Распластавшись по разбросанным на столе тетрадям, учебникам, уронив кучерявую светловолосую голову на сгиб локтя, Коля ковырял химическим карандашом на промокашке, бесконечно повторяя и повторяя очертания единицы в числителе и икса в знаменателе. Майка, нахмурившись, наблюдала отсутствующую гримасу мальчика, улетевшего в мыслях, казалось, куда-то в далекие дали. Свет косыми лучами втекал в занавешенные кружевными занавесками окна, обливал Колино золотистое от летнего загара лицо, мелкие завитушки волос у шеи были почти белыми. Через приоткрытую фрамугу несло свежестью, пряным запахом палой листвы, прошедшего утром дождя и сладостью конфет из кондитерской артели, располагавшейся через пару домов. Коля жил недалеко от вокзалов, на улице, где еще не снесенные низкие деревянные строения стояли вперемешку с каменными многоэтажными, в красивом кирпичном доме в три этажа, построенном за год до революции.
Уроками всегда занимались в гостиной за большим обеденным столом, устланным белой скатертью. Одетыми в серые шерстяные чулки ногами Майка ощущала высокий ворс красного с синими цветами ковра, в поставцах красовался фарфор, по углам стояли выточенные из дерева этажерки, уставленные ангелами разных конфигураций и размеров – хрустальными, керамическими, вырезанными из дерева, а на стенах с полосатыми кофейного цвета обоями висело множество фотокарточек в узких позолоченных рамах. В углу стояла покрытая вязаным пледом тахта. Но гордостью Колиной гостиной было большое коричневое пианино и, конечно же, его виолончель на подставке, отливающая красным.
Майка часто заставала его за музыкальными упражнениями. Коля всегда играл перед тем, как перейти к долгим сражениям с примерами и задачками. Музыка ей нравилась чуть меньше, чем математика, разумеется, но все же было в ней что-то волнующее. Особенно в сюите № 1 Баха – в самом ее начале.
Майка тихо проходила в гостиную, садилась на край тахты и слушала, закрыв глаза и представляя, как сама водит смычком по струнам на сцене Большого театра перед полным залом. Хорошо быть музыкантом, играешь себе, заставляя кусок дерева издавать божественные трели, а все кругом умиляются и хлопают. Учиться игре на таком сложном инструменте надо было начинать в дремучем детстве. Коля приступил к музыкальной грамоте аж в пять и уже десять лет отрабатывает свое умение. А куда Майке в ее тринадцать? В январе будет уже четырнадцать…
Дружить они начали сразу, как только Майка поступила в школу, – познакомились в театральном кружке. Коле, как самому видному актеру, всегда доставались лучшие роли во всех постановках, а Майке – неказистой худенькой девочке с черными стриженными до плеч волосами – хорошо, если изображение куста на ватманской бумаге позволят держать. Майкин куст, однако, никогда не отмалчивался в стороне, хоть был и бездушным предметом, за словом в карман не лез. Коля играл Пушкина, Онегина, Дубровского, гусар и юнкеров в школьных постановках, а Майка из-за декораций передразнивала его или отпускала едкие замечания. Они могли бы стать смертельными врагами, но у Коли был мягкий характер, слова маленькой востроглазой «колючки» из младшего класса, как он ее прозвал, смешили его, а порой наводили на мысль, как подправить свою игру. Ведь замечания ее были всегда справедливыми, а не с целью уколоть. Да и к театру он серьезно не относился. Но когда давал какую-нибудь пьесу на виолончели на музыкальных вечерах в школьном актовом зале, Майка не стеснялась подойти первой после концерта и поздравить с великолепной игрой.
– Знаешь что? – сказала она, расправив на коленях складки синего сатинового платья, зло выпятив губу и убирая волосы за уши. – Человек подобен дроби.
– Ну, ну! – устало вздохнул Коля, продолжая возить карандашом по промокашке.
– Это еще Лев Толстой сказал. Сказал, что числитель – это то, что человек есть, а знаменатель – то, что он о себе думает.
– Тогда я есть единица, и я ничего о себе не думаю. Или думаю о себе «икс», – Коля выпрямился на стуле, с неохотой притянув тетрадку. На первой странице была выписана его аккуратным девичьим почерком страшная, как всадники Апокалипсиса, система линейных уравнений с двумя неизвестными, в которой в объятиях скобок пространство дробей иксы и игреки делили с цифрами и знаками плюс и минус.
– Чем больше знаменатель, тем меньше дробь, – не сдавалась Майка, убирая со лба вечно лезущую на глаза длинную черную челку.
– Не доказано, ведь мы не знаем, чему равен мой икс.
– А я бы знала, как ответить, чтобы посадить тебя в лужу.
– Я в тебе не сомневаюсь, – мягко и беззлобно ответил Коля. – Но и тебе, маленькой колючке, со мной не совладать. Я не смогу понять эти уравнения. Для меня это наскальные знаки кроманьонцев.
– Ты это директрисе скажи.
– Уже сказал, когда она меня на второй год грозилась оставить. А еще добавил, что лоб расшибу, но докажу, что проживу и без этих игреков. Ты одна в школе осталась, кто решился взять надо мной шефство. Кто только за этим столом не сидел: и Толик Степанов, и Женя Сорокин, и Ленка Филина. Все со мной в конце концов соглашались. Так и говорили: а ну тебя, Коля, чего с тобой время терять. Уже и отец рукой махнул, хотя в прошлом году грозился нанять учителя. Согласись и ты.
– Не-а, не дождешься.
– Это дело принципа, понимаешь? Ну не нужна музыканту математика. Пусть меня и на третий год оставят, и на четвертый. Пусть опять не примут в комсомол и галстук этот отнимут, – Коля нервно оттянул от горла красный узел, аккуратно повязанный у воротника его выглаженной рубашки с бантовыми карманами, похожей на юнгштурмовку, только пошитую из белого сатина. – Пусть я в этой школе помру. Тогда, быть может, мне воздвигнут памятник, – он вскинул голову, взгляд его подернулся печалью, и он откинулся на спинку венского стула. – И напишут большими буквами: «Здесь умер великий композитор и поэт, виолончелист Николай Николаевич Бейлинсон, отдав жизнь за истину!»
Майка упрямо фыркнула, оборвав его фантазии.
– Математика все равно нужна.
– Зачем? Чтобы посадить обидчика в лужу, когда он тебе про дроби задачку задаст, пытаясь алгеброй гармонию поверить, а душу запихнуть в знаменатель?
– Во-первых, в числитель. В знаменатель Лев Толстой вкладывал сознание.
– Это все казуистика!
– Ничего не казуистика. И знаешь, как сделать, чтобы твоя дробь была больше?
– Ну и как? – скривился в кислой улыбке Коля.
– Знаменатель должен быть меньше числителя.
Его лицо замерло на мгновение, глаза потемнели – вычисления на лице отразились физическим напряжением скул и посинением вен на висках. Он не был тугодумом, но с цифрами у него действительно всегда были какие-то патологические трудности, которые стали особенно отчетливо проявляться в последний год. То ли математика стала сложней, то ли Коля – вредней.
– Как называется такая дробь? – сжалилась Майка.
– Не помню, – выдохнул он.
– Ты издеваешься? – спросила она, сузив глаза. Но не дождалась ответа, стала объяснять, что такое неправильная дробь и что, если взять единицу, поделить ее на десятеричную дробь, которая меньше единицы, – например одну сотенную, тогда в итоге получится цифра, равная ста; а если не брать одну сотенную, а даже одну десятую, то ответ все равно будет больше единицы.
Коля, слушая ее, расслабился, подпер подбородок рукой и улыбался, как блаженный дурачок.
– Tu es une charmante petite épine[2], – проронил он с печальным привздохом. – Ты такая чудная. Неужели тебе это кажется забавным? Пройдет год, два, три, и ты будешь сама над собой смеяться.
– Два ноль в мою пользу, – парировала она невозмутимо. – Я опять заставила тебя сесть в лужу, а ты и этого не заметил. Какую глубокую мысль вложил Толстой в этот афоризм, но для тебя он скрыт.
– Я безнадежен, – фыркнул Коля.
– Если ты будешь меньше о себе воображать, то сразу станешь больше единицы – вот что хотел сказать Толстой, – разозлилась Майка.
Коля продолжал смотреть на нее, как на говорящий цветок, не стараясь вникнуть в витиеватость ее математических умозаключений. Вдруг его рот дернулся в странной улыбке, он перегнулся через стол и схватил ее за рукав.
– Давай убежим отсюда?
Майка не сразу осознала, что произошло. Медленно она выровнялась и перевела недоуменный взгляд на пальцы Коли, уставившись на них так, будто глядела на дохлую мышь. Мальчик не убирал руки, растянулся животом по всему столу и выжидающе глядел. Майка медленно вытянула свой рукав из цепких пальцев Коли. Заметив, что она собирается отдернуть руку, он попытался ее не пустить, но девочка оказалась проворней.
– Куда убежим? – спросила она так, словно ее нисколько не возмутила выходка мальчика, а очень даже заинтересовала.
– В Ленинград, – неуверенно ответил Коля, не ожидавший такого скорого согласия.
– Ты хочешь бросить школу? – серьезно, без тени упрека, спросила Майка.
– Школу, семью, Москву и вообще Советский Союз! – вырвалось у Коли, он все еще продолжал протягивать свою руку Майке через весь стол, а она – смотреть на его пальцы как на дохлую мышь, не то чтобы брезгливо, а как дитя – с любопытством.
– Ленинград пока еще в составе Советского Союза, – молвила она так же серьезно, переведя взгляд с руки Коли на его лицо.
– Майка, ты… – начал было он и откинулся на свой стул, схватил опять химический карандаш и зло перечеркнул систему уравнений. – Мне здесь нельзя оставаться. Это все меня убивает, медленно по крупице. Ты себе и представить не можешь, в какой капкан я угодил!
– Послушай, нет никакого капкана.
– Я задыхаюсь! – продолжал он черкать по тетради.
– Ты просто драматизируешь. Ну что тебе стоит перестать упрямиться и хоть раз напрячь мозги? Сейчас бы уже поступал в свою консерваторию. А ты – что? – дурью маешься. Математика – не такая уж и сложная, я ее всего-то три года учу, а до десяти лет в детдоме, стыдно признаться, не знала, как геометрические фигуры называются. Сейчас к университетской программе перешла. А там, между прочим, чистая арифметика и сотни разных условий вроде факториала нуля…
– Майка! – отчаянно вскрикнул он, перестав кривляться и отбросив карандаш. – Ну услышь меня хоть ты! Какой к чертям факториал, когда…
Раздался звонок, в передней кто-то принялся топтаться и бубнить – как это обычно бывает, когда приходят гости. Коля схватился за карандаш и навис над тетрадью, делая вид, что размышляет над перечеркнутым примером.
Через какое-то время хлопнула дверь, и в гостиную влетела запыхавшаяся старшая сестра Коли – Лиза, студентка живописного факультета ВХУТЕИНа, который располагался недалеко от Майкиного дома на Мясницкой. Живая, высокая и непоседливая девушка с короткими смоляными кудряшками и серыми лисьими глазками, в модном светлом пальто и причудливой шляпке, которую сшила сама из меха, перьев и отреза белого драпа. Брат с сестрой совершено были не похожи ни внешне, ни по характеру. Коля обычно молчаливый и спокойный, а Лиза всегда шумная, говорливая и даже как будто с приветом, впрочем, как и все, наверное, художники.
Какими-то дергаными, драматичными движениями она начала расстегивать пальто, плюхнулась в кресло, уронив локоть на подлокотник, принялась развязывать узел шейного платка лилово-бирюзового цвета в огурцах. Майка с любопытством разглядывала ее шляпку, похожую на диковинную африканскую птичку, Коля смотрел на сестру исподлобья обиженным взглядом волчонка. Только иногда она приходила проведать семью, училась в институте и жила в общежитии, самостоятельно, одна, на стипендию. Об этом Коля всегда рассказывал с вожделением и завистью. В последнее время ему что-то не сиделось дома, он мечтал поскорее поступить в консерваторию или убежать куда-нибудь.
– Ах, Коля! – сказала она наконец. – Ну спроси меня, почему я такая счастливая?
– Ну и почему? – угрюмо спросил тот, надувшись, как индюк.
– Я выхожу замуж! – выдохнула Лиза и одним махом сорвала с себя шляпку, ловко зашвырнув ее на патефон. Та приземлилась прямо на крышку.
– Опять, что ли? Папа не разрешил же в прошлый раз.
– А ну и черт с ним! Мы с Лёней будем как Ромео и Джульетта – поженимся и выпьем вместе яду. И все нам будет нипо-чем! Да… и собираемся венчаться в церкви, настоящей! Маман знает. Только не говори никому, – она внезапно перевела взгляд на Майку, посмотрела на нее с удивлением и настороженностью. – Ты тоже не говори, ладно?
Майка кивнула. А Лиза, сорвав с себя и пальто, оставшись в светлом платье с короткой юбкой, которая болталась по последней моде чуть ниже бедер, бросилась к окну, раздвинула по сторонам занавески и принялась его открывать. Но рама не поддалась сразу. Девушка сражалась с ней довольно долго, дергая так и эдак за ручку, пока не распахнула створки с облегченным вздохом: «Все!»
Внезапно она забралась на подоконник с ногами, обутыми в сапожки, и прокричала вниз:
– Было то в темных Карпатах, было в Богемии дальней… Впрочем, прости… мне немного жутко и холодно стало…
Майка сделала недоуменное лицо, очень выразительно хлопнула глазами, посмотрев на Колю, а потом стрельнув взглядом на раскрытое окно, в которое сразу же ворвался поток холодного осеннего воздуха, мгновенно охладившего комнату.
– Лиза, не надо, – Колины глаза расширились, он даже привстал. – Спустись, дуреха.
Та спрыгнула на ковер, повернулась к ним, сев на подоконник.
– Верь, друг мой, сказкам: я привык вникать в чудесный их язык и постигать в обрывках слов туманный ход иных миров… – декламировала она Блока.
В передней вновь хлопнула дверь. Лиза быстро соскользнула с подоконника и судорожно стала закрывать окно. В гостиную заглянула их мать.
– Фу-ух, мама, напугала до чертиков. Я-то думала!
Высокая статная блондинка в черном шелковом кимоно с такими широкими рукавами, что из них можно было пошить парашют или даже два, насупленно оглядела комнату. Короткие, до ушей, волосы были уложены блестящими волнами, над губой родинка, и щеки такие же округлые, как у Коли. Вместе с ней в гостиную ворвался аромат табачного дыма и каких-то невероятно волшебных, терпких духов. Коля говорил, что она душится герленовским «Фоль арома», который невозможно достать.
– Ники, – проронила она томно, – вы долго еще? Лиза, почему в обуви? Иди, сними сейчас же сапоги. Вы окна открывали?
Потом посмотрела на Майку и с натянутой улыбкой сказала:
– Майя, за тобой мама пришла.
Ну вот, не успели решить пример, все из-за Лизы – действительно дуреха, но смешная такая, всегда что-то отчебучивает. Что-то Ася рановато. Еще с полчаса оставалось.
Лиза подхватила свои шляпку и пальто и выпорхнула за дверь, вальсируя и напевая что-то из «Травиаты». Из дальней комнаты донесся ее странный, почти демонический хохот. Коля прицокнул языком, покачав головой, мол, ну что с нее взять, навис над тетрадью, делая вид, что страшно озабочен примером. Вдавливая носик карандаша в бумагу, он изобразил под зачеркнутыми уравнениями фигурную скобку для следующей системы.
– Повеситься можно, – прошептал он капризно и как бы самому себе. – Прямо вот на этой скобке. На виселицу похожа.
Вошла Ася в скромном твидовом жакете и клетчатой в мелкую складку юбке до колен, держа в руках сумочку, маленький букетик флоксов и снятую с головы косынку. Волосы ее, убранные назад в узел, чуть разметались, щеки разрумянились с улицы. От нее пахло живыми цветами и осенней свежестью. По сравнению с Колиной мамой Ася выглядела старшеклассницей, выбежавшей на переменку в школьный сад. Даже Лиза и та казалась взрослее в своей птичьей шляпке. Не выходило у Майки относиться к двадцатитрехлетней мачехе как ко взрослой, для нее Ася была сестрицей, с которой можно обсудить все на свете, особо не церемонясь.
– Ну здравствуйте, товарищи ученые-математики, – весело воскликнула Ася, подходя к столу и заглядывая Коле в тетрадку. – Как далеко продвинулись?
Коля стыдливо накрыл ладонями тетрадный лист, где под перечеркнутыми примерами успел сделать набросок виселицы и повесившегося на ней человечка.
– Дальше просто некуда, – отозвался он с сияющей от уха до уха улыбкой. Щеки вспыхнули. – Дальше – только смерть.
Ася со вздохом взъерошила его светлые кудряшки.
– Ну раз так все сложно, пора и отдых знать. Идем, Майя, сегодня у нас… не забыла? Концерт! Первый симфонический ансамбль Моссовета… А мне еще к соседке вашей, что сверху, над вами, – Ася опять потрепала Колю по голове и указала пальцем наверх, – заскочить надо. Сына ее, говорят, кирпичом по голове огрели и помирать бросили, да еще обвиняют в общественных беспорядках.
– Это кого огрели? – изумилась Майка. – Мишку Цингера? И в чем обвиняют?
– В общественных беспорядках, – вздохнула Ася, убирая со лба растрепанные прядки. – Но тут новые улики сыскались, перед судом надо все разузнать, все по полочкам расставить, а то как бы мальчика не засудили почем зря. Он ведь единственный взрослый мужчина в семье, в девятый класс не пошел, на мыловаренный завод устроился. Если осудят, что тогда?
Пока Ася говорила, по своему обыкновению звонко, будто на собрании учкома, Майя не отрываясь глядела на потемневшее лицо Коли. Под ее тяжелым, вопрошающим взглядом он повел себя весьма странно, вскочил, забегал по комнате, зачем-то схватился за свою виолончель.
– Я забыл совсем, мне тут… мне срочно надо сегодня Шуберта… – пробормотал он взволнованно.
Коля был неплохим артистом и, если надо, мог сыграть и смерть на дуэли, и восторженное признание в любви. Но вот сильных эмоций скрывать не умел. Когда ему впервые двойку в четверти влепили, расплакался, как девчонка. Так что Майка знала, если забегал, значит, было отчего.
– А когда же его ударили? – спросила она, не отрывая от Коли строгого взгляда.
Тот лишь пожал плечами, вместе с виолончелью отступая назад.
– Мишка ведь твой бывший одноклассник! И ты не знаешь, что с ним стряслось? Это как так? Рассказывай давай!
– Не знаю, – Коля двинул бровями, а глядел вниз.
– Не поинтересовался здоровьем товарища?
– Майка, ну что ты наступаешь? – перебила ее Ася, мягко улыбаясь. – Коля мог и не знать. Он занят, у него Шуберт. Идем, не будем ему мешать.
– Как же! – Майка выросла над столом, прекрасно зная, что у Коли нет сегодня никакого Шуберта, музыкальная школа у него послезавтра. – В классе были неразлейвода, а как Мишка ушел на фабрику – все, чужие люди. Интеллигенция, значит, отдельно, рабочий, трудовой класс – отдельно? А революция была зачем?! Идем вместе с нами, проведаем Мишку. Три года на одной сцене вот так стояли, стихи читали, целясь друг в друга из бутафорских пистолетов.
Схватив портфель, она поспешно вложила в него учебники, справочники и тетради и направилась к двери.
– Идем-идем, – бросила она за спину, обращаясь к Коле. Тот тяжело вздохнул и нехотя отложил виолончель к стене.
В квартире над Колей жило многочисленное венгерское семейство по фамилии Цингер, принявшее русское подданство еще в 1917-м. Мишка на самом деле носил сложное и невыговариваемое венгерское имя Михэли. Но все его величали просто Мишей или Мишкой. Отец его был из бывших военнопленных, содержался в лагере под Никольско-Уссурийском, после революции зачислился в ряды Красной армии, хорошо говорил по-русски, вступил в агитационную комиссию, служил заведующим инженерной частью 1-го Хабаровского интернационального отряда и сражался на уссурийском фронте с интервентами и белогвардейцами. Как участник Народно-революционной армии Дальневосточной республики по окончании войны отправился с семьей в Москву на курсы красных командиров в интернациональную школу, получил жилище в тогда еще окраинном Баумановском районе, но умер от застарелого ранения. В доме № 13, в котором проживал Коля, поначалу все были из Интернациональной социал-демократической организации иностранных пролетариев и участниками НРА ДВР. Но время шло, Москва быстро расширялась, жильцы съезжали, их квартиры занимали другие. Семья Мишки Цингера была последней из мадьяр[3].
На звонок открыла тетя Бела, кутающаяся в цветастый платок, – невысокая темноволосая женщина с сухим желтым лицом и черными проницательными глазами. Миша был очень на нее похож и благодаря своей венгерской внешности всегда играл черкесов или кавказцев в школьных постановках по Лермонтову. Его статной фигуре, смуглому лицу и черным волосам очень шли красная приталенная черкеска и заломленная на затылок черная папаха. Он был старше Коли на два года – позже пошел в школу, всегда держался с холодной отстраненностью, потому что был не русским и чувствовал себя в классе чужим, но все девочки, каких Майка знала, тайно вздыхали по его колючему взгляду и темной полоске усиков над верхней губой.
– Здравствуйте, Бела Германовна, – чуть дрожащим от волнения голосом обратилась к хозяйке Ася. Коля, неожиданно побледневший, с поникшей головой незаметно шагнул за ее спину. Майка искоса наблюдала за мальчиком, который выглядел, как нашкодивший ребенок или пойманный партизан, и нервничал. Она никак не могла понять – почему. Заломил назад руки, стиснул до побеления в костяшках пальцы, а голову держал опущенной и все прятался за Асей, чтобы его тетя Бела не видела. Но та лишь скользнула коротким равнодушным взглядом по лицу Коли и никаких претензий вроде не собиралась ему предъявлять. Отчего же он так боится?
– Я к вам по поручению из Института Сербского пришла, – продолжила Ася. – Хотела спросить, как себя чувствует Михэли и приходил ли кто составлять психиатрическую экспертизу?
– Приходили, – сухо ответила венгерка.
– Вышло так, что дело принимает другой оборот и требуется провести переосвидетельствование. Вы не расскажете, что у вас здесь такое происходит? – доброжелательно улыбалась Ася, подавшись вперед.
– Происходит то, что у честных рабочих людей, героев войны, незаконно отнимают квартиры! Впутывают в провокации, клевещут и принуждают ко лжи!
Ася перестала улыбаться, лицо ее посерьезнело. Женщина отступила в сторону, пропуская гостей в переднюю, которая заметно отличалась от Колиной. Обветшалые обои, ни половичка на паркете, ни вешалки, забросанной верхней одеждой. Старая шинель Мишки и целый ворох штопаных детских пальтишек строго по-армейски висели на забитых в ряд гвоздях, под ними – обшитый железом сундук.
– Эта вражда со старыми жильцами началась еще в конце 22-го, когда из Рязани прибыла семья доктора Бейлинсона.
Резким пренебрежительным движением подбородка тетя Бела указала на Колю, а тот молча проглотил шпильку, сделав вид, что не услышал. Следом указала рукой на дверь, за которой лежал ее сын, и все трое вошли в небольшую комнату с крепким запахом карболки и каких-то мазей.
На окне простенькие льняные занавески с вышивкой, в одном углу письменный стол – странно пустой без книжек и учебников, рядом узкая детская кроватка, а в другом углу – вторая кровать, железная, на которой спиной к ним, укутавшись в одеяло, лежал кто-то с перевязанной головой. Майка не узнавала Мишку из-за шлема из бинтов, пока он не стал медленно оборачиваться и вставать на шум.
Его осунувшееся, пожелтевшее лицо с темными кругами под глазами стало каким-то злым и хищным. Он поочередно посмотрел на мать, Майю, Асю, которая прижала руки к щекам и ахнула, а следом остановил взгляд на Коле. Тот едва зашел, встал на пороге и опять трусливо спрятался за Асей, но Мишка как будто стремился его хорошенько разглядеть и даже вытянул шею, скривившись от боли и накатившей тошноты.
Мать его бросилась к жестяному тазу, что стоял под кроватью, поспешно подала, сын сжал зубы, отстранился, хрипло выдавив по-русски:
– Не надо, мама. Чего опять хотят?
– Переосвидетельствование, – поспешно объяснила она, – хотят сделать. Эта молодая женщина из ИСПЭ. Может, все теперь наладится? Женщина ведь всегда выслушает, правильно поймет.
Мать Мишки обернулась к Асе и, смягчившись, обратилась к ней:
– Год за годом у нас отнимают жилье. И все это рязанские бандиты! Это они разжигают контрреволюционные скандалы, кричат, мол, бей жидов и коммунистов, раньше был Николай, а сейчас Рыков, мы все равно всех перекокошим. А потом находятся откуда ни возьмись свидетели из соседей, из простых и честных людей, что это, мол, мы – мадьяры – кричим и всех на вилы поднять собираемся. Был у нас сосед, жил в квартире напротив, его почти насмерть железным прутом забили, обвинив в троцкизме, а ведь тоже с уссурийского фронта. Весь дом якобы видел, что он в гуще драки налево и направо кулаки разбрасывал, защищая Троцкого. А дело было совсем иначе. К нему один из рязанских христосоваться лез – на Пасху это было года два назад, сосед отказал, так тот его сразу бить начал. Рязанский губпрокурору заявление написал, все там наврал, извратил, трех человек свидетелями привел. В протоколе нарследа вообще было написано, что мадьяры нашли отклик в троцкистской оппозиции. И это со слов кого-то проходящего мимо. Свидетели! Одни только что-то слышали в окно, другие мимо проходили. И разве супротив них что можно сказать? А обвиненный, вот как мой Михэли, в окровавленных бинтах ответ за себя держал в суде, от удара едва языком ворочал. Семью выселили, а ему самому два года исправительных работ дали, он и умер от обиды и отчаяния на другой день после суда. Таких случаев я четыре или пять насчитаю в нашем доме и в нескольких соседних. Драка, скандал, постановление на выселение. Толку что-то доказывать? Нас не слышат, мы призраки. Мы для них больше не герои революции, а бывшие военнопленные.
– Что это за рязанские бандиты такие? – спросила Майка, собрав на лбу морщину. – Вы их в лицо знаете? Опознать сможете?
Мать Мишки девочку хорошо знала, ее взрослости и прямолинейности она не удивилась.
– Был такой один студент из бывших зажиточных крестьян. Бандит страшный, все любил повторять слова Луначарского, что он-де тот тип хулигана, который полезен революции. Сейчас уже остепенился – председатель союза жилищного товарищества Баумановского района, отрастил усы, как у Сталина, – никто про него не скажет, что убийца. В квартире соседа живет. Убил и живет себе так, словно ничего не случилось.
– На Мишку он напал? – сузила глаза Майка.
– Нет, какие-то другие. Там в общей свалке и из нашего дома, говорят, кто-то был, много с фабрики, грузчики с вокзалов – как раз расходились по домам. Михэли ничего не помнит: ни с чего все началось, ни как его ударили, ни кто. Всю ночь пролежал во дворе с проломленной головой, утром баба Дося, дворничиха наша, обнаружила. Еще бы чуть-чуть… – она скривилась, спрятав лицо в свисающий конец своего цветастого платка. – И не стало бы моего старшего сына. Что я буду делать одна с пятью маленькими?
Тут произошло совершенно неожиданное.
Мишка, все это время сидевший молча, вцепившись нервными пальцами в край постели, застонал, потом зарычал и, извернувшись, как человек, пытающийся прорвать блокаду на пути, бросился к дверям. Там стоял Коля.
И Майка не сразу поняла, что Мишка целился в него. Вцепился в красный галстук одной рукой, другой с силой дал ему в живот, отчего Коля согнулся пополам и начал заваливаться в переднюю. Ася взвизгнула, мать Мишки быстро сообразила оттянуть сына.
Тот вцепился мертвой хваткой в галстук бывшего одноклассника и дергал его из стороны в сторону, впрочем, слабея и не нанося тому никаких новых ударов, а тихо и утробно рыча:
– Предатель, предатель, предатель…
Ася пришла на помощь матери Мишки, и обе женщины оттащили мальчика к кровати. Он плюхнулся на постель, зажал обеими руками рот и едва успел нагнуться к жестяному тазу, как его стало выворачивать наизнанку.
– Михэли, да что ты? Что ты делаешь? – причитала мать, придерживая таз и сына за плечо. – Что о тебе подумают… из Института судебной экспертизы… что же теперь о тебе скажут?.. Ну как ты мог!
Коля почти сразу же дернул на лестничную площадку. Майка бросила короткий взгляд на Асю, не знавшую, с какой стороны начать оказывать помощь, и поспешила за Колей.
Тот сбежал на первый этаж и, прислонившись спиной к стене, закрыл лицо руками.
– Вот знала же, что-то такое ты скрываешь, – злобно прошипела Майка, встав к нему вплотную и уперев руки в бока. – Почему он предателем тебя зовет? Ты это его кирпичом, что ли, огрел?
Коля медленно опустил руки, и Майка увидела его белое лицо со стиснутыми губами.
– Ненавидь меня и презирай! – беззвучно произнес он. – Но да. Это я его ударил. Я!
– За что? За контрреволюционные высказывания?
– Ни за что. Он не выкрикивал никаких контрреволюционных слов и вообще просто мимо проходил…
Несколько долгих секунд Майка гипнотизировала мальчика напряженным взглядом.
– Не ожидала от тебя такого, – вымолвила наконец она.
– Я тебе сказать пытался… Ты же со своими уравнениями… Я повинюсь! – он было протянул ей ладонь, будто хотел мириться, но Майка отшатнулась назад, скрестив руки, посмотрела на протянутые пальцы с гримасой презрения.
– Еще как повинишься!
– Не суди, прежде не… Его все равно стукнули бы! Еще хуже – калекой бы сделали, убили. Я специально его не сильно. Видишь – он ведь в сознании, все помнит. Я повинюсь! Вот сейчас соберусь с духом и пойду у него и его матери прощения просить…
– Никогда бы не подумала, что услышу от тебя такие слова, – ужаснулась Майка. – Ты что? В банду вступил?
– Нет! Меня туда насильно втянули, шантажом. Отца и мать зарезать грозились.
– Почему они выбрали тебя? – риторически заметила Майка, невольно представляя незримую банду в виде кучки пиратов, в которой один одноногий, другой однорукий, третий одноглазый – и все в черных треуголках, грязных тельняшках и ухмыляются, оскалив беззубые пасти, как в книжке Чуковского про Бармалея. – Кажется, я начинаю понимать. Тебе всё отказывали из-за неуда по математике в комсомольском значке. Тебе сколько? Шестнадцать когда будет, в декабре? Два года в пионерах ходишь, вот и покатился по наклонной.
– Майка! – он чуть ли не плача простер к ней руки. – Ну правда, я не хотел, меня заставляют.
– Кто?
– Не могу сказать. У них такие страшные люди есть – подойдет такой, стукнет под ребра, ты ничего и не заметишь, а домой придешь – мертвым повалишься.
– Дудки! Такого не бывает… – начала было Майка, но осеклась, вспомнив, как ей отец рассказывал про смертельный удар в средостение, от которого может остановиться сердце.
– Бывает! – его лицо исказилось, он зажмурился. – С одним недовольным вот так и разделались прямо на моих глазах.
Майка нахмурилась, чуть придвинулась к подъездной двери, открыла, посмотрела наружу, потом глянула вверх на лестничные пролеты.
– Ну ты и олух, – прошипела она, – орешь на весь подъезд о таких вещах. Если тебя шантажируют, пойдем к дядь Леше, он в губсуде старший следователь, все ему расскажешь. Они вмиг повяжут всю твою банду.
Коля уже тогда начал махать головой из стороны в сторону, когда Майка произнесла имя следователя.
– Нет, нет, нельзя.
– Ты как маленький Пип, которого каторжный посадил на надгробный камень.
– Давай удерем? Лизка удирает, я тоже хочу! Ты и я. Если надо – я и жениться готов! И Мишку заберем. Ну давай уедем… в Венгрию? Там Карпаты! Вот с Цингерами и уедем в горы. Их все равно выселят. К его матери уже дважды приходили, я сам видел… По правде сказать, меня потому и замели, что я слишком много видел и слышал.
– Замели, – повторила Майка, усмехнувшись. – Ты и разговаривать стал, как уголовник. А ты ведь, Коля, музыкант, воздушная натура, божий одуванчик.
– Божий одуванчик – так про стариков говорят.
– А я про тебя, потому что ты – одуванчик. Ну посмотри на себя, какой из тебя бандит? Ты что? До смерти будешь доводить, играя для жертвы на виолончели?
– Не смешно, Майка.
– Идем к отцу, он сам потом все следователю передаст.
– Нет, – его затрясло, – я твоего отца тоже боюсь… он же гипнотизер!
Тут раздались голоса сверху: вышла на лестничную площадку Ася, тихим, приятным голосом уверяя в чем-то плачущую мать Мишки. Сверху их голоса казались приглушенными и почти нельзя было разобрать слов. Потом она зашагала по каменным ступеням, и Коля, как загнанный зверь, втянул меж сжатыми зубами воздух, сильно приложившись затылком о стену.
– Эй, тише, ты чего, – цыкнула на него Майка.
– Я все продумал, убегу сегодня из дому.
– Тебе одному нельзя, пропадешь.
– Пустяк! Ты меня не сдавай. Даешь слово?
– Еще чего.
– Ты – маленькая, не понимаешь, – горестно вздохнул он, – в этом мире, где все живут не свою жизнь, мы скоро станем бездушными, слепыми автоматами. Это пионерство, комсомол – все это бессмыслица, шелуха, которой хорошо прикрыта продажность, лживость и еще что похуже. Это все равно что расставить по дому ангелов, как сделала моя мать, чтобы про нас думали, что мы хорошие люди. Если бы ты знала то же, что я, ты бы… – Он сглотнул, прежде чем произнести: – Сорвала бы с себя галстук, растоптала его и плюнула на него и опять бы растоптала. Потому что это… это… петля! Маленькая ты, не понимаешь. Все тебя обманывают. Все!
И, прежде чем на ступеньках последнего пролета показалась Ася, Коля бросился по лестнице вверх, пронесся мимо нее вихрем и застучал подошвами ботинок к своей квартире. Наверху громко хлопнула дверь.
– Что это он?
– Ася, Мишка что-нибудь тебе сказал?
Та медленно покачала головой.
– Молчит, партизан. Надо разобраться. Он, может, совершенно случайно обвиненным оказался.
Майка вспомнила, как Коля говорил, что семью Цингеров собираются выселять. Интересно, кто такое замыслил? И как это возможно, просто взять и кого-то выселить из его квартиры?
Домой она шла, пытаясь осмыслить происшествие в доме на Баумановской. Колины слова о галстуке ее сильно взволновали. В трамвае она все гладила узел у шеи, в конце концов решив, что Коля возненавидел весь свет и пионерство из-за своей принципиальности в нежелании понять математику.