Ален Роб-Грийе Дом свиданий

Автор хотел бы подчеркнуть, что эту повесть ни в коей мере не следует рассматривать как хронику жизни на английской территории Гонконга. Всякое сходство мест и ситуаций — дело случая.

Но если кто-нибудь из читателей, побывавших на Дальнем Востоке, сочтёт, что места, описанные в повести, выглядят иначе, то автор, который провёл в этой части света большую часть жизни, посоветовал бы ему вернуться туда и присмотреться: в местном климате перемены происходят очень быстро.

Женское тело всегда занимало особое место в моих снах, это так. И не только во снах — наяву тоже осаждают его образы. Девушка в открытом летнем платье нагибается, чтобы застегнуть босоножку; ниспадающие на лицо волосы открывают склонённую шею — нежную кожу и шелковистый пушок; смотрю и представляю её себе уступающей, сразу же податливой. Облегающее, зауженное книзу, с разрезом до бедра платье, какие носят элегантные модницы из Гонконга, лопается от движения стремительной руки, внезапно обнажающей округлое, упругое, гладкое, сверкающее бедро и изящный изгиб поясницы. Кожаная плеть, выставленная в витрине шорника в Париже, представленные на обозрение груди восковых манекенов, театральная афиша, реклама подвязок или духов, влажные полуоткрытые губы, железный браслет, ошейник — всё это создаёт вокруг меня постоянно возбуждающий фон. Обычная кровать с резными столбиками по краям, шёлковый шнур, горящий кончик сигары часами не покидают меня в путешествиях, часами и днями. Устраиваю праздники в садах, церемонии в храмах, повелеваю обрядами жертвоприношения.

Арабские и монгольские дворцы наполняют мой слух отзвуками стонов и вздохов. Симметричный рисунок на мраморных плитах византийских церквей отражается в моих глазах бёдрами женщин, широко раздвинутыми, распахнутыми. Достаточно увидеть в тёмном подземелье древней римской тюрьмы два вмурованных в стену железных кольца, чтобы перед моими глазами возникла прекрасная невольница, прикованная цепью, приговорённая к долгим медленным пыткам одиночества и пустоты.

Порой подолгу рассматриваю молодую танцующую женщину. Люблю смотреть на обнажённые плечи, а когда она отворачивается — на очертания груди. Гладкая кожа чувственно блестит в свете люстры. Молодая женщина грациозно выполняет сложные танцевальные па на некотором расстоянии от партнёра — от его высокого, чёрного, слегка отстранённого силуэта. Мужчина почти незаметно направляет её движения, а она, опустив глаза, внимательно следит за мужской рукой и мгновенно выполняет приказ, послушная малейшим правилам церемонии. Потом, следуя неуловимому знаку руки, плавно совершает новый поворот и показывает обнажённые плечи и шею.

А вот она отошла чуть в сторону, чтобы застегнуть пряжку изящной туфельки — золотые ремешки, несколько раз скрещённые на ступне. Сидит на краешке дивана, наклонившись вперёд; ниспадающие на лицо волосы обнажают нежную кожу, покрытую шелковистым пушком. Но две фигуры появляются на переднем плане и заслоняют женщину: высокий мужчина в чёрном смокинге и краснолицый толстяк, рассказывающий о своих путешествиях.

Гонконг знают все — его гавани, джонки, высотные дома Колуна и узкие, с разрезом почти до бедра платья, которые носят евроазиатки, высокие, гибкие девушки, — облегающие платья из чёрного шёлка, без рукавов, с крохотным стоячим воротничком. Тонкий блестящий шёлк поверх голого тела плотно натягивается на животе, груди и бёдрах, чуть морщится в талии и разбегается паутиной складок, когда женщина, прервав прогулку у витрины магазина, поворачивает лицо к стеклянной стене; она застыла, едва касаясь тротуара носком левой туфельки на очень высоком каблуке. Застыла, готовая в любое мгновение продолжить прерванную прогулку (правая рука, чуть согнутая в локте, устремлена вперёд, уже не касаясь тела), и несколько секунд не отрывает взгляда от молодой женщины из воска, одетой точно в такое же, как у неё, платье из белого шёлка, или от собственного отражения в стекле, или от плетёного поводка, на котором манекен — с обнажёнными руками, не касающимися тела и согнутыми в локтях, — держит левой рукой огромного чёрного пса с блестящей шерстью, напряжённо застывшего впереди своей хозяйки.

Имитация живого зверя безупречна. Если бы не абсолютная неподвижность и подчёркнутая напряжённость фигуры, не слишком блестящие и устремлённые в одну точку стеклянные глаза, не ярко-красная пасть, открывающая чересчур белые зубы, можно было бы решить, что через мгновение пёс возобновит прерванное движение: коснётся земли вытянутой задней лапой, вскинет уши, оскалится. И примет грозный вид, словно встревоженный чем-то, возникшим в поле его зрения, или учуяв опасность для хозяйки.

Правая ступня женщины почти на том же уровне, что и задняя лапа пса, едва касается земли носком туфельки на очень высоком каблуке: маленький треугольник из золотистой кожи открывает только кончики пальцев, а тонкие ремешки троекратно скрещиваются на подъёме и огибают на щиколотке тонкий, едва различимый, хотя и очень тёмный, почти чёрный чулок.

А чуть выше расходится разрез на белом шёлковом платье, совсем немного, слегка показывая колено и бедро. Невидимая «молния» поможет одним движением от талии до плеча расстегнуть платье, открыть нагое тело. Гибкое тело вьётся влево и вправо, пытаясь сбросить с себя тонкие кожаные путы, сжимающие лодыжки и запястья, но тщетно. Конечно, танцевальные па ограничивают свободу движений; всё тело до последнего пальца настолько послушно строгим и беспощадным правилам, что танцовщица — как кажется — замерла в эту минуту на месте, и только едва заметное волнение её бёдер отмечает ритм танца. Внезапно, подчиняясь немому приказу партнёра, она делает плавный поворот и тут же застывает вновь, не двигаясь или двигаясь так медленно, так неприметно перемещаясь на месте, что только тонкий шёлк платья скользит по её груди и животу.

И опять краснолицый толстяк заслоняет танцовщицу, рассуждая о жизни в Гонконге и модных магазинах в Колуне, где можно купить самый прекрасный в мире шёлк. Не закончив фразы, он поднял налитые кровью глаза, словно задумался над причиной того внимания, которое — как ему кажется — сосредоточено на его особе. Стоящая перед витриной женщина в облегающем платье сталкивается взглядом с изображением, отразившимся в стеклянной стене, медленно поворачивает направо и продолжает прерванный путь, двигаясь вдоль домов ровным уверенным шагом. Из пасти огромного, с блестящей шерстью пса, которого она держит на поводке, стекает несколько капель слюны, после чего зверь, звучно щёлкнув зубами, закрывает пасть.

Именно в эту минуту вдоль тротуара, по которому мелким быстрым шагом удаляется женщина с чёрным псом, в том же направлении быстро катится коляска, которую толкает рикша, — китаец в тёмно-синем комбинезоне и традиционном головном уборе в виде широкого конуса. Чёрная холщёвая кабина между двумя высокими колёсами с ярко-красными деревянными спицами совершенно скрывает пассажира. А может быть, единственное сидение, прикрытое кабиной, пусто, и на нём лежит лишь старая сплющенная молескиновая подушка, сплошь потёртая, с дырой в углу, из которой торчит набивка. Этим, возможно, объясняется та поразительная скорость, с которой бежит маленький, с виду измученный человек; босые, грязные ступни мелькают поочерёдно, как заведённые, между красными жердями, а китаец ни на минуту не замедляет бег, чтобы отдышаться. И вот он уже исчез в конце аллеи, там, где густеет тень, отбрасываемая огромными фиговыми деревьями.

Толстяк с красными пятнами на лице и налитыми кровью глазами отворачивается, усмехнувшись — на всякий случай, конечно, — неопределённой усмешкой, которая никому не предназначается. И направляется в буфет, по-прежнему в сопровождении высокого мужчины в смокинге, который слушает его всё так же любезно, не произнося ни слова, и толстяк, размахивая короткими руками, продолжает прерванный рассказ.

Буфет почти опустел, на тарелках, в беспорядке расставленных на уже несвежей скатерти, почти не осталось ни бутербродов, ни пирожных. Мужчина, который жил в Гонконге, заказывает шампанское, и лакей в белой куртке и белых перчатках тотчас же подаёт ему бокал на прямоугольном серебряном подносе. Поднос на мгновение повисает над столом, сантиметрах в двадцати от протянутой руки толстяка, который собирался уже взять бокал, но — внезапно увлечённый какой-то мыслью — громким и чуть охрипшим голосом вновь принимается рассказывать всё тому же молчаливому приятелю о своих путешествиях. Повернувшись к слушателю, он говорит, сильно откинув голову, ибо тот значительно выше его. Приятель толстяка смотрит на серебряный поднос, на бокал золотистого шампанского, на поднимающиеся в бокале пузырьки, на руку лакея в белой перчатке, затем на самого лакея. Но внимание лакея внезапно поглощает что-то другое, сзади и чуть ниже, загороженное длинным столом с белой, ниспадающей до самого пола скатертью. Кажется, он вглядывается в лежащий на полу предмет, который сам лакей или кто-то другой случайно обронил или, возможно, бросил умышленно и скоро поднимет. Он ждёт только, когда поздний клиент, заказавший шампанское, снимет бокал с подноса, опасно — как для напитка с бегущими вверх пузырьками, так и для хрустального бокала, — в это мгновение накренившегося.

Не обращая на происходящее никакого внимания, толстяк говорит, не умолкая. Рассказывает типичную историю о торговле несовершеннолетними. Отсутствующее начало легко восстановить: речь идёт о девушке, о девочке, купленной в Кантоне у какого-то посредника и перепроданной позднее за сумму в три раза большую, в хорошем состоянии, но после многомесячного пользования, американцу, недавно прибывшему из Штатов и поселившемуся на Новых Территориях под тем предлогом, что он собирается исследовать здесь возможности для разведения… (несколько неразборчивых слов). На самом деле американец разводит индийскую коноплю и белый мак, но в разумных пределах, чтобы не возбудить недовольства у английской полиции. Он был коммунистическим агентом и скрывал свою истинную деятельность под видом довольно невинного занятия — производства и продажи наркотиков в очень малых масштабах, вполне, впрочем, достаточных и для себя, и для своих приятелей. Американец знал кантонский и мандаринский диалекты и, естественно, бывал на Небесной Вилле, где леди Ава устраивала для узкого круга знакомых особого рода представления. Однажды после ложного доноса, полученного отделом по охране нравов, полиция вторглась туда во время дружеской вечеринки, самой обычной вечеринки, устроенной, несомненно, для отвода глаз. Когда полицейские в шортах защитного цвета и белых гольфах врываются в дом, они обнаруживают там три-четыре пары, благовоспитанно танцующих в большом салоне, несколько высокопоставленных чиновников и известных бизнесменов, беседующих тут и там, в креслах и на диване или у окна; все повернули головы в сторону входной двери, кто опершись о подоконник, кто ухватившись за спинку кресла, но поз своих не изменили; в салоне находится молодая женщина, которая громко смеётся, заметив удивление на лицах разговаривающих с ней двух молодых людей, а также три господина — поздние посетители буфета, один из которых собирается выпить шампанского. Лакей в белой куртке всматривается в нечто, лежащее на полу у его ног, поднимает глаза к серебряному подносу и, удерживая его в горизонтальном положении, подносит любителю шампанского со словами: «Пожалуйста, господин». Краснолицый толстяк поворачивается и тут же замечает свою собственную руку, повисшую в воздухе: толстые согнутые пальцы, китайский перстень. Он берёт бокал и подносит его ко рту, а лакей, поставив поднос на скатерть, наклоняется и поднимает что-то из-под стола, почти весь ненадолго скрывшись за ним. Видна только согнутая спина — под его короткой задравшейся курткой обнаруживается смятая рубашка.

Выпрямившись, лакей кладёт на поднос крохотный предмет, который он держал в правой руке: прозрачную стеклянную ампулу, вроде тех, что используют в фармацевтических целях, с обломанным кончиком, опустошённую, несомненно, шприцем. Мужчина в чёрном смокинге тоже всматривается в ампулу, но ни названия, ни фабричной марки, позволяющей узнать её содержимое, на ней нет.

Музыка в это время умолкла, последние танцевальные пары разошлись. Любезным, исполненным благородства жестом леди Ава подаёт руку какому-то бизнесмену, который церемонно с ней прощается. Он единственный гость в тёмном смокинге (тёмно-синем, пожалуй, даже чёрном); на остальных сегодня смокинги белые или пиджаки самых разных, но, разумеется, тёмных оттенков. Я тоже подхожу к хозяйке и склоняю голову, а она протягивает мне для поцелуя кончики длинных пальцев с ярко-красными ногтями. Повторяет жест минутной давности, а я кланяюсь так же церемонно, как мой предшественник, и беру её руку, чтобы запечатлеть на ней поцелуй. Вся сцена, вплоть до мельчайших деталей, — буквальное повторение предыдущей.

На улице от духоты трудно дышать. Совершенно неподвижные во влажном ночном тепле, как бы отвердевшие узкие листья бамбука, нависшие над аллеей, освещаемой неверным светом от подъезда виллы, резко выделяются на фоне чёрного неба. Вокруг пронзительно звенят цикады. У ворот парка такси нет, зато, стоя вереницей вдоль ограды, поджидают несколько рикш. Первый из них — маленький, с виду измученный человек в тёмно-синем комбинезоне — предлагает свои услуги на каком-то непонятном языке, вероятно, неумело подражая английскому. Под холщёвой кабиной, поднятой в предвидении внезапных дождей, очень частых в это время года, лежит на сидении плоская твёрдая подушка из потёртого молескина, через дыру в одном из углов которой торчит набивка: какие-то прелые жёсткие пряди.

Над центром города, как обычно в эту пору, разносится тошнотворный запах тухлых яиц и гнилых фруктов. Переезд на пароме в Колун не доставляет ни малейшего облегчения; на противоположном берегу точно такие же рикши, стоя вереницей, поджидают клиентов: ярко-красные коляски с совершенно одинаковыми подушками, обёрнутыми клеёнкой. Улицы здесь, впрочем, пошире и почище. Почти все прохожие, изредка мелькающие у высотных зданий, одеты по-европейски. А чуть дальше, на пустынной аллее, в голубоватом свете фонаря проходит стройная девушка в узком, с разрезом платье из белого шёлка. В вытянутой руке она держит на поводке огромную чёрную собаку с блестящей шерстью; зверь упруго и напряжённо шествует впереди хозяйки. Собака, а затем и девушка быстро исчезают в тени высокого фигового дерева. Подошвы маленького человека, который бежит, сжимая параллельные жерди, не перестают мерно и быстро шлёпать по гладкому асфальту.

А сейчас попробую рассказать о том вечере у леди Авы и сообщить хотя бы о самых важных событиях, которые — насколько мне известно — там произошли. Я подъехал к Небесной Вилле на такси примерно в десять минут десятого. Буйная растительность парка со всех сторон окружает гигантских размеров виллу, отделанную алебастром под мрамор, с экзотической архитектурой: повторение одних и тех же декоративных линий, сочетание диковинных элементов и необычных цветов поражает всякий раз, когда вилла возникает за поворотом аллеи, в окружении королевских пальм. Мне показалось, что я приехал раньше назначенного времени и, значит, окажусь среди первых гостей, которые прошли за ворота, а то и вообще первым, ибо никого другого я ещё не видел, и потому решил не входить в дом, а свернуть налево и прогуляться в самой красивой части парка. Даже в дни приёмов парк освещается только возле дома: уже в нескольких шагах от виллы густые заросли гасят и свет фонаря, и небесно-голубой блеск, отражающийся от стен, покрытых алебастром под мрамор. Можно различить контуры аллеи, посыпанной белым песком, а когда глаза привыкнут в темноте — купы ближайших деревьев, сливающихся в общую массу.

Тысячи невидимых насекомых, цикад и других ночных певцов наполняют воздух оглушительными звуками. Их пронзительный монотонный звон раздаётся со всех сторон, звук такой громкий, будто звучит прямо в ушах. Можно, конечно, не обращать на него внимания — и потому что он не прерывается, и потому что его громкость и высота не меняются. Внезапно на фоне этого звона раздаются слова: «Никогда! Никогда! Никогда!». Звучат они патетически, даже несколько театрально. Голос — хотя и низкий — принадлежит женщине, которая находится где-то поблизости, за высокими равеналиями, справа от аллеи. К счастью, мягкая земля приглушает шаги того, кто движется в ту сторону, но между тонкими стволами, увенчанными пучками листьев в виде опахала, не видно ничего, кроме таких же стволов, сближающихся всё теснее и образующих непроходимый лес, который тянется, вероятно, далеко в глубь парка.

Обернувшись, я увидел две фигуры, застывшие в драматических позах, словно охваченные бурным волнением. Только что их скрывал невысокий куст; пройдя рощу равеналий и миновав лужайку, я оказался в таком месте, откуда хорошо их видел в ореоле небесно-голубого света, падающего от дома (который оказался ближе, чем я полагал, судя по пройденному мной пути), во внезапно открывшемся отсюда пространстве. Женщина одета в длинное платье, широко расходящееся книзу, с обнаженными плечами и спиной. Она стоит неподвижно, но повернув голову и многозначительно приподняв плечи — прощание, презрение, ожидание? Левая рука не касается тела и поднята на уровне бедра, правая поднесена к лицу — чуть согнутая в локте, с широко разведёнными пальцами, — словно опирается о стеклянную стену. В трёх метрах от руки, выражающей, вероятно, осуждение, а может, и страх, стоит мужчина в белом пиджаке. Выглядит он так, словно упадёт сейчас, сражённый пулей из пистолета, который женщина выронила сразу же после выстрела и теперь стоит, разжав правую ладонь, потрясённая собственным поступком, не смея взглянуть на мужчину. А он, едва держась на ногах, покачнувшись, одной рукой судорожно сжимает грудь, а другой, отведя её за спину, как бы ищет опору, за которую хочет ухватиться.

Затем, очень медленно, не выпрямляя плеч и не разгибая колен, мужчина подносит руку к глазам и в этой позе замирает. Он всё ещё неподвижен, а она медленным мерным шагом лунатички направляется в сторону дома, отбрасывающего лазурные отблески: плечи по-прежнему приподняты, левая рука отталкивает невидимую стеклянную стену.

Чуть дальше на той же аллее на мраморной скамье виден одинокий мужчина. Одет он во всё чёрное и сидит в тени экзотического растения, мясистые листья которого образуют над ним навес: руки не касаются тела, вытянутые ладони лежат на скамье, кончики пальцев обхватили её закруглённый край. Подавшись вперёд, он опустил голову, рассматривая — или не видя ничего — белый песок возле лакированных туфель. Чуть дальше видна привязанная к дереву девушка, на ней изорванная трикотажная сорочка, дыры в которой открывают обнажённое тело — бёдра, живот, едва очерченные груди, плечи. Руки у девушки связаны сзади, губы искривлены в гримасе ужаса, глаза широко открыты — она потрясена тем, что видит: в нескольких метрах отсюда огромный тигр всматривается в неё, готовый вот-вот прыгнуть. Группа выполнена в натуральную величину, из раскрашенного дерева, в начале этого столетия и представляет собой сцену охоты в Индии. Фамилия скульптора — английская — вырезана внизу на стволе фальшивого дерева, рядом с названием скульптуры «Приманка». Третий персонаж скульптурной группы — охотник — вместо того, чтобы сидеть на стволе или замереть, укрывшись в лесной чаще, стоит чуть поодаль в высокой траве, ухватившись рукой за руль велосипеда. Одет он в белый полотняный костюм, на голове — пробковый шлем. Стрелять он не собирается — над правым плечом виден ствол винтовки. И вообще охотник смотрит не на тигра, а на приманку.

Понятно, что ночь в этой части парка особенно темна, и это мешает рассмотреть многие подробности, заметные лишь при дневном свете: такие, как велосипед, название скульптуры, фамилию мастера (Джонсон или Джонстон, что-то в этом роде). Но тигр и привязанная к дереву девушка находятся у самой аллеи и хорошо видны на тёмном фоне зарослей. Днём неподалёку можно полюбоваться и другими скульптурами, более или менее фантастическими и устрашающими, вроде тех, что украшают сиамские храмы или Тигриный Парк в Гонконге.

«Если вы этого не видели, вы не видели ничего», — обращаясь к своему приятелю, говорит толстяк и ставит пустой бокал на белую, не совсем чистую скатерть, рядом с увядшей китайской розой, опавший лепесток которой, придавленный хрустальной ножкой, кажется подставкой. В эту минуту дверь с силой распахивается, и в салон входят трое британских полицейских: на них шорты защитного цвета, белые гольфы, ботинки. Последний закрывает за собой дверь и остаётся возле неё, слегка расставив ноги и положив правую руку на висящую у пояса кобуру. Тот, что вошёл первым, решительным шагом пересекает салон, продвигаясь к двери в глубине, а другой — видимо, невооружённый, но с лейтенантскими погонами — направляется к хозяйке дома. Он идёт так, словно наверняка знает, где она, хотя и не видит в эту минуту леди Аву, которая сидит на жёлтом диване в нише с резными столбиками, что напоминают эркеры на западном фасаде виллы, выполненные в китайском стиле. Леди Ава как раз произносит: «Никогда… Никогда… Никогда?» — тоном скорее насмешливым и небрежным, чем решительным (но, возможно, и несколько просительным), обращаясь к стоящей перед ней молодой блондинке. Произнося эти слова, леди Ава поворачивается к скрытому за тяжёлыми шторами окну. Блондинка одета в вечернее платье из белого муслина, длинное, очень широкое, с большим, открывающим плечи и грудь вырезом. Она стоит, в глубокой задумчивости глядя на жёлтый плюш дивана, и наконец произносит: «Хорошо… Попробую». Леди Ава немедленно переводит взгляд на лицо блондинки и говорит с обычной своей усмешкой: «Допустим, завтра». «Или послезавтра», — не поднимая глаз, произносит молодая женщина. «Лучше завтра», — говорит леди Ава.

Сцена эта, безусловно, происходит в другой вечер. А если даже и в этот, то, конечно же, несколько раньше, до ухода Джонсона. Переведя взгляд на его тёмный высокий силуэт, леди Ава добавляет: «А теперь, пожалуйста, потанцуй с ним ещё раз». Молодая женщина с кукольным личиком тоже оборачивается, как бы с сожалением или опаской, к мужчине в чёрном смокинге, застывшем, несколько поодаль, в одиночестве, — он смотрит на задёрнутые шторы, словно ожидая — впрочем, не придавая этому никакого значения, — что из невидимого окна сейчас кто-то появится.

Внезапно происходит смена декораций. Тяжёлые шторы, легко скользя по металлическим карнизам, раздвигаются, начинается новое действие, и на сцене маленького театра предстаёт что-то вроде поляны в лесу. Постоянные посетители Небесной Виллы сразу же узнают скульптурную группу под названием «Приманка». Чуть раньше я уже описал расположение её фигур, вероятно, когда упоминал об украшающих зеркальный зал статуэтках, или когда говорил о саде, или в связи с чем-нибудь другим. Но на этот раз это не тигр, а один из огромных чёрных псов леди Авы; зверь кажется ещё больше благодаря особому освещению, а также в сравнении с маленькой фигуркой молодой метиски, исполняющей роль жертвы. (Кажется, это та самая девушка, которую недавно купили через посредника в Кантоне и о которой уже говорилось). Мужчина, исполняющий роль охотника, — на этот раз без велосипеда — держит в руке толстый плетёный кожаный поводок, глаза его скрыты тёмными очками. Не стоит задерживаться на этой сцене, сюжет которой прекрасно всем известен. В очередной раз наступает ночь. Я слышу отзвук шагов безумного царя, бродящего взад и вперёд по коридору верхнего этажа. Он что-то отыскивает в своих воспоминаниях, что-то такое, на что можно было бы опереться, но и сам точно не знает, что именно. Исчез велосипед, не стало вырезанного из дерева тигра, нет больше пса, тёмных очков, тяжёлых штор. Нет сада, исчезли жалюзи, нет тяжёлых штор, легко скользящих по металлическим карнизам. Остался разбросанный в беспорядке мусор: обрывки пожелтевших газет, которые нагромоздил возле стены ветер, гниющие недоеденные овощи, испорченные фрукты, обглоданная рыбья голова, куски дерева (обломки тонкого навеса или разбитого ящика), сброшенные в грязную сточную канаву, по которой, медленно кружась, плывёт обложка китайского иллюстрированного журнала.

Улицы Гонконга, как известно, очень грязны; под витринами лавочек, торгующих подержанным товаром, где на вертикальных вывесках видны несколько красных или зелёных иероглифов, с раннего утра начинает расти гора мелких тошнотворно пахнущих отходов. Толстым слоем покрывают они тротуар, а затем мостовую, расползаясь во все стороны на подошвах прохожих в чёрных халатах, и намокают после полудня в потоках внезапных дождей, пока, наконец не размесят их в широкие, почти лишённые толщины, лепёшки коляски рикш с потертыми подушками или не соберут в бесформенные кучи уличные подметальщики. Прерывая свои замедленные, какие-то неопределённые и словно бы бесполезные движения, подметальщики поглядывают прищуренными раскосыми глазами на евроазиатских девушек, служанок с царственной осанкой, которые прогуливают по вечерам огромных молчаливых собак леди Авы, неторопливо вышагивающих, не обращая внимания на духоту и смрад сточных канав.

Зверь с блестящей шерстью, напрягшись на выпрямленных лапах, идёт быстро и уверенно, высоко подняв голову на неподвижной шее и наставив уши, как полицейская собака, которая взяла след, не рыская ни влево, ни вправо и даже не принюхиваясь к земле, где слабый запах быстро теряется среди зловонных отбросов. Изящные туфельки на тонких каблуках троекратно перекрещены на маленьких ножках позолоченными ремешками. С каждым шагом плотно облегающее платье слегка морщится, и паутинка складок на бёдрах и животе оживает, в отблесках фонарей над витринами причудливо переливается шёлк и сверкает чёрная шерсть зверя, шествующего — с силой натягивая поводок — в двух метрах впереди. Кожаный поводок натягивается в руке, но молодая женщина не убыстряет шага и не меняет направления движения, она, как по пустыне, идёт сквозь толпу чёрных халатов вся застывшая и словно вознесённая, несмотря на мерное движение колен и бёдер, обтянутых узкой, с разрезом сбоку юбкой. В обрамлении иссиня-чёрных волос, пронзённых над левым ухом алой китайской розой, её лицо кажется таким же застывшим, как и у воскового манекена в витрине. Молодая женщина не смотрит на лотки, заваленные каракатицами, позеленевшей рыбой и тухлыми яйцами, не поворачивает головы ни направо, ни налево, не глядит на тускло освещённые вывески, огромные иероглифы которых заполнили все свободные места на стенах и четырёхгранных столбах, поддерживающих арки. Она не замечает ни продавцов газет и иллюстрированных журналов, ни таинственных реклам, ни разноцветных лампочек. Идёт и ничего не видит, как лунатичка. Ей не нужно смотреть под ноги, чтобы обходить возникающие на её пути препятствия — они как-то сами собой исчезают, освобождая ей проход: голый ребёнок на куче мусора, перевёрнутый пустой сундучок, в последнюю минуту убранный чьей-то невидимой рукой, старая метла, вслепую трущая мостовую там, куда устремлён взгляд рассеянного уличного подметальщика в тёмно-синем комбинезоне. Сонные глаза с трудом отрываются от ног, равномерно мелькающих в разрезе платья, и подметальщик вновь возвращается к прерванной работе: сметает в сточную канаву цветную картинку — обложку китайского иллюстрированного журнала.

Под большими квадратными иероглифами надписи, занимающей верхнюю часть обложки, размещен небрежно выполненный рисунок. На нём просторный, по-европейски обставленный салон, стены которого украшены зеркалами и алебастром под мрамор, что, вероятно, должно свидетельствовать о роскоши; несколько мужчин в тёмных костюмах и кремовых или цвета слоновой кости смокингах стоят небольшими группами и разговаривают. На втором плане, в левой части рисунка, за буфетной стойкой, прикрытой ниспадающей до самого пола скатертью и заставленной тарелками с бутербродами и пирожными, лакей в белой куртке подаёт на серебряном подносе бокал шампанского толстяку с исполненным важности выражением лица. Протянув руку к бокалу, толстяк что-то говорит своему приятелю, устремив при этом взгляд вверх, ибо собеседник значительно выше его. В глубине салона, но на открытом пространстве, и потому сразу же бросаясь в глаза, — тем более, что это центр рисунка — трое военных в камуфляжных костюмах (парашютные комбинезоны с серо-зелёными пятнами) стоят в распахнутых настежь дверях неподвижно, но готовые немедленно выпустить очередь из автоматов, которые они сжимают на уровне бедра, направив их в разные стороны. Но в суматохе светского приёма лишь несколько человек заметило их вторжение: женщина в длинном вечернем платье — в неё нацелен один из автоматов — и трое-четверо находящихся рядом с ней мужчин. Их плечи и головы резко откинуты, руки застыли в инстинктивном жесте обороны, удивления или страха…

В других частях салона всё продолжается так, словно ничего не произошло. На первом плане справа, например, две женщины, почти склонившись друг к другу — хотя, кажется, и не особо поглощённые разговором, — ровно ничего не заметили и не прерывают начатой сцены, не обращая внимания на то, что происходит в каких-то десяти шагах от них. Та, что постарше, сидит на диване, обтянутом красным — нет, жёлтым — бархатом, и с улыбкой наблюдает за молодой, которая стоит прямо перед ней, но смотрит в сторону: на высокого мужчину, того самого, что минуту назад вполуха слушал у буфетной стойки толстого любителя шампанского, а сейчас в полном одиночестве стоит вдали от гостей перед окном с задвинутыми шторами. Через мгновение молодая женщина снова поворачивается к даме, сидящей на диване. На её лице появляется выражение серьёзности, сдерживаемого возбуждения и принятого решения. Молодая женщина делает шаг к красному дивану и — очень медленно — мягким и грациозным движением левой руки приподнимая подол платья, опускается на одно колено перед леди Авой, а леди Ава, совершенно естественно, без малейшего смущения и не переставая улыбаться, царским или, возможно, снисходительным жестом подаёт ей руку. Едва касаясь кончиков пальцев с покрытыми ярким лаком ногтями, молодая женщина наклоняется, чтобы поцеловать их. Светлые локоны, склонённая головка…

Но тут же выпрямившись, молодая женщина поворачивается и уверенной походкой направляется к Джонсону. Дальнейшее происходит невероятно быстро: они обмениваются несколькими условными фразами, мужчина застывает в церемонном поклоне перед дамой, которая продолжает стоять со скромно опущенной головой; раздвинув бархатную портьеру, входит служанка-евроазиатка, останавливается в нескольких шагах и молча наблюдает за ними; черты её лица неподвижны, как у восковых манекенов, и не выдают никаких чувств; хрустальный бокал падает на мраморный пол, разлетаясь на тысячи ослепительно сверкающих осколков; молодая женщина со светлыми волосами роняет на них отсутствующий взгляд; девушка-евроазиатка проходит, как лунатичка, по осколкам, по-прежнему удерживая перед собой на натянутом поводке чёрного пса; изящные золотые туфельки быстро удаляются, оставляя позади подозрительные лавочки и старую метлу, которая, очертив дугу, сметает в водосточную канаву обложку иллюстрированного журнала; грязная вода тотчас подхватывает разноцветную картинку и вращает её в солнечном блеске.

В этот час улица почти безлюдна. Влажная тяжёлая духота в городе изматывает сильнее, чем обычно. Деревянные ставни на окнах магазинов закрыты. Огромная чёрная собака останавливается перед хорошо знакомым ей входом: узкие тёмные ступени крутой лестницы начинаются прямо с улицы, без всяких дверей и коридоров, и ведут во мрак, куда взгляд не в силах проникнуть. Сцене, которая сейчас разыгрывается, явно не достаёт определённости… Девушка быстро оглядывается по сторонам, словно желая убедиться, что за ней никто не следит, и торопливо, насколько ей это позволяет длинное облегающее платье, взбегает по ступеням. И тут же спускается вниз, прижимая к груди довольно толстый бесформенный конверт из серой бумаги, набитый, кажется, песком. А что же в это время делал пёс? Если — как всё на это указывает — он не поднялся вместе с девушкой по лестнице, то ждал ли он её спокойно внизу, освобождённый от поводка? Возможно, девушка привязала его к какому-нибудь кольцу, скобе или перилам (но у этой лестницы нет перил), к дверной ручке (но и двери нет), к петле, крючку, наконец, к старому гвоздю, кое-как загнутому, искривлённому и изъеденному ржавчиной, который торчит где-то из стены? Но гвоздь вряд ли надёжен, а необычное присутствие пса, явным образом обнаруживающее этот дом, могло бы совсем некстати привлечь внимание нежелательных наблюдателей. А быть может, посредник стоял в темноте, почти в самом низу лестницы, так что служанке-евроазиатке достаточно было, не выпуская поводка, подняться на две-три ступеньки, протянуть руку за конвертом или пакетом, который держал наготове невидимый нам человек, и тут же возвратиться? Или у лестницы кто-то стоял, тот, кому заранее было известно об этом свидании, и ему стоило только протянуть руку, чтобы взять поводок, который передала ему девушка, торопливо поднимаясь по узкой лестнице к посреднику, ожидающему её в своей комнате, кабинете, бюро или конторе?

Но и с этим вариантом нельзя, к сожалению, согласиться — собака слишком бросается в глаза. Впрочем, как бы то ни было, конец эпизода оказывается неожиданным, поскольку речь идёт вовсе не о доставке конверта, а о молоденькой девушке, похожей скорее на японку, чем на китаянку. И вот все трое уже стоят на блестящих плитах мостовой перед темнеющим входом: служанка в облегающем, с разрезом на боку платье, японка в чёрной плиссированной юбочке и белой школьной блузке, каких тысячи встретишь на улицах Токио или Осаки, и огромный пёс, который подходит к незнакомке вплотную и, задрав морду, долго её обнюхивает. Эта сцена не подвергается ни малейшему сомнению: пёс обнюхивает потрясённую, прижавшуюся к стене молоденькую девушку, вынужденную терпеть прикосновения морды страшного зверя к бёдрам и животу, а служанка следит за ней холодным взглядом, удерживая плетёный поводок так, чтобы зверь мог беспрепятственно двигать головой, шеей и т. д.

Кажется, я уже говорил, что леди Ава устраивала представления для своих гостей на маленькой сцене частного театра в Небесной Вилле. Именно об этом эпизоде, несомненно, и идёт сейчас речь. Зрители сидят в тёмном зале. Горят только огни рампы, тяжёлый занавес медленно раздвигается, за ним новая декорация: высокая стена и узкая крутая лестница, которая кончается неизвестно где, ибо выше десятой ступени глаз ничего уже не видит — сплошной мрак. Большие бесформенные валуны приводят на ум подземелье и даже подземную тюрьму, судя по боковым стенам, левой и правой, не слишком глубокую. Грубо обработанные плиты пола кое-где блестят — от сырости или от старости. Единственное отверстие в стене — уже описанный лестничный проём, узкий и сводчатый. Тут и там чернеют железные кольца, вмурованные в стены на разных уровнях и размещённые неравномерно, с колец свисают тяжёлые ржавые цепи, одна из них длиннее остальных и, ниспадая на каменный пол, образует на нём что-то вроде неправильной буквы Б. К одному кольцу справа, у самой лестницы, привязан поводок, собака лежит возле нижней ступеньки, высоко подняв голову, и словно бы сторожит вход. Прожектора направлены на зверя, свет их неярок. Когда вся сцена тонет во мраке и остаётся видна только собака, высоко на лестнице загорается яркий, но далёкий свет, и обнаруживается, что верх лестницы замыкает железная решётка, строгая, без всяких украшений, чёрные вертикальные линии которой резко выделяются на светлом фоне.

Собака поднимается и начинает рычать. За решёткой появляются две молодые женщины: та, что повыше, поднимает решётку и проходит, подталкивая перед собой другую. Лязгают металлические засовы, решётка опускается. Какое-то время никого не видно, темнота поглощает обеих, начиная с ног, как только женщины начинают спускаться; они возникают вновь лишь в самом низу лестницы, в свете прожекторов: это, конечно же, служанка-евроазиатка и молоденькая японка. Служанка быстро отвязывает пса — на протяжении всего действия она держит в руке плетёный поводок — а японка, напуганная его грозным рычанием, пытается скрыться в глубине сцены, слева от лестницы, прижавшись спиной к острым выступающим камням. Пёс, прошедший для этого специальное обучение, должен догола раздеть невольницу, на которую свободной рукой показывает служанка, устремив указательный палец на плиссированную юбочку. Зверь клыками раздирает на японке одежду, ничего на ней не оставляя, и один за другим срывает лоскутья, не причиняя телу никакого вреда. Царапины — впрочем, их немного — самые поверхностные и абсолютно безвредные: зрелища они ничуть не портят, скорее наоборот.

Девушка, исполняющая роль жертвы, вытянулась, как струна, и всем телом прижалась к стене, словно желая в неё войти, только бы ускользнуть от страшных клыков; правдоподобие действия требует, конечно, чтобы она закрывалась руками. Когда девушка поворачивается лицом к стене, всё ещё под воздействием инстинктивного страха, который должна испытывать (и, вероятно, испытывает, ибо выступает сегодня впервые), она ещё выше поднимает согнутые в локтях руки и закрывает ладонями волосы, что оправдано исключительно с эстетической точки зрения и вносит в разыгрываемый спектакль некоторое разнообразие. Прожектора, нацеленные на голову пса, освещают разные части тела девушки — бёдра, плечи, грудь. Но всякий раз, когда служанка полагает, что обнажение достигло особо живописной стадии — зрителям открылись новые части тела или в ткани возникли новые дыры — она натягивает плетёный поводок и вполголоса отдаёт короткий приказ: «Стоп!», который звучит, как щёлканье кнута. Зверь недовольно пятится и исчезает во мраке, а круг света, падающего на невольницу, расширяется и показывает её всю, спереди, со спины, сбоку, в зависимости от той части тела, которую демонстрируют зрителям.

Гости леди Авы, собравшиеся в зале маленького театра, вполголоса обмениваются замечаниями. Каждая начинающая актриса — а сегодня выступает начинающая — вызывает вполне понятный интерес. Самые пресыщенные посетители театра пользуются случаем, чтобы вернуться к занимающим их темам: расписанию движения пароходов, банкам в коммунистических странах, жизни в сегодняшнем Гонконге. «В антикварной лавке, — говорит краснолицый толстяк, — всегда можно найти занятные вещицы прошлого века, которые по западным меркам считаются чудовищными». После чего описывает в качестве примера одну из таких вещиц, но говорит при этом шёпотом, поднося губы к самому уху наклонившегося к нему слушателя. «Конечно, — добавляет он чуть позже, — это совсем не то, что было раньше. Но при определённом старании можно достать адреса тайных домов развлечений — это настоящие дворцы… Какая там обстановка, какие салоны, сады, потайные комнаты — нам, европейцам, такое и не снилось!» И вдруг без всякой связи с только что изложенным, начинает рассказывать о смерти Эдуарда Маннера. «Вот это был человек!» — говорит он напоследок. Он подносит к губам бокал шампанского, на две трети уже пустой, и, неестественно запрокинув голову, одним глотком допивает остаток. Потом ставит бокал на белую, уже несвежую скатерть, рядом с увядшей кроваво-красной китайской розой, лепесток которой, придавленный хрустальной ножкой, кажется подставкой.

После чего оба проходят через весь салон, где последние, словно забытые гости образуют случайные группы и наверняка сразу же расходятся, каждый в свою сторону. Действительно, в следующей сцене тот из них, что повыше, — его называют Джонсоном, а иногда Американцем, хотя он англичанин, — разговаривает перед широким зашторенным окном с молодой светловолосой женщиной по имени Лаура или Лорена, той самой, что сидела недавно на красном диване рядом с леди Авой. Они ведут быстрый напряжённый диалог, сводя разговор к самому главному. С улыбкой почти презрительной и во всяком случае насмешливой сэр Ральф (по прозвищу Американец) склоняется, подчёркивая напряжённость позы, — словно издеваясь — перед молодой женщиной и коротко объясняет ей, чего именно он от неё хочет. Лаура (или Лорена) поднимает огромные, до этого устремлённые в пол глаза, внезапно поворачивает к своему собеседнику лицо с удивительно гладкой кожей и смотрит на него взглядом безмерным, повинующимся, бунтующим, покорным, пустым, невыразительным…

В следующей сцене оба они шагают по широким величественным ступеням. Глаза молодой женщины вновь опущены, голова наклонена; поднимаясь всё выше и выше, она слегка поддерживает подол белого, необычайно широкого платья, чтобы край его не касался чёрно-красного ковра, прижатого на каждой ступени медным прутом, который крепится сбоку толстыми кольцами и заканчивается с каждой стороны небольшой стилизованной шишкой. Мужчина идёт чуть позади, не сводя с дамы безразличного, страстного, холодного взгляда, охватывающего всю её фигуру, от крохотных ножек в туфельках на тонком каблуке до склонённой шеи и атласной кожи обнажённых плеч, которые блестят, когда женщина проходит под канделябрами в форме тирсов, равномерно освещающими лестничные пролёты. На каждой площадке стоит слуга-китаец, застывший в неестественной и слишком вычурной позе — не отличить от тех фигурок из слоновой кости, что продаются в антикварных лавках Колуна: у одних плечо высоко поднято, локоть выдвинут вперёд, согнутая рука и растопыренные пальцы прижаты к груди, у других скрещенные ноги или вывернутая шея, чтобы иметь возможность наблюдать за чем-то, не поворачиваясь всем телом. Взгляды прищуренных глаз пронзают тех двух, что поднимаются по ступеням. С точностью часового механизма слуги один за другим невероятно медленно поворачивают свои восковые лица слева направо и смотрят проходящим вслед, а те, глядя прямо перед собой, идут между канделябрами и вертикальными столбиками, поддерживающими перила, неторопливо ступая по толстому ковру в чёрных и красных полосах, прижатому на каждой ступени медным прутом.

И вот они в комнате, напоминающей покои восточных дворцов, где тусклым светом горят маленькие лампочки под абажурами, красновато мерцают в углах, а большая часть комнаты тонет в полумраке. Как, например, то место у самого входа, где стоял сэр Ральф, закрыв за собой дверь и повернув ключ в массивном, выполненном в стиле барокко замке. Прислонившись спиной к тяжёлой деревянной створке, словно защищая вход, сэр Ральф осматривается, глядит на кровать с резными столбиками по краям, на чёрное атласное покрывало, на пушистые ковры и всевозможные инструменты, изысканные и совсем варварские, которые молодая женщина — также стоя неподвижно, но в более освещенном месте — старается не замечать, не отрывая взгляда от пола.

Безусловно, в этот момент краснолицый толстяк и начинает рассказывать о каком-то из этих инструментов, но слишком тихо и как раз в ту минуту, когда представление на сцене после короткой паузы возобновляется. Служанка-евроазиатка делает шаг вперёд. Властное «Взять!» сопровождается жестом левой руки, направленной на живот японки и подсказывающей псу, какую часть одежды он должен сейчас сорвать. Круг яркого света падает на указанное место. С этой минуты в опустившейся на зал тишине слышны только короткие команды, отдаваемые почти невидимой служанкой пронзительным шёпотом, глухое рычание чёрного пса да иногда вздох трепещущей жертвы. Когда японка совсем обнажена, в зале раздаются негромкие аплодисменты, чуть отставшие от мгновенной реакции прожектора. Молоденькая актриса делает три танцевальных шага к рампе и кланяется. Показанное представление, традиционное в некоторых областях Китая, встретило, как обычно, тёплый приём у собравшихся сегодня английских и американских гостей леди Авы.

Служанка-евроазиатка (если не ошибаюсь, её зовут Ким), не сделала, как и пёс, ни одного движения, хотя последние аплодисменты в зале уже стихли. Она напоминает витринный манекен, который держит на поводке огромную, выполненную в натуральную величину собаку с открытой пастью, чуть присевшую на лапы и навострившую уши. Без малейших эмоций смотрит служанка на обнажённую девушку, которая вернулась на прежнее место у каменной стены; повернувшись на этот раз к зрительному залу спиной и слегка перегнувшись в поясе, японка стоит, чуть приподняв плечи и поправляя обеими руками собранные на затылке чёрные волосы. Взгляд служанки, медленно скользнув по её телу, останавливается на свежей царапине, пересекающей золотистую кожу с внутренней стороны левого бедра: там видна капля быстро застывающей крови.

А вот она идёт вдоль современных высотных зданий Колуна в окружении темноты, гибкая и в то же время напряжённая, спокойная и в совершенстве владеющая собой, за огромным псом, который с силой тянет, но не рвёт плетёный кожаный поводок; она не поворачивает головы ни налево, ни направо, не смотрит, даже мельком, на витрины роскошных магазинов с выставленными там модными товарами, на коляску, которую китаец-рикша, быстро перебирая босыми ногами, толкает ей навстречу по проезжей части, скрываясь за стволами огромных фиговых деревьев.

Между стволами равномерно мелькает тонкий гибкий силуэт в узком платье из сверкающего в темноте белого шёлка. Моя рука, лежащая на молескиновой подушке, пропитанной влажным душным воздухом, снова нащупывает треугольную дыру, из которой высовывается пучок липкого конского волоса. Внезапно, без всякого повода в памяти всплывает обрывок фразы, что-то вроде: «…в окружении роскошных катакомб убийство с необязательными, в стиле барокко, деталями…» Ноги рикши мерно шлёпали по гладкому асфальту; попеременно взлетающие вверх грязные ступни напоминали подошвы ботинок, которые, словно опахало, завершались пятью пальцами. Ухватившись за подлокотники, я высунул голову наружу, чтобы оглянуться: белый силуэт исчез. Наверняка это была Ким (она невозмутимо прогуливала одного из огромных псов леди Авы) — последний человек, которого я видел той ночью, возвращаясь с приёма на Небесной Вилле.

Закрыв за собой дверь, я попытался восстановить в памяти весь вечер, все виденные мной сцены, одну за другой, начиная с той минуты, когда вошёл в сад виллы, наполненный пронзительным, настойчивым, оглушительным звоном ночных цикад, этих шумных обитателей травы и деревьев, ветви которых нависают над аллеей и протягивают навстречу одинокому страннику, неуверенно продвигающемуся сквозь густой мрак, листья в форме ладоней, стрел или сердец, воздушные корни, ищущие, за что бы зацепиться, и цветы с резким, сладковатым, чуть гниловатым запахом, освещённые вдруг вырвавшимся из-за причудливого изгиба аллеи голубоватым отблеском, исходящим от стен дома, украшенных алебастром под мрамор. Там, посреди небольшой поляны высокий мужчина в вечернем костюме разговаривает с молодой женщиной в длинном, белом, с большим декольте платье, широкий подол которого стелется по земле. Приблизившись, я без труда узнаю Лауру — новую протеже хозяйки дома — в обществе некоего Джонсона, которого зовут сэр Ральф, того самого американца, что недавно объявился в колонии.

Лаура и сэр Ральф не разговаривают. Они стоят на некотором отдалении друг от друга: их разделяет около двух метров. Джонсон смотрит на молодую женщину, она не отрывает взгляда от земли. Сэр Ральф пристально рассматривает Лауру сверху донизу и делает это невероятно медленно; глаза его задерживаются на её груди, обнажённых плечах, грациозной, слегка склонённой набок шее, исследуют каждую линию, каждую складку, но всё это с характерной для него миной безразличия, которой он, вероятно, и обязан своим английским прозвищем. После чего он с обычной усмешкой произносит: «Отлично. Как вам будет угодно».

Проходит минута молчания, прежде чем мужчина склоняется в почтительном поклоне, явно издевательском и означающем, что сэр Ральф собирается удалиться, но в это мгновение Лаура поднимает голову и протягивает руку, словно просит обратить на неё внимание, или молит о последней отсрочке, или пытается предотвратить что-то неумолимо надвигающееся. И произносит медленно, чуть слышно: «Нет. Останьтесь… Прошу вас… Не уходите». Сэр Ральф снова склоняется в поклоне. Выражение лица у него прежнее, как если бы он ни на мгновение не сомневался, что события будут развиваться именно так: сейчас он услышит фразу, каждое слово, каждую паузу, каждую интонацию которой знает заранее. Впрочем, молчание несколько затягивается. Но вот они, долгожданные слова, падают одно за другим из уст его дамы, которая, конечно же, выдержала предусмотренную паузу и теперь говорит, поднимая наконец глаза: «Прошу вас… Не уходите». Только после этих слов он может покинуть сцену.

Отдельные хлопки, также предусмотренные нормальным течением спектакля, сопровождают его уход. Загораются люстры, медленно опускается занавес, скрывая актрису, которая одиноко стоит на сцене, в профиль к зрительному залу, лицом к кулисам, где только что исчез герой, рука по-прежнему протянута, уста приоткрыты, словно она хочет произнести какие-то слова, которые изменят весь ход пьесы, то есть готова уступить, признать своё поражение, утратить честь, восторжествовать, наконец.

Но первый акт уже кончился, опустился тяжёлый занавес из красного бархата, и зрители немедленно возобновили прерванные разговоры. После нескольких мимолётных замечаний, касающихся актрисы, которая значится в программе как Лорена Б., каждый возвращается к интересующей его теме. Мужчина, побывавший в Гонконге, снова говорит об устрашающих скульптурах Тигриного Парка: помимо группы под названием «Приманка» он рассказывает о «Похищении Азы», монументе высотой в три-четыре метра, изображающем огромного орангутанга, который несёт на плече — небрежно поддерживая — прекрасную полуобнажённую девушку, выполненную в натуральную величину. Девушка вырывается, но тщетно — столь ничтожно мала она по сравнению с монстром; переброшенная через чёрно-бурое плечо зверя (эта скульптура, как и все скульптуры парка, раскрашена), она откинулась назад, и её длинные, светлые, беспорядочно разбросанные волосы струятся по сгорбленной спине чудовища. Неподалёку стоит скульптура, связанная с последним эпизодом приключений Азы, несчастной бирманской королевы, тело которой… Сосед краснолицего толстяка теряет всякое терпение, тем более что сидящие впереди зрители уже дважды поворачивались к болтуну, выражая своё недовольство, и просит его помолчать. Любитель восточной скульптуры удосуживается наконец взглянуть на сцену, где продолжается представление. Близок конец первого акта: героиня, которая ни разу не открыла рта и не отвела взгляда от земли на протяжении всего монолога партнёра (вплоть до последней фразы: «Как вам будет угодно… Я буду ждать до тех пор, пока будет нужно… До того дня…»), медленно поднимает голову и, глядя мужчине прямо в лицо, патетически восклицает: «Никогда! Никогда! Никогда!» Обнажённые плечи молодой женщины в белом платье приподнимаются, выражая презрение или прощение. Ладонь находится на уровне лба, локоть слегка отставлен, пальцы широко раздвинуты, словно натолкнулись на невидимую стеклянную стену.

По мягкой, приглушающей звук шагов земле подхожу еще на несколько метров и убеждаюсь, что мужчина, лицо которого чуть заслонено веткой, — не Джонсон, как я полагал сначала, введённый в заблуждение обманчивым голубоватым светом, льющимся от стен виллы, — а тот невзрачный молодой человек, которого все считают женихом Лауры (хотя чаще всего она разговаривает с ним, даже при посторонних, грубо или безразлично). Он попал сюда сегодня, воспользовавшись, несомненно, своим званием наречённого, поскольку не принадлежал к числу завсегдатаев на приёмах леди Авы. После столь непреклонного отказа, произнесённого к тому же не допускающим возражений голосом, молодой человек выглядит потрясённым: ноги его подкашиваются; пошатнувшись, он сгибается и прижимает к груди левую руку, а правой — отброшенной в сторону и чуть назад — пытается нащупать опору, за которую можно было бы ухватиться, словно боится, не выдержав внезапного удара, упасть. Иду дальше и на той же аллее наталкиваюсь на одиноко сидящего на каменной скамье мужчину. Подавшись вперёд, он замер и не сводит взгляда с земли между ступнями. Скамья расположена в столь тёмном углу под деревьями, что мне трудно наверняка сказать, кто это; если не ошибаюсь, тот, кого здесь фамильярно прозвали Американцем. Судя по всему, он погружён в свои мысли, и потому я молча прохожу мимо, не заговорив, не повернув головы, не глядя в его сторону.

И почти сразу же оказываюсь в окружении монументальных скульптур работы Р. Джонстона, выполненных в прошлом столетии. Почти все они изображают знаменитые эпизоды из жизни легендарной принцессы Азы: «Собаки», «Раб», «Обещание», «Королева», «Похищение», «Охотник», «Смерть». Эти скульптуры известны мне давно, и я перед ними не останавливаюсь. К тому же в этой части парка царит такой глубокий мрак, что невозможно как следует разглядеть смутно вырисовывающиеся силуэты, часть из которых, несомненно, принадлежит первым гостям леди Авы.

Одновременно со мной на крыльцо поднимаются ещё трое. Они подошли со стороны садовых ворот — женщина и двое мужчин. Один из мужчин — тот самый Джонсон, которого, как мне показалось, я видел погружённым в размышления на каменной скамье. Выходит, на скамье был не Джонсон! Поразмыслив, я прихожу к выводу, что над своим поражением размышлял, конечно же, наречённый Лауры, он пытался соединить разлетевшиеся вдребезги части своей жизни, изменить, по возможности, какую-нибудь деталь, отыскать не столь неблагоприятный вариант или по-новому оценить моменты, до сих пор считавшиеся выгодными и надёжными, но в свете внезапной немилости оказавшиеся сомнительными и совершенно бесполезными. В большом салоне леди Ава, как и положено, окружена толпой гостей, которые прямо с порога направляются в её сторону — приветствовать хозяйку дома; то же самое делаю и я. Наша хозяйка, улыбающаяся и спокойная, встречает каждого трогательной или пленительной фразой Заметив меня, она внезапно оставляет гостей и подходит ко мне, отстраняя назойливо возникающих перед ней людей, лиц которых она безусловно не замечает, и, взяв меня под руку, отводит в сторону, к оконной нише. Выражение её лица переменилось и стало твёрдым, замкнутым, отрешённым. Я не успел ещё произнести ни слова. «Должна сообщить вам нечто важное, — говорит леди Ава. — Эдуарда Маннера нет в живых».

О его смерти мне уже известно, но по моему лицу об этом не догадаться. Принимаю скорбный вид, соответствующий её тону, и коротко спрашиваю, как всё случилось. Леди Ава говорит быстро, невыразительным голосом, какого я никогда у неё не слышал, — в нём глубокое волнение, а возможно, и тревога. Нет, о подробностях трагедии она ничего не знает, буквально минуту назад позвонил её близкий знакомый, который, впрочем, тоже не знает, где и как всё случилось. Однако леди Ава не может больше задерживаться со мной, поскольку со всех сторон к ней тянутся люди. Она резко оборачивается к новым гостям, уже подступившим к ней вплотную, и спокойно, с сердечной улыбкой их приветствует: «Как это мило — вы всё-таки пришли! Я не была уверена, что Джордж успеет вернуться… и т. д.» Вероятно, многим в этом весёлом и беззаботном обществе трагическая новость уже известна, более того, для некоторых ни одна подробность случившегося не является тайной. Но даже посвящённые в тайну, собравшись небольшими группами, ведут разговоры на самые невинные темы: о кошках и собаках, о слугах и сенсационных находках в антикварных магазинах, о путешествиях или, наконец, о последних любовных романах отсутствующих здесь друзей, о приездах и отъездах членов колонии.

Группы возникают и распадаются в зависимости от случайных встреч. Когда я снова оказываюсь перед хозяйкой, леди Ава дружески и непринуждённо мне улыбается и спрашивает, что я буду сегодня пить. «Ещё не знаю, но сейчас выберу», — отвечаю я с улыбкой, без всякой задней мысли, и направляюсь в буфет. Сегодня гостей обслуживают лакеи в белых куртках, а не молоденькие евроазиатки, как это принято на более интимных вечерах. На белоснежной скатерти, покрывающей стол и свисающей до самого пола, стоят многочисленные серебряные тарелки с крохотными бутербродами и пирожными. Трое мужчин, захваченные оживлённой беседой, маленькими глотками пьют шампанское, которое им только что подал лакей. Я подхожу ближе (они разговаривают вполголоса) и улавливаю несколько слов: «…совершить убийство, обставив его необязательными, в стиле барокко, деталями, причём убийство обдуманное, не случайное. Никто другой…» На мгновение я задумываюсь, не имеют ли эти слова какого-то отношения к смерти Маннера, но прихожу к заключению, что это слишком невероятно.

Впрочем, сказавший эту фразу тут же смолкает. И я не смог бы наверняка определить, кто из троих говорил, настолько они похожи друг на друга одеждой, ростом, манерами, лицом. Никто не произносит больше ни слова, все не спеша потягивают маленькими глотками шампанское. А когда разговор возобновляется, обмениваются ничего не значащими замечаниями о винах, импортируемых в последнее время из Франции. Когда они удаляются, я прошу бокал шампанского — выдержанного и пенящегося, но без малейшего аромата. Подходят ещё двое мужчин, тоже просят шампанского. Именно тогда и возникает сцена, в которой лакей в белой куртке наклоняется, поднимает с пола пустую ампулу и кладёт её на край стола.

Вновь раздаются звуки оркестра, танцы возобновляются. Множество пар ритмично двигаются по паркету. В салоне много красивых женщин, среди них я замечаю пять или шесть молоденьких воспитанниц хозяйки дома. Леди Ава как раз беседует с девушкой, которую я вижу впервые; это блондинка с прекрасными золотистыми волосами, красивым ртом и нежной кожей, открытой широким вырезом платья: обнажённые плечи, спина, очертания груди. Стоя перед красным диваном, на котором сидит её старшая подруга, девушка напоминает прилежную ученицу, внимательно выслушивающую замечания учительницы. К ним подходит высокий мужчина в тёмном смокинге, склоняется в поклоне перед леди Авой, которая что-то рассеянно ему говорит. После чего указывает на девушку, сопровождая свой жест пространными замечаниями о её фигуре, о чём свидетельствуют движения скользящей по воздуху руки. Мужчина молча смотрит на блондинку, которая скромно потупила глаза. По знаку его руки она делает плавный танцевальный поворот, очень медленно, чтобы можно было рассмотреть её со всех сторон. Когда блондинка возвращается в прежнее положение, мне кажется (но утверждать это наверняка трудно), что лицо её порозовело; и действительно, она отворачивается, что может означать смущение или стыд. Но леди Ава тотчас же делает ей замечание, и блондинка немедленно поднимает голову и даже широко открывает глаза, умело увеличенные косметикой. А сейчас сэр Ральф подаёт ей руку, безусловно, приглашая на танец, ибо они вместе направляются к эстраде. Я пересекаю эту часть салона, чтобы оказаться у жёлтого дивана или, как я убеждаюсь вблизи, дивана в жёлтые и красные полосы. Профиль леди Авы обращён в ту сторону, куда отошли эти двое. Минута проходит в молчании. Сообразив, что она не в силах оторвать от них взгляда, я спрашиваю: «Кто это?» Леди Ава не отвечает, но немного спустя поворачивается ко мне и говорит, чуть прищурившись: «Всё дело именно в этом».

Осторожно начинаю: «А разве она не…», но тут же умолкаю, потому что мысли моей собеседницы заняты чем-то другим и слушает она меня невнимательно, исключительно из вежливости. Музыкальное произведение, которое исполняет оркестр, не прерывается, по-видимому, с самого начала приёма — очень своеобразная мелодия с регулярно повторяющимся рефреном, «…продаётся?» — произносит леди Ава, заканчивая мой вопрос, и тут же отвечает сама, впрочем, уклончиво: «Кажется, у меня для неё кое-что есть».

— Тем лучше, — говорю я. — Что-нибудь интересное?

— Один из постоянных гостей, — говорит леди Ава.

И поясняет, что речь идёт о некоем американце по фамилии Джонсон, а я делаю вид, что впервые услышал о нём из её уст (хотя вся история давно мне известна) и к тому же плохо представляю, о ком именно идёт речь. Леди Ава описывает его и рассказывает, опуская подробности, о маковых плантациях на границе Новых Территорий. После чего вновь поворачивается в сторону эстрады, на которой уже не видно ни сэра Ральфа, ни его партнёрши. И добавляет, как бы сама себе:

— Девушка должна была выйти замуж за милого мальчика, который не знал бы что с ней делать.

— Ну и?.. — спрашиваю я.

— С этим покончено, — отвечает леди Ава.

Чуть позже, этим же вечером она сказала: «Сегодня, если придёте на спектакль, Вы увидите её на сцене. Её зовут Лаура».

Но за это время успевают разбить хрустальный бокал; его осколки лежат на полу; пары прервали танец и медленно подходят к месту происшествия, образуя неправильной формы круг; все молча, с ужасом и негодованием, смотрят, словно видят перед собой какую-то совершенно неприличную вещь, на мельчайшие острые осколки, в которых свет люстры преломляется тысячами голубоватых льдисто-мерцающих бликов. Служанка-евроазиатка проходит сквозь круг, никого не замечая, как лунатичка, ступая по сверкающим осколкам, которые хрустят под подошвами её изящных туфелек с трёхкратно скрещенными на голой ступне и лодыжке позолоченными ремешками.

Снова танцуют пары, выполняя — как будто бы ничего не произошло — сложные фигуры. Женщина танцует поодаль от своего партнёра, который направляет её, не касаясь; послушная его приказам, она кружится, обозначает такт, колышет, замерев на месте, бёдрами, затем — быстро повернувшись — смотрит ему в глаза, ловит суровый взгляд, то пронизывающий, то проносящийся над её светлыми волосами и зелёными глазами.

После чего следует сцена перед витриной элегантного магазина в европейском квартале Колун. Но играть её сразу не следует, ибо тогда будет непонятно, почему в ней присутствует Ким, которая в это время находится на сцене маленького театра, где представление приближается к эпизоду убийства. Актёр, исполняющий роль Маннера, сидит в кресле перед письменным столом. Он пишет. Пишет, что служанка-евроазиатка проходит сквозь круг гостей, ничего не замечая, и сверкающие осколки стекла хрустят в мёртвой тишине под её изящными туфельками. Все взоры обращаются к девушке, следят за ней, как зачарованные, а она шагом лунатички подходит к Лауре, останавливается перед охваченной внезапным страхом молодой женщиной, долго, очень долго, невыносимо долго, строго и пронзительно смотрит на неё и наконец произносит убедительным и безразличным тоном, не оставляющим никакой надежды на бегство: «Прошу идти за мной. Вас ждут».

Вокруг продолжается танец, словно всё происходит на другом конце света. Танцуют пары, их увлекает ритм — неторопливый, но такой неодолимый, такой могущественный, что никакие драмы, даже самые бурные и неожиданные, не могут прервать его ни на мгновение, не в силах ему помешать. И однако же драма продолжается: хрустальный бокал падает на пол и со звоном разбивается; одна из девушек теряет сознание; ампула морфия падает из кармана смокинга в ту минуту, когда гость вытаскивает шёлковый платок, чтобы вытереть пот со лба; пронзительный крик боли прерывает мерную суету светского приёма; на сцене молчаливо появляется служанка; огромный чёрный пёс кусает танцующую женщину за ногу; на белом шёлковом платке видны пятна крови; перед хозяйкой дома внезапно возникает незнакомец и протягивает ей толстый конверт из серой бумаги, набитый чем-то вроде песка, а леди Ава, ни на мгновение не теряя спокойствия, быстро принимает конверт, взвешивает его в руке и прячет так же быстро, как быстро исчезает посыльный.

Именно в эту минуту и происходит вторжение английской полиции в большой салон Небесной Виллы, но этот эпизод уже подробно описан: резкий короткий свисток, и сразу же смолкают музыка и разговор, шаги двух солдат в шортах и рубашках по мраморным плитам салона раздаются в полной тишине, танцующие пары замерли, прервав какую-то сложную фигуру: мужчина протягивает руку партнёрше, ещё отвернувшейся от него, или оба стоят друг против друга, но смотрят в разные стороны — он направо, она налево, словно их внимание приковали события, происшедшие в разных концах зала; одни пары застыли, не отрывая взгляда от пола, другие — в тесном объятии; вскоре происходит обстоятельная проверка всех гостей леди Авы, долгая запись фамилий, адресов, занятий, дат рождения и т. д., и наконец звучат слова: «…убийство намеренное, не случайное», сказанные лейтенантом, который заключает: «Никто другой не был заинтересован в его исчезновении».

— Не выпьете ли шампанского? — говорит леди Ава очень спокойным голосом. В нескольких метрах за её спиной, возле двери — как и положено вышколенной служанке, готовой отреагировать на едва заметный кивок, — неподвижная, с восковым лицом, застывшим в бесстрастной улыбке, присущей жителям Дальнего Востока, хотя это вовсе и не улыбка, стоит молодая девушка-евроазиатка (но это, как мне кажется, не Ким) и не сводит со своей хозяйки взгляда. Словно не заметив случившегося, молча стоит она — как всегда — сосредоточенная и отсутствующая, мрачные думы, должно быть, одолевают её, но взгляд остаётся прямым и открытым, зоркая, энергичная, равнодушная, прозорливая, целые дни проводит она во власти прекрасных и жестоких грёз. Но когда взгляд её падает на что-нибудь или на кого-нибудь, она смотрит всегда в упор, широко открытыми глазами; проходя же мимо, не поворачивает головы ни направо, ни налево, не замечает ни окружающих её декораций в стиле барокко, ни гостей, которых сторонится, хотя многих из них знает уже не первый месяц и даже не первый год, ни лиц незнакомых прохожих, ни магазинов, ни цветных лотков с наваленными на них овощами и рыбой, ни китайских реклам и надписей, которые, возможно, только она одна и способна понять. А когда наконец подходит к дому свиданий, когда останавливается перед узкой крутой лестницей без перил, начинающейся прямо от двери и исчезающей в чёрной пасти дома, как две капли воды похожего на любой другой дом на этой длинной и прямой улице, служанка делает быстрый поворот налево и без малейших колебаний стремительно взбегает по неудобным ступеням, словно узкое платье ничуть этому не мешает. Сделав несколько шагов, она исчезла в кромешной тьме лестничного проёма…

Ничего не видя, поднимается она на третий, а то и на четвёртый этаж. Трижды негромко стучит в дверь и тут же, не дожидаясь ответа, входит. Сегодня её принимает не посредник, а тот, которого она знает только по прозвищу «Старик» (на вид ему не больше шестидесяти) и которого зовут Эдуард Маннер. В комнате он один. Сидит спиной к двери, в которую входит девушка. Она тщательно закрыла её за собой и остановилась, опершись о дверной косяк. Маннер сидит в кресле за письменным столом. Пишет. Внимания на девушку не обращает, возможно, и вовсе не заметил её прихода, хотя она его и не скрывала. Её движения, тем не менее, бесшумны, и можно предположить, что мужчина за письменным столом действительно не слышал, как кто-то вошёл. Не пытаясь обратить на себя внимание, девушка ждёт, пока Маннер наконец взглянет на неё, и длится это, конечно же, довольно долго.

А вот (сразу или немного спустя?) оба стоят лицом к лицу в тёмном углу комнаты, неподвижные и молчаливые. Служанка прижалась спиной к стене, словно только что медленно отступила к ней, не доверяя Старику или опасаясь его, а он — в двух шагах от неё — возвышается над ней на целую голову. Теперь она склонилась над столом, из-за которого он ещё не поднимался, одна её рука лежит на потёртой зелёной коже стола, заваленного разбросанными в беспорядке бумагами, другой рукой — правой — она ухватилась за край столешницы из красного дерева, обитый для сохранности бронзой. Мужчина по-прежнему сидит перед ней в кресле, не поднимая на гостью глаз, и пристально смотрит на покрытые ярко-красным лаком ногти её тонких пальцев, кончики которых покоятся на листке, на три четверти исписанном мелким, ровным, невероятно убористым почерком, без единой помарки. Слово, на которое, по всей видимости, указывает палец служанки, — глагол «представляет» (третье лицо настоящего времени изъявительного наклонения). Несколькими строками ниже виднеется последнее неоконченное предложение: «…рассказал бы, вернувшись из поездки…» Не нашлось нужного слова.

В третьей сцене Эдуард Маннер стоит, а Ким на этот раз лежит на краю полуразобранной тахты. (Неужели тахта в этой комнате была видна и раньше?) На ней всё то же узкое платье, с разрезом сбоку по китайской моде; тонкий белый шёлк надет, по всей видимости, прямо на голое тело, неестественный изгиб длинной и тонкой поясницы заставляет ткань морщиться в поясе, образуя тысячи мельчайших, расходящихся веером складок. Одна её нога в туфельке с длинными ремешками касается пола, другая, без туфли, но в тонком просвечивающем чулке, лежит на самом краю постели; в разрезе узкого платья видна согнутая в колене нога; бедро другой ноги (левой) подминает под себя беспорядочно сбитую простыню; грудь, опирающаяся на локоть (левый), повернута вправо. Правая рука с чуть согнутыми пальцами лежит на постели ладонью вверх. Голова слегка откинута, лицо по-прежнему напоминает восковую маску: застывшая улыбка, широко открытые глаза, полное отсутствие выражения. Маннер, наоборот, впился в неё напряжённым взглядом человека, с лихорадочным вниманием наблюдающего за каким-то экспериментом или преступлением. Неподвижный, как и его партнёрша, он всматривается в её загадочное лицо, словно надеется, что заметит наконец некий знак — заранее ему известный, пугающий, неожиданный. Осторожно протягивает руку, готовый вмешаться. В другой руке зажат изысканный хрустальный бокал на тонкой ножке, напоминающий бокал для шампанского, но чуть поменьше. На его дне — остатки бесцветного напитка.

Последняя сцена: Эдуард Маннер в тёмном, застёгнутом на все пуговицы костюме лежит на полу между аккуратно застланной тахтой и письменным столом, на котором виден недописанный листок. Лежит на спине, растянувшись во всю длину, руки вдоль тела и слегка раздвинуты. В комнате никаких следов борьбы, погрома, внезапного вторжения. Пауза, прерывающая действие, затягивается и длится до тех пор, пока в тишине не раздаётся мелодичный звон будильника в кожаном футляре, стоящего на столе. Сообразив, что это конец представления, зрители начинают аплодировать, поднимаются с кресел и по одному или небольшими группами направляются к выходу, к покрытой толстым красным ковром лестнице, ведущей в просторный салон, где их ждут освежающие напитки. Леди Ава, спокойная и улыбчивая, окружена кольцом гостей, что вполне понятно — каждый хочет поблагодарить перед уходом хозяйку и сделать несколько лестных замечаний. Заметив меня, леди Ава поворачивается в мою сторону, и лицо её принимает самое радушное и безмятежное выражение, словно она напрочь забыла о тех важных, сказанных буквально минуту назад словах, которые оправдывали её беспокойство. Говорит спокойно, очень светским тоном: «Не выпьете ли шампанского?» В ответ я тоже улыбаюсь, отвечаю, что как раз собирался это сделать, и перед тем, как направиться в буфет, поздравляю её с великолепно удавшимся вечером.

Именно сейчас возобновляется диалог между краснолицым толстяком и его высоким товарищем в тёмном, почти чёрном смокинге, который, слегка склонив голову, слушает истории, рассказываемые собеседником, не обращающим ни малейшего внимания на серебряный поднос в руке услужливого лакея в белой куртке. Толстяк протянул руку к подносу, но совершенно забыл о цели своего жеста и даже о собственной ладони, повисшей в воздухе на расстоянии двадцати сантиметров от наполненного до краёв бокала. Лакей тоже перестал за ним следить, он смотрит в другую сторону, и поднос опасно накренился.

Наконец ладонь толстяка сжалась, но указательный палец по-прежнему вытянут, а средний чуть согнут. На этом пальце, пухлом и коротком, как и все остальные, — массивный китайский перстень из твёрдого камня; на камне видна искусно вырезанная фигура молодой женщины, лежащей на краю тахты, — она опирается о локоть, голова откинута, одна босая нога касается пола. Гибкое тело напрягается, словно в приступе боли или экстаза, так что в нескольких местах на плотно облегающем платье из чёрного шёлка возникла паутина мелких морщинок: высоко на бёдрах, в талии, на груди, под мышками. У этого узкого и прямого платья традиционного покроя с длинными рукавами, стянутыми в локте, маленьким стоячим воротничком, охватывающем шею, разрез не до колена, а по самое бедро. (Сбоку непременно должна быть невидимая «молния», которая тянется до подмышки, а возможно, скрываемая внутренней стороной рукава, достигает даже запястья). В правой руке, бессильно замершей на смятой постели ладонью вверх, под большим пальцем лежит маленький стеклянный шприц. Последняя капля жидкости выскользнула из опустошённого, с косым срезом кончика иглы и расползлась на простыне круглым пятном величиной с гонконгский доллар.

Маннер, который на протяжении всей этой сцены не двинулся со своего места у стола, а только повернул голову, чтобы посмотреть на тахту (всё-таки тахта в комнате была), продолжает сидеть, слегка отведя правое плечо и положив левую руку на правый подлокотник кресла; затем переводит взгляд на лист бумаги, подносит перо к прерванной фразе, приписывает к слову «поездка» прилагательное «тайная» и снова перестаёт писать. Ким стоит напротив, по другую сторону стола из красного дерева и, склонившись над беспорядочно разбросанными листами, касается кончиками трёх пальцев с очень длинными ногтями, покрытыми ярко-красным лаком, того места на столешнице, обитой полинявшей кожей, где нет бумаг; линия её бедра, подчёркнутая наклоном фигуры, резко выделяется на фоне почти наглухо задёрнутой венецианской шторы. Но вот Ким выпрямляется, в руке её толстый конверт из серой бумаги, который мужчина ей только что протянул (или, возможно, указал на столе быстрым движением подбородка). Не сказав ни слова, не попрощавшись, без единого жеста она выходит так же бесшумно, как и вошла, неслышно закрывает за собой дверь, минует лестничную площадку, спускается по узкой лестнице, тёмной и неудобной, которая выходит прямо на улицу, в людской муравейник и полуденный жар, и идёт сквозь смрад тухлых яиц и гниющих фруктов, сквозь толпу прохожих, мужчин и женщин, одетых в одинаковые халаты из чёрной материи, блестящей и твёрдой, как клеёнка.

Служанку сопровождает огромный пёс, который тянет её за собой, и поводок натягивается, как струна, между кожаным ошейником и напряжёнными пальцами с покрытыми ярким лаком ногтями. Пальцы другой руки сжимают конверт из серой бумаги, бесформенно толстый, как будто набитый песком. А чуть дальше вновь виден уличный подметальщик в тёмно-синем комбинезоне и соломенной шляпе в виде широкого конуса. На этот раз он не смотрит по сторонам и не обращает на проходящую девушку никакого внимания. Стоит, опершись о толстый квадратный столб крытой галереи, сверху донизу облепленный маленькими афишами; сунув под мышку старую метлу, частично скрывающую одну из его босых ног, он обеими руками подносит к глазам обляпанный грязью, изорванный иллюстрированный журнал, который только что выловил в сточной канаве. Полюбовавшись цветной фотографией на обложке, листает журнал; следующая страница, чёрно-белая, ещё грязней. Большую её часть, ту, что можно разглядеть, занимают три стилизованных рисунка, помещённых один под другим. На всех трёх одна и та же молодая женщина со слегка раскосыми глазами и широкими скулами, находящаяся почти в одинаковой обстановке (пустая и убогая комната, в которой нет ничего, кроме простой железной кровати), одинаково одетая (узкое чёрное платье традиционного покроя), но претерпевающая от рисунка к рисунку перемены.

На первом рисунке девушка лежит на самом краю кровати, среди смятых и беспорядочно разбросанных простыней (она опирается о локоть, сквозь разрез платья, надетого прямо на голое тело, открывается бедро, на лице улыбка экстаза, голова откинута, в руке пустой шприц и т. д.); в верхней части рисунка изображены, судя по всему, её мечты о роскоши: стены, отделанные алебастром под мрамор, резные колонны, люстра в стиле барокко, бронзовые канделябры самых фантастических форм, тяжёлые шторы на окнах, потолки, расписанные в стиле XVIII века, и т. д. На втором рисунке от всей этой роскоши не осталось и следа; видна только железная кровать и девушка, которая лежит навзничь со связанными руками и ногами, неестественно выгнувшись в позе, означающей её полную неспособность освободиться от пут. От конвульсивных движений разрез на платье расширяется всё больше, «молния» рвётся, и обнажается маленькая округлая грудь (теперь можно с уверенностью сказать, что «молния» шла только до подмышки и вовсе не проходила, как предполагалось, вопреки всякому правдоподобию, сначала, по внутренней стороне рукава). Третий рисунок — несомненно — символический: пут на девушке нет, но её безжизненное, совершенно обнажённое тело лежит отчасти поперёк кровати (руки и грудь), отчасти на полу (длинные, согнутые в коленях ноги). Рядом с брошенным на пол чёрным платьем — лужица крови; огромная, величиной с кинжал игла пронзает уже мёртвое тело: войдя в грудь, она торчит из поясницы.

Каждый рисунок сопровождает короткая надпись, набранная крупными китайскими иероглифами; вот их перевод: «Наркотик — друг, который соблазняет», «Наркотик — друг, который порабощает», «Наркотик — яд, который убивает». К сожалению, читать подметальщик не умеет. Лысый толстяк с красными пятнами на лице, который рассказывает всю эту историю, тоже не знает китайского; под последним рисунком он смог расшифровать только ряд крохотных букв и цифр, известных и европейцам: «О.Б.Н. Тел. — 1-234-567». Будучи рассказчиком не слишком добросовестным и к тому же вряд ли понимая смысл этих трёх букв (Общество борьбы с наркотиками), он обращает внимание лишь на впечатление, которое иллюстрации могут вызвать у знатока, и уверяет своего собеседника, человека крайне недоверчивого, что рисунки рекламируют один из тех подозрительных притонов в нижней части города, где любитель запретных и опасных наслаждений может найти не только морфий и опиум. Но в эту минуту лакей в белой куртке, который только что выровнял опасно накренившийся поднос, произносит: «Пожалуйста, господин». Толстяк поворачивает голову, какое-то мгновение всматривается в собственную руку, повисшую в воздухе, глядит на яшмовый перстень, с трудом налезший на средний палец, на серебряный поднос, на бокал бледно-жёлтого напитка, в котором медленно поднимаются вверх крохотные пузырьки, и разве что с трудом осознаёт, где он находится и что делает. Толстяк говорит: «Ах да! Благодарю!», быстро берёт бокал, одним глотком выпивает его и небрежно, кое-как ставит на самый край подноса, который держит лакей. Бокал опрокидывается, падает на мраморный пол и разлетается на тысячи мелких осколков. Об этом случае уже рассказывалось, достаточно только напомнить о нём.

Поблизости Лаура поправляет туфельку, ремешки которой расстегнулись во время танца. Делая вид, что не замечает взгляда сэра Ральфа, не сводящего с неё глаз, она присаживается на край дивана, расправив широкий подол своего длинного платья. Нагнулась до самого пола и обеими руками обхватила стопу, выглядывающую из-под белого шёлка. Изящная туфелька, верхняя часть которой образует узкий треугольник из позолоченной кожи, едва прикрывает кончики пальцев и держится на ноге благодаря длинным ремешкам, скрещённым на подъёме и лодыжке и застёгнутым в скрещении маленькой пряжкой. Лаура поглощена этой сложной операцией, и ниспадающие на её лицо светлые локоны открывают склонённую шею, нежную кожу, шелковистый пушок, блестящий сильнее, чем локоны, ниспадающие на её лицо и открывающие склонённую шею, нежную кожу и шелковистый пушок, блестящий сильнее, чем склонённая шея и нежная кожа, блестящая сильнее, чем склонённая…

Можно считать, что все теперь на своих местах. Лаура застёгивает ремешки туфельки. Джонсон смотрит на неё, стоя неподалёку, в нише окна с наглухо задёрнутыми шторами. Краснолицый толстяк потерял нить своего рассказа и поднимает налитые кровью глаза — полные не то ужаса, не то отчаяния — на американца, который склоняет к нему своё непроницаемое лицо, не пытаясь уже скрыть, чтс давно думает о другом. Эдуард Маннер, сидя за письменным столом, тщательно стирает слово «тайная», так что на бумаге не остаётся и следа, после чего пишет вместо него слово «дальняя». Леди Ава, одиноко сидящая на диване неопределённого цвета, выглядит внезапно измученной, поблекшей, утратившей все свои силы в борьбе за поддержание внешнего вида, который никого уже не может ввести в заблуждение, она заранее знает всё, что должно наступить: внезапный разрыв помолвки Лауры, самоубийство её жениха в роще равеналий, раскрытие полицией небольшой лаборатории по производству героина, небескорыстная и в то же время страстная связь сэра Ральфа с Лаурой, которая хочет остаться обычной пансионеркой Небесной Виллы и встречается со своим любовником в одной из комнат второго этажа, предназначенной для такого рода свиданий, в той комнате, где впервые отдалась ему: сначала сэр Ральф видит в этой ситуации своеобразную прелесть и умудряется платить Лауре всё больше и больше за всё более изысканные услуги, которая та с восторгом ему оказывает, не забывая, впрочем, напоминать и о плате, которая ей причитается, согласно их личной договорённости, по обычному тарифу Небесной Виллы. Таким образом, при каждом удобном случае она подчёркивает своё положение проститутки, хотя и не принимает — опять же согласно их договорённости — никаких других предложений, которые иногда ей делает леди Ава, в чьём альбоме она продолжает значиться как девушка, доступная любому богатому клиенту; сэр Ральф, ничуть не жалуясь на такое положение дел, как истинный знаток, видит в нём нечто унизительное и даже мучительное для своей любовницы. И наконец требует положить конец двусмысленной ситуации, которая является всего-навсего предлогом, не позволяющим ей всё бросить и уехать вместе с ним. Он должен вернуться в Макао, этого требуют дела, но он не в силах уже жить без неё и видеть её лишь в приёмных залах Небесной Виллы по случаю бала или представления на сцене маленького театра, где она играет главную роль в пьесе Джонстона «Убийство Эдуарда Маннера», а также выступает в других драмах, скетчах и живых картинах.

Итак, он хочет забрать Лауру в Макао и поселить её у себя, в собственном доме. Но молодая женщина отказывается, что он, несомненно, предвидел. «Зачем мне уезжать?» — спрашивает она, слегка прищурив свои зелёные глаза, уголки которых подведены чёрным карандашом. Ей и здесь хорошо. А он, если ему угодно, может ехать. В Колуне и Виктории вполне достаточно стариков-миллионеров, которые займут освободившееся место. Во всяком случае у неё нет ни малейшего желания закопать себя в провинциальной дыре, где говорят по-португальски и от скуки играют в «русскую рулетку». Лёжа на спине в кровати с резными столбиками по краям, застланной мехом и чёрным атласом, она смотрит на балдахин над головой, на украшающее его зеркало, на своё тело, отражающееся в зеркале и сохраняющее на протяжении всей этой сцены позу богини Майи с известной картины Маннера. Сэр Ральф замолчал, большими шагами ходит он вдоль и поперек комнаты, огибая квадратную кровать то слева, то справа, но даже не смотрит на предмет своих желаний, возлежащий на ней во всём блеске бело-розовой наготы. Иногда сэр Ральф что-то произносит, но совершенно неуместное: аргументы, к помощи которых он уже неоднократно прибегал, запоздалые упреки, невыполнимые обещания, о чём он и сам прекрасно знает. Она его не слушает. Набрасывает на ногу чёрный шёлк, прикрыв бедро и часть живота, словно озябла, хотя в комнате стоит невыносимая духота. Сэр Ральф, не снимавший ещё смокинга, теряет, кажется, всякое терпение. «Ты меня больше не любишь?» — спрашивает он в отчаянии. «Но об этом мы никогда не договаривались», — отвечает Лаура.

И тогда сэр Ральф предлагает Лауре деньги, много денег. «Сколько?» — с улыбкой спрашивает молодая женщина. Столько, сколько она захочет. «Превосходно», — произносит Лаура и тотчас же называет сумму с уверенностью человека, давно подсчитавшего, во сколько обойдётся такого рода согласие. Причём сэр Ральф должен расплатиться наличными в эту же ночь, до наступления рассвета, иначе сделка не состоится. Названная сумма — гораздо больше той, которую Джонсон способен достать за столь короткое время. Но Джонсон не возражает. Он внезапно перестаёт ходить по комнате и наконец-то бросает взгляд на постель, как будто только сейчас обнаружил присутствие молодой женщины. И не произнося ни слова, долго на неё смотрит, хотя, можно наверняка сказать, не видит, его взгляд пронзает пустоту. Голова Лауры, повёрнутая к сэру Ральфу, по-прежнему лежит на подушке. Очень медленно Лаура касается своей нежной рукой шёлка на бедре и откидывает его в сторону, позволяя любовнику принять сознательное решение и, помимо всего прочего, оценить стоимость ещё заметных на её теле следов.

Сэр Ральф вновь не замечает Лауру и смотрит куда-то вдаль, где наблюдает некую завораживающую, призрачную сцену. Наконец он произносит: «Я это сделаю», — но совершено неясно, имеет ли он в виду деньги и срок или планирует что-то совсем другое, — и, сбросив с себя оцепенение, сталкивается с пылающим, напряжённо-холодным, безумным взглядом больших зелёных глаз. На мгновение сэр Ральф погружается в них, но, приняв решение, отрывисто произносит: «Прошу подождать меня здесь!» — направляется к двери, поворачивает ключ, широко распахивает её и выходит.

И вот он большими шагами пересекает ночной парк, вот сидит в такси, недостаточно быстро мчащемся в направлении Куинс-роуд, вот взбегает по узким и крутым ступеням тёмной лестницы. А вот склоняется над письменным столом, заваленным бумагами, над неопределённого возраста китайцем, который сидит перед ним или, скорее, под ним. Сморщенное лицо китайца сохраняет выражение вежливого спокойствия, а безумец в смокинге продолжает что-то быстро говорить, размахивая руками и угрожая. Вот сэр Ральф снова поднимается по той же лестнице без перил, так что держаться ему не за что, хотя ступени узкие и крутые. Вот сидит в такси, недостаточно быстро мчащемся в направлении Куинс-роуд. Вот стучит в деревянные ставни маленькой лавки, на дверях которой в свете газового фонаря видно слово «Обмен», написанное на семи языках. Стучит что есть силы обеими руками, двойными ударами, наполняя безлюдную улицу грохотом, рискуя разбудить всех соседей. Никто не отвечает, и тогда, прижавшись губами к щели в ставне, он кричит: «Хо! Хо! Хо!», наверняка имя того, кого он хочет разбудить. И снова барабанит в дверь, впрочем, уже не так громко, словно теряя постепенно надежду.

И никакого, несмотря на весь этот шум, отклика, никаких признаков жизни; с таким же успехом вокруг могла простираться пустыня, нереальность, кошмар, тогда хоть понятным стал бы приглушённый и какой-то загадочный скрип, издаваемый ставнями. Но тут Джонсон замечает старика в халате из чёрной материи, который сидит в проёме стены у соседнего дома. Быстро подходит, даже подбегает к нему и кричит несколько слов по-английски, хочет узнать, есть ли кто в лавке. Старик пускается в неторопливые объяснения, кажется, на кантонском диалекте, но говорит при этом так неразборчиво, что Джонсон не может понять ни слова. И повторяет вопрос на кантонском диалекте. Старик отвечает по-прежнему медленно и долго. На этот раз издаваемые им звуки напоминают английский язык, хотя разобрать удаётся только многократно повторяемое слово «жена». Джонсон, теряя последнее терпение, спрашивает, какое отношение ко всему этому имеет чья-то жена. Китаец немедленно разражается новым потоком непонятных фраз, но уже без слова «жена». Ни его жесты, ни выражение лица не приближают смысла, понять который невозможно. Старик неподвижно сидит на земле, прислонившись к стене и сцепив руки на коленях. В его голосе прорезаются нотки безнадёжности. Взбешённый американец наклоняется, хватает старика за плечи и принимается его трясти. Старик вскакивает на ноги, неожиданно громко и пронзительно визжит, и именно в эту минуту на одной из соседних улиц раздаётся вой полицейской сирены. Вой, очень резкий и высокий, то усиливаясь, то затихая, быстро приближается.

Джонсон отпускает старика и быстро отходит от него, потом начинает бежать, а следом за ним несётся визг китайца, который стоит посреди мостовой и, размахивая руками, указывает в его сторону. Судя по вою сирены, полицейская машина где-то недалеко. Джонсон поворачивает на бегу голову и замечает жёлтые огни фар и красную мигалку на крыше автомобиля. Он резко сворачивает налево, на поперечную улицу и устремляется по ней вверх, надеясь, что успеет достичь лестницы прежде, чем его догонит полицейская машина. Однако машина уже свернула за ним и быстро приближается. Джонсон мгновенно — и тем не менее поздно и весьма неискусно — принимает вид случайного прохожего, у которого на уме нет ничего дурного, и останавливается по первому же окрику. Из машины выскакивают трое английских полицейских и окружают его: вечерний костюм Джонсона их озадачивает, но производит хорошее впечатление. Полицейские — в шортах и рубашках защитного цвета, на ногах ботинки и белые гольфы. Джонсону кажется, что лейтенант — тот самый офицер, который ворвался сегодня вечером в салон на Небесной Вилле, а оба сопровождающих его полицейских — те, что появились тогда вместе с ним. На вопрос о документах Джонсон достаёт из внутреннего кармана смокинга свой португальский паспорт и предъявляет его.

— Почему вы бежали? — спрашивает лейтенант.

Джонсон готов машинально ответить: «Чтобы согреться», но в последний момент спохватывается: духота стоит тропическая, на нём плотный чёрный смокинг, по лицу струится пот. «Я не бежал, — отвечает он, — я быстро шёл».

— Мне показалось, что вы бежали, — говорит лейтенант. — А почему вы шли так быстро?

— Спешил домой.

— Понятно, — говорит лейтенант. И глянув вдоль улицы, где широкие, заваленные отходами лестницы ведут к деревянным лачугам бедняков, добавляет:

— Где вы живёте?

— В гостинице «Виктория».

— Гостиница «Виктория» находится не в Виктории и даже не на острове Гонконг, а в Колуне, на материке. Полицейский внимательно изучает паспорт: местом жительства там, естественно, значится Макао. Он рассматривает фотографию, после чего добрую минуту всматривается в лицо американца.

— Это вы? — спрашивает он наконец.

— Да, это я, — отвечает Джонсон.

— Что-то непохоже, — говорит лейтенант.

— Возможно, неудачный снимок, — отвечает Джонсон. — К тому же довольно старый.

Лейтенант снова долго разглядывает лицо Джонсона и фотографию, потом изучает перечень особых примет, подсвечивая карманным фонарём, сравнивает их со стоящим перед ним человеком, после чего возвращает паспорт со словами:

— К гостинице «Виктория» надо идти в другую сторону, господин. Паром находится в противоположном направлении.

— Я плохо знаю город, — отвечает Джонсон.

Ещё с минуту лейтенант молча осматривает Джонсона, освещая его лицо фонарём; он направляет пучок света то на лоб, то на глаза, то на нос, меняя таким образом их очертания и выражение. Затем ровным безразличным голосом произносит (сказанное не является вопросом): «Сегодня вечером вы были у госпожи Эвы Бергман». Джонсон, давно ожидавший этих слов, и не пытается отрицать.

— Да, — отвечает он, — был.

— Вы частый гость в этом доме?

— Бывал несколько раз.

— Кажется, там недурно проводят время.

— Кому как нравится.

— Вы догадываетесь, что искала в доме полиция?

— Понятия не имею.

— Почему этот старик на улице так кричал?

— Не знаю. Вы можете спросить об этом у него самого.

— Почему вы шли вверх по улице, если хотели попасть в порт?

— Я уже сказал, что заблудился.

— Но это ещё не повод искать паром на вершине горы.

— Гонконг — остров, не так ли?

— Конечно. Австралия — тоже. Вы пришли сюда от госпожи Бергман пешком?

— Нет, приехал на такси.

— Почему такси не отвезло вас на пристань?

— Я попросил высадить меня на Куинс-роуд. Решил немного прогуляться.

— Приём давно закончен. Сколько часов вы прогуливаетесь? — Не дожидаясь ответа, лейтенант добавляет: «Двигаясь в таком темпе, вы должны были пройти приличное расстояние.» — А потом тоном человека, который не придаёт особого значения тому, о чём спрашивает: «Вы знали Эдуарда Маннера?»

— Только понаслышке.

— Кто именно с вами о нём говорил?

— Не помню.

Джонсон делает неопределённый жест правой рукой и улыбается, что должно означать неуверенность, неведение и полное безразличие. Лейтенант продолжает:

— У вас были с ним какие-нибудь общие дела?

— Нет. Абсолютно никаких. А чем он, кстати, занимается?

— Маннера нет в живых. Вы об этом знаете?

Джонсон изображает удивление: «Откуда?

Конечно, нет… А при каких обстоятельствах?..» Но полицейский не сдаётся:

— Вы уверены, что никогда не встречались с ним в Небесной Вилле или в других подобных местах?

— Нет, никогда… Думаю, что нет. А отчего он умер? И когда?

— Сегодня вечером. Он совершил самоубийство.

Лейтенант, конечно же, знает, что это не самоубийство. Джонсон чувствует ловушку и удерживает себя от замечания, что эта версия кажется ему сомнительной, поскольку не соответствует характеру Маннера. Он считает, что разумнее молчать и сосредоточиться — сейчас это вполне уместно. Лишь одно его беспокоит: почему полицейская машина поехала прямо за ним, а не остановилась возле старика. С другой стороны, если дело Маннера так интересует лейтенанта, чем, в таком случае, он занимался с той минуты, как покинул Небесную Виллу, прежде чем принять участие в неожиданном уличном патруле в сопровождении всё тех же двух солдат? Один из них с самого начала допроса уселся за руль, считая, вероятно, что задержанный не опасен. Другой стоит неподвижно в двух шагах от начальника, готовый, если понадобится, вмешаться. После долгой паузы лейтенант говорит (голосом ещё более безразличным, отрешаясь от произносимого и словно припоминая полузабытую историю): «Ральф Джонсон… странная фамилия для португальца из Макао… Какой-то Ральф Джонсон живёт на Новых Территориях, но он — американец… Разводил индийскую коноплю и белый мак… на небольших участках… Вы о нём не слышали?»

— Нет, — отвечает американец.

— Тем лучше для вас. Недавно он оказался замешан в одной грязной истории — в торговле несовершеннолетними. К тому же он — коммунистический агент… Вам необходимо поменять фотографию на паспорте… — Неожиданно он глядит прямо на собеседника и совершенно другим тоном спрашивает:

— В котором часу вы пришли сегодня к той, которую называете леди Ава?

И не подумав заметить лейтенанту, что госпожа Бергман не появлялась ещё в их разговоре под этим именем, Джонсон, имевший время приготовиться к этому вопросу, тут же начинает рассказывать, как он провёл вечер.

— Я подъехал к Небесной Вилле на такси около девяти часов. Буйная растительность парка со всех сторон окружает гигантских размеров виллу, отделанную алебастром под мрамор, с чрезмерно экзотической архитектурой: неумеренное повторение одних и тех же декоративных линий, сочетание самых диковинных элементов и необычных цветов поражает всякий раз, когда вилла возникает за поворотом аллеи в окружении королевских пальм. Мне показалось, что я приехал несколько раньше назначенного, и значит, окажусь среди первых гостей, которые прошли за ворота, а возможно, и вообще первым, ибо никого другого ещё не видел, и потому решил не заходить сразу в дом, а свернуть налево, чтобы прогуляться в самой красивой части парка. Даже в дни приёмов парк освещается только у самого дома; уже на расстоянии нескольких шагов от виллы густые заросли гасят и свет фонаря, и небесно-голубой блеск, отражающийся от стен, покрытых алебастром под мрамор. Можно разглядеть только контуры аллеи и т. д.

Опускаю звон цикад, о котором уже говорил, и описание скульптур и сразу же перехожу к сцене разрыва Лауры со своим женихом. А поскольку лейтенант спрашивает фамилию этого молодого человека, о котором ещё не упоминалось, я на всякий случай отвечаю, что его зовут Джордж.

— Джордж, а дальше? — спрашивает лейтенант.

— Джордж Маршат.

— Чем он занимается?

Отвечаю, не задумываясь: «Он торговец».

— Француз?

— Нет, кажется, голландец.

Он сидит в одиночестве на белой скамье в тени равеналий, листья которых, напоминающие широкие ладони, образуют над ним навес. Наклонился вперёд. Кажется, он внимательно рассматривает свои лакированные туфли, чернеющие на фоне белого песка. Обеими руками ухватился слева и справа за край мраморной скамьи. По мере того, как я продвигаюсь по аллее, я замечаю, что в правой руке он держит пистолет — палец на спусковом крючке, но дуло направлено вниз, в землю. Это оружие ещё доставит ему немало хлопот, когда полиция будет обыскивать гостей леди Авы.

Затем не происходило ничего достойного упоминания вплоть до той минуты, когда хозяйка дома сообщила мне — полагая, что делает это первой, — об убийстве Маннера. И спрашивает, что я собираюсь делать. Я отвечаю, что новость застигла меня врасплох и что, скорее всего, мне придётся покинуть английскую территорию Гонконга и надолго, а то и навсегда вернуться в Макао. В остальном вечер проходит как обычно. Гости разговаривают на самые разные темы, танцуют, пьют шампанское, роняют бокалы, едят пирожные. В четверть двенадцатого на сцене маленького театра поднимается занавес. Почти все красные плюшевые кресла в зале заняты — в основном, мужчинами; собралось человек тридцать, несомненно, тщательно отобранных, поскольку спектакль предназначается для посвящённых (большинство приглашённых на приём покинуло виллу, даже не подозревая об этом представлении.) Представление начинается со стриптиза, поставленного в сычуанской манере. Выступает молоденькая японка, которую постоянные посетители салона леди Авы ещё не знают и потому приглядываются к ней с особым интересом. Впрочем, игра её удовлетворяет самым взыскательным вкусам, и номер, хотя и довольно известный, доставляет зрителям удовольствие и проходит гладко, что не всегда бывает; никто не нарушает на этот раз хода пьесы, не покидает зала и не мешает представлению несвоевременной болтовнёй.

Затем следует номер в стиле театра гиньоль под названием «Ритуальные убийства» с использованием соответствующих трюков — складных лезвий, алой краски на белом теле, стонов и конвульсий жертв и т. д. Декорации те же, что и в первой картине (просторное подземелье со сводами, каменные ступени); потребовалось лишь немного дополнительной бутафории — колья, крест, дыба; собаки в этом номере участия не принимают. Но вне всякого сомнения, гвоздь сегодняшней программы — длинный монолог самой леди Авы, на протяжении всей одноактной пьесы пребывающей на сцене в одиночестве. Впрочем, термин «монолог» не вполне подходит к тому, что здесь происходит, ибо в этой пьесе слова почти не произносятся. Хозяйка дома играет самоё себя. Одетая как в начале приёма, она появляется на этот раз через большие двери в глубине сцены (двухстворчатые), среди очень реалистически выполненных декораций, точь-в-точь повторяющих её спальню, расположенную, как и прочие личные комнаты, на третьем и четвёртом этажах огромного дома. Встреченная долгими аплодисментами, леди Ава, стоя лицом к рампе, быстро кланяется. Затем, не отпуская дверной ручки, поворачивается к двери, закрывает её и замирает, прислушиваясь к каким-то голосам, доносящимся снаружи (зрители их не слышат); приближает ухо к резной створке, но щекой двери не касается. Ничего тревожного она, по всей видимости, не услышала, ибо тотчас же меняет позу и направляется в сторону зрителей, которых с этой минуты совершенно перестаёт замечать. Она делает несколько шагов налево, но уже не так уверенно, на секунду останавливается, передумывает, поворачивает направо и идёт наискось в глубину комнаты, после чего торопливо возвращается к рампе. Вид её выражает полную растерянность; лицо, сбросившее маску напряжённости, кажется измученным и постаревшим. Наконец леди Ава останавливается возле круглого столика, покрытого зелёной суконной скатертью, ниспадающей со всех сторон до самого пола, и принимается машинально снимать с себя драгоценности: массивное золотое кольцо, браслет из того же гарнитура, большой перстень с бриллиантом, серьги — и по очереди складывает их в хрустальный бокал. Она не присаживается, несмотря на то, что очень устала, а продолжает стоять, опершись одной рукой о стол и безжизненно опустив другую. С левой стороны неслышно входит одна из молодых служанок-евроазиаток, она застывает неподвижно чуть в стороне от хозяйки и молча на неё смотрит; на девушке ночной халат из искрящегося шёлка, сшитый точно по фигуре, не такой, какой носят обычно. Леди Ава поворачивает к девушке лицо, трагическое лицо с такими измученными глазами, что, кажется, они совершенно ничего не видят. И та, и другая не произносят ни слова. Лицо у Ким гладкое и непроницаемое, леди Ава настолько утомлена, что её лицо ничего не выражает. Но чувствуют они, вероятно, одно и то же — ненависть и удивление, зависть и сострадание, мольбу и презрение и что-нибудь ещё.

Служанка — хотя ничего за это время не изменилось — покидает комнату, как и вошла, прекрасная, молчаливая, стройная, бесшумная. Леди Ава не шелохнулась, как будто ничего не заметила. Проходит довольно много времени, прежде чем она снова начинает кружить по комнате, нигде не задерживаясь, ни на что не решаясь. На опущенной крышке секретера, в окружении исписанных листов лежит толстый конверт из серой бумаги, набитый чем-то вроде песка, тот, что вручили ей сегодня: леди Ава взвешивает его в руке и тут же кладёт на стол. Наконец она останавливается перед трельяжем, садится на маленький круглый табурет, напоминающий пианинный. Смотрится в зеркало, не торопясь, серьёзно, слегка повернувшись направо, пот ом налево, снова прямо, после чего, сидя к зрителям спиной, старательно и неторопливо снимает с себя грим.

Когда операция закончена и леди Ава поворачивается к зрительному залу, её трудно узнать: неумеренно накрашенная женщина неопределённого возраста превратилась в старуху. Зато выглядит она не такой измученной и отсутствующей, почти красивой. Решительными шагами леди Ава подходит к секретеру, лезвием перочинного ножа вскрывает толстый конверт из серой бумаги и высыпает его содержимое на разбросанные в беспорядке листы: на стол падает множество крошечных белых пакетиков, как две капли воды похожих друг на друга; леди Ава быстро их пересчитывает: сорок восемь. Она берёт ближайший пакетик, надрывает уголок и высыпает из него немного на один из исписанных листов. Это белый, мелкий, блестящий порошок; леди Ава внимательно его рассматривает, поднося лист к глазам и чуть откинув голову. Удовлетворённая осмотром, сворачивает лист узкой воронкой и через неё ссыпает порошок в пакетик. Несколько раз согнув надорванный уголок, прячет пакетик во внутренний ящик секретера. Остальные укладывает в конверт из серой бумаги, вновь старательно пересчитывая, и оставляет конверт на крышке секретера. откуда его взяла. Лист бумаги, только что служивший воронкой, чуть помялся, и леди Ава распрямляет его, закручивая в другую сторону: только теперь она обращает внимание на то, что написано на листе и прочитывает несколько строк.

Погрузившись в чтение, она направляется с листом в руке в сторону большой квадратной кровати с резными столбиками по краям, которая стоит в алькове, в противоположном углу огромной комнаты, и звонит. Снова появляется молодая служанка, в том же, что и в первый раз, халате, движется так же бесшумно и замирает в том же месте. Присев на край постели, леди Ава пристально осматривает её с головы до ног, задерживая пытливый взгляд на груди, талии, обтянутых тонким шёлком бёдрах, потом смотрит на лицо с блестящей, гладкой, как фарфор, кожей, на маленькие накрашенные губы и мерцающие миндалевидные глаза, на приглаженные на висках иссиня-чёрные волосы, открывающие маленькие уши и собранные на затылке в толстый короткий узел, не слишком тугой, так что стоит слегка потянуть за ленточку — и волосы рассыплются по подушке. Хозяйка смотрит серьёзно, даже напряжённо, но выражение глаз служанки не изменилось — они по-прежнему пусты и отрешённы.

— Ты видела сегодня сэра Ральфа, — начинает леди Ава. Ким не отвечает, ограничиваясь чуть заметным движением головы — по всей видимости, утвердительным — и хозяйка продолжает свой монолог, не сводя с неё глаз, но и не выказывая удивления её молчанием, хотя вопросы она задаёт порой весьма категорично.

— Он показался тебе таким же, как всегда? Ты обратила внимание, какой у него отсутствующий взгляд? Лорен, потакая всем его прихотям, сведёт его, в конце концов, с ума. Пока всё складывается отлично. Он смотрит на мир её глазами. Дальше события будут развиваться сами собой.

Ни единого жеста девушки, выражающего согласие или заинтересованность, она вполне могла бы быть и глухонемой или знать только китайский, ничего бы не изменилось. Но леди Аве это, кажется, ничуть не мешает (возможно, она вообще запрещает молодым служанкам отвечать ей), и после короткой паузы она продолжает:

— Сейчас он, конечно, занят поисками денег, которые она потребовала… Потратит всю ночь, но ничего не найдёт и придёт выслушивать наши советы… Предложения… Указания… Отлично! Сегодня ночью ты мне не нужна. Я старая, уставшая женщина… Можешь спать у себя.

Девушка-евроазиатка исчезла, как привидение. Леди Ава стоит перед столом, кладёт на него, в груду других бумаг, тот лист, который читала. Берёт конверт из серой бумаги с сорока семью пакетиками; когда служанка второй раз входила в комнату, леди Ава заметила, как, бросив беглый взгляд, Ким убедилась, что конверт на месте. Если бы тайник находился в комнате, конверт давно бы уже спрятали, подумала девушка, думает леди Ава, говорит краснолицый толстяк, рассказывающий эту историю соседу в зрительном зале маленького театра. Но занятый своими мыслями Джонсон лишь вполуха слушает невероятные истории о путешествиях на Восток, кишащий антикварными вещицами, посредниками, торговлей живым товаром, невероятно ловкими собаками, публичными домами для извращенцев, контрабандой наркотиками и таинственными убийствами. И рассеянно смотрит время от времени на сцену, где продолжается представление.

А в это время леди Ава в своей комнате приводит в действие секретный механизм, известный ей одной (слесарь-китаец, который его установил, вскоре умер), и открывает в стене напротив дверей потайной шкафчик. Движущаяся дверца тайника образует вместе с прилегающей к ней дверью ванной комнаты единое целое — точную копию двухстворчатых входных дверей; вошедшему в комнату кажется, что правая створка этих дверей, в действительности прикрывающая шкафчик, — декоративный элемент, помещённый сюда ради симметрии. Леди Ава прячет в тайник конверт из серой бумаги и начинает пересчитывать коробочки, рядами стоящие на нижней полке.

А в это время американец плывёт в Колун на одном из тех ночных паромов, просторные каюты которых, заставленные скамейками и креслами, в поздний час почти пусты. С большим трудом избавился он от полицейских: лейтенант настоял на том, чтобы проводить его на пристань и посадить на первое отплывающее судно. И Джонсон не посмел сойти с парома (как хотел сначала), опасаясь, что столкнётся на берегу с поджидающим его полицейским. Пришлось высадиться на противоположном берегу. Единственное такси, которое там было, перехватил какой-то мужчина, распахнувший дверцу с другой стороны машины как раз в тот момент, когда к ней подошёл Джонсон. Американец решил воспользоваться рикшей. Заплесневевший конский волос торчит из треугольной дыры в углу липкой молескиновой подушки, но Джонсон успокаивает себя мыслью, что такси — машина очень старой марки, и вряд ли там уютнее. К тому же рикша бежит ничуть не медленнее, чем движется машина, как раз в том же направлении, вдоль широкой пустынной аллеи, под свисающими ветвями огромных фиговых деревьев, растущих по обеим сторонам дороги; их тонкие и густые воздушные корни висят, словно волосы. Между толстыми узловатыми стволами то возникает, то исчезает светлый силуэт: девушка в белом платье быстро шагает мимо домов, ведя на поводке огромную чёрную собаку. Рикша останавливается одновременно с такси возле центрального подъезда гостиницы «Виктория». Но из машины никто не выходит; входя в большие вращающиеся двери, Джонсон оглядывается, и ему кажется, что на заднем сиденье, за поднятым несмотря на жару стеклом кто-то сидит и наблюдает за ним. Вероятно, тайный агент, которому лейтенант велел проследить подозрительного до самого Колуна и убедиться, что он действительно живёт там и по пути никуда больше не заедет.

Но Джонсон заглянул в гостиницу лишь затем, чтобы узнать, не пришла ли вечером корреспонденция. Нет, у портье для него ничего нет (на всякий случай тот ещё раз просматривает свежую почту), но совсем недавно звонили из Гонконга, спрашивали, проживает ли здесь Ральф Джонсон и, если проживает, с каких пор. Конечно, это дело рук лейтенанта, не слишком стесняющегося в выборе средств, а может быть, специально ведущего расследование таким образом, чтобы запугать преступника. Но как бы то ни было, Джонсон без малейших колебаний покидает просторный холл гостиницы и через другие вращающиеся двери выходит с противоположной стороны здания в поросший равеналиями сквер, сразу за которым находится улица. Там стоянка такси, на ней, как обычно, — одна свободная машина, очень старой марки. Джонсон садится в машину (убедившись предварительно, что за ним никто не следит) и даёт шофёру адрес Эдуарда Маннера, единственного человека на этой стороне залива, который способен помочь ему в денежных делах. Такси мгновенно срывается с места. Жара в тесной кабине невыносимая; Джонсона удивляет то, что все стёкла в машине подняты; он пытается опустить то, что поближе, но тщетно. Джонсон упорствует, охваченный ужасным подозрением, возникшим после того, как он сообразил, что этот старый автомобиль похож на тот, другой… Его пальцы изо всех сил сжимают ручку, но стекло по-прежнему неподвижно, салон герметически закупорен. Услышав позади себя шум, водитель поворачивается к отделяющему его от пассажира стеклу, и Джонсон, чтобы скрыть своё волнение, немедленно принимает сонный вид. Не похоже ли это лицо с раскосыми глазами на лицо шофёра машины на пристани перед паромом? Но у всех китайцев лица одинаковы. Менять маршрут уже поздно, адрес Маннера сообщён, водитель его, конечно, запомнил. Если ему поручили… Но почему тайный агент, наблюдавший из-за поднятого стекла машины за Джонсоном, когда тот входил в гостиницу, ушёл? Куда он ушёл? И каким образом полицейский мог перепоручить своё задание случайному таксисту? Возможно, это подставной таксист, агент, вызванный с острова Гонконг по телефону и специально прибывший на пристань, чтобы встретить коллегу и получить от него задание. А в эту минуту его коллега обшаривает номер Джонсона в гостинице «Виктория».

Загрузка...