Сильно запутавшийся в своих одесских связях и отношениях, недовольный собою и еще более недовольный другими, озлобленный на судьбу, которая продолжала преследовать его с непонятным ожесточением, замаранный выключкой из службы и отданный под гласный надзор гражданского и духовного начальства, прибыл Пушкин в Опочецкий уезд, в родительскую деревню, принадлежавшую некогда его предку Абраму Ганнибалу, арапу Петра Великого. На нем тяготела кара, наложенная по распоряжению самого государя, и этого одного было достаточно, чтобы сделать его жизнь под отчим кровом окончательно несносной. Мнительный и бесхарактерный Сергей Львович Пушкин устраивал сыну постоянные сцены, доводившие последнего до готовности просить о замене ссылки в деревню заключением в крепости. Так продолжалось до поздней осени 1824 года, когда семейство Пушкиных уехало в Петербург, оставив Александра одного в Михайловском.
Он зажил там совсем отшельником по примеру своего Евгения, и не бывал ни у кого из соседей, за одним единственным исключением. Село Тригорское расположено в трех верстах от Михайловского-Зуева, и Пушкин с самого начала своего пребывания в Псковской губернии, сделался частым, порою ежедневным гостем тригорских помещиц.
Это было настоящее женское царство. Мужской элемент был представлен сыном хозяйки — дерптским студентом Алексеем Николаевичем Вульфом, который появлялся в Тригорском лишь во время летних и рождественских каникул. Зато барышень и молодых дам было сколько угодно.
Владелица поместья, двукратная вдова Прасковья Александровна Осипова, урожденная Вындомская, по первому мужу Вульф; ее дочери от первого брака — Анна Николаевна и Евпраксия Николаевна; ее падчерица — Александра Ивановна Осипова, ее племянницы — Анна Ивановна Вульф и Анна Петровна Керн — таков был изменявшийся по временам состав этого женского кружка, если не считать обеих младших дочерей П. А. Осиповой, бывших еще совсем маленькими девочками.
"Не одна хозяйка Тригорского, искренне привязанная к Пушкину, следила за его жизнью, — повествует Анненков, собиравший сведения о поэте, когда следы его пребывания были еще совсем свежи в Псковской губернии. — С живописной площадки одного из горных выступов, на котором расположено было поместье, много глаз еще устремлялось на дорогу в Михайловское, видную с этого пункта, — и много сердец билось трепетно, когда по ней, огибая извивы Сороти, показывался Пушкин или пешком, в шляпе с большими полями и с толстой палкой в руке, или верхом на аргамаке, а то и просто на крестьянской лошаденке. Пусть же теперь читатель представит себе деревянный длинный одноэтажный дом, наполненный всей этой молодежью, весь праздный шум, говор, смех, гремевший в нем круглый день с утра до ночи, и все маленькие интриги, всю борьбу молодых страстей, кипевших в нем без устали. Пушкин был перенесен из азиатского разврата Кишинева прямо в русскую помещичью жизнь, в наш обычный тогда дворянский, сельский быт, который он так превосходно изображал потом. Он был теперь светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь и потешался ею, оставаясь постоянно зрителем и наблюдателем ее, даже и тогда, когда все думали, что он плывет без оглядки вместе с нею. С усталой головой являлся он в Тригорское и оставался там по целым суткам и более, приводя тотчас в движение весь этот мир"[60].
Действительно, Пушкин в ту пору мог найти много для себя нового в нравах, понятиях и образе жизни этой типичной, средне — дворянской провинциальной семьи. До сих пор он жил в иной обстановке: его отрочество протекло в стенах Лицея; потом он кружился в большом петербургском свете, потом южная экзотика пленила его. Здесь, в северном захолустье, он обрел прежде неведомый ему строй чувств и жизненных отношений, более мягких, более лирических, лишенных, — как северная убогая природа, — того яркого, страстного колорита и того чувственного блеска, к которым он успел уже привыкнуть.
А он любил яркость и блеск, и эта сумеречная бледность и пейзажа, и жизни, протекавшей на фоне его, на первых порах должны были его раздражать. Но вскоре он поддался их тихому, своеобразному очарованию и на своей поэтической палитре нашел новые, нежные, прозрачные краски.
Все молодые женщины и девицы из Тригорского кокетничали с Пушкиным; некоторые серьезно влюбились в него. И он сам, по обыкновению своему, не замедлил влюбиться во всех понемногу. Не всегда легко бывает разобраться в запутанном клубке мелких шашней, сентиментальных увлечений, ревнивого соперничества и скрытой борьбы женских самолюбий, подвизавшихся на арене Тригорского. Нити интриг переплетались одна с другой, и некоторые из них протянулись довольно далеко за хронологические пределы пребывания поэта в Опочецком уезде. Если одесский период в жизни Пушкина рисовался нам в виде комедии в жанре мольеровского "Мизантропа" или грибоедовского "Горя от ума", история жизни в Михайловском должна естественно облечься в форму старинного семейного романа и даже, в значительной своей части, романа в письмах.
Вообще говоря, Пушкин был не особенно высокого мнения о псковских барышнях и дамах, с которыми имел случай впервые познакомиться еще в 1817 году.
Но ты, губерния Псковская, —
Теплица юных дней моих,
Что может быть, страна пустая,
Несносней барышень твоих?
Меж ними нет, замечу кстати,
Ни тонкой вежливости знати,
Ни милой ветренности шлюх,
Но, уважая русский дух,
Простил бы им их сплетни, чванство,
Фамильных шуток остроту,
Пороки зуб, нечистоту,
И неопрятность, и жеманство —
Но как простить им модный бред
И неуклюжий этикет.
И однако, в конце концов, он все простил и со всем примирился. Впрочем, приведенная строфа была продиктована сплином, ибо в действительности владелицы Тригорского были очень милы. Иначе, несмотря на всю скуку заточения, Пушкин вряд ли проводил бы так много времени в их обществе.
Имени Прасковий не встречается в Дон-Жуанском списке. Пушкин пожелал на сей раз быть безупречно скромным. Однако Прасковья Александровна могла бы занять там место, пожалуй, с большим правом, нежели дочь ее Евпраксия.
П. А. Осипова была старше Пушкина лет на пятнадцать. "Она, кажется, никогда не была хороша собой, — рассказывает одна из ее племянниц, — рост ниже среднего, гораздо впрочем в размерах; стан, выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное; нос прекрасной формы, волосы каштановые, мягкие, шелковистые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот ее только не нравился никому: он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это ее портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот. Отсюда раздражительность ее характера".
"Она являлась всегда приятной, поэтически настроенной. Много читала и училась. Она знала языки: французский порядочно и немецкий хорошо. Любимое ее чтение когда-то был Клопшток"[61].
В домашних отношениях Прасковья Александровна проявляла себя с довольно деспотической стороны: старших детей воспитала очень строго, хозяйством правила не особенно умело, но самовластно, а когда ревность или самолюбие ее бывали затронуты, — оказывались способной к весьма крутым и решительным мерам.
Отношения Пушкина к П. А. Осиповой трудно выразить в какой-нибудь отчетливой формуле. Слишком многое остается недосказанным в дошедших до нас свидетельствах и документах. Многочисленные пробелы приходится дополнять помощью догадок, по необходимости шатких и сомнительных. Однако, воздержаться от этих догадок все-таки нельзя. Знакомство Пушкина с семьею Осиповых не было поверхностным и случайным. В течение довольно долгого и, с точки зрения биографа, весьма содержательного периода, жизнь поэта тесно переплеталась с жизнью хозяйки Тригорского и ее дочерей.
Об этих последних и об их отношениях к Пушкину представляется возможным говорить с несколько большей определенностью. Но и в этом случае далеко не все, имевшее место в действительности, нашло надлежащее отражение в дошедших до нас источниках и было, как следует, освещено биографической литературой. Потомство Осиповых и Вульфов [по женской линии] дожило в своих псковских и тверских вотчинах почти до наших дней. Культ Пушкина свято сохранялся в этом семействе. Исследователи, приезжавшие с целью посетить места, прославленные изгнанием поэта, обычно встречали радушный прием и всяческое содействие. Это было очень приятно и удобно, но зато налагало известные обязательства, вынуждало с чрезвычайной осторожностью касаться некоторых деликатных тем. Превосходно осведомленный, хотя поневоле сдержанный Анненков глухо говорит: "П. А. Осипова была женщина очень стойкого нрава и характера, но Пушкин имел на нее почти безграничное влияние". Барышням Вульф он дает следующую характеристику: "Две старших дочери г-жи Осиповой от первого мужа — Анна и Евпраксия Николаевны Вульф — составляли два противоположные типа, отражение которых в Татьяне и Ольге "Онегина" не подлежит сомнению, хотя последние уже не носят на себе по действию творческой силы ни малейшего признака портретов с натуры, а возведены в общие типы русских женщин той эпохи. По отношению к Пушкину Анна Николаевна представляла, как и Татьяна по отношению к Онегину, полное самоотвержение и привязанность, которые ни от чего устать и ослабеть не могли, между тем как сестра ее, "воздушная" Евпраксия, как отзывался о ней сам поэт, представляла совсем другой тип. Она пользовалась жизнью очень просто, по-видимому ничего не искала в ней, кроме удовольствий, и постоянно отворачивалась от романтических ухаживаний за собою и комплиментов, словно ждала чего-то более серьезного и дельного от судьбы. Многие называли кокетством все эти приемы, но кокетство или нет — манера была во всяком случае замечательно умного свойства. Евпраксия Николаевна была душою веселого общества, собиравшегося по временам в Тригорском; она играла перед ним арии Россини, мастерски варила жженку и являлась первою во всех предприятиях по части удовольствий… Вышло то, что обыкновенно выходит в таких случаях: на долю энтузиазма и самоотвержения пришлись суровые уроки, часто злое, отталкивающее слово, которые только изредка выкупались счастливыми минутами доверия и признательности, между тем как равнодушию оставалась лучшая доля постоянного внимания, неизменной ласки, тонкого и льстивого ухаживания".
В первые месяцы своего пребывания в Псковской губернии поэт не обращал особого внимания на тригорских соседок. Он жил мыслью об Одессе и старые сердечные раны были еще слишком свежи. "Все, что напоминает море, печалит меня — писал он кн. В. Ф. Вяземской в октябре 1824 года — шум фонтана причиняет мне буквально боль; я думаю, что прекрасное небо заставило бы меня плакать от бешенства. Но слава Богу: небо у нас сивое, а луна точная репа… я вижу только добрую старую соседку и слушаю ее патриархальные беседы; ее дочери, которые довольно дурны во всех отношениях, играют мне Россини, которого я выписал. Я нахожусь в наилучшем положении чтобы закончить мой поэтический роман; но скука — холодная муза, и поэма совсем не подвигается"[62].
Вскоре он зачастил в Тригорское. В его письмах к брату то и дело попадаются упоминания о сестрах Вульф. По-видимому, Евпраксия первая привлекла к себе его внимание. Она одна из всей семьи попала в первую часть Дон-Жуанского списка. Среди соседей начали уже поговаривать о скорой женитьбе Пушкина на Зизи Вульф. Слух этот был так прочен, что еще в тридцатых годах юная Н. Н. Пушкина ревновала мужа к Евпраксии Николаевне, в то время уже баронесс Вревской. Но во все время ссылки поэт еще и не помышлял о браке, а его увлечение младшей из барышень Вульф было совершенно невинное, ограничивавшееся безобидными шалостями.
"На-днях мерялся поясом с Евпраксией — писал Пушкин брату осенью 1824 года — и талии наши нашлись одинаковы. Следственно, из двух одно: или я имею талию 15-тилетней девушки, или она — талию 25-тилетнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила"…
Талия Евпраксии Вульф удостоилась чести быть увековеченной в Евгении Онегине. Там, описывая именинный обед у Лариных, Пушкин говорит о строе
Рюмок узких, длинных,
Подобных талии твоей,
Зизи, кристал души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал
Ты, от кого я пьян бывал…
Этим, мимоходом брошенным, замечанием ограничивается, в сущности говоря, отражение сестер Вульф в "Онегине", хотя они сами и их близкие думали иначе. Характер Татьяны в главных чертах был задуман поэтом еще в Одессе и ее имя даже служило условным прозвищем для гр. Воронцовой. Если даже допустить, что кое-какие внешние черты Ольги могли быть списаны с Евпраксии Вульф, то сближать Анну Николаевну с Татьяной никак нельзя. Даже того поверхностного сходства положений, о котором говорит Анненков, здесь не было. Пушкин относился к Анете Вульф гораздо хуже и с меньшим великодушием, нежели Онегин к влюбленной в него Татьяне.
Анне Николаевне шел двадцать пятый год, когда она встретилась с сосланным Пушкиным. Согласно понятиям того времени, она была уже почти старая дева. Она казалась не особенно хороша собой, была слезлива, сентиментальна и не очень умна. Но в душе ее хранился неистощимый запас нежности, преданности и желания любить. Само собою разумеется, что она увлеклась Пушкиным. Если принять во внимание близкое соседство, частые встречи и однообразие деревенской жизни, это было как нельзя более естественно, К тому же судьба и характер Пушкина легко могли вскружить и более спокойную голову. Можно лишь удивляться, что это случилось все-таки не сразу.
В своих письмах 1824 — 26 г. Пушкин довольно часто говорит об Анне Николаевне Вульф, но почти всегда с подчеркнутым пренебрежением и недоброй насмешкой. "Anette очень смешна", пишет он брату. "Анна Николаевна тебе кланяется и очень жалеет, что тебя здесь нет; потому что я влюбился и миртильничаю. Знаешь ее кузину Ал. Ив. Вульф? Ессе femina!" "Чем мне тебя попотчевать — спрашивает он князя Вяземского — вот тебе мои бон-мо [ради соли, вообразим, что это было сказано чувствительной девушке лет 25-ти]: "Que c'est que le sentiment? Un suplement du temperament".— Что вам более нравится — запах розы или резеды? — Запах селедки"[63].
Тон бесед, которые Пушкин вел с Анной Николаевной, полностью обнаруживается в письме, посланном им в июле 1825 года в Ригу, куда семейство Осиповых-Вульф уехало для купанья в море.
"Что ж, в Риге ли вы уже? Одерживаете ли вы победы? Скоро ли вы выйдете замуж? Нашли ли вы уланов? Донесите мне об этом с величайшими подробностями, ибо вы знаете, что несмотря на мои дурные шутки, я истинно интересуюсь всем, что вас касается. Я хотел бы побранить вас, но на столь почтительном расстоянии у меня не хватает мужества. Что до морали и до советов, то вы их получите. Слушайте хорошенько: 1) во имя неба, будьте опрометчивы лишь с вашими друзьями [мужского пола], эти последние воспользуются вашей опрометчивостью только себе на пользу, тогда как подруги могут вам повредить; ибо запомните, что все они также суетны и также болтливы, как и вы сами; 2) носите короткие платья, ибо у вас очень красивые ноги, и не взбивайте волос на висках, еслиб даже это было в моде, так как вы имеете несчастье обладать круглым лицом; 3) вы стали очень осведомлены за последнее время, но не давайте этого заметить и если какой-нибудь улан вам скажет, что с вами нездорово вальсировать, не смейтесь, не жеманьтесь, не подавайте виду, будто вы гордитесь этим; высморкайтесь, поверните голову и заговорите с другом; 4) не забудьте последнего издания Байрона".
"Знаете ли, почему я хотел бранить вас? Нет? Коварная девушка, девушка без чувства и без и т. д. А ваши обещания, сдержали ли вы их? Ну, я не стану более говорить вам о них и прощаю вас, тем более, что я сам вспомнил об этом лишь после вашего отъезда. Это странно — где же была моя голова? А теперь поговорим о другом"[64].
Это письмо очень обидело Анну Николаевну. А между тем Пушкин позволял себе шутки и гораздо худшие. Так, например, к Анне Николаевне обращено стихотворение:
Увы, напрасно деве гордой
Я предлагал свою любовь:
Ни наша жизнь, ни наша кровь
Ее души не тронут твердой!
Одним страданьем буду сыт,
И пусть мне сердце скорбь расколет…
Она на щепочку…
Но и понюхать не позволит.
Эти стихи, невозможные полностью для печати ни при каком цензурном уставе, были однако, известны женскому населению Тригорского, ибо их сохранил для нас второй муж А. П. Керн, который, не будучи лично знаком с Пушкиным, мог узнать их только от своей жены.
Назвав имя Анны Петровны Керн, мы неизбежно должны сделать отступление в сторону. Впрочем, к этому обязывает нас и хронологическая последовательность рассказа. Роман Пушкина с Анной Николаевной еще не успел начаться, когда, в средине лета 1825 года, ее красивая кузина появилась в Тригорском.
А. П. Керн интересна для биографов Пушкина по многим основаниям:
она внушила поэту, правда, скоро преходящее, но необыкновенно пылкое и страстное чувство;
ей посвящено одно из самых известных и прославленных лирических стихотворений его;
она оставила весьма интересные воспоминания о Пушкине;
до нас дошли его письма, адресованные к ней.
Последнее обстоятельство особенно важно. Пушкин писал ко многим женщинам, которых любил, но почти все они утаили от современников и потомства эту драгоценную корреспонденцию. А Керн заботливо сберегла ту часть, которая пришлась на ее долю. Живой голос поэта долетает до нас, и мы имеем возможность судить по этому, правда, почти единственному, но зато весьма яркому образчику, как говорил Пушкин с женщиной, которую любил и сердце которой желал покорить.
Нет никакой нужды приводить здесь стихи. "Я помню чудное мгновенье". Все знают их наизусть. Эта чудесная лирическая пьеса бессчетное число раз перекладывалась на музыку и потому, к несчастью звучит нынче несколько пошло, как всякий чересчур популярный романс. Но комментарий к этим стихам неизбежно должен разрастись в особую главу из биографии Пушкина. И мы имеем возможность составить эту главу, пользуясь почти исключительно собственными словами А. П. Керн и самого поэта.
Воспоминания А. П. Керн о Пушкине в общем весьма правдивы и искренни; самое большее, она позволила себе кое-какие умолчания в наиболее щекотливых пунктах. Винить ее за это не приходится, тем более, что внести соответственные поправки не представляет особого труда.
Анне Петровне Керн шел двадцать седьмой год, когда она приехала в Тригорское. В ее жизни уже имели место многочисленные увлечения и ошибки. Ореол скандала окружал ее голову.
Она родилась в Орле, в доме своего деда Ивана Петровича Вульфа. Ее мать, Екатерина Ивановна, приходилась сестрой первому мужу П. А. Осиповой, и сама была замужем за Петром Марковичем Полторацким. Будущая m-me Керн получила довольно беспорядочное воспитание. Родные с материнской стороны лелеяли и баловали ее. Напротив, отец — человек беспокойный, самодур и прожектер, много мудрил над нею. — "Батюшка начал воспитывать меня еще с пеленок — рассказывала она впоследствии — и много я натерпелась от его методы воспитания… Он был добр, великодушен, остроумен по-вольтеровски, достаточно, по тогдашнему, образован и весь проникнут учением энциклопедистов; но у него было много забористости и самонадеянности, побуждавших его к капризному своеволию над всеми окружающими. Оттого и обращение со мною доходило до нелепости[65]."
Детство Анны Петровны прошло частью в Лубнах, Полтавской губернии, где ее отец состоял уездным предводителем дворянства, частью в Бернове — тверском поместье Вульфов. Здесь, еще совсем маленькой девочкой, она познакомилась и очень близко сошлась с Прасковьей Александровной и с ее старшей дочерью Анетой Вульф, своей ровесницей. "Анна Николаевна не была так резка, как я, — вспоминала Анна Петровна, — она была серьезнее, расчетливее и гораздо меня прилежнее… Но я была горячее, даже великодушнее в наших дружеских излияниях".
За девочками ходила в течение нескольких лет одна и та же гувернантка — m-lle Бенуа, выписанная из Англии. "Родители мои и Анна Николаевна, — рассказывает А. П. Керн, — поручили нас в полное ее распоряжение. Никто не смел мешаться в ее дело, делать какие-либо замечания, нарушать покой ее учебных занятий с нами и тревожить ее в мирном приюте, в котором мы учились… Учение шло, разумеется, по-французски, и русскому языку мы учились только в течение шести недель, во время вакаций, на которые приезжал из Москвы студент Мерчанский". Чтение романов рано сделалось любимым развлечением обеих девушек. "У нас была маленькая библиотека с г-жою Жанлис, Дюкре-Дюмениль и другими тогдашними писателями… Встречая в читанном скабрезные места, мы оставались к ним безучастны, так как эти места были нам непонятны. Мы воспринимали из книг только то, что понятно сердцу, что окрыляло воображение, что согласно было с душевной нашей чистотой, соответствовало нашей мечтательности и создавало в нашей игривой фантазии поэтические образы и представления".
Педагогическая система m-lle Бенуа дала достойные плоды. В Анне Николаевне Вульф безудержно развилась истерическая сентиментальность, а Анну Петровну инстинкты более здоровой и пылкой натуры увлекли впоследствии далеко по дороге галантных похождений.
В средине 1812 года П. М. Полторацкий взял дочь обратно к себе в Лубны. Здесь образование ее было совсем заброшено. "В Лубнах я прожила в родительском доме до замужества, учила братьев и сестер, мечтала в рощах и за книгами, танцевала на балах, выслушивала похвалы посторонних и порицания родных и вообще вела жизнь довольно пошлую, как и большинство провинциальных барышень. Батюшка продолжал быть строгим со мною, и я девушкой его так же боялась, как и в детстве".
Непосредственно из-под родительской ферулы Анна Петровна вышла замуж. Ей было тогда всего семнадцать лет; она не знала ни людей, ни жизни. Отец избрал для нее жениха, не спрашивая ее мнения и не заботясь об ее чувствах.
"Тогда стоял у нас Егерский полк, и офицеры его, и даже командир, старик Экельн, были моими поклонниками. Но родители мои не находили никого из них достойным меня. Но явился дивизионный генерал Керн, — начальник дивизии, в которой состоял тот полк, — и родители нашли его достойным меня, стали поощрять его поклонение и старческие ухаживания, столь невыносимые, и сделались со мною ласковы. От любезничаний генеральских меня тошнило, я с трудом заставляла себя говорить с ним и быть учтивою, а родители все пели хвалы ему. Имея его в виду, они отказывали многим, искавшим моей руки, и ждали генеральского предложения с нетерпением. Ожидание их продолжалось недолго. Вскоре после знакомства генерал Керн прислал ко мне одну из живших у нас родственниц с просьбой выслушать его. Зная желание родителей, я отвечала ему, что готова его выслушать, но прошу только не долго и не много разговаривать. Я знала, что судьба моя решена родителями, и не видела возможности изменить их решение. Передательницу генеральского желания я спросила: "А буду я его любить, когда сделаюсь его женой?" Она сказала: "да" и ввела генерала. "Не противен ли я вам?" — спросил он меня и, получив в ответ "нет!" — пошел к родителям и сделался моим женихом. Его поселили в нашем доме и заставили меня почаще быть с ним. Но я не могла преодолеть отвращения к нему и не умела скрыть этого. Он часто высказывал огорчение по этому поводу и раз написал на лежащей перед ним бумаге:
Две горлицы покажут
Тебе мой хладный прах…
Я прочла и сказала: "Старая песня"! — "Я покажу, что она будет не старая!" — вскричал он и хотел еще что-то продолжать, но я убежала. Меня за это сильно распекли. Батюшка сторожил меня, как евнух, ублажая в пользу противного генерала, и следил за всеми, кто мог открыть мне глаза на предстоявшее супружество. Он жестоко разругал мою компаньонку за то, что она говорила мне часто: "Несчастная", и он это слышал. Он употреблял всевозможные старания, чтобы брак мой не расстроился, и старался увенчать его успехом. Я венчалась с Керном 8 января 1817 года в соборе. Все восхищались, многие завидовали. А я тут кстати замечу, что бивак и поле битвы не такие места, на которых вырабатываются мирные семейные достоинства, и что боевая жизнь не развивает тех чувств и мыслей, какие необходимы для семейного счастья".
Ермолай Федорович Керн был во всех отношениях не пара для своей юной жены. Ему стукнуло уже за пятьдесят. Типический строевой военный тех времен, настоящий полковник Скалозуб, счастливо дослужившийся до генеральского чина, он был неумен, грубоват и даже не добродушен. Семейная жизнь бедной Анны Петровны испортилась с первых же шагов, и даже рождение старшей дочери Екатерины не могло примирить ее с мужем.
Несколько месяцев спустя в жизни ее произошло знаменательное событие. Александр I, делавший в Полтаве смотр войскам, танцевал с нею на балу в дворянском собрании, сказал ей несколько комплиментов и приглашал приехать в Петербург. Император, знавший толк в женщинах, находил Анну Петровну очаровательной и сравнивал ее с королевой Луизой Прусской.
В течение двух последующих лет Анна Петровна довольно много разъезжала, побывала в Киеве, в Москве, в Липецке и в начале 1819 года попала в Петербург, куда муж ее, имевший неприятности по службе, отправился хлопотать перед начальством.
"Я приехала в Петербург, — рассказывает она, — с мужем и отцом, который, между прочим, представил меня в дом его родной сестры Олениной. Тут я встретила двоюродного брата моего Полторацкого, с сестрами которого я была еще дружна в детстве. Он сделался моим спутником и чичероне в кругу незнакомого для меня большого света. Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что там не играли в карты; хотя там и не танцевали по причине траура при дворе, но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в шарады.
"На одном из вечеров у Олениных я встретила Пушкина, и не заметила его: мое внимание было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались, и в которых участвовали Крылов, Плещеев и другие. Не помню, за какой-то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул по средине залы, мы все столпились вокруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего "Осла". И теперь еще мне слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнес:
Осел был самых честных правил…
В чаду такого очарования мудрено было видеть кого бы то ни было, кроме виновника поэтического наслаждения, и вот почему я не заметила Пушкина. Но он вскоре дал себя заметить. Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры, и, когда я держала корзинку с цветами, Пушкин вместе с братом Александром Полторацким подошел ко мне, посмотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал: "Et c'est sans doute monsieur, qui fera l'aspic". Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла. После этого мы сели ужинать. У Олениных ужинали на маленьких столиках, без церемоний и, разумеется, без чинов… За ужином Пушкин уселся с братом позади меня и старался обратить на себя мое внимание льстивыми возгласами, как, например: "Est il permis d'etre aussi jolie!" Потом завязался между ними шутливый разговор о том, кто грешник и кто нет, кто будет в аду и кто попадет в рай. Пушкин сказал брату: "Во всяком случае в аду будет много хорошеньких, там можно будет играть в шарады. Спроси у m-me Керн, хотела бы она попасть в ад?" Я отвечала серьезно и несколько сухо, что в ад не желаю. "Но как же ты теперь, Пушкин?" — спросил брат. "Je me ravise, — ответил поэт, — я в ад не хочу, хотя там и будут хорошенькие женщины"… Скоро ужин кончился, и стали разъезжаться. Когда я уезжала, и брат сел со мной в экипаж, Пушкин стоял на крыльце и провожал меня глазами"…
Весной того же года Е. Ф. Керн получил служебное назначение в Дерпт. Жена должна была последовать за ним. Семейные отношения все более и более ухудшались. Бедная Анна Петровна томилась, скучала и тосковала. Еще в Лубнах она успела влюбиться в какого-то егерского офицера, которого в откровенных письмах к своей тетке Ф. П. Полторацкой она называла то L'Eglantine [шиповник], то Immortelle. С ним она встречалась всего несколько раз, но душу его сразу узнала "по глазам" и с тех пор он часто вспоминался ей. К тому же она вновь забеременела, что приводило ее в отчаяние "Я и прежде говорила, — пишет она тетке, которая по летам годилась ей в подруги, — что не хочу иметь детей: для меня ужасна была мысль не любить их и теперь еще ужасна! Вы также знаете, что сначала я очень желала иметь дитя, и потому я имею некоторую нежность к Катеньке, хотя и упрекаю иногда себя, что она не довольно велика. Но этого [т. е. ожидаемого ребенка] все небесные силы не заставят меня любить: по несчастью, я такую чувствую ненависть ко всей этой фамилии, это такое непреодолимое чувство во мне, что я никакими силами не в состоянии от него избавиться".
В конце лета 1820 года Е. Ф. Керн был назначен начальником дивизии в Старый Быков, около Могилева. "Это будет очень близко от вас, — восклицает Анна Петровна, адресуясь к тетке, — но не знаю, почему это меня не радует… Я чувствую, что не буду истинно счастлива, как только тогда, когда я буду в состоянии законным образом отдать ему [т. е. Immortelle] мою любовь; иначе самое его присутствие не сделает меня счастливою, как только наполовину. Все поздравляют моего дорогого муженька, и он сказал мне, что мы поедем к дивизии к 1-му сентября; оттуда он отправится в Петербург, а я, если вы мне позволите, приеду к вам… Я думаю, что со мною ничего счастливого уже случиться не может, и потому сначала эта весть не принесла мне ни малейшего удовольствия, а теперь, обдумав, вижу, что в сентябре могу вас обнять и эта мысль приводит меня в трепет от восхищения".
"Что может быть горестнее моего положения? — жалуется она в одном из следующих писем, — не иметь около себя ни души, с кем бы могла излить свое сердце, поговорить и вместе поплакать. Несчастное творение я! Сам Всемогущий, кажется, не внемлет моим молитвам и слезам… К умножению моих печалей, вы ничего не отвечаете на мои письмы, и я не знаю, найду ли я подле вас отраду в удовольствии вашем меня видеть. Я уже вам сказывала, что не сомневаюсь в собственной особе вашей, но желала бы, чтобы папенька и маменька столько имели удовольствия меня видеть, сколько я почитаю блаженством быть у них, и хотя этим вознаградили меня за все претерпенные горести в разлуке с ними.
Маменька с своим чувствительным сердцем очень может судить о мучительном моём положении: пусть только вспомнит свое состояние, когда она оставляла своих родителей. С нежно любимым мужем; с милыми детьми, в цветущем состоянии, что способствовало ежеминутно делать жизнь ее спокойною и приятною. Возьмите теперь противоположность моего состояния: с таким же чувствительным сердцем, обремененным всеми возможными горестями, должна проводить дни мои, оставлена всею природою, с тем человеком, который никогда не может получить моей привязанности, ни даже уважения. Он обещал отпустить меня к вам, по усиленным просьбам моим, вскоре по приезде в Старый Быков, — теперь опять отговаривается и хочет, чтобы я пробыла там до отъезда его в Петербург, что не прежде будет, как в конце октября. Ему нужды нет, что я буду делать во время его разъездов одна, с ребенком, в этом несчастном городе, и как потом я в холод и колоть поеду в октябре; но я настою, чтобы ехать, как прежде сказано, и ежели он эгоист, то я вдвое имею право быть оной, хотя для тех, которым моя жизнь и благополучие еще дороги. Впрочем, это последнее время совсем заставило меня потерять терпение, и я бы в ад поехала, лишь бы знала, что там его не встречу. Вот состояние моего сердца".
В конце концов Анне Петровне удалось-таки вырваться от мужа и переехать к родителям и в Лубны. Она провела с Полтавской губернии несколько лет. Мы не знаем, пришлось ли ей сблизиться с ее Immortell'eм, но в 1824 г. она явно для всех уже была возлюбленной Аркадия Гавриловича Родзянко, полтавскаго помещика, эротического поэта и приятеля Пушкина.
А. Г. Родзянко служил в молодости на военной службе, в гвардии, и имел случай познакомиться с Пушкиным в Петербурге. Одно время их отношения грозили испортиться, и 1820 г., незадолго до ссылки поэта, Родзянко написал на него эпиграмму, отзывавшую политическим доносом. Но к 1824 году все эти старые счеты были уже позабыты. Родзянко — стихотворец весьма посредственный — был усердным поклонником таланта Пушкина и сообщил свой энтузиазм Анне Петровне, которая с замирающим сердцем читала "Кавказского Пленника", "Бахчисарайский Фонтан", "Братьев Разбойников" и I главу "Евгения Онегина". Кроме того, Анна Петровна аккуратно переписывалась с Анной Николаевной Вульф и от нее узнала о приезде Пушкина в Михайловское. Немного спустя Анна Николаевна сообщила своей кузине, что Пушкин до сих пор помнит встречу в доме Олениных, которая оставила в нем глубокое впечатление. Таким образом, мимолетно завязавшееся знакомство возобновилось, на первых порах еще заочно.
Вскоре Родзянко послал Пушкину поклон через ту же Анну Николаевну. Поэт в виде ответа отправил ему следующее письмо:
"Милый Родзянко, твой поклон меня обрадовал; не решишься ли ты, так как ты обо мне вспомнил, написать мне несколько строчек? Они бы утешили мое одиночество.
"Объясни мне милый, что такое А. П. К…, которая написала много нежностей обо мне своей кузине? Говорят, она премиленькая вещь — но славны Лубны за горами. На всякий случай, зная твою влюбчивость и необыкновенные таланты во всех отношениях, полагаю дело твое сделанным или полусделанным. Поздравляю тебя, мой милый: напиши на это все элегию или хоть эпиграмму.
"Полно врать. Поговорим о поэзии, т. е. о твоей. Что твоя романтическая поэма Чуп? Злодей! не мешай мне в моем ремесле — пиши сатиры хоть на меня, но не перебивай мне мою романтическую лавочку. Кстати: Баратынский написал поэму [не прогневайся, про Чухонку] и эта чухонка, говорят, чудо как мила. — А я про Цыганку; каков? Подай же нам скорей свою Чупку — ай да Парнас! Ай да героини! Ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведете мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? Гречанку? Итальянку? Чем их хуже Чухонка или Цыганка?… одна — … т. е. оживи лучем вдохновения и славы.
"Если А. П. так же мила, как сказывают, то верно она моего мнения: справься с нею об этом""[66].
Немало времени понадобилось тяжелому на подъем Родзянке, чтобы раскачаться для ответа, да и то Анна Петровна должна была побудить его. Письмо к Пушкину от 10 мая 1825 года написали они вместе: "Виноват, сто раз виноват пред тобой, любезный, дорогой мой Александр Сергеевич, не отвечая три месяца на твое неожиданное и приятнейшее письмо. Излагать причины моего молчания и не нужно, и лишне: лень моя главною тому причиною, и ты знаешь, что она никогда не переменится, хотя Анна Петровна ужасно как моет за это выражение мою грешную головушку; но невзирая на твое хорошее мнение о моих различных способностях, я становлюсь втупик в некоторых вещах, и, во-первых, в ответе к тебе. Но сделай милость, не давай воли своему воображению и не делай общее моей неодолимой лени; скромность моя и молчание в некоторых случаях должны стоять вместе обвинителями и защитниками ее. Я тебе похвалюсь, что благодаря этой же лени, я постояннее всех Амадисов и польских, и русских. Итак, одна трудность перемены и искренность моей привязанности составляют мою добродетель: следовательно, говорит Анна Петровна, немного стоит добродетель ваша; а она соблюдает молчание знак согласия, и справедливо. Скажи пожалуй, что вздумалось тебе так клепать на меня? За какие проказы? За какие шалости? Но довольно, пора говорить о литературе с тобой, нашим Корифеем."
Далее рукою А. П. Керн, в середине письма: "Ей богу, он ничего не хочет и не намерен вам сказать [Насилу упросила]. Если бы вы знали, чего мне это стоило! Самой безделки: придвинуть стул, дать перо и бумагу и сказать — пишите. Да спросите, сколько раз повторить это должно было. Repetitio est mater studiorum".
"Зачем же во всем требуют уроков, а еще более повторений? — продолжает Родзянко — Жалуюсь тебе, как новому Оберону: отсутствующий, ты имеешь гораздо более влияния на ее, нежели я со всем моим присутствием. Письмо твое меня гораздо более поддерживает, нежели все мое красноречие."
Рукою А. П. Керн: "Je vous proteste qu'il n'est pas dans mes fers"…
"А чья вина? Вот теперь вздумала мириться с Ермолаем Федоровичем: снова пришло давно остывшее желание иметь законных детей, и я пропал. — Тогда можно было извиниться молодостью и неопытностью, а теперь чем? Ради бога, будь посредником. — "
Рукою А. П. Керн: "Ей богу, я этих строк не читала!"
"Но заставила их прочесть себе 10 раз. Тем то Анна Петровна и очаровательнее, что со всем умом и чувствительностию образованной женщины, она изобилует такими детскими хитростями. Но прощай, люблю тебя и удивляюсь твоему гению и восклицаю:
О, Пушкин, мот и расточитель
Даров поэзии святой,
И молодежи удалой
Гиерофант и просветитель,
Любезный женщинам творец,
Певец Разбойников, Цыганов,
Безумцев, рыцарей, Русланов,
Скажи, чего ты не певец?
Моя поэма Чуйка скончалась на тех отрывках, что я тебе читал, а две новые сатиры пошлю в марте напечатать. Аркадий Родзянко"[67].
Пушкин ответил стихами, как с ним часто случалось, когда он писал к поэтам. Мы не знаем, были ли отосланы эти стихи к Родзянке. Анна Петровна получила их из рук самого Пушкина в Тригорском.
Ты обещал о романтизме,
О сем Парнасском афеизме,
Потолковать еще со мной,
Полтавских муз поведать тайны,
А пишешь лишь о ней одной.
Нет, это ясно, милый мой,
Нет, ты влюблен, Пирон Украйны.
Ты прав: что может быть важней
На свете женщины прекрасной?
Улыбка, взор ее очей
Дороже злата и честей,
Дороже славы разногласной;
Поговорим опять о ней.
Хвалю, мой друг, ее охоту,
Поотдохнув, рожать детей,
Подобных матери своей…
И счастлив, кто разделит с ней
Сию приятную заботу:
Не наведет она зевоту.
Дай бог, чтоб только Гименей
Меж тем продлил свою дремоту!
Но не согласен я с тобой,
Не одобряю я развода:
Во-первых, веры долг святой,
Закон и самая природа…
А, во-вторых, замечу я,
Благопристойные мужья
Для умных жен необходимы:
При них домашние друзья
Иль чуть заметны, иль незримы.
Поверьте, милые мои,
Одно другому помогает,
И солнце брака затмевает
Звезду стыдливую любви!
Общий тон и письма Пушкина, и приведенного стихотворения довольно нескромны. Об А. П. Керн он говорит словами, не показывающими особенного уважения к ней. В его глазах это была молоденькая, хорошенькая генеральша, полуразведенная жена смешного и старого мужа, легкая, почти бесспорная добыча первого встречного обольстителя. Но вот Анна Петровна появилась перед ним воочию, и перемена наступила с волшебной быстротой. Воображение вспыхнуло и осветило женщину всем блеском своих многоцветных огней, похожих на огни фейерверка. Гений чистой красоты проглянул под довольно банальными чертами легкомысленной барыни. Это преображение длилось очень недолго, и огни вскоре погасли, распространяя дым и копоть. Но в течение нескольких месяцев поэт находился всецело под обаянием — если не Анны Петровны — то того образа ее, который он сам себе создал.
А. П. Керн приехала в Псковскую губернию в средине июня. Она начала тяготиться своим двусмысленным положением и готова была при помощи родственников сделать первый шаг к сближению с мужем, который, с своей стороны, ничего лучшего не желал.
Прибытие ее в Тригорское явилось для поэта неожиданностью, хотя какое-то предчувствие подсказывало ему, что его ожидает нечто приятное. Ольга Сергеевна Пушкина рассказывала впоследствии сыну, что у брата ее чесался левый глаз, сильно билось сердце и бросало то в жар, то в озноб, когда, в один прекрасный день, он отправился в Тригорское.
Далее пусть говорит сама Анна Петровна.
"Мы сидели за обедом и смеялись над привычкою одного господина, Рокотова, повторявшего беспрестанно: "Pardonnez ma franchise; je tiens beaucoup a votre opinion".
"Вдруг вошел Пушкин с большою, толстою палкой в руках. Он после часто к нам являлся во время обеда, но не садился за стол, он обедал у себя гораздо раньше и ел очень мало. Приходил он всегда с большими дворовыми собаками chien-loup. Тетушка, подле которой я сидела, мне его представила; он очень низко поклонился, но не сказал ни слова: робость видна была в его движениях. Я тоже не нашлась ничего ему сказать, и мы не скоро ознакомились и заговорили…"
Любопытную черту представляет собою эта робость, внезапно проявленная двадцатишестилетним, бывалым и многоопытным Пушкиным. Современный биограф имеет право не быть так доверчив, как простодушная Анна Петровна, постоянно попадавшаяся в ловушки, расставляемые ей мужчинами. План правильной осады, которую надлежало начать против новой посетительницы Тригорского, мог создаться у Пушкина еще раньше, во время его переписки с Родзянкой. Показная робость первых шагов была испытанным средством традиционной любовной стратегии. Вальмон из "Опасных Связей", начиная свою кампанию против г-жи Турвель, тоже прикидывается застенчивым и боязливым. Сверх того, в данном случае, Пушкин, так хорошо знавший женский нрав, должен был понимать, что Анну Петровну, побывавшую в школе А. Г. Родзянки, а также, вероятно, и других господ того же склада, мудрено было поразить дерзостью и бесцеремонностью. Недостаток внешней почтительности мог даже возмутить и обидеть ее, как намек на ее несовсем безупречную репутацию.
По всем этим причинам мы не особенно склонны верить непривычной застенчивости Пушкина. Но целиком и без всяких оговорок стать на эту точку зрения также нельзя. Он действительно любил А. П. Керн, правда, недолго, но сильно. Она была уже не так хороша собою, как в юные годы, но, по-видимому, ей свойственна была, особенная, томная и чувственная грация, от которой неизменно кружились все мужские головы. И любовь в сердце Пушкина, как это с ним часто бывало, должна была загореться сразу, в первую же минуту этого нечаянного свидания в столовой Тригорской усадьбы. Впечатление от встречи в 1819 году, оживленное перепиской с Родзянкой, вдруг соединилось с этим новым, и по внезапности своей, тем более сильным впечатлением. Нахлынули желания, туманившие мозг, и расчетливый Дон-Жуан обратился на минуту в неловкого, объятого замешательством влюбленного.
С этой встречи, в течение месяца слишком, они виделись почти каждый день. Оправившийся от своей действительной или мнимой неловкости Пушкин рассыпал перед восхищенной Анной Петровной блестящие каскады своего остроумия и любезности. Все же, главным средством обольщения для него был его поэтический талант, и он не преминул им воспользоваться. "Однажды, — продолжает свой рассказ А. П. Керн, — явился он в Тригорское со своей большою, черною книгой, на полях которой были начерчены ножки и головки, и сказал, что принес ее для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих "Цыган". Впервые мы слушали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу. Я была в упоении, как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаевала от наслаждения… Через несколько дней после этого чтения тетушка предложила нам всем после ужина прогулку в Михайловское. Пушкин очень обрадовался этому, — и мы поехали. Погода была чудесная, лунная июльская ночь дышала прохладой и ароматом полей. Мы ехали в двух экипажах: тетушка с сыном в одном, сестра [Анна Ник. Вульф], Пушкин и я — в другом. Ни прежде, ни после я не видела его так добродушно веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказмов, хвалил луну, не называл ее глупою, а говорил: "J'aime la lune, quand elle eclaire un beau visage". Хвалил природу и говорил, что он торжествует, воображая в ту минуту, будто Александр Полторацкий остался на крыльце у Олениных, а он уехал со мною. Приехавши в Михайловское, мы не вошли в дом, а пошли прямо в старый, запущенный сад.
Приют задумчивых дриад, с длинными алеями старых дерев, корни которых, сплетаясь, вились по дорожкам, что заставляло меня спотыкаться, а моего спутника — вздрагивать. Тетушка, приехавши туда вслед за нами, сказала: "Mon cher Pouchkine, faites les honneurs de votre jardin a madame". Он быстро подал мне руку и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться. Подробностей разговора нашего не помню; он вспоминал нашу первую встречу у Олениных, выражался о ней увлекательно, восторженно и в конце разговора сказал: "Vous aviez un air si virginal; n'est ce pas, que vous aviez sur vous quelque chose, comme une croix". На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою — Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр II главы "Онегина", в неразрезанных листках, между которыми я нашла вчетверо сложенный лист бумаги со стихами:
Я помню чудное мгновенье
и проч.
Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него мелькнуло тогда в голове — не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих "Северных Цветах". Мих. Ив. Глинка сделал на них прекрасную музыку и оставил их у себя. Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова:
Ночь весенняя дышала
Светлоюжною красой.
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной…
и проч.
Мы пели этот романс Козлова на голос Benedetta sia la madre — баркароллы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку и писал в это время Плетневу: "Скажи от меня Козлову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поет его Венецианскую ночь на голос гондольерского речитатива; я обещал о том известить милого, вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит ее, но пусть вообразит себе красоту и задушевность; по крайней мере, дай бог ему ее слышать. Questo e scritto in presenza della donna, come ognun puo veder"[68].
Пушкин уже весь пылал страстью, и немногого не хватало, чтобы пламя это сообщилось Анне Петровне. Но тут поджидал его [а может быть, отчасти и ее] весьма неприятный сюрприз: в дело вмешалась Прасковья Александровна Осипова и настояла на немедленном отъезде всего семейства, вместе с Анной Петровной, в Ригу. Анненков говорит, что Прасковья Александровна увезла племянницу "во избежание катастрофы". Прогулка, о которой повествует Анна Петровна, состоялась 18 июля, а 19 обитательницы Тригорского двинулись в путь.
Прасковья Александровна, конечно, хотела прекратить соблазн, охранить устои нравственности и приличий. Но это ли было главным мотивом ее поступков? И сам Пушкин, и Анна Петровна, и Анна Николаевна Вульф сомневались в этом и, кажется, были правы: Прасковья Александровна ревновала и пользовалась случаем устранить молодую и обольстительную соперницу. Моральные соображения давали для того весьма удобный предлог.
За предыдущие месяцы в сношениях между Михайловским и Тригорским, поскольку они нам известны, не проскользнуло ничего, позволяющего заподозрить излишне нежные чувства П. А. Осиповой к ссыльному поэту. Переписки за это время между ними не было, а все лица, посвященные в тайну, буде таковые имелись, хранили молчание. В марте 1825 г. Прасковья Александровна записывала у себя в месяцеслове:
"По висту должен мне
П. — 1 р. 50 к.; я ему — 20 к.
…— 1.70… -10
…— 1.80… -
…— … -70"
Пушкин играл в вист гораздо хуже и менее счастливо, нежели тригорская барыня; это с несомненностью явствует из приведенной записи. Но предположить на основании ее о возможности каких-нибудь романических отношений между партнерами, разумеется, нельзя. Перед нами идиллическая, невинная, несколько даже сонная картина помещичьей жизни в деревенской глуши. И вот, внезапно ревнивая вспышка, происшедшая в июле того же года, озаряет эту картину совершенно новым светом.
Прасковья Александровна бесспорно имела причину ревновать: Пушкин действительно увлекался Анной Петровной Керн. Но было ли у П. А. Осиповой хоть какое-нибудь право на это? Иначе говоря, остались ли ее отношения с Пушкиным в границах обыкновенного доброго знакомства, или проникло сюда уже какое-нибудь более интимное начало? Вопросу этому вероятно суждено навсегда остаться без ответа. Прасковья Александровна, если пренебречь понятиями того времени, была еще далеко не старуха. Повидимому, она хорошо сохранилась физически и — что еще важнее — сберегла душевную молодость. По женской линии она происходила из рода Ганнибалов. Значит, в жилах ее бунтовала та же горячая, неукротимая африканская кровь, что и у Пушкина. А поэт, томимый скукой заточения и отрезанный почти от всего мира, не мог быть особенно взыскателен. Кроме того, роман с Прасковьей Александровной представлял для него одно важное преимущество: создавалась надежная гарантия, что его не женят в конце концов на одной из барышень Вульф — перспектива, которой он, кажется, очень побаивался в глубине души.
19 числа Прасковья Александровна уехала вместе с племянницей и старшей дочерью. Сын должен был вскоре последовать за нею. Пушкина ожидало довольно продолжительное одиночество. По старой памяти он часто наведывался в Тригорское и обо всем виденном там аккуратно осведомлял отсутствующую хозяйку имения. Его письма к Прасковье Александровне очень почтительны и даже церемонны. Однажды он позволил завести речь об Анне Петровне: "Хотите знать, что такое m-me Керн? У нее гибкий ум; она все понимает; она легко огорчается и так же легко утешается; она застенчива в манерах, смела в поступках, но чрезвычайно привлекательна"[69].
Видимо, ему смертельно хотелось поговорить с кем-либо о предмете своего нового увлечения. Но с Прасковьей Александровной можно было касаться этой темы лишь весьма осторожно. Поэтому он избрал себе более подходящую конфидентку в лице Анны Николаевны Вульф.
Часть его письма, посланного всего два дня спустя после отъезда Анны Николаевны из Тригорского, мы уже приводили. Но эти небрежные, насмешливые строки служили только вступлением. В сущности же письмо было написано для А. Керн, которой — он это знал — ее чувствительная кузина непременно покажет послание из Михайловского.
"Все Тригорское поет: не мила ей прелесть ночи, и у меня от этого сжимается сердце; вчера Алексей и я говорили 4 часа подряд. Никогда у нас еще не было такой долгой беседы. Угадайте, что нас вдруг так соединило? скука? сходство наших чувств? Не знаю, право. Каждую ночь я прогуливаюсь у себя по саду; я повторяю себе: она была здесь; камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе возле увядшего гелиотропа[70]. Я пишу много стихов — все это, если угодно, очень похоже на любовь, но, клянусь вам, что никакой любви нет. Если б я был влюблен, то в воскресенье со мною сделались бы судороги от бешенства и ревности, а я был только слегка уколот…[71] И однако мысль, что я для нее ничто, что, пробудив и заняв ее воображение, я только потешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее более рассеянной среди ее триумфов, ни более мрачной в дни печали; что ее прекрасные глаза остановятся на каком-нибудь рижском фате с тем же выражением, мучительным и сладострастным — нет, эта мысль для меня нестерпима; скажите ей, что я от этого умру; нет, не говорите ей этого: она будет смеяться над этим, восхитительное создание! Но скажите ей, что если в ее сердце нет ко мне тайной нежности, меланхолического, таинственного влечения, то я ее презираю, слышите ли?
Да, я ее презираю, несмотря на все удивление, которое должно у нее вызвать это чувство, столь для нее новое".
"Прощайте, баронесса (?), примите изъявления преданности от вашего прозаического обожателя.
P. S. Пришлите мне обещанный рецепт. Я столько проделал фарсов, что не могу продолжать — проклятое посещение, проклятый отъезд"[72].
Пушкин любил и, следственно, ревновал. Таков уж был его обычай. Ближайшим предметом его ревности явился Алексей Вульф, который пока оставался в Тригорском, но в скором времени должен был выехать в Ригу. Ревность не была в данном случае вполне безосновательной, ибо Вульф уже начал ухаживать за своею двоюродной сестрой и успел произвести на нее некоторое впечатление. Еще больше страшили его новые знакомства, которые ожидали Анну Петровну в Риге. Немного утешало его то обстоятельство, что генерал Керн должен был встретиться там с женой. Старый, неинтересный муж казался безопаснее юного поклонника, и в то же время присутствие его было все же некоторой порукой безопасности для ревнивца.
25 июля он вновь отправил целых два письма в Ригу. Одно из них предназначалось П. А. Осиповой и другое самой А. П. Керн. Интересно сопоставить два эти письма.
"…Надеюсь, — писал Пушкин П. А. Осиповой — что вы весело и счастливо прибыли в Ригу. Мои петербургские друзья были убеждены, что я буду вас сопровождать. Плетнев сообщает мне довольно странную новость: решение Е. В. показалось им основанным на недоразумении и потому решено вновь поговорить с ним об этом. Мои друзья так стараются, что дело кончится моим заключением в Шлиссельбурге, где, конечно, у меня не будет по соседству Тригорского, которое, при всей его теперешней пустоте, все же служит для меня утешением.
"Я нетерпеливо жду новостей от вас; пришлите их мне, умоляю вас об этом. Не говорю вам ни о моей почтительнейшей дружбе, ни о моей вечной признательности и приветствую вас от всей глубины моей души"[73].
Чувства почтительной дружбы и вечной признательности предназначались Прасковье Александровне, но любовь досталась в удел А. П. Керн. Вероятно Пушкин потому так жаждал получить новости из Риги, что надеялся узнать хоть стороною что-нибудь относящееся до Анны Петровны. Но не будучи в силах обуздать свое нетерпение, он в тот же день написал ей самой.
"Я имел слабость попросить позволения писать к вам и вы — легкомыслие или кокетство позволить это. Переписка ни к чему не ведет, я это знаю; но я не имею силы противостоять желанию получить хоть слово, написанное вашей красивой ручкой.
"Ваш приезд оставил во мне впечатление более сильное и более мучительное, нежели то, которое произвела некогда наша встреча у Оленина. Самое лучшее, что я могу сделать в глуши моей печальной деревни, это постараться не думать более о вас. Вы должны были бы сами желать для меня этого, еслиб в душе вашей была хоть капля жалости ко мне, — но ветреность всегда жестока, и вы, женщины, кружа головы, кому ни попало, всегда бываете рады узнать, что чья-то душа страдает в честь и во славу вам. Прощайте, божественная, я бешусь, и я у ваших ног. Тысячу нежностей Ермолаю Федоровичу и привет г-ну Вульфу.
"Вновь берусь за перо, ибо умираю от скуки и могу заниматься только вами. — Я надеюсь, что вы прочитаете это письмо тайком. — Спрячете ли вы его у себя на груди? Пришлете ли мне длинный ответ? Напишите мне все, что придет вам в голову, заклинаю вас. Если вы боитесь моей нескромности, если вы не хотите компрометировать себя, измените почерк, подпишитесь вымышленным именем, мое сердце сумеет вас узнать. Если ваши слова будут так же ласковы, как ваши взгляды, я, увы, постараюсь им поверить, или обмануть самого себя, что все равно. — Знаете ли вы, что, перечитывая эти строки, я стыжусь их сентиментального тона; что скажет Анна Николаевна? Ах, вы, чудотворка или чудотворица!"[74]
Изучая по переписке душевную жизнь Пушкина за эти летние и осенние месяцы 1825 года, мы поражаемся мощной интенсивности его переживаний. Самые разнообразные думы, заботы и планы волновали его. Он только что закончил "Бориса Годунова" и подготовлял для печати книжки своих лирических стихотворений и поэм. Вместе с тем, через посредство матери и друзей, главным образом Жуковского, — он хлопотал перед властями о разрешении въезда в столицы или, по крайней мере, о том, чтобы ему позволили отправиться в Дерпт для операции аневризма. В действительности, в операции не представлялось ни малейшей нужды. Пушкин хотел попасть в Дерпт лишь потому, что оттуда легче было бы пробраться тайком за границу. Таким образом, мечты о побеге вновь овладели Пушкиным и казались теперь ближе к осуществлению, нежели когда-либо. Но ужасное разочарование ожидало его. Прекрасная душа — Жуковский, — совершенно всерьез принял выдуманную историю с аневризмом и, не надеясь смягчить государя, уговорил своего друга, известного дерптского хирурга и профессора И. Ф. Мойера лично съездить в Псков и там оперировать Пушкина. Поэт был вне себя, когда узнал об этой медвежьей услуге.
Все эти треволнения могли бы целиком поглотить более заурядную душу. Но у Пушкина еще оставались время и силы, чтобы любить, хотя, по собственному его выражению [в письме к Н. А. Полевому], "хлопоты всякого рода не давали ему покоя ни на минуту". Чувство к А. П. Керн пышно расцвело за это время. Волнение и беспокойство не гасили, но, напротив, подогревали и возбуждали его.
Пользовался ли он при этом взаимностью? Б. Л. Модзалевский, автор большой статьи об А. П. Керн, а также другие, более старые биографы, склонны к утвердительному ответу. Но, по-видимому, они ошибаются, по крайней мере, поскольку дело касается этих первых месяцев. Прасковья Александровна увезла племянницу из Тригорского раньше, чем между нею и Пушкиным дело успело дойти до решительного объяснения. В своем первом письме Пушкин еще избегает произнести слово любовь. При всей возможной искренности своего увлечения Пушкин не забывает тактических правил любовной науки, и все его письма к Анне Петровне представляют собой великолепный, почти музейный образец этой тактики. Нежность, страстная настойчивость, подкупающее красноречие любви идут в них, все возрастая и усиливаясь, от письма к письму. Если бы женщину того рода, к которому принадлежала А. П. Керн, можно было покорить одною перепиской, триумф Пушкина не подлежал бы сомнению. К несчастью для поэта, прежние опыты сделали добрую Анну Петровну несколько недоверчивой. Ее чувственная и пассивная натура легко поддавалась мужским влияниям, когда источник их находился непосредственно возле нее. Но подействовать на нее на расстоянии нескольких сот верст оказалось мудрено. В конце концов она предпочла Пушкину своего кузена Алексея Вульфа; впрочем, это не помешало ей принять вызов поэта и вступить с ним в переписку.
Пушкин получил ответ А. П. Керн около 14 августа и немедленно вновь написал к ней:
"Я перечитываю ваше письмо вдоль и поперек и говорю: милая! прелесть! божественная!.. и затем: ах мерзкая! — простите, прекрасная и нежная, но это так. Нет никакого сомнения в том, что вы божественны, но порою вам не хватает здравого смысла; простите еще раз и утешьтесь, ибо от этого вы еще прелестнее. Что, например, хотите сказать вы, упоминая о печати, которая должна быть прилична для вас и вам нравиться [счастливая печать!], и которую я должен для вас придумать? Если тут нет какого-нибудь скрытого смысла, то я не понимаю, чего вы от меня хотите. Требуете ли вы, чтобы я сочинил для вас девиз? Это было бы совсем во вкусе Нэтти!.. Чтож, сохраните и впредь слова: не скоро, а здорово, лишь бы они не послужили девизом для вашего путешествия в Тригорское, и поговорим о другом… Вы утверждаете, что я не знаю вашего характера? Что мне за дело до вашего характера? Очень я о нем забочусь — и разве красивые женщины должны иметь характер? Самое существенное для них — глаза, зубы, руки и ноги [я прибавил бы сюда сердце, но ваша кузина слишком злоупотребляла этим словом]; вы утверждаете, что вас легко узнать, — то-есть полюбить, — хотите вы сказать? Я того же мнения и сам служу доказательством его правильности; — я вел себя с вами, как ребенок 14 лет — это недостойно, но с тех пор как я больше не вижу вас, я мало-помалу приобретаю вновь утраченное сознание превосходства и пользуюсь им, чтобы бранить вас. Если мы когда-нибудь опять увидимся, обещайте мне… Нет, я не хочу ваших обещаний; и кроме того, всякое письмо так холодно; мольба, посланная по почте, не имеет ни силы, ни чувства, а в отказе нет ни грации, ни сладострастия. Итак, до свидания, и поговорим о другом. Как поживает подагра вашего супруга? Надеюсь, что у него был хороший припадок через день после вашего приезда. Поделом ему! Если б вы знали, какое отвращение, смешанное с почтением, испытываю я к этому человеку! Божественная, во имя неба, сделайте так, чтобы он играл в карты и болел подагрой; подагра! это моя единственная надежда.
"Перечитывая еще раз ваше письмо, я нахожу одно ужасное "если", которого сперва не заметил: если моя кузина останется в деревне, то я приеду нынче осенью и т. д. Во имя неба, пусть она останется! Постарайтесь занять ее, нет ничего легче. Прикажите какому-нибудь офицеру вашего гарнизона влюбиться в нее, а когда настанет время отъезда, сделайте ей неприятность, отбив ее вздыхателя; это еще легче. Но не показывайте ей ваших намерений; она способна из упрямства сделать как раз обратное тому, что нужно. Что вы сделали из вашего кузена? Расскажите мне, но откровенно. Отошлите его поскорее в университет; не знаю почему, но я не люблю этих студентов, совершенно так же, как г-н Керн. Весьма достойный человек, этот г-н Керн, человек степенный, благоразумный и т. д. У него только один недостаток — он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Я не могу представить себе этого так же, как не могу представить себе рая…
"Это было написано вчера. Сегодня почтовый день; не знаю почему, я забрал себе в голову, что получу письмо от вас; этого не случилось, и я в собачьем настроении, хотя это весьма несправедливо с моей стороны: я должен был бы быть признателен за прошлый раз, я это помню; но, что хотите, это так: Умоляю вас, божественная, снизойдите к моей слабости, пишите ко мне, любите меня и я тогда постараюсь быть милым.
Прощайте, дайте ручку"[75]
Это письмо, стоящее на втором месте в ряду дошедших до нас писем Пушкина к А. П. Керн, в действительности было по счету третьим. Между 1 и 14 августа он написал еще одно письмо, которое вложил по ошибке в пакет, предназначавшийся для Прасковьи Александровны. Та распечатала его, прочитала и нашла нужным уничтожить письмо, не показывая его племяннице. По этому поводу между обеими женщинами произошла ссора, дошедшая до открытого разрыва.
В двадцатых числах августа Пушкин получил новое послание от Анны Петровны и тотчас же ответил.
"Вы несносны, я совсем собрался писать к вам о разных дурачествах, которые заставили бы вас помирать со смеху; и вот является ваше письмо, чтобы расстроить меня в самом разгаре моего воодушевления. Постарайтесь отделаться от этих спазм, которые делают вас такой интересной, но которые ни черта не стоят, предупреждаю вас об этом. Почему должен я все время бранить вас? Не следовало писать ко мне, если рука у вас на перевязи; какая бестолковая голова!
"Скажите, однако, что он вам сделал, этот бедный муж? Уж не ревнует он случайно? Чтож! клянусь вам, он был бы в этом прав; вы не умеете или [что еще хуже] не хотите щадить людей. Красивая женщина в праве… быть чьей-нибудь возлюбленной[76]. Боже мой, я не собираюсь проповедывать мораль, но все же должно выказывать уважение к мужу, иначе никто не захочет быть мужем. Не презирайте этого ремесла; оно необходимо по условиям света. Слушайте, я говорю вам от чистого сердца: на расстоянии 400 в. вы ухитрились возбудить мою ревность; что же было бы в четырех шагах? [Хотел бы я знать, почему двоюродный ваш братец выехал из Риги лишь 15 числа текущего месяца и почему его имя три раза оказалось на конце вашего пера в письме ко мне? Нельзя ли узнать это, не будучи нескромным?].
Простите, божественная, если я так откровенно говорю с вами. Это доказательство моего истинного участия к вам; я вас люблю больше, нежели вы думаете. Постарайтесь же примириться хоть немного с этим проклятым г-ном Керном. Я хорошо понимаю, что это не великий гений, но, наконец, это все же и не совсем дурак. Кротость, кокетство [и прежде всего, во имя неба, отказы, отказы и отказы] бросят его к вашим ногам — место, которому я завидую от глубины души, но что делать. Я в отчаянии вследствие отъезда Анеты; что бы там ни было, вы безусловно должны приехать нынче осенью сюда или хоть в Псков. В виде предлога можно указать болезнь Анеты, как вы думаете? Отвечайте мне, умоляю, и ничего не говорите А. Вульфу. Вы приедете? — не правда ли? — до тех пор ничего не решайте относительно мужа. Вы молоды, вся ваша жизнь впереди, а он… Наконец, будьте уверены, что я не из тех, которые никогда не советуют прибегать к решительному образу действий; иногда это бывает необходимо, но сперва надобно все обсудить и не делать бесполезного шума.
" Прощайте! Уже ночь, и ваш образ является мне, грустный и сладострастный; мне кажется, будто я вижу ваш взгляд, ваш полуоткрытый рот. Прощайте. Мне кажется, будто я у ног ваших, сжимаю их, чувствую ваши колени, — я отдал бы всю кровь мою за одну минуту такой действительности. Прощайте и верьте моему бреду; он нелеп, но правдив"[77].
Несколько дней спустя Пушкин узнал, что одно из его писем было распечатано Прасковьей Александровной и что, в результате происшедшего затем столкновения, разгневанная П. А. Осипова возвращается обратно к себе в Тригорское, а А. П. Керн остается в Риге при муже. 28-го августа Пушкин отправил к Анне Петровне два письма. Одно на имя самой Анны Петровны и другое якобы для Прасковьи Александровны. Но в действительности и второе письмо также предназначалось А. П. Керн. Пушкин был уверен, что она распечатает его немедленно по получении и таким образом расквитается с тетушкой, которая присвоила себе право надзора за ее корреспонденцией.
"Вот письмо для вашей тетушки. Вы можете оставить его у себя, если случайно ее нет уже больше в Риге. Скажите, можно ли быть такой опрометчивой? Каким образом письмо, написанное к вам, попало в другие руки? Но так как это случилось, то поговорим о том, что нам делать.
"Если ваш супруг вам слишком наскучил, бросьте его. Но знаете как? Вы оставляете там все семейство, вы берете почтовых лошадей по дороге на Остров и приезжаете… куда? В Тригорское? Ничего подобного: в Михайловское. Вот великолепный план, который уже в течение четверти часа дразнит мое воображение; можете ли вы себе представить, как буду я счастлив? Вы мне скажете: "А шум, а скандал?" Какого чорта! Скандал будет уже налицо, лишь только вы оставите мужа; прочее ничего не значит или очень мало. Но согласитесь, что план мой весьма романичен? — Сходство характеров, ненависть к препятствиям, резко выраженный орган воровства и т. д., и т. д.
Можете ли вы представить изумление вашей тетушки? Конечно последует разрыв. Вы будете видеться с вашей кузиной тайком, и это сделает дружбу менее скучной, а когда умрет Керн, вы станете свободны, как воздух. Ну, что же вы об этом скажете? Не прав ли был я, когда говорил, что способен преподать совет внушительный и смелый! Поговорим серьезно, т.-е. хладнокровно: увижу ли я вас? Мысль, что нет, заставляет меня содрогаться. Вы мне скажете: утешьтесь. Отлично! Но как? Влюбиться? Невозможно. Сперва надо забыть ваши спазмы. — Бежать за границу? удавиться? жениться? Со всем этим связаны большие затруднения, которые мне претят. — Да! а кстати, ваши письма, — каким образом я буду получать их? Ваша тетушка не хочет этой переписки, такой целомудренной, такой невинной [да и какой она может быть… на расстоянии 400 в.]. Весьма возможно, что наши письма будут перехватываться, читаться, комментироваться и потом подвергаться торжественному сожжению. Постарайтесь изменить ваш почерк, и я посмотрю, что из этого выйдет. Но пишите мне, и много, вдоль и поперек, и по диагонали [геометрический термин]. И прежде всего дайте мне надежду вновь вас увидеть. Если это невозможно, я в самом деле постараюсь влюбиться в кого-нибудь другого. Да, я забыл! Я написал Нэтти письмо, очень нежное и очень смиренное. Я без ума от Нэтти. Она наивна, а вы нет. Почему вы не наивны? Не правда ли, я гораздо любезнее по почте, нежели лицом к лицу? Ну так вот, если вы приедете, я обещаю быть чрезвычайно милым, я буду весел в понедельник, экзальтирован во вторник, нежен в среду, а в пятницу, субботу и воскресенье буду таков, как вам будет угодно, и всю неделю буду находиться у ног ваших. Прощайте!
"Не распечатывайте прилагаемого письма. Это нехорошо. Ваша тетушка рассердится.
"Но подивитесь, как милосердный Бог все перепутал: г-жа О. распечатывает письмо, посланное к вам, вы распечатываете письмо к ней, я распечатываю письмо Нэтти, и все мы находим кое-что для себя поучительное. Поистине это одно волшебство"[78].
Само собой разумеется, что Анна Петровна немедленно распечатала прилагаемое письмо. И вот что она там прочитала. "Да, сударыня, да будет стыдно тому, кто об этом дурно подумает. Как злы люди, которые полагают, что переписка может повести к чему бы то ни было! Уж не по опыту ли они это знают? Но я их прощаю, сделайте то же самое и будем продолжать.
"Ваше последнее письмо [писанное в полночь] очаровательно; я смеялся от всего сердца; но вы слишком суровы к вашей милой племяннице; правда, она опрометчива, но запаситесь терпением: еще десятка два лет, и она исправится, обещаю вам это. Что до ее кокетства, то вы совершенно правы, оно нестерпимо. Почему не довольствуется она тем, что имеет счастье нравиться сиру Керну? Нет, ей нужно еще кружить голову вашему сыну, ее двоюродному брату. По прибытии в Тригорское ей приходит на ум пленить г-на Рокотова и меня; это не все: по прибытии в Ригу она видит в тамошней проклятой крепости проклятого арестанта; она становится кокетливым провидением этого негодного каторжника! Это не все: от вас я узнаю, что в дело замешано еще несколько мундиров! Нет, право, это слишком: г-н Рокотов узнает об этом, и мы посмотрим, что он скажет. Но, сударыня, неужели вы серьезно думаете, что она кокетничает с полнейшим равнодушием? Она говорит, что нет; и мне хотелось бы этому верить; но еще более меня утешает то, что не у всех одна и та же манера ухаживать, и мне нужно лишь, чтобы все другие были почтительны, застенчивы и деликатны. Благодарю вас, сударыня, за то, что вы не передали моего письма; оно было слишком нежно, и при нынешних обстоятельствах это показалось бы смешно с моей стороны. Я напишу ей другое, с дерзостью, меня отличающей, и решительно порву с нею; да не скажут, что я старался внести смуту в семейные недра, что Ерм. Фед. имел право обвинять меня в отсутствии принципов и что его жена смеялась надо мной. Как мило с вашей стороны находить портрет схожим: "смела в поступках" и т. д. Не правда ли? Она опять говорит, что нет; но, конечно, я ей больше не верю" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 271.
Отправив эти письма в Ригу, Пушкин некоторое время спустя испугался, как бы Анна Петровна и в самом деле не вздумала препроводить к тетке второе послание, что, конечно, повлекло бы за собой ссору поэта с владелицей Тригорского.
"Во имя неба, не посылайте г-же Осиновой письма, которое вы нашли у вас в пакете, — просил он 22 сентября. — Разве вы не видите, что оно было написано единственно для вашего поучения? Сохраните его для себя, или вы нас поссорите. Я взялся установить мир между вами, но готов впасть в отчаяние после ваших последних оплошностей… Кстати, вы мне клянетесь вашими великими богами, что ни с кем не кокетничаете, и в то же время говорите ты вашему кузену, вы ему говорите: я презираю твою мать; это ужасно: следовало сказать: вашу мать, и даже ничего не следовало говорить, ибо фраза произвела дьявольский эффект. Ревность в сторону, я советую вам прервать эту переписку, советую как друг, который вам истинно предан, без фраз и притворства. Я не понимаю, с какой целью вы кокетничаете с молодым студентом [который к тому же не поэт] на столь почтительном расстоянии. Когда он был около вас, я находил это вполне естественным, ибо надо быть рассудительным. Итак, решено! Не правда ли? Никакой переписки. — Я вам ручаюсь, что он останется попрежнему влюбленным. Серьезно ли вы говорите, будто одобряете мой план?
"Анета совсем перетрусила, а у меня голова закружилась от радости. Но я не верю в счастье, и это весьма простительно. Не захотите ли вы, ангел любви, переубедить душу, неверующую и увядшую? Но приезжайте, по крайней мере, в Псков; это будет вам легко. Мое сердце бьется, в глазах темнеет, я впадаю в истому при одной этой мысли. Не одна ли это пустая надежда, подобно стольким другим… Но к делу; прежде всего нужен предлог: болезнь Анеты, что вы об этом скажете? Или, не предпринять ли вам путешествие в Петербург… Вы меня известите, да? Не обманывайте меня, прекрасный ангел! Как я вам буду признателен, если смогу расстаться с жизнью, узнав счастье! Не говорите мне о восхищении. Это чувство не стоит имени чувства. Говорите мне о любви: я ее жажду; но прежде всего не говорите мне о стихах… Ваш совет написать к его вел. тронул меня, как доказательство того, что вы думаете обо мне; благодарю на коленях, но не могу последовать этому совету. Надо, чтобы судьба определила дальнейшее; я не хочу в это вмешиваться… Надежда вновь увидеть вас прекрасной и юной только и дорога мне. Еще раз, не обманывайте меня.
"Завтра день именин вашей тетушки; итак, я буду в Тригорском; ваша мысль выдать замуж Анету, чтобы иметь приют, восхитительна, но я ничего не сказал ей об этом. Отвечайте, умоляю вас, по главным пунктам этого письма, и я поверю, что мир еще стоит того, чтобы жить в нем" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 290.
Мы не знаем, как встретились и что говорили друг другу с глазу на глаз Пушкин и Прасковья Александровна. Но, по-видимому, они кончили тем, что помирились. Вскоре после этого состоялось примирение и с Анной Петровной. Племянница вновь навестила тетку в Тригорском, причем муж на сей раз сопровождал ее. "Вы видели из писем Пушкина, — сообщала А. П. Керн Анненкову, — что она [П. А. Осипова] сердилась на меня за выражение в письме к Алексею Вульфу: "Je meprise ta mere". Еще бы! И было за что. Керн предложил мне поехать; я не желала, потому что Пушкин из угождения к тетушке перестал мне писать, а она сердилась. Я сказала мужу, что мне неловко ехать к тетушке, когда она сердится; он, ни в чем не сомневающийся, как и следует храброму генералу, объявил, что берет на себя нас помирить. Я согласилась. Он устроил романическую сцену в саду [над которой мы после с Анной Николаевной очень смеялись]. Он пошел вперед, оставив меня в экипаже; я через лес и сад пошла после — и упала в объятия этой милой, смешной, всегда оригинальной маленькой женщины, вышедшей ко мне навстречу в толпе всего семейства. Когда она меня облобызала, тогда все бросились ко мне, Анна Николаевна первая. Пушкина тут не было, но я его несколько раз видела; он очень не поладил с мужем; а со мною опять был попрежнему и даже больше нежен, боясь всех глаз, на него и меня обращенных".
Чета Керн провела в Тригорском всего несколько дней и воротилась в Ригу. Немедленно по их отъезде Пушкин написал в альбом Прасковьи Александровны свое стихотворение "Последние цветы" — как раз такое стихотворение, с которым можно обратиться к уже стареющей женщине.
Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас:
Так иногда разлуки час
Живее самого свиданья.
Стихи эти об осенних цветах любви должны были, вероятно, ознаменовать окончательную ликвидацию недавних раздоров.
А. П. Керн добросовестно желала примириться с мужем и опять начать жить с ним вместе. Но ей не удалось к этому себя принудить. За предшествующие несколько лет она привыкла к безусловной свободе и роль послушной и верной супруги дивизионного генерала, да еще в провинциальном городе, тяготила ее. Поэтому она задумала перебраться на житье в Петербург. "Уезжая из Риги — рассказывает она — я послала ему [Пушкину] последнее издание Байрона, о котором он так давно хлопотал, и получила еще письмо, чуть ли не самое любезное из всех прочих: так он был признателен за Байрона". "Я совсем не ожидал, волшебница, что вы меня вспомните" — писал он. "Благодарю вас от всей глубины души. Байрон получил для меня новое очарование; все его героини облекутся, в моем воображении в черты, — которые нельзя забыть. Я буду видеть вас в Гюльнаре и в Лейле. Идеал самого Байрона не может быть более божественным. Значит, как и прежде, судьба посылает вас, чтобы населить чарами мое одиночество. Вы ангел утешения, а я просто неблагодарный человек, так как продолжаю роптать. Вы отправляетесь в Петербург, и мое изгнание меня гнетет более, чем когда-либо. Быть может, перемена, имеющая совершиться, приблизит меня к вам, но не смею надеяться. Не будем верить надежде, это всего-навсего красивая женщина, которая обращается с нами, словно со старыми мужьями. Что поделывает ваш муж, мой кроткий ангел? Знаете ли вы, что с его чертами я воображаю себе врагов Байрона, в том числе и его жену".
8-го декабря.
"Вновь беру перо, дабы сказать вам, что я у ног ваших, что я люблю вас, как всегда, что я вас порой ненавижу, что третьего дня я говорил о вас ужасные вещи, что я целую ваши прекрасные руки, целую вновь и вновь в ожидании лучшего, что я не могу больше, что вы божественны и т. д." (1).
1. Переписка, т. I, стр. 313.
Это, едва ли не самое любезное, письмо оказалось, однако, самым последним. По крайней мере, дальнейшие письма до нась не дошли, и любовь к А. П. Керн вскоре остыла в душе Пушкина. Еще в 1825 году он заинтересовался мимоходом Нэтти Вульф — другой племянницей Прасковьи Александровны, а к первым месяцам 1826 года относится начало его романа с Анной Николаевной.
Поселившись в Петербурге, Анна Петровна завязала тесную дружбу с Ольгой Сергеевной Пушкиной. Затем в нее влюбился Лев Сергеевич, младший брат поэта. Сама она находилась в это время в связи с Алексеем Вульфом. Она попрежнему пользовалась головокружительным успехом и, отлученная от большого света, встречала, тем не менее, дружеский прием во многих домах, я частности у родителей Пушкина и в семье его друга, барона А. А. Дельвига. Среди ее поклонников, платонических и иных, мы находим поэта Д. В. Веневитинова, композитора М. И. Глинку, будущего профессора и цензора Никитенку, литератора Ореста Сомова и даже, уже в тридцатых годах, престарелого Сергея Львовича Пушкина, который на склоне лет сделался до того влюбчив, что увлекся не только самой Анной Петровной, но и подросшей к тому времени дочерью ее Екатериной Ермолаевной.
Разнообразные похождения А. П. Керн длились до самого 1842 года, когда, овдовев, она вторично вышла замуж за своего троюродного брата А. В. Маркова-Виноградского, бывшего на 20 лет моложе ее. Она была еще настолько хороша собой, что второй брак ее был заключен по страстной взаимной любви.
Какой-то горький осадок сохранился в душе Пушкина в результате его увлечения А. П. Керн. Отзывы о ней, попадающиеся время от времени в его письмах, пренебрежительны и грубы.
"Что делает вавилонская блудница Анна Петровна? — спрашивал он Алексея Вульфа в мае 1826 года. — Говорят, что Болтин очень счастливо метал против почтенного Ермолая Федоровича. Мое дело сторона, но что же скажете вы?" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 346.
В 1826 году и позднее, уже вырвавшись из заточения, поэт имел возможность часто встречать А. П. Керн в доме своих родителей и у Дельвигов, и даже появлялся иногда у нее в гостях. Когда сестра поэта Ольга Сергеевна выходила замуж за Н. И. Павлищева, то роль посаженных отца и матери должны были играть А. С. Пушкин и А. П. Керн. В своих мемуарах Анна Петровна следующим образом вспоминает этот эпизод: "Мать Пушкина Надежда Осиповна, вручая мне икону и хлеб, сказала: "Remplacez moi, chere amie, avec cette image, que je vous confie pour benir ma fille". Я с любовью приняла это трогательное поручение и, расспросив о порядке обряда, отправилась в старой фамильной карете его родителей на квартиру Дельвига, которая была приготовлена для новобрачных. Был январь месяц. Мороз трещал страшный. Пушкин, всегда задумчивый и грустный в торжественных случаях, не прерывал молчания. Но вдруг, стараясь показаться веселым, заметил, что еще никогда не видел меня одну: "Voila pourtant la premiere fois, que nous som-rnes seules, madame". Мне показалось, что эта фраза была внушена желанием скрыть свои размышления по случаю важного события в жизни нежно любимой им сестры, а потому, без лишних объяснений, я сказала только, что этот необыкновенный случай отмечен большим морозом. "Vous avez raison. Vingt-sept degree", повторил Пушкин, закутываясь в шубу. Так кончилась эта попытка завязать разговор и быть любезным".
Путем довольно невинной хитрости Анна Петровна старается намекнуть читателю, что в январе 1828 года она впервые осталась наедине с Пушкиным и что, стало быть, никакой связи между ними не было. Она, увы, и не подозревала, составляя по просьбе Анненкова свои воспоминания, что в том же 1828 году Пушкин писал С. А. Соболевскому: "Ты ничего не пишешь о 2100 мною тебе должных, а пишешь о m-me Керн, которую с помощью Божией я на днях у…" (1).
Позже, в 1835 году, он писал жене: "Ты переслала мне записку от m-me Керн; дура вздумала переводить Занда и просит, чтобы я сосводничал ее со Смирдиным. Чорт побери их обоих! Я поручил Анне Николаевне отвечать ей за меня, что, если перевод ее будет так же верен, как сама она верный список с m-me Занд, то успех ее не сомнителен, а со Смирдиным я не имею никакого дела" (2).
1. Переписка, т. II. стр. 60.
2. Там же, т. III, стр. 234.
Из всех приведенных отрывков видно, что Пушкин говорил о женщине, которая подарила ему чудное мгновенье, почти в том же тоне, как и муж ее — Ермолай Федорович, писавший в 1837 году, что жена его "предалась блудной жизни и, оставив его более десяти лет тому назад, увлеклась совершенно преступными страстями своими…".
Биографы Пушкина никогда не хотели и до сих пор не хотят допустить, чтобы на славного поэта могло пасть обвинение в неделикатности. Так, Б. Л. Модзалевский замечает: "В одном из писем своих С. А. Соболевскому Пушкин, с присущей ему способностью писать корреспондентам своим в тоне их собственных писем и в соответствии с их характерами, сообщает, например, в крайне циничной форме, что он наконец добился расположения Анны Петровны и одержал над ней победу. Мы допускаем полную возможность предположить, что в данном случае Пушкин написал это для красного словца; Соболевский сам ухаживал в это время за Анной Петровной, и нет ничего невозможного в том, что поэт просто хотел досадить своему приятелю, чувства к которому у него были очень неглубоки, соответствуя вполне облику этого беспутного или, по выражению самого Пушкина, "безалаберного" человека."
Главным образом Н. О. Лернер, комментируя выше приведенное письмо к жене, высказывает уверенность, что грубый отзыв поэта о предмете его прежнего поклонения вызван лишь подозрительностью его супруги и желанием его с одной стороны не огорчать любимую женщину, а с другой не дать повода к новому столкновению, уничтожить новое возможное подозрение в неверности.
"Это была вынужденная и довольно невинная хитрость", прибавляет Лернер.
Комментаторы в своем стремлении во что бы то ни стало обелить Пушкина заходят черезчур далеко и достигают результатов как раз обратных тем, какие для них желательны. Если бы Пушкин позволил себе набросить тень на женщину, некогда им любимую, исключительно ради красного словца, если бы он отзывался о ней с пренебрежением и насмешкой из одного притворства, для него действительно не было бы оправданий. Но, по-видимому, дело обстояло гораздо проще. Пушкин в обоих случаях писал именно так, как думал и чувствовал. В его словах не было никакой предумышленности, никакого хитроумного, психологического расчета. Любовь прошла безвозвратно и уступила место глухому раздражению. Истинным объектом этого раздражения являлся он сам со своим былым чувством, а вовсе не Анна Петровна, которая ведь была не виновата, что поэт увидел гений чистой красоты во образе вавилонской блудницы, насильно выданной за дивизионного генерала. Поэтому к самой Анне Петровне Пушкин мог относиться просто и дружелюбно. Но теперь он хотел называть вещи своими именами. Пленительный кумир был снова — в который раз — разоблачен и лишен окутывавшего его покрывала иллюзии, и за этим последним, как всегда, открылся безобразный призрак убогой действительности. Пушкин стыдился своего былого самообмана; впрочем, может быть, он был немножко сердит и на самое Анну Петровну, которая, такая сговорчивая с другими, отвергла его домогательства или если даже уступила им, то слишком поздно, когда рассеялся без остатка душный, сладкий туман страсти и уцелела одна только обнаженная, прозаическая похоть. И оттого он писал чуть-чуть грубее и циничнее, нежели следовало бы, чтобы вполне точно выразить оттенок его тогдашних чувствований.
С январем и февралем 1826 года связан один из самых нехороших поступков, который мы знаем за Пушкиным. В эти месяцы завязался его роман с Анной Николаевной Вульф, и, при всем желании, нельзя не признать, что роль его была при этом совершенно предосудительна.
Чем руководствовался он, начиная эту интригу? — Скукой и праздным, но жестоким психологическим любопытством. Других побудительных причин не могло быть в данном случае у псковского Ловеласа.
Он нисколько не был увлечен Анной Николаевой. Как женщина, она ему нимало не нравилась. Он уже давно потешался над ее слезливой чувствительностью, давно изводил ее своими колкостями, победа над ее беззащитным сердцем не представляла для него никакого труда и даже не обещала триумфа его самолюбию. И все-таки он не счел нужным отказаться от этой победы. Это был как бы его реванш, прекрасная и обольстительная А. П. Керн ускользнула от него. Зато бедная Анна Николаевна досталась ему в жертву. Кто знает, быть может, в своем незлобливом смирении она рада была, в конце концов, даже этой возможности.
Анета Вульф, благополучно прожившая довольно продолжительное время в опасном соседстве Михайловского, вдруг без памяти влюбилась в Пушкина. Он, конечно, не был влюблен ни на мгновенье, и однако настойчиво принялся за нею ухаживать; но зоркая Прасковья Александровна своевременно подняла тревогу и поспешила отвезти дочь к тетке Тверскую губернию, в село Малинники.
Анна Николаевна писала оттуда Пушкину в начале марта:
"Вы должны быть теперь в Михайловском и уже давно — вот все, что я наверное знаю относительно вас. Я долго колебалась, написать ли к вам прежде получения письма от вас. Но так как размышление мне никогда ни к чему не служит, я кончила тем, что уступила желанию написать к вам. Но как начать и что я вам скажу? Я боюсь и не могу дать воли своему перу; Боже, почему я не уехала раньше, почему — но нет, мои сожаления ни к чему не послужат — они будут, быть может, лишь торжеством для вашего тщеславия; весьма возможно, что вы уже не помните последних дней, которые мы провели месте. Я недовольна, что не написала к вам в первые дни по приезде. Мое письмо было бы прелестно; но сегодня это для меня невозможно: я могу быть лишь нежна и думаю, что, в конце концов, разорву это письмо. Знаете ли вы, что я плачу, когда пишу к вам? Это меня компрометирует, я это чувствую; но это сильнее меня; я не могу с собою сладить. — Почти несомненно, что я остаюсь здесь: моя милая мамаша все устроила, не спросив моего мнения; она говорит, что это большая непоследовательность с моей стороны не желать остаться теперь, когда зимою я хотела уехать даже одна! Вы видите, что вы сами во всем виноваты; должна ли я проклинать или благословлять Провидение, пославшее вас на моем пути в Тригорском? Если еще вы будете на меня сердиться за то, что я осталась здесь, вы будете чудовищем после этого — слышите, сударь? Я сделаю все возможное, чтобы не остаться, даю вам слово, и если не буду иметь успеха, верьте, что это будет не моя вина. Не думайте, однако, что я действую так потому, что у меня здесь никого нет; напротив: я нашла очаровательного кузена, который меня страстно любит и не желает ничего лучшего, как доказать это по вашему примеру, если бы я захотела. Это не улан, как может быть вы готовы предположить, но гвардейский офицер, очаровательный молодой человек, который ни с кем мне не изменяет; слышите ли? Он не может примириться с мыслью, что я провела столько времени с вами, — таким страшным развратником. Но увы! я ничего не чувствую при его приближении: его присутствие не вызывает во мне никаких чувств. Я все время ожидаю письма от вас. Какой радостью это было бы для меня! Однако, я не смею просить вас об этом, я даже боюсь, что не смогу к вам писать, ибо не знаю, смогу ли скрывать свои письма от кузин, и затем что могла бы я вам сказать? Я предпочитаю совсем не получать от вас писем, нежели иметь подобные тем, которые вы писали в Ригу.
"Почему я не рассталась с вами теперь с таким же равнодушием, как тогда, почему Нэтти не приехала тогда за мной? — Быть может, мы расстались бы иначе. Под различными предлогами я не показала ей этого письма, сказав, что пишу к А. К. Но я не смогу всегда так делать, не вызывая подозрений; несмотря на всю мою опрометчивость и непоследовательность, вы сумели сделать меня сдержанной.
"Я говорю о вас, как можно меньше, но я печальна и плачу, и однако это очень глупо, ибо я уверена, что, поскольку дело касается вас, вы думаете уже обо мне с величайшим равнодушием и, быть может, говорите про меня ужасные вещи, между тем как я!.. Забыла сказать вам, что мама нашла, что вы были печальны во время нашего отъезда. Ему, кажется, нас жаль! Мое желание вернуться внушает ей подозрение, и я боюсь слишком настаивать. Прощайте, я вам делаю гримасу.
"8 марта. Прошло уже несколько времени с тех пор, как я написала к вам это письмо; я не могла решиться отослать его к вам. Боже! постановлено, что я остаюсь здесь. Вчера у меня была очень оживленная сцена с матерью по поводу моего отъезда. Она сказала перед всеми моими родными, что решительно оставляет меня здесь, что я должна остаться и что она не может взять меня с собой, ибо, уезжая, все устроила так, чтобы оставить меня здесь. Если бы вы знали, как я опечалена. Я право думаю, подобно А. К., что она хочет одна покорить вас и оставляет меня здесь из ревности. Надеюсь, однако, что это продлится только до лета: тетя поедет тогда в Псков, и мы вернемся вместе с Нэтти. Но сколько перемен может произойти до тех пор: быть может, вас простят, быть может Нэтти нас сделает совсем другим. — Очень непредусмотрительно будет с моей стороны вернуться с нею; я, однако, готова рисковать, и надеюсь, что у меня хватит самолюбия не жалеть о вас. — А. К. должна тоже приехать сюда; однако, между нами не будет соперничества, кажется, каждая довольна своим жребием. Это делает вам честь и доказывает нашу суетность и доверчивость. Евпраксия пишет мне, будто вы ей сказали, что забавлялись в Пскове — уж не со мною ли? что вы за человек тогда, и какой дурой была я! Боже, если я получу письмо от вас, как я буду довольна; не обманывайте меня, во имя неба, скажите, что вы меня совсем не любите, тогда, быть может, я буду спокойнее. Я взбешена на мать. Что за женщина, в самом деле! В конце концов, в этом вы тоже виноваты.
"Прощайте; что вы скажете, прочтя это письмо; если вы напишете мне, отправьте письмо через Трейера; это будет надежнее. Я не знаю, как адресовать это письмо, я боюсь, что в Тригорском оно попадет в руки мамы; или написать к вам через Евпраксию — скажите мне, как лучше" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 331. В оригинале по-французски.
Пушкин не торопился с ответом, и во второй половине марта Анна Николаевна написала ему вторично. "Если вы получили мое письмо, во имя неба разорвите его. Я стыжусь моего безумия; никогда я не посмею поднять глаза на вас, если вас вновь увижу. Мама уезжает завтра, а я остаюсь здесь до лета; так, по крайней мере, я надеюсь. Если вы не боитесь компрометировать меня в глазах сестры [как вы это делаете, судя по ее письму], я усиленно прошу вас не делать этого при маме. Сегодня она шутила над нашим прощанием в Пскове, которое она находит весьма нежным; он говорит, она думала, что ничего не замечаю [как вам это покажется?].
В конце концов, вам нужно лишь проявить себя таким, каковы вы и есть на самом деле, чтобы разуверить ее и доказать, что вы даже не замечаете моего отсутствия. Какое наваждение околдовало меня! Как вы умеете притворяться! Я согласна с моими кузинами, что вы очень опасный человек, но постараюсь стать рассудительнее. "Во имя неба разорвите мое первое письмо и разбейте чашку, которую я вам подарила в Пскове. Это дурная примета дарить чашку. Я очень суеверна и, чтобы вознаградить вас за эту потерю, обещаю вам по возвращении подарить сургуч для писем, который вы у меня просили при отъезде. — Я буду учиться по-итальянски и хотя очень сердита на вас, но думаю, что первое мое письмо будет к вам" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 338.
Несмотря на настойчивые просьбы, Пушкин письма не разорвал. Зато он удосужился, наконец, настрочить ответ, для нас не сохранившийся. Получение его опять вызвало целую бурю в душе А. Н. Вульф.
"Боже! какое чувство испытала я, читая ваше письмо, и как была бы я счастлива, если бы письмо сестры не примешало горечи в мою радость. Вчера утром я пила чай, когда мне принесли с почты книги; я не могла угадать, откуда они присланы, и вдруг, развернув их, увидела Lascasas; мое сердце забилось, и я не смела развернуть их, тем более, что в комнате были люди. Я была бы довольна вашим письмом, если бы не помнила, что вы писали такие же письма, и даже более нежные, в моем присутствии А. К., а также Нэтти. Я не ревнива, верьте мне, еслиб я была ревнива, моя гордость скоро бы восторжествовала над чувством; и, однако, я не могу не сказать вам, как сильно меня оскорбляет ваше поведение. Как? Получив мое письмо, вы восклицаете: ах, Господи, что за письмо! словно от женщины! и бросаете его, чтобы читать глупости Нэтти; вам не хватало только сказать, что вы находите его слишком нежным. Нужно ли говорить, как это меня оскорбляет; сверх того, сказать, что письмо от меня, значило сильно меня компрометировать. Сестра была очень этим обижена и, опасаясь огорчить меня, рассказывает обо всем Нэтти. Эта последняя, которая не знала даже, что я к вам писала, изливается в упреках на недостаток дружбы и доверия к ней; вот что наделали вы сами, вы, который обвиняет меня в опрометчивости! Ах, Пушкин, вы не стоите любви, и я была бы счастливее, если бы раньше оставила Тригорское и если бы последнее время, которое я провела там с вами, могло изгладиться из моей памяти. Как вы не поняли, почему я не хотела получать от вас писем вроде тех, которые вы писали в Ригу. Этот слог, который задевал тогда только мое тщеславие, растерзал бы теперь мое сердце; тогдашний Пушкин не был для меня тем, к которому я пишу теперь. Разве вы не чувствуете этого различия? Это было бы очень унизительно для меня; я боюсь, что вы меня не любите так, как должны были бы любить; вы раздираете и раните сердце, цены которому не знаете; как бы я была счастлива, если бы обладала той холодностью, которую вы предполагаете во мне! Никогда в жизни я не переживала такого ужасного времени, как нынче; никогда я не чувствовала душевных страданий, подобных тем, которые я теперь испытала, тем более, что я должна скрывать все муки в моем сердце. Как я проклинала мою поездку сюда! Признаюсь, что последнее время, после писем Евпраксии, я хотела сделать все возможное, чтобы попытаться забыть вас, так как я очень на вас сердилась. Не беспокойтесь относительно кузена; моя холодность оттолкнула его и, кроме того, явился другой соискатель, с которым он не смеет мериться силами и которому вынужден вступить место: это Анреп, который провел здесь последние дни. Нужно признаться, что он очень красив и очень оригинален; я имела честь и счастье покорить его. О, что до него, то он вас даже превосходит, чему я никогда бы не могла поверить, — он идет к цели гигантскими шагами; судите сами: я думаю, что он превосходит вас даже в наглости. Мы много говорили о вас; он, к моему большому удивлению, повторил несколько ваших фраз, например, что я слишком умна, чтобы иметь предрассудки. Чуть ли не в первый день он хватает меня за руку и говорит, что имеет полное право поцеловать ее, так как я ему очень нравлюсь. Заметьте, сударь, прошу вас, что он не ухаживал и не ухаживает здесь ни за кем другим и не повторяет мне фраз, сказанных другой женщине; напротив, он ни о ком не заботится и следует за мной повсюду; уезжая, он сказал, что от меня зависит заставить его вернуться. Однако, не бойтесь: я ничего не чувствую по отношению к нему, он не произвел на меня никакого эффекта, тогда как одно воспоминание о вас меня волнует.
"Мама обещала прислать за мною в июне, если тетя не приедет к нам летом. Должна ли я просить вас сделать все возможное, чтобы она сделала это поскорей? Я очень боюсь, что вы совсем не любите меня; вы чувствуете лишь преходящие желания, которые столько других испытывают не хуже вас. — У нас здесь много народу; я едва нашла минуту, чтобы написать к вам. Сегодня мы будем обедать у одной из моих теток: нужно кончать письмо, так как я должна одеться. Я буду в большом обществе, но мечтать буду только о вас. Напишите мне для большей верности через Трейера: это вернее; вам нечего бояться; он не знает, чьи письма он передает мне, и ваш почерк здесь никому незнаком. — Разорвите мое письмо, прочитав его, заклинаю вас, а я сожгу ваше; знаете ли вы, я все время боюсь, что вы найдете мое письмо слишком нежным, и не говорю вам всего, что чувствую. — Вы говорите, что ваше письмо пошло, потому что вы меня любите: какая нелепость! Особенно для поэта; что, как не чувство, делает нас красноречивыми. А теперь прощайте. [Если вы чувствуете то же, что и я, то я довольна]. Боже, думала ли когда-нибудь, что напишу подобную фразу мужчине? Нет, я ее вычеркиваю. Еще раз прощайте, я вам делаю гримасу, так как вы это любите. Когда мы увидимся? Я не буду жить до этой минуты" (1).
1. Переписка, т. I, стр, 342.
Это письмо датировано 2 апреля. Следующее, сохранившееся письмо Анны Николаевны, относится уже ко 2 июня.
"Наконец я получила ваше письмо. Трейер сам мне принес его, и я не могла удержаться от восклицания, увидя его. Как это вы мне не писали так долго? Почему вы не могли сделать этого скорее? Ваши вечные отговорки очень плохи. Все, что вы мне говорите об Анрепе, мне чрезвычайно не нравится и обижает меня двояким образом: во-первых, предположение, что он сделал что-то большее, кроме поцелуя руки, оскорбительно для меня с вашей стороны, а слова это все равно обижают меня в другом смысле. Я надеюсь, вы достаточно умны, чтобы почувствовать, что этим вы выказываете свое равнодушие ко всему происшедшему между мною и им. Это не особенно мило. Я заметила, что он превосходит вас в смысле наглости не по его поведению со мной, но по его манере держаться со всеми и по его разговору в обществе.
"Стало-быть, нет надежды, что мама пришлет за мною, это несносно! Надежда Гавриловна все время обещает маме приехать в будущем месяце; но нельзя на это рассчитывать; это она портит все дело; г-жа Грейер приезжает сюда через две недели. Я могла бы уехать вместе с ней. Если б мама прислала экипаж с этой женщиной, это было бы восхитительно, и тогда, не позже как через месяц, я очутилась бы в Тригорском. Я рассчитываю на брата, чтобы устроить это; надо лишь убедить маму, что Надежда Гавриловна будет все время откладывать свое путешествие с месяца на месяц. Я думаю, что он должен быть уже в Тригорском и напишу ему об этом. Неопределенность меня сильно мучит; все время я была очень больна и теперь еще испытываю недомогание. Как я удивилась, получив однажды большой пакет от вашей сестры; она мне пишет совместно с А. К.; они в восторге одна от другой. Лев пишет мне тысячу нежностей в том же письме и, к моему удивлению, я нашла там также несколько строк от Дельвига, которые доставили мне много удовольствия. Мне, однако, кажется, что вы чуть-чуть ревнуете ко Льву. Я нахожу, что А. К. очаровательна, несмотря на ее большой живот; это выражение вашей сестры. Вы знаете, что она осталась в Петербурге, чтобы родить, а затем предполагает приехать сюда… Как неосторожно было с вашей стороны оставить мое письмо; мама едва не увидела его. Ах, что за блестящая мысль: взять почтовых лошадей и приехать совсем одной; я хотела бы видеть, какой милый прием мне устроила бы мама; она готова была бы не принять меня. Эффект был бы слишком велик. Бог знает, когда я вас опять увижу. Это ужасно и делает меня совсем печальной. Прощайте.
"Пожалуйста пишите ко мне почаще: ваши письма мое единственное утешение, вы знаете, я очень печальна. Как я желаю и как я боюсь возвращения в Тригорское! Но я предпочитаю ссориться с вами, чем оставаться здесь: здешние места очень несносны и, нужно признаться, что среди уланов Анреп лучше всех, и весь полк немного стоит, а здешний воздух совсем мне не полезен, так как я все время больна. Боже, когда я вас увижу!" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 342.
В письмах Анны Николаевны сплошь да рядом встречается имя Нэтти. Так звали в семье Анну Ивановну Вульф, племянницу Прасковьи Александровны, дочь тверского помещика Ивана Ивановича Вульфа. Пушкин также флиртовал с нею некоторое время в конце 1825 года. Но это было совершенно мимолетное чувство, а вернее — даже не чувство, а только шалость от скуки. Нэтти Вульф вместе с Анной Николаевной удостоилась чести украсить своим именем лишь вторую часть Дон-Жуанского списка, где стоят рядом целых три Анны.
Не было, конечно, замешано чувство и в другом галантном приключении, следы которого хранит переписка Пушкина за 1826 год. В отличие от всех предыдущих случаев это был типический крепостной роман, — связь молодого барина с крепостной девкой. Еще в январе 1825 года И. И. Пущин, посетивший своего лицейского друга в Михайловском, имел возможность заметить начало этой связи, а быть может, другой, во всем ей подобной: "Вошли, — рассказывает Пущин, — в нянину комнату, где собрались швеи. Я тотчас же заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других. Он тотчас же прозрел шаловливую мою мысль и улыбнулся значительно".
Таково было начало. Об окончании, год слишком спустя, читаем в письме Пушкина к Вяземскому: "Милый мой Вяземский, ты молчишь и я молчу; и хорошо делаем — потолкуем когда-нибудь на досуге. Покамест дело не о том. Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве, и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино [в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи]. Ты видишь, что тут есть о чем написать целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах.
"При сем с отеческой нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню, — хоть в Астафьево. Милый мой, мне совестно, ей-Богу, но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел; болен ли ты или нет; мы все больны — кто чем. Отвечай же подробно" (1).
1. Там же, стр. 345.
Письмо это поставило в большое затруднение князя Петра Андреевича. Он рад был услужить другу, но дело в том, что девушка была крепостной и являлась общей собственностью Сергея Львовича Пушкина и его брата Василия. Взять ее к себе без согласия господ князь не смел и потому вынужден был ответить Пушкину отказом. Впрочем, человек практический, он придумал выход из неприятного положения.
"Сейчас получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет с отцом и с своим семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца ее сделать это нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет: написать тебе полулюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо блудному твоему тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею Божьею ты будешь его барином и тогда сочтешься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде. Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана, на страх завести новую классико-романтическую распрю хотя с Сергеем Львовичем или с певцом Буянова, но оно неисполнительно и неудовлетворительно. Другого делать, кажется, нечего, как то, что я сказал, а, во всяком случае, мне остановить девушки (ou реu s'en faut) нет возможности" (1).
1. Переписка, т. I, стр. 346.
Доводы князя убедили Пушкина. "Ты прав, любимец муз, — отвечал он Вяземскому, — воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу все дело".
Имени этой девушки мы не знаем, точно так же как неизвестна и судьба малютки, о котором должны были позаботиться, если бы то был мальчик. Но странно подумать, что, может быть, сравнительно, до недавнего времени, где — то в Нижегородской губернии жил крестьянин, приходившийся родным сыном Пушкину.