Дом. Пошли домой. Пора домой. До дому бы поскорее доехать. Иди домой. Дома надо убрать.
У меня такого не было. Никогда. Не было дома. Были места, в которых я жила – у бабушки или с мамой. Там, где жили они, и находился так называемый дом. Я не знала, что это такое. Дом обуви, дом одежды, дом быта – это я понимала.
Моя бабушка, мамина мама, жила в селе на Северном Кавказе. У нее я и провела большую часть своего детства. Она всегда мечтала о доме. Своем собственном. Настоящем. Не комнате, не квартире, а доме. И жила все время в предвкушении, в ожидании, приговаривая: «Когда у меня будет дом, я обязательно куплю вот эту люстру», «Когда у меня будет дом, положу в прихожей половик, нет, два половика». «Когда у меня будет дом…»
Бабушка жила в служебной квартире, предоставленной редакцией местной газеты, где она работала главным редактором. Вообще-то квартира принадлежала сельсовету, но все в селе знали, что в квартире раньше жил дядя Тимур. Он умер, и бабушку заселили туда – до тех пор, пока не объявятся родственники покойного. Бабушке сказали, что, пока наследники не приедут, она может там жить. Бабушка прожила там десять лет. Наследники так и не объявились.
Квартира находилась в двухэтажном здании в самом центре села. На улице Ленина. Мы жили на первом этаже, справа. Наша веревка для белья была тоже справа, вторая по счету. Мне там нравилось – через веревки можно было перебрасывать мяч, стук которого отзывался гулким эхом на весь двор. Бабушка говорила – «пойдем на Ленина», «надо убрать на Ленина», «сбегай в магазин, а потом сразу на Ленина». Ни разу она не сказала – «домой».
В квартире была одна большая комната и крошечная кухонька, отгороженная занавеской. Эта занавеска висела здесь и при жизни дяди Тимура. Остальное имущество вывез, видимо, сельсовет. Остались только два деревянных ящика, в которых на поезде перевозили фрукты. Ящики были заполнены личными вещами покойного дяди Тимура – соседи собрали и сохранили. Бабушка строго-настрого запретила мне даже одним глазом смотреть, что лежало в ящиках. Чужие вещи, трогать нельзя. И все десять лет хранила эти ящики, которые стояли на кухне, под подоконником – там, где их и оставили соседи.
Мебель тоже выделила редакция – письменный, он же обеденный, стол, два стула, кровать с матрасом-сеткой, лампа настольная. На всех предметах стояли печать и номер. Бабушка спала на раскладушке – ей так было привычнее. Она купила ее сама и долго ходила счастливая – такие хорошие раскладушки стали делать! Люстру бабушка так и не удосужилась повесить – голой лампочки Ильича ей было достаточно. Впрочем, бабушке было совершенно все равно, что у нее над головой, из каких тарелок она ест и на чем сидит. Единственным личным предметом, дорогим ее сердцу и жизненно необходимым, помимо раскладушки, был секретер. Огромный, с откидной крышкой, на прочных держателях. Внутри секретера находился весь бабушкин мир – ее заметки, блокноты, рукописи, чернила в баночках – она любила писать перьевыми ручками. За чистотой в доме она следила тщательно – мне регулярно доставалось за плохо помытые полы. Бабушка требовала непременно поднимать стулья и ставить их вверх ножками на стол, отодвигать кровать и обязательно отмывать лестницу, ведущую на улицу. Зато в ее секретере царил бардак, в котором она находила все, что ей требовалось для работы. Ключ от секретера лежал всегда сверху, ровно посередине. Бабушка, не глядя, протягивала руку, доставала ключ и садилась работать.
Она была фронтовым корреспондентом, поэтому имела привычку входить в любые двери, могла убедить кого угодно в чем угодно. Медали, ордена, значки за заслуги. Талантливая, смелая, резкая, бесстрашная, прошедшая всю войну, глухая на одно ухо после тяжелой контузии. Но к быту она была не приспособлена. Не умела устраиваться, в ней не было женской хватки, бытовой премудрости. С ее положением и влиянием, она могла получить все, что хотела, – в районном масштабе, конечно. Но ей и в голову не приходило попросить.
– Мама, где у тебя сковородка? – спрашивала ее дочь, моя мама, когда приезжала и привозила меня.
– Здесь, – радостно отвечала бабушка.
Сковорода обнаруживалась на груде рукописных листков – она служила грузом, чтобы страницы не разлетались от сквозняка.
– Мама, где набор кастрюль, которые я тебе отправляла?
– Я соседке подарила. Они ей очень понравились. А мне столько не надо.
– Господи, как я тебе ребенка доверяю?
– Она не ходит голодная.
Это правда. Я питалась в редакционной столовой, у соседей, в столовой в сельсовете, у тети Бэллы, которая была женой бабушкиного постоянного водителя дяди Эльбруса и считала бабушку гением.
– Так много женщин, которые готовят! Так мало женщин, которые Лермонтов! – восхищалась тетя Бэлла.
Конечно, бабушке не раз предлагали купить или построить дом. И мама предлагала. Но бабушка всегда отказывалась. Говорила, что дорого, что не сейчас, попозже, что нужно закончить материал, дописать книжку, а вот потом… Наверное, ей было страшно. Или я не знаю что.
Зимой мы с мамой жили в Москве. У нас в квартире не было телефона, и мама бегала звонить к соседке по лестничной площадке, Люське. Бабушка тоже звонила нашей соседке.
Люська пришла вечером с бутылкой вина и с порога объявила:
– Ольга, поздравляю.
– С чем? – перепугалась мама.
– Как с чем? Твоя мама звонила. Она замуж выходит!
– Люсь, я устала, на работе аврал, еще ты со своими дурацкими шутками, – отмахнулась мама.
– А кто шутит? Поздравляю.
Дальше мама сорвалась, оттолкнула Люську, ворвалась в ее квартиру и принялась накручивать диск и орать в телефонную трубку. Вызов нужно было заказывать. И ждать. Бабушку должны были вызвать на почту на переговоры.
– Так, телеграммой быстрее не будет. Надо звонить в редакцию. Люсь, оставь мне ключи от своей квартиры. Я буду завтра с утра ее ловить, – велела мама.
Новость подтвердилась – бабушка решила выйти замуж. За вдовца. Ей было шестьдесят пять. Жениху – семьдесят пять.
– Ты с ума сошла? – кричала мама. – Ничего не делай! Дождись меня! Я приеду и со всем разберусь! Ты меня слышишь?
– Олечка, я уже все решила. Не кричи, я прекрасно тебя слышу. Представляешь, у меня будет свой дом! Настоящий! Ты можешь себе это представить? Уже готовый дом. Не надо ничего покупать и строить! Это же моя мечта! Я видела этот дом! Небольшой, но очень красивый. Две комнаты в доме, летняя кухня, зимняя кухня, огород большой, курятник, палисадник. На Энгельса.
– Мама, где ты и где куры? Зачем тебе палисадник и зимняя кухня? Какой огород? Ты ведь даже картошку копать не умеешь! Что у тебя случилось? Почему так вдруг?
– Почему ты так к этому относишься? Разве я не имею права на счастье?
– Мам, ну при чем тут счастье?
– При том. Это то, о чем я мечтала. И, между прочим, Маше будет лучше жить в доме. О ней я тоже подумала. У нее будет своя комната.
– Мама!
– Я научусь копать огород, буду сажать цветы в палисаднике и посажу розы! Я хочу копаться в земле. Хочу кормить кур! Мне все надоело! Я хочу жить. Как все. Понимаешь? Иметь дом! И свое хозяйство! Хочу свой двор и дерево во дворе! Разве я этого не заслужила? Возможно, я смогу что-нибудь написать. Другое. Настоящее. Считай, что это – творческая командировка. Я еду за новыми ощущениями.
Мама тогда плакала. Она еще несколько раз звонила бабушке в редакцию, но та не отвечала. Мы смогли поехать к ней только на майские праздники. И было уже поздно – бабушка перебралась в новый дом, который пока называла «на Энгельса».
Увидели мы и нового бабушкиного мужа. Мне он показался тихим старичком. Со мной он не разговаривал. С мамой тоже – кивнул и скрылся за воротами.
Мама села на стульчик под деревом во дворе и заплакала. Плакала она минут десять, потом умылась из умывальника и ушла. Заказала машину дров, машину с щебенкой, машину еще с чем-то.
Дом был запущенный, облупившийся. Зимняя кухня выглядела сараем. В летней не было стекол. На огороде – бурьян. В курятнике расхаживали три полудохлых курицы, которых даже зарезать было жалко.
Внутри дома и того было хуже – грязно, темно. На стенах висели пыльные фотографии в паутине.
– И это дом твоей мечты? – спросила мама.
Она засучила рукава и принялась драить, скоблить, мыть, сдирать старые фото, занавески и затхлое постельное белье.
Наконец, она добралась до дальней комнаты, которая предназначалась для меня. Там стоял бабушкин секретер, было чисто, убрано, в углу разместились два деревянных ящика для фруктов.
– Зачем ты их сюда привезла? – удивилась мама, увидев личные вещи дяди Тимура.
– А вдруг наследники объявятся?
Наверное, бабушке было сложно расстаться с вещами, которые хоть и принадлежали другому человеку, но стали ей нужными, привычными глазу, необходимыми.
Именно моя мама за то недолгое и странное время, что бабушка была замужем, привела дом в божеский вид. Он и вправду стал милым, чистеньким, аккуратным. На зимней кухне была выложена новая печка. В основном доме тоже – я всегда спала у теплой стены. В курятнике забегали куры и цыплята, появились два петуха. На огороде росла картошка, две грядки с клубникой, три черешневых дерева, одно персиковое, две грядки с луком, одна с петрушкой и укропом. Появился парник для помидоров и яма для грибов-шампиньонов. Палисаднику могла позавидовать самая лучшая хозяйка.
Конечно, мама не все делала сама. Она приезжала, платила, нанимала людей, просила проследить, договаривалась с соседками, с тетей Бэллой. Мама же привезла люстру и два тканых разноцветных половика, о которых так мечтала бабушка. Повесила ковер на стену и положила один на пол – тоже несбыточная мечта и признак немыслимого для бабушки расточительства. Мама поставила новый телевизор и аж два холодильника – один в зимнюю кухню, другой – в летнюю, отчего бабушка чуть в обморок не упала.
Мама хотела, чтобы она была счастлива, чтобы жила так, как всегда мечтала.
Бабушка и вправду первое время, забросив рукописи, возилась в земле, копала, сажала, пропалывала. Но земля ее не принимала. У нее была тяжелая рука. Ничего не росло.
Потом она переключилась на покраску-побелку. Но увлекалась, задумывалась и оставляла разводы. Так же быстро ее энтузиазм иссяк на домоводстве – бабушка пыталась варить супы, жарить мясо, но есть это было невозможно. Лучше всего ей удавались пышки, которые она жарила в огромном чане в кипящем масле. Пышек всегда было много, слишком много. Но бабушка не умела готовить мало. Тетя Бэлла по-прежнему меня кормила, а бабушка питалась по привычке в редакционной столовой. Курицы вызывали у нее отвращение, и бабушка подумывала о том, чтобы завести вместо кур козу – она как-то человечнее, ближе, ей можно кличку дать, звать по имени, доить, гладить вымя.
Теперь я жила на Энгельса. Бабушка так и не научилась называть новый свой дом домом. «После школы – сразу на Энгельса», – говорила она. «Забеги на Энгельса, полей огород, потом в музыкалку».
Самое удивительное, что я не помню, как звали бабушкиного мужа. Хотя прожила с ним под одной крышей несколько лет. Не помню. Почему так? Бабушка его никак не называла. Мама тоже. Я даже лицо его не помню. Помню всех соседей по именам, всех своих подружек, всех бабушкиных коллег, а его – не помню, хоть убей.
В памяти осталось только помойное ведро, выставлявшееся на ночь в предбанник. Ни я, ни бабушка никогда не ходили в ведро. Только этот мужчина. Я помню, как он включал свет в предбаннике, забывая прикрыть дверь. Помню звук льющейся мочи. Мне становилось страшно. Наверное, бабушка что-то ему говорила, потому что иногда ведро пропадало. Но потом возвращалось на прежнее место.
Еще он вязал веники. Рядом с курятником у него был сарай, как мастерская, где лежали веники разных размеров для продажи, специальные приспособления для вязки под заказ.
Мне никогда не запрещалось туда заходить. И я даже пыталась связать какое-то подобие веника. Кажется, он даже показывал мне, как нужно счищать зерна с прутьев. Но его самого не помню. И этот дом, где я прожила самые счастливые годы своего детства, был не его, а бабушкиным. «На Энгельса».
Однажды я залезла на чердак – в основном доме был чердак с крошечной дверкой. И там я нашла вещи. Прекрасно помнила про запрет бабушки прикасаться к чужим вещам, но любопытство оказалось сильнее. В старом чемодане лежали женские платья. В еще одном чемодане – детские. В коробке – игрушки. Я рассматривала чужие платья, кукол, мишек и гадала, кому они могли принадлежать. Умершей жене? Ее детям? Или внукам? Почему их не выбросили бабушка или мама?
Спросить об этом у меня не получилось. Когда я вылезала с чердака, напоролась рукой на осиное гнездо. Да еще и с лестницы свалилась. Бабушка вместо того, чтобы меня пожалеть, отлупила полотенцем – зачем полезла на чердак? А если бы шею сломала? Так что про находки я решила молчать, чтобы не досталось еще больше. Но я часто думала – кто жил в этом доме до меня? Кто играл в эти игрушки? Девочка или мальчик? И где они сейчас? А они считаются нашими родственниками? А если они придут, то мы с бабушкой должны будем уехать на Ленина или в другое место?
Наверное, тогда я поняла, что дома нет и не бывает. Нет такого места. Сегодня дом есть, а завтра его нет. Да, будет другой дом, но это тоже будет не дом, а очередной адрес. Потому что всегда может прийти кто-то и прогнать. Я тогда стала плаксивой – бабушка поила меня травами и списывала мое состояние на падение с лестницы и ос.
Бабушка тогда тоже стала другой. Мама всегда была серьезной, сосредоточенной. У нее была глубокая складка между бровями, будто она всегда сердится. Но я знала, что она не сердится, а думает. Бабушка же была смешливой, легкой, с гладким лицом, которое я считала самым красивым на свете.
Бабушка ходила хмурая, подолгу сидела у меня в комнате над своим секретером. Я засыпала под скрип ее пера по бумаге и стук об баночку с чернилами.
– Бабушка, ты чего? – спрашивала я.
– Не пишется, – отвечала она, – не могу работать. Совершенно. Мне здесь не пишется! Ты не понимаешь. Не можешь понять. Не мое это место, – она раздраженно хлопала крышкой секретера.
Это я понять могла. У бабушки были места, где ей писалось. На Ленина ей писалось прекрасно – она открывала окна, чтобы был сквозняк, придавливала листы чугунной сковородкой, и иногда выходила на кухню «продышаться» – садилась на ящики с вещами дяди Тимура и думала, уставившись в невидимую точку перед собой, забывая про свистящий чайник. Чайник свистел, пока соседка не заходила и не снимала его с газа. Бабушка даже не замечала, что в дом кто-то заходил.
Ей прекрасно писалось в редакции. По вечерам, когда все уходили. Окно ее кабинета выходило на старое мусульманское кладбище – даже забор был общим. И бабушка разглядывала в окно стелы, обращенные на восток, и думала. Она пила чай из граненого стакана и подстаканника, грызла баранки, лежавшие на общем блюде, и работала. Иногда в кабинет заходил дядя Эльбрус, который курил сигареты «Казбек». Это была их дежурная шутка: «Эльбрус закурил Казбек». Бабушка, прошедшая всю войну, так и не научилась курить и пить. Но ей нравился запах крепкого дешевого табака и домашней араки. Эльбрус всегда курил в бабушкином кабинете. Она его даже не замечала.
Здесь, в новом доме, ей не писалось. На работе она уже не могла задерживаться – была замужней женщиной, надо было идти к мужу. И бабушка отбрасывала с раздражением лист за листом. Ничего. Просто ступор какой-то. Она искала себе место – то усаживалась на зимней кухне, то на летней. Но никак. Она даже стул не могла себе подобрать. Старый, с Ленина, она сдала сельсовету, а попросить назад не решалась.
Я видела, что бабушке плохо. Она часто держалась за сердце, пила капли. Мама стала привозить лекарства – тоже видела, что бабушке нехорошо.
– Что сделать? Скажи. Что ты хочешь? – спрашивала мама.
– Ничего. У меня все есть. У меня же есть свой дом. Нужно просто приспособиться, – отвечала бабушка.
На зиму мама забирала меня в Москву. И когда она сидела с Люськой, я подслушивала их разговоры.
– Он умрет, и она сможет начать писать. Она не пишет, ей от этого плохо, – говорила мама соседке, – может, ее сюда забрать? Но она отказывается наотрез. Что мне делать?
Люська пожимала плечами. Она не понимала, что такое пишется и не пишется.
Мама терпела. Она ждала, когда умрет бабушкин муж, как бы его ни звали. Он старше на десять лет. Но первой умерла бабушка. Мы тогда жили на Севере. Не дом, очередной адрес. Улица Солнечная. Темный мрачный городок, где была улица Солнечная, улицы Закатная, Радужная, Теплая. Мама говорила, что попала в ад.
Она не сказала мне, что бабушка умерла. Уехала, будто в командировку, оставив меня на попечение соседкам. Я догадывалась, что бабушки больше нет – мама вернулась почти совсем седая, с обстриженными волосами. Седой короткий ежик вместо густых черных волос до плеч. Складка между бровями залегла так глубоко, что уже не разглаживалась. Мама даже не плакала. Она заморозилась. Я знала, что это такое – пока мамы не было, я отморозила себе руки. Снаружи ничего не чувствуешь, а изнутри тебя колет иголками так, что хочется оторвать конечности. Ты трогаешь рукой палец, а пальца нет. Внутри же все взрывается тысячью, миллионами уколов. Мама тогда была такой. Сверху она ничего не чувствовала, а внутри горела от боли.
Мама рассказала мне о смерти бабушки спустя год.
– Я знала, больно, это не когда ноет или тянет; когда горит – это больнее всего.
Мама кивнула.
– А где секретер и ящики дяди Тимура? – спросила я. – Ты их не забрала?
– Думала, успею. Потом заберу. Не могла тогда, после похорон, сил не было.
Не прошло и двух месяцев со смерти бабушки, как ее муж, как бы его ни звали, женился снова. На женщине, которая была младше на тридцать лет. Эта женщина не стала церемониться с вещами бывшей покойной супруги, складывать их на чердак или в ящики. Она вывезла все на пустырь и подожгла. На этом костре сгорел и секретер бабушки, и ящики дяди Тимура, которые она хранила. Тетя Бэлла с дядей Эльбрусом вытащили из костра только папку с бабушкиными публикациями, ее единственную книжку про совхоз имени Ленина, которой она так гордилась, недописанную рукопись и подушечку с орденами и медалями. Тетя Бэлла уже из полыхающего костра смогла спасти несколько фотографий, где бабушка со мной – на первомайской демонстрации, в редакции и на вручении очередной медали. Все это она отдала маме, а мама отдала мне. Я хранила эти папки вместе со своими учебниками и тетрадями. Теперь храню вместе с фотографиями моих детей и их первыми рисунками и каракулями в прописях.
У меня есть дом. Я строила его по кирпичику. Больше всего на свете я хотела иметь свой дом, с постоянным адресом. Настоящий, раз и навсегда. Один-единственный. В котором я буду первой и последней хозяйкой. Из которого меня никто и никогда не сможет прогнать. Я говорю своим детям: «Бегом домой. Скорей бы домой. Надо убрать дома». Это я сделать смогла. Но когда мне больно – у меня не ноет, не тянет, не колет. У меня внутри все горит.