Время катилось к полудню. Дворец труда кипел, как чайник, забытый на примусе. Стопка исписанных листков перед Опалиным все росла. Агент, точнее, помощник агента угрозыска был серьезен, методичен и дотошен. Он вежливо, но твердо пресекал любые попытки сократить дистанцию, общался исключительно на «вы» и требовал, чтобы его звали Иваном Григорьевичем. Все сразу же решили, что он звезд с неба не хватает, и, по правде говоря, Максим Александрович Басаргин придерживался такого же мнения.
Ему казалось нелепым, что разговор с каждым новым свидетелем Опалин начинает с шаблонного набора вопросов. Насколько хорошо вы знали Колоскова? Когда вы в последний раз его видели? Как он тогда выглядел? Не казался ли взволнованным, обеспокоенным чем-то? Были ли у него враги? Что вы думаете о его исчезновении?
Писатель выходил из кабинета Должанского и снова туда возвращался, но не из любопытства, а совсем по иной причине. Над Басаргиным как дамоклов меч висело обязательство сочинить рассказ и представить его самое крайнее к пяти часам вечера, и Максим Александрович чувствовал, что героем рассказа вполне может быть этот не по возрасту серьезный молодой человек со шрамом на виске.
Но рассказ не вытанцовывался. Материал сопротивлялся изо всех сил – а может быть, у Басаргина не хватало сноровки или, черт его знает, таланта.
«Допустим, пришел агент угрозыска в учреждение, где украли пишмашинку…»
Но воображение Максима Александровича никак не реагировало ни на слово «учреждение», ни на агента. Они не обрастали деталями, не перемещались из скучной реальности в волшебный мир вымысла, а свинцом лежали в мозгах.
Он выкурил три папиросы, а четвертую занял у Должанского, которого Опалин фактически выжил из кабинета. Петр Яковлевич Должанский был сутулым шатеном с мелкими правильными чертами лица и непроницаемыми глазами. Он редко улыбался и, даже когда Басаргину удавалось рассмешить его какой-нибудь удачной шуткой, усмехался лишь одной половиной рта, в то же время иронически вздергивая бровь. О прошлом Должанского Максим Александрович знал, что тот до революции успел поучиться в реальном училище и был типографским работником. Служа в типографии, он пристрастился к книгам и таким образом приобрел множество дополнительных знаний. Это объясняло тот факт, что человек из реального училища очень хорошо осведомлен в некоторых предметах, которые даже в гимназии не преподают. Басаргин ценил Петра Яковлевича за начитанность, культурность и хороший литературный вкус, который имел особенную ценность в эпоху, когда художественные достоинства любой вещи упорно пытались связывать со степенью ее верности идеологии.
– Этот Опалин, кажется, думает, что сумеет пройти по цепочке и выяснить, кто видел Колоскова в Харькове, – заметил Должанский, щурясь сквозь дым. – Марья Дмитриевна сказала, что слышала насчет зама от Кострицыной. Опалин взялся за Кострицыну, она сослалась на Стенича, но тут явился Поликарп и спутал все карты. Он выразил недовольство, что из угрозыска явились, не предупредив их, и допрашивают людей в рабочее время. Агент предложил Поликарпу позвонить в Большой Гнездниковский и пожаловаться его начальству на то, что он делает свою работу. – В то время Московское управление уголовного розыска, сокращенно именовавшееся МУУР, помещалось в старом здании сыскной полиции. – Тут Поликарп, конечно, дал задний ход…
– Он говорил о Колоскове в прошедшем времени, – вырвалось у писателя.
Должанский покосился на собеседника, сунул в рот папиросу и задумался.
– Любопытно, – проговорил он наконец. И повторил: – Любопытно.
В курилку с жеребячьим ржаньем вошли комсомольцы из газеты с дивным названием «Голос текстилей», редакция которой тоже размещалась во Дворце труда. Не сговариваясь, Басаргин и Должанский ретировались на лестницу.
– До чего же все ужасно, – вырвалось у писателя.
Он уже тысячу раз, не меньше, зарекся говорить на эту тему, но все равно не мог удержаться.
– Вы об Алексее Константиновиче? – очень спокойно спросил Должанский, но что-то – то ли взгляд, то ли интонация, то ли все вместе – говорило, что он отлично понимает: речь вовсе не о пропавшем заме.
– Конечно, о нем, – хмуро подтвердил Басаргин. – А о ком же еще? Боже, чего бы я только не отдал, чтобы вернуть…
Он умолк. Должанский молчал, пуская сизые кольца дыма.
– Доклад о пятилетке, – с горькой усмешкой продолжал Максим Александрович, болезненно дергая рукой, – фельетоны зарезали, потому что нужно то, что пишет Эрманс, – казенное обличение Чемберлена, Лиги Наций и… впрочем, не важно. Теперь вот – рассказ. Срочно. О чем мне писать рассказ? Ума не приложу. Если бы мне нравилось бодро врать, как Глебову, о нашем времени, тогда бы я написал что угодно. Но я не Глебов – не знаю, к счастью или к несчастью… Литература чудовищна, – добавил он уже другим тоном. – Точнее, то, что притворяется литературой. Сотни писателей, тысячи лезут из всех щелей, как тараканы… Бумаги не хватает их издавать! А настоящих писателей всего полтора человека – Михаил Булгаков и Алексей Толстой…
– Бунин еще, – негромко напомнил Должанский. – Зайдите ко мне завтра, у меня его книга есть. Новая.
Писатель как-то вдруг успокоился, и собственный пафос показался ему нелепым. «В магазинах хлеба нет, с продовольствием черт знает что творится, а я тут витийствую, переживаю за русскую литературу… Проглотит она всех бездарей, которые пытаются к ней примазаться, и не таких проглатывала… И будут они лежать общей кучей в одной литературной братской могиле, никому не нужные и всеми забытые… Не помогут им ни звания, ни отдельные квартиры…»
– Я приду, – пообещал он, не уточняя, откуда у собеседника книга опального писателя-эмигранта и почему тот не желает просто принести ее в редакцию.
В следующее мгновение Басаргин увидел, как по лестнице снизу плывет белая кепка. Под кепкой располагался представительный гражданин – крупный и рыхлый, с глазами-щелочками и добродушной усмешкой. Несмотря на мирный вид, гражданин обладал сокрушительным ударом левой и однажды прославился тем, что утихомирил нокаутом профессионального боксера, разбушевавшегося на трибуне во время дерби.
– А, Ракицкий! – приветствовал его писатель. – А у нас тут агент угрозыска пришел. Интересуется насчет Алексея Константиновича.
В «Красном рабочем» Ракицкий занимался отделом бегов. Он знал всех жокеев и всех лошадей, а о последних вообще мог говорить часами. Помимо программ бегов и отчетов о тех, которые уже состоялись, Ракицкий составлял прогнозы и пытался предугадать, кто будет победителем. Как и любые прогнозы, они сбывались далеко не всегда, и сотрудники, потерявшие деньги, не стеснялись высказывать Ракицкому свое неудовольствие. Впрочем, оно никогда не мешало им на следующий день снова ловить коллегу в редакции и выпытывать у него, какая лошадь верная.
– Ракицкий, – пронзительным голосом закричала с верхней площадки Теплякова, писавшая для отдела «В мире домашней хозяйки», – голубчик, подскажите, подскажите лошадь! Очень нужно, очень! Погибаю!
– У Дракона неплохие шансы, – сообщил Ракицкий. – В третьем заезде.
– Голубчик, я не люблю драконов! А больше никого нет?
– Ну, попробуйте Мумм-Экстра-Дрей. Зонтик еще бежит, в пятом.
– А Стрекоза? – осведомился писатель, и в глазах его полыхнули иронические искры. Клички, которые давали лошадям, поражали воображение, и корректоры то и дело звонили Ракицкому по телефону, чтобы уточнить, действительно ли в заезде участвуют Трамвай, Ваня-Верти, Вампир, Мазурик, Кутерьма, Пуля, Привет, Раскидай и Как-Нибудь.
– Стрекоза болеет, – серьезно ответил Ракицкий, поворачиваясь к Басаргину. – Сбежал, значит? Кассу уже проверяли?
Максим Александрович открыл рот, но тотчас же закрыл его.
– Еще нет, – ответил за него Должанский.
– А надо бы, – веско молвил завсегдатай бегов.
– Гм… Вы думаете…
– Да что тут думать, – оборвал Максима Александровича Ракицкий, – по какой причине у нас чаще всего исчезают совслужащие, даже самые примерные? Да по причине растраты. Уперли казенные деньги, и адью.
– Послушайте, – не выдержал писатель, – но ведь Колосков не вчера пропал… а после этого Измайлов выдавал и зарплату, и авансы. Так что с деньгами все в порядке. Иначе в редакции уже давно все стало бы известно…
– Ну не знаю, не знаю, – протянул знаток лошадей, хмурясь. – Объявления-то публикуются исправно, так что деньги в любом случае поступают. И немалые!
Басаргину было нечего возразить. Все отлично знали: если «Красный рабочий» идет нарасхват, то именно из-за четвертой полосы, где помещались объявления всех сортов и видов, а также третьей, на которой печатали репортажи Беспалова из зала суда и хронику происшествий. Первые две страницы мало кого интересовали, хотя именно на них помещали последние новости мира и СССР, карикатуры художника Окладского на злобу дня и скверного качества фотографии. Однако неблагодарная публика, едва скользнув взглядом по картинкам, торопилась развернуть газету и погружалась в захватывающее описание уголовного процесса, изучала перечень фильмов в кинотеатрах и объявления об обмене комнат. А между тем политические новости были, прямо скажем, интереснейшие и могли дать сто очков форы любому боевику, если бы их подавали человеческим языком, но на такое, само собой, никто бы не отважился.
– А ведь с ним мог просто несчастный случай произойти, – задумчиво уронил Должанский. Ракицкий с удивлением поглядел на коллегу.
– Что ж он тогда не дал знать о себе?
– Может, в больнице где-нибудь лежит, весь переломанный.
– В больнице? Да его жена, когда домой вернулась, все больницы обзвонила. Нет его там. Нет, я все-таки ставлю на деньги, – добавил Ракицкий сквозь зубы, усмехаясь. – Если в угрозыске знают свое дело, месяца через три-четыре мы увидим товарища Колоскова на скамье подсудимых, помяните мое слово!
Пока сотрудники «Красного рабочего» обсуждали, не скрылся ли зам из-за растраты, Опалин в кабинете Должанского занял круговую оборону против Беспалова, который явился прощупать его и выведать, что, собственно, ему известно. Репортер применил безотказный трюк – подавшись навстречу собеседнику и глядя ему в глаза, он заговорил:
– Слушай, Ваня, чего мы тут вола вертим? Мы на одной стороне, я из зала суда не вылезаю, все знаю, как оно бывает, насмотрелся – на три жизни хватит… Чего там с Колосковым-то? Ведь есть же у тебя что-то, по глазам вижу!
Помощник агента Опалин, который предпочитал, чтобы его называли Иваном Григорьевичем, насупился.
– Я вообще не должен был этим делом заниматься, – буркнул он. – Так что о вашем Колоскове ничего не знаю. Мне объяснили, что к чему, велели взять показания и доложить, что да как. Ну и вот…
Но Беспалов, побывавший не на одной сотне процессов, уже давно излечился от скверной привычки верить людям на слово. Чем упорнее Опалин стоял на своем, тем крепче репортер утверждался в мысли – сопляку что-то известно, но он темнит, потому что ему по профессии так полагается.
– Ну, знать-то ты, может, и не знаешь, но ведь подозреваешь же? – наседал на собеседника репортер. – Слушай, ну уж со мной ты мог бы поделиться! – Он попытался включить у сопляка режим вины, но по выражению лица Опалина понял, что на него это не действует. Толстокож и удивительно нечуток был юный сотрудник уголовного розыска, и Беспалову никак не удавалось нащупать кнопку, нажав на которую он заставил бы собеседника плясать под свою дудку.
Репортер только что ужом не изворачивался, пытаясь выцарапать из собеседника информацию, но тот держался стойко, а на провокационные вопросы отвечал неопределенной улыбкой, которая выводила Беспалова из себя. К счастью, их беседу в какой-то момент прервал красноармеец средних лет, который явился с растрепанной тетрадкой прескверных виршей и искал Должанского. Как и все, страдающие бешенством рифмы, гость оказался на редкость навязчив и с ходу принялся читать свои стихи, где «кровь» рифмовалось с «вновь», а размер сбежал, не оставив адреса.
– Я, товарищ, стихами не занимаюсь, я из угрозыска, – сказал жертве поэзии Опалин. – Вы попозже приходите.
– А правда, что поэтам по целковому за строчку платят? – спросил гость, глядя на него с надеждой.
– Платят, – отозвался Беспалов. – Пушкину платят. Ваша фамилия Пушкин?
– Нет, – вздохнул тот, – Карпов я. Так что ж мне теперь, фамилию менять?
Беспалов увидел в завязавшейся беседе неисчерпаемый запас для будущих редакционных анекдотов и с удовольствием принялся морочить голову простаку, явившемуся в коварный мир газетной прессы, но вскоре заметил, что единственный зритель, который мог оценить происходящее, не слушает его двусмысленных острот и вообще, кажется, тяготится его присутствием. Спас положение весьма кстати появившийся Стенич, которого Опалин собирался допросить по поводу слуха о Харькове. Красноармейца не без труда удалось выпроводить из кабинета, но Беспалову тоже пришлось уйти.
– Тупица какой-то, – сказал он заведующему редакцией об Опалине.
Но Поликарп Игнатьевич был не лыком шит и тотчас же догадался, что ушлый корреспондент из зала суда напоролся на крепкий орешек. Эта мысль отчасти развеселила заведующего.
– В конце концов, он только делает свою работу… Не будем ему мешать.
Опалин допросил Стенича, пообедал в столовой и вернулся в кабинет, где вновь приступил к работе. В другой части здания Басаргин и Должанский, хохоча, слушали рассказ Беспалова о сегодняшнем поэте, который собирался сменить фамилию. Неожиданно писатель перестал смеяться.
– Знаете, друзья, а ведь это трагедия… Когда человек любит стихи и пытается сочинять, но ни черта не выходит…
– Да при чем тут стихи, – проворчал Беспалов, – денег ему хочется, а рифмовать кажется проще простого. Кровь-морковь-любовь… тьфу!
Но тут явилась машинистка Леля и, хихикнув, объявила, что Опалин добрался-таки до источника слухов о бегстве зама – им оказался не кто иной, как кассир Измайлов.
Все почему-то обрадовались. Стали наперебой вспоминать случаи, когда кассир их каким-либо образом задел или унизил, выдал кому-то деньги мелочью вместо купюр или заболел именно в день зарплаты. И многое, многое еще припомнили отсутствующему, потому что люди злопамятны, а литераторы – в особенности.
Тем временем нервничающий кассир сидел на краешке стула напротив Опалина и бубнил:
– Жена моя вернулась из Ленинграда, у нее там родня… И говорит: видела, мол, человека, похожего на вашего зама.
– Так… а жена ваша кто?
– Домохозяйка она.
– И откуда она знает, как выглядит ваш зам?
– Да встретились однажды в «Мюре и Мерилизе»… ой, ну вы поняли. В магазине. Он с дочерью был, покупал ей что-то.
– И, значит, ваша жена видела его в Ленинграде?
– Да нет же! Вы меня не дослушали… Она сказала – похожий, но не такой! Алексей Константинович был… ну… плешивый немножко и с проседью, а этот с волосами… И брюнет. Шел со спутницей, мороженое они ели… Потом мы говорили с товарищем Черняком, он заметки пишет для второй полосы… о московских делах в основном, ну и рассказы сочиняет… И я просто так, к слову пришлось, сказал, что вот, кого-то похожего на Алексея Константиновича видели, но не в Пятигорске, где он должен быть, а в другом городе… Похожего! Но я же не говорил, что это был он… А потом, когда пошли слухи, я… я уж и не знал, что мне делать…
Опалин, откинувшись на спинку стула, внимательно смотрел на кассира.
– Откуда взялось, что его видели в Харькове? В Ялте?
– Не знаю. Я даже город не упоминал…
– Где можно найти вашу жену?
– Дома. Ну это если она не в лавке какой-нибудь в очереди стоит… Сами знаете, что сейчас с продовольствием творится…
– Может быть, мне придется с ней побеседовать, – сказал Опалин.
Измайлов представил себе, какую сцену закатит ему жена, и так до предела взвинченная бытовыми проблемами, и похолодел.
– Послушайте, товарищ, она видела не его, а похожего человека… Можете кого угодно спросить – я не разношу сплетни, никогда этим не занимался! Я и подумать не мог, что мои слова так превратно истолкуют…
– Значит, сплетни не разносите, а мне пришлось опросить почти всех сотрудников, прежде чем я вышел на вас, – усмехнулся помощник агента и неприятно прищурился. – Нехорошо, товарищ, нехорошо. Ну что вам стоило прийти самому и обо всем рассказать? Думаете, я не вошел бы в ваше положение?
Кассир молчал, но в его взгляде читалось, что думал он именно так и не собирался ни в чем признаваться, пока его не приперли к стенке.
– И напоследок еще один вопрос, – добавил невыносимый Иван Григорьевич.
Мысленно Измайлов приготовился к худшему.
– У вас в редакции несколько художников. Лучший из них – кто?
– Окладский, я думаю, – неуверенно пробормотал кассир.
Он никогда не думал о художниках в плане таланта. Все окружающие для него были докучными единицами в ведомости, которые не приносили ничего, кроме неприятностей. Они неизменно являлись за деньгами именно тогда, когда их не было в кассе или ему срочно нужно было отлучиться в туалет. Они устраивали скандалы из-за грязных денег, из-за того, что купюры кончились и он мог выдавать гонорары только мелочью, из-за… Одним словом, кассир Измайлов считал себя мучеником – и сильно удивился бы, узнав, что сотрудники думают о нем совершенно иначе, если кого и считая мучениками, то исключительно себя самих.
Отпустив кассира, Опалин вызвал художника и объяснил, что от него нужно. Бородатый взъерошенный Окладский, обрадовавшись, что в кои-то веки от него не требуют рисовать карикатур на политические темы, развернулся во всю мощь своего таланта, который у него, надо сказать, присутствовал. Он нарисовал бесследно пропавшего Алексея Константиновича Колоскова в фас, профиль и три четверти, описал его костюм, толстовку, сапоги, часы и новый кожаный портфель, и не только их.
– Бородавка у него была, на руке, вот тут…
– Да, знаю, я читал приметы, – кивнул Опалин. – А еще чего-нибудь особенного не вспомните?
Пока в кабинете с надписью «завхоз» плелась сеть, в которую собирались ловить растворившегося в московском воздухе зама, в отделе машинисток Басаргин, морща лоб, диктовал Леле рассказ, который от него требовал Поликарп.
Максим Александрович начал с грозы (хотя сейчас на улице светило солнце), из которой явился человек. Он мечтал стать писателем, искал редакцию журнала, но в большом здании, в котором он оказался, все куда-то спешили, говорили о пустяках и не понимали его. Потом наступал вечер, и герой, понурившись, возвращался домой. Он не заметил, что единственную рукопись его рассказа украли в трамвае вместе с другими вещами.
В этой истории не было приключений и каких-то особенных событий, в пересказе она не поражала воображение, но Леля, печатая ее, становилась все серьезнее и каждую следующую фразу ожидала с нетерпением. Смутно она угадывала, что, хотя Басаргин наделил героя некоторыми чертами сегодняшнего гостя из угрозыска, говорил писатель о себе, о своей неустроенности, и говорил так, что читатель невольно начинал вспоминать себя, свои мечты и неудачи. Однако сам Максим Александрович, перечитав рассказ после машинки, ощутил острое недовольство.
«Черт знает что такое… Зарежет Поликарп, как пить дать зарежет… Ведь никакого оптимизма, взвейтесь-развейтесь, барабанной дроби, которая у всех этих нынешних… Пишущие дрессированные зайцы, которые ну никак не могут без барабана…»
Но грозный Поликарп прочитал рассказ, буркнул «Хорошо», вычеркнул для порядка два эпитета и велел Эрмансу поставить материал на третью полосу.
– У нас еще «Мир домашней хозяйки», – деликатно кашлянув, напомнил секретарь.
– Снимите. Все равно от Тепляковой никакого проку, на ее рубрику одни жалобы. Ладно бы рецепты какие-нибудь давала полезные, но пишет откровенную чушь о сознательных домохозяйках… И какого черта вы пропустили ее заметку «В плену примуса»? Как, объясните, можно быть в плену примуса? Не понимаю, простите, не понимаю!
Эрманс работал в прессе с самой революции, то есть уже одиннадцатый год, и потому не стал напоминать коллеге, что злосчастный примус пролез в печать с благословения самого Поликарпа, который не удосужился вычитать текст.
– Агента видели? – неожиданно спросил заведующий, круто меняя тему.
– Из угрозыска? Видел.
– И как он вам?
– Кажется, исполнительный.
– А. Ну-ну, – как-то неопределенно протянул заведующий и, встряхнувшись, завел речь о текущих делах.
Меж тем исполнительный агент – точнее, помощник агента – отпустил художника, сложил бумаги, тщательно спрятал их во внутренний карман пиджака и, ни с кем не прощаясь, покинул трудовой дворец. Опалин привык доверять своему инстинкту, и тот подсказал ему, что для одного дня он получил более чем достаточно впечатлений и теперь необходимо как следует все осмыслить в тишине. Однако далеко от бывшего воспитательного дома он не ушел.
Едва он прошел пару десятков шагов по Солянке, рядом с ним взвизгнули шины. Распахнулась дверца затормозившего автомобиля.
– Садись, – командным тоном бросил сидевший внутри человек. – Есть разговор.
Опалин поглядел на лицо говорившего, тронул в кармане рукоять «браунинга», который всегда носил с собой, и забрался в машину. Ему и самому было интересно, о чем пойдет речь.