злобу на любовь, усмиряют несчастную любовь, ревность и гнев, вызывают сочувствие и проч. Колдуны и ведьмы собирают таинственные чудодейственные травы и коренья, приготовляют целебные мази и снадобья; в сказках они являются владетелями живой и мертвой воды, ковра-самолета, чу­десных коней. Все рассказанные нами преданья и поверья очень ясно указывают, что некогда колдуны и ведьмы, и именно в языче­стве, имели значение не только благотворное, но и богослужебное, т. е. по преданиям и поверьям — они являются служителями богов светлых, чистых.

Выше мы указали связь имен ведуна и ведьмы со словами ве­щать, предвещать, заговаривать. Такая связь основанием своим имеет языческие религиозные убеждения, некогда жившие в Славя­нине: Богослужение его главным образом выражалось в мольбе и предвещаниях, которые сопровождали собой и жертвоприношения, и гадания, и очищения и игрища. Остатки этих старинных молений и предвещаний уцелели в заговорах, заклятиях, загадках и некото­рых народных обрядовых песнях. Священное значение речи, обра­щенной к божеству или поведающей волю божества, требовало вы­ражения торжественного, стройного; с другой стороны, все народы, на первоначальных младенческих ступенях своего развития, любят песенный склад речи, который звучнее, приятнее говорит слуху и скорее напечатлевается в памяти. Первая молитва у всякого народа была и первым песнопением; в заговорах и заклятиях до сих пор замечается метр и народная рифма; тоже должно сказать о загадках и некоторых старинных пословицах и поговорках».

«Относительно призывания чуда также имеется разница между добрыми и злыми. Добрые действуют усердными молитвами и бла­гоговейным произнесением имени Господа. А колдуны и злые упот­ребляют глупое бормотание и призывают демона».

«Пища, питье, одежда и след человека чаще всего служили про­водниками губительной силы заговора. Заговоры передавались изу­стно, а иногда и посредством письма; как те, так и другие имели присущие им особенности, по которым и опознавались, причем опознавались не только сведущими людьми, но почти каждым, ус­лыхавшим или прочитавшим их: таково было знание заговоров. ...Вера в слово была глубока в народе; слову приписывали внутрен­нюю силу, которая могла оказывать влияние иногда даже помимо желания человека, его произносившего; произносимое же с извест­ным намерением, оно как бы усиливалось в своем влиянии и стано­вилось опасным орудием.

...Различавшиеся по своей внутренней силе устные заговоры с внешней стороны по своему строению были похожи между собою: по большей части они отличались несложностью содержания и краткостью изложения; это простое, но определенное выражение какого-нибудь желания, иногда усложненное сравнением: „Чтоб де бы им до замужества теми руками ни ткать, ни прясть“; „как мертвый не вставает, так бы он... не вставал, как у того мертваго тело про­пало, так бы он... пропал вовсе“; „как дух по свету ходит, так и ты бы отошел по свету“; „как люди смотрятся в зеркало, так бы муж смотрел на жену, да не насмотрелся; как-де тое соль люди в естве любят, так бы муж жену любил“. Простота приведенных заговорных речений заставляет предполагать, что многие из них составлялись тотчас же, как в них являлась нужда, и представляли собою непо­средственное отражение того или другого душевного состояния. Та­кое заговорное речение в большинстве случаев связывалось с каким-нибудь действием; так, заговор на погибель человека соединялся с хождением на могилу за землею: „ходила... Овдошка ночью на по­гост, имала с могилы землю и ту землю с приговором давала пить...“ Несложность волшебного действа и простота сохранившихся заго­ворных речений очевидно могут быть объяснены тем, что как то, так и другое должны были свершаться быстро, украдкою, под стра­хом кары: не было времени усложнять действия и речи, приходи­лось выбирать такие слова и совершать такие поступки, которые своею определенностью и отчетливостью прямо бы вели к цели.

Судебные дела XVII в. свидетельствуют, что волшебство и за­говор не были принадлежностью непременно одного какого-нибудь определенного круга людей или какой-нибудь определенной лично­сти; заговор был нужен и в городе, и в деревне, при царском дворе и в крестьянской семье, при удобном случае ему все учились, и весьма многие его знали. Заговор хранился в семьях: мать передавала его дочери, свекор или свекровь — невестке, сестра — сестре; волшеб­ные слова и действия передавались между односельчанами; иногда учителями были инородцы».

А вот еще одно описание заговоров, на сей раз через призму со­временного мифа — экстрасенсорики: «Заговор — элемент тради­ционной магии. Раньше считалось, что если он обращен к Богу. Божьей Матери или к святым, то его можно отнести к белой магии, а если — к нечистой силе, то к черной. Однако, существовало много заговоров, обращенных к нейтральным персонажам или к силам природы. Куда их было отнести — непонятно. В то время нередко случалось, что заговор, текст которого был обращен к святым, тем не менее, был направлен во зло. Так же часто встречалось, когда один и тот же маг мог творить и добро и зло. Поэтому маги, дея­тельность которых была в России запрещена, подвергались наказа­нию без разбора — как черные, так и белые. Кстати, наиболее час­той формой наказания колдунов в России было утопление, правда, иногда случалось и сожжение.

Сегодня классификация колдунов происходит несколько по-другому. В зависимости от того, на что направлен заговор — на добро или зло, можно определить: к белой или черной магии он относится, а также от сути человека, который с ним работает. Осо­бенности заговора состоят в том, что он имеет привязку как к опре­деленной территории, так и к национальности, к среде, в которой вырос человек, употребляющий эти заговоры.

Так, например, если заговором хочет пользоваться человек, не разговаривающий по-русски, то он должен иметь ассоциативный перевод, вызывающий в нем нужные образы. Чтобы добиться хо­роших результатов в таком способе лечения, иностранному экстра­сенсу нужно будет проговаривать заговор в русской транскрипции, одновременно вызывая соответствующие образы и ощущения, про­диктованные переводным текстом, только в том случае не пропадет ни ритмическое, ни смысловое значение заговора. Можно задать вопросы: „Каким образом он работает? Что оказывает влияние на больного, какой механизм?“ Существует несколько предположений.

Первое заключается в том, что звуковое, смысловое сочетание рождает вибрации, возбуждающие внимание, энергетические ис­точники, через которые осуществляется воздействие на пациента.

Второе предположение состоит в том, что вибрации, рождае­мые заговором, создают своего рода энергетический каркас, по ко­торому информация выздоровления от экстрасенса переходит к па­циенту прямо в область бессознательного.

Третье предположение: звуковое, смысловое и ассоциативное сочетание вызывает в экстрасенсе возбуждение его энергетических центров, которые в конечном итоге оказывают целительное воздей­ствие на больного.

Четвертое предположение заключается в том, что звуковое, смысловое и ассоциативное сочетание вызывает в самом пациенте возбуждение его энергетических и информационных центров, кото­рые в конечном итоге оказывают целительное воздействие на него самого.

Для овладения таким способом лечения существуют определен­ные упражнения. Для примера возьмем прекрасно работающий до сегодняшнего дня заговор на остановку крови и сращение тканей: „Во имя Отца, Сына и Святаго Духа, Божья матерь, животворящим крестом своим, живую рану у раба Божьего такого-то, в таком-то месте срасти, кровяное русло останови“.

В момент произнесения первой части заговора: „Во имя Отца, Сына и Святаго Духа...“, нужно постараться вызвать в себе ощущение Бога, бесконечного космоса, безграничного духа и разума, силы и мощи, добра и справедливости.

Произнося слова: „...Божья матерь, животворящим крестом своим...“, вы должны составить соответствующий образ, при этом не испытывая в себе ощущения мольбы, а испытывая в образе Божьей матери ощущение большого желания помочь, а также большую силу в кресте.

Далее говоря: „...Живую рану у раба Божьего такого-то...“, вы должны ярко ощущать место разрыва тканей у больного.

При словах: „...срасти, кровяное русло останови“, — нужно во­образить и почувствовать, как под воздействием энергии, тепла, добра и любви, идущих от креста и от Божьей матери, начинают сращиваться ткани, притягивающиеся друг к другу ее части склеи­ваются, место становится гладким, а кровь в этот момент сочится все меньше и меньше и, наконец, прекращается совсем. Нужно удержать три ощущения, порождаемые образами: самого больного, Божьей матери с крестом и непосредственно раны. От всего этого рождается определенное состояние энергетики между экстрасенсом и пациентом, которое и несет целебное воздействие.

При большой практике работы с заговорами нужда в использо­вании образов постепенно отпадает и, в конечном итоге, проговаривание текста сразу может вызвать необходимое состояние. Но пока вырабатывается данный рефлекс, без ассоциативно образной связи вам не обойтись. Кроме того, используя заговор, вы должны его слышать и чувствовать не в себе и не возле себя, а как бы в самой ране из самого пациента, т. е. образы и чувства, которые вы поро­дили, нужно поместить в больное место».

Песни

«Песня, как и заговор, получила у Славянина чудесную, чаро­дейную силу, которою боги вызываются на помощь и покровитель­ство. ...Славяне приписывали песням целебное свойство от всех бо­лезней и душевных недугов. Музыка у всех народов, в их первоначальном быту, считалась даром светлых божеств: они-то научают этому сладостному искусству. Лужицкое gusslowasch — колдовать, gusslowar — колдун, и Польское gusla — колдовство сродни с нашим словом: гусли. Певцы, скоморохи возсылали моль­бы, произносили заклятия и заговоры, делали предсказания. От того-то Боян, внук Велесов, назван вещим, смысленным. Такое зна­чение песни, музыки и пляски объясняет, почему христианство по­смотрело на них так неприязненно, назвало их бесовским делом. В песнях, музыке и пляске оно справедливо видело остатки язычества. В стихах о Страшном суде поется, что грешникам, осужденным на вечную муку, будет сказано: „вы в гусли-свирели играли, скакали, плясали, все ради дьявола“. На лубошной картине, изображающей скомороха, встречаем знаменательную надпись: „Бог создал iepeя, a дьявол — скомороха“. Сопоставление скомороха с иереем прямо указывает на богослужебное значение первого во время язычества».

«Г. Сахаров напечатал четыре песни, приписываемые ведьмам: одну они поют при полете на Лысую гору, другую — на самой Лы­сой горе, две — на шабаше, из них одну — на роковом шабаше. Об этих песнях существует такое поверье, что они известны одним ведьмам и знахарям. Песня, которую поют на роковом шабаше, может обогатить того, кто ее пропоет; а слово „абракадабра“, на­полняющее собою одну из ведовских песен, имеет силу исцелять от лихорадки (прогонять эту болезнь). Отправляясь на игрища и при самом их совершении, ведьмы пели таинственные песни, силою ко­торых ниспосылалось на человека здоровье и богатство. Песни, подобно заговорам, представляли в язычестве моления, и потому получили чудесное свойство вызывать божества к дарованию вся­ких благ. К сожалению, язык этих ведовских песен — непонятен (неужели звуки этих песен ничего более не представляют, как смесь странных, непонятных слов?); между прочими, в них часто слышат­ся звуки: аа! уу! оо! ее! згинь! мяу! Подобные восклицания раздают­ся и при совершении обряда опахивания. Что песни эти понятны и знакомы только колдунам и ведьмам: это поверье знаменательно. Знахарям главным образом известны и заговоры и шептанья, со­ставляющие их тайну».

Загадка

«...Когда божества из простых явлений природы облекаются в человеческие формы, получают субъективность и все человеческие страсти и побуждения, тогда миф затемняется, и те выражения, ко­торые понятны в приложении к простому явлению природы, дела­ются загадочными в отношении к его персонификации. Язык рели­гиозный принимает характер таинственный: является заговор и загадка. Знать смысл мифов язычества, понимать язык заговоров и загадок уже не могут все, а только некоторые избранные, посвя­тившие себя этому таинственному знанію. Мало-помалу, путем чисто фактическим, начинают выделяться из народа люди, одаренные большими способностями, и пользующиеся потому большим влиянием. Действуя более или менее под религиозным увлечением, они являются народными учителями и предвещателями: им понятен смысл древних мифов и религиозного языка, они в силах разгадывать и объяснять всякие предметы и гадания, они знают таинственную силу трав и очищений, они могут совершать все чародейною силою заговора. Это — ведуны и ведуньи. ...В на­роде рождается убеждение, что они, как близкие к божествам и по­нимающие их знамения, одарены даром предвидения, знают волю богов и могут открывать правду. Ведун, следовательно, есть тот, кто более знает религиозные тайны, кто дарованиями своими (умом, речью, поэтическим даром) возвышается над всеми другими. К подобным вещим людям и начинает прибегать народ в нужде для испрошения помощи и совета. Помощь ведуна и ведуньи состояла в том, что они возносили богам молитвы и приносили жертвы, ибо им известна была могучая сила мольбы (впоследствии — заговоров, нашептываний и заклятий), жертвы (впоследствии — чар) и связан­ных с ними очищений».

Угрозы и похвальные речи

«Кроме заговоров, выраженных в определенном виде пожела­ния, смысл и значения заговора имели также угрозы и похвальные речи, если их следствием были болезнь или смерть того, к кому они относились. Такие речи также заносились в судебные бумаги, и на их основании строилось обвинительное решение. Некрасова жена, Дарьица „на того Евтифея похвалилася: 'И сделаю де — его токова черна, как в избе черен потолок, и согнется так, как серп согнулся'. И после-де той Дарьицыной похвалки тот Евтюшка заболел вскоре и три года ходя сох и сохши умер“. Та же Дарьица сказала: „...что-де Федька у меня корчится, а и Лукьяну Федотову сыну корчиться от меня также“, „оборочу-де я их (братьев Фурсовых) вверх носом и будут-де они у меня в четырех углах...“ Федька заболел, а братья слегли и, полежав немного, померли. Похвальбы Дарьицы были точно воспроизведены в судебных бумагах, подобно заговорным речениям».

«В бриксенской епархии есть одно местечко, где один молодой человек рассказал такой случай о своей жене, которая была окол­дована: „В юности, — сказал он, — я любил одну девушку, и она настаивала на том, чтобы я женился на ней, но я опозорил ее и же­нился на другой, из другого округа; желая, однако, ради дружбы угодить ей, я пригласил на свадьбу и ту девушку. Она пришла, и в то время, как другие почтенные женщины принесли подарки, она подняла руку и сказала моей жене так, что окружающие женщины могли слышать: 'После этого дня ты будешь здорова лишь несколь­ко дней'. И когда моя жена, не знавшая ее, потому что, как сказано, была взята из другого округа, испуганная, спросила присутствую­щих, кто та, что так ей грозила, ей ответили, что это бродячая рас­путная женщина. Ее предсказание сбылось через несколько дней: жена была так околдована и расслаблена во всех членах, что даже до настоящего времени, после более десяти лет, она ощущает в своем теле колдовство“».

Советы

«Крестьянин Орловской губернии тяжко провинился перед новобрачной женой и, чтобы как-нибудь поправить дело, обратился за советом к старухе-знахарке, о которой шла молва как о заведо­мой ведьме. Знахарка посоветовала своему пациенту пойти в луга и отыскать между стожарами (колья, на которых крепятся стоги сена) три штуки таких, которые простояли вбитыми в землю не менее трех лет; затем наскоблить с каждой стороны стружек, заварить их в горшке и пить.

А вот еще случай из практики ворожей. — От соседей нет мне промытой воды, — жаловалась также известной ведьме одна де­вушка, служившая у богатого купца, — обещал взять замуж, да и обманул. Все смеются, даже малые ребята.

— Ты только принеси мне лоскут от его рубахи, — об­надеживала ее ведьма, — я отдам церковному сторожу, чтобы он, как станет звонить, навязал на веревку этот клок; тогда купец к тебе придет, а ты посмейся ему: я, мол, не звала тебя, зачем пришел?..

Жаловалась и другая бедная девушка, пожелавшая выйти за богатого крестьянина, которому она не нравилась.

— Ты, если можно, достань его чулки с ног, — присоветовала ведьма. — Я отстираю их и наговорю воду ночью и дам тебе три зерна: одно бросишь против его дома, а другое ему под ноги, когда будет ехать, третье — когда он придет...

Случаев таких в практике деревенских ведьм бесконечно много, но замечательно, что знахарки и ведьмы воистину неистощимы в Разнообразии своих рецептов. Вот еще несколько образчиков.

Любит мужик чужую бабу. Жена просит совета.

— Посматривай на двор, где петухи дерутся, — рекомендует ведьма, — возьми на том месте земельки горсточку и посыпь ее на постель твоей разлучницы. Станет она с мужем твоим вздорить, и пять полюбит он свой „закон“ (т. е. жену).

Для прилуки девиц советуют вынашивать под левой мышкой в течение нескольких дней баранки или пряники и яблоки, конечно прежде всего, снабженные наговорами, в которых и заключена главнейшая, тайно действующая сила».

Таким образом, мы видим, что корпус текстов, которыми под. держивается диалог ведьм и массового сознания, достаточно раз­нообразен и характеризуется рядом особенностей.

Ведьма как мифологическая личность может быть описана сле­дующим образом:

1) Неординарная внешность (либо красивая девушка, либо без­образная старуха). 2) Обладает особыми знаниями и даром красно­речия. Верит в силу слова. 3) Оригинально мыслит: неистощимая выдумка. 4) Уверена в своем избранничестве. Отсюда — нестан­дартное поведение. 5) Обладает качествами победителя (идет по пути воина), порождает в людях страх и благоговение.

Тексты ведьм характеризуются следующими особенностями:

1) Образность и поэтичность (метр и народная рифма). 2) Обра­щение к светлым и темным силам. 3) Использование непонятных, иноязычных слов. 4) Применение сравнений, метафор и др. художес­твенных приемов. Олицетворение. 5) Отражение конкретных душев­ных состояний и действий. 6) Использование элементов молитв и древних языческих молений. 7) Пропевание текстов — усиление их эмоционального воздействия. 8) Использование фраз со множеством степеней свободы. 9) Алогичность; случайное соединение предметов, явлений и слов. 10) Воздействие на отрицательные эмоции.

Таким образом, соответствие личности ведьмы порождаемым ею текстам гарантирует успешность функционирования данного мифа. В сущности, воздействие ведовское суггестивно, правополушарно, ориентировано на отрицательные эмоции. Как и в случае с инвективами, глумление или намеренное оскорбление женщины словом «ведьма» свидетельствует о неосознаваемым человеком «глубоком преклонении перед поносимым сакральным понятием».

Почему так живуч миф ведьмы, равно как и вера в заговоры? По-видимому, здесь дело в том, что человечество развило в себе защитный механизм: инстинкт страха, о котором образно написал Л. Рон Хаббард, вкладывая эти слова в уста этнолога Джеймса Лоури: «В Китае даже тогда, когда были открыты медицинские сред­ства, с помощью которых можно было сбить температуру или осла­бить боль, в народе это приписывали тому, что демону болезни якобы неприятна именно эта лечебная трава или магическое воздействие ритуала. Да и сами лекари долгое время прибегали к ри­туалам, во-первых, потому что и они были отчасти не чужды суеве­риям, а во-вторых, психологическое состояние пациента — один из мощных рычагов воздействия — улучшалось, когда лечение прово­дилось в соответствии с разумением самого больного.

В любой культуре медицина начинает свою историю с ударов шамана в бубен, при помощи которого шаман стремится изгнать из больного дьявола.

Подверженность человека болезням как ничто другое подтвер­ждала существование духов и демонов, так как сплошь и рядом ме­жду здоровыми и больными не наблюдалось никаких внешних раз­личий, а то, что человек не в состоянии увидеть, он приписывает дьяволам и демонам.

И благодаря тому, что эти представления столь глубоко укоре­нились в сознании наших предков, никто из нас и по сей день до конца не уверен, не содержат ли эти древние верования долю истины.

Среди вас наверняка найдется с десяток таких, кто носит аму­леты и верит в их силу. Вы называете их талисманами, их подарили вам любимая или любимый или же они достались вам по воле слу­чая, который навсегда остался для вас загадкой. Значит, вы почти уверовали в богиню удачи. Вы почти уверовали в бога несчастья. Вы не раз замечали, что стоит вам решить, будто вы неуязвимы, как все идет кувырком. Сказать вслух, что вы никогда не болеете, зна­чит накликать болезнь. Не правда ли, вам знакомы ребята, которые были не прочь прихвастнуть, что никогда не попадали в аварии — а потом вам приходилось навещать их в больницах? И если бы вы в это вовсе не верили, стали бы вы нервно озираться по сторонам в поисках дерева, по которому можно постучать, если вы похвали­лись своим везением?

Современный мир, где господствуют материалистические „объяснения“, не изобрел, однако механизма, гарантирующего уда­чу; он не сформировал закона, управляющего человеческой судьбой. Будучи людьми образованными, мы устами отрицаем суеверия, однако украдкой озираемся в страхе перед опасностью, которая может в любой момент наброситься на нас из темной бездны.

Почему? Неужели и вправду существуют демоны, дьяволы и Духи, чья ревнивая злоба способна причинить людям вред? Или вопреки теории вероятности, объясняющей закономерности совпа­дения, мы все-таки станем утверждать, что Человечество само на­влекает на себя несчастья? Есть ли в мире силы, которые нам не Дано познать?

А может... в каждом из нас притаился инстинкт, который в суете нынешней жизни так и остается в зачаточном состоянии? Что если наши предки со свойственным им обостренным чувством опасности — ведь они не могли укрыться от ветра и не знали, как бороться с темнотой — специально развивали в себе этот инстинкт? А поскольку мы пренебрегаем оттачиванием наших восприятий, не стали ли мы „слепы“ в отношении материальных сил? И не бывает ли так, что в какой-то момент этот инстинкт оживает в нас и, по­добно вспышке молнии, высвечивает все то, что угрожает нашему благополучию?

Детьми все мы знали, что в темноте гнездятся призраки. Так, может быть, в ребенке, чей мозг еще не отягощен чрезмерным грузом фактов, фактов и еще раз фактов, этот инстинкт не раздавлен? А разве нет среди нас таких, кто состоит в контакте со сверхъесте­ственными силами, но не может открыться и объяснить окружаю­щим, что это такое, ибо ему не поверят, ведь мало в ком развит по­добный инстинкт?».

Миф ведьмы и есть попытка посредничества между человечест­вом и его страхом. «Ведьма — это претворенный в миф страх муж­чины перед женщиной и сомнение женщины в собственных силах. Образ ведьмы соединил все: тут и женская свобода, могущество, сексуальность и женские страдания, муки, корчи в языках костра: ведь женщины чувствуют, что стоит им познать свободу, использо­вать могущество, сексуальность, и — их ждет жестокое возмездие. Ведьма — это мечты о необузданных женских ласках, ведьма — это мгновенная и неминуемая кара за любовь и свободу. Образ ведьмы всеобъемлющ, потому ее могущество столь велико. Она — символ желанного преступления и неизбежного наказания».

И все-таки современники, как и предки, верят в ее чары, в ее магические тексты силы: «Только знающие и избранные ведьмы болтают не на ветер заговорные слова, и закладывают в наговорен­ные вещи именно то, что потом будет врачевать, успокаивать и утешать, по желанию. Точно самым целебным зельем наполняется наболевшее сердце, когда слышат уши о пожелании, чтобы тоска, давившая до сих пор, уходила прочь „ни в пень, ни в коренье, ни в грязи топучи, ни в ключи кипучи“, а именно, в того человека, кото­рый оскорбил, разлюбил или обманул обещаниями и т. п. Для влюбленных ведьмы знают такие слова, что, кажется, лучше и сла­ще их и придумать никому нельзя. Они посылают присуху „в рети­вые сердца, в тело белое, в печень черную, в грудь горячую, в голову буйную, в серединную жилу и во все 70 суставов, в самую лю­бовную кость. Пусть эта самая присуха зажгла бы ретивое сердце и вскипятила горячую кровь, да так, чтобы нельзя было ни в питье ее запить, ни в еде заесть, сном не заспать, водой не смывать, гульбой не загулять, слезами не заплакать“ и т. п.

Только исходя из уст ведьмы, слова эти имеют силу „печатать“ чужое сердце и запирать его на замок, но и то лишь в том случае, когда при этом имеются в руках наговорные коренья, волосы лю­бимого человека, клочок его одежды и т. п. Всякому обещанию ве­рят и всякое приказание исполняют: подкладывают молодым ребя­там голик под сани, если желают, чтобы кто-нибудь из них в текущем году не женился, сжигают его волосы, чтобы он целый год ходил как потерянный. Если же выпачкать ему поддевку или шубу бараньей кровью, то и вовсе его никто любить не будет». И меняется вокруг мир...

Миф ведьмы живет: «Во все века люди боялись ведьм. Они уничтожали их. Но душа ведьмы живет вечно...»

Глава 6. Трудно ли стать богом? (создание суггестивной роли в процессе коммуникации)

В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.

от Иоанна святое благовествованне

Добрым словом и револьвером вы можете до­биться гораздо большего, чем одним только доб­рым словом.

Аль Капоне

Исследователи мифов, в той или иной степени, рассматривают, прежде всего, центральную суггестивную роль — роль Божества. Напомним, что А. Б. Добрович сравнивал роль Божества с белым солнечным светом: «Притягательно, но и страшно Божество. В нем сверхчеловеческая мощь и власть, недосягаемая мудрость, непо­стижимое право карать или миловать... Перед ним остается лишь лечь лицом в пыль и с благоговейной покорностью ждать своей участи».

И вновь перед нами амбивалентный образ. Бог мудр, но стра­шен.

Миф Иисуса Христа

Попытаемся разобраться, каким образом формируются боже­ственные мифы, и сделаем это, прежде всего, на примере ключевого христианского мифа — мифа Иисуса.

Мы уже говорили о том, что миф выполняет роль мета-языка (посредника, медиатора) между двумя противоположностями: здо­ровьем и болезнью, личностью и обществом, известным и непо­знанным. В таком случае образ Богочеловека объединяет противо­положность между понятиями смерти и бессмертия.

«В развернувшихся в V-VII вв. христологических спорах лич­ность Христа получает толкование как воплощение такого чистого единства божественного и человеческого начал, которое, с одной стороны, не допускает простого соединения этих противоположных начал, а с другой — выражает их полноту и неразрывность не через смешение сущностей, но через единство лица. Тайна такой двойственности в единстве лица, более того, ее логическая неизбежность становится ясной, если рассматривать образ Христа в свете пред­ставлений о „медиаторе“, способном превращать желаемое в дейст­вительное, соединять первое с последним, конечное с бесконечным, ограниченное время жизни человека с жизнью вечной и т. п. Хри­стос есть Сын Божий и сын человеческий, по словам В. С. Со­ловьева он воплощает в себе „соединение божественного и челове­ческого элементов“».

«Единственный в своем роде пример соединения мифа и исто­рии, несомненно, представляют евангельские события, центром ко­торых является воплотившийся Бог-Слово. Он же есть вместе с тем родившийся при Тиберии и пострадавший при Понтии Пилате че­ловек Иисус: история становится здесь непосредственной и величай­шей мистерией, зримой очами веры, история и миф совпадают, сли­ваются через акт боговоплощения».

Ту же мысль развивает Н. А. Бердяев в работе «Философия сво­бодного духа»: «В основе христианской философии, сколько бы она ни оперировала понятиями, лежит величайший центральный миф человечества, миф об Искуплении и Искупителе».

Поскольку мифотворчество — это «богодейство» и «есть не единичный, но многократно повторяющийся акт» (С. Н. Булгаков), существуют разные способы его проявления.

«По своей теургической природе миф имеет необходимую связь с культом как системой сакральных и теургических действий, богодейством и богослужением... Культ есть переживаемый миф,— миф в действии. Отсюда универсальное значение богослужения, культа во всякой религии, ибо его живая, реальная символика есть не только средство для упражнения благочестия, но и сердце религии, и око ее, — активное мифотворчество...

Для верующих культ совершенно реальное богодейство, пере­живаемый миф или мифологизирование действительности. Правда, оно ограничено местом (храм, священные места), предметами (свя­тыми) и временем (богослужение, священные времена), оно образу­ет, поэтому лишь теургические точки на линии времени. Культ соз­дает предварение и частичное переживание божественного в эмпи­рическом, притом, как и все в религии, не отвлеченно, не „вообще“, но окачествованно, конкретно, в связи с определенным мифом-догматом. Поэтому богослужение, культ есть живая догматика, мифы и догматы в действии, в жизни. Отсюда понятна всеобщая Распространенность культа, ибо нет религии без культа, это можно выставить как аксиому; и разнообразию религий соответствует и разнообразие культов, а миграция религий сопровождается и ми­грацией культов. Вместе с тем культ есть и средство постоянного догматического поучения, оживления догматических истин. Можно сказать, живо и жизненно в религии только то, что есть в культе, а отмирает или нежизнеспособным является то, чего нет в культе».

Культ как миф в действии, включает в себя ряд составляющих:

1) литургия (символика, выражаемая в слове): молитвы, цер­ковные песнопения, обряды, проповеди;

2) иконография («помимо религиозного значения иконы, как таковой, этого мифа-вещи, в которой эмирическая видность таин­ственного соединяется с трансцендентной сущностью, она всегда имеет вполне определенное содержание, это есть мифология в крас­ках, камне или мраморе»);

3) символические действия, имеющие теургическое значение: чин богослужения, жертвы, таинства.

«В богослужебном ритуале, естественно возникающем в каждой религии, символически переживается содержание мифа, догмат ста­новится не формулой, но живым религиозным символом. Самое центральное место в культе занимают, конечно, таинства. Таинст­венный характер, согласно указанному, принадлежит, строго гово­ря, всему богослужению, однако эта таинственность сгущается и, так сказать, кристаллизуется в отдельных актах, которые и состав­ляют таинства в собственном смысле».

Миф воплощается, прежде всего, в слове: «в начале бе Слово», что позволяет «настраивать» последующие мифы — создавать еди­ный текст, включенный в историю и культуру общества: «Челове­ческую историю можно представить как историю сменяющихся знаковых систем. Это представление предполагает существование некоей исходной точки, первознака, архитипической схемы, кото­рая обнаруживается, прежде всего, в ритуально-мифологических системах».

Совершенная определенность есть точка, и такой точкой можно считать имя Бога. Новые знаки (новые мифы) расширяют эту точку, конкретизируют ее и одновременно увеличивают ее «неопределен­ность». Так, например, «Св. Грааль является в мир как новый знак, новый энергетический принцип, творящий новую историю — ис­торию Спасения — как новую знаковую систему. Новый знак образует старую „знаковую систему“»...

К заключенному в темнице Иосифу является Христос, передает ему сосуд, содержащий его кровь, и сообщает Иосифу «тайны Грааля».

В этой истории выделяются три основных момента:

1) тайны Грааля;

2) обстоятельства передачи этих тайн;

3) Грааль как центр Истории Спасения.

«Прообразом темницы Иосифа является гробница Христа. ...Темница, в которую заключен Иосиф, становится „местом откро­вения“, местом „явления света во тьме“, так же, как гробница Хри­ста явилась „местом“ максимального „сгущения“ тьмы и после­дующего ее „прорыва“ в Воскресении (смертью смерть поправ). Предсказание Иисусом своей смерти, близящейся победы над кня­зем мира сего, и в особенности, последние и самые трагические сло­ва на кресте „Боже Мой, Боже мой! для чего Ты меня оставил?“, и еще более, сказанные во время гефсиманского моления, „да минует Меня чаша сия“, свидетельствует о том, что весь путь Христа и его смерть были „подготовкой“ к тайному деянию, которое было со­вершено в „последней“ глубине тьмы, символизируемой гробницей. Движение, которое приводит к сгущению тьмы, вызвано явлением света, поскольку сама в себе тьма инертна, пассивна, недвижна, лишена вообще существования. Мифологические описания хаоса, первотьмы, воды подчеркивают, прежде всего, бесформенность это­го первоэлемента, т. е. его нереальность. Воскресший Христос как бы переходит из глубины тьмы, прорывая ее, на периферию, симво­лизируемую темницей Иосифа. Эта „периферия“ соответственно „становится и центром хаотических, враждебных человеку сил“, в данном случае темницей.

Явление Христа Иосифу в темнице можно представить как пе­реход с архетипического уровня на исторический. Архетипическое Деяние, с одной стороны, через апостолов, и с другой, через Иосифа и Грааль, становится конкретным историческим процессом, т. е. Историей Спасения. На архетипическом уровне тьма, сгущаясь, пытается затушить свет, т. е. не допустить его „выход“ — Воскре­шение. На „историческом“ победивший тьму свет своим первым появлением в мире производит „сгущение“ тьмы и соответствую­щую поляризацию всех „размытых“ в энтропическом процессе форм. Форма — энергетична. Поэтому истощение энергонапряжен­ности должно необходимо приводить к „размыванию“ формы, сли­ванию ее с первостихией. „Поляризация“ в этом отношении означает восстановление расплывшихся форм, структурным принципом ко­торых является бинарная противоположность. И в том и другом случае — архетипическом и „историческом“ — „явление света во тьме“ не может быть иным, как процессом сокрытым, недоступным и абсолютно непроницаемым для созерцания»,— таким образом трактует миф о тайнах Грааля М. Евзлин.

Следует отметить, что тексты, являющиеся точкой отсчета (например, Евангелия) внутренне противоречивы, что и является причиной многочисленных споров. На такого рода противоречия указывает Б. Рассел в работе «Почему я не христианин». Но прежде Рассел уточняет значение слова «христианин» (обозначает точку отсчета). Для него христианин — это не просто человек, стараю­щийся вести добропорядочный образ жизни. Рассел называет два пункта, принятие которых совершенно обязательно для всякого, кто называет себя христианином: «Первый пункт — догматическо­го порядка — заключается в том, что вы должны верить в бога и бессмертие. Если вы не верите в эти две вещи, то, по моему мнению, вы не вправе называться христианином. Во-вторых, как явствует из самого слова „христианин“, вы должны разделять известного рода веру в Христа, ...в то, что Христос был если и не божественной лич­ностью, то, по крайней мере, самым лучшим и мудрейшим из лю­дей».

С одной стороны Б. Рассел считает, что «найдется очень много пунктов, в которых я соглашаюсь с Христом гораздо больше, чем люди, исповедующие христианство», и приводит следующие поло­жения Евангелия от Матфея: «...не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую...»; «не судите, да не судимы будете»; «просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся»; «...если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим...».

С другой стороны, рассматривая вопрос о личности Христа в нравственном плане, Рассел замечает, что сам Иисус не всегда сле­довал собственным заповедям, хотя и был первым христианином (точкой отсчета). «В нравственном облике Христа имеется, на мой взгляд, один весьма серьезный изъян, и заключается он в том, что Христос верил в ад. Я не могу представить себе, чтобы какой-ни­будь человек, действительно отличающийся глубокой человечно­стью, мог верить в вечную кару. А Христос, как он изображен в Евангелиях, несомненно, верил в вечное наказание, и мы неодно­кратно находим места, в которых он исполнен мстительной злобы против людей, не желавших слушать его проповеди,— отношение к инакомыслящим, которое отнюдь не является необычным у пропо­ведников, но которое несколько умаляет величие такой исключи­тельной личности, как Христос. Вы не обнаружите подобного от­ношения к инакомыслящим, например, у Сократа. Сократ отно­сился к людям, не желавшим его слушать, добросердечно и снисхо­дительно; и такое отношение представляется мне гораздо более достойным поведением для мудреца, чем гнев.

А в Евангелиях вы найдете, что Христос говорил: „Змии, поро­ждения ехидны! Как убежите вы от осуждения в Геенну?“. Эти слова были обращены к людям, которые не прихо­дили в восторг от его проповедей. Это никак нельзя, по-моему, при­знать наилучшим тоном, а в Евангелиях есть очень много подобных мест об аде. И, прежде всего, разумеется, известное место о прегре­шении против святого духа: „...если же кто скажет на духа святаго, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем“. Это ме­сто причинило миру неисчислимые страдания, ибо люди всех со­стояний и положений вбили себе в голову, что они совершили грех против святого духа, который не простится им ни в сем мире, ни в будущем. Я отнюдь, действительно, не думаю, чтобы человек, по своей природе наделенный в какой-то мере добротой, стал сеять подобные страхи и ужасы в нашем мире.

Далее Христос говорит: „Пошлет сын человеческий ангелов своих, и соберут из царства его все соблазны и делающих беззако­ние и ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубов“; и он еще долго продолжает говорить относительно плача и скрежета зубов. Это повторяется во многих стихах, и для читателя становится совершенно очевидным, что Христос предве­щает плач и скрежет зубовный не без некоторого удовольствия, иначе он не заводил бы об этом разговоров так часто. Затем все вы, конечно, помните место про овец и козлов; как он в свое второе пришествие собирается отделить овец от козлов и сказать козлам: „...идите от меня, проклятые, в огонь вечный...“. А далее он снова говорит: „И если соблазняет тебя рука твоя, отсеки ее: лучше тебе увечному войти в жизнь, нежели с двумя руками идти в геенну, в огонь неугасимый, где червь их не умирает и огонь не уга­сает“. Эта тема тоже повторяется много раз. Я вынуж­ден заявить, что вся эта доктрина, будто адский огонь является на­казанием за грехи, представляется мне доктриной жестокости. Это Доктрина, которая посеяла в мире жестокость и принесла для мно­гих поколений человеческого рода жестокие муки; и Христос еван­гелий, если принять то, что рассказывают о нем его же собственные летописцы, несомненно, должен быть признан частично ответст­венным за это.

В евангелиях есть и другие, менее значительные вещи того же порядка. Возьмите странный рассказ про смоковницу, который ме­ня самого всякий раз совершенно озадачивал. Вы помните, что слу­чилось со смоковницей. „Он взалкал; и, увидев издалека смоковни­цу, покрытую листьями, пошел, не найдет ли чего на ней; но, придя к ней, ничего не нашел, кроме листьев; ибо еще не время было соби­рания смокв. И сказал ей Иисус: отныне да не вкушает никто от тебя плода вовек! И... Петр говорит ему: Равви! посмотри, смоков­ница, которую ты проклял, засохла!“. Это дейст­вительно весьма странный рассказ, ибо дело происходило в такое время года, когда смоквы еще не созревают, и дерево было совер­шенно неповинным. Словом, я решительно отказываюсь признать, что в вопросах мудрости или в делах добродетели Христос занимает такое же высокое место, как некоторые другие люди, известные нам из истории. Мне думается, что я лично поставил бы Будду и Сокра­та в обоих этих отношениях выше Христа».

И еще один фактор отмечает Б. Рассел в своем докладе: «Люди принимают религию из эмоциональных побуждений. Часто нас уве­ряют, что нападать на религию весьма пагубно, ибо религия делает людей добродушными. ...А я полагаю, что как раз те люди, которые придерживались христианской религии, и отмечались в большинстве своем вопиющей порочностью. Вы признаете, разумеется, тот любо­пытный факт, что, чем сильнее были религиозные чувства и глубже догматические верования в течение того или иного периода истории, тем большей жестокостью был отмечен этот период и тем хуже ока­зывалось положение дел. В так называемые века веры, когда люди действительно верили в христианскую религию во всей ее полноте, существовала инквизиция с ее пытками; миллионы несчастных жен­щин были сожжены на кострах как ведьмы; и не было такого рода жестокости, которая не была бы пущена в ход против всех слоев на­селения во имя религии». «Религия основана, на мой взгляд, прежде всего, и главным образом на страхе. Частью это ужас перед неведомым, а частью... желание чувствовать, что у тебя есть своего рода старший брат, который постоит за тебя во всех бедах и злоключениях. Страх — вот что лежит в основе всего этого явления, страх перед таинственным, страх перед неудачей, страх перед смер­тью. А так как страх является прародителем жестокости, то неудиви­тельно, что жестокость и религия шагали рука об руку. Потому что основа у них обеих одна и та же — страх».

Итак, все черты, отмеченные Б. Расселом, можно отнести и к суггестивной роли Божества: амбивалентность образа — сверхчело­веческая мощь и власть, но подверженность истинно человеческим слабостям, недосягаемая мудрость, непостижимое право карать или миловать. Тут же воздействие на эмоции, прежде всего, отрица­тельные (не случайно так мстителен всемогущий Бог, и вовсе не собирается подставлять обе щеки ударяющему, и судит, судит...). Страх нужен вере, иначе это уже не Божество, а чудак-Сократ, раз­гуливающий по улицам и болтающий доброжелательно с самыми разными людьми.

Нужен ли такой Бог? Да. Необходим. Он означает и принадлеж­ность к христианскому эгрегору, и наличие чувства защищенности, и обладание ангелом-хранителем. В той мере, в какой действия людей при наступлении событий, несущих трагические следствия, отрабаты­вались веками и тысячелетиями, «они как неотъемлемая часть пере­даваемого из поколения в поколение жизненного опыта становились привычкой, не требующей вмешательства сознания. Программа та­ких действий, „записанная“ в памяти человека, уходит в подсознание, они совершаются как бы автоматически, с выключенным по отноше­нию к ним сознанием».

Таким образом, вера в Бога, основанная на внедренном с по­мощью набора различных средств мифе, является тем же защитным механизмом от инстинкта страха, что и множество реакций, име­нуемых суевериями. «Умение совершать не контролируемые созна­нием, подсознательные мгновенные действия особенно важно в экс­тремальных, угрожающих жизни ситуациях. По многим свиде­тельствам, страх ожидания опасных событий иногда переживается значительно острее, чем эти события.

Привычка вырабатывает стереотипы не только в умении со­вершать определенные телесные действия, но и в самом образе мыслей. Страх ожидания беды, неуверенность в завтрашнем дне может воскресить ушедшую в подсознание веру в существование могущественной сверхъестественной силы, способной при благо­склонном отношении к судьбе человека устранить возможные не­приятности. Но тем самым такая вера рождает возможность осво­бождения от животного инстинктивного чувства страха, в том числе страха за свою безопасность, страха перед собственной смер­тью. Она порождает надежду достичь непостижимого».

Как и в случае с другими мифами, христианство пытается отве­тить на ряд мировоззренческих вопросов с помощью посредника. И ответить эмоционально, используя такие особенности человеческо­го ума, как способность к воображению, озарению, интуитивным догадкам.

Эти посредники двойственны по природе, несут в себе «един­ство чувственного и сверхчувственного, естественного и сверхъесте­ственного», что характерно «не только для христианства, но и для других религий и традиционных верований. Через посредство про­роков, которые будучи людьми вместе с тем обладают чудотворной способностью слышать голос Бога, общаться с ним, простые смерт­ные люди получают возможность узнавать о божественных уста­новлениях, об угодных Богу нормах поведения в земной жизни, со­блюдение которых обеспечит благосклонное отношение к ним в этой жизни и после перехода в загробный мир.

Представления о сверхъестественном общении шамана с духами умерших предков, о его способности выполнять роль „медиума“, пре­вращающего больного человека в здорового и т. п., широко распро­странены среди многих народов Африки, Северной и Восточной Азии, индейцев, эвенков и др. Аналогия между шаманом и средневе­ковым алхимиком с его философским камнем (медиумом, медикамен­том) напрашивается сама собой».

И здесь, безусловно, выигрывает посредник-человек (имясловный) по сравнению с посредником-понятием, посредником-явле­нием или посредником-классом. Попытка марксистов «предложить вместо религиозных представлений реальный, а не вымышленный путь преобразования общества, ведущий к достижению всеобщего благосостояния, лежала в общем русле стремления заменить вы­мышленного посредника объективно существующим. Таким по­средником вместо смертью поправшего смерть богочеловека Иису­са Христа был провозглашен пролетариат».

Но пролетариат — это нечто неопределенное, хотя и не менее страшное, судя по лозунгам типа «Если враг не сдается — его унич­тожают».

Миф В. И. Ленина

Пролетариат, в конечном итоге, оказался только лишь движу­щей силой революции (по сути — пролетарская масса), а в истории остались вполне конкретные личности: вожди пролетариата В. И. Ленин, И. В. Сталин.

Судя по воспоминаниям соратников, В. И. Ленин задолго до 1917 г. начал заботиться о создании соответствующего собственно­го амбивалентного мифа. Так, Н. Валентинов в книге «Недорисованный портрет» отмечает следующие факты биографии и характера пролетарского лидера, описывая два особых психологи­ческих состояния Ленина: «Это — состояние „ража“, бешенства, неистовства, крайнего нервного напряжения и следующее за ним состояние изнеможения, упадка сил, явного увядания, депрессии. Именно эти перемежающиеся состояния были характерными чер­тами его психологической структуры.

В „нормальном“ состоянии Ленин тяготел к размеренной, упо­рядоченной жизни, без всяких эксцессов. Он хотел, чтобы она была регулярной, с точно установленными часами пищи, сна, работы, отдыха. Он не курил, не выносил алкоголя, заботился о своем здо­ровье, для этого ежедневно занимался гимнастикой. Он — воплоще­ние порядка и аккуратности. Каждое утро, перед тем как начать читать газеты, писать, работать, Ленин, с тряпкой в руках, наводил порядок на своем письменном столе, среди своих книг. Плохо дер­жащуюся пуговицу пиджака или брюк укреплял собственноручно, не обращаясь к Крупской. Пятно на костюме старался вывести не­медленно бензином. Свой велосипед держал в такой чистоте, слов­но это был хирургический инструмент. В этом „нормальном“ со­стоянии Ленин представляется наблюдателю трезвейшим, уравно­вешенным, „благонравным“, без каких-либо страстей человеком, которому претит беспорядочная жизнь, особенно жизнь богемы...

Это равновесие, это „нормальное“ состояние бывало только по­лосами, иногда очень кратковременными. Он всегда уходил из него, бросаясь в целиком его захватывающие „увлечения“. Они окраше­ны совершенно особым аффектом. В них всегда элемент неистовст­ва, потери меры, азарта. Крупская крайне метко называла их „ражем“ (как она говорила — „ражью“). В течение его ссылки в Сибирь можно хорошо проследить чередование разных видов ле­нинского „ража“. Купив в Минусинске коньки, он и утром, и вече­ром бегает на реку кататься, „поражает“ (слова Крупской) жителей села Шушенского „разными гигантскими шагами и испанскими прыжками“. „Он любил с нами состязаться“, — пишет Лепешинский. — „Кто со мною вперегонки?“ И впереди всех несется Ильич, напрягающий всю свою волю, все свои мышцы, лишь бы победить, во что бы то ни стало и каким угодно напряжением сил. Другой „раж“ — охотничий. Ленин обзавелся ружьем, собакой и до изне­можения рыщет по лесам, полям, оврагам, отыскивая дичь. Он от­дается охоте, говорит тот же Лепешинский, с таким „пылом стра­сти“, что в поисках дичи был способен пробегать в день „по кочкам и болотам сорок верст“. Шахматы — третий „раж“. Он мог сидеть за шахматами с утра до поздней ночи, и игра до такой степени за­полняла его мозг, что он бредил во сне... Крупская слышала, как во сне он вскрикивал: „Если он конем пойдет сюда, я отвечу турой!“...

Подобного рода „раж“, но еще с большим неистовством, он вносил и в свою общественную, революционную и интеллектуаль­ную деятельность. В 1916 г. он писал Инессе Арманд: „Вот она судьба моя! Одна боевая кампания за другой... это с 1893 года. И ненависть пошляков из-за этого. Ну, я все же не променял бы сей судьбы на 'мир' с пошляками“.

Боевая кампания! Лучше и не скажешь. Боевая кампания против народников, кампания за организацию партии, установление в ней централизма, железной дисциплины, кампания за бойкот Государст­венной думы, за вооруженное восстание, кампания против „лик­видаторов“ — меньшевиков, кампания за идеологическое истребле­ние всех, не разделяющих воззрения диалектического материализма, кампания за поражение России в войну 1914-1917 гг., кампания за свержение Временного правительства, за захват власти, чтобы „или погибнуть или на всех парах устремиться вперед“. Жизнь Ленина действительно прошла в виде кампаний, войны, для которой мобили­зовались все его интеллектуальные и физические силы.

Чтобы осуществить свою мысль, свое желание, намеченную им цель очередной кампании, заставить членов его партии безогово­рочно ей подчиниться, Ленин, как заведенный мотор, развивал не­вероятную энергию. Он делал это с непоколебимой верою, что только он имеет право на „дирижерскую палочку“. В своих атаках, Ленин сам в том признался, он делался „бешеным“. Охватившая его в данный момент мысль, идея, властно, остро заполняла его мозг, делала его одержимым. Остальные секторы психической жизни, другие интересы и желания в это время как бы свертывались и исче­зали. В полосу одержимости перед глазами Ленина — только одна идея, ничего иного, одна в темноте ярко светящаяся точка, а перед нею — запертая дверь, и в нее он ожесточенно, исступленно коло­тил, чтобы открыть или сломать. В его боевых кампаниях врагом мог быть вождь народников Михайловский, меньшевик Аксельрод, партийный товарищ — Богданов, давно умерший, никакого отно­шения к политике не имеющий цюрихский философ Р. Авенариус. Он бешено их всех ненавидит, хочет им „дать в морду“, налепить „бубновый туз“, оскорбить, затоптать, оплевать. С таким „ражем“ он сделал и Октябрьскую революцию, а чтобы склонить к захвату власти колеблющуюся партию, не стеснялся называть ее руководя­щие верхи трусами, изменниками и идиотами.

Грандиозные затраты энергии, требуемые каждой затеваемой Лениным кампанией, вызывая самопогоняние и беспощадное погоняние, подхлестывание других, его изнуряли, опустошали. За из­вестным пределом исступленного напряжения его волевой мотор отказывался работать. Топлива в организме для него уже не хвата­ло. После взлета или целого ряда взлетов „ража“ начиналось паде­ние энергии, наступала психическая реакция, атония, упадок сил, сбивающая с ног усталость. Ленин переставал есть и спать. Мучили головные боли. Лицо делалось буро-желтым, даже чернело, ма­ленькие острые монгольские глаза потухали. ...Он был неузнаваем. Спасаясь от тяжкой депрессии, Ленин убегал отдыхать в какое-нибудь тихое безлюдное место, чтобы выбросить из мозга, хотя бы на время, вошедшую в него как заноза мысль; ни о чем не думать, главное, никого не видеть, ни с кем не разговаривать. ...Он все вре­мя засыпал».

Амбивалентность личности и поступков В. И. Ленина (ка­чество, необходимое Божеству) проявлялась по-разному. В частно­сти, Н. Валентинов описывает следующие «странности»:

1. «Хотя Ленин давал самые детальные советы и даже дирек­тивы, как драться с царской полицией, бить шпионов, поджигать полицейские участки (см. его письмо от 29 октября 1905 года в Боевой комнате при Петербургском Комитете), никак нельзя себе представить, что лично он может все это проделывать. Этого ве­личайшего революционера нельзя себе представить идущим во главе демонстрантов на бой с полицией или стоящим в первых рядах на баррикаде.

Почему? Потому ли, что у него не было личного мужества, или потому, что, по его убеждению, такие люди, как он, будучи призва­ны на пост верховного главнокомандующего, не должны занимать­ся тем, что делают простые солдаты?

Л. Троцкий, которому, конечно, бросалась в глаза эта загадка Ленина, разрешил ее следующим противоположением: „Либкнехт был революционером беззаветного мужества... Соображения собст­венной безопасности были ему совершенно чужды... Наоборот, Ле­нину всегда была в высшей степени свойственна забота о неприкос­новенности руководства. Он был начальником генерального штаба и всегда помнил, что на время войны он должен обеспечить главное командование“.

Этой в высшей степени заботой охранить в своем лице от како­го-либо риска „неприкосновенность руководства“, нужно думать, объясняется, например, и то происшествие с Лениным в январе 1919 года, в котором он, по мнению многих, обнаружил „порази­тельную трусость“. Ленин со своей сестрой Марией Ильиничной выехал вечером 19 января на автомобиле из Кремля, чтобы навес­тить в Сокольниках Крупскую, которая после болезни отдыхала там, в доме лесной школы, и принять там участие в детском празд­нике „Новогодней елки“. В пути на них — это было тогда в Москве почти обычным, бытовым явлением — напали бандиты. Ленина сопровождал телохранитель в лице чекиста Чебанова. Но сей муж так растерялся, что не оказал бандитам ни малейшего сопротивле­ния. Никакого мужества не проявил и Ленин, хотя в кармане его пальто под рукой находился заряженный револьвер. Рисковать со­бою Ленин не пожелал. Он беспрекословно вышел из автомобиля, дал себя обыскать, ни слова ни говоря, отдал бандитам паспорт, деньги, револьвер и в придачу автомобиль, на котором бандиты укатили.

Товарищи Ленина, из его же рассказов видевшие, что он имел полную возможность стрелять и одним выстрелом разогнать напа­дающих, удивлялись, почему же он не стрелял? Ленину эти вопросы и удивления так надоели, что в одну из своих статей он вставил сле­дующий пассаж: „Представьте себе, что ваш автомобиль останови­ли вооруженные бандиты. Вы даете им деньги, паспорт, револьвер, автомобиль. Вы получаете избавление от приятного соседства с бандитами. Компромисс налицо, несомненно. 'Do ut des' ('даю' тебе деньги, оружие, автомобиль, чтобы ты дал мне возможность уйти подобру-поздорову). Но трудно найти не сошедшего с ума челове­ка, который объявил бы подобный компромисс 'принципиально недопустимым'...“

В переводе на другой язык это означает: бросьте говорить глу­пенькие речи о храбрости. Мудрость вождя революции и государ­ства заключается в том, что, не поддаваясь рефлексам, он должен уметь уходить „подобру-поздорову“ из опасности...».

2. Политика «кнута и пряника» по отношению к соратникам: «Психологию большевистской публики Ленин превосходно знал, он обладал для этого особым чутьем. Он считал, что беспощадными, со ссылкой на Маркса, ударами по черепу можно у настоящего большевика изгнать всякие ереси и уклоны и тем восстановить идейное единство его партии. Как нужно действовать по отноше­нию к партийцам, делающим попытки не следовать за его идейны­ми директивами, он поведал однажды Инессе Арманд, с которой был наиболее откровенен. Говоря о политике с Ю. Пятаковым и Е. Бош, он писал к Арманд: „Тут дать 'равенство' поросятам и глупцам — никогда! Не хотели учиться мирно и товарищески, так пеняйте на себя. (Я к ним приставал, вызывая беседы об этом в Бер­не' воротили нос прочь! Я писал им письма в десятки страниц, в Стокгольм воротили нос прочь! Ну, если так, проваливайте к дья­волу. Я сделал все возможное для мирного исхода. Не хотите — так я вам набью морду и ошельмую вас, как дурачков, перед всем све­том. Так и только так надо действовать)“.

Опыты 1908-1914 годов, да и позднейшие, вполне подтвердили его убеждение. Метод „мордобития“ и „шельмования“ он применил ко всем против него бунтующим: к группе на Капри у М. Горького, к группе школы в Болонье, к группе „Вперед“ в Париже и т. д., и все эти большевистские группы с „уклонами“ под его ударами, в конце концов, развалились, и их участники, за исключением очень немно­гих (непокоренным из видных большевиков оказался лишь Богда­нов), возвращались в „отчий дом“, где Ленин радушно принимал покаявшихся, предавая полному забвению их бунт и, точно ничто не произошло, восстанавливал с ними нормальные личные отноше­ния».

3. Амбивалентное отношение к людям вообще: «Ленин с дет­ских лет был „командиром“. С 1890 года за ним и около него уже целая политическая свита. В течение своей жизни он был в хороших отношениях, по меньшей мере, с сотней лиц, но только с двумя — с Мартовым и Кржижановским — на очень короткое время был на „ты“. Вне политического и теоретического единомыслия, вне дело­вых отношений у него ни с кем, кроме родных, особенно с сестрой Маняшей, не было прочного душевного, эмоционального контакта. Строжайшее правило, которое сформулировал себе Ленин осенью 1900 года, после глубоко потрясшего его столкновения с Плехано­вым: „...надо ко всем людям относиться без сентиментальности, надо держать камень за пазухой“ — осталось у него на всю жизнь, он всегда был настороже. Всегда недоверчив. Всегда с опаской сле­дил, нет ли у его окружения, его товарищей каких-либо уклонов от системы идей, им разделявшихся. Его ожесточенная борьба на II съезде партии в 1903 году за такой, казалось бы, пустяк, как „параграф 1-й“ устава партии (определение о принадлежности к партии), не может быть понята, если не знать, что он хотел в фор­мах организации установить „осадное положение“ (его слова), не позволяющее проявляться в партии никаким уклонам.

Несмотря на его глубочайшее недоверие к людям, к нему тяну­лась масса людей: он, несомненно, обладал неким таинственным магнитом. Бухарин даже говорит— „исключительным обаянием“.

После Октября 1917 года за этим притяжением к Ленину— ес­ли в нем покопаться поглубже — стояло чувство благодарности к тому, кто вытащил из низов наверх тысячи самых маленьких людей и в качестве членов господствующей партии поставил на важные посты управления государством.

Расходясь с кем-либо теоретически или политически, Ленин обычно порывал с ним всякие личные отношения. „Все, уходящие от марксизма, мои враги, руку им я не подаю, и с филистимлянами за один стол не сажусь“, — сказал он мне в конце нашей последней встречи.

Моральными качествами своих товарищей Ленин никогда не интересовался. Кржижановский рассказывает, что в Сибири, когда в присутствии Ленина о ком-нибудь говорили: „он хороший чело­век“, Ленин всегда насмешливо спрашивал: „А ну-ка скажите, что такое хороший человек?“ По словам того же Кржижановского, он с полнейшим равнодушием относился к указанию, что „то или иное лицо грешит по части личной добродетели, нарушая ту или иную заповедь праотца Моисея“. Ленин в таких случаях... говорил: „Это меня не касается, это Privatsache“ (частное дело), или „на это я смотрю сквозь пальцы“.

Относясь индифферентно к морали, Ленин под „хорошим чело­веком“ разумел выдержанного марксиста, ценного, на взгляд Лени­на, партийца, революционного боеспособного человека, очень по­лезного его партии, а потом, после 1917 года, нужного и полезного руководимому Лениным государству».

Например, «А. Д. Цурюпа, бывший вместе с Рыковым и Каме­невым главным помощником Ленина в последние годы его жизни, часто болел и все-таки продолжал работать. Ленин, видя, что такая работа через силу не может продолжаться и окончательно выведет из строя этого ценнейшего работника, прислал ему следующую за­писку: „Дорогой Александр Дмитриевич! Вы становитесь совер­шенно невозможны в обращении с казенным имуществом. Предпи­сание: три недели лечиться!.. Ей-ей, непростительно зря швыряться слабым здоровьем. Надо выправиться!“

Термин на протяжении лет меняется: удостаивающееся внимания лицо называется то „партийным имуществом“, то „казенным имуще­ством“, но суть отношения к человеку остается одной и той же. Не нужно апеллировать к товарищеским чувствам или сочувствию к бо­леющему человеку, раз забота о нем диктуется в глазах Ленина гораз­до более важным мотивом... Смотря на Самойлова, Цурюпу и многих других, как на партийное, казенное имущество, подлежащее бережению и заботам, Ленин, с утилитарной и потусторонней точки зрения и с теми же практическими выводами, смотрел и на самого себя: он то­же был партийным, казенным имуществом, притом самым ценным из всех подобных имуществ, принадлежащих коллективу. В этом пункте грубейшая утилитарная самооценка Ленина переплеталась с грубо атеистической по внешним признакам, а по своей натуре религиозной верой в свою предназначенность — быть орудием свершения великих исторических целей».

4. Нескрываемая меркантильность (странная «хитреца Василия Шуйского»): «Хитрые люди о своей хитрости не говорят, ее прячут, а Ленин открыто преподавал своим товарищам: нужно уметь идти на „всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы, умолчания, со­крытия правды“. У него это логически связывается с убеждением — цель оправдывает всякие средства, а такое убеждение он усвоил от Чернышевского еще в Кокушкине в 1988 году. В область денежных дел Ленин всегда вносил „хитрецу“, „умолчание“, „сокрытие прав­ды“, и эти приемы, в деликатной форме, он допускал и в сношениях с родными. Во времена „Искры“ (1901-1903 годы), с целью побу­дить товарищей „тащить“ со всех сторон деньги в партийную кассу, Ленин, скрывая правду, пугал их, что касса пуста („жить нечем“) и „Искра“ накануне финансового краха...

Оригинальность Ленина в том, что в его самооценке отсутство­вало столь обычное и у многих больших людей мелкое самолюбие, самолюбование. А всего этого было изрядное количество, напри­мер, в Троцком, после Ленина виднейшей фигуре Октябрьской ре­волюции. Троцкому не было и 48 лет, когда он начал писать авто­биографию, с тщеславием рассказывать о своей жизни и совер­шенных в ней революционных подвигах.

Ничего подобного этому тщеславию не было у Ленина, но у не­го было нечто другое и неизмеримо большее. Он непоколебимо ве­рил, что в нем олицетворяется идея и участь Великой Революции, что только он один обладает верным знанием, как вести револю­цию, обеспечить ей успех, и поэтому-то ему, всевидящему водите­лю, нужно сохранять и оберегать свою жизнь.

Вопросом — почему „только он один“ обладает безошибочным знанием — Ленин вряд ли когда занимался. Вера в свою избран­ность и предназначенность вошла в него с давних пор и по своей психологической сути она подобна вере, что жгла душу Магомета, когда тот гнал арабов на завоевание мира. При всем своем грубом материализме и воинствующем атеизме — Ленин все-таки своеоб­разный религиозный тип. На поддержку себя он смотрел как на поддержку революции, а при таком понимании — цель оправдыва­ла все средства и, следовательно, хитрости, сокрытие правды умолчания, слезливые или пугающие письма (гибну! жить нечем! тащите побольше денег!) делались приемами законными, естествен­ными, не могущими вызывать никакого осуждения».

Так же амбивалентен В. И. Ленин и в ряде других проявлений. «Если бы заснять фильм из повседневной жизни эмигранта Ленина в пределах его правил, привычек, склонностей,— получилась бы картина трудолюбивого, уравновешенного, очень хитрого, осто­рожного, без большого мужества, трезвейшего, без малейших экс­цессов мелкого буржуа.

Однако это только одна половина Ленина. А вот если бы па­раллельно с первым, „немым“ фильмом, заснять другой, с записью звуковой, передающей то, что проповедует Ленин, то, что чистень­ко, аккуратненько он заносит на бумагу (без писания, сводящегося к наставлениям, команде, приказам, директивам,— он не мог бы жить), предстанет феномен, бьющий своей противоречивостью. Этот трезвый, расчетливый, осторожный, уравновешенный мелкий буржуа далек от уравновешенности. Он считает себя носителем аб­солютной истины, он беспощаден, он хилиаст. Он способен дово­дить свои увлечения до ража, от одного ража переходить к другому, загораться испепеляющей его самого страстью, заражаться слепой ненавистью, заряжаться таким динамитом, что от взрыва его в ок­тябре 1917 года будут сдвинуты с места все оси мира. Две души, два строя психики, два человека — в одной и той же фигуре. Как Фауст Гете, он мог бы сказать о себе: Но две души живут во мне. И обе не в ладах друг с другом.

Возвращаясь из эмиграции и подъезжая 16 апреля 1917 года к Петрограду, Ленин, волнуясь, спрашивал: „Арестуют ли нас по приезде?“ Это — одна ипостась Ленина.

Двадцать минут спустя, после торжественного его приема на вокзале представителями Совета рабочих и солдатских депутатов, Ленин несся на броневике через весь Петроград к дворцу Кшесинской, ставшего помещением Центрального Комитета большевиков, бросая встречным толпам: „Да здравствует мировая социалистиче­ская революция!“ Это — другая ипостась Ленина.

От одной души пойдет НЭП и завещание Ленина — „надо про­никнуться спасительным недоверием к скоропалительно быстрому движению вперед...“ От другой — Октябрьская революция и хилиастические видения кровавой мировой коммунистической револю­ции».

Амбивалентный образ вождя-Божества создавался и при помощи других средств.

«Так, В. И. Ленину нравилось, когда его именовали Стариком: „Старик мудр, — говорил Красиков, — никто до него так тонко, так хорошо не разбирал детали, кнопки и винтики механизма рус­ского капитализма“.

„Старик наш мудр“, — по всякому поводу говорил Лепешинский. При этом глаза его делались маслянисто-нежными, и все лицо выражало обожание. Именование „Стариком“, видимо, нравилось Ленину. Из писем, опубликованных после его смерти, знаем, что многие из них были подписаны: „Ваш Старик“, „Весь ваш Старик“.

Приняв это с Востока, русская церковь с почтением склонялась перед образом монаха — старца, святого и одновременно мудрого, постигающего высшие веления Бога, подвизающегося „в терпеньи, любви и мольбе“. В „Братьях Карамазовых“ монах Зосима мудр не потому только, что стар, а „старец“ потому, что мудр. „Старец“ не возрастное определение, а духовно-качественное. Именно в этом смысле Чернышевский называл Р. Овэна „святым старцем“. И когда Ленина величали „стариком“, это, в сущности, было признанием его „старцем“, т. е. мудрым, причем с почтением к мудрости Ленина со­четалось какое-то непреодолимое желание ему повиноваться».

В партии Ленин считался не подлежащим никакой критике «партийным божеством». А. Н. Потресов, еще с 1894 г. знавший Ленина, вместе с ним организовавший и редактировавший «Искру», позднее, в течение первой и второй революции ненавидевший Ле­нина, познавший в годы его диктаторства тюрьму, нашел в себе достаточно беспристрастности, чтобы спустя 3 года после смерти Ленина, написать о нем следующие строки: «...никто, как он, не умел так заражать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личности, как этот на первый взгляд такой не­взрачный и грубоватый человек, по видимости не имеющий ника­ких данных, чтобы быть обаятельным. Ни Плеханов, ни Мартов, ни кто-либо другой не обладали секретом излучавшегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей; я бы сказал — господства над ними. Только за Лениным беспрекословно шли, как за единственным бесспорным вождем. Ибо только Ленин представ­лял собою, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, вливающего фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя. Эта своего рода волевая избранность Ленина производила когда-то и на меня впе­чатление».

Ленин очень любил пение: «Присяжным певцом при Ленине был Гусев. В течение января и февраля, до момента, когда Ленин весь ушел в писание „Шаг вперед, два шага назад“, Гусев постоян­но пел на раутах, еженедельно происходивших у Ленина с целью укрепления связи между большевиками Женевы». Избран­ность и «большевистская» божественность проявлялись у Владими­ра Ильича в выборе допускаемых к нему товарищей. «У Ленина, несомненно, существовала какая-то система, постороннему не все­гда понятная. Например, Красиков мог приходить к Ленину сво­боднее, чем Гусев, Ольминский, Мандельштам или Лепешинский, но так было не всегда. Иногда тому же Красикову говорилось, что „Владимира Ильича нет дома“, а между тем у него в это время си­дел Гусев. Такой отбор, мне кажется, находился в связи с тем, что по интересующему в данный день или неделю вопросу могло Лени­ну принести то или иное лицо. В такой момент это лицо для него делалось нужным и интересным, а все другие — обременительными и ненужными. Ленин не любил сообщать, кто у него бывал, кого он видел и даже с кем он гулял, а узнавая от посещавших его товари­щей какую-либо новость или сплетню (до них он был очень охоч), редко указывал другим, от кого он их слышал. „От кого я слышал эту новость? Сорока на хвосте принесла“. Такой ответ я трижды получал от него.

В допуске к нему партийных товарищей у Ленина, по видимо­му, играл роль еще и такой мотив: он чурался скучных, очень мрач­ных и бесстрастных людей. О Мандельштаме он сказал: „Это очень хороший человек, т. е. честный и полезный партии революционер, беда только, но это уже относится к области личных отношений, он скучен, как филин, смеется раз в год, да и то неизвестно по какому поводу“. Если можно так выразиться, он любил страстных (вернее, пристрастных) и веселых революционеров. Нужно думать, что по этой причине имел у него такой успех приехавший в Женеву в конце 1904 г. А. В.Луначарский (будущий народный комиссар просвеще­ния), бывший действительно блестящим и веселым человеком, уго­щавшим Ленина фонтаном остроумных речей и разных анекдотов».

Недоверчивость к товарищам, скрытность, интерес к сплетням, контроль над всей информацией (особенно по поводу личной жиз­ни)— это тоже черты вождя Ленина. Имея в виду осуществленный диалог В. И. Ленина с обществом, часть которого пошла за ним (и победила!), особенно интересна творческая часть его жизни, то, ка­ким образом вождь порождал свои тексты: «Когда Ленин писал какую-нибудь простую статью, а таких, причем очень скверно, без­вкусно и безстильно написанных, у него множество, он делал это очень быстро во всякой обстановке. Для этого нужна была только бумага, чернила и перо. Когда речь заходила о более сложной вещи, в которой нужно было связать и тщательно продумать основные мысли, найти им подходящую литературную форму, он обычно долго ходил по комнате и про себя конструировал фразы, выра­жающие его главные мысли. После многих повторений шепотом таких мыслей, установив их внешнее выражение, он принимался писать. Но при некоторых работах одного шепота Ленину было недостаточно. Ему нужно было кому-то не шепотом, а уже громко разъяснить, сказать, что он пишет, какие мысли защищает. В про­цессе говорения и „громкоговорения“, прислушиваясь к нему, Ле­нину, видимо, удавалось лучше уточнить им защищаемые мысли и лучше подыскать для них слова, формы, выражения. — Главная часть творчества Ильича, — рассказывала Крупская, — происходи­ла на моих глазах. В Сибири, прежде чем писать брошюру „Задачи русских социал-демократов“, он всю ее мне рассказал. За некоторые для него интересные главы „Развития капитализма“ он не брался, пока не изложит мне их основные мысли. Содержание „Что делать?“ Ильич устанавливал про себя шепотком, все время прохажи­ваясь по комнате. А после этой предварительной работы, уже с це­лью лучшей отделки мыслей, он их громко выговаривал. Прежде чем писать, Ильич все главы книжки „Что делать?“ одна за другой мне „проговорил“. Он любил это делать во время прогулок в Мюн­хене, а чтоб никто ему не мешал, мы выходили за город. Тем же приемом, т. е. сначала подготовкой шепотом, а потом говорением, составлены и другие работы, например „Гонители земства и Аннибалы либерализма“».

Таким же образом, сначала шепотом, потом говорением и громкоговорением, затем — написанием, передавалась информа­ция, сформировавшая в массовом сознании образ великого вождя, мудрого Ленина. Называясь атеистом и будучи глубоко верующим в свою избранность, уверенным в своем мессианстве, Ленин создал амбивалентный, а потому очень живучий миф: «Ленин и теперь жи­вее всех живых: наше знание, сила и оружие». С этим мифом гармо­нировал соответствующий ленинский культ: уставы партии, гимны, материалы партийных съездов и постановления можно отнести к литургическому творчеству; иконография была представлена мно­гочисленными изображениями В. И. Ленина на холстах, в мраморе, Ронзе, в тенденциозных фильмах и пьесах; к символическим теур гическим действам можно отнести гимн партократической верхушки, таинства съездов, действа первомайских и октябрьских демонстра­ций. Добавим к этому соответствующий язык: обилие аббревиатур (РКП(б), ВЧК, КПСС, ВЦСПС), слова с негативной семантикой и фоносемантикой: буржуй, гидра, Гапонщина, каратель, кулак, мур­ло (мещанина). В общем, перед нами образ человека — антитезы: мудрого и вспыльчивого, щедрого и скуповатого в мелочах, отчаян­но-смелого в мыслях и трусливого в жизни. В общем, такого, как «великий человек толпы» Ф. Ницше: «Легко дать рецепт того, что толпа зовет великим человеком. При всяких условиях нужно дос­тавлять ей то, что ей весьма приятно, или сначала вбить ей в голо­ву, что то или иное было бы приятно, и затем дать ей это. Но ни в коем случае не сразу; наоборот, следует завоевывать это с величай­шим напряжением, или делать вид, что завоевываешь. Толпа долж­на иметь впечатление, что перед ней могучая и даже непобедимая сила воли; или, по крайней мере, должно казаться, что такая сила существует. Сильной волей восхищается всякий, потому что ни у кого ее нет, и всякий говорит себе, что, если бы он обладал ею, для нее и для его эгоизма не было бы границ. И если обнаруживается, что такая сильная воля осуществляет что-либо весьма приятное толпе, вместо того чтобы прислушиваться к желаниям своей алчно­сти, то этим еще более восхищаются и с этим поздравляют себя. В остальном такой человек должен иметь все качества толпы: тогда она тем менее будет стыдиться перед ним, и он будет тем более по­пулярен. Итак, пусть он будет насильником, завистником, эксплуа­татором, интриганом, льстецом, пролазой, спесивцем — смотря по обстоятельствам». Именно таким человеком-легендой и был великий вождь пролетариата. Поэтому и покоится товарищ Ленин в мавзолее, будучи атеистом и «самым человечным человеком», а к покрытым временной пылью трудам его вновь и вновь будут возвращаться удивленные потомки...

Миф Гитлера

«В древних буддийских документах получила прекрасное вы­ражение мысль, что критическая самооценка и связанная с ней спо­собность проводить различие между истинным и ложным являются существенными элементами религиозной установки».

В отличие от В. И. Ленина, Адольф Гитлер был более последо­вательной в приверженности злу личностью. Тем не менее, в фактах их биографии было много общего. Обратимся к труду Э. Фромма «Адольф Гитлер — клинический случай некрофилии» во всех его чертах отчетливо проявлялась страсть «к разрушению. Однако ни миллионы немцев, ни политики всего мира не смогли этого уви­деть. Наоборот, они считали его патриотом, который действует из любви к родине; немцы видели в нем спасителя, который избавит страну от унижений Версальского договора и от экономической катастрофы, великого зодчего новой, процветающей Германии. Как же могло случиться, что немцы и другие народы мира не распозна­ли под маской созидателя этого величайшего из разрушителей? На это было много причин. Гитлер был законченным лжецом и пре­красным актером. Он заявлял о своих миролюбивых намерениях и после каждой победы утверждал, что, в конечном счете, все сделает во имя мира. Он умел убеждать — не только словами, но и интона­цией, ибо в совершенстве владел своим голосом. Но таким образом он лишь вводил в заблуждение своих будущих врагов». Э. Фромм отмечает следующие черты характера А. Гитлера:

1) Садо-мазохистский авторитарный тип личности: «Все, что писал и говорил Гитлер, выдает его стремление властвовать над слабым. Вот, например, как он объясняет преимущества проведении массовых митингов в вечернее время: „По утрам и даже в течение дня человеческая воля гораздо сильнее сопротивляется попыткам подчинить ее другой воле и чужим мнениям. Между тем вечером люди легче поддаются воздействию, которое оказывает на них бо­лее сильная воля. В самом деле, каждый митинг — это борьба двух противоположных сил. Ораторский дар, которым обладает боле сильная, апостольская натура, в это время дня сможет гораздо легче захватить волю других людей, испытывающих естественный спад своих способностей к сопротивлению, чем это удалось бы сделать в другое время с людьми, еще сохраняющими полный контроль над энергией своего разума и воли“.

2) Вместе с тем, со свойственной ему мазохистской покорно­стью, он считал, что действует, подчиняясь высшей силе, будь то провидение или биологические законы: „Все, чего они (массы) хо­тят, это чтобы победил сильный, а слабый был уничтожен или без­жалостно подавлен“.

3) Нарциссизм. Он интересовался только собой, своими жела­ниями, своими мыслями. Он мог до бесконечности рассуждать о своих идеях, о своем прошлом, своих планах. Мир был для него реальным лишь в той мере, в какой он являлся объектом его теорий и замыслов. Люди что-нибудь для него значили, только если служи­ли ему или их можно было использовать. Он всегда знал все лучше других. Такая уверенность в собственных идеях и построениях — типичная примета нарциссизма в его законченном виде.

4) Уход от реальности. В своих суждениях Гитлер опирался в основном на эмоции, а не на анализ и знание. Вместо политических, экономических и социальных факторов для него существовала идеология. Он верил в идеологию, поскольку она удовлетворяла его эмоционально, а потому и в факты, которые в системе этой идеоло­гии считались верными.

5) Абсолютное отсутствие способности любить, дарить тепло и сопереживать. С людьми он всегда был холоден и соблюдал дис­танцию. На протяжении всей жизни рядом с ним не было никого, кого он мог бы назвать своим другом. Он всегда был скрытным одиночкой — и в те времена, когда рисовал открытки в Вене, и то­гда, когда стал фюрером рейха. Шпеер говорил о его „неспособнос­ти к человеческим контактам“. Но Гитлер и сам сознавал свое пол­ное одиночество и был убежден, что единственное, что притягивает к нему людей, это его власть. Его друзьями были собака и женщина, которых он никогда не любил и не уважал, но держал у себя в под­чинении. Благородные человеческие чувства у Гитлера отсутство­вали. Нежность, любовь, поэзия были чужды его натуре. На по­верхности он был вежлив, обаятелен, спокоен, корректен, дру­желюбен, сдержан. Роль этой весьма тонкой оболочки состояла в том, чтобы скрывать его подлинные черты». К числу его очевидных способностей относилась способность к внушению, способность производить впечатление на людей и убеждать.

Способность Гитлера влиять на людей имела несколько корней:

1. Магнетизм, источником которого, по мнению большинства авторов, были его глаза. Описано много случаев, когда люди, отно­сившиеся к нему с предубеждением, внезапно меняли свою точку зрения после его прямого взгляда. Вот как вспоминает о своей встрече с Гитлером профессор А. фон Мюллер, читавший в Мюнхе­не курс истории для солдат по ведомству разведки и контрразведки. «Закончив свою лекцию, я натолкнулся в опустевшем зале на не­большую группу, заставившую меня остановиться. Слушатели стояли, как будто загипнотизированные человеком, без остановки говорившим странным гортанным голосом и со все возрастающим возбуждением. У меня возникло странное чувство, что возбуждение его слушателей тоже все время росло, и это, в свою очередь, прида­вало дополнительную силу его голосу. Я увидел бледное, худое ли­цо... с коротко подстриженными усиками и огромными бледно-голубыми сверкающими и в то же время холодными глазами фана­тика». Э. Фромм объясняет магнетизм Гитлера тем, «что у людей с сильно развитым нарциссизмом часто наблюдается специфический блеск в глазах, создающий впечатление сосредоточенности, целе­устремленности и значительности (как бы не от мира сего). В самом деле, порой бывает нелегко различить по выражению глаз человека духовно развитого, почти святого и человека, страдающего силь­ным нарциссизмом, по сути полусумасшедшего. Единственным эф­фективным критерием является в таком случае присутствие (соответственно — отсутствие) теплоты во взгляде. Но все свидете­ли сходятся в том, что глаза Гитлера были холодными — как было холодным и выражение его лица в целом — и что ему вообще были чужды какие-либо теплые чувства. Эта черта может отталкивать, но может быть и источником магнетической силы. Лицо, выра­жающее холодную жестокость, вызывает страх. Но некоторые страху предпочитают восхищение. Здесь лучше всего подойдет сло­во „трепет“: оно абсолютно точно передает возникающие в такой ситуации смещение чувств. Трепет соединяет в себе ужас и благого­вение. (Такое же двойственное значение имеет на иврите слово „норах“. В иудейской традиции им обозначается атрибут Бога, вы­ражающий архаическую установку сознания, в которой одновре­менно присутствуют ужас и восхищение — страх Господень)» (Фромм, 1994, с. 356-357).

2. Непоколебимая уверенность в своих идеях — еще один фак­тор, объясняющий суггестивные способности Гитлера. В обстанов­ке социальной и политической неопределенности, как это было в Германии в 20-е годы, люди обращают свои взоры к фанатику, умеющему ответить на все вопросы, и готовы объявить его «спаси­телем».

3. Простота слога. Он никогда не утруждал слушателей тонко­стями интеллектуальных или моральных суждений. Он брал факты, подтверждавшие его тезис, грубо лепил их один к другому и полу­чал текст вполне убедительный, по крайней мере, для людей, неотягощенных критической способностью разума.

4. Блестящие актерские способности. Он умел очень тонко пере­давать мимику и интонацию самых различных типажей. Он в совер­шенстве владел голосом и свободно вносил в свою речь модуляции, необходимые для достижения нужного эффекта. Обращаясь к сту­дентам, он бывал спокойным и рассудительным. Одна манера речи предназначалась у него для общения с грубоватыми старыми мюн­хенскими дружками, другая — для разговора с немецким принцем, третья — для бесед с генералами. Он мог устроить гневную сцену, желая сломить неуступчивость чехословацких или польских мини­стров, а, принимая Чемберлена, мог быть предупредительным и дружелюбным хозяином.

5. Приступы гнева. Внезапные вспышки гнева сыграли боль­шую роль в формировании ходячего стереотипа, который был осо­бенно распространен за пределами Германии и изображал фюрера как вечно разгневанного человека, орущего, не владеющего собой. Гитлер был в основном спокойным, вежливым и сдержанным. Вспышки гнева, хотя и довольно частые, были все-таки в его пове­дении исключением. Эти приступы случались в ситуациях двух ти­пов:

а) во время его выступлений, особенно под конец. Ярость его была при этом совершенно подлинной, не наигранной, ибо ее пита­ла настоящая ненависть и страсть к разрушению, которым он давал свободно излиться в какой-то момент своей речи. Именно подлин­ность делала его гневные тирады столь убедительными и зарази­тельными. Но, будучи подлинными, они отнюдь не были бескон­трольными. Гитлер очень хорошо знал, когда приходило время подстегнуть эмоции слушателей, и только тогда открывал плотину, которая сдерживала его ненависть;

б) во время бесед вспышки яро­сти его были совсем другими. Они были сродни капризам шести­летнего ребенка. Своими вспышками Гитлер наводил страх на со­беседников, но он был в состоянии их контролировать, когда это было необходимо.

6. Исключительная память. «Известно, что Гитлер легко запо­минал цифры и технические детали. Он мог назвать точный калибр и дальность любого оружия, количество подводных лодок, которые находятся в данный момент в плавании или стоят в гавани, и мно­жество других подробностей, имевших значение для ведения войны. Неудивительно, что его генералы бывали искренне поражены глу­биной его знаний, хотя в действительности это было только свойст­во механической памяти». «Как показывает внимательное изучение „Застольных бесед“, речей Гитлера и „Майнкампф“, он был жадным читателем и обладал способностью оты­скивать и запоминать факты, чтобы затем использовать их при лю­бой возможности, подкрепляя свои идеологические посылки. Если попытаться объективно взглянуть на „Майн кампф“, мы едва ли сможем квалифицировать его как труд, написанный действительно эрудированным человеком. Это скорее умно — и очень недобросо­вестно — состряпанный пропагандистский памфлет. Что же касает­ся его речей, то, несмотря на их потрясающую эффективность, они были произведениями уличного демагога, но не образованного че­ловека. „Застольные беседы“ демонстрируют его талант в искусстве вести разговор. Но и в них он предстает перед нами как одаренный, но поверхностно образованный человек, не знавший ничего доско­нально. Это был человек, который, перескакивая из одной области знаний в другую, ухитрялся, благодаря своей удивительной памяти, выстраивать более или менее связные цепочки фактов, специально выуженных из различных книг. Порой он допускал грубейшие ошибки, свидетельствующие о недостатке фундаментальных зна­ний. Но время от времени ему удавалось удивлять своих слушате­лей».

7. Маскировка. «Этот терзаемый страстями человек был дру­желюбным, вежливым, сдержанным и почти застенчивым. Он было собенно обходительным с женщинами и никогда не забывал по­слать им цветы по случаю какого-нибудь торжества. Он ухаживал за ними за столом, предлагал пирожные и чай. Он стоял, пока не садились его секретарши». «Роль дружелюб­ного, доброго, чуткого человека Гитлер умел играть очень хорошо. И не только потому, что он был великолепным актером, но и по той причине, что ему нравилась сама роль. Для него было важно обма­нывать свое ближайшее окружение, скрывая всю глубину своей страсти к разрушению, и, прежде всего, обманывать самого себя».

8. Недостаток воли. «Слабость воли Гитлера проявлялась в его нерешительности. Многие из тех, кто наблюдал его поведение, от­мечают, что в ситуации, требующей принятия решения, его вдруг начинали одолевать сомнения. У него была привычка, свойственная многим слабовольным людям, дожидаться в развитии событий та­кого момента, когда уже не надо принимать решения, ибо его навя­зывают сами обстоятельства. Гитлер умел манипулировать обстоя­тельствами, чтобы нагнетать обстановку. Таким образом, моби­лизуя всю свою изощренную технику самообмана, он избегал необ­ходимости принимать решения. Избрав же ту или иную линию, Гитлер проводил ее с непоколебимым упорством, которое можно было бы назвать „железной волей“.

Нарушенное чувство реальности. Мир фантазии был для него более реальным, чем сама реальность. „Люди тоже не были для не­го реальными. Он видел в них только инструменты. Но настоящих человеческих контактов у него не было, хотя порой он бывал доста­точно проницательным. Впрочем, не будучи в полной мере реали­стом, он в то же время не жил целиком и в мире фантазии. Его мир складывался из реальности и фантазий, смешанных в определенной пропорции: здесь не было ничего до конца реального и ничего до конца фантастического. В некоторых случаях, особенно когда он оценивал мотивы своих противников, он бывал удивительным реа­листом. Он почти не обращал внимания на то, что люди говорили, и принимал во внимание только то, что считал их подлинными (даже не всегда осознанными) побуждениями“.

Миф Гитлера формировался различными способами. В „Зас­тольных разговорах“ приводится один из рассказов фюрера о его политической борьбе: „Уже в начале политической деятельности он заявил, что главное не в том, чтобы привлечь на свою сторону жа­ждущее лишь порядка и спокойствия бюргерство, чья политическая позиция продиктована, прежде всего, трусостью, но в том, чтобы воодушевить своими идеями рабочих. И все первые годы борьбы ушли на то, чтобы привлечь рабочих на сторону НСДАП. При этом использовались следующие средства:

1. Подобно марксистским партиям, он также распространял политические плакаты огненно-красного цвета.

2. Он использовал для пропаганды грузовики, причем они были сплошь оклеены ярко-красными плакатами, увешаны знаменами, а его люди с них хором выкрикивали лозунги.

3. Он позаботился о том, чтобы все сторонники Движения при­ходили на митинги без галстуков и воротничков и не особенно при­наряжались, дабы тем самым вызвать доверие к себе простых рабо­чих.

4. Буржуазные элементы, которые — не будучи истинными фа­натиками его идей — хотели примкнуть к НСДАП, он стремился отпугнуть громкими выкриками пропагандистских лозунгов, неоп­рятной одеждой участников митингов и тому подобными вещами, чтобы с самого начала не допустить в ряды Движения трусов.

5. Он всегда приказывал применять самые грубые методы при удалении из зала политических противников, так что вражеская пресса, которая обычно ничего не сообщала о собраниях, информи­ровала читателей о причиненном там членовредительстве и тем самым привлекала внимание к митингам НСДАП.

6. Он послал несколько своих ораторов на курсы ораторского искусства других партий, чтобы таким образом узнать темы высту­плений их представителей на дискуссиях и затем, когда те выступят на наших собраниях, дать им достойный отпор. Он всегда разделы­вал под орех выступающих в дискуссиях женщин из марксистского лагеря тем, что выставлял их на посмешище, указав на дырку в чулке, утверждая, что их дети завшивели и т. д. Поскольку разумные аргументы на женщин не действуют, а, с другой стороны, удалить их из зала нельзя, не вызвав протестов собравшихся, то это самый лучший метод обращения с ними.

7. Он, выступая в дискуссиях, всегда говорил свободно, без подготовки и приказывал членам партии подавать определенные реплики, которые — создавая впечатление — придавали силу его высказываниям.

8. Когда же прибывали оперативные группы полиции, то он да­вал знак своим женщинам, и те указывали им на оказавшихся в зале противников или даже просто незнакомых людей, на которых по­лицейские бросались, ни в чем не разобравшись, как спущенные сцепи волкодавы. Это был наилучший способ отвлечь их внимание или даже просто избавиться от них.

9. Митинги других партий он разгонял, провоцируя там с по­мощью членов своей партии драки, потасовки и тому подобные вещи. Благодаря этим средствам ему удалось привлечь на сторону Движения столько хороших элементов трудового населения, что он во время одной из последних избирательных кампаний перед при­ходом к власти провел не менее 180 000 митингов. ...Гитлер лично сформулировал так называемые заповеди членов НСДАП. Среди них: „Фюрер всегда прав!“, „Ты — представитель партии, равняй на это свое поведение и свои действия! Быть национал-социалистом — значит быть во всем примером!“, „Верность и самоотверженность да будут тебе высшей заповедью!“, „Право — это все то, что полез­но Движению и тем самым Германии, то есть твоему народу!“

— Как все просто! Как все знакомо!“ — Такими словами коммен­тирует Г. Пикер обеденный разговор от 8.4.1942 г.

Немецкий филолог, профессор Виктор Клемперер в своей книге „ЛТИ. Записки филолога“ описывает язык Третьего Рейха — явле­ние, которое в немалой степени способствовало формированию фашизма. Андрей Битов размышляет об аналогичном „эксперимен­те“ в России: „История геноцида русского языка пока еще не напи­сана... Пока что складывается история геноцида людей... История геноцида языка могла бы быть написана конкретно, научно. Этакий ГУЛАГ для слов. Язык как ГУЛАГ. Для начала как история пар­тийных постановлений и установок. Потом как вымирание словаря. Потом как заселение его разного рода выдвиженцами, под — и пе­реселенцами. Потом как быт порабощенной речи. Периодическая борьба за его „чистоту“ — история чисток. Потом — как история восстаний и подавлений языка...“

Итак, что такое ЛТИ, по мнению Клемперера?

Были BDM (Bund Deutsches Madel—Союз Немецких Девушек) и HJ (Hitlerjugend — Гитлеровская Молодежь), и DAF (Deutsche Arbaits-front — Немецкий Трудовой Фронт), и бесчисленное множе­ство других сокращений. „Сначала как игра в пародию, потом как временная помощь для памяти, нечто вроде узелка на носовом платке, и, наконец, через все эти несчастные годы, как самозащита, как сигнал СОС, направленный самому себе,— появляется в моем дневнике сокращение ЛТИ. Оно выглядит научно, как и все эти звучные иностранные слова, которые так любили употреблять в Третьем Рейхе: „гарант“ звучит солиднее, чем „поручитель“, а „диффамация“ устрашает больше, чем „бесславие“. (А может и не всякий их понимает — тогда впечатление еще сильнее).

ЛТИ. Lingvo Tertii Imperil, язык Третьего Рейха.

ЛТИ — язык необычайно убогий. Его нищета почти принципи­альная — такое впечатление, что он дал обет убогости. „Майн Кампф“, библия национал-социализма, впервые вышла в 1925 г., и с этого момента язык национал-социализма уже утвержден во всех основных чертах. С 1933 г., с момента прихода партии к власти, он из языка группы людей становится языком народа, т. е. овладевает всеми общественными и частными сферами жизни: политикой, юс­тицией, экономикой, искусством, наукой, школой, спортом, семьей, детскими садами, чуть ли не колыбелью. Разумеется, ЛТИ распро­странил свою экспансию и на армию, причем с особой энергией, но между военным языком и ЛТИ происходило взаимное влияние, точнее говоря, сначала язык армии воздействовал на ЛТИ, а затем сам оказался им захвачен...

До 1945 г. включительно, почти до последнего дня... печаталось огромное количество всякого рода литературы: листовок, газет, журналов, учебников, научных и литературных сочинений. И во всей этой временной и жанровой обширности ЛТИ оставался убо­гим и монотонным. В зависимости от того, какие возможности под­совывала мне жизнь, ...я изучал то „Миф XX века“, то „Карманный календарь розничного торговца“, иногда перелистывал то юриди­ческие, то фармацевтические журналы, читал романы и стихи, вы­ходившие в те годы, слушал разговоры рабочих на фабрике. По­всюду, будь то слово печатное или устное, у людей образованных и простых был один и тот же стереотип и один тон. И даже у самых гонимых жертв и смертельных врагов национал-социализма, у ев­реев, повсюду,— в их разговорах и письмах, в их книгах, пока они еще могли их публиковать,— царил столь же всесильный, сколь и богий, и именно благодаря своему убожеству всесильный ЛТИ. Причина этого убожества представляется совершенно ясной. Орга­низованная в мельчайших деталях система тирании попросту бдит над тем, чтобы доктрина национал-социализма в каждом своем пункте, а значит, и в языке, осталась чистой. По образцу папской цензуры титульный лист всех книг, касающихся партии, снабжен клаузулой: „Национал-социалистическая партия не возражает про­тив данной публикации. Председатель комиссии партийного кон­троля по охране национал-социализма“. Печататься может лишь тот, кто является членом Имперской Литературной Палаты, а вся пресса может публиковать лишь материал, полученный из центра, самое большее слегка модифицируя обязательный для всех текст — причем модификация эта ограничивается лишь чисто внешним об­рамлением установленных стереотипов. В последние годы Третьей Империи установился обычай, когда по берлинскому радио в пят­ницу вечером читали свежую статью Геббельса для „Рейха“,— за день до появления этого номера — и таким образом всякий раз бы­ло известно, что до следующей субботы должно печататься на пер­вых страницах всех газет. Таким образом, обязательная для всего общества языковая модель творилась очень небольшим кругом лю­дей. Возможно даже, что лицом, определявшим, какой язык дозво­лен, был лишь один Геббельс. Абсолютная власть, осуществляемая языковой монополией маленькой группы людей, вернее, одного человека, распространилась на всю сферу немецкого языка тем бо­лее успешно, что ЛТИ не знает границы между словом устным и письменным. Или вернее: все в нем было, должно было быть обра­щением, воззванием, пробуждением страсти. Между статьями и ре­чами министра пропаганды не было никакой стилистической раз­ницы — именно поэтому его статьи так хорошо поддавались декламации. Обязательный для всех стиль был стилем крикливого агитатора.

И здесь за одной ясной причиной убожества ЛТИ встает дру­гая, более глубокая. ЛТИ убог не только потому, что все должны были руководствоваться одним и тем же образцом, но, прежде все­го, потому, что он умышленно ограничивал себя лишь одной сто­роной человеческой натуры.

Всякий свободно функционирующий язык служит всем челове­ческим потребностям: он является орудием разума и чувств, средст­вом информации и беседы, монолога и молитвы, просьбы, приказа, заклинания. ЛТИ служит исключительно этому последнему. Какой частной или общественной сферы ни коснись, — все становится выступлением, и все свершается публично. „Ты — ничто, твой на­род— все“, — так звучит один из националистических лозунгов. Что означает: ты не один наедине с собой, ты не один со своими близкими, ты стоишь перед лицом народа. Поэтому ошибкой было бы сказать, что ЛТИ во всех сферах обращается исключительно к воле человека. Ибо апеллирующий к воле всегда апеллирует к лич­ности, даже если обращается к состоящему из личностей целому. Но ЛТИ стремится к тому, чтобы полностью лишить человека его индивидуальной сущности, заглушить в нем личность, сделать из него бессмысленного и безвольного члена стада, гонимого в задан­ном направлении, песчинку. ЛТИ — это язык массового фанатизма. Там, где он обращается к личности, причем не только к ее воле, но и к ее интеллекту, где он выступает как доктрина, там он внедряет методы фанатизации и массового внушения. То, что ЛТИ в своих кульминационных моментах должен быть языком веры, понятно само собой, но знаменательно при этом, что как язык веры он пол­ностью опирается на христианство, точнее говоря, на католицизм, в то время как национал-социализм явно и скрыто, теоретически и практически с самого начала борется с христианством и особенно с католической церковью.

При всем том первые жертвы — партийцы, те 16, что погибли под Фельдхенхалле, с точки зрения культовой и языковой тракту­ются как христианские мученики. Знамя, которое несли во главе того шествия, именуют „кровавым стягом“, и новые члены С А и СС принимают присягу, прикасаясь к нему. Соответствующие речи и статьи изобилуют выражениями типа „свидетельство крови“. Даже тех, кто не участвовал в таких церемониях лично или сидя в кино­зале, все равно окутывает благочестивый кровавый туман, заклю­ченный уже в самых определениях.

Первый после захвата Австрии праздник Рождества, „Велико-германское Рождество 1938 г.“, подается прессой в полностью дехристианизированной форме: столь торжественно отмечаемое собы­тие— это исключительно „праздник немецкой души“, „возрожде­ние Великой Германии“ и, следовательно, новое рождение света, вот почему все внимание сосредотачивается на солнечном круге и свастике, а еврей Иисус полностью выносится за скобки. Когда вскорости на день рождения Гиммлера учреждается Орден Крови, это уже явно „орден нордической крови“.

Однако все словесное обрамление взято из христианского сло­варя. Такие понятия как мистика святой ночи, мученичество, вос­кресенье, рыцарский орден, являющиеся символами католическими и парсифалевскими, здесь пытаются ассоциировать с деяниями фю­рера и его партии (вопреки их языческой сути).

При этом необыкновенно важную и специфическую роль играет слово „вечный“. Оно принадлежит к тем выражениям из словаря ЛТИ, нацистский характер которых определяется исключительно бесцеремонностью их употребления: ЛТИ непрерывно пользуется эпитетами „исторический“, „единственный в своем роде“, „вечный“. Слово „вечный“ можно считать высочайшей ступенью в длинной лестнице нацистских превосходных степеней, причем, с этой по­следней ступени вход уже прямо на небо. Вечность — атрибут Бо­жества; называя что-то „вечным“, мы помещаем это „что-то“ в ре­лигиозную сферу. „Мы нашли путь в вечность“ — сказал Лей во время торжественного открытия Школы Адольфа Гитлера (высшая партийная школа) в 1938 г. На экзаменах в этой школе нередко за­дается провокационный вопрос: „Что наступит после Третьего Рей­ха?“. Если не чувствующий подвоха ученик отвечает „четвертый“, то его безжалостно исключают (даже при хороших профессиональ­ных знаниях) как бестолкового адепта партии. Правильный ответ таков: „Ничего не наступит, ибо Третий Рейх будет вечным немец­ким государством“.

9 ноября 1935 г. о погибших при Фельдхенхалле Гитлер сказал: „мои апостолы“ (используя новозаветные выражения, он определяет себя как немецкого спасителя). Их шестнадцать, видимо, он хочет иметь их больше, чем было у его предшественника, а во время по­гребальных торжеств прозвучали слова: „Вы воскресли в Третьем Рейхе“. Фюрер неустанно подчеркивает свои исключительно близ­кие отношения с Богом, свою роль избранника, дитя Божия, свою религиозную миссию. В период триумфального взлета своей поли­тической карьеры он сказал в Вюрцбурге (в июле 1937): „Нас ведет длань Провидения, мы действуем по воле Всемогущего. Никто не может творить историю народов и мира без благословления Про­видения“. Провидение, которое его избрало, появляется в каждой речи Гитлера, в каждом его воззвании в течение всех этих лет. По­сле покушения 1944 года мы узнаем, что судьба сохранила его, ибо немецкий народ нуждается в нем — в „знаменосце веры“. В своем дневнике от 10 февраля 1932 г. Геббельс описывает речь фюрера во Дворце спорта: „В конце он впал в чудесный ораторский пафос и кончил словом: Аминь! Это прозвучало так естественно, что все люди были глубоко потрясены и растроганы, толпу во Дворце спорта охватил экстаз...“ Это „аминь“ ясно показывает, что общее направление всей этой риторики носит характер религиозный и пастырский. Религиозная кульминация деятельности Гитлера за­ключается в использовании конкретных христологических оборо­тов, а затем, по нарастающей, в манере произносить важные пар­тийные речи как проповеди с большой напыщенностью. Но фюрер не может произносить речи ежедневно — даже не должен, божеству подобает пребывать на небесах и чаще говорить устами своих жре­цов, нежели собственными. А что касается Гитлера, тут есть еще и дополнительная выгода: его слуги и друзья могут провозглашать его спасителем еще более решительно и без тени смущения, покло­няться ему еще неустаннее и горячее, чем это делал бы он сам. С 1933 до 1945 г., до самой катастрофы, это вознесение фюрера на пьедестал божества, сравнение его личности и деяний со Спасите­лем и библейскими персонажами свершалось ежедневно, и не было никакой возможности хотя бы в малейшей степени сопротивляться этому.

Культовые почести, воздаваемые Гитлеру, лучистый религиоз­ный нимб вокруг его личности, еще более усиливаются благодаря тому, что повсюду, где речь заходит о его деяниях, его государстве, его войне, появляются религиозные эпитеты. Вилл Веспер, руково­дитель Саксонского отделения Имперской литературной палаты по случаю октябрьской „Недели книги“ провозглашает: „Майн Кампф“ — это священная книга национал-социализма и новой Германии“. Фюрер — новый Христос, особый немецкий Спаситель; великую антологию немецкой литературы и философии от „Эдды“ до „Майн Кампф“, где Лютер, Гете и т. д. занимают лишь переход­ные ступени, называют „германской Библией“; его книга — „немец­кое Евангелие“; его война—„оборонительная священная война“; ясно, что и книга, и война обязаны своей святостью святости само­го автора и, в свою очередь, усиливают его ореол.

Простая масса ощущает понятие „Третий Рейх“ как религиоз­ное усиление понятия „Рейх“, и без того уже наполненного религи­озным смыслом. Дважды существовала Германская империя, дваж­ды она была несовершенна и дважды погибла; однако теперь Третья Империя предстанет во всем своем совершенстве, не руши­мая во веки веков. И да отсохнет рука, не желающая ей служить или поднимающаяся против нее! Религиозные выражения и обороты ЛТИ вместе составляют сеть, которая набрасывается на слушателя и затягивает его в область веры».

Такова внешняя сторона медали: тяготение к религиозной лек­сике и символике. Вместе с тем, нам известно увлечение Гитлера и теософией. «Теософы надели на неоязычную магию восточный наряд, снабдили ее индуистской терминологией и открыли люциферствуюшему Востоку путь на Запад».

Фуле — остров где-то на севере Германии, ныне исчезнувший из глаз людей; как и Атлантида, был легендарным центром магиче­ской цивилизации. Тайное общество Фуле обладало эзотерически­ми знаниями: «Особенные существа, посредники между людьми и „тем, что там“, располагают хранилищем сил, доступным для по­священных в тайну. Оттуда можно черпать, чтобы дать Германии власть над миром и сделать из нее провозвестницу грядущего сверхчеловечества. Настанет день, когда из Германии двинутся в бой легионы, чтобы смести все препятствия на духовном пути зем­ли. Их поведут непогрешимые вожди, черпающие в Хранилище Сил и вдохновленные великими древними» — Таковы мифы, которыми пророки магического социализма Экарт и Розенберг наполнили медиумическую душу Гитлера.

По мнению оккультистов внутренние силы членов группы об­разуют общую цепь. Но пользоваться ею в целях группы можно только через посредство медиума, который аккумулирует силу, а тот, кто управляет — маг. В обществе Фуле медиумом был Гитлер и магом Гаусгоффер.

Раушнинг писал о Гитлере: «Приходится вспоминать о медиу­мах. В обычное время эти медиумы — рядовые, посредственные люди. Внезапно, так сказать, с неба, к ним падает власть, подни­мающая их высоко над общим уровнем. Что-то внешнее, по отно­шению к личности медиума, он как бы одержим. Затем он опять возвращается к обыденному. Для меня бесспорно, что подобное происходило с Гитлером. Персонаж, носивший это имя, был вре­менной одеждой квази-демонических сил. При общении с ним ощущалось соединение банального и чрезвычайного, невыносимой двойственности. Подобное существо мог выдумать Достоевский: соединение болезненного беспорядка с тревожным могуществом». Штрассер: «Слушавший Гитлера, внезапно видел явление вождя Славы... Будто бы освещалось темное окно. Человек со смешной щеточкой усов преображался в архангела. Потом архангел улетал и оставался усталый Гитлер с тусклым взором». Бушез: «Я видел его глаза, сделавшиеся медиумическими... Иногда происходил процесс преображения, нечто, как виделось, вселялось в оратора, из него исходили токи... Затем он опять становился маленьким, даже вуль­гарным, казался утомленным, с опустошенными аккумуляторами».

Гитлера увлекали силы и учения, не имеющие стройной коор­динации между собой, но от этого еще более опасные. В него набили мысли, далеко превосходящие его собственные мысли, его умст­венные способности и его возможности самому почерпнуть что-либо подобное путем самостоятельного изучения, самостоятельных размышлений: его переполнили. Народу и своим сотрудникам Гит­лер лишь сообщал грубо-вульгаризованные отрывки.

По мнению Ж. Бержье и Л. Повеля, «легко представить себе сосуществование марксизма и либерализма, ибо они суть проявления одной Вселен­ной. Но нет сосуществований между Вселенной Плотина и Вселен­ной Коперника. Они диаметрально противоположны не только в отвлеченной теории, не и социально, политически, духовно и даже эмоционально. Распознать чужую цивилизацию, которая выросла как гриб за Рейном, нам мешала детская мерка. Для „чужого“ нам нужны магизм, перья, кольцо в носу... Нацистская магия спряталась под техникой. Это была грандиозная новость. Все отрицатели на­шей цивилизации — теософы, оккультисты, индуисты и прочие, вернувшиеся или Старавшиеся вернуться к духу древних веков,— всегда были врагами технического прогресса. Магический дух фашизма вооружился всеми рычагами материального мира. Ленин сказал, что Советская власть плюс электрификация всей страны есть социализм. Нацизм в своем роде — это магия плюс танковые дивизии»- Вряд ли можно найти более яркое свиде­тельство изощренности нацистской пропаганды, нежели снятый вовремя съезда 1934 года режиссером Лени Рифеншталем фильм «Триумф воли». Гитлер сам избрал название и предложил положить в основу сюжета две темы: тему Воли, преодолевающей все препят­ствия, и тему единства фюрера, партии и народа. Образ Гитлера доминировал здесь над всем и затмевал все: с первых кадров, когда его самолет, идя на посадку, отбрасывал крестообразную тень на маршировавших по улицам штурмовиков и толпы ликующего на­рода, и до завершающих, когда Гесс произносил магическую формулу: «Партия это Гитлер, Гитлер — это Германия, а Герма­ния это Гитлер. Гитлер! Зиг Хайль!» Гитлер мастерски играл свою роль — роль ритуальной фигуры в мифе, мифе о Вожде, возникшем из безвестности, чтобы вершить судьбы нации.

Миф Сталина

Интересно сравнение мифов и способов их формирования современников — Гитлера и Сталина, которое приводит в своей книге «Гитлер и Сталин» А. Буллак:

1. Актерские способности. В критических ситуациях Сталин вполне владел собой, Гитлер же оказывался во власти эмоций — и тои другое было игрой. Сталин скрывал свои чувства и говорил не больше того, что следовало сказать. Гитлер поддавался эмоциям и говорил не умолкая. При этом ему удавалось скрыть свою способ­ность к холодному расчету. Когда Гитлер доводил себя до обычных для него припадков гнева, казалось, что он совершенно не управляет собой: искаженное яростью лицо покрывалось пятнами, он визжал пронзительным голосом, выкрикивал ругательства, дико размахивал руками, колотил кулаками по столу. Однако всем кто его хорошо знал, было известно, что внутри Гитлер сохраняет «ледяную холод­ность» — выражение, которое часто употреблял он сам.

2. Паранойя. Первые признаки паранойи Сталина стали замет­ны во время так называемого «шахтинского» процесса. Сталин тог­да заявил: «Есть внутренние враги, товарищи. Есть внешние. Об этом никогда нельзя забывать». Только в период, когда происходи­ла кампания по ликвидации кулачества как класса, его паранойя обнаружилась в полной мере. Параноидальный комплекс лежал в основе националистических настроений Гитлера, параноидальная мотивация привела его в политику: он должен был защитить немцев империи Габсбургов, окруженных врагами — славянами, мар­ксистами, евреями. С самого начала своей карьеры он откровенно апеллировал к тем многочисленным гражданам Германии, которые, как и он, испытывали те же параноидальные ощущения, считая себя жертвами тайного заговора скрытых врагов. Все они готовы были откликнуться на призывы политика, который не только разделял, но и уверенно подтверждал их подозрения, это была толпа потен­циальных неофитов, ждущих собственного мессию, способного вы­свободить и отъединить их энергию.

3. Ораторские способности. Гитлер обладал своего рода магне­тизмом, способностью воздействовать на массы, очаровывая их. Несмотря на то, что с общепринятой точки зрения, в речах Гитлер было много недостатков: затянутость, повторы, многословие. Он с трудом начинал выступление и слишком резко его обрывал в конце.

Однако все это не меняло дела: в его речах была сила и обнажен­ность страсти, всю глубину ненависти, ярости и угроз доносило са­мо звучание его голоса. Фраза из Ницше хорошо объясняет меха­низм того воздействия, какое производил Гитлер на аудиторию: «Люди верят в истинность того, что им удается внушить». Кроме того, Гитлер имел особое чутье, он чувствовал аудиторию, понимал мысли и настроения собравшихся людей, вот почему начинал он свои речи неуверенно, ему нужно было ощутить, чем дышит зал, проникнуться настроением публики. Причем связь была двусторон­ней: Гитлер давал своим слушателям уверенность и надежду, реак­ция аудитории подкрепляла его чувство уверенности в себе, его са­мооценку, подтверждавшие созданный им образ. В этом смысле мифический образ Гитлера был в такой же степени творением его поклонников, — в нем они воплощали свои подсознательные стремления — как и самого фюрера, внушавшего им эти стремле­ния. Сталин не обладал подобным даром. Тем более, что способно­сти такого типа были бы неуместны и вызвали бы ответную реак­цию у тех слушателей, перед которыми выступал Сталин: ведь это были не толпы на митингах во время предвыборных кампаний, а замкнутый мир центральных органов власти коммунистической партии России.

4. Религиозно-мистические притязания. Философско-историческая традиция, на которую опирался Гитлер, позволяла ему открыто заявлять о своих притязаниях и реализовывать их.

В России же все, что было отмечено магнетизмом, способно­стью вызывать поклонение окружающих, вызывало недоверие — вероятно, потому, что будило ассоциации с религией. Только после смерти Ленин стал объектом поклонения, при жизни он протесто­вал против любых попыток возвеличить и прославить его имя. Ста­лин, который отождествлял себя с Лениным, со временем мог пре­тендовать на некую долю величия, заключенного в магии этого имени, и, воспользовавшись благоприятным случаем, положить начало культу собственной личности. Сталин делал вид, что ему претят лесть и восхваления, но если для Гитлера восхищение окру­жающих было чем-то самим собой разумеющимся, то у Сталина эта потребность оставалась неудовлетворенной, что заставляло его прибегать к различным уловкам. Вот как об этом пишет в своих мемуарах Хрущев: «Осторожно, но настойчиво он внедрял в созна­ние окружающих идею о том, что его личное отношение к Ленину отличается от того, которое он излагает для широкой общественно­сти». Лазарь Каганович быстро понял намек, выпрямив спину и откинувшись в кресле, Каганович имел обыкновение провозгла­шать: «Товарищи, пришло время, мы должны сказать народу прав­ду. Все в партии говорят о Ленине и ленинизме. Пора нам честно признаться самим себе. Ленин умер в 1924 году. Сколько лет он ра­ботал в партии? Что под его руководством было сделано? Сравните это с тем, что сделано под руководством Сталина! Пришло время сменить лозунг „Да здравствует Ленин!“ на лозунг — „Да здравст­вует Сталин!“».

5. Своеобразная тактика (последовательность). Смесь наглости, террора и различного рода посулов — такова была тактика Гитле­ра, вынужденного балансировать между «революцией снизу» и си­лами консервативной коалиции. Несмотря на повсеместный хаос, на собственные колебания, обусловленные темпераментом, Гитлер твердо придерживался избранного курса и трезво оценивал свои возможности. Летом 1933 года он объявил о конце революции, а годом позже расправился с теми, кто был с этим не согласен. Со­мнения, разноречивые слухи, компромиссы, изменения курса и свойственный революционной политике разлад — за всем этим нужно признать главное, которое заключается в том, что Гитлер, равно как и Ленин в 1917-1918 годах, и Сталин, уничтоживший за шесть лет своих соперников и приступивший в 1929-1930 годах ко «второй революции», всегда сохраняли постоянство цели, верно выбирали момент для ее осуществления и при этом неизменно стре­мились к успешному завершению намеченного.

6. Особенности личности как основы мифа. Именно «миф Гит­лера», его легендарный образ позволяет ясно увидеть две стороны его личности как политического деятеля: с одной стороны — его апелляцию к иррациональным, инстинктивным началам в натурах мужчин и женщин, с другой — многочасовые раздумья над тем или иным возможным вариантом действий и его преимуществом над другими. Существуют убедительные свидетельства того, что при отсутствии последовательной программы действий именно личность Гитлера стала центром притяжения, который обеспечивал нацио­налистам голоса избирателей и приток новых членов в ряды их ор­ганизации, несмотря на то, что в то время противники нацизма небыли склонны придавать большого значения фигуре фюрера. Позд­нее Геббельс утверждал, что «миф Гитлера» — самое выдающееся достижение его пропагандистского аппарата. Немаловажно, однако, что и Геббельс — во многих отношениях самый циничный из наци­стских лидеров подобно самому Гитлеру поверил в сотворенный им миф. Он исповедовал культ, созданию которого способствовал сам.

Геббельс участвовал в последнем гротескном действии «третьего рейха», он единственный из всех нацистских боссов присоединился к Гитлеру, прощальное подтверждение верности фюреру было скреплено печатью убийства. Умертвив членов своей семьи, Геб­бельс покончил с собой. Секрет властного воздействия мифа за­ключался в сочетании искренней веры народа с изощренной обра­боткой общественного мнения. Никто не относился к «мифу Гитлера» с такой серьезностью, как сам Гитлер, равно озабоченный и тем, как миф внедряется в сознание народа, и тем, какова была реакция народа на распространяемую легенду. Прежде чем принять какое-либо решение, он тщательно оценивал, как оно могло повлиять на общественное мнение, как могло отразиться на образе «фюрера». Пока чувство особого предначертания, составляющее сердцевину гитлеровского «мифа» («С уверенностью лунатика я иду путем, ко­торый указует Провидение») уравновешивалось «ледяной холодно­стью» расчетов политика-прагматика, оно было для него источни­ком неиссякаемой силы. Но успех оказался фатальным для Гитлера. Когда у его ног оказалась половина Европы, мания величия овла­дела фюрером, он уверился в собственной непогрешимости. Вместо того чтобы воспользоваться существующим мифом, он стал ждать от сотворенного образа самопроизвольных чудес, в результате та­лант Гитлера потускнел, его стала подводить интуиция.

В отличие от Гитлера, Сталин намеренно избегал прямого кон­такта с народом. Его преследовал страх перед покушением, в толпе он чувствовал себя неуютно, ему не хватало умения Гитлера завла­деть массовой аудиторией, он знал, что, чем меньше его видят те, кем он правил, тем легче внушить свой образ — человека недости­жимого и всевидящего.

7. Время возникновения мифа. Миф Гитлера зародился на ран­нем этапе его карьеры, когда ему было тридцать с небольшим и спонтанно возник в среде его соратников по партии еще до того, как это осознал сам Гитлер, в то время крайне далекий от рычагов государственной власти.

Применительно к Сталину о первом появлении его культа можно говорить с 1929 года (оно было сопряжено с его пятидесяти­летним юбилеем), однако постоянной чертой общественной жизни России этот культ становится лишь во второй половине 1933 года. Первые проявления культа Сталина относятся к октябрю 1929 года и отмечены всеми признаками инициативы, исходившей из офици­альных источников. В газетах появились статьи под заголовками примерно такого рода: «Под мудрым руководством нашего великого и гениального вождя и учителя Сталина»; на страницах официаль­ной биографии, которая подчеркивала тождественность Ленина и Сталина как ведущих фигур в мировом революционном движении, титул «вождь» употреблялся только применительно к имени Стали­на: «Все эти годы после смерти Ленина Сталин, являвшийся самым выдающимся из продолжателей дела Ленина, его самым верным учеником, вдохновителем важнейших мероприятий партии в борьбе за построение социалистического общества — стал всеми признан­ным Вождем партии и Коминтерна».

8. Способ создания мифа. Сталин всячески подчеркивал свою связь с Лениным; имело место как бы ретроспективное «рукополо­жение», установление апостольской преемственности — традиция через Ленина восходящая к Марксу и Энгельсу. Гитлер не нуждался в подобном «рукоположении».

С конца 1933 года был разработан целый ритуал партийного «обожествления» Сталина. Художники, скульпторы, музыканты, поэты и журналисты были призваны к высокому служению; чека­нились медали, рисовались портреты. Подобно бюстам Августа — обязательной принадлежностью каждого города Римской империи, портреты Сталина были распространены повсеместно. Вскоре на территории СССР не осталось ни одной школы, учреждения, фаб­рики, шахты или колхоза, стены которых не были бы украшены портретами Сталина, не было ни одной организации, которая удержалась бы от восторженных приветствий «нашему любимому вождю» по случаю каких-либо праздников. В создании культа Ста­лина участвовало и партийное руководство. На ленинградской пар­тийной конференции, проходившей накануне «съезда победителей», собравшегося в январе 1934 года, не кто иной, как Киров, заявил: «Личность такого масштаба, как Сталин — трудно постижима. За прошедшие годы не было никого, кто так отдавал бы себя всего работе, нет ни одного большого начинания, ни одного призыва, ни одной директивы в нашей политике, автором которой не был бы товарищ Сталин». В этом же месяце в «Правде» был опубликован поэтический опус со знаменательным двустишием:

Теперь, когда мы говорим Ленин,

Мы подразумеваем Сталин.

Напротив, Грегор Штрассер в начале 1927 года в своем воззва­нии определил отношения между Гитлером и рядовыми членами партии как отношения между Вождем и вассалами: «Вождь и васса­лы! Только древней Германии с ее аристократизмом и с ее демократией, ведомы те отношения между ведущим и ведомыми, свойст­венные только германскому духу, которые и составляют суть струк­туры НСДАП... Друзья, поднимем правую руку и вместе гордо вос­кликнем, готовые к борьбе и преданные до конца: „Хайль Гитлер!“».

Столь личностное отношение к человеку, а не к возглавляемой им организации, противоречило социалистической традиции и эти­ке марксистско-ленинской партии, в арсенале ценностей которой существовал только авторитет партии, но отнюдь не ее лидера. Черты русского национализма и псевдорелигиозной окрашенности, какую приобрел культ Сталина, объясняются тем, что Сталину уда­лось оживить мощные древние инстинкты народного духа, оказав­шиеся подавленными после ликвидации царизма и запрещения пра­вославной церкви. В отсутствие этих символов веры народ получил новый объект для почитания — не партию, но государство с его единовластным правителем, преемником царей, и наследником Ле­нина и революции. Фигуры самодержавных правителей прошло­го— таких, как Петр I и Иван Грозный — обладали в России не­обыкновенной притягательной силой, становясь объектами покло­нения и для Сталина, и для рабочих и крестьян этой страны, запол­няя пустоту, зиявшую между правительством и народом. С началом Великой Отечественной войны Сталин, который для многих был просто именем и изображением, стал средоточием чувств патрио­тизма и национальной гордости, своего рода чудотворной иконой: с его именем миллионы шли в бой и на смерть. Такая эволюция куль­та Сталина еще больше сближает его с мифом Гитлера, и в том, и в другом случае налицо — стремление к поклонению, заменяющему религиозное, тоска по Мессии, принимающем облик Вождя, жажда спасения, а не готовность решать проблемы. Ян Киршоу отмечает, что еще в 1932-1934 годах в сознании немцев наметилась тенденция воспринимать фюрера отдельно от его соратников по партии: нача­ла действовать легенда «если бы только фюрер знал». Расправа с Ремом была воспринята как свидетельство готовности Гитлера дей­ствовать со всей решимостью в случае, когда от фюрера не удалось более скрывать вероломство СА, обманувших его доверие. Явление в точности такого же порядка (т. е. стремление снять со Сталина всякую вину за злодеяния якобы свершенные его подручными) на­блюдается в Советском Союзе, причем не только среди крестьян­ской массы, но и среди интеллигенции. Илья Эренбург в своих ме­муарах признается, что думал о Сталине как о неком ветхозаветном Боге, и вспоминает, как во время встречи с Пастернаком, когда повсюду свирепствовали репрессии, тот произнес все ту же фразу: «Если бы он знал».

9. Средства создания мифа. Благодаря современной технике оба диктатора пользовались возможностями, далеко превосходящими те, какие имели в своем распоряжении политические лидеры про­шлого. Как Гитлер, так и Сталин поистине были вездесущими: их лица смотрели на вас с каждого рекламного щита, со стен учрежде­ний, с кадров кинохроники, их голоса звучали по радио, а радио должны были слушать все.

10. Скрытность (недосказанность) мифологической личности. При этом трудно найти в истории другие фигуры, о которых было бы так мало известно с точки зрения их индивидуальной, человече­ской сути, ускользавшей даже от тех, кто работал с ними рядом и соприкасался с ними почти ежедневно. Генерал Йодль — ближай­ший советник Гитлера по военным вопросам, писал своей жене в 1946 году, ожидая суда в Нюрнберге: «Я спрашивал себя: знал ли я вообще этого человека, рядом с которым прожил столько трудных лет?.. Даже сегодня я не знаю, что он думал, знал, намеревался сде­лать; мне известно лишь, что я сам об этом думал или мог предпо­ложить». По мнению тех соратников Сталина, которым удалось остаться в живых — таких как Хрущев, — Сталин был человеком столь же непостижимым, его реакции были непредсказуемы, преду­гадать, прочитать, по внешнему виду его намерения было невоз­можно. Оба диктатора стремились скрыть свою истинную индиви­дуальность, извлекая в то же время максимальные выводы из тех личностных особенностей, какие были им присущи. Успех обоих в политике во многом определялся их способностью так же тщатель­но скрывать от союзников, как и от противников собственные мыс­ли и намерения. Они не только не обнаруживали своих целей или планов на будущее, но и избегали делать достоянием окружающих свое прошлое. (Вспомним, что то же мы знаем и о Ленине). Все по­пытки выяснить какие-то обстоятельства их биографий, найти лю­дей, знавших их в прошлом, были обычно обречены на неудачу, и после прихода их к власти, становились небезопасными. Миф Гит­лера и культ личности Сталина оставались главным стержнем их власти, поэтому все, что могло нарушить стройность официальной версии, пресекалось.

Всячески способствуя популярности создаваемого пропагандой образа, Гитлер и Сталин делали все возможное, чтобы сведения об их частной жизни были недоступны широкой общественности. По­нять их успех еще сложнее, когда становится ясно, что оба банальны и лишены каких-то человеческих чувств.

Итак, если рассмотреть мифологическую роль Бога как корпус суггестивных текстов (условно их можно слить в миф-текст), то этот текст будет характеризоваться следующими особенностями:

1. Неопределенность (недосказанность) самой личности.

2. Наличие у нее чего-то особенного, отклоняющегося.

3. Амбивалентность формы и содержания.

4. Стремление к эмоциональной насыщенности.

5. Ориентация на «мифологическую нишу» массового сознания.

Загрузка...