У околицы Степан остановился. Здесь был конец его солдатского пути. От Бобруйска он дошел до Грозного, от Грозного — до Берлина и теперь вот от Берлина — до селения на Ангаре в Сибири. Он присел на обочину дороги. Высокая густая трава скрыла его чуть не с головой. Шумно стрекотали кузнечики; сверкая на солнце стеклянными крылышками, пронеслись вдоль дороги две изумрудные стрекозы. Придорожная мята, нагретая жарким солнцем, источала пьянящий запах.
Степан достал из нагрудного кармана гимнастерки письмо и — в который раз! — перечитал его:
«Я прошу вас отдать письмо тому бойцу, у которого было это все, а теперь нет ни села родного, ни дома, ни семьи и приклонить голову негде. Думаю: войне скоро конец. Коли не побрезгает он нашим простым сибирским житьем — пусть едет к нам. Про себя я писать не стану. Чего писать? Я не знаю того человека, и он не знает меня. А приедет — сживемся, может, как родной с родным, а не то — как знакомые. Горе с горем умеет разговаривать. А время пройдет — случится, еще и счастье заглянет. Так вы и скажите тому бойцу от меня и от всего народа нашего: милости просим. Зовут меня Андреем Максимычем Окладниковым. Живу я на реке Ангаре в Сибири».
Адресовано письмо было просто: «Полевая почта 47645-Д. Командиру».
Пришло оно в часть, когда наши войска уже штурмовали предместья Берлина. Вызвал к себе командир сержанта Степана Нарубина, показал письмо, спросил:
— Как вы на это смотрите?
Подумал Степан и тихо ответил:
— За привет ему спасибо.
А письма не взял.
Но забыть его не мог. И в дни, когда над Берлином полыхали огни последних пожаров, он часто вспоминал добрые слова незнакомого ему Андрея Максимыча.
«Был бы я помоложе, — думал он, — а мне ведь минуло сорок. Может, этот Андрей Максимыч и сам не старше меня и ждет к себе в семью молодого, вместо сына хочет принять. А я на что же ему: в братья, что ли?»
А потом ему представлялась сожженная фашистами родная деревня Мушино и вместе с нею — его дом, жена и дочь, взрослая девушка. Он видел это своими глазами: бурьяны, полонившие родное пепелище, и среди них самое страшное…
И он сознавал, что после войны жить там или вблизи будет ему не под силу. Нужно уехать куда-то подальше. И тогда приглашение Андрея Максимыча казалось ему самым желанным.
Степан ощутил это особенно сильно, когда был объявлен Указ Верховного Совета о демобилизации старших возрастов и его сверстники стали собираться домой. Нет ничего радостнее возвращения в родное село, к своим, к семье, и нет ничего трагичнее — если всего этого нет, не стало. А сердце просит ласки, тепла. Он пришел к командиру части и, боясь, что все рассыплется в прах, спросил:
— А вы то письмо, товарищ майор, никому не отдали?
На своем боевом пути много прошагал по земле сержант Нарубин. Не отвлеченным понятием, а физически ощутимым для него стало слово «простор». Он много исходил и многое видел, но такого великолепия, такого необъятного простора, как здесь, в Сибири, он еще не встречал. От этого изобилия зелени, солнца, воздуха распирало грудь так, что становилось больно дышать. Но в этой боли была светлая радость и гордость солдата-победителя, отстоявшего от врага родную землю.
Просторы, просторы! Плывя сюда на пароходе вниз по Енисею, Степан подошел к сменившемуся с вахты рулевому и спросил, как называется гора, мимо которой они проплывали. Тот пожал плечами и коротко сказал: «Никак». За поворотом поднялась новая гора. Степан спросил: «А эта?» И снова рулевой ответил спокойно: «И эта никак. Их много. Разве каждой придумаешь имя?»
А возле Мушина каждый холм, каждый овраг и перелесок имели названия. Там каждое деревцо было на счету. У липы, что стояла у дороги при въезде в село, — Степан это точно запомнил — было сорок семь сучьев. Потом два нижних засохли… Колхозную рощу чистили два раза в год, весной и осенью, убирали опавшие листья и мелкие ветви. Здесь же кругом высились темные, от веку не рубленные леса, вперекрест заваленные буреломами. К реке спускались широкие прогалины непаханых земель, некошеных лугов. Раздолье…
Степан ехал, руководствуясь только расспросами, не представляя отчетливо, куда именно он едет. И велико было его удивление, когда, сойдя на последней по Ангаре пристани, он узнал, что теперь надо плыть на катере или идти пешком еще сто десять километров.
Не хватало решимости у Степана, хотелось выиграть время, подумать еще. Он пошел пешком.
И вот конец его пути. Перед ним селение в полтора десятка дворов. Старое плотбище леспромхоза.
Степан поднялся, по солдатской привычке подтянул ремень и вошел в поселок. Игравшие на дороге ребятишки указали ему дом Андрея Максимыча. Как большинство крестьянских дворов в Сибири, дом обнесен был заплотником, забранным в столбы. Глухие высокие ворота. Сейчас они стояли распахнутыми настежь. На промытом дресвою крылечке девочка лет пятнадцати чистила рыбу. Завидев Степана, она поджала босые ноги, одернула юбку. Степану показалось, что она чем-то похожа на его погибшую дочь. От этого болезненно заныло сердце.
«Сирота, — подумал Степан, — а все равно отцом ей теперь уже не будешь — взрослая».
Ему стало неловко. Что ей сказать? Зачем он, в сущности, приехал к ним? Он — пожилой человек. Чужой совсем. Хотя бы до этого письмами с Андреем Максимычем обменялся, а то…
Девочка глядела на него с любопытством.
— Здравствуйте, — сказал Степан. Он хотел сразу же объяснить, кто он такой и почему оказался здесь, да не вымолвилось. Вот и спросил только: — Можно у вас отдохнуть?
— А чего же? Заходите, заходите, — и спохватилась, что не ответила на приветствие: — Здравствуйте.
Приятным запахом вянущей полыни повеяло Степану в лицо. У порога была набросана трава, а вся горница устлана половиками. Простые скамейки вдоль стен, некрашеный стол, такие же подоконники, но все добротное, крепкое, белое, промытое дресвой. На стенах — семейные фотографии, портреты маршалов и еще большая географическая карта, исчерченная цветным карандашом. На ней прилежно отмечалось изменение линии фронта. Здесь же стояла кровать, покрытая стеганым, из клинышков, одеялом. А вправо дверь вела в другую горенку. Там на окнах белели занавески и зеленели домашние цветы.
Давно уже, давно не видел Степан такого домашнего уюта! Да, вообще-то очень хорошо у Андрея Максимыча.
— А где же хозяева? — спросил Степан, присаживаясь на скамью.
— Да вот она я — хозяйка, — засмеялась девочка, — а дедушка на реке, точит снасть. — Подумав, она добавила: — Папа с фронта еще не приехал. А вы далеко идете?
И опять — теперь в особенности — не смог прямо ответить Степан. Он назвал село, отстоявшее еще километров на шестьдесят, — первое вспомнившееся из услышанных по дороге названий — и смутился: никчемная ложь бросила его в краску. Ему захотелось хоть как-нибудь смягчить неправду, но девочка мечтательно выговорила:
— Может, теперь и папа скоро приедет…
И Степан ничего не сказал. Помолчав, спросил:
— Как тебя зовут?
— Поля.
Его дочь звали Нюрой. Хорошо, что их имена не совпадали.
— Вот что, Поленька, — сказал Степан, — иди-ка ты, золотая, делай свое дело, а я сапоги сниму да полежу маленько на половичке, притомился я. Можно?
Поля кивнула головой, козочкой скакнула через порог и снова взялась за свою работу.
Оставшись один, Степан лежал и думал. И самое трудное в думах было: остаться, хотя бы до прихода Андрея Максимыча, или сейчас же уйти? Ясно, что здесь он, как ни говори, будет чужой. Когда он ехал сюда, десятки раз перечитывая письмо, ему казалось, что Андрея Максимыча постигло то самое горе, какое коснулось многих и многих: погиб в боях его единственный сын, остался он вдвоем со старушкой, и хочется им, ради памяти сына, взять к себе в семью человека, потерявшего, как и они, все самое дорогое. И это было понятно и просто, и такая жизнь втроем — а дальше кто знает? — могла получиться. Ну, а теперь?.. «Может, теперь и папа скоро приедет…» Вернее будет — уйти! Только куда? Конечно, земля советская велика, и вся она родная, никто ему не откажет в ночлеге, а солдат привык к далеким путям. Но ведь хотелось не этого. Ему нужен дом, семья… Верно, конечно, тут и другое: в сорок два года и войти в семью трудно и новую, свою семью не так-то просто создать. Так неужели теперь судьба его — только дороги, дороги…
Тишина, прохладная свежесть чистого пола, запах полыни, ласкающая душу чуть слышная песенка Поли одолели Степана, и он уснул.
Разбудила его Поля. Озорная, смеющаяся, она стояла над Степаном и теребила его за руку:
— Дяденька, дяденька, да вставайте же! Давно обед готов, а вы все спите.
Так, бывало, прежде тормошила его и Нюра, когда он днем ложился отдыхать…
От стола донесся густой бас:
— Заморился, видать, мужик. Ты уж не тронь его, пусть отдыхает. После поест.
Так вот он — Андрей Максимыч. Степан приподнялся на локте и повернулся на голос. Он увидел старика с седой окладистой бородой, с длинными волосами, густыми сросшимися бровями и суровой складкой на лбу. Андрей Максимыч сидел за столом, положив вытянутые перед собой тяжелые мускулистые руки с крупными, узловатыми пальцами. Когда он поднял одну, чтобы расстегнуть тесный ворот ситцевой рубашки, Степану подумалось, что такой широкой, угловатой рукой Андрею Максимычу не нащупать маленькой пуговицы. Все в нем казалось жестким, колючим, негнущимся.
Степан встал, подошел, поздоровался. Поля принесла ему табуретку. Он сел напротив Андрея Максимыча. Молчал, не зная, с чего начать разговор.
Старик спросил:
— Далеко путь держишь?
Степан колебался. Сказать или нет?
— Нет, не очень… Тут…
— Как зовут?
— Степаном.
Поля принесла обед: в глиняных мисках душистую стерляжью уху и с золотистой корочкой калачи. Уселась рядом с дедом и стала есть из одной с ним миски.
Степан волновался. Он взял было ложку, зачерпнул ушицы, но ко рту не мог поднести — отложил ложку в сторону. Нельзя оттягивать разговор.
— Шил я прежде…
Андрей Максимыч сурово его перебил:
— Потом, потом расскажешь. Голодный, поди-ка. Давай ешь, — вздохнул и так, молча, просидел за столом до конца обеда. Все время хмурился, двигал бровями, о чем-то напряженно думал. И складки на лбу у него делались все глубже и резче. — Переночуешь? — вдруг спросил он и поднял на Степана глаза. Тот не выдержал, потупился — многое видели на своем веку эти глаза.
— Не знаю…
— Ночуй.
Вечером Андрей Максимыч повел Степана к реке. Ангара издали казалась застывшей и неподвижной, как горное озеро, так чиста и сверкающа была ее поверхность. Оба берега утопали в зелени, а сквозь нее местами проступали оголенные желтые утесы — каменные «быки». Река здесь текла прямо на запад, и, словно нагретый летним зноем и оттого такой большой, низко над водой повис красноватый диск закатного солнца.
— Широка, — с уважением сказал Степан, вглядываясь в противоположный берег, — пожалуй, больше километра будет.
— Два с лишним, — поправил его Андрей Максимыч, — а красавицей разве не назовешь?
— Красива, — искренне ответил Степан, — много я видывал рек, а эта в мире всех красивее.
И вспомнилась родная деревня, такой же тихий и теплый вечер, молодежь у колхозного клуба и дочь Нюра…
— Ну, чего же ты замолчал? — спросил Андрей Максимыч.
Степан не слышал. Смотрел вдаль, туда, где краем солнце касалось воды. Еще немного, и солнце скроется совсем, станет сумрачно и холодно. Они вернутся от реки домой, и все-таки Степан там будет гость, а не родной…
— Должно, горе вспомнилось? — опять спросил Андрей Максимыч. И, не ожидая ответа, взял Степана за плечи, усадил на лежавшее поблизости бревно. — Точит оно и меня, горе. Рассказать? Ты им, видать, тоже крепко меченный и меня, старика, поймешь. Н-да… Лоцман я. Сызмальства лоцман, плоты по Ангаре вожу, да и по Енисею до Игарки не раз хаживал. Не простое это ремесло, с душой человеку уйти в него надобно, — не сживешься с рекой, погубит она тебя. Ты не гляди, что сегодня она такая ласковая, бывает и — ох как! — застроптивится. А я к ней привык и люблю ее всякую. И сына своего Илью к тому приучил. Тоже лоцмана из него сделал. Да такого, что по всей Ангаре лучше его не сыскать. Можно стало мне и на отдых уйти — замена есть. Года мои изрядные, а главное, от сырости ноги поламывает. В общем, перестал я плавать. Вот… Ну, а началась война… Взяли на фронт Илью. Остался я со снохой Надеждой да внучкой — видел ты ее. Мужиков в леспромхозе тоже на фронт подобрали. А лес-то сплавлять надо. В нем все равно государству нужда. Куда денешься? Стал Надежду лоцманскому, заветному своему делу учить. А баба страсть способная оказалась, все запоминает от разу, и смелая, что твой мужик. Оно так и следует, лоцману трусить нельзя. Два лета с ней мы плавали. Ладно плавали. Благодарности получали. Вот… А прошлой осенью последние плоты пошли, не поехал я, ноги ломило, сил нет, — остался дома. Отправилась Надежда без меня, ушла с плотами, да и не вернулась. Угодила в самый злой шторм. Расходилась Ангара, пообрывала цепи, якоря. Ну, затащило в порог и разбило, распустило плот по бревнышку. Вот… Все спаслись, одна Наденька, бедная, осталась…
Андрей Максимыч повернулся спиной к Степану и долго сидел, всматриваясь в зеркальную гладь Ангары.
Быстро сгущались сумерки. Над лесом загорелась одинокая звездочка.
— Вот… — заговорил снова Андрей Максимыч. — А Илюше я ничего не написал, не знает он страшной беды своей. Побоялся я тогда оледенить ему сердце ужасом. И теперь не знаю как. Всю войну человек провел, жив остался, сколько разов со смертью разминулся. Как он к ней, к Надюше, стремится. И нету. Жду. Приедет, пишет, скоро. Вместе тогда погорюем. Душевный он. Да ведь что же, лучше бы не Наденька, а я там… Вот… А ты в Подпорожную, значит, идешь?
— Да, в Подпорожную, — подтвердил Степан. И опять стыдно стало ему за эту ложь старику. Но не знал он, как сказать теперь правду. И не знал, почему он должен сказать правду. Дом Андрея Максимыча для него был как и всякий другой дом. Не следовало в нем оставаться. Приедет Илья. Он, а не Степан будет родной. Тогда уходить будет еще тяжелее.
— А что, у тебя в Подпорожной свои?
— Свои, — и эту ложь он уже не смог повторить. — Нет, не то чтобы свои, а так… знакомые ребята, вместе на фронте воевали…
— Тогда чего же тебе спешить? Поживи в нашем поселке. Утречком поедем с тобой самоловы снимать. Поглядишь, как на перемет стерлядь ловится. Поди, не видывал? Любишь рано вставать?
Это было концом ночи, но еще не было началом дня. Серые тени лежали повсюду, и в одну плоскость сливались с водной гладью береговые утесы. Только в верхнем створе реки, откуда начинался рассвет, отчетливой линией вычерчивался горизонт. Ангара казалась теперь еще торжественней и величавей.
Они уселись в лодку. Степан взял лопастные весла, Андрей Максимыч рулил. От берега сразу началась глубина, но в прозрачной воде хорошо были видны белые глыбы камней. Степан, работая веслами, любовался этим диковинным для него зрелищем. Он никогда раньше не видел такой прозрачности и чистоты воды. Неожиданно камни куда-то исчезли, и темной и загадочной стала Ангара.
— Обрыв? — всматриваясь, спросил Степан.
— Нет, пески, — спокойно ответил Андрей Максимыч и ткнул веслом вниз. Пройдя немногим более метра, оно уперлось в дно. Лодка находилась на самой середине реки: и тот и другой берега казались недосягаемо далекими. — А вот теперь действительно будет обрыв! — Рука Андрея Максимыча вместе с веслом по локоть окунулась в воду. — Тут не менее как метров восемь глубина будет.
— Как вы все знаете? — удивился Степан. — На такой-то ширине?
— На ширине — пустяки, — усмехнулся Андрей Максимыч, — я ее так-то и по всей длине знаю. Кончай грести.
Слева по борту скользнуло плавучее бревешко. Андрей Максимыч ловко подхватил привязанную к нему бечеву и стал перебирать ее. Лодка послушно пошла вдоль бечевы.
— На-ка тебе, вот она!
Андрей Максимыч наклонился к воде, и в тот же миг Степан увидел, как вместе с бечевой из глубины поднялась серая остроносая и остроспинная рыбина. Слабо махнула красиво разрезанным хвостом и, мелькнув желтым брюхом, очутилась в лодке. За ней еще одна. И еще.
Поплыли к другому перемету.
Степана захватила и увлекла работа. Он не заметил, как рассвет из серого стал белым, как выпрямились и отодвинулись берега, как пожелтел, а потом покраснел восток и как на вершине самого высокого утеса золотыми пятнами зажглись солнечные лучи.
Это был труд, мирный труд, к которому он так давно и жарко стремился. Кругом лежала неколебимая тишина. Огнями искрилась река, уходили в бескрайную даль синеющие горы. Вот они, эти чаянные им и выстраданные в боях просторы! Радость, светлая радость овладела Степаном. Едва удерживая волнение, он воскликнул:
— Эх, и приволье тут у вас, Андрей Максимыч!
— Это ты насчет реки? Да, — не понял его Андрей Максимыч. — А вот в низовьях ты побывал бы, на Енисее. Только там берега уже не те. Скучные берега. Тундра.
Степану захотелось рассказать о себе, о прожитой им большой счастливой жизни и о черной полосе, омрачившей и разрушившей жизнь, рассказать о своих думах, сомнениях и о письме, которое привело его сюда. Открыться, почему он не посмел сказать об этом сразу, зачем позволил себе ненужную ложь. Он сложил весла, обдумывая, с чего начать разговор. Но Андрей Максимыч кашлянул и, как показалось Степану, сердито сказал:
— Что, надоела рыбалка? Ладно, давай тогда поплывем домой.
Обидного в этом не было ничего, но Степан почувствовал, как сразу у него пробежал по сердцу холодок, и уже не нашлось простых, искренних слов. Оно и понятно: в сорок лет человек с человеком сближается не так-то быстро и свободно, как это бывает в юные годы.
На берегу их встретила Поля. Стащила с плеча деда мешок, пересчитала улов и, радостная, заплясала.
— Это на дядино счастье! Да какие все крупные!
Мимо пробежала ватага босоногих ребят. На ходу сбрасывая рубашонки, они помчались прямо к реке. Погалдели, о чем-то посоветовались и всей толпой бросились в Ангару. Вода сразу закипела под взмахами загорелых ручонок.
— А что это, я смотрю, — спросил Степан, — у вас никого из взрослых в поселке не видать? Одна ребятня.
— На сплаве все. Как же — на сплаве, — боясь, как бы ее с ответом не опередил дедушка, заявила Поля, — это уж всегда у нас: как сплав, так все на сплаве. Дома останутся разве только самые старые старики.
— Верно говорит, — подтвердил Андрей Максимыч, — вот и я не остался бы, коли бы так ноги не болели. Вообще, скажу я тебе, Степан, нет хуже, когда желание в тебе кипит, а руки либо ноги отказываются. Такая на душу обида ложится, хоть плачь.
Они подходили ко двору Андрея Максимыча.
— Ну вот погляди на крышу — изветшала. Собирался я встретить Илью новой крышей, да не знаю — успею ли. Нонче весной пошел с Полинкой, надрал дранья, — и вовсе недалеко отсюда, на задах у поселка, — а подтащить нету сил, не слушаются ноги. Коня просить в леспромхозе совесть не позволяет — рабочая пора самая жаркая.
— Я перетаскаю, — сказал Степан.
И это у него получилось так просто и деловито, как будто он выразил свое мнение на дружном семейном совете. Его неудержимо тянуло к труду. А мягкая, спокойная и по-отцовски веская речь Андрея Максимыча проникала ему в самое сердце. Но скажи ему сейчас в ответ Андрей Максимыч снова что-нибудь сухое и неладное, и опять замкнулся бы он, как тогда утром, на реке.
Старик поднял кустоватые брови, ладонью потер бороду и, как бы удивляясь, что ему самому не пришла в голову эта мысль, сказал:
— А ведь верно. Помоги-ка, друг.
Весь день Степан работал с таким увлечением, какого не знал давно. Дранье подсохло и было нетяжелым. Степан накладывал на плечо сразу целую стопу и носил, не отдыхая, ношу за ношей. К вечеру возле двора высилась целая груда золотистого, пахнущего смолой дранья.
Андрей Максимыч опять ушел на Ангару, смотреть переметы. Поля наводила чистоту и в без того чистой избе. Степан, закончив работу, присел на крылечко. Он не знал, что же ему все-таки дальше делать: и оставаться было нельзя, и уходить не хотелось. Да и некуда было идти… А может быть, и незачем?..
Он думал, все думал, старался думать, а хотелось бы просто так, не думая, сидеть и отдыхать, как это бывало раньше, дома. Да, дома…
Очнулся он, услышав над собой голос Андрея Максимыча:
— Эка, разморило тебя! Это с отвычки. Знаешь, в работу тоже надо втянуться. Пошли ужинать. Может, хочется выпить с устатку? Найдется. А с утра, как считаешь, начнем крыть крышу? Пособишь?
И это сразу освободило от необходимости опять раскидывать умом: уйти или не уйти.
Крыть крыши Степану никогда раньше не приходилось, и он удивился даже, как быстро они вдвоем одолели такую большую работу.
— Ну и спасибо же тебе, Степан. Приехал бы теперь поскорее гостенек дорогой, — сказал Андрей Максимыч, спустившись на землю.
Он, конечно, имел в виду сына Илью. Ревнивое чувство невольно шевельнулось у Степана. Он поймал себя на этом и тотчас его подавил. А крыша была хороша, очень хороша, блистала свежестью и желтизной, он не мог ею налюбоваться. После трех с лишним лет, когда видения смерти и разрушений наполняли все его дни, это было первое, что знаменовало полное возвращение к созидательной, мирной жизни. И не только он, — и Поля, и Андрей Максимыч почувствовали торжественное значение ими сделанного. Они уселись все рядком на сбросанные в кучу старые драницы и молча поглядывали наверх, на крышу, каждый думая о своем.
Незаметно завязался разговор. Тихая, сумеречная беседа. Не хотелось вставать, идти ужинать: так бы и сидеть всем вместе тесной родной семьей. А над землей, над уснувшим поселком все гуще становилась темнота, и еле различимы были на горизонте кроны отдельно стоящих деревьев. Лес словно бы надвинулся сплошной черной стеной. Сумеречная темь располагала к откровенности, и Степан начал рассказ о своей жизни, о своем горе.
Слушая его, покашливал Андрей Максимыч и всхлипывала Поля. Но о письме Степан и в этот раз ничего не сказал, не хватило какой-то малости в настроении, чтобы открыться до конца, как иногда не хватает, может быть, доли градуса, чтобы расплавиться металлу. Накалится в горне добела, да так и пролежит куском.
Но после этой ночи Степан перестал ощущать неудобство. Правда, он каждый день собирался уйти, но не потому, что в этом была какая-то неотложная необходимость, а скорее просто по ранее заданному, самому себе заказанному решению. Старик каждый раз его останавливал, убеждал не торопиться. И тут же давал работу, заставлял сделать то одно, то другое. Ласково, без принуждения, но и без возможности отказаться. Совсем так, как приказывает строгий отец любящему его сыну.
Так минула неделя.
А однажды вечером, возвратившись из лесу, Степан застал Андрея Максимыча в сборах. Тот укладывал сундучок, проверял прочность подошв на броднях, видимо готовясь в долгий путь. Поля чинила ватную стеганку. Степан остановился ошеломленный. Он готовил себя к тому, что скоро расстанется с этим домом, но не думал, что это получится так.
— Вы куда это, Андрей Максимыч? Что ли, на фронт? — спросил он, пытаясь придать шутливость своим словам.
— Ага, на фронт, — не отрываясь от сборов, ответил Андрей Максимыч, — вы с фронта, мы на фронт. Надо всем помаленьку.
— Нет, верно?
— На сплав он, — не вытерпела Поля, — сам директор леспромхоза сегодня за ним приезжал.
— Да как же вы с больными ногами, Андрей Максимыч?!
— Ноги, ноги! — сердито сказал старик. — Валенки с собой возьму. В тепле ноги мои ничего, дюжат. Нельзя. Видишь ты, дело-то какое. Приготовленный плот. Восемь тысяч кубов. А снасти не хватает, цепей мало, и якоря одного вовсе нет. За войну-то леспромхоз с такелажем жуть как обносился. Ждать, когда подвезут снизу снятый с плотов, не дело — вода садится, потом в пороге плот побьешь. И без нормы цепей по Ангаре плыть никто не берется: нету сейчас здесь, вверху, народу с опытом. Приехал директор просить меня. Нельзя не уважить. Я-то сгоню. Дело государственное. Вот скоро катерок за нами должен прийти. Поленька, поспешай, голубка.
— Да, вон оно как, — протянул Степан, — ну что же, Андрей Максимыч, коли так сложилось — разрешите попрощаться. Так уж положено: гость прежде хозяина обязан из дому уйти.
— Это куда же уйти? — не понял Андрей Максимыч.
— Да пойду я… — и не мог выговорить Степан: «в Подпорожную».
— Как же ты пойдешь? — удивился старик. — Да я ведь все на двоих готовлю, тебя с собою хочу взять. Ну что ты заладил, чего тебе идти в чужую деревню? Чем тебе и здесь не дом? А лоцманским делом не пренебрегай, я б тебя живо выучил. Приедет Илья — с ним будешь плавать. Ведь мужик он какой хороший у меня! Ты подумай, как славно бы получилось. Илья без товарищей жить не может. Любит он людей. А вы, гляди, как раз почти однолетки с ним, и в горе вы с ним тоже товарищи. И мне ты полюбился.
— Да ведь…
Андрей Максимыч подошел к Степану, положил ему руку на плечо.
— Еще что тебе я скажу. Не легко будет Илье забыть Наденьку, вот как тебе своих. Знаю я это. Понимаю и тебя. Вот… А друг человеку всегда нужен. Без друга только волк живет. В доме места хватит, поженитесь оба — живите, как братья. А? И мне, старому, радостнее последние дни коротать. Писал я весной письмо в армию нашу, просто наугад писал, и номер почты сам выдумал, приглашал приехать кого горем меченного к нам. От чистой души писал. Только, видно, не дошло письмо, никто не ответил. А ты вот случаем сам сюда забрел. И нет у тебя ни роду ни племени. Так чего бы тебе у нас не остаться? Стеснительно, что ли? А ты подумай тогда так: не я, а народ солдата своего приглашает. Народ надо уважить.
— Да я уважаю, — не зная, что и вымолвить, пробормотал Степан. — И вы, Андрей Максимыч, стали мне вовсе как отец родной.
— Ну вот и оставайся. Вместе с тобой и сегодня поплывем. Ну, скажи мне: если довелось бы, ты письмо-то мое получил, неужели бы порвал и бросил его или, когда бы путь мимо лежал, не зашел бы?
— Нет… зашел бы… зашел. — Чувствуя, как у него перехватывает дыхание, Степан взял Андрея Максимыча за руку: — Неужели не видишь? Зашел я…
© Сартаков Сергей Венедиктович, текст, 1947