И куда они направились?
— В Италию, разумеется.
Лепорелло зашел ко мне после обеда в тот самый день, когда я собирался возвращаться в Мадрид вместе с другом, на его машине. Он появился внезапно и приказал мне — или едва не приказал — разбирать чемоданы, потому что именно на тот вечер была назначена премьера одной драмы, на которую я, по его словам, непременно должен попасть.
— Она называется, — добавил он, не глядя на меня, — “Пока молчат небеса”, хотя следовало бы назвать ее “Конец Дон Хуана”.
Я плюхнулся на софу. Лепорелло носовым платком вытирал пыль с рояля. Голову его венчала слегка сдвинутая назад шляпа с широкими полями, из кармана торчали серые перчатки. От услужливой покладистости, какую он проявил в последнюю нашу встречу, не осталось и следа; он гордо выпячивал грудь и если удостаивал меня взглядом, то смотрел свысока и насмешливо. Лепорелло вел себя по отношению ко мне как победитель, дарующий жертве прощение и протягивающий ей ломоть хлеба.
— Ведь, смею думать, вам любопытно узнать, чем кончилась эта история.
— Какая история?
— Та, что вы написали за эти дни. — Он повернулся ко мне, стряхивая пыль с платка прямо на мои брюки. — По правде сказать, мне хотелось бы прочитать ее.
— А разве вам она неизвестна?
— Поверьте, вспоминать всегда приятно.
— Это нелепая история.
— А зачем же вы ее написали?
— Не знаю.
— А вот я знаю. Вы писали, потому что не могли иначе, потому что некая высшая сила заставила вас это сделать. Но согласитесь, вам ведь и в голову не придет похвалиться, будто вы сами ее придумали. В ней нет ничего вашего, вы это отлично понимаете. Даже слова не ваши.
Он подвинул ко мне свой стул, сел, налил себе виски.
— Рукопись — ваша, спору нет. И вы можете напечатать ее, но не под своим именем. Ведь вас поднимут на смех.
— Я писатель.
— Да нет, всего навсего журналист, не забывайте. Разве вы когда — нибудь сочинили хоть жалкий рассказец? Вы лишены воображения…
— А вдруг оно пробудилось… Ведь все, что случилось со мной, настолько необычно…
— Прекрасно! — Он протянул мне стакан. — Раз так, продолжайте свою историю и придумайте для нее сносный финал. Как кончил Дон Хуан Тенорио? Почему до сих пор бродит по миру? — Он не стал ждать ответа. Встал, подошел к письменному столу и схватил стопку листов. Когда он возвращался назад, по смуглой щеке его скатилась слеза. — Простите мое волнение, но ведь это и моя история тоже.
— История беса, согласившегося сыграть роль комедийного слуги. Удобный и известный прием — иначе пьеса свелась бы к монологам главного героя, что театру противопоказано.
— Пусть так. Но признайте: если верить тексту, мне не откажешь в изрядном уме — я личность весьма примечательная. Мой хозяин всегда проявлял в этом смысле большой такт и никогда не забывал, что мы вместе учились в Саламанке.
Он откинул голову назад и отер слезы тыльной стороной ладони.
— Вы позволите мне прочесть рукопись?
— Здесь вы у себя дома.
— Знаете, мне это просто необходимо. А вы, надеюсь, не без удовольствия послушаете.
— Так вы собираетесь читать вслух?
— Не волнуйтесь. Я превосходный чтец, а уж стихи — то как декламирую! Когда на хозяина накатывает печаль, я читаю ему Гонгору… Гонгора возвращает его в годы молодости. Мой хозяин в двадцать лет слыл пылким поклонником авангардной поэзии.
Он выпил и приступил к чтению. Первые страницы Лепорелло читал сидя. Но скоро встал и начал расхаживать по комнате. Он читал артистично, менял голос в диалогах, воспроизводил жесты и движения, как они были описаны в тексте, или придумывал их, когда текст подробностями пренебрегал.
— Кто бы мог подумать, не правда ли?
Я поднял отяжелевшие веки.
— О чем вы?
— Что мой хозяин так начинал.
Лепорелло закончил чтение и с великой тщательностью складывал листы бумаги в стопку. Потом вытащил ручку и принялся проставлять номера страниц. Я свернул сигарету и закурил. Лепорелло, не произнеся ни слова, протянул в мою сторону руку, и я вложил в нее сигарету.
— Зажгите, сделайте милость.
Мы молча курили. Но и сигарета не помешала мне снова задремать.
— Прямо не знаю, что с вами делать, друг мой. В вас нет ни капли интеллектуального любопытства, да и обычного человеческого маловато. А уж если что — то и начинает вас занимать, то не трансцендентальные темы, а какие — то мелочи. У вас склад ума деревенской кумушки, единственное, что вас по — настоящему волнует, это вопрос: на самом ли деле мой хозяин — Дон Хуан, а я — бес. И не посмеялись ли мы над вами. Да какое, друг мой, это имеет значение, когда события приняли такой оборот? Любая старуха из вашего родного городка не стерпела бы и кое о чем меня спросила. — Он положил стопку старательно сложенных листов на рояль и придавил их лампой. — Вот вы называете себя журналистом. Но разве даже самый лучший из ваших коллег не отдал бы все на свете за возможность взять интервью у моего хозяина? Да вы только представьте! Десять страниц в “Пари — матч” — текст и фотографии. А какие заголовки! Хотите сделать такой репортаж? С фотографиями я вам посодействую.
— Мне это неинтересно.
— Просто у вас все равно ничего не получилось бы… Мой хозяин не дает интервью. Он не чета всем этим киноактерам и принцессам, которые выходят замуж за колбасников. Но я — то, я — то мог бы кое о чем порассказать, даже рискуя получить потом взбучку. Ведь именно скрытность моего хозяина, это его упрямое нежелание говорить о себе самом, породили массу кривотолков.
— Иначе говоря, вы желаете, чтобы интервью я взял у вас. Вы желаете попасть на разворот в “Пари — матч”.
Он скорчил гримасу, которая при некоторой натяжке могла бы сойти за улыбку.
— Разумеется. Ну скажите, что больше всего нравится слугам? Конечно, посудачить о хозяевах. Кое — чем я, правда, от них отличаюсь: я никогда не стану болтать о мелочах, о ничтожных пороках. Но тут, по чести говоря, моей заслуги нет: просто я никогда таковых за моим хозяином не замечал. Он велик. Он всегда брал только самые высокие ноты, скажем соль мажор.
Лепорелло поднял крышку рояля и несколько раз ударил по какой — то клавише. Хотя я не могу сказать с точностью, существует ли на рояле соль мажор и ее ли он нажимал.
— Скажем, публику больше всего должна заинтересовать любовная техника Дон Хуана. Особенно женщин. Но вот ведь незадача: именно тут поэты и ошибались. Надо заметить, что в этом смысле он вовсе не похож на испанца. Он никогда не старается ускорить дело, и нет ничего более ему противного, чем наспех, кое — как состряпанная работа — в духе Лопе де Вега. Мой хозяин тщательно примеривается — и всегда попадает в цель. Вы же сами видели: это человек медлительный, уравновешенный; как вам известно, на осаду Сони он потратил два долгих месяца… Хотя это вовсе не значит, что он с каждой возился по стольку; правда, некоторые отнимали времени и поболе. Но дело — то собственно не в затраченном времени. Одна из ошибок Тирсо заключалась вот в этой фразе: “Как долго ты мне ее доверял!”, но ошибка неизбежна, потому что Тирсо хотел сделать из легенды о моем хозяине назидательную историю, и нужно было подвести дело к финальному раскаянию. Но Дон Хуан никогда не помышлял о раскаянии, в том числе потому, что раскаивался каждодневно и вынужден был каждодневно бороться с раскаянием…
— Вы начали говорить о технике…
Глаза его радостно заблестели.
— Ах да! Техника! Вам нравится бой быков?
— Да, но при чем здесь бой быков?
— А вы знаете в нем толк?
— Надеюсь.
— Приемы Дон Хуана сродни искусству великого тореро. А великий тореро, гениальный тореро — этот вовсе не тот, кто изобретает всякие ребяческие фокусы, не тот, кто ведет бой долго или, напротив, умеет закончить его мгновенно. Дело не в строгости стиля и не в том, любит он или нет украшательства. Великим можно считать лишь тореро, который понимает особенность, неповторимость каждого быка, необходимость подбирать к каждому уникальный подход. Подход не может быть случайным, но только таким, какого требует этот вот бык. Бык — не слепая и безымянная сила, это тоже своего рода индивидуальность, как и всякий человек. Поэтому у каждого быка есть свое имя. Великий тореро, едва взглянув на быка, уже знает, как надо встретить его, как дразнить плащом, сколько раз уколоть и с какой силой, сколько бандерилий и каких понадобится, сколько взмахов мулетой и мулетой какого образца. Иными словами, для великого тореро не существует общей техники, которую можно применять ко всем животным без разбора, у него есть точная техника, рассчитанная на единственного быка. Если такая техника найдена, и ею умело воспользуются, бой будет доведен до конца, бык покорится, опустит загривок и будет убит одним ударом.
— Так Дон Хуан и поступал со своими телками.
— Вот именно. Для моего хозяина не существует понятия “женщина вообще”, но только конкретная женщина, отличная от прочих, неповторимая. Когда он докапывается до ее индивидуальных свойств, даже если они упрятаны глубоко — глубоко, тогда он и одерживает выдающуюся победу, и тут ни один другой профессиональный соблазнитель, ни один Казанова ему не соперник. Какая у него интуиция, друг мой! Сколько раз мы встречали на пути какую — нибудь женщину, на которую ни один мужчина и не взглянул бы — ни один, кроме Дон Хуана! Я говорил ему: “Хозяин, нам тут интересу нет”. — “Подожди — ка несколько дней”, — отвечал он мне. И мало — помалу начинала спадать кожура заурядности, и наконец раскрывалась сверкающая, как бриллиант, душа. Само собой, одной интуиции тут мало. Невзрачность, какой маскируются некоторые женщины, бывает непроницаема даже для взгляда моего хозяина. Но на подмогу ему всегда приходило сильнейшее оружие — его собственная неотразимость, его любовные чары. Женщины подпадали под эти чары и ослабляли оборону, открывая лазейку, через которую к ним можно было подобраться.
— Но позвольте, вы мне толкуете о вещах тривиальнейших.
— А вы что хотите? Чтобы женщины перестали быть женщинами? Все индивидуальное произрастает из общего, или, как вы верно заметили, из тривиального, из типического. Все поцелуи одинаковы; разными их делает человек, который целует. А как ловко умеет хозяин заставить раскрыться все особенное! Как ловко, но — до определенного момента…
Лепорелло прервался. Я протянул ему сигарету и зажег спичку, потом пододвинул стакан, почти пустой…
— Знаете, я помню наизусть латинские гекзаметры, но повторять теперь не стану. Что толку? Все равно вы ничего не поймете. Только не пытайтесь пустить мне пыль в глаза, уверяя, будто знаете латынь. Те крохи, что вам вдолбили в школе, вы благополучно успели позабыть. А жаль. Стихи замечательные, и, пожалуй, лучше Овидиевых. Вы хоть помните, кто такой был Овидий?
— Ступайте к черту! Вы что, будете устраивать мне экзамен по литературе?
— Успокойтесь, успокойтесь! Будто забыть латынь — невесть какой позор! Но мне жаль, по — настоящему жаль. Стихи — то из тех, что не должны кануть в Лету. А ведь знаем их только мы двое — хозяин и я. Жаль, что я не могу их вам прочесть. Это как музыка небесная…
Он закрыл глаза и замер, словно в экстазе. Сигарета выпала из его пальцев, и ковер в этом месте начал дымиться. Мне пришлось поспешно подобрать сигарету и плеснуть воды на дымящуюся дырочку. Запахло паленым. Лепорелло ничего не заметил. Вдруг он заговорил снова:
— Если я сравнил их с музыкой небесной, то сделал это со знанием дела. Я ее, музыку ту, слыхал и как она звучит, знаю. Это было много — много веков назад! С тех пор пролетела прорва времени! Но иногда музыка опять звучит в моих ушах, и тогда меня изводит тоска, ностальгия. С вами, с большинством людей происходит нечто подобное, стоит вам вспомнить музыку своей юности. Вы вот идете на концерт и притворяетесь, что понимаете Прокофьева или Онеггера, а на самом — то деле вам из всей музыки нравятся только аргентинские танго, услышанные в семнадцать лет. Правда, я тут в лучшем положении, музыка моих воспоминаний выше качеством.
Он замурлыкал и даже начал танцевать — закружился по комнате в странном танце. В какой — то миг мне почудилось, что ноги его не касаются пола.
— Простите, забыл, как там дальше…
И тотчас добавил:
— Если вам удастся спасти свою душу, вы тоже станете танцевать так, как я только что. Моего совершенства вам, разумеется, никогда не достичь, но нечто отдаленно похожее… Вы не можете себе представить… Танцем управляют серафимы. Они, если можно так выразиться, его творцы. Они никогда не позволят себе повторить какое — либо движение дважды, нет, они готовы бесконечно создавать новые комбинации. Херувимы же, без которых дело тоже, натурально, не обходится, обладают потрясающей интуицией, они мгновенно угадывают замысел серафимов и безупречно воплощают его. Следом идут власти, престолы и прочие ангельские чины. Они танцуют в лад, повторяя одни и те же движения. Разница между их танцем и танцем живых существ заключается в том, что они не имитируют, а рождают. Больше всего это похоже на морские волны. Какая картина, друг мой! Мириады духов, совершенств в своем роде, танцуют в едином ритме, творя в небесных сферах нескончаемые переходы и переливы, — вечно неповторимый танец! Лучшие фильмы голливудских киношников не назовешь даже карикатурой на это. Помните азиатские танцы Эстер Уильямс? Дикая безвкусица… Но весь секрет заключается в том, что музыка — то идет от Господа… — Он вновь погрузился в ностальгическое молчание. Потом тряхнул головой. — В поэзии сохраняется эхо той музыки. Поэты, как и серафимы, жаждут творить собственные жесты и движения. Хозяина моего привлекло содержание поэмы, а меня пленила ее форма. Жаль, что вы не можете этого услышать! Впрочем, толку от этого все равно было бы чуть. Ведь вас, как и моего хозяина, интересует тема. Да, черт возьми! Содержание тоже важно. Поэма приоткрывает завесу над тем, что произошло в некий памятный момент, в тот самый день, когда началась История. — Он украдкой стрельнул в меня глазом. — Я имею в виду, разумеется, грехопадение Адама и Евы. Поэма повествует именно о нем. Я вам ее перескажу. — Он поднял крышку рояля и стал что — то наигрывать. Пальцы его касались лишь клавиш с низким звуком. — Проникнитесь этой музыкой, хотя бы ее ритмом, и попытайтесь сопрячь с ним мои бедные, тусклые слова…
Он встал, прислонился спиной к роялю, повернулся к льющемуся из окна свету, медленно поднял руку. Это напоминало позу латиноамериканских декламаторов, когда они начинали: “Радость моря!..”
В бескрайних сумерках Рая дождь в тот осенний вечер прекратился. Пальмы свбодно расправили свои веера, а туберозы стряхнули дождевые капли на глянцевую траву.
Адам заснул в своем кварцевом гроте, и Господу пришлось несколько раз окликнуть его, прежде чем тот пробудился.
— Иду, Господи! — ответил он, протирая глаза и появляясь у входа в пещеру.
Господь в тот вечер облачился в костюм радуги, и Адам в очередной раз был поставлен в тупик.
— Добрый вечер, Господи! — произнес он, склонив голову, и Всевышний улыбнулся ему.
— Ну что, поспал, а?
— Да. Сегодня сиеста была особенно долгой. Ведь мне нечем заняться!
Господь приблизился и опустил ему на плечо прозрачную руку.
— Ты скучаешь?
— Нет, — ответил Адам. — Скучать — то я не скучаю. Но мне хотелось бы чем — нибудь заняться. Мне хорошо, только когда Ты рядом; но ведь я понимаю, что у Тебя есть заботы и поважнее.
— Теперь уже нет. Все что нужно уже сотворено.
— И небеса тоже?
— А ну взгляни! — сказал Господь, и взор Адама метнулся по вечерним облакам и утонул в бесконечном — там, где простирались последние галактики.
— Красиво. Но Тебе будет трудно всякий день запускать эту махину.
— Все запущено на веки веков. До конца времен.
— А! — Взгляд Адама задерживался на созвездиях, провожал след падающих звезд, плутал по мерцающим тропкам Млечного Пути. — Красиво! — повторил он. — И как это Тебе пришло в голову сотворить такое! Я бы сделал все попроще и поменьше, не таким величественным и, наверно, не таким изысканным, поскромнее. У Тебя — то, конечно, воображение побогаче моего.
— Видишь ли…
— И все это для чего — то нужно? Вот, скажем, фрукты на деревьях и вода в реке нужны, чтобы я ел и пил; а цветы и насекомые…
Господь проследил за взглядом Адама и заметил легкую усмешку у того на губах.
— Ну, пользы — то в прямом смысле слова от этого немного, но мне это кажется занятным и остроумным. Кроме того…
Адам поднял лицо и вопросительно взглянул на него.
— Все, что имеется во Вселенной, — продолжал объяснять Господь, — любит меня, каждая вещь на свой манер. Что гусеницы, что солнца, что трава, что птицы. Все это огромное целое движимо любовью ко мне; любовью живы звери, растут растения в полях, и даже кристаллы в твоем гроте по — своему любят меня. Понимаешь ли ты это?
Адам признался, что не совсем.
— Они любят меня, совсем как ты, — добавил Господь. — Только любовь свою не умеют выразить словами и, ежели хочешь знать больше, она еще не изречена. Именно поэтому в мире есть ты. До сих пор ты скучал, ничего не делая, но теперь Космос заполнен, и ты должен объять все и донести до меня любовь каждого творения.
Адам склонил голову.
— Не понимаю Тебя, Господи.
— Ты отправишься в путь, обойдешь все небеса — до последней звездочки; проверишь все поля — пока не доберешься до самых невидных травинок; поговоришь со всеми тварями небесными, морскими и земными; станешь вопрошать злато и алмаз, и всякий камень в недрах земных. И каждую вещь ты спросишь, любит ли она Господа, и, получив ответ, передашь его мне.
— Многие труды, Господи!
— Да нет, надо только делать все с умом…
— И в это время я не увижу Тебя?
— Да, но сам ты этого не заметишь.
Адам согласно кивнул и на другое утро отправился в путь. По часам его разумения он потратил на это дело целые века; по времяисчислению Господа — краткий миг.
И опять наступил в Раю вечер, только вот дождя на землю не упало.
Адам возвращался усталый и чуть печальный. Он рухнул на берег реки и долго пил воду. Потом лежал, устремив глаза к небесам, ибо
сердце его растревожилось. И было так, когда услыхал он глас
Господа, призывавшего его:
— Куда ты подевался, Адам?
— Здесь я, Господи! — ответил человек и быстро вскочил на ноги. Господь приближался неспешно, чтоб у Адамы хватило времени отряхнуться и пригладить рукой волосы. И тот привел себя в порядок и шагнул навстречу Богу. Господь протянул ему руку, и, пожав ее, Адам почувствовал, как рассеивалась усталость плоти его и печаль сердца.
— Как счастлив я вновь увидеть Тебя, Господи! Как славно мне рядом с Тобой! — И он вдруг кинулся к Богу на грудь и приник головой к сердцу Его. — Я сильно смущен, и лучше будет, если сразу все Тебе поведаю.
Господь ласково погладил его по голове.
— Ты не слишком успешно странствовал по белу свету?
— Мир Твой прекрасен, и странствия мои были поучительны и занятны. Воистину, отсюда не понять, сколько Ты всего сотворил и как хорошо у Тебя это вышло. Но… Но как Тебе об этом сказать? — голос Адама дрогнул. — Когда я оказываюсь рядом с Тобой, вроде бы меж нами нет расстояния. Я зову Тебя, и Ты отзываешься, я смотрю на Тебя, и Ты мне улыбаешься. Не дерзну сказать, будто мы — одно целое, но мне порой чудится, что это и на самом деле так. Но вот… — Голос его погрустнел, и глубокая складка пересекла лоб.
Господь смотрел в сторону, чтобы скрыть ликование.
— Вещи в этом мире не понимают меня, а я не понимаю их. Звезды ли, лягушки ли, водопады ли, львы иль цветы — гвоздики, когда я вопрошаю их, немеют, когда я говорю им о любви — взирают на меня с недоумением. Мы разные, и нет у нас общего языка… словно нас разделяет пропасть.
— И это опечалило тебя?
— Да, я не сумел выполнить Твоего поручения, к тому же мне так хотелось бы быть в согласии с теми вещами, что меня окружают, — и с близкими, и с далекими. До сей поры я жил среди них, не ведая, что сам не любил их и им был безразличен. Мне хватало, Господи, нашей с Тобою дружбы. Но они любят Тебя, и Ты их любишь, и мне больно оставаться в стороне от такой гармонии, больно, что я не могу принести Тебе…
Слезы мешали ему продолжать. Он рыдал на груди у Бога, и Господь опять улыбнулся Адаму, хотя тот, заливаясь слезами, ничего не заметил. И божественная улыбка явилась для Адама словно соком полевого мака: он тотчас заснул. Господь поднял его и отнес в кварцевый грот, который в этот час уж не сверкал на солнце. И Бог долго смотрел на Адама, иногда улыбаясь. Потом призвал Он ночь на спящее тело и приказал Вселенной хранить тишину. Услышав это, Вселенная содрогнулась, ибо никогда еще Господь не вмешивался в порядок смены света и тьмы; и все затихло, даже музыка звезд.
В ту ночь Господь трудился не покладая рук… Он сновал туда — сюда по райскому саду. Пальцы Его погружались в песок, проверяли, хорош ли; потом опускались в воду и проверяли, чиста ли. Он побывал на небесах и на дне морском, поглядел на цвет небосвода и кораллов, солнечных сияний и прозрачных морских вод. В сельве присматривался к самой нежной коже зверей, у берега созерцал трепет прилива. Он слушал голос раковин, шелест ночного ветра… Потом сел, подперев рукой щеку, и задумался.
Господь затворился в Адамовой пещере до рассвета. И, выйдя оттуда, направился к реке, потому что руки Его были выпачканы глиной. Потом призвал Он ангелов и велел им петь — да поторжественней — Гимн вселенской любви. Ангелы так и сделали. Они пели в вышине, а все вещи сотворенного мира хором подпевали им. А Господь уселся перед пещерой Адама, закрыв вход туда спиной. Все, от ангелов до муравьев, сгорая от любопытства, мечтали узнать, в чем же дело. Но Господь взглядом приказывал им угомониться и обождать. Какая — то черепаха хотела было проскользнуть в пещеру, но Он щелчком отогнал ее подальше. “Боже, я там живу!” — вопила черепаха. Но Бог сказал, что в наказание за любопытство суждено ей отныне всю зиму спать. К тому же с тех самых пор лишилась черепаха голоса.
Адам пробудился с восходом солнца и, услышав торжественные песнопения, поинтересовался, не праздник ли у них нынче… Он окончательно проснулся и увидал, что рядом на полу спит, повернувшись на левый бок, Ева. Он изумился и сперва, испугавшись, даже отбежал в глубь пещеры; но потом разглядел, что Ева лежала неподвижно, взгляд его скользнул по изгибам ее смуглых бедер, по ногам. И Адам решил, что нечто столь прекрасное не может таить в себе опасности. Он решился прикоснуться к ней, погладил пятку, которая оказалось к нему ближе всего, и Ева шевельнулась. Адам еле сдержал радостный вопль. Повернувшись, Ева открыла свое лицо, и Адам признался себе, что никогда не видал ничего столь привлекательного.
— Надо бы рассказать обо всем Богу, — подумал он, — пусть придет и тоже взглянет…
Он бросился к выходу и наткнулся на широкую спину Бога. Божья длань вовремя поддержала его, не дав упасть.
— Куда ты спешишь, Адам?
— За тобой, Господи! Иди скорей ко мне в пещеру и посмотри!..
— В твою пещеру? И что же там такое, в твоей пещере?
— Там… там появилось кое — что новенькое. Похожее на меня! Но не во всем… Ты должен обязательно взглянуть. Она такая красивая! — И он указал в синее небо. — Знаешь, как и эти звезды, которые Ты разместил так далеко, и чтобы увидеть которые, нужно пересечь все небо.
— А! — сказал Господь равнодушно. — Так ты говоришь о Еве. Это единственное, что мне оставалось сделать. Вот нынче ночью я и потрудился. Она — для тебя.
— Для меня?
— Да, чтобы ты не скучал один.
— И… я могу потрогать ее?
— Конечно. И чем раньше, тем лучше…
Но Адам уже побежал обратно в пещеру, не дождавшись наставлений Господа, и встал на колени рядом с Евой. Рука его робко гладила длинные темные волосы и раздвигала их. Когда открылись груди Евы, Адам остолбенел от изумления и по — дурацки вылупил глаза. Ева потянулась, открыла глаза, увидала Адама, улыбнулась ему и сказала: “Иди ко мне!” Адам, трепеща, придвинулся поближе и взял руку, протянутую Евой. “Ну иди же!”, — повторяла она. Адам опять испугался. Он оттолкнул ее, попятился назад и выбежал из пещеры.
— Господи, она проснулась!
— И что?
— Говорит, чтобы я шел к ней.
— А ты?
— Я, Господи… Я… робею. Она ведь не такая, как Ты или я… она…
Господь схватил его за ухо.
— Поди сюда, дурень.
И что — то зашептал ему на ухо. Адам гримасничал — то изумляясь, то радуясь, то ужасаясь.
— Хорошо, Господи. Я сделаю, как Ты велишь.
Тогда Всевышний чуть отвел плечо и позволил солнечным лучам проникнуть в пещеру. Полуоткрытые губы Евы ожидали Адама, и тот последовал советам Господа.
Снаружи на всем просторе Вселенной продолжала звучать музыка, и Господь, сочинивший ее к данному случаю, поднял правую руку и дал знак всем замолчать — пока уже без Божьего повеления вдруг все творения со всех концов всех миров не испустили общий крик ликования, и крик этот гремел громче, чем раскаты грома, и содрогнулись от него звездные оси, и музыкой залились самые дремучие уголки. Господь же сложил руки на груди и опустил голову.
— Ладно!..
Он ждал. Звери, разделившись на пары, искали укромные уголки. Музыка гасла. Покой возвращался в Мироздание, но покой иного рода — он стал совершенней, прочней, словно все созданное Господом, а создал он бесчисленное множество всяких вещей, до сих пор было временным, и только в сей миг вручил им Бог право на вечность.
Тут вышел из пещеры Адам и вывел за руку Еву. Он шел чуть впереди, будто она следовала за ним против воли. Ева смущалась и пыталась укутать тело волосами.
— Ну же, не бойся, Господь добрый.
Бог поднялся им навстречу. Он был статный и очень высокий — как кедр. Адам обнял Еву за плечи и крепко прижал к себе.
— Господи, теперь и я готов…
Ева все никак не могла побороть смущение и норовила спрятаться за его спину. Адам посуровел.
— Ну хватит же, я так всю речь позабуду.
— Ева, стой спокойно. Адам прав.
Они составляли славную пару, к тому же сразу было видно, что Адам — хороший человек и любит Еву. Ведь он сразу спросил у Бога:
— Правда, красивая?
Господь кивнул.
— Так что ты собирался мне сказать?
— Ах да. Я хотел сказать, что теперь могу передать Тебе послание от всех вещей на свете, потому что почувствовал в сердце своем токи любви, которые направляются от них к Тебе, а также любовь, источаемую Тобой и разлившуюся по всему Мирозданию. В душе моей звучит эхо жизни, и я доношу его до Тебя словно молитву всего сотворенного Тобой. Я благодарю Тебя, Господи, за то, что Ты перекинул над бездной этот мостик… — он указал на Еву, — и за то, что сотворил нас такими. Я чувствую в груди моей толчки ее крови, а она — моей, будто мы — одно… — Адам повернулся к Еве и зашептал: — Ну же, скажи и ты что — нибудь. Пускай Он тебя услышит.
— Я боюсь.
— Да скажи хоть “спасибо”.
Тогда Ева оторвалась от Адама, приблизилась к Господу и, встав на колени, сказала:
— Спасибо.
Господь погладил ее по голове. А так как Адам явно торопился вновь остаться с Евой наедине, Бог объявил, что хочет пойти прогуляться.
Все и дальше могло бы идти так же прекрасно — потому что было прекрасно задумано и исполнено. И какое — то время, которое, правда, днями не измерить, все и шло замечательно. Мироздание действовало, словно хорошо отлаженный механизм, не требуя подгонки и запасных частей. Жизнь текла волнами в упорядоченном ритме, и Ева впитывала эти волны самим нутром своим и препровождала Богу через Адамово сердце. Приливы и отливы любви делали их счастливыми. Они без слов понимали друг друга, иначе говоря, их связывали совершенные узы. Если на плечо Евы садилась оса, спящий Адам чувствовал на коже своей легкий зуд.
Вот только Сатана остался не у дел: он нашел прибежище в самом дремучем уголке Мироздания и оттуда созерцал Вселенную, трепещущую от любви, дышащую любовью, — так степные племена с высоких гор взирают на ставшие недоступными им плодородные земли. Но было одно отличие: красные крылья Сатаны объяли Космос и удерживали в своей власти, словно он собирался сжать его тесным кольцом и самовластно царить в нем.
Сатана имел неприятнейшую манеру все, что происходит вокруг, принимать за личную обиду. А так как Бог не обращал на него внимания, он отыгрывался на своем воинстве. И в тот самый миг, когда соединились Адам и Ева, когда сок жизни, ставшей отныне любовью, хлынул к их смущенным сердцам, Сатана повернулся к миру спиной и стал держать речь перед особо доверенными лицами.
— Что ж, Другой придумал отличную штуку.
Все засмеялись. Но в темных глазах Сатаны зажегся маленький огонек. Вот уже несколько дней — или веков, кто тут разберет! — он искал одиночества и имел встревоженный вид, выходил же из своей обители только ночами. Хранители границ видали, что он позволял себе небывалое — проникать в самые дальние дали, растворяясь в свете Вселенной. Сатана отправлялся прямехонько в Рай, входил в пещеру Адама и наблюдал за происходившим там с жадным любопытством наукоиспытателя, при том что никто его присутствия не замечал, ибо любовь сделала Вселенную излишне доверчивой. Сатана бродил повсюду, пристально наблюдал за жизнью и ее проявлениями, слушал Адама и Еву и делал выводы. А в один прекрасный день он собрал своих подданных.
— Надеюсь, что Другой допустил — таки одну ошибку. Он сотворил Адама и Еву такими же свободными, как и мы.
Воинство Сатаны громко захохотало.
— Разве такое возможно? Разве мало Ему было одного горького урока?
— Насколько я мог понять, Он решил еще раз рискнуть, повторить тот же опыт. Коли мне случится осуществить задуманное, Адам и Ева тоже окажутся перед выбором. И уж тут воля моя и хитрость заставят их выбрать нас.
Он опять отправился во Вселенную и юркнул в кожу какой — то змеи, сброшенную ею на опушке леса. Потом словно случайно вышел навстречу Еве и сделал ей комплимент. Ева вздрогнула и остановилась.
— Я и вправду красива?
— Еще бы! И глаза твои сияют счастьем.
— Это правда. Я счастлива. Адам такой хороший, а Господь…
Змея обвилась вокруг серебристого ствола ольхи.
— Господь тоже хороший, знаю — знаю. Только вот ведет Он себя с вами не слишком — то честно.
— Как ты можешь такое говорить? — Ева казалась возмущенной и даже нахмурила брови. — Нет никого лучше Бога — так каждый день твердит мне Адам. Разве не Он открыл нам секрет Мироздания? Разве не сделал нас мерилом любви и движения? По правде говоря, я не знаю, что это значит, но так говорит Адам… Адам знает гораздо больше моего. Он — сама мудрость.
— Да, только Адам — то твой простофиля. И знает он то, что Бог ему знать позволяет, а на то, что Бог от него таит, Адам глаза закрывает. — Змея растянулась, и язык ее мягко коснулся Евиной щеки. — У Господа есть одна тайна, — шепнула она. — Вам, детям света, тайна сия неведома, а нам, тварям подземным, давно открыта. Нам — то Господь является в совсем ином обличье. Мы созерцаем Его, когда Он спускается в недра земные — проведать схороненные там сокровища, серебряные да золотые жилы. И тут — то уж Господь не улыбчив. Тут — то Он дает волю своим тревогам, и говорит громогласно, словно никто Его там не может услышать. Да вот мы — то, подземные твари, слышим Его, потому что слова Господа подхватываются металлами и доходят до наших нор. Так и проведали мы тайну Господа.
— Открой же, открой ее мне! — взмолилась Ева, не подумав о том, чего просит.
— Нет, ты проговоришься мужу.
— Что ты! Как раз наоборот, ничего я так не желаю, как иметь от него какую — нибудь тайну — что надо от него утаить! Тогда мне будет проще им вертеть, а то он такой гордый и суровый. А уж если бы я знала тайну самого Господа!.. Тут я бы нос — то задрала…
Змея притворилась, что колеблется.
— Надо подумать, надо подумать…
И заскользила прочь по ветвям. Ева кинулась было вдогонку, громко звала змею и всполошила сверчков и скорпионов, прервав их послеобеденный сон, так что они спросонья и невпопад запели свои песни.
Назавтра в тот же час Ева была на прежнем месте. Она украсила шею веточками кораллов, а уши — изумрудами. Ева слегка сердилась на Адама, который полагал лучшим украшением цветы. “Ты так говоришь по одной причине — тебе не хочется добывать для меня кораллы и изумруды, а цветы тебе нравятся, потому что они всегда под рукой. Вот я и думаю: разве я не заслуживаю, чтобы муж мой ради меня постарался?”
Змея появилась очень скоро. Она сказала: “Какая ты красивая, Ева!”, и извиваясь поползла дальше по тропке. Но Ева, конечно же, ее окликнула. Она принесла молока какого — то растения в тыквенной плошке и пригласила змею разделить с ней завтрак. Сначала они кое о чем поболтали — о том, как идут дела у Евы с Адамом, и Ева принялась рассказывать, рассказывать, пока речь не дошла до интимных подробностей. А так как она вознамерилась вытянуть из змеи секрет Бога, то нарочно разоткровенничалась.
— Прекраснее всего то, что я чувствую и свое наслаждение и Адамово, а он, по его словам, мое. Словно мы — не два отдельных тела, а одно — единственное.
— Ах, и у меня с моим змием то же самое.
— Ну да?
— Точно. И все, кого я ни спрашивала, говорят то же, словно сговорившись. Так и должно быть. — Тут змея опять коснулась языком Евиной щеки и прошептала ей на ухо: — Но могло быть и лучше.
— Правда?
— Куда как лучше, если бы Господь не украл у нас часть наслаждения.
— Что ты говоришь!
Змея сделала вид, что готова прикусить себе язык.
— Ой, прости! Я ведь ничего не хотела тебе говорить. И проговорилась! Коснулась — таки секрета Господа.
Ева поднесла ей тыковку и дала напиться. Потом спросила, нравятся ли змее ее кораллы и изумруды, и если нравятся, она готова подарить их ей.
— Я ничего не скажу Адаму, — бросила она, приглаживая волосы. — Тайна останется между нами.
— Все очень просто. Как я уж сказала тебе, Он крадет у нас часть наслаждения. И делает это, потому что не может иначе. Он подпитывается нашей любовью, как ты — картошкой, а я — орехами. А не будь у Него любви…
— Не будь у Него любви… Что тогда?
— Не знаю. Наверно, Ему пришлось бы умолять нас…
— Чтобы Господь молил нас о чем — то?
Змея заговорила решительней.
— Да, именно умолять. А тогда посмотрим, дадим мы Ему что — то иль нет…
— А нам — то от того какой прок?
И тут Сатана чуть не совершил роковую ошибку. Он сказал было: “Власть”, но вовремя поправился:
— Большее наслаждение. Неизмеримое наслаждение, как то, что получает Бог. Достаточно вам с Адамом отказаться отдавать Ему ту любовь, что исходит от нас, достаточно вам замкнуться в себе и радоваться собственному наслаждению, забыв о других, и мы, женщины, станем много краше. Ведь мы хорошеем именно от наслаждения. Разве ты не заметила, что если твой мачо утомлен и быстро засыпает, на другое утро ты не так счастлива?
— Адам до сих пор никогда себя не ронял…
— Ах, погоди судить… Мужчины, когда устают, предпочитают спать. Но принадлежи наслаждение только нам, женщинам, мужчины не чувствовали бы усталости, ведь если нам оно дарит красоту, им оно дает силу.
Вдруг Ева заторопилась. Она вспомнила, что ее ждет Адам, и подарила змее тыковку с остатками молока.
В ту ночь Ева загородила вход в пещеру кучей сухих веток.
— Зачем ты это делаешь?
— Мне пришло в голову, что так мы будет совсем одни.
— Одни? О чем это ты?
— Одни — ты и я. И луна не станет нас освещать, и…
Адам уселся на пол.
— Ты ведь знаешь, что в этот час все Мироздание отдает себя любви, а мы, здесь, впитываем этот чудесный поток и дарим его Господу… Раньше я знал, что значит быть одному. Теперь одиночество невозможно, а кроме того — достойно осуждения с моральной точки зрения.
Ева состроила недовольную гримаску.
— Ты любишь меня не ради меня самой. Тебе важней дальний трепет какой — то звезды, чем кровь в моих венах. Ты соединяешься со мной из послушания, а не потому, что я тебе нравлюсь. Ты делаешь это будто по обязанности.
— Я делаю это, потому что Господь указал мне, что именно так я должен любить тебя, и потому что в моей любви к тебе сокрыта вся земная и небесная любовь.
— А мне нет дела ни до небес, ни до земли. Меня интересуешь только ты.
Адам нахмурился.
— Что ты мелешь! Чтоб я больше не слыхал подобного вздора!
В полумраке пещеры Ева принялась всхлипывать. Она отбежала в угол, легла, а когда Адам подошел и хотел приласкать ее, отказалась принять его ласки.
— Нет. Сегодня — нет.
— Но жена!
— Нет, Адам. У меня голова болит.
— Но что же завтра скажут?..
— Ах, тебе важно только это! Что скажет завтра твой Господь? Что скажут соседки — иволги, белки из ближнего леса и форель в пруду? А до меня тебе дела нет?
Ева совсем взбеленилась. Адам в отчаянии забился в дальний угол пещеры и оттуда слушал, как плачет Ева, и у него душа разрывалась на части. Он вышел из пещеры, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Иволга — соседка, белки из ближнего леса, форель из пруда подступили к нему с расспросами:
— Что — то случилось сегодня ночью, Адам?
— Ничего. У Евы немного болит голова.
Из ночной тьмы миллионы влюбленных глаз задавали ему тот же вопрос. Адаму стало стыдно и он вернулся к Еве. Ева то притворялась спящей, то повторяла отказ.
— Только если…
— Что?
— Только если ты сделаешь это так, как я тебя попрошу. Забыв обо всех остальных и думая только о нас. Замкнув врата наших сердец для любви всего Мироздания, ведь нам до них нет никакого дела.
— Но это чудовищно, Ева! Так нельзя!
Во мраке пещеры тело Евы, напитанное ласками, трепетало от желания, и аромат его возбуждал Адама. А Ева, то уступая Адаму, то отказывая ему, говорила:
— Всего один раз! Всего на мгновение! Я хочу стать для тебя твоим божеством и твоим мирозданием, как ты для меня!..
— Только один раз? Обещаешь?
Ева улыбнулась в темноте. Она приоткрыла губы, потянулась к Адаму.
— Клянусь.
Адам, сгорая от нетерпения, обнял ее. И несколько мгновений спустя глубокий стон, жуткий стон исторгли все творения Господни — животные, растения и минералы; тела земные и небесные, водяные и воздушные, словно лопнули струны в сердце Вселенной. В сельве лев вдруг кинулся на мирно пасущуюся корову и пожрал ее; в воздухе кондор устремился за голубкой, и ее белые крылья потемнели от крови; в пучине морской в первый раз большая рыба проглотила малую. Самые дальние звезды начали блекнуть, и все живые существа почувствовали, что жизнь горька, и с ненавистью огляделись вокруг…
И родился яд на языке змеи и в жале насекомых. С неба ударила молния и расщепила надвое ствол дуба; и огонь полыхнул на лес, загорелись растения, и испепелились бедные маленькие зверьки. За границами Рая вздрогнула земля, разверзлись трещины в почве, а воздух осквернился зловонными газами.
Какая — то собака утопла в пруду, а от съеденного ореха заболел желудок у антропоида. Долгоносик потравил пшеницу, а червь проник в сердцевину яблока. Червь точильщик поселился в древесине… И так далее, и так далее.
А в темной пещере Ева обнимала Адама.
— Адам, что случилось с тобой? Я не чувствуя тебя! Почему мое наслаждение остается в теле моем, Адам? Почему не доходит до меня твоя радость?
Адам плакал. И ему нестерпимо хотелось отколотить жену.
— Мы согрешили, Ева, согрешили против любви Мироздания, которая была Божией любовью.
Тут послышался властный голос, призывавший Адама по имени его. И Адам почувствовал, как все тело его задрожало. Он покинул Еву и скрылся в глубь пещеры. И тут же скорпион ужалил его в ступню.
А там, снаружи, в погрустневшем воздухе продолжал звучать голос Бога.
— Адам, Адам! Куда ты подевался?
Лепорелло довез меня на своей машине прямо до театрального подъезда и высадил у внушительного и очень буржуазного на вид здания, где красным мелом по черной доске было выведено имя театра и название представления. Чуть ниже к стене была прикреплена полосками клейкой ленты бумажка, которая извещала о ценах на билеты.
Лепорелло достал из кармана контрамарку и протянул мне.
— Извините, что оставляю вас, но у меня еще есть дела. Заходите в эту дверь, там будет патио, вам надо его пересечь. Потом увидите еще одну грифельную доску, наподобие вот этой. Вам туда. И не удивляйтесь скромности зала. Все, что нынче в театральном Париже действительно заслуживает внимания, показывается исключительно в такого рода помещениях, если не в худших.
Он попрощался со мной, приподняв шляпу и улыбнувшись, потом снова сел в машину. Я миновал подъезд, пересек патио и остановился перед второй грифельной доской. Там имелась небольшая дверца, рядом с которой стоял бесцветный тип с нарукавной повязкой.
Я предъявил ему билет. Он взял его, отрезал уголок и вернул мне.
Я попал в очередной коридор, довольно темный и нелепо петляющий. В конце его я разглядел девушку в синем, тоже с нарукавной повязкой. Она спросила билет, проводила меня до места и получила чаевые. Я сел. Это был один из тех залов, где ставят Ионеско или Беккета. Среди публики почти не было женщин. Я скользнул взглядом по лицам зрителей сидевших неподалеку от меня, и сперва нашел их вполне обычными. Но рассмотрев повнимательней, подумал, что они несколько старомодны: словно сошли с полотен люди, чьи портреты писали Рембрандт, Буше, Делакруа и Мане, и надели современные костюмы, в которых чувствовали себя неловко. Правда, мимолетное впечатление было очень скоро стерто очевидным фактом: все эти господа курили и читали “Франс — суар”.
Девушка в синем входила и выходила. С каждым ее появлением в зале прибавлялся один, а порой и два новых зрителя. Зал, когда я туда попал, был заполнен наполовину, теперь свободных мест почти не оставалось. Свет показался мне не особенно ярким, но все равно пятна сырости на стенах легко отличались от остатков былых сюрреалистических декораций. На занавесе была нарисована маска трагедии, а из ее рта выскакивали персонажи классической комедии. И тут, видно, крылся какой — то фокус, потому что, взглянув снова, я увидал ту же маску комедии, но изо рта у нее выходили герои на котурнах, они размахивали кинжалами, и одежды их были забрызганы кровью. В третий раз я обнаружил череп и пляшущие скелеты. Мне даже стало слегка не по себе. Такого рода приемчики заставляют человека ощущать себя провинциалом.
Я сверился с часами, до начала оставалось несколько минут. Свет в зале медленно гас и явственно менял оттенки. Казалось, зрителей обволакивает зеленоватое свечение, исходящее от них самих, вроде эманации. Я закурил и поднял взор к потолку, совершенно темному, но по которому время от времени проносились желтые вспышки — нестойкие, судорожные. Я подумал, что Лепорелло обязан был меня кое о чем предупредить, но тотчас мне пришла в голову другая мысль: он рассчитывал на неожиданность, это было шуткой в его духе. Вполне возможно, теперь он из какого — нибудь укромного уголка следит за моей растерянной физиономией и от души потешается.
Кто — то занял место рядом со мной. До меня долетел знакомый аромат духов. Я скосил глаза и увидал Соню. Она закуривала сигарету и не смотрела в мою сторону. Я поздоровался, она обернулась и, даже не улыбнувшись, спросила:
— И вы здесь?
— А разве вы этого не ожидали?
— Ожидала. Но не думала, что нас усадят рядышком.
— Вы сердитесь на меня?
— Нет. Но видеть вас снова не хотела.
Она выпустила облачко дыма и вдвинулась в кресло поглубже. Взор ее был устремлен вперед. Я чувствовал себя неловко и пересел бы, если бы в зале было хоть одно свободное место, но зал уже заполнился.
— У вас есть программка?
— Нет.
От сухого тона, каким она мне ответила, я еще сильней. приуныл и больше не отваживался взглянуть на нее. Господин справа от меня читал газету: я повернулся туда и смог узнать, как шли дела в Конго. Но тут раздались три ритуальных удара молотком. Свет в зале потух, а вместе с ним рассеялось и зеленоватое сияние вокруг зрителей.
Занавес поднялся. На сцене царила темнота. Несколько прожекторов устремили туда свои лучи: сперва они были слабыми, цвет их менялся. При красном свете сцена напоминала вход в преисподнюю. При зеленом — кладбище. При белом появились четыре стены большой залы, а также мебель в стиле барокко и большое зеркало в золоченой раме в центре задника. Послышались удары в дверь, которая располагалась с левой стороны. Из противоположной кулисы вышел слуга и пересек залу. Он был одет по французской моде XVII века.
— Это Лепорелло! — шепнул я Соне, не сдержавшись.
— Я уже поняла.
Лепорелло изображал спешку и повторял:
— Сейчас! Да потерпите же, черт побери! Сейчас, говорю! — Он открыл задвижку на окне и добавил: — Вот дьявол!
И вышел в левую кулису. Сцена осталась пустой, огни мерцали. Лепорелло возвратился, следом за ним шла Старуха, которая пыталась обнять его.
— Сынок мой любимый! Кровинушка моя! Ах, сынок — сынок, сынок ты мой! Как рада я увидать тебя! Ведь ты исчез из родной Севильи почитай на пятнадцать лет.
Лепорелло с трудом оторвал ее от себя.
— Ладно, ладно, старая, довольно. Чего вам надобно?
— Дай я тебя пощупаю, плут ты эдакий! Каким же красавцем ты заделался! На пользу тебе пошли чужие земли! Да еще с таким хозяином… Я по чистой случайности узнала о твоем возвращении. Проходила мимо, гляжу — балкон приоткрыт. Ну, думаю, кто же, если не хозяин, осмелится тут что — нибудь тронуть. Вот и решила поздороваться с вами. А на вид — то какой здоровяк, пропади ты пропадом! И упитанный! А где ж Дон Хуан будет?
— Нету его.
— Мне б и на него хоть одним глазком взглянуть! А уж переполох — то начался нынче утром, когда узналось, что он снова в Севилье! Замужние — то сеньоры в обморок попадали, девицы чувств лишились, мужья тревогу забили и разом кинулись укреплять запоры, так что все замки и задвижки в Севилье мигом из лавок разошлись.
Лепорелло застыл, уперев руки в боки, спиной к зрителям: розовый свет озарял его плечи, и на задник падала от него длинная, пляшущая тень.
— Ну говорите, кто вы такая и что вам от нас надобно! Мы — то вас не звали, сколько я знаю.
Старуха сделала несколько мелких шажков вперед. Казалось, на лице ее слишком много грима, и лежит он грубыми слоями — такую технику в былые времена применяли некоторые живописцы. Так что лицо ее при ярком свете походило на маску.
— А я считаю себя званой повсюду, если чую, что могу сгодиться. И вам еще ох как понадоблюсь. Потому — то нынче поутру проскользнула я в некий знатный дом, где сохнет от любви девица… Ах, милый мой, вот уж ягодка, вот уж перепелочка!
— Нет уж, здесь о девицах лучше не упоминать!
— Ой, коли услышит твой хозяин, как она мила, да как тоскует, сразу захочет повидать ее.
— Ничего он не услышит! Он велел никого к себе не допускать.
— Подумаешь — велел!
— Дон Хуан прибыл инкогнито.
— Чего ты мелешь!
— А чего слышите.
— Вот так да! Значит, не повезло севильянкам! Ведь за твоим хозяином идет такая слава…
— Все наветы и клевета. Так что отправляйтесь — ка восвояси подобру — поздорову.
Он принялся подталкивать ее к двери. Старуха сопротивлялась, цеплялась за Лепорелло. Но борьба была ненастоящей, беззлобной.
— Да уймись ты, проклятый! Разве не знаешь, как надо обращаться с почтенными сеньорами? Ведь я, да будет тебе известно…
Старуха принялась изображать из себя даму. Потом ухватила свою клюку так, словно это была шпага, и начала ею размахивать.
Лепорелло приблизился к ней и что — то тихо шепнул на ухо.
Старуха подпрыгнула от изумления.
— Кто тебе такое наплел?
— А это уж мое дело.
— Напраслина! Про беззащитную женщину все можно сказать! Клянусь крестом святого Андреса…
— Оставьте в покое святых и послушайте меня. Вот серебряная монетка, она будет вашей, если вы сообщите кое — что о некоей даме… Я дал промашку и не успел разузнать что надо.
— О дамах я знаю все. Давай деньги…
— Когда хозяин мой покидал Севилью, он женился.
— Так ты о сеньоре толкуешь?
— Что с ней?
Старуха поднесла к виску указательный палец правой руки.
— Совсем сбрендила.
— Ее держат взаперти?
— Да нет. Она тихая. Правда, назад тому лет десять… Нет, лет двенадцать, такое было…
— Вот об этом я и хотел бы знать.
— Сесть — то мне позволишь аль как?
— Вот стулья, выбирайте.
Старуха усаживалась с великими церемониями и кривльяньями. Лепорелло стоял перед ней и покачивался туда — сюда на носках.
— Ну же, красавчик, налей мне лимонада. Я совсем выдохлась… Так вот. Той даме взбрело в голову объявить войну нам — кто занят моим ремеслом. И вздумалось ей ходить по веселым заведениям и спасать распутных девиц! Была она богата, и в доме у нее жилось куда как хорошо, ну девушки — то и шли за ней, так что настал такой день, когда в севильских публичных домах, тайных притонах и тавернах, да и в прочих славных местах не осталось женского полу, если не считать старых потаскух, которые уж и в Бога перестали веровать. А в этом доме устроилось что — то навроде монастыря. Только и делали они, что восхваляли Господа да творили милосердные дела! Врать не стану, но душ триста здесь разместилось. Все углы позанимали.
Лепорелло полусидел на углу стола и покачивал ногой в такт словам Старухи.
— Не так уж и много для Севильи.
— Я ж сказала, что врать не хочу. Но приспичь кому в ту пору, ни одной во всем городе не сыскал бы. Мало того, взяли они в привычку ходить вместе с сеньорой к городским воротам, и стоило показаться там деревенской девушке, недурной на вид, тотчас ее наставляли в вере и вели к себе. А ночами на улицах подбирали беспутных женщин. И выслеживали любовниц знатных господ и обращали их… Так что, парень, настали такие времена, что в Севилье и согрешить — то стало не с кем — хоть сам себя пользуй! А уж что говорить о молодых господах! Ох, не сладко им пришлось! За всякой юбкой ястребами кидались… В те дни даже мне работенка нашлась!
— Быть того не может, чтоб сводня когда без дела оставалась!
— Да я о другом. О том, чем девицы занимаются. И для нас настало бабье лето. Дальше — хуже! Какие скандалы пошли! Девушки из хороших семей беременели, и содомиты… Что тут говорить! Чего только не было: на благородные дома нападали, монахинь умыкали, насиловали… Юнцы да холостяки в стаи сбивались и выслеживали добычу… Так что пришлось вмешиваться церкви, и сеньору призвали в трибунал. В защиту свою она твердила о милосердии, о том, что вершит эти дела на свои деньги, что поступает по — христиански и следует святым заветам. А кончилось все вот чем: почтенные матроны, матери семейств сошлись и порешили идти к коррехидору… И в конце концов дом этот взяли штурмом, все здесь покрушили и вытащили раскаявшихся девиц, чтобы отправить на прежние места, где им быть и полагалось… Ох и повеселилась Севилья в ту ночку!
— А сеньору? Тоже куда — нибудь отправили?
— Сеньору тронуть не осмелились, потому что она пригрозила: муж ее убьет всякого, кто ее хоть пальцем коснется. О Дон Хуане — то уж шла молва…
Лепорелло спрыгнул со стола, поднял руку и рубанул сверху вниз.
— Мой хозяин сжег бы Севилью.
— Спаси нас Господь!
— А что сталось с сеньорой?
— Да все то же. Ходит в одеждах кающейся, помогает кому может и прослыла святой. Хочешь ее повидать? Живет она нынче в усадьбе мужа. Там по ее велению устроили склеп для Командора де Ульоа, сраженного Дон Хуаном. Днем бродит по Севилье и докучает людям, толкуя о любви к ближнему, а к вечеру возвращается туда.
Лепорелло подошел к левой кулисе. Открыл дверь.
— Благодарю за сведения.
— А деньги?
— У порога.
Старуха удалилась. Лепорелло тщательно запер дверь. На сцене сделалось чуть темнее. Справа вышел господин в темно — синем. Увидав его, я вздрогнул. И невольно сжал Сонину руку.
— Дон Хуан!
Она не шелохнулась. Она дышала прерывисто. Груди ее вздымались под блузкой, вверх — вниз, вверх — вниз.
Дон Хуан держал в руках связку писем. Лепорелло поклонился ему и остался стоять у двери.
— Лепорелло!
— Слушаю, сеньор!
— С кем ты разговаривал?
— Со старухой, торгующей добродетелью, она примчалась сюда на запах доброй репутации.
— Отнесешь эти письма.
— Теперь же?
— Немедленно. Нынче вечером я устраиваю ужин и бал — маскарад, здесь — приглашения.
Лепорелло взял конверты и начал читать.
— Сеньор коррехидор Севильи, сеньор главный судья, сеньор председатель общества верховой езды… Все люди знатные…
— Есть и известные бесстыдники, но под масками их не узнают. Дон Хуан говорил голосом глухим, высокомерным, решительным.
Двигался он со спокойным изяществом и благородством, словно просчитывал каждый шаг.
— Вы полагаете, они придут?
— Дело их! Не придут, отворю двери нищей братии. Пошевеливайся!
— Иду, иду, сеньор!
— Идешь, но с места не трогаешься!
— Да я вот думаю… Тут послание для доньи Эльвиры де Ульоа. Разве она не умерла?
— С чего бы ей умереть?
Лепорелло вдруг во всю глотку расхохотался. Дон Хуан пересек сцену и схватил его за плечо. Свет снова переменился.
— Прошу прощения, сеньор. Я смеюсь оттого… ведь живы — то все, кроме Командора.
— Кто все?
— Все тогдашние. Тут побывала одна старуха, она рассказала о Мариане…
— О Мариане?
— Да. О той проститутке, на коей сеньор вдруг надумал жениться.
— Я все помню, забылось только имя. Значит, в Севилье ее зовут сеньорой!.. Что ж, я не только облагородил ее, но и сделал святой. Ведь тебе, наверняка, сообщили и об том.
— Да, сеньор.
— Неси же письма. И непременно называй Мариану сеньорой. — Дон Хуан остановился у двери. — Мариана! Как мог я забыть это имя!
Он вышел. За сценой слышались удары дверного молотка. Лепорелло, насвистывая, стал разбирать письма и читать адреса.
— Эх! Сеньор коррехидор Севильи, сеньор главный судья…
Читая имена адресатов, он подбрасывал письмо за письмом в воздух. Я никак не мог разгадать, как им удалось устроить все это на сцене: письма не падали, они задерживались в воздухе, начинали крутиться — все быстрее и быстрее — вокруг головы Лепорелло. Снаружи продолжали стучать в дверь. А Лепорелло с криком “Ступай и ты!” подбрасывал в воздух новое письмо. Когда последнее вылетело из его рук, письма завертелись совсем быстро, послышался свист, словно от пропеллера, и письма белой стаей вылетели в окошко. Зрители разразились аплодисментами, а Лепорелло на сцене принялся раскланиваться. Его смуглое лицо лоснилось от удовольствия и от грима.
Снова появился Дон Хуан.
— Ты уж вернулся?
— Да, сеньор.
— И разнес письма?
— Все до единого.
— Ты разве не слышишь, что стучат?
— Слышу, сеньор.
— Так отчего не открываешь?
— Да это, видать, какой — то шутник: нынче ведь карнавальный вторник, все позволительно.
— Мой дом открыт для шутников.
— А если… правосудие? Не забывайте, сеньор, что королевский указ о помиловании мог не дойти до Севильи.
— Я не просил прощения у короля. А что касается правосудия… принеси мне денег и открывай.
— Охота вам искать приключений на свою голову! Ведь хорошего ждать не приходится! И когда сеньор остепенится?
Лепорелло двинулся к боковой кулисе и вышел. Свет на сцене снова изменился, и платье Дон Хуана теперь казалось фиолетовым. Лепорелло ввел новое действующее лицо. На вошедшем была маска и великолепная шляпа, на поясе — шпага. По округлости бедер можно было судить, что это женщина. Она застыла у двери. Безусловно, мужской костюм не придавал ей уверенности в себе, и двигалась она так, словно непрестанно раздумывала, какую позу лучше принять. Возможно, такое впечатление возникало и оттого, что костюм был узковат актрисе.
— Пусть удалится Лепорелло, — сказала она.
Дон Хуан повернулся к слуге.
— Ну, ты слыхал?
— Ладно, я ведь знаю, кто это, и догадываюсь, о чем пойдет речь…
Он взмахнул рукой, и шляпа, слетев с головы гостьи как по волшебству очутилась на вешалке. Публике фокус очень понравился. У актрисы были прекрасные темные волосы с серебристым отливом.
Дон Хуан поклонился.
— Вот мы и одни. Я слушаю вас. Или я должен доставать шпагу?
Она сделала несколько шагов вперед. И в движениях ее и в голосе сквозила неуверенность.
— Вы боитесь меня?
— Нет, боятся мне нечего, но ведь явились вы либо мстить, либо читать мне проповедь. Если это месть, тем хуже для вас. Ваша смерть лишь упрочит мою славу. Хотя, по чести говоря, слава эта мной не заслужена. Я — не убийца.
— А Командор?
— Он вынудил меня сделать это, и поделом ему.
— Вы циник.
— Отнюдь. Порочность моя не столь совершенна, чтобы ею чваниться.
Казалось, девушка вот — вот лишится чувств. Она безвольно опустила руки и произнесла чуть слышно:
— А Эльвира? Вы забыли ее?
— Это имя возглавляет некий секретный список, список моих, если угодно, поражений. Как можно забыть ее? Командор был мерзавцем, но в душе его дочери пели прекраснейшие птицы страсти. Я не мог, даже если б желал, совратить ее. Люди так и не поверили в это, меня считают виновником ее позора. Клянусь честью, я и пальцем ее не тронул!
Девушка печально подняла голову.
— Мне жаль вас. Вы лишь однажды в жизни струсили, и чтобы не признавать этого, решили назвать поражением то, что на деле было бегством. Почему вы покинули ее?
— В ту ночь разыгрывалась решающая партия. На кон была поставлена моя свобода. А у тебя, Эльвира…
Девушка отпрянула назад, но Дон Хуан схвати ее за руку. Она пыталась вырваться.
— …у тебя все тот же волнующий голос… Нет, не снимай маски! Не снимай, если минувшие годы разрушили твою красоту; но если ты еще можешь смело смотреться в зеркало, сними.
Девушка сняла маску и швырнула на пол. На ее лицо падал сверху резкий свет, и красивой она не была.
— Да, ты еще хороша, — продолжал Дон Хуан. — гораздо лучше, чем прежде. Лицо твое очень красит тень невеселой зрелости. А как идет тебе мужской костюм!
Тут Эльвира рухнула на стул и зарыдала. Дон Хуан наблюдал за ней. Потом протянул руку и погладил ее по голове. Она вздрогнула, все еще пытаясь сохранить достоинство, но снова обмякла и обняла Дон Хуана.
— Дон Хуан, еще не поздно!..
— Не поздно? Для чего?
— Спасти тебя. Ты дурной человек, обманщик, но у тебя щедрое сердце. Отврати его от греха. Стезя Господня покойна и прекрасна.
— И разумеется, ведет прямиком в твои объятия, не так ли? Там я и найду потерянный Рай. Забавно! В душе любая женщина убеждена, что Бог — в ней. Хотя, кто знает, может, вы и правы. Меня, во всяком случае, Бог всегда поджидал, притаившись у вас под подолом. Но у нас с Господом есть некоторые расхождения…
Эльвира резко поднялась, приблизилась к Дон Хуану.
— А я? — спросила она гораздо более хриплым голосом, словно птицы страсти, свившие гнездо у нее внутри, теперь запели в ее горле. — Представь, что не прошло столько лет, что ты не убил моего отца или, допустим, я об этом не знаю. Забудь о моем немолодом лице и печальном голосе. Ты поднялся к моему окну, и губы мои трепещут надеждой. Взгляни на меня. Я несу тебе всю любовь, которую моя душа может дать, и все счастье, которое может дать моя плоть. И ты… еще не отверг меня.
Дон Хуан спокойно отступил.
— Это может показаться странным, — ответил он ледяным тоном, — но самые важные решения я обычно принимаю быстро.
Она снова заплакала, закрыв лицо руками. Голос ее дрожал.
— Трус! И трусом был всегда! Ты храбр только с продажными девками! А любовь пугает тебя, и ты бледнеешь, словно пред ликом смерти.
— Хуже, Эльвира, хуже. Смерть мне безразлична. Я несу ее внутри с того дня, когда вытащил шпагу из ножен и обратил против твоего отца. Она неотступно со мной, дремлет в моем сердце, и я знаю, что в любой миг она может увлечь меня за собой. Но любвь неведома мне. Я готов объяснить тебе…
— Мне? Я столько лет горю на медленном огне! Жду тебя каждую ночь на том же самом месте, забыв о чести, забыв обиду… Я соглашусь выслушать тебя только тогда, когда ты увезешь меня с собой иль останешься рядом навсегда. — Эльвира повисла у него на шее и заговорила, терзая ему губы поцелуями. — Пускай потом ты покинешь меня, никогда больше не вспомнишь, подари мне хотя бы воспоминание об истинной любви.
— Ах, так ты уже забыла и о Боге, и о грехе?
— В ту ночь я забыла о них, а сегодня чувствую то же, что и тогда.
— Но, девочка моя, надо помнить о них, помнить непрестанно. Я только и думаю о них… тоже с той самой ночи.
Дон Хуан говорил тоном учителя, отчитывающего ученицу. Эльвира резко оттолкнула.
— Я ненавижу тебя!
— Вот это другой разговор. Так мы лучше поймем друг друга.
— Я подниму против тебя всю Севилью! Они поволокут тебя по мостовым!
— Но я не сделал им ничего плохого… и они боятся меня.
— Я своей рукой убью тебя!
Эльвира повернулась к двери. Дон Хуан снял с вешалки шляпу и протянул ей.
— Надень. Она тебе идет. А если хочешь маску… — Он нагнулся, чтобы поднять ее, и одновременно спросил: — А та иудейка, донья Соль, что сталось с ней?
Эльвира протянула руку за маской.
— Она умерла смертью, которую заслужила. На костре.
— Как тривиально!
Дверь за Эльвирой захлопнулась. С другой стороны вышел Лепорелло.
— Женщин понять невозможно.
— Не паясничай!
— Эта максима — часть моей личной философии. Женщины напоминают мне морские волны. Разве кто сумел дознаться до смысла их движения? Разве кто разгадал, почему так бескрайне море, почему в нем кроется столько тайн? Но мы все равно купаемся в море, а иногда садимся на корабль и пускаемся в плавание. С женщинами происходит то же самое: они бескрайни, загадочны и переменчивы. Невозможно дознаться, что происходит у них внутри или куда их двинет; но до поры до времени они позволяют использовать себя для великолепнейших плаваний. Весь секрет состоит в том, чтобы не задавать им лишних вопросов.
— Ты, кажется, читаешь мне наставления?
Лепорелло засмеялся было, но потом порывисто прижал руки к груди.
— Просто я знаю в этом толк, хозяин.
— Но не больше моего.
— Chi lo sa? До сих пор мы не мерялись нашими знаниями. Я все старался подлаживаться под сеньора и отвечать, как подабает смышленому слуге. Но нынче особый день, может, самый важный из всех… для нас обоих. Последствия того, что совершите вы, коснутся и меня. Посему…
Дон Хуан неспешно приблизился к нему.
— В твоих словах таится намек, или я просто плохо понял тебя?
— Скорее, первое, хозяин. С чего бы вам меня не понять?
— Тогда говори прямо.
— Вот такой Дон Хуан мне по вкусу! — восторженно воскликнул Лепорелло. — Все карты непременно открыты, даже если предстоит игра с дьяволом. И я тоже открою свои. Ведь сегодня может много что случиться. Вернее сказать, сегодня может случиться все — до конца.
— Все до конца?
— Да, хозяин. Даже самое последнее. Вот я и должен подумать о своем будущем.
Дон Хуан со смехом похлопал его по спине.
— Я не забуду тебя в завещании… тебе будет оставлено достаточно… за твою верность.
— Сеньор не так меня понял. Я имел в виду вот что: если сеньор помрет, мне придется следовать за ним и в мир иной.
— Да разве я о том прошу? Смерть — дело приватное, а за гробом слуги не требуются. Хоть в преисподней, хоть на небесах — полный пансион.
— Сеньор не может судить, что бывает нужно, а что нет за гробом.
— А ты?
Лепорелло отступил на шаг назад.
— Сеньор желает, чтобы я открыл все свои карты?
— Разумеется.
— Тогда, надеюсь, вам достанет взглянуть мне в глаза.
Дон Хуан схватил Лепорелло за плечи и вонзился в него взглядом.
Потом грубо отпихнул от себя.
— Во взгляде твоем — бездна, а на дне ее сияние вечности. Ты ангел или бес?
— Бес, к вашим услугам. Ангел тоже должен быть где — то рядом, но за двадцать лет, что я провел при сеньоре, я так и не опознал его.
— Преисподняя оказала мне великую честь. Как звать тебя?
— К чему вам имя? А вот тело, которое мне так пригодилось, вы всегда называли Лепорелло.
— Зачем ты явился? И должен ли я признать, будто то, что считал своими поступками, было всего лишь твоими кознями? И я ускользнул от Бога, чтобы запутаться в бесовских сетях?
— Не тревожтесь, сеньор. Я лишнего себе никогда не позволял. Помогал вам порой, но в целом довольствовался ролью свидетеля. Таков был данный мне приказ. Преисподняя отнеслась к сеньору с большим почтением, хотя теперь не время обсуждать резоны. И я, находясь при вас, не смел покуситься на вашу свободу. Я сохранил бы инкогнито до конца, но в том — то и дело, что конец подступил вплотную. Нынче ночью сеньору без меня не достичь задуманного.
— Да ведь я сам еще не ведаю, что мной задумано. А ты разве уже угадал? Я мчался в Севилью, влекомый слепой надеждой; но теперь отчего — то надежду эту теряю.
— Так выйдем же ей навстречу. Разве не так мы не раз поступали?
— Выйти… Куда же?
— Важно не куда, а по какой дороге. Вот для этого — чтобы указать вам путь — я здесь и нахожусь.
Лепорелло очень быстро приблизился к большому зеркалу в золоченой раме и открыл его, словно окно. Внутри рамы зияла черная пустота. Где — то за сценой загрохотал гром. Дон Хуан попятился назад, потом вдруг остановился и гордо выпрямился…
— Это врата ада?
— Ад — лишь часть тайны, а это — врата вообще в тайну. Если мы не шагнем туда, наше приключение может и не обрести благополучного конца. Но знайте: это и небесные врата тоже.
— Тогда они — для меня.
Дон Хуан приблизился к черному провалу. Раскаты грома повторились, на этот раз их сопровождали зеленоватые вспышки. Лепорелло протянул Дон Хуану руку.
— Вы и вправду желаете попасть на небеса?
— Я желаю перешагнуть этот порог. Вопреки всему! Вперед!
— Вы первый, сеньор.
— Хоть ты и бес, но ты мой слуга, и командую здесь я. Иначе вместе нам не быть. Ступай вперед!
Лепорелло кивнул в знак согласия.
— Воля ваша, сеньор.
Он шагнул в пустоту. Дон Хуан последовал за ним. Зеркало захлопнулось, и тотчас быстро упал занавес.
В зале по — прежнему царила темнота, и в воздухе — наверно, чтобы заполнить паузу, — снова замелькали дурацкие огни. Я искоса взглянул на Соню. Она сидела, опустив голову на грудь и скрестив руки. Я не отважился окликнуть ее, да и не мог бы сказать ничего путного, потому что в этот миг в голове у меня роились критические замечания по поводу того, что я только что увидал. Постановка показалась мне слишком примитивной. Череда сцен — в каждой по два персонажа, сцены, правда, умело связанны меж собой, но происходившее было не слишком понятно тем, кто не знал предыстории. Цирковые трюки Лепорелло выглядели наивными, и уж выдумка с зеркалом — и вовсе не оригинальной, что — то встречалось у Кокто. Драма утратила для меня малейший эстетический интерес, хотя, признаюсь, меня волновали развитие сюжета и особенно — развязка, но волновали так, как консьержку захватывает роман с продолжениями, от которого она не может оторваться.
Пауза оказалась короткой. Теперь сцена представляла собой сад, все тонуло в зелени, сзади тянулась цепочка кипарисов, а посредине возвышалась большая белая статуя. Именно статуя и была, вне всякого сомнения, на сцене главной. Поставили ее спиной к зрителям, и она напоминала мраморно — белое пламя, оттого что была какой — то перекрученной и нелепо изломанной: на перекошенном пьедестале высилась завернутая в плащ фигура, и было похоже, что над ней пронесся ураган. Изображенный в камне мужчина в одной руке держал шляпу, другой схватился за шпагу, вроде как собираясь вынуть ее из ножен. Тело его словно корчилось в судорогах: ноги были широко расставлены, колени полусогнуты — он не то собирался прыгнуть, не то кинуться бежать, а венчала фигуру огромная голова с буйной гривой.
В задней части пьедестала, в той, что была видна зрителям, темнел квадрат двери — единственная четкая фигура в царстве перекореженных линий.
На сцене никого не было. За сценой заливалась скрипка. Сквозь зеленый свет пробился белый луч, сделав статую еще белее. Но уже через несколько мгновений луч погас, и сцена снова потонула в зеленоватой дымке. Сзади чернели кипарисы, и даже казалось, будто они мерно покачиваются. За ними, по поверхности голубой циклорамы, беспорядочно плыли белесые облака.
Сначала появился Лепорелло. Он, словно дозорный, тщательно осмотрел все вокруг. Потом повернулся к левой кулисе и позвал:
— Дон Хуан! Сюда!
Вышел Дон Хуан и огляделся по сторонам.
— Где — то здесь должен быть мой дом, не правда ли?
— Да, хозяин. Вон там, на вершине холма.
Дон Хуан, повернувшись к публике, вытянул руку и указал в глубь зала.
— А вон и Гвадалквивир.
— Как красиво, правда? Серебряная лента…
— Не говори пошлостей. Красоты реки не передать бесовской метафорой.
— Признаю: мое литературное образование не идет ни в какое сравнение с вашим. Мне просто хотелось каким — нибудь образом выразить, как красива река.
— О чем ты теперь и сказал.
— И этого довольно?
— Для меня — даже с избытком. Разве ты не знаешь, что слова мешают? Они были лишними и в тот вечер, когда именно здесь, на этом самом месте, все началось. Одно — единственное слово разрушило бы чары и вернуло меня в мир, но Бог и Мироздание промолчали. Тебе не кажется, что именно в тот миг родился Дон Хуан, и я своей же рукой убил бесконечное число возможных персонажей?
— Как раз тех, что не были Дон Хуаном. Ведь жить, сеньор, значит усеивать свой путь трупами. Порой труп оказывается и твоим собственным. Но чаще — это только карикатуры, хотя иногда и довольно близкие к оригиналу. Обычно в такой борьбе выживает сильнейший, и нет нужды оплакивать мертвых. Подумайте только: вы могли бы жениться на Эльвире, были бы теперь отцом семерых детишек, и — кто знает? — сделались бы пугалом под стать свекру, хоть и малость поумней. Так что пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
— А ежели я ошибся?
— Разве не вы говорили мне несколько дней назад, что небо лишило вас раскаяния? Разве что — то переменилось?
— Нет, небеса по — прежнему молчат, а сердце мое покойно. Сомнения рождаются рассудком. Ведь они должны присутствовать, хотя бы ради соблюдения диалектического равновесия. И ты — то знаешь, что я никогда не исключал возможность собственной ошибки, не исключал, что наступит день, когда мне придется воскресить один из своих трупов, может, и труп святого. Сегодня я наконец узнаю это.
За сценой послышались причитания, потом появилась деревенская женщина с ребенком на руках.
— Умирает! Мой сыночек умирает! Спаси его! Сделай милость! Он умирает! — Она запуталась в плаще Дон Хуана, и остановилась, глядя на него. — Ее нет?
— Кого ты ищешь? — спросил Лепорелло.
— Святую! Ведь умирает мой сыночек! Где же Мариана?
Лепорелло указал ей на дверь в пьедестале.
— Она живет там.
Женщина кинулась к решетке, огораживающей статую.
— Пресвятая Дева Мария! Спаси моего сыночка, Мариана, будь милостива! Спаси моего сыночка!
Дверь открылась. Показалась белая стена с грубым распятием, дрожащий огонек свечи. Свет заслонила фигура в монашеском одеянии. Женщина упала на колени.
— Мариана! Благословенная раба Божия! Наложи свои руки на моего сына, ведь он умирает!
Мариана приблизилась к решетке. Протянула руки к просительнице.
— Почему ты пришла ко мне? Только Господь посылает нам жизнь и смерть!
— Господь дал тебе особую силу! Не отнимай у меня моего сыночка!
— Давай вместе помолимся Богу. Дай мне ребенка.
Они принялись молиться. Потом Мариана вернула младенца матери.
— Возвращайся домой и жди милости Божией.
Женщина удалилась с радостными криками, а Мариана осталась стоять у решетки. Потом опустилась на колени и запела:
— Benedicite omnia Domini, Domini…
Лепорелло и Дон Хуан наблюдали сцену, стоя в стороне. Лепорелло повернулся к Мариане спиной.
— Я страдаю, хозяин. От власти и славы Другого, как вы можете догадаться, у меня переворачивается нутро… Хотите, я заговорю с ней?
— Нет. Я сам.
Мариана поднялась и направилась обратно в свою келью. Дон Хуан подбежал к решетке.
— Мариана!
Она замерла. Дон Хуан собрался было перепрыгнуть через загородку.
— Стой! Сюда нельзя! Мой муж убьет вас! Кто вы?
— Ты не узнаешь меня?
— Слишком темно.
Дон Хуан повернулся к Лепорелло.
— Ты слыхал?
— Да, хозяин! Я тоже кое — что умею… Вот…
Неожиданно луч лунного света упал на лицо Дон Хуана. Мариана подошла и взглянула на него.
— Простите, сеньор. Я не помню вас.
Лепорелло хихикнул в темноте.
— Можно погасить, хозяин?
Дон Хуан отступил. Мариана, опершись на решетку, спросила:
— Что привело вас сюда?
— Я хотел… — голос Дон Хуана дрожал, он снова приблизился к ней. — А мужа своего ты помнишь?
— Дон Хуана! Как же мне его не помнить! Сколько уж лет я молюсь за него! Час за часом, день за днем, год за годом. Он уехал давным — давно, но скоро вернется. Он мне так обещал, понятно? А он никогда не лгал. Однажды вечером он вернется.
— А лицо его ты помнишь?
— Лицо? Конечно! Как мне его не помнить! Он очень красив. У него такие глаза, словно они сверкают из глубины облака. На рассвете, когда уходит луна, я гляжу на небеса, и он — там.
— Я знаком с твоим мужем.
— Скоро ли он вернется? Скажите мне, умоляю! Я боюсь умереть, не дождавшись его. Я, наверно, уже состарилась.
— Думаю, он скоро вернется.
— И он счастлив вдали от меня?
— Нет, никогда он не был счастливым.
— Если случится вам увидать моего мужа, сеньор, передайте, что я люблю его.
— Нет, я его не увижу, но в Севилье есть один человек, который встретится с ним очень скоро. Я пришел от него. Он передал тебе поклон.
— От моего супруга? Что он говорит? Он заберет меня с собой?
— Наверно, но утверждать не берусь. Этот человек сегодня вечером приглашает на ужин всех друзей Дон Хуана и хочет, чтобы ты тоже была там.
— Мне стыдно, сеньор. У меня нет другого платья, кроме этого, и я босая.
— Он пришлет тебе самое красивое платье в Севилье.
— Нет, этому не быть. Самым красивым было платье, которое подарил мне Дон Хуан, когда венчался со мной.
— Тогда он пришлет тебе то самое платье.
— Ах, какая радость! Я возблагодарю Господа… Хотите помолимся вместе?
— Нет. Твоя радость принадлежит только тебе. Мои слова помешают твоим долететь до небес. Ступай в свою келью и жди. Через час…
— До той поры я стану молиться. Храни вас Господь.
— Это то, что больше всего мне нужно.
Мариана убежала в келью и заперла за собой дверь. Лунный луч, сотворенный Лепорелло, погас. Дон Хуан все так же стоял у решетки. Лепорелло приблизился к нему…
— Да, сеньор, это тяжкий удар, но тому есть свое объяснение. Прошло столько лет, и годы оставили след на вашем лице. Нет, вы пне остарели, но что — то изменилось, тут сомнений нет. Вы приведете ее на сегодняшний праздник?
— Будет естественно, если я встречу гостей вместе с супругой.
— Только поэтому?
— Нет, ведь она может еще и выступить свидетелем защиты с моей стороны.
— А вы уверены, что сегодня свершится суд над вами?
— Ты сам намекнул мне на это.
— И вы покоритесь?
— Я принимаю вещи такими, каковы они есть, если не в моих силах изменить их.
— Но вы явились в Севилью не для того, чтобы умирать.
— Я явился сюда, чтобы докричаться наконец до небес, и не нахожу ответа. Твоя волшебная дверь до сих пор ничего мне не дала. Попасть сюда можно было и через обычную. Пошли — ка домой.
— А вы не хотите прежде повидаться со старым другом?
— Друзья наводят на меня тоску.
— Но этот теперь так близко, что было бы невежливо не поздороваться с ним. Глядите.
Луч белого света упал на памятник, и в то же время статуя начала поворачиваться на своем пьедестале, словно глиняный кувшин под руками гончара. Дон Хуан сперва опешил от неожиданности, а потом принялся громко хохотать.
— Дон Гонсало! Славный дон Гонсало! Скульптор, изваявший эту статую, был гением! Ты хорошенько разглядел ее, Лепорелло?
— Гляжу, гляжу и не перестаю дивиться. Прямо живой Командор.
— Нет, это портрет его души! Такой она и была. Чванливая, перекошенная, пустая! Ничего, кроме позы и жестов! Добрый вечер, дружище!
— Хозяин, не шутите так! Он ведь может и ответить.
— Вот было бы отлично!.. Тогда я смогу отправить с ним послание в тот мир.
— А какое же послание вы хотели бы отправить туда, сеньор?
Дон Хуан на миг смешался.
— Знаешь, а ведь я и сам толком не знаю. Потому что те, кто сердцем вопрошает иной мир, довольствуются вопросом: существует ли Бог и вправду ли мы бессмертны. Но я таких сомнений никогда не имел.
— Тогда, хозяин, любой ваш вопрос окажется праздным.
— И все же я хотел бы задать вопрос Господу: почему в сердце моем нет любви к Нему. И ответ пригодился бы большинству людей, ведь они тоже не любят Его.
— Так на этот вопрос вы и сами в силах ответить.
— Как и на все прочие, Лепорелло, почти на все. Тайны Божии столь полны сокровенного, что мы, люди, не ведаем даже об их существовании, и они не могут тревожить нас. А на то, что Бог не таит для себя одного, мы мало — помалу и сами станем находить ответы.
— Итак, от дона Гонсало нам проку мало.
Дон Хуан на мгновение задумался.
— Как знать. На самом — то деле величие заданному Богу вопросу придает не суть вопроса, а факт вопрошания. Само по себе это кощунство, особенно если вопрошающее сердце не опечалено, когда человек вроде меня спрашивает по чистой прихоти.
— Вот вам и способ постучаться в небесные врата.
— Да. Но что я спрошу? Ведь одно дело дерзкая выходка — на нее я всегда готов, а совсем другое — глупость, вот чего я страшусь. Я хотел бы выглядить в лучшем свете — то есть задать уместный вопрос. Например: когда я умру?
— И вы полагаете, небеса ответят вам?
— А я на это и не надеюсь. Я же сказал тебе, что это пустая формальность. Нужно воспользоваться случаем.
— Так окликните Командора.
Дон Хуан повернулся к Лепорелло и схватил его за плечи.
— Ты насмехаешься надо мной?
— Разве я посмел бы, хозяин! Окликните Командора. Иль боитесь?
Дон Хуан долго не сводил с Лепорелло глаз, потом отошел от него с надменной усмешкой.
— А разве не надо произносить какие — то заклинания? Ты не должен очертить круги или призвать дьявола?
— Я призываю себя самого, этого вполне довольно.
— Ах да…
— Ну же, решайтесь…
Дон Хуан снял с головы шляпу и низко поклонился статуе.
— Приветствую вас, дон Гонсало!
Тут мрамор задрожал, и изнутри пробился грохочущий голос. Кипарисы у задней стены заволновались, а белесые облачка потемнели.
— Что за безумец отваживается… Что за нечестивец стучит во врата загробного мира?
— Дон Хуан Тенорио.
Статуя опять замерла. Будь это в ее власти, она бы в страхе отступила назад. Фигура отбросила шпагу и уронила шляпу, которая ударилась о землю с грохотом камнепада.
— Я — Дон Хуан. Вы помните меня? Сын дона Педро. Тот богач, которого вы намеревались обобрать.
— Тот, кто вероломно убил меня!
— Не будем преувеличивать, дон Гонсало. В руках у вас была шпага, как и нынче. И прошу вас, говорите потише. В вечерней тишине ваш голос кажется ослиным ревом.
— Я говорю так, как мне угодно! И коли сам Господь не запретил мне это, тебе и подавно не дано такого права! На небесах мой голос считается одним из лучших, и когда надо пропеть соло, бегут за мной.
— Не лгите, Командор, вы не на небесах.
— Как это не на небесах? А куда еще, по — твоему, может попасть дон Гонсало де Ульоа? На самые что ни на есть небеса, самые высокие, поближе к Богу, согласно моим достоинствам и моим титулам.
Дон Хуан отвесил новый поклон.
— Что ж, очень жаль. Я предполагал побеседовать с вами подольше. В преисподней у меня, скорей всего, есть друзья, и я хотел порасспросить вас о них. Но раз вы на небесах…
Он повернулся к Лепорелло и сказал с показным смирением:
— Мы зря потеряли время, Командор спас свою душу.
— А вы спросите его, почему он стоит там, наверху.
Дон Хуан снова обратился к статуе:
— Мой друг, а он большой специалист по загробным делам, велит мне спросить, как вас занесло туда, наверх?
— Это большая привилегия. На небесах мне позволяют время от времени отлучаться, чтобы я мог послушать хвалы, которые живые воздают моей памяти. Но для чего ты звал меня? Только чтобы сказать, какой у меня противный голос?
— Я пришел пригласить вас на ужин. Но если вы будет упорствовать и лгать, я откажусь от затеи.
— Я — сама честность! Небеса для меня — вот эта величественная статуя, которая так совершенно передает мой облик.
— Но числитесь вы по адскому ведомству.
— Правда ваша, хоть я там и на особом положении. Да и не совсем понятны резоны, по каким они меня туда поместили. Случилась ошибка. Когда я собирался пройти райские врата, меня не пропустили, по их мнению, я надел чужую личину. Это я — то, который всегда оставался только самим собой.
— И хорошо вам там, наверху?
— Очень уж скучно. Тут нет никаких развлечений. К тому же ласточки пачкают мне нос, дети смеются над моей позой. А мрамор такой холодный! У меня острый ревматизм.
— А хотелось бы вам получить короткий отпуск?
— Хоть бы ноги размять чуть — чуть!..
— Тогда милости прошу нынче вечером в мой дом. Я устраиваю ужин для друзей, вы ведь были из их числа… Итак, я жду вас в десять. Но с одним условием. Вы спросите у небес, от моего лица, когда мне суждено умереть.
Командор вздрогнул.
— А так ли тебе это нужно? Ведь остаток жизни твоей будет омрачен. Жизнь можно вынести, если мы не знаем, когда умрем, тогда нам удается забыть, что мы смертны!
Понемногу статуя обрела прежний воинственный вид и застыла в неподвижности. Вдруг она промолвила:
— Мне будто чего — то не хватает.
Лепорелло ответил:
— Шляпы! Не волнуйтесь. Я вам ее брошу.
— Но разве при падении она не разбилась?
Лепореело метнул шляпу по воздуху. Командор поймал ее на лету.
— Ага, теперь другое дело. Кабальеро без шляпы не совсем кабальеро.
Он окончательно застыл. Дон Хуан и Лепорелло громко смеялись. Занавес упал под раскаты их хохота.
А я был в бешенстве. Я обожал хороший театр и поэтому не мог смириться с этим дешевым кривляньем. Теперь мне больше всего хотелось подняться на подмостки и прокричать в зал, что нельзя же так издеваться над самой возвышенной сценой мирового театра. Я бы прочел им пятую картину из пьесы Соррильи, которую с первого раза запомнил наизусть, каждое слово, а то, что мы теперь смотрели, напоминало пародию на нее.
Я бы именно так и поступил, если бы не опасался Лепорелло. Да, я боялся его, боялся, что одна его случайная реплика, один жест могут сделать меня посмешищем в глазах публики. Вот почему, пока сцена пребывала во мраке, я спокойненько сидел в своем кресле. Я даже не отваживался взглянуть на Соню. Едва ли не забыл об ее соседстве.
На сцену вернулись декорации первого акта. Горели свечи. Где — то далеко башенные часы пробили девять, и тотчас пение скрипок разнеслось по залу. Сцену пересек незнакомый слуга, он отворил дверь. Один за другим вошли музыканты. Они были в масках и играли на ходу. Их было пятеро. Следом вошел шестой персонаж, тоже в маске. Он нес ноты и пюпитры. По сигналу первой скрипки маленький оркестр прекратил играть.
— Здесь ли живет Дон Хуан Тенорио? — спросил скрипач металлическим голосом и очень громко. — Мы музыканты.
— Да уж вижу. И незачем так кричать. Слух у меня хороший.
— Я ух глухой! Здесь ли живет Дон Хуан Тенорио?
— Да! — взвизгнул слуга.
— Так известите его, что явились музыканты.
— Он ожидал вас. Проходите и поужинайте, пока не собрались гости.
— Вы говорите, чтобы мы шли ужинать?
— Да, именно это я и сказал.
— А! Хорошо! — Он повернулся к своим товарищам. — Вы сами слыхали, ребята! Сначала — хорошенько подкрепиться, это главное. А искусство — потом. Инструменты оставьте вон там.
— Я побуду здесь и присмотрю за ними, — сказал тот, что принес пюпитры.
По голосу и округлости бедер легко было узнать Эльвиру.
Музыканты гуськом двинулись во внутренние покои, слуга последовал за ними. Оставшись одна, Эльвира подбежала сперва к одной кулисе, затем к другой, словно проверяя, нет ли кого поблизости. Потом, встав посреди сцены, спела свою арию, напоминавшую фадо.
— Зачем терзает меня Судьба? Который из демонов влечет мое сердце в дом моего врага? И теперь, когда я здесь, отчего так дрожат мои ноги, отчего скована страхом моя решимость? Я хочу отомстить, а душа моя млеет; я хочу умереть, но дух мой слишком слаб. Страсть моя соткана из противоречий, они разрывают мне душу. Люблю? Ненавижу? Люблю и ненавижу разом! Я хочу целовать его, искусать ему губы и поцелуями поймать его последний вздох. А потом умереть в его объятиях — сделать в смерти своим. Мы умрем вдвоем, и пусть нас похоронят вместе, чтобы прах наш смешался в один — в один слой грязи. О, Господи! Из мутного ненастья греха моего молю тебя, помоги! Но как Ты поможешь мне, если задуманное мною — грех? Я взываю к Тебе — вот еще одно противоречие. Ведь мое истерзанное сердце должно взывать к силам преисподней. Сатана, помоги мне! Возьми мою душу и помоги отомстить! Но прежде, устрой так, чтобы мы любили друг друга, пусть только раз…
Она застыла, воздев руки, как Менада, и свет на сцене слегка побагровел. Вдруг зеркало резко распахнулось, и в раме появилась статуя Командора. На белом мраморе играли красноватые отблески. Эльвира отступила на несколько шагов, поднесла руки к щекам и вскрикнула:
— Боже!
Командор шагнул на сцену. Зеркало медленно закрылось. Дон Гонсало с усилием сделал несколько шагов. Поднес руку козырьком к глазам и оглядел публику. Потом увидал Эльвиру, приблизился к ней и сказал очень тихо:
— Не стоило бы при мне упоминать имя Божие! Мы не очень ладим меж собой. Здесь ли живет Дон Хуан Тенорио?
— Да, это его дом, Командор.
— Ты узнал меня? Благодарю, благодарю!
Эльвира шагнула ему навстречу.
— Я Эльвира де Ульоа, дочь твоя.
Белый плащ дона Гонсало тяжелым пламенем взмыл вверх. Он отставил одну ногу назад и воздел руки.
— Как? Моя дочь Эльвира? Сам дьявол устроил нашу встречу! Я должен, должен убить тебя, я не могу даровать тебе ни дня жизни. Ты растоптала честь мою, ты испачкала грязью мое чистое имя. Приготовься же к смерти!
— За что, отец? Твоей чести я ущерба не нанесла… Он убил тебя, но со мною не был.
Командор приосанился и с уважением посмотрел на Эльвиру.
— Ты сумела устоять? Ты показала этому негодяю, как дочь Ульоа умеет хранить честь отца? Так, дочка, так! Иди, я обниму тебя!
— Нет, отец! Я ждала его. И упала в его объятия, и он поцеловал меня, а потом убежал.
— Значит, был всего лишь один поцелуй. Правда, поцелуй добровольный. За это не убивают, но заточение ты, безусловно, заслужила. Так что придется тебе остаток жизни провести в монастыре.
— Зачем, отец? Об этом знаем лишь мы трое, и больше никто. Да и сколько времени прошло!
— Но ведь надо блюсти видимость, формальности. Честь, как тебе известно, это вопрос формальный. Все зависит от того, каким манером что — то делается, и ты либо лишаешься чести, либо, напротив, украшаешь ее новыми заслугами.
— Тогда скажи мне, отец, каким манером убить мне Дон Хуана, чтобы спасти свою честь?
— Что за глупости! Коли он не лишил тебя чести, зачем убивать его? Один — единственный поцелуй, рассуждая здраво, бесчестия не несет. Хватило бы и крепкой пощечины…
— Я люблю его, а он мною пренебрегает. Я — женщина, чьи надежды и ожидания были обмануты: он поманил меня, разбередил желания и покинул — вот самая жестокая насмешка, на нее способен насмешник, лишенный души. Разве ты считаешь, что этого мало, чтобы я убила его?
Дон Гонсало слушал ее в изумлении, легко покачивая головой. Когда Эльвира кончила, он вышел на просцениум, чтобы исполнить свою арию.
— Мое отцовское сердце, хоть и стало теперь хладным мрамором, растрогано; но мое положение, моя незапятнанная… Да, незапятнанная, безупречная репутация… Я не должен поддаваться чувствам. И все же я восхищаюсь мужеством дочери и благодарю небеса за то, что с кровью она унаследовала и лучшие черты нашего рода. Она тоже Ульоа! Так вот: отдав дань чувствам, взглянем на положение дел бесстрастно. Эльвира может убить его, а может и не убивать. В первом случае ее заточат в темницу, ибо судьи никогда не прощали преступлений, совершенных на любовной почве, и хотя дурная слава жертвы послужит смягчающим обстоятельством, нескольких лет неволи ей не избежать. А если не убьет? Если не убьет, репутация ее изрядно подпортится, ибо преступление возвеличивает, а задуманное, но не совершенное преступление делает человека посмешищем. Кроме того, все складывается таким образом, что вроде бы чья — то смерть просто необходима… Не для того же вытянули меня из преисподней, чтобы я посидел на дружеской пирушке. Мое присутствие в этом доме возвещает трагическую развязку, которая станет и развязкой вполне логической, потому что типы, подобные Дон Хуану, не могут закончить свои дни тихо и мирно — в собственной постели. Кто с мечом пришел, тот от меча и погибнет! Око за око, зуб за зуб! Так что вывод один: смерть его неизбежна, только надо извлечь из всего этого какой — никакой прок.
Он с задумчивым видом сделал несколько шагов и застыл в дальнем конце сцены.
— Дон Хуан дал мне поручение, но я не сумел его выполнить. Вот уж полчаса, как ношусь я по звездным высям, взывая к небесам, но небеса молчат. Мне придется признаться, что там не считаются со мной, что вопли мои затерялись на эфирных пустошах, а это подпортит мою репутацию. Потому что такой человек, как я, если он является с того света, должен непременно изрекать что — нибудь ужасное, его слова должны разить, как огненные молнии. Скажем так: “Небеса велели мне сообщить тебе, Дон Хуан, что ты умрешь завтра, и пощады тебе не будет”. Или что — то в том же роде, но очень жуткое. — Он провел рукой по лбу. — Вот! Придумал! — Мраморный палец указал на Эльвиру. — Ты готова убить его?
— А ты все еще сомневаешься?
— Сегодня же ночью?
— Непременно!
— Вот и выход! Я возвещу ему близкую смерть, словно передавая волю небес, скажу, что умрет он нынче же ночью — и честь моя будет спасена. Да! Для Дон Хуана я останусь человеком, которому небеса поверяют свои тайные замыслы, которого вводят в курс небесных расчетов. Послушай, Эльвира! А ты можешь поклясться, что рука твоя не дрогнет?
— Если только Дон Хуан не переменит решения…
Командор заломил руки.
— Нет, женщины способны любого вывести из себя! Стоит Дон Хуану улыбнуться — и все летит к черту! А мне нужен определенный ответ, я должен знать, на что мне полагаться!
— Вот мой ответ: если Дон Хуан не согласится обольстить меня, я убью его.
— Будем надеяться, что Дон Хуан не меняет своих решений. он человек слова. Но учти, ты должна занести над ним кинжал лишь после того, как я со всей торжественностью возвещу, что пришел час его смерти.
— Ладно.
— И еще помни: ловкий адвокат сумеет защитить тебя перед любым судом, доказав, что ты стала орудием божественной мести.
— Я больше полагаюсь на свою маску, она поможет мне скрыться, убив его.
— Убив!.. Забудь это слово. Ты отомстишь за гибель отца.
Эльвира покачала головой.
— О твоей гибели я успела позабыть, да и не слишком тогда горевала. Разве ты не помнишь, отец, что я не любила тебя? Тебе нравилось поглаживать мои плечи, и это вызывало у меня омерзение.
Дон Гонсало зарычал так, что закачались декорации. Но он быстро успокоился и словно нехотя спросил:
— Так ты догадалась?
— Все кругом догадались. А я тогда думала, что если бы другой мужчина ласкал меня так же, как ты, это было бы мне приятно.
Командур зашептал ей на ухо:
— Я был влюблен в тебя, за это меня и отправили в ад. Никому не рассказывай, но, по совести сказать, только за это. Остальное мне бы простили. Знала бы ты, дочка, сколько стариков, погубили так же свою душу! Кровосмешение происходит гораздо чаще, чем ты думаешь. Есть старички, которые попали в преисподнюю из — за того, что целовали дочерей за ушком, или за то, что подглядывали в замочную скважину, когда те одевались, или за то, что совершенно невинно щипали их за мягкое место. Но главным образом, в ад попадают те, кто убил любовников своих дочерей, якобы защищая их честь, но по правде — то — из ревности. Ах, дочь моя, в аду все всплывает наружу! — Он положил руку Эльвире на плечо, потом прижал ее к своей мраморной груди. Зато когда ты умрешь, в аду я смогу любить тебя безнаказанно. Там прощаются любые грехи.
— И в аду я буду любить Дон Хуана.
— Одна надежда, что твой Дон Хуан и на том свете откажет тебе в любви! А теперь пойдем отсюда! До ужина осталось полчаса.
— Я спрячусь где — нибудь здесь.
— А почему ты не желаешь побыть с отцом? За эти полчаса мы могли бы прогуляться меж звездами. Это так забавно. Ну же! — Он отворил дверь — зеркало и показал Эльвире дорогу в пустоту. Эльвира заколебалась. — Да лучшего укрытия ты не найдешь. Мы будем все видеть, а нас никто не заметит.
Эльвира пожала плечами и медленно перешагнула порог зазеркалья. Дон Гонсало последовал за ней и закрыл зеркало за собой. Возникла пауза. Башенные часы пробили четыре. Сцену залил естественный дневной свет. Тут распахнулась левая дверь и появился Лепорелло. Не закрывая двери, он застыл в низком поклоне. Следом вошла Мариана. На ней был черный плащ с капюшоном.
Марианна огляделась.
— Но ведь это дом Дон Хуана!
— Это дом, который вы покинули, чтобы принести покаяние, но он остается вашим.
— Зачем вы привели меня сюда? Мне так тревожно. Ведь я поклялась не возвращаться в этот дом, пока в него не воротится мой муж. Но коли супруга моего здесь нет, кто защитит меня?
— Здесь находится лучший друг вашего мужа, тот, что привез вам весточку, он не даст вас в обиду. Не желаете ли снять плащ? Вот зеркало, взгляните, как сидит на вас платье.
— Мне нет до этого дела. Красивой я хотела бы быть только для супруга. Но если он и дальше будет оставаться где — то далеко, вернувшись, он найдет меня старухой. Не правда ли?
Лепорелло мягко снял с нее плащ. На Мариане было великолепное шитое золотом платье, волосы распущены по плечам.
— Взгляните в зеркало. Вы забыли это платье? Это ваш свадебный наряд.
Мариана закрыла лицо руками.
— Я боюсь!
— Успокойтесь. Вы стали еще красивей. Побудьте здесь. Я доложу о вашем прибытии.
Мариана осталась одна, она вышла на просцениум и встала с левой стороны, чтобы исполнить свою арию.
— Боже мой! — воскликнула она. — Почему в душе моей просыпаются былые страхи? Почему я слышу бесстыдную песнь тоски?
Но ария ее на этих словах и оборвалась: на сцену вышел Дон Хуан. Мариана услыхала его шаги. Она скрестила руки на груди и опустила голову.
— Сеньора!
Дон Хуан протянул ей руку. Чуть помешкав, Мариана робко подала ему свою, и Дон Хуан поцеловал эту руку.
— Где же мой супруг? Какую весть привезли вы от него?
Дон Хуан, не отпуская руки Марианы, заглянул ей в глаза.
— Ваш супруг далеко, и он любит вас.
— Зачем же он не едет?
— Ему запрещает море. Стоит Дон Хуану сесть на корабль, как из пучины морской начинают подниматься ужасные чудовища.
— Море? Боже! — Мариана зарыдала. — Раз море не хочет этого, он никогда не воротится. Чудовища не знают пощады и никогда не
умирают. А мне так нужно, чтобы он приехал!
— Он просил передать вам прядь своих волос.
Свободной рукой Дон Хуан протянул Мариане медальон. Но она не осмеливалась принять его.
— Прядь его волос? Белокурая прядь! Разве Дон Хуан был светловолос? Ах, не могу припомнить! Столько времени прошло!.. — Внезапно Мариана отпрянула от Дон Хуана, схватив медальон. — Его волосы! Он посылает мне свои волосы! Словно посылает свое сердце!
— Да, но почему вы отняли у меня свою руку? Почему не хотите взглянуть мне в глаза? Разве вы не угадываете там глаз Дон Хуана?
Мариана снова протянула ему руку и наконец оторвала взгляд от медальона.
— Вот вам моя рука, коли желаете. А ваши глаза… Зачем вы так смотрите? Они не похожи на глаза Дон Хуана. Нет, никакого сходства… Но зачем вы так смотрите на меня?
— Просто смотрю.
— А мне нравится. Ваши глаза похожи на звезды. Две звезды, и я уже видала их однажды… Да, да… Однажды эти звезды смотрели на меня, как и теперь. Вы не помните, когда это было?
— Нет.
— И я не помню… Наверно, мне только показалось. Смотрите же на меня! Так хорошо, когда на тебя смотрят звезды!.. Словно внутри у меня что — то засветилось. — А мои руки? Вам хочется, чтобы они обняли вас?
— Ваши руки?
Дон Хуан обнял ее и прижал к себе.
— Ваши руки!.. Да, мне нравится, нравится… Но зачем…
— Я хочу обнять вас еще крепче. Ваши губы…
Дон Хуан поцеловал ее. Мариана бессильно повисла на его руках, но губ своих не отвела, ответив на поцелуй. В зеркале появилось напудренное лицо дона Гонсало.
Занавес стремительно упал.
Но не более чем через минуту снова взмыл вверх. На сцене стояла живописная и пестрая группа, шесть человек в масках — по три с каждой стороны — встали у зеркала: архиепископ, коррехидор, капитан, председатель общества верховой езды, настоятель картезианского монастыря и главный судья. Все разряжены в пух и прах.
Перед ними, спиной к публике, стоит и что — то пылко объясняет им Командор. В стороне, тоже не снимая маски, застыла Эльвира.
— Я видел, как он вошел! — вопил Командор. — И последовал за ним! Он взял ее на руки и понес в спальню, потом раздел ее и лег с ней на постель. Мариана — его жена, но не знает, что обнимает собственного мужа. Так что Дон Хуан наставляет рога самому себе!
— Можно сказать, он воздает себе же по заслугам, — заметил коррехидор.
— Но я хочу вас спросить: Не зазорно ли для нашей чести сесть за стол с рогоносцем? — спросил Капитан.
— Все зависит от точки зрения, — ответил архиепископ. — Психологически Дон Хуан сам себя украшает рогами, но с нравственной точки зрения он всего лишь выполняет свой супружеский долг. Время и место выбраны не слишком удачно, хотя надо иметь в виду и то, сколько лет они не виделись.
— Протестую, — подал голос главный судья. — Доведись мне разбирать это дело, я обвинил бы супругу в прелюбодеянии…
— Я вел речь не о ней. С ней все ясно: она дала себя соблазнить незнакомцу.
— А я, — заявил капитан, — брошу в лицо Дон Хуану перчатку, как только он здесь появится. Если все было так, как рассказывает Командор, супругу винить не в чем — Дон Хуан ее загипнотизировал.
— Так как мы поступим?
Всадник указал на Командора.
— Мы могли бы составить трибунал, который рассмотрит дело и вынесет решение. Нас как раз столько, сколько нужно. Настоятель возьмет на себя защиту.
— Почему вы молчите, падре?
Картезианец поднес палец к губам, и архиепископ поспешил пояснить:
— Но он же картезианец и не может говорить. Если понадобится, я сделаю это за него.
— Где же наш подсудимый? Не станем же мы разбирать его дело, если он так и будет оставаться в соседней комнате.
Дон Гонсало, который стоял все это время посреди сцены — плащ свисает с одного плеча, шпага касается пола, — призывая всеобщее внимание, поднял руки.
— Минуту, сеньоры, минуту! Ведь прежде чем мы учредим трибунал, надо решить один важный вопрос. Кто будет его главой?
Архиепископ и судья хором ответили:
— Я! Кто ж еще?
Они взглянули друг на друга, и в этом взгляде крылось извечное соперничество церкви и государства.
Командор со смешком встал между ними.
— Ну? Я так и знал! Теперь мы затеем нескончаемый спор. А Дон Хуан меж тем своевольничает!
— Нет, я не отступлюсь, — в сердцах заявил судья. — там, где речь идет о протоколе, суд будет непреклонен.
— А разве могу уступить я? Ведь даже после смерти я останусь архиепископом. Нет, не могу я совершить такой страшный грех.
— Сделаем иначе, — положил конец раздору Командор. — Пускай каждый из вас двоих займет свое место, а я сяду посередине. Я единственный умерший среди вас и покинул сей мир по вине Дон Хуана, что дает мне некоторые права. К тому же я — статуя, то есть существо безжизненное, но и значительное, я могу занять вот это кресло, не задевая чьей — либо чести… И наконец, белизна моего мрамора, оказавшись в центре, пригасит всю эту пестроту, ведь одеяния ваших милостей никак не гармонируют меж собой.
— А я — справа от вас, — решительно заявил архиепископ и сел.
— Ваша пурпурная мантия очень кстати на этом месте, при условии, что черная мантия главного судьи окажется у меня по левую руку. А остальные пусть рассаживаются как им угодно.
Все в мгновение ока расселись.
— Ты, Эльвира, будешь свидетелем обвинения, — повернулся к ней отец. — А так как людей у нас маловато, станешь выполнять и мелкие поручения суда. Вызываем обвиняемого!
Эльвира бросилась к двери, расположенной справа.
— Дон Хуан! — крикнула она дрогнувшим голосом.
Но появился Лепорелло.
— Мой хозяин просит вас проявить немного терпения. Пока он еще занят с неким гостем, коего долго ожидал, но вот — вот освободится и предстанет перед вами. Ежели желаете, я приведу музыкантов, к тому же сеньоры могут что — нибудь выпить.
— Какая еще музыка, какое выпить! Мы не гости Дон Хуана — мы судьи его.
Лепорелло отвесил поклон.
— В таком случае мой хозяин сию же минуту явится. Он всегда с уважением относился к правосудию.
— Как он смеет заставлять суд ждать себя!
— Мой хозяин смеет все, Командор. Вам ли этого не знать!
Лепорелло, снова отвесив поклон, вышел, и Командор, вскочивший было, чтобы сказать ему что — то в ответ, так и остался стоять.
— Господа, мы можем использовать эту небольшую паузу, чтобы договориться меж собой.
— Все и так ясно! — крикнул капитан. — И для вас, и для меня Дон Хуан — человек, запятнавший свою честь, для судьи — преступник, для церкви — грешник.
— Тогда не о чем больше и толковать.
— Но пока он не явится, нам надо о чем — то говорить. Не станем же мы молчать как статуи.
— Правда, мы уже успели убедиться, что статуи порой болтают без умолку, — неожиданно вставил слово монах — картезианец.
Но как раз в этот момент в зал вошел Дон Хуан. На нем был черный костюм. Лепорелло шел следом и нес его плащ и шляпу.
— Сеньоры…
— Сеньоры судьи, следовало бы сказать, — поправил его Командор.
— Как друзей я готов принять вас в своем доме и приветствовать, но в качестве судей даю вам отвод. Кто дал вам право судить меня? Кто вы такие?
— Мы те, на ком держится власть в этом мире; мы — власть и сила.
Дон Хуан повернулся спиной к архиепископу.
— Я не верю в абстрактные понятия…
Со своего места резко поднялся капитан.
— Как вы смеете?..
— Как я смею? Сметь — мой обычай.
— Моя шпага научит вас быть учтивей.
— Спросите у Командора, как я поступаю с теми, кто любит хвататься за шпагу.
— Вы должны с уважением относиться к королевскому правосудию, — торжественно произнес судья.
— Король помиловал меня, так что руки у его альгвасилов отныне связаны.
— А церковь? С нашей властью вы тоже считаться не желаете?
Дон Хуан повернулся к Лепорелло.
— Предьяви сеньору архиепископу буллу его святейшества. Ваша милость сможет убедиться, что я получил полное отпущение грехов и могу многое себе позволить.
— Здесь какой — то подвох! — сердито крикнул Командор. — Дон Хуан убил меня, и смерть моя осталась неотмщенной!
— Обвинение снято за давностью лет.
— Тогда зачем мы собрали этот трибунал?
— Чтобы слегка поразвлечься, пока не настал час ужина.
— Он насмехается над нами!
— Я вовсе не желал обидеть вас. Напротив, я оценил остроумие вашей шутки… Но время идет, прошу в столовую. Ужин подан. Лепорелло, пригласи сеньору.
Лепорелло вышел, Эльвира выступила на середину сцены.
— Не позволяйте обмануть себя! Его устами говорит сам дьявол! Судите же его, пока он не скрылся!
Дон Хуан протянул к ней руки.
— Эльвира! Ты здесь? Прости, что не поклонился тебе первой. Я надеялся увидеть тебя сегодня и оставил за тобой место по правую руку от себя. Думаю, отец твой не станет возражать: я буду почтителен к тебе.
Дон Гонсало подпрыгнул на стуле.
— Негодяй!
— Не тревожтесь, Командор. У нас с Эльвирой особые отношения. Ах да… Не принесли ли вы для меня какой — нибудь весточки? Или небеса не слишком считаются с вами?
Командор стукнул по столу каменным кулаком.
— Небеса услыхали меня! Как им не услыхать меня? И я принес их приговор.
— Каков же он?
— Ты хочешь услышать его прямо сейчас? Без должной торжественности? Ты полагаешь, что послания небес можно передавать вот так мимоходом — по пути из гостиной в столовую? — Командор покинул свое место во главе стола и вышел вперед. Остальные судьи встали. Лепорелло высунул свою хитрую рожу из двери. — Сеньоры, вообразите огромнейший четырехугольник, небо, пересеченное по диагонали величественным облаком. По этим бескрайним пространствам скитается, затерявшись в небесной синеве, моя душа, она взывает к отмщению. Время от времени я складываю руки рупором и вопрошаю Тайну: “Когда придет смертый час Дон Хуана?” Но Тайна хранит молчание. А молчание небес, сеньоры, страшно. Оно не похоже ни на одно другое молчание. Это молчание с большой буквы. И что есть мой глас в этой пустоте? Ничто, меньше чем ничто. Я начинаю опасаться, что меня вообще нет и что мои вопли — всего лишь сон призрака, который приснился сам себе. “Когда придет смертный час Дон Хуана Тенорио?” — повторяю я на весь мир, пытаю у всех ветров, и мною овладевает отчаяние. И ветры молчат. Но я вопрошаю все настойчивей, вопрошаю смиренно и уже совсем теряю надежду получить ответ, когда небеса вдруг разверзаются и верхушка облака вдруг освещается небесным сиянием. Из облака летят сильнейшие раскаты грома и молнии, и звездный мир содрогается словно от страшного землетрясения. Бабаххх! Я падаю на колени и закрываю лицо руками. “Свят! Свят! Свят!” — восклицает мое сердце. И тут с вышины докатывает до меня, словно огромная волна: “Дон Хуан умрет нынче ночью!”
Командор сопровождал рассказ лихорадочными жестами, решительными ударами по столу, весь изгибался, приседал, размахивал кулаками и грозно топал ногами. Плащ свалился с него — его тотчас подхватил Лепорелло, — гофрированный воротник измялся. (Актер играл очень хорошо. Публика встретила аплодисментами этот монолог, написанный на безупречном французском. Дон Гонсало поблагодарил зрителей за аплодисменты.)
— Нынче ночью? — вкрадчивым голосом переспросил Дон Хуан.
— Так сказали небеса, а небеса никогда не лгут! Это случится нынче ночью, Дон Хуан!
— Что ж, сеньоры, тогда мы должны поспешить, не умирать же мне прежде, чем мы поднимем бокалы. Лепорелло, ты пригласил сеньору?
— Она ждет вас. Я не рискнул прервать пылкие речи Командора.
Он отворил дверь. Все повернули головы в ту сторону. Лепорелло застыл в низком поклоне. Появилась Мариана — босая, растрепанная, в одной рубашке. Она остановилась, прижавшись к дверному косяку, опустив голову и скрестив руки на груди.
Архиепископ вышел из себя.
— Еще одна шутка, Дон Хуан? Кто эта женщина?
Он ткнул в сторону Марианы рукой, затянутой в пурпурную перчатку, на одном из пальцев сверкал епископский перстень. Мариана подняла голову.
— Я — продажная женщина. — Она тряхнула волосами, и взорам гостей ткрылось ее бледное, угасшее лицо. — Я была шлюхой много лет назад, уж не помню сколько, но однажды я встретила того, кто стал моим супругом, и он своей любовью возвысил меня до Господа. А потом мой супруг уехал, а я принялась каяться. Все вы видели, как я собирала на улицах Севильи подаяния для бедных. Но час назад меня нарядили в золото и привели в этот дом. И какой — то мужчина поцеловал меня, и я отдала ему свое тело.
Отчего я так поступила? Трудно сказать, но из его объятий я вышла такой, какой была прежде. Теперь все мужчины Севильи смогут снова насладиться моим телом, и я стану все глубже и глубже погрязать в грехе. — Она покачала головой из стороны в сторону. — Не глядите на меня так. Разве вы никогда не видели вблизи потаскуху? Грустное зрелище, ведь даже молодостью я не могу теперь похвастаться. За час я постарела на двадцать лет. Я — старая шлюха. — Она резко выпрямилась и пошла через сцену. Присутствующие расступались. — Только, ради Христа, никому о том не рассказывайте. Чтобы супруг мой ничего не прознал. Надеюсь, Господь приберет меня прежде, чем он вернется. — Она остановилась. — Ведь он вернется, правда? Вернется, когда на море не останется чудовищ. И в тот день, когда он вернется, он убьет всех мужчин, которые мной попользовались… — Она быстро повернулась к Дон Хуану. — А тебя — первого, ведь ты разрушил то, что он сотворил. — Она сделала несколько неверных шагов в сторону мужа. — Тебя — первого, но ты должен бежать, скрыться… Обещаешь? Я не хочу, чтобы ты погиб. — Она глубоко вздохнула. — Ведь я была счастлива в твоих объятиях, очень счастлива, совсем как с Дон Хуаном. Но это не снимет с нас вины.
Она обняла его и поцеловала. Потом выбежала из комнаты. Все повернули головы в сторону двери, за которой исчезла Мариана. В тишине — за сценой — послышались звуки виолончели, на самых низких, волнующих нотах. Яркий свет прожектора был направлен на маски, так что резкими пятнами выделялись киноварь и свинцовые белила. Командор, гости застыли в неподвижности, застыли внезапно — на полуслове и полужесте. Руки одних указывали на дверь, руки других — на Дон Хуана. Застышие в воздухе руки проклинали и угрожали. Ноги же их не успели опуститься на пол, они тоже застыли в движении, не закончив шага. Из партера кто — то щелкнул фотоаппаратом, и в тот же миг замершие фигуры ожили, каждое движение получило завершение. Дон Хуан вышел на просцениум.
— Что ж, и теперь небеса хранят молчание? — крикнул он. — И нет у ангелов хоть капли милосердия? И Дон Хуану не будет послано раскаяние?
— Что там говорит этот человек? — спросил Командор. — О чем он? К чему это теперь?
— Кажется, он спятил, — прошептал коррехидор.
— Это — часть спектакля, — капитан положил руку на эфес шпаги. Эльвира так и стояла в стороне. Дон Хуан, занявший место посредине сцены, воздел руки к небесам и уже начинал сжимать кулаки. Эльвира приблизилась к нему.
— Хуан, но осталась я… Если тебе нужно утешение, сорви его с моих губ. А если тебе нужно забвение, я сотру из глаз твоих воспоминание. Пойдем со мной. Суд Божий — далеко: до того как нас настигнет смерть, мы успеем насладиться жизнью. Пойдем со мной, Хуан! Цветы в моем саду наполняют воздух ароматами! Пойдем и вместе вдохнем его, забудемся любовью!
— Любовью? А что это такое?
— То, что мое тело может дать тебе! То, что нужно твоему телу!
— Мне нет дела до любви, Эльвира. Я мечтаю об одном: чтобы Бог дал мне хоть какой — нибудь ответ, чтобы явил мне свой гнев иль милость свою, пусть сердце мое наполнится болью, лишь бы он крикнул мне: “Ты пред моими очами, Хуан! Я не забыл о тебе!” Ты, Эльвира, сулишь мне опьянение и слепоту, а я хочу бодрствовать.
Эльвира вытащила кинжал.
— А если я и есть ответ Всевышнего?
Дон Хуан спрятал руки за спину, накрепко сцепив их сзади.
— Так отвечай же, пусть ответ падет на мою грудь. Я не боюсь. И все приму как справедливую кару. Тот, кто обольстил Мариану, кто покусился на ее святость, должен умереть. Как и тот — разумеется! — кто наставил мне рога.
— Смерть ему! — возопил Командор.
— Смерть ему! — закричали гости.
Зрители повскакивали с мест и тоже проорали:
— Смерть ему! — и тотчас сели на свои места.
— Ты слышишь, Эльвира! — сказал Дон Хуан спокойно. — Все требуют моей смерти.
Рука Эльвиры дрожала. Ладонь ее разжалась, и кинжал упал на пол. Дон Хуан нагнулся, поднял его и протянул ей, подставив в то же время свою грудь. Эльвира глянула на кинжал.
— Нет! — зарыдала она. — Нет, не могу. Не могу. — И вдруг, оглушительно вскрикнув, вонзила кинжал в собственную грудь.
— Это ошибка, — закричал дон Гонсало. — Сцена должна быть иной. Умереть должен Дон Хуан, а никак не моя дочь.
Он вырвал кинжал из ее нежной груди. Дон Хуан все еще стоял, готовый принять удар. Дон Гонсало взглянул на кинжал и обратился к публике:
Кто — то ведь должен сделать это!
И решительно вонзил кинжал в Дон Хуана. Ноги Дон Хуана подогнулись, он рухнул на пол.
— Ни небеса, ни земной мир не отважатся оспаривать мои права! — провозгласил Командор и торжественно отступил на задний план. Он словно ждал продолжения сцены, но, казалось, ход действия приостановился.
Свет на сцене опять изменился. И шесть гостей, не произнеся ни слова, деловито стали снимать костюмы и маски и вешать их — платье за платьем, маску за маской — на вбитые в стену гвозди: так что каждая маска оказалась поверх соответствующего одеяния. Трое остались в черном, трое — в красном. Они расселись на судейские кресла, по обе стороны от пустого председательского места.
Лепорелло опустился на колени рядом с хозяином и склонился над ним. Командор перевел взгляд с покойного на прочих участников сцены и, увидев, что они вновь расселись, воскликнул:
— Вот так да! Но о таких штуках надо предупреждать заранее! Тут я попал впросак! Я — то принял вас за всамделишных гостей… Да вы никак бесы? Сразу видно.
— Если желаешь опять быть главным, садись вон туда, — сказал один из тех, что были в черном.
— Нам все равно, и коли тебе хочется…
— Я сяду, но при одном условии: мы станем судить Дон Хуана за то, что он убил меня.
— Сначала любопытно было бы прояснить кое — что другое. Потом, ежели желаешь, мы устроим суд над ним. Был он свободен или не был? Это нам предстоит установить.
— Он был свободен! — закричали черные.
— Он не был свободен! — закричали красные.
Лепорелло приблизился к столу и оперся на него обеими руками. Он с насмешкой смотрел на судей.
— А почему бы вам не спросить его самого? В конце концов, ему есть что сказать на сей счет.
— Спросить — то можно, но этого мало. Надо изучить вопрос с предельной тщательностью. Если он и считал себя свободным, это вовсе не значит, что так оно и было на самом деле. К тому же в финале он возжелал раскаяться, но не сумел. Отчего бы это? Нет ли тут нашей вины? Нет и нет, мы держались в стороне. Если Другой отказал ему в милости…
— Не пойму, о чем вы тут толкуете, галиматья какая — то, — вмешался в разговор дон Гонсало. — Но если можно пробудить Дон Хуана, то сделайте это. По чести говоря, я должен сообщить ему кое — что еще.
Лепорелло неспешным шагом приблизился к тому месту, где лежал Дон Хуан.
— Поднимайтесь, хозяин.
— Так ты продолжаешь величать его хозяином, — спросил корчась от смеха, Командор. — По мне, так и ты — один из этих.
Лепорелло встал, уперев руки в боки.
— Я зову его так, как звал всегда, как буду звать во веки веков. Дон Хуан, вставайте! Давайте — ка, я подсоблю вам!
Он помог Дон Хуану приподняться. Тот провел ладонью по глазам, огляделся, увидал новый состав суда и указал на него пальцем…
— Что это? Еще один суд?
— Видимо, так, хозяин.
— Скажи им, чтобы убирались вон. Я уже знаю дорогу в ад и душу сумею погубить без посторонней помощи.
Один из красных поднялся.
— Дело вот в чем: если будет доказано, что судьба твоя явилась исполнением предначертания Всевышнего, мы закроем перед тобой наши врата, и пусть с тобой разбираются небеса.
Дон Хуан уже успел подняться на ноги. Кинжал продолжал торчать у него из груди. Он выдернул его, искоса оглядел и передал Лепорелло.
— Держи. Сохрани на память. Что касается вас, — он обращался к бесам, стоя к ним вполоборота, всем видом своим выражая пренебрежение, — в вашем суде я не нуждаюсь. Дон Хуан во мне умер, и я останусь им навеки. Где найду я приют? Как знать! Да и какая разница! Ад — это я сам.
Один из красных продолжал настаивать.
— И все же мы должны провести дознание. Ты был — как бы получше выразиться — чем — то вроде подопытного кролика, а опыт наш имел трасцендентальное значение. И спор между ними и нами может быть разрешен, только когда станет ясен результат эксперимента.
— А я могу отказаться? — спросил его Дон Хуан.
— Мы такого варианта не предполагали, но, думается, можешь.
— Тогда я отказываюсь.
В разговор вмешался Лепорелло:
— Разве это что — нибудь доказывает?
Красный плюхнулся на свое кресло.
— Доказало бы, что он свободен дьявольски.
— Я не только отказываюсь, но и отвергаю мысль, будто могу попасть в вашу преисподнюю. Разве вам неведомо, что мы, Тенорио, располагаем собственным, приватным адом? Господь пожаловал нам эту привилегию, подивившись нашему высокомерию и нашей гордыне! “Таких людей, как эти, надо держать отдельно, а то преисподняя у меня взбунтуется!” — Дон Хуан взял из рук Лепорелло шляпу и плащ. — Мои предки вот — вот призовут меня к себе. А чтобы предстать перед ними достойным образом, никак не обойтись без шпаги и шляпы с перьями. Тенорио ревностно следят за соблюдением приличий. Они скорее простят смертный грех, чем прегрешение против этикета.
В тот же миг, благодаря искусной игре света и движению занавеса, сцена преобразилась. На первом плане стоял Дон Хуан. Шпага — на поясе. Шляпа — в руке. Фигура его попала в белый луч. На втором плане, окутанные красным светом, сидели шесть бесов, Они выглядели слегка растерянными, но старались держать марку. Дон Гонсало успел занять место среди них. А на заднем плане, над зеркалом, простиралось темное и, как казалось, бесконечное пространство. Игра мрачных бликов и искусственных перспектив создавала особый эффект: где — то очень далеко можно было различить толпу теней, стоявших полукругом.
— А вот и они! — воскликнул Дон Хуан радостно. — Они, Тенорио, род, от которого унаследовал я кровь и жизненный закон. Что за беда, если и небеса и ад отвергают меня, лишь бы Тенорио были рады принять меня к себе. Я здесь, предки!
Из полукруга отделилась одна тень и шагнула к зрителям. Казалось, она явилась очень издалека — шла медленно и устало. Разумеется, на ней были черные одежды, и правая перчатка свисала с левой руки, словно по небрежности. Дон Хуан взмахнул шляпой.
— Добрый вечер, дон Педро!
Дон Педро сделал еще несколько шагов. Он словно не касался ногами пола и парил в воздухе, над сценой.
— Добрый вечер, Дон Хуан.
— Наконец мы снова свиделись, и на сей раз — уж никогда не расстанемся.
— Ты ошибаешься, — ответил дон Педро торжественным и слегка надменным голосом. — Мы больше никогда не встретимся. Род Тенорио возложил на меня обязанность уведомить тебя об этом.
Дон Хуан попятился назад.
— Как? — спросил он. — Разве я не умер? А ты — разве не отец мне? Разве нет рядом с тобой места для меня?
— Место — то и вправду есть, но ему суждено пустовать во веки веков. Мы единодушно порешили изгнать тебя из нашего сообщества.
— Вот это славно, славно! — вмешался дон Гонсало. — Так и должны вести себя благородные люди.
— Я выполнял ваш закон и ни на миг не отступал от него. Я убил дона Гонсало и теперь нахожусь здесь.
— Да, это так, и спешу тебя уверить, что это нас сильно порадовало.
— Так в чем же причина?..
— Не причина, а причины, мелкие причины. Прежде всего — людская молва. Ты не проявил должного уважения к Богу, что простительно, и мы тебе это простили. Многие из нас тоже не слишком его почитали. Но ты отказал в уважении обществу, чему нет прощения. Представь, какой скандал разгорелся бы, если бы мы, Тенорио, самые почитаемые люди в Севилье, благодушно приняли в свои ряды на веки вечные того, кто насмеялся над издревле заведенными порядками? Это будет воспринято как одобрение, но ведь мы не можем одобрить того, кто вел себя порой как наглый смутьян. Да, как наглый смутьян, хоть и величайший из великих! Поди поищи среди нас такого, кто не совращал невинных девиц! Кто не наставлял рога мужьям! Но при этом мы никогда не посягали на основы основ. А основы в данном случае известно каковы: обольститель — пленник страсти, но он признает за отцом или супругом право наказать соответственно дочь или супругу. Но ты — то, соблазняя, никогда не пылал страстью, ты всегда был холоден; ты впутывал в свои дела Бога, и победы твои получались такими возвышенными, неземными, что права отца и мужа лишались должного смысла. Ведь женщину ты оспаривал не у них, а у Господа! Ты не их полагал оскорбить, а Всевышнего! И вот скажи мне теперь: какую роль оставлял ты за отцами и мужьями? С чего им наказывать соблазненную тобой, если обида их вроде и не затрагивала? Хуан, сын мой, я просто обязан защитить права тех, с кем ты так дурно обошелся. Вы, трагические герои, несете в себе угрозу общественному порядку… Во имя отцов и мужей, которых ты выставил на посмешище, я отрекаюсь от тебя. Ступай прочь!
Он говорил очень сурово, а в это время клан Тенорио медленно приближался к ним, так что к концу речи старика родичи уже окружали его, и, когда дон Педро, вытянув руку, указал перстом в глубь театра, множество бледных рук взметнулись из мрака и повторили его жест.
Дон Хуан, казалось, растерялся. Он точно окаменел, не произнеся ни слова в ответ и низко опустив голову. Лицо его было освещено лучом света. Но внезапно он весь как — то сжался, затем схватился за поясницу и принялся хохотать. Словно волна колыхнула клан Тенорио.
— Значит, из почтения к этим глупцам я навсегда рассорился с Богом? — воскликнул Дон Хуан. — Он вытащил шпагу и ткнул в толпу теней. — Вон! Ступайте в ваш ад и оставьте меня в моем, мне и его достанет. Я проклинаю вас, ненавижу! Я не зовусь больше Тенорио, меня зовут просто Хуан!
Тени сбились в кучу. Из толпы полетели крики возмущения, проклятия. Призраки повернулись спиной к зрителям и бегом кинулись туда, где сгущался мрак. Три красных беса и три черных толкались перед зеркалом, пытаясь загородить его своими телами. Дон Гонсало остался один за столом в председательском кресле и не знал что делать: рука его искала колокольчик, чтобы навести порядок в зале.
Дон Хуан высокомерно бросил:
— Не тревожьтесь. Путь в мой ад пролегает не через эту дверь. Лепорелло, мой плащ!
Лепорелло вынырнул из угла и протянул ему плащ.
— Вот он, хозяин.
Дон Хуан перебросил плащ через руку. Надел шляпу. Глянул в одну сторону, потом в другую. Дон Гонсало встал, будто готовясь зачитать приговор.
— Ну что ж, Командор, выходит, я обречен быть самим собой на веки вечные.
Дон Хуан прыгнул со сцены и приземлился уже в узком проходе, разделявшем партер, где внезапно вспыхнул свет. Твердым шагом Дон Хуан двинулся по проходу к двери, тоже ярко освещенной.
Лепорелло с середины сцены кричал:
— Подождите, хозяин! Не покидайте меня! Возьмите с собой! Коли вы сотворили для себя свой собственный ад, бес — бунтарь сгодится вам в товарищи — хоть и навечно.
Он тоже спрыгнул в зал и пробежал по проходу. Когда он оказался близко от меня, я разглядел его потное, покрытое гримом лицо, неестественно блестевшие глаза, линялый костюм из костюмерной, сбившийся набок парик. И в этот миг, только в этот миг, я поверил, что и Дон Хуан, и он были всего лишь актерами.
Я повернулся к Соне, чтобы сообщить ей о своем открытии, но соседнее кресло оказалось пустым. Взглянув на дверь, я увидел, что она бежит следом за Дон Хуаном.
— Вот так — то! Выходит, и она тоже — актриса.
На сцену вышли некоторые исполнители: Мариана в рубашке, Эльвира в мужском костюме, Командор и тут исхитрился встать в центре и оттуда кланялся — гораздо картиннее других.
В ту ночь я не решился вернуться домой. Я поужинал в какой — то забегаловке, побродил по улицам левого берега, а на рассвете снял комнату в прежнем отеле, где с меня взяли деньги вперед. Я долго не мог заснуть, а потом все же погрузился в сон, ожидая, что меня станут преследовать кошмары. Но, насколько помнится, мне вообще ничего не снилось.
Когда я пробудился, солнце уже подступало к бахроме на покрывале. С улицы доносились бешеные автомобильные гудки — водители возмущались затором на дороге. Побриться мне пришлось в парикмахерской.
Потом я отправился в посольство, где занял у знакомых денег на обратный билет. Мне было стыдно просить взаймы и что — то врать в объяснение своей несостоятельности. Выручивший меня человек, видно, решил, будто я был обобран какой — то дамочкой. “Хватит, ничего не объясняй! В Париже такое может случиться со всяким. Сколько тебе нужно?”
С деньгами в кармане я бросился за билетом. Потом пообедал в дешевом ресторанчике, поблизости от площади Звезды. Еще час ушел на покупку всяких мелочей.
В ту квартиру я вернулся, когда времени уже было в обрез. Собирая чемодан, я все время поглядывал на дверь, опасаясь, что нагрянет Лепорелло. Сердце прыгало у меня в груди. Я не заходил ни в гостиную, ни на кухню. Несколько носовых платков, которые я повесил сушиться в ванной комнате, так там и остались. А под подушкой осталась моя пижама: я не пожелал ее доставать из страха, что там обнаружу какую — нибудь прощальную записку.
Я успокоился только после того, как вручил ключ консьержке и, сев в такси, поехал на вокзал Аустерлиц. Мы мчались по берегу Сены. Золотистое и мягкое солнце освещало кроны деревьев, над рекой поднимался голубоватый туман.
До отхода поезда оставалось несколько минут. Я устроил чемоданы и выглянул в окошко. Пассажиров было немного, перрон показался мне почти безлюдным.
Поезд тронулся. Не знаю почему, я почувствовал грусть. Мне хотелось, чтобы кто — то — возможно, какая — нибудь девушка из северной страны, с короткими ресницами, чуть выше меня ростом — бежала теперь рядом с вагоном и в последний раз пожимала мне руку. Еще мне хотелось, чтобы перестала визжать тележка носильщика.
Я ехал в предпоследнем вагоне. Поезд еще не успел набрать скорость. Я еще мог, взбреди мне такое в голову, без особого риска спрыгнуть с подножки и задержаться в Париже. Я подумал об этом, возжелал этого и устыдился собственного желания.
К середине перрона людей было побольше, и над головами мелькало несколько белых платков. Но я разглядел и еще что — то — черное и круглое. Сначала я не понял, что это такое было. Но, проезжая мимо, узнал шляпу Лепорелло, которой он с жаром махал мне, а еще итальянец посылал мне приветы и второй рукой.
— Adios, adios! — кричал он по — испански. — Может, скоро вернетесь!
И тут я увидал рядом с ним Дон Хуана. Он шляпы не снял и как всегда прятал глаза за темными очками. Мы взглянули друг на друга.
Дон Хуан поднял к краю шляпы затянутую в перчатку руку и улыбнулся мне.
Я поискал глазами вокруг. Сони на перроне не было.