— Мару-у-уся!

— Во-во, Маруся! Насилу вспомнила, поть она… Так она рассказывала: мужик-то у нее нашелся!

— Да ну?

— Надо же…

— На Севере отбывал, — продолжала Устенька.

— По-одумай ты…

— Тоже, говорила, сколь пережила, а оказалось, что он и невиноватый. А сердце, говорит, все равно чуяло. Все, говорит, думала: не мог он погибнуть!

— Ну, а как же!

— Чо ж ты хочешь.

— Родные ведь…

— Вот и я, нет-нет да и разгадаюсь, — оказала Варя, — а может, и с моим так?

— Да! — не кончила своего Устенька. — Сердце, говорит, чуяло! И с тех пор, говорит, никаким цыганкам не верю!

— А то цыганки не врут! — сказала Мотька Толстая. — Я тебе ворожу, я ж все подряд брешу!

— Ты… Какая ты цыганка?

— Чо! Только что кожа не грязная.

— Ой, кума! Начала уже! — остановила ее Мотька Черненькая.

— А ты, кума, сиди, не фыркай! Я на тебя крепко обиделась.

— За что? — краснея спросила Мотька Черненькая. — Я уж и забыла.

— Забыла она.

— Ты ведь тоже хороша: лишнего не перемолчала.

— Мне простительно: я часто на свадьбах гуляю.

Все засмеялись.

— Магарыч с тебя, — сказала Мотька Толстая. — Без магарыча не мир.

— Я уж вам налью, — поспешила Варя, радуясь, что они заговорили. — Я купила на праздник, думаю, зайдет кто, выпьем за Димитрия. Давайте присаживайтесь, сегодня День Победы. Пусть им будет хорошо там, им не пришлось порадоваться, так нам хоть не ругаться. Лежит там и не знает, что о нем тут разговаривают, каждый год поминают.

Варя заплакала, а за ней и все заплакали. На минуту их как-то очень сблизило, и вое они подумали о своем горе, о прожитой жизни.

— Ну, давайте, — сказала Устенька. — Пусть уж дети наши не знают этого. Не дай бог. Давайте по всей.

— Ладно, Варя, — сказала Мотька Черненькая, вытирая слезы, — теперь уж не выплачешь. Брось плакать. Видно, нам с тобой суждено было.

— Да-й, обидно: у них с Устенькой мужики, а мы с тобой… Я так и перебивалась одна, у тебя хоть и второй, хоть и привыкла сама, да детям не нужен. А с другой стороны, какой-никакой он у тебя, а все же мужик, одна семья. Ты его не ругай зря, он еще ничего мужик.

Варя бы говорила еще долго, но ее прервала Устенька. выследившая кого-то в окне.

— Вон, вон пошли молодые! Из бани, чо ли…

— А ну-ка, ну-ка!

— Да не засти мне.

— Костюм на нем какой модный!

— Как у моего Васи.

— Твой Вася в довоенном ходит.

— И она…

— К его матери, видно, ходили.

— Кума Мотька! — вскрикнула Устенька. — Глянь, а это не твой там тащится?

— Где?

Мотька Черненькая, прилипая лбом к стеклу, с интересом стала искать по улице своего.

— Ах ты, распрости-и его… — заругалась она. — Опять, паразит, на рогах ползет! Еще не напился он, собака. Ну я ему сейчас дам! И на порог не пущу!

— Варь, — подтолкнула Устенька, — тяни его сюда, слышь? Выбеги.

Варя, сунув нога в галоши, вышла и закричала с крыльца.

— И куда только льют они эту заразу? — рассуждала Устенька. — И содют и содют, как в бочку! Ей-богу.

— И не отучить их, дьяволов, — добавила Мотька Черненькая. — Как напьется, прям лихотит, лихотит его. Ну, говорит, старушка, последний раз пил! Завтра — все! Кого там завтра! Проспится, а утром бродит, ровно чо потерял. «Старушка, что-то горит внутри, дай на чекушку». Ах ты, наказание еще! — Опять посмотрела она в окошко. — Хоть расходись.

Сошлась она с ним после войны, когда уже окончательно убедилась, что муж ее не вернется. Прошли для нее все составы, отворожили цыганки, и больше надеяться было не на что. От первого мужа осталось у нее двое мальчишек и девочка. Новый пришел к ней без ничего: штаны да рубаха. Долго колебалась Мотька, советовалась с соседями, думала, как еще и дети к этому отнесутся. Первый раз он допоздна сидел у нее и молчал. Дети сумрачно столпились у печки, что-то подозревая.

— Ты куда снаряжаешься? — спрашивал в тот вечер муж свою Устеньку.

— Побегу ж, гляну на Мотиного жениха.

Нашла ей жениха Мотька Толстая. Он был щупленький, стеснительный и неразговорчивый. И Мотька Черненькая тоже не умела поговорить как следует, а в этот вечер и не рада была, что он пришел и сидит при детях. Выручила находчивая сватья Мотька Толстая. Посидели, поперебирали из пустого в порожнее, потом извинились, что не вовремя помешали. Мотька Толстая намекающе пошутила с порога и ушла с Устенькой. А они опять молчали.

Ребята легли спать, жених засобирался домой, оделся и уже на крыльце предложил сходиться (в темноте ему было легче сказать это).

— Дай мне обдумать, — сказала она. — Сходиться не на один день. А я не одна, у меня их еще трое. Я передам тогда через куму.

Через неделю он еще раз пришел, в кармане была поллитровка.

— Ребятишки мои не хочут, — сказала она на том же крыльце. — Не надо чужого отца — и все!

Пришлось вмешиваться Мотьке Толстой.

— Ох, сынки мои, — уговаривала она ребят. — Это по-первам только, а поживете — привыкнете: такой еще папка будет! Мать у вас такая молодая, красивая, чо ей теперь: сложить руки и помирать? Хороший был ваш папка, но что ж поделаешь, раз война проклятая. Не у вас одних. И у других есть чужие отцы — живут же. Вас обуть, одеть надо, выучить! А вы вон сядете за стол, галдите: «Мамк, я картошку без масла не буду есть!» А где она вам, прости господи, возьмет?

Мать стояла у печи и плакала.

— Чо они там понимают! Думают, все с неба им валится. А ты, мать, крутись одна. Встанешь — и то надо, и это надо, и на работу надо — везде одни руки.

— Вам отец нужен, а ей хозяин, — наталкивала их Мотька Толстая. — Вы подождите вот, вырастете, да своих щенят настряпаете, туго придется, — тогда узнаете, откуда оно все берется.

— Не хочут, не надо! Только пусть потом не жалуются, что не так воспитала.

Старший сын неделю молчал, а после, выбрав минуту, насмелился и сказал матери:

— Ну ты, мам, выходи, раз так. Только, как хочешь, а отцом мы его звать не будем.

И они сошлись. Постепенно новый отец привык к тому, что дети никак не называли его, но в компаниях постоянно жаловался: ему все-таки было обидно.

— О-о! — Поднял он руку, увидев в комнате Мотьку Толстую, которая обычно заступалась за него, если нападала жена. — Здорово, сестриська!

— Здорово, братка! А я, братка, тебя жду.

— Се так? — пьяный, он не все выговаривал.

— Горит все внутри.

— А се с ты не сказала, я б купил.

— Сам должен знать, — разыгрывала его она.

По пьянке Терентьич любил прихвастнуть и наобещать, а трезвый — забыть.

— Где тебя черти носили? — строго спросила жена.

— У друга борова колол, — соврал Терентьич.

— И оставался бы там! Жрать захотелось, небось, не покормили?

— Что ты, кума, на него напала? — защитила его Мотька Толстая. — Ну, выпил, подумаешь…

— Да ну его!

— А се ты, мать, раскипятилась? — кривил губы Терентьич.

— Се-се! — передразнила жена. — Ты у меня скоро насекаешься. Нажрался, и-и-и, не стыдно?

Была она строгая лишь на вид, кричала впустую. Терентьич за многие годы хорошо изучил ее отходчивый характер.

Он посмотрел на Варю, тайком мигнул ей: нет ли там по стаканчику?

— Мне не жалко, спрашивай у жены.

— Не давай, ну его к черту!

— А ты молси!

— Пошли домой.

— А кого мы там не видели? Я там не нужен.

— На-ачал уже, начал. Не нужен он.

— Сестриська! — обратился он к Мотьке Толстой. — Давай запоем.

— Давай, братка. Какую мы, братка, запоем?

— А вот эту.

Ка-ак на ре-еськ-е ма-ае-ей

Все гаре-ел ага-ане-ек.

Расцвета-али-и кудря-явы-ые-е…

— О, высоко, братка, взял.

— Подстраивайся, подстраивайся.

Ка-ак на ре-есь…

— Сестриська! — крикнул он плача.

— Чо, братка? Не дают, да? Выпить не дают? Ах, они, царя мать! Счас, братка, моей попробуем, у меня своего завода есть.

— И-ы-ых! — заскрипел Терентьич зубами. — Ребята меня не признают. Не почитают за отца. За кого ж я тут живу?

— А ты не обращай внимания. Они уже большие, у них своя семья на руках, зачем они тебе? Ум будет — чо-нибудь поймут, а нет ума — своего не вставишь. Воспитал, выкормил, живи теперь по-стариковски со своей Мотей. Чо, плохо разве она к тебе относится?

— Мотя — нисе не говорю. Моть, ты не ушла еще?

— Жду ж.

— Как я, сестриська, любил! Как я…

— Иди, иди, — уцепила его жена. — Пошел теперь жаловаться. Вое уже давно знают, сколько можно?

— Пусть поплачет, — моргнула Мотька Толстая. — Скачи, братка, это не я плачу, это вино плачет. А, братка, слышишь?

— Домой, домой!

— Мотя! Ты не лезь… не лезь… Сестриська, и я ее люблю. Хочешь, поцелую!

— Ой, беда с тобой, братка! Ее-то, я знаю, что поцелуешь. Ты меня поцелуй.

— Я к ней — не поверишь! — в одних кальсонах перешел. Скажи, Моть? Так ведь? Ну! А сейчас у нас? Все есть! Обуты, одеты. Я своих детей не знаю, я на фронт мобилизовался, они еще ма-аленькие были, один еще и не ходил даже. Так в оккупации и пропали.

— Ты уж рассказывал, братка.

— Да не мешай ему, — сказала Варя, — пусть человек выскажет, раз у него наболело. У каждого свое.

— Подожди, сестриська, Варя правильно говорит. Ка-ак я… эх… Жену убило, а детей развезли. Я и розыски посылал — нет.

— Ясно, братка, ясно…

— А се, ее ребята… а! Я неродный, я знаю, но дорого то, что они отцом назовут. Оно знаешь, как на сердце… когда своих нет.

— Хватит, братка. Зато люди тебя не осудят.

— Варь! — обернулся он. — Налей стаканчик.

— Пошли, пошли, — потянула жена. — Варь, не вздумай!

— Ух, старушка моя, — заулыбался Терентьич и полез целоваться. — Ты меня любишь?

— Какая там в пятьдесят лет любовь! — засмеялась жена. — Ты и выдумаешь.

— Мне тоже пятьдесят, а любить хочется. Я как молодой, — сказал он и тут же изобразил себя молодым.

Варя и Устенька улыбались.

— Пошли, пошли. Я тебя покормлю-ю, поспишь.

Терентьич согласился, обнял жену и в сенях опять запел:

Ка-ак на ре-есь-ке-е ма-ае-ей…

— Пошли, пошли, — засуетилась Устенька. — Мой тоже вот-вот с работы заявится. Хоть картошки поджарить.

— Ты уже управилась?

— О, нет еще. Варя, заходи ко мне.

— Я вечером забегу. Состирну и прибегу.

— Ага, забегай, Варя. И ты, кума.

— Мне Васе еще меню составлять, — сказала Мотька Толстая.

На улице стало светлей, переливалась на закате дождевая роса, далеко в центре города, за рекой, блестел купол оперного театра. Из репродуктора на новом базаре слышались последние известия.

— Посвежело, — сказала Варя за калиткой.

— Да. Теперь может, перестанет.

— Хоть бы…

Переговариваясь, они расходятся в стороны. Громко по улице разносятся их голоса.

Загрузка...