Кент Нерберн Дорога Одинокого Пса

В память о Баде Томпсоне, Леонарде Мизинце и Рути Февиг, моих наставниках и друзьях

Kent Nerburn

Lone Dog Road


Copyright © 2025 by Kent Nerburn

Original English language publication 2025 by New World Library, California, USA

© Флейшман Н., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026

КоЛибри Fiction®

Часть 1 Беглецы

Южная Дакота Июль 1950 г.

Тоскливый гудок в ночи

Леви

– Сядь же ты, Рубен.

– Мне страшно.

– Сядь, говорю. Деда сказал, чтоб ты меня слушался.

– Деда умер.

– Откуда тебе знать?

– Я знаю.

– Нет, не знаешь. Просто сядь, и все.

Схватив брата за руку, я с силой потянул его вниз. Терпеть не могу так делать. Но иначе он не понимает. И вообще не хочет понимать. Да и не способен. Но притом всегда ужасно упрямится. Мне кажется, люди, у кого с мозгами не в порядке, потому отроду строптивые, что так они не натворят ничего, что приведет их к беде. Вечно не хотят делать, что им говорят. Как вот сейчас Рубен – не хочет сесть, когда поезд поворачивает.

– Ты можешь выпасть.

– Я – не выпаду.

– Откуда тебе знать?

– Знаю. Не выпаду.

Лицо у него недовольно сморщенное, волосы во все стороны торчат, как у поркупина[1]. Я протянул руку, чтобы хоть как-то их пригладить.

– Знаешь, что? Дедушка сказал, чтобы ты меня слушался. И мама тоже. А я сейчас велю тебе сесть.

– Дедушка умер, и я не должен никого слушаться.

– Ничего он не умер. Ты вечно так говоришь, когда кого-то не видишь рядом. Мама велела нам бежать. И сказала, чтобы я за тобой присматривал.

Он повернулся ко мне спиной и уставился в темноту.

* * *

Нам повезло, что мы смогли залезть на поезд. В какой-то момент я уж думал, сейчас откинем копыта. Прежде я видел, как запрыгивают в вагон ребята постарше. Просто бегут вдоль состава, точно собаки на охоте – совершенно вроде бы расслабившись, пока не наберут ту же скорость, что и поезд, – и вот тогда вдруг хватаются за лесенку сбоку товарного вагона и резко подтягиваются, будто вскакивают на лошадь. Но они-то старше и могут забираться в седло аж выше своей головы и кидать камни так далеко, что и не видно, где те упадут. Мы же с Рубеном еще до этого не доросли: мне всего одиннадцать, а брату и вовсе шесть. К тому же у Рубена с головой не так, как у всех, и он никогда не делает то, что ему сказано. И все же нам понадобилось уехать. Податься в бега. Так велела мама.

– Просто садитесь на поезд и уезжайте, – сказала она. – Иначе они придут и заберут Рубена, как забрали дедушку. Так что немедля бегите к железке и постарайтесь попасть на поезд. Заставь Рубена делать то, что ты скажешь. Не дай ему сбежать и не допусти, чтобы с ним что-нибудь случилось. Это говорю тебе я. А ты должен слушаться матери.

– Я-то слушаюсь, мам. Вот только Рубен не станет.

– Заставь его. Скажи, я так велела. Скажи, что дедушка тоже наказал тебя слушаться.

Поезд грохотал ужасно громко. Мне приходилось кричать, чтобы брат меня услышал.

– Рубен, мне так мама велела. Она сказала, чтобы я заставил тебя слушаться и делать то, что я скажу.

Он сидел скрючившись, обхватив руками колени.

– Не надо было меня толкать.

– Мне пришлось, Рубен. Двери оказались слишком высоко.

– Да, но мне было больно.

В поезде все вокруг страшно скрежетало, гремело и сотрясалось.

– Я вообще едва сумел забраться. Сам же видел. Я висел, зацепившись, а поезд набирал ход. Я бы мог свалиться под колеса. И мне бы отрезало ноги. Что б ты тогда делал?

– Мне было больно, когда ты меня толкнул. Ты не должен был меня толкать.

На этом он закрыл руками уши, потом вообще натянул куртку на голову.

В вагоне было темно. Пахло будто залежалым зерном – одновременно сладко и тошнотно. Колеса непрестанно грохотали, а когда поезд поворачивал, раздавался визг и скрежет. И другой конец вагона не просматривался.

Я наклонился к самому уху Рубена:

– Как по-твоему, там никого нет в другом конце вагона?

– Никого, – буркнул Рубен.

– Уверен? Мне будто послышался какой-то звук.

– Там никого нет. Точно говорю.

От его уверенности мне стало спокойнее. Такие вещи Рубен всегда хорошо чувствует. Он может зайти куда-то в комнату и сразу понять, что там находится. Или посмотреть на какую-нибудь кипу или стопку и с ходу определить, сколько там чего. Бывало, он вообще ничего не говорил, даже когда к нему обращались, а на следующий день в точности воспроизводил, кто и что сказал. Прямо будто эхом повторял.

– Как ты все это запомнил? – удивлялся я.

– Что?

– Ну, то, что вчера тут люди говорили.

– Нет, я ничего не запоминал.

– Но ведь запомнил!

Иногда он так меня этим бесил, что подмывало стукнуть. Но я никогда этого не делал. Только хотел.

* * *

Куда направлялся поезд, я вообще не представлял. Мне, наверное, следовало бы переживать из-за того, что нам пришлось бежать из дома и что мы даже не знаем, куда едем. Но мне было уж слишком страшно. К тому же, когда рядом Рубен, он вытесняет все прочее из головы. Постоянно приходится думать о нем и о том, что он собирается сделать и как его от этого удержать. Или убедиться, что он сделал именно то, что надо. С ним как с малым дитём. Или с упрямым осликом.

Я так разозлился на него – ведь он ни за что не желал садиться и ему было плевать, если мне поездом отрежет ноги, – что совершенно забыл про страх. Вот потому-то я порой и рад, что Рубен рядом. Кругом слишком много чего надо бояться, а Рубен заполняет в голове все уголки, где мог бы запрятаться страх. К тому же, как я рассудил, Создатель не допустит, чтобы такому, как он, причинили зло, а значит, если я буду держаться к нему поближе, то и со мной все будет в порядке. Так что Рубен был для меня чем-то вроде талисмана. Но все равно ужасно меня бесил.

Так проехали мы много, много часов, когда наконец поезд стал замедлять ход. Я высунул голову из открытого проема. Впереди виднелись огни какого-то города – точно светлячки, сбившиеся в стайку в темноте. Мне было и радостно это видеть, и печально: почти что каждый такой огонек означал собравшуюся за ужином семью, в которой разговаривали и смеялись. И это заставило меня вспомнить о маме и дедушке.

Тут поезд издал пронзительный гудок – мощный и протяжный, полный одиночества. Аж четыре раза. Ту-у-у! Ту-у-у-у! Ту-у! Ту-у-у-у-у-у! Иногда кажется, что машинист напоследок нарочно тянет за рукоять подольше, испуская этот тоскливый гудок в ночи.

Мне подумалось, каково это – оказаться внутри тех самых светящихся теплых домов и слышать этот звук из уютной постели. Кого-то при этом наверняка потянет в дорогу – захочется сесть на такой вот точно поезд и уехать куда-нибудь, где еще ни разу не был. А кто-то, может быть, просто почувствует себя очень счастливо и радостно в своей кроватке. И от этого мне сделалось еще грустнее. С расстояния все это выглядело совершенно иначе.

Поезд между тем заметно сбавил скорость.

– Давай-ка, Рубен, вставай!

Брат свернулся на полу калачиком.

– Самое время соскочить. Наверняка здесь добрые люди. К детям всегда относятся хорошо. Даже белые.

– Оставь меня в покое, – пробурчал он. – Я сплю.

– Ты всегда так говоришь. Но я знаю, что это вранье.

– Нет, не вранье. Я правда сплю.

– Как ты вообще можешь спать, когда вагоны так качает?

– Это напоминает, как меня качала мама. Отстань.

Рубен поближе подтянул к груди колени и еще плотнее закрыл голову курткой. Мне даже показалось, что он плачет.

– Ну, пошли же, – продолжил уговаривать я. – Сможем раздобыть себе еды.

Я уже хотел поднять его и потащить насильно, но тут состав дернулся, и я свалился с ног. Поезд стал быстро набирать ход, и городок поплыл мимо. Послышался знакомый гудок. Ту-у-у-у! Ту-у-у-у! Ту-у! Ту-у-у-у-у-у! И вскоре город превратился в скопление огоньков, исчезающих в темной дали.

Я сел, прислонившись спиной к стене. Подумал про те оставшиеся позади дома. Как бы я хотел сейчас быть дома!

Ночью всего боишься

Леви

Когда ты в пути, то утро – это благо. Ночью всего подряд боишься. А днем хотя бы знаешь, чего именно.

Я люблю наблюдать, как восходит солнце. Сразу появляется множество звуков, и все вокруг меняется. Дедушка называет это «утренний хор». Когда все кругом полно радости и только начинает оживать.

Я обычно сажусь рядом с дедушкой и смотрю с ним на восход. Деда приходит к нам в комнату – тихо-тихо – и трогает меня за плечо. Иногда я уже лежу проснувшись, но делаю вид, будто еще сплю. Мне так приятно слышать его приближающиеся шаги и чувствовать мягкое прикосновение к плечу. Такое легкое и осторожное. А потом мы вместе, ни слова друг другу не говоря, выходим из дома. Он делает мне знак не шуметь, прикладывая палец ко рту, а потом указывает на небо. Мы просто с ним сидим, наблюдаем, слушаем. Смотрим, как темное небо делается фиолетовым, лиловым, затем розовым, все светлее и ярче. Слушаем, как затевают песни птицы, как шебуршат и похрустывают где-то зверьки.

Все это я и представил разом, когда открыл глаза. В двери вагона пробивался свет.

Поезд стоял. Не знаю, почему его остановили. Я слышал, как где-то впереди тарахтит локомотив. Я выглянул наружу. Была та пора, когда небо на востоке еще лилово-красное и уже становится розовым. Вокруг не было ничего, одни холмы.

– Вставай, Рубен, – позвал я. – Поезд остановился. Давай вылезать.

Брат что-то проворчал. Спит он всегда очень крепко. Его не разбудишь, всего лишь тронув за плечо. К тому же он еще и злится, когда кто-то пытается его будить.

– Ну, давай же!

Послышалось, как вдоль поезда идут мужчины. Они стучали чем-то то ли по колесам, то ли по бокам вагонов. Судя по их голосам, они никого не разыскивали: много посмеивались и разговаривали спокойно, не торопясь и не приглушая голоса.

Я оттащил Рубена со света вглубь. Он издал при этом недовольные звуки, но не слишком громко.

– Тише ты! – шикнул я. – Там люди, возле вагона.

Он что-то буркнул себе под нос и снова заснул. Я знал, что он будет вести себя тихо.

Смеясь и переговариваясь, мужчины прошли мимо. Должно быть, что-то проверяли. Я подкрался к самой двери посмотреть, куда они направляются. Небо над холмами становилось ярко-голубым. Похоже, ожидался жаркий день.

– Вставай, Рубен, – снова сказал я. – Надо отсюда выбираться.

Брат снова что-то пробурчал. Иногда он был похож на маленького медвежонка. Я схватил его за руку, как это делала мама. Я решил, что раз она так делала, то и мне это можно. «Тебе придется стать для него и отцом, и матерью одновременно», – сказала она.

Я поднял брата на ноги.

– Мы сейчас отсюда вылезем, – стал объяснять я, – и очень быстро побежим. Там, снаружи, ходят железнодорожники, но они уже старые и далеко за нами не погонятся. А мы рванем прямиком к холмам.

– Дай мне поспать, – проворчал он.

Но я с силой потянул его за руку:

– Сейчас нам надо бежать. А поспать можешь и попозже. Нам нужно найти еду.

– Я хочу есть, – кивнул Рубен.

Порой бывает так просто переключить его мозги!

* * *

Мы сиганули из вагона, свалились на насыпь и скатились с холма, по которому пролегали рельсы. Железнодорожники нас даже не заметили. Рубен слегка обцарапал коленку, а я рассадил основание ладони. Так что все вышло не так и плохо.

Далеко внизу, на дне оврага, через который был перекинут мост, бежала речушка. Мост был старый, деревянный, сооруженный из густо просмоленных бревен. Запах от них разносился прям очень терпкий. Видимо, из-за него-то и вышла остановка. Сам поезд частично уже въехал на мост.

Мы сбежали вниз, к речке. Она оказалась совсем небольшой – глубиной с лужицу. Пожалуй, мост был проложен скорее для преодоления оврага, нежели через речку.

Мы вволю напились воды. Вкус у нее был замечательным. Я нашел валявшуюся рядом старую бутылку, наполнил доверху и заткнул горлышко, оторвав кусок рубашки. Ничего другого я просто не придумал.

Поезд тронулся дальше. Двигался он еле-еле. Мост под ним поскрипывал. Я даже подумал, что, может, нам стоило б вернуться обратно. Однако, одолев мост, поезд начал набирать ход и вскоре поехал уже слишком быстро. Еще немного, и он пропал из виду. И вокруг ничего больше не осталось, кроме холмов. Даже простой дороги.

Рубен принялся ловить бабочек, гоняясь за ними по берегу речушки. Их там оказалось множество. Они летали дружной стайкой, точно белые ленточки.

Дедушка учил нас, что ловить бабочек полезно, поскольку это делает тебя проворным. Он рассказывал, что видел однажды, как бабочки залетели в рот одному человеку, и потом тот человек стал сочинять музыку. Рубен пристрастился ловить их открытым ртом. Он говорит, что тоже хочет творить музыку. Он всегда делает то, что скажет деда. Дедушка вообще единственный, кого Рубен действительно слушается.

Я очень тосковал по дедушке – даже больше, чем по маме. С мамой я смог хотя бы попрощаться, и она сама заставила нас бежать. А что касается дедушки – то его просто забрали. И небось до сих пор он находился невесть где.

Мне вспомнилось, как те дядьки пришли за ним. Он гордо так вскинул голову и встал. Дедушка ни за что бы им не позволил к себе прикоснуться. Сам прошагал к их машине, ни на кого не глядя – даже на нас с Рубеном. Просто прошел к машине и туда сел.

Рубен вернулся ко мне и плюхнулся на землю. Он отдувался после бега. Откуда-то издалека донесся гудок локомотива. И единственными звуками вокруг остались лишь легкий шепот ветра да еле слышное журчание воды.

– Ты думаешь когда-нибудь про деду? – спросил я.

– Я вижу дедушку, – указал Рубен на бабочек.

Порой то, что он говорил, казалось полным вздором – и в то же время имело большой смысл.

– Я скучаю по дедушке, – признался я.

Рубен положил мне голову на плечо.

– Я б хотел, чтобы мне в рот залетела бабочка.

– Есть хочешь? – спросил я.

Рубен щелкнул челюстями и тут же расплылся в потешной улыбке, показав оба ряда зубов. От этого мне на душе стало теплее. Точно так же Рубен улыбался маме.

Я зашарил в сумке. Мне не хотелось, чтобы брат видел, что там уже почти пусто. Он всегда крепко держал в голове подобные вещи: что пустое, а что полное, и вообще, где сколько чего.

– У меня есть хлеб, – предложил я.

– А сколько?

– Хватает. А еще есть wasná[2].

Я знал, что Рубен любит wasná.

– Красная еда мне нравится, – сказал он.

В этом wasná оказалось очень много ягод. А еще это было последнее из того, что мне дала в дорогу мать.

Так мы сидели и ели, пока солнце не стало припекать. Тогда мы разделись и улеглись в прохладную воду. Бабочки продолжали порхать вокруг нас.

– А куда они деваются ночью? – спросил Рубен.

– Не знаю. А вот куда мы устроимся на ночь? Наверно, куда получится.

– Я б хотел туда же, куда и бабочки.

– Почему? – спросил я.

– Тогда мне не было бы страшно.

Я протянул к нему руку, накрыл его ладонь.

– Лучше бы нам уже топать дальше, – сказал я. Мне не хотелось, чтобы Рубен чего-то боялся. Хватит того, что я сам боялся за нас двоих.

Одевшись, мы зашагали вперед к холмам. Солнце было уже у нас за спиной. Его невозможно было видеть, но оно, ярко светя, оказывалось повсюду. И казалось, оно злющее – точно огонь. Я уже начал весь потеть.

– Мне это не нравится, – сказал Рубен.

– Что именно?

– То, что мы здесь. Тут слишком много солнца.

– Ночевать сегодня будем в нормальном доме, – пообещал я.

– Откуда тебе знать?

– Просто знаю.

Брат себе под нос обозвал меня вруном, но я сделал вид, что не услышал. Теперь я, по крайней мере, знал цель нашего пути.

Мы шли на поиски какого-нибудь дома для ночлега.

Совсем другой дом

Леви

Идти по холмам оказалось тяжело. Рубен и так-то не ходит быстро, а когда злится – то вообще останавливается. Поэтому мне все время требовалось отвлекать его от злости. Я принялся петь песенки, которые он любил: и ритуальные песни пау-вау[3], и разные школьные песенки, а также те, которым меня научили в церкви тамошние сестры.

Рубену нравится, когда я пою. У него у самого прекрасный голос. Он умеет петь и на индейский манер, горлом, и как белые – когда звук исходит из груди. Когда брат поет, то люди останавливаются его послушать. А иной раз, когда мы где-нибудь бываем и я вдруг начинаю петь – он меня слушает. А потом сам подхватывает – и тогда уже я умолкаю. Едва услышав от меня какую-то песню, Рубен вмиг запоминает все слова, даже если никогда прежде этой песни не слышал. И все вокруг прямо ушам не верят, что он так способен петь!

Так вот мы с ним шли и шли, и я пытался подстроить песни в такт нашим шагам. Довольно скоро Рубен начал подпевать. Тогда я стал петь все тише и тише, пока не остался только его голос. Глаза у брата были закрыты, даже несмотря на то, что он шел. Когда Рубен поет, для него больше ничего вокруг не существует.

Мы двигались так целый день: Рубен пел, а я переживал о том, что мы будем есть и где остановимся на ночлег. Солнце припекало, как костер. Даже казалось, что сейчас мне станет нехорошо. В какой-то момент меня слегка стошнило, но Рубен этого не видел. Он продолжал петь. Вообще не представляю, как он мог так идти с закрытыми глазами!

Пообедать мы устроились в глубоком овраге. Я боялся, что там будут змеи, но мы так ни одной и не увидели. Мы опять поели wasná и немного хлеба. По дну оврага тек ручеек, но воды в нем почти уже не было, да и на вкус она была отвратной. Потому мы попили той, что я запас в бутылке. На ужин оставались тоже хлеб и wasná. Я не люблю все время есть одно и то же, но это все, что у нас было.

Насчет ночевки под крышей я оказался прав. Мы шли по холмам, пока наши тени не вытянулись длиннее. И наконец я увидел вдали дом – серый, полуразваленный, покосившийся набок. Как будто его наполовину сдуло ветром. Стекол в окнах не было. Похоже, что там уже давно никто не жил.

Я указал на него рукой, заставив Рубена открыть глаза и туда взглянуть. Тот все продолжал петь.

– Вон, видишь? Я ж говорил, будем ночевать в доме.

Брат скорчил недовольную мину.

– Я не хочу в этот дом.

– Но это единственный, что мы смогли найти.

– Я хочу совсем другой дом, – сказал Рубен. – Такой, где живут люди, а не призраки.

– Да нет там никаких призраков, – возразил я.

Мне не нравилось, когда Рубен заговаривал о призраках. Это байки белых людей, и меня они всегда пугали. Дедушка постоянно говорил о духах – но они были чем-то вроде хороших воспоминаний о людях, которые умерли и остаются рядом, чтобы за нами присматривать и нам помогать. Но призрак – совсем другое. Это то, что пугает и причиняет зло. Призраки – это представления белых людей, потому что белые люди считают, будто бы смерть – конец всему и будто бы есть некий бог, который только и ждет, чтобы сделать тебе что-то плохое, если ты ему не угодил. Так меня, во всяком случае, учили в школе. А деда говорил, чтобы я их не слушал. Он уверял, что смерть – всего лишь переход в другое место. И что духи, которых мы там встречаем, – это друзья, а никакие не призраки.

В конечном счете мне удалось уговорить Рубена зайти в дом. Там было грязно и плохо пахло. Я расчистил на полу местечко, разложил наши куртки вроде ложа.

– Вот, укладывайся со мной рядом, – сказал я брату.

Снаружи подул сильный ветер. Тот, что носит целые тучи пыли.

– Мне здесь не нравится, – пробурчал Рубен.

– Мне тоже не нравится, – отозвался я.

Слышно было, как ветер воет и постанывает. В пустые окна и щели дома задувалась пыль.

Рубен свернулся рядом со мной на куртке, уткнувшись лицом мне в грудь.

Я обхватил его руками – так, как всегда делала мама. Мне приятно было, когда брат позволял себя обнять. Мне очень хотелось, чтобы меня тоже кто-то так же обнял, но я не стал говорить об этом Рубену. Я старался быть для него и мамой, и отцом одновременно.

Так мы и уснули с ним, свернувшись рядышком на куртках. Но я то и дело просыпался. За стеной не умолкая дул ветер, доносились непонятные звуки. Но Рубен лишь шумно дышал во сне. Хотел бы я спать так же крепко!

В ту ночь меня посетило множество забавных мыслей, которые явились почти как сон. Иногда, в очень поздний час, бывает трудно отличить мысли от снов – особенно когда ты сам не уверен, спишь ты или бодрствуешь. Я всю ночь видел дедушку. Так, будто он рядом со мной.

Я пролежал так до утра. С закрытыми глазами. Время тянулось ужасно долго.

Когда забрезжил рассвет, мне почудилось, что деда тронул меня за плечо. Но когда я открыл глаза, его рядом не оказалось. Тогда я вновь закрыл глаза и тихонько заплакал.

Быть может, Рубен ошибся насчет призраков. Может, он просто почувствовал здесь дух дедушки?

* * *

Утро не принесло ничего хорошего. Меня начало подташнивать от пустоты в животе. Ужасно хотелось есть. Но еще сильнее я желал накормить Рубена. Теперь я начал понимать, каково это – быть совсем взрослым. Ты должен беспокоиться за всех, а не только за себя, – и так, чтобы никто об этом не узнал.

Сквозь щели между досками просачивался дневной свет. Я огляделся по сторонам. Повсюду в комнате валялись книги, разные бумаги, а также несколько разбитых тарелок и ложки. Все это было грязное, порченое, сплошь покрытое пылью. Я гадал, почему здесь все это лежит? Почему люди, уезжая, не забрали все это с собой? Складывалось впечатление, будто здесь случилось что-то нехорошее, и хозяева просто однажды поднялись и ушли, все побросав.

Мне эта догадка пришлась не по душе, как не нравились и прочие мои мысли. Все они крутились вокруг того, что я голоден и что мне страшно, и того, что нам делать дальше. И я начал разговаривать с дедушкой. Тихо-тихо, буквально себе под нос, так чтобы Рубен не проснулся.

Я решил, что если моего плеча действительно коснулся дедушкин дух, то деда мне обязательно ответит.

– Дедушка, мне ужасно страшно, – шепотом сказал я. – Я совсем не знаю, что делать. Мама просто сказала, чтоб мы сбежали. Она велела нам держаться подальше от тетушек, потому что полицейские будут нас там искать. Она опасается, что они заберут Рубена так же, как забрали тебя.

Я подошел к окну, поглядел на бесконечные пустынные холмы. Небо было затянуто пылью.

Больше всего на свете мне хотелось сейчас увидеть деду.

– Где ты, дедушка? Почему они тебя забрали? Ты ведь никому не причинил вреда. Ты разговаривал всегда так тихо, даже когда сердился. И все до единого тебя слушались. К тебе приходили, когда у кого-то случалась беда. Ты знаешь все старые обычаи. И умеешь исцелять людей. Я хочу быть таким же, как ты, деда. Хочу так же все знать про птиц и зверей. Я хочу помогать людям. Хочу, как ты, делать их счастливыми.

На душе у меня становилось все тоскливее. Я не хотел, чтобы дедушка видел, как я плачу, пусть даже он всего лишь дух.

Тут я почувствовал, что позади меня кто-то стоит.

Я обернулся. Там оказался Рубен.

– Я хочу увидеть дедушку, – сказал он.

Скучая по дедушке

Леви

Следовало бы, пожалуй, поведать вам о дедушке, чтобы стало понятно, почему мне его так не хватает.

Наш дедушка уже очень старый. На самом деле, он даже не наш дедушка – он мамин дедушка. Но мы все зовем его дедушкой. У нас все его так зовут. И ему это нравится.

Дедушка говорил, что когда-то он прямо очень хорошо играл в бейсбол, но однажды сильно покалечился, упав с лошади, и потому перестал играть. Теперь он ходит хромая, весь скрюченный и припадает при каждом шаге.

Когда-то он был членом бейсбольной команды и теперь много об этом вспоминает. Он даже пытался играть со мной и Рубеном в мяч, но поскольку видел очень плохо, мяч все время пролетал мимо него, и нам по очереди приходилось за ним бегать.

Дедушка всегда улыбается и любит посмеяться – но тихо-тихо, украдкой, так что почти никто и не слышит.

Дедушка не слишком велик ростом – ненамного выше меня. Но когда он заходит в комнату, то кажется, он всю ее заполняет.

Пальцы у него не разгибаются. И когда он тянется что-либо взять, то рука напоминает когтистую птичью лапу.

Маме приходится помогать ему убирать волосы. Дедушка не любит, когда они свисают по плечам, но и не желает стричь. Он говорит, что волосы ему дал сам Великий Дух и он, дескать, не хочет оскорбить Создателя тем, что их отрежет.

Как-то раз я спросил, почему тогда мне волосы стригут.

– Я уже старый, – объяснил дедушка. – Да и от тебя Создатель ждет совсем другого.

От этих слов мне стало легче, поскольку в интернате[4] меня заставляли стричься. Когда я первый раз там оказался, меня остригли прямо очень коротко, намыли керосином и еще намазали каким-то дегтем, от которого жуть как щипало. Так что теперь я всегда хожу стриженым. Не почти начисто остриженным – а просто с короткими волосами, так что, помыв голову, могу просто отряхнуться.

У Рубена тоже короткая стрижка, но волосы у него непослушные и вечно во все стороны торчком. Другие дети прозвали его pȟahíŋ – «поркупенком». Мне б не хотелось, чтобы Рубена в интернате побрили чуть ли не наголо.

Маме нравится увязывать дедушке волосы сзади, чтоб они свисали на спину конским хвостом. Делает она это очень ласково. И прежде чем завязать, мама оглаживает их ладонью. При этом оба счастливо смеются.

Однажды я спросил у мамы про дедушкины волосы: были ли они точно такими же длинными, когда она была маленькой. Взгляд ее сразу стал каким-то далеким, рассеянным, и мама сказала, что дед коротко обрезал волосы, когда умерла бабушка. И целый год ходил с короткой стрижкой, а потом снова отпустил.

– А когда умерла бабушка? – решил уточнить я.

Мама ничего мне не ответила, и больше я об этом уже не спрашивал.

Дедушка наш – величайший человек из всех, кого я знаю. Его речи всегда звучат так, будто он сразу вкладывает в них улыбку. Он пьет много кофе. Он всегда встает еще до рассвета и поднимается к священному месту на холме, где возносит утренние молитвы. Затем спускается, варит себе кофе – прям целый кофейник – и потихоньку попивает его, сидя за столом. Иногда разглядывает книги или журналы. Дедушка не умеет читать, но любит рассматривать картинки.

Много времени он общается со стариками, уже ушедшими в другой мир. Иной раз я вижу дедушку снова на холме: он курит свою čhaŋnúŋpa[5], поворачиваясь по очереди ко всем сторонам света, прикрывает дым ладонью, развеивает его над головой и разговаривает с умершими. Делает он это неизменно на родном языке. Он никогда не говорит по-английски, пока рядом не окажется кто-то из белых. Да и тогда лишь по необходимости. Хотя когда ему нужно, то по-английски он шпарит очень даже хорошо.

Иногда дедушка разрешает мне побыть с ним рядом, когда он курит. Но мне не дает попробовать. Говорит, еще не время. Мол, сперва мне еще надо много чему научиться.

Зато он мне показывал, как правильно набивать čhaŋnúŋpa.

– Когда-нибудь тебе понадобится это знание, – объяснял он. – Проделывать это следует только правой рукой.

Он хочет, чтобы я все усвоил правильно, как велит вековой обычай, как учили когда-то его. Дедушка не желает, чтобы я забыл свои традиции лишь потому, что учусь в интернате, где заправляют христианские священники и их «святые сестры».

Рубена же дедушка прямо особенно любит. Когда все остальные сердятся из-за того, что брат не слушается или отказывается что-то делать, дедушка лишь тихо посмеивается и ворошит ему на макушке волосы.

С Рубеном он вообще обращается по-особенному. В городе все тетушки и бабушки вечно нас, детей, обнимают и тискают. Но дяди, дедушки и прочие мужчины никогда этого не делают. Они нас лишь оценивают взглядом. Мол, для мужчины важно уметь все сдерживать в себе. Но к Рубену дедушка постоянно прикасается. То направляет его руку, показывая, как что делать, то разворачивает Рубена лицом к закату или еще на что-то посмотреть. Или просто проводит ладонью по его волосам.

Однажды я спросил, почему он все это проделывает с Рубеном. Дедушка ответил, что Создатель наделил Рубена иным соображением.

– Он постигает все не так, как ты, – объяснил дедушка. – И мне нужно другими способами вложить в него понимание мира.

Мама рассказывала, что, когда Рубен был совсем маленьким, она положила его на заспинную доску[6] и отправилась за ягодами. Там она пристроила доску с Рубеном под дерево, чтобы он мог слушать шелест ветра в ветвях. Ручки у него были спеленуты под одеялом, чтобы он мог знакомиться с большими предметами вокруг, но не мог схватить ничего мелкого.

И вот, оставив его под деревом, мама пошла собирать ягоды. Когда же она закончила и вернулась, то услышала, что Рубен издает какие-то забавные звуки, будто что-то лопочет. Над ним, прямо на доске, стояла луговая собачка[7], издавая те же звуки, что и малыш. Они как будто разговаривали. Но Рубен был еще совсем крохой и ничего не мог сказать по-человечески.

Когда мама вечером рассказала об этом дедушке, тот лишь покивал и улыбнулся. Тогда-то он и начал обращаться с Рубеном совсем не так, как со мной.

Дедушка всегда учил меня, что я должен внимательно наблюдать за всем вокруг, потому что Создатель сотворил мир с определенным порядком. Одним и тем же чередом сменяются времена года. И в мире животных многое происходит одинаково. Вот так мы и учимся, говорил дедушка, разглядывая узоры мироздания, которыми Великий Дух выткал все вокруг. И когда что-то отличается, выбиваясь из общего порядка, из единого узора мира, то это называется wakȟáŋ[8]. На нем прикосновение Создателя.

Так вот, Рубен, по словам дедушки, и есть wakȟáŋ. Он всё делает не так, как все. И знает то, что другим неведомо. И, дескать, для нас очень важно понять, чего именно ждет от Рубена Создатель.

Дедушка водит Рубена по особым местам. Делится с ним историями и легендами, которые не рассказывает больше никому. И постоянно держит Рубена возле себя.

Мне бывает грустно оттого, что дедушка так по-особенному учит всему Рубена. Я как-то спросил его, почему брату надо все это узнавать, а мне нет.

– У Рубена в жизни особое предназначение, – сказал дедушка. – И для нас очень важно понять, каково оно.

– Я тоже хочу себе особое предназначение.

– У тебя тоже оно есть. Твое предназначение – защищать других. Вот почему Создатель дал тебе Рубена в качестве младшего брата.

Дедушка никогда не гневается на людей. Когда другие из-за чего-то злятся – он лишь улыбается. Дома ему особенно часто приходится улыбаться, потому что мама часто сердится. Но она никогда никого не бьет от ярости и вообще не злится ни на кого конкретного: ни на дедушку, ни на Рубена, ни на меня. Обычно гнев ее связан с wašíču[9] и с тем, что они натворили.

Дедушка ей говорит, чтобы она перестала думать о wašíču и что Великий Дух все наладит в свое время. А мама отвечает, что у нее нет столько времени, как у Великого Духа. Она начинает ворчать и препираться, при этом дедушка все больше улыбается.

– Ваша мама – сущий гризли, – говорит он.

Затем, тихо посмеиваясь, раскуривает свою čhaŋnúŋpa.

Симпатюня

Дэнтон

Все началось, мне кажется, в тот день, когда пришлось усыпить Симпатюню.

Такую я дал ей кличку – Симпатюня, – и если на свете когда-либо жила собака, абсолютно соответствующая своему имени, то это моя драгоценная девочка с большими и печальными глазами.

Такой исход был мне ясен уже за несколько недель. Она просто укладывалась то тут, то там, шумно дыша, ничего не ела, не обращала внимания ни на птиц за окном, ни на мячик, даже не реагировала на ласку. Я кое-как поднимал ее с лежанки, выводил немножко выгуляться, разговаривал с ней и чесал за ушами, как она любила. Она вяло взмахивала пару раз хвостом, а потом опускалась на землю и закрывала глаза. Я понимал, что все это означает, но мне не хватало духа назвать вещи своими именами.

И вот однажды, когда мы попытались выйти на прогулку, собака сделала шагов десять и упала. Она отчаянно силилась подняться, подтаскивая себя передними лапами, но задние полностью отказали. Она поглядела на меня печальнейшим взглядом – я в жизни не видал такой тоски в глазах! – как будто говоря: «Прости. Я больше не могу». И это чуть не разбило мне сердце.

Я взял ее на руки, отнес домой, повторяя ей на ухо, какая она замечательная, самая прекрасная собака. Я просидел с ней в обнимку всю ночь, слушая ее тяжелое дыхание, рассказывая ей о тех чудесных годах, что мы прожили с ней вместе, обо всем хорошем, что у нас было. Наутро я отнес ее в пикап, отвез в город к доктору Джеймисону и сделал то, что должен был сделать.

Я похоронил ее у реки, завернув в любимую подстилку, и проплакал до тех пор, пока не выплакал все слезы. Затем покидал в багажник свое немногое имущество и отправился на запад.

Почему я выбрал именно запад, не знаю. Наверное, мне просто хотелось уехать от всего куда подальше. На юге слишком солнечно, на севере – чересчур холодно. А на восток едут все кому не лень. Запад же – это просторы и свобода. А мне как раз требовалось пространство. Пространство хорошо действует на человека, выведенного из равновесия.

Мне не особо важно было, куда я в итоге приеду. Раздираемый сомнениями в себе и глубочайшим горем, я просто мчал вперед, оставляя километры за километрами и раз за разом направляясь к макушке очередного холма.

Сиденье возле меня оставалось свободным. Это всегда было место Симпатюни, и в моем сердце она по-прежнему сидела там, как последние четырнадцать лет: вся настороже, глядит в окно, часто дыша и высунув язык, и щерится широкой собачьей улыбкой, как будто говорящей: «Я самая счастливая собака в целом мире!» Больше никто не будет сидеть на этом кресле. По крайней мере, очень долгое время.

Дорога – хорошее место, чтобы поразмыслить. Особенно в окружении тех огромных пустошей, какие есть на западе. Там нет ничего, способного отвлечь внимание, – лишь земля и небо. Мысли проплывают сквозь сознание, точно облака – сначала обретая очертания, затем понемногу рассеиваясь и исчезая совсем, и на смену одним тут же приходят другие.

В этой поездке я очень много всего передумал. Я достиг уже того возраста, когда позади осталась бо́льшая часть жизни и уже очевидны ее закономерности. Я был холостяком-одиночкой и, возможно, останусь таковым до конца. Одна моя подруга – красивая румынка, с которой у нас были отношения еще в пору учебы в Мичиганском универе, – сказала, что я типичный американский парень, боящийся серьезных обязательств и делающий добродетель из того, чтобы уехать навстречу закату в поисках эфемерной высшей цели, в то время как я просто трус, ищущий, как бы сбежать.

Возможно, она была права, однако сам я вижу все это иначе. Я с детских лет всегда держался особняком. Помнится, мать выдворяла меня за дверь со словами: «Адр’и, надо идти поиграть с другими мальчиками», – а я просто садился или ложился на спину где-нибудь под деревом и разглядывал облака или же на речке устраивал гонки между двумя веточками, быстро несущимися по течению.

До пяти лет я даже не разговаривал. Мои дедушка с бабушкой переехали в северный Мичиган из Квебека[10], и у всех моих родных до сих пор французский акцент. Англоамериканцы нас невзлюбили, потому что думали, будто мы украли их рабочие места, а франкоамериканцы – потому что считали, что мы предали национальные корни, когда дедушка сменил нашу фамилию с д’Антуан на Дэнтон. Смешно сказать, но я правда боялся, что, если заговорю, меня подведет французский акцент, и потому научился держать язык на привязи. Спустя какое-то время у меня вошло в привычку больше наблюдать за происходящим, чем разговаривать.

Впрочем, это не было пассивным наблюдением. Я постоянно размышлял. Я часами бродил по лесам и делился соображениями и выводами со своим псом Скиппером. А в остальное время просто хранил свои мысли при себе и старался не высовываться.

Сказать по правде, я никогда не ощущал себя на своем месте. Мне хотелось быть звеном чего-то важного, помогать людям, сделаться частью чьей-то жизни – но такого просто не сложилось. Я что-то пробовал иной раз делать, пытался наладить какие-то взаимоотношения, а когда ничего не получалось – просто отпускал ситуацию и жил дальше.

Даже во время войны, когда объединилась вся страна, я ощущал себя аутсайдером. Моя просьба о предоставлении мне статуса лица, отказывающегося от военной службы по религиозно-этическим мотивам, была отклонена, поскольку призывная комиссия сочла мои религиозные доводы «недостаточно убедительными». Хотя что может быть убедительнее, чем нежелание человека убивать других людей! Но им такое объяснение, судя по всему, не подошло.

В итоге я проходил альтернативную службу на верфи в Дулуте. Там я держался, как всегда, отдельно от других, делал порученную работу, после чего возвращался в свой маленький номер без горячей воды в гостинице Seaway, где долгими вечерами слушал мрачный задумчивый плеск озера Верхнего[11], раздающийся за окном.

Колледж мне тоже не сильно помог в жизни. Я был лучшим студентом на факультете. Мне предлагали стипендию научного сотрудника и рисовали блестящее будущее в исследовательских кругах. И все же то, что творилось за окном, всегда было для меня более интересным, нежели происходящее передо мной в аудитории. А потому я покинул единственное место, куда б я мог по-настоящему вписаться, и стал перебиваться случайными заработками там, где меня никто не знал и где никто ни о чем не спрашивал. Был какое-то время подручным у старого плотника-норвежца, подрабатывал разовыми грузоперевозками. Какое-то лето провел в рудных доках в городке Бивер-Бей, чуть севернее по Верхнему озеру. Впечатления остались в целом хорошими – но ничего такого, что бы особо запомнилось.

Единственной постоянной величиной в моей жизни была Симпатюня, которая сделалась для меня неизменной спутницей и наперсницей с того момента, как я нашел ее, маленькую, всклокоченную и дрожащую, у помойки в Коппер-Харборе, и до того дня, когда похоронил ее в тихом безлюдном местечке на берегу реки Айрон.

Теперь ее рядом не было, а у меня уже пробивалась седина, и тяжесть прожитых лет ощущалась куда весомее, нежели соблазны будущего.

Видимо, так я в итоге и оказался в этой убогой лачуге на краю индейской резервации в западной части Южной Дакоты. То ли кончился бензин, то ли вышло время, то ли иссякла энергия или надежда. Это по большому счету и неважно. В какой-то момент ты просто останавливаешься и говоришь себе: «Всё, приехали». И стараешься примириться с тем, как сложилась твоя собственная жизнь. Никуда больше не бежишь. Ничего не ищешь. Пришло время просто взять и осесть.

Но эти места… Ох, эти места! О них могут живописать сколько угодно, но пока не испытаешь это на себе, ни за что не поймешь по-настоящему. Здесь одни холмы и больше ничего. Бесконечные безлесные холмы, похожие на катящиеся волны, на которых нет ничего, кроме луны, завывания койотов да редких одиночных гудков далеких тягачей.

Иногда я поднимаюсь на возвышение позади моей хибары, обозреваю земли вокруг и пытаюсь оценить, как далеко от меня тот или иной холм. Пять километров до него или все пятьдесят? И где сверкает молнией гроза – в часе от нас или уже в считаных минутах?

Иногда я слышу крики козодоя, и мне кажется, птица разговаривает со мной. Или издалека доносится уханье совы, и у меня возникает чувство, будто она шлет мне послание. И клянусь Богом, иной раз мне кажется, я теряю рассудок.

Работа

Дэнтон

На самом деле я не так чтоб сильно нуждался в работе. В кармане у меня имелись кое-какие деньги – достаточно, чтоб протянуть где-то полгода. Но я заметил, что теряю равновесие. Есть множество способов сойти с ума, и я чувствовал, как ко мне гаденько подкрадывается нечто такое, что мне совсем не нравится. К тому же если собираешься перестать переезжать с места на место, то должен заранее позаботиться, во что обойдется остановка.

Большинство живущих здесь людей родились в ближайших окрестностях, не дальше дня пути, и они знали этот край со всеми его причудами намного лучше меня. Я рассчитывал, что просто тихонько осяду, буду, как всегда, слушать больше, чем говорить, и незаметно почерпну для себя то, чему здесь можно научиться. Может, это был бы для меня лучший расклад.

Но большинство местных оказались такими же скрытными, как я. Они всегда готовы были помочь, если ты забуксовал в снегу или у тебя снесло ветром забор, но в остальном все, что от них перепадало, – это легкий кивок, взмах ладонью, короткое «Как дела?» или лаконичный комментарий о погоде. То есть достаточно приветливое ежедневное общение, никак не затрагивающее твою личную жизнь.

Я подружился с несколькими индейцами – ну, по крайней мере, свел с ними настолько дружеские отношения, насколько это вообще возможно для белого. Они появлялись у меня на пороге, прося то еды, то помощи с машиной. Иной раз просто приходили и сидели перед моим домом.

Я так и не смог понять, что собой представляли эти люди. Когда меня не было, они невозмутимо заходили в дом и ели мою еду (в этих местах ведь не принято запирать двери!) и никогда ничего из вещей не забирали.

Порой они мне что-то оставляли: перо, или камешек, или связанный пучок так называемой сладкой травы[12]. Иногда они заходили и молча рассаживались вокруг, ожидая, когда я их покормлю. А поев – уходили, так и не сказав ни слова. Но у меня ни разу не возникало страха. С ними было даже уютнее. Они вписывались в мое жилище так, как я сам бы туда никогда не вписался.

И это тоже одна из причин, почему я взялся за эту работу. Я проникся симпатией к индейцам. Было в них что-то… умиротворяющее. Они не переезжали вечно с места на место и не пытались лезть из шкуры, что-то из себя изображая. Они говорили, что Великий Создатель поселил их здесь, а значит, здесь они и должны оставаться. У них не было никаких потребностей, что они не могли бы утолить, – во всяком случае, мне так казалось. А если таковые и были, то с годами просто, видимо, затерлись. Ты превращаешься в того, кто ты есть, в зависимости от того, где живешь и с кем водишься, равно как и от того, чем занимаешься. И хотя бы в некоторых из этих пунктов моя будущая работа должна была поставить галочку.

Должность именовалась «Помощник агента по комплектованию классов школы-интерната». При этом никак не оговаривалось, что ты должен быть белым, – но это и так было понятно. Вообще, очень много специальностей напрочь заказаны индейцам. Я даже не уверен, действительно ли на это место кто-то требовался. Возможно, имелось некое правительственное распоряжение на этот счет. Но я у них нарисовался, удовлетворил всем требованиям и получил работу. Мужик, при котором я числился помощником, был наполовину индейцем – «лицом смешанной крови», как это формально называется (вот только когда кто-либо пренебрежительно называл его метисом или полукровкой, глаза у него сощуривались в злобные щелочки, а челюсти сжимались). Это был грозный верзила с медвежьей развалистой походкой. Имя у него было Дарвин Базиль, однако все его звали Два-Пальца, и он оказался таким злым и гадким типом, каких я в жизни не встречал.

Однажды мы с ним ехали по городу, и прямо перед нами посреди дороги случилась собачонка – то ли мертвая, то ли еще полумертвая, не знаю. Он просто проехал через нее и покатил дальше – даже не притормозив, не то что не остановившись.

– Господи, Два-Пальца! – охнул я. – Мог бы свернуть, объехать или еще как-то!

Он повернулся и посмотрел на меня мертвыми, как у покойника, глазами:

– Зачем?

* * *

Когда я подвизался на эту работу, то полагал, что моей задачей будет помогать детишкам устроиться в школу. Однако на деле никакой помощью там и не пахло. Моей работой было, попросту говоря, отлавливать беглецов, а также силой забирать детей из семей в интернаты. И хотя в должностных обязанностях у меня значилось «комплектование классов», по сути это являлось чистым похищением. В Бюро по делам индейцев нам сообщали фамилию индейской семьи, указывали, где находится их дом, после чего мы с Два-Пальца туда ехали, отнимали детей и отвозили в интернат.

По первости я думал, что индейские школы-интернаты – нечто вроде дальних родственников швейцарских пансионов или увитых плющом университетских кампусов Новой Англии, куда так любят пристраивать своих детей политики. То есть место, где маленькие индейцы могут усвоить правильное поведение в обществе и получить некое преимущество при дальнейшем устройстве на работу. Я искренне считал, что для детей из резервации это вполне хороший вариант.

Но, черт возьми, как же я ошибался! Индейские дети возвращались на лето домой, рассказывая об избиениях, о голодании и кое о чем даже похуже. Мне, наверное, следовало бы сразу уволиться, но тогда я, видимо, не совсем верил во все эти истории. В детстве я сам терпеть не мог школу и распространял о ней точно такую же дичь. А потому я просто продолжал делать то, что велено, не видя дальше своего носа.

Городок, где я устроился работать, представлял собой вечно занесенное пылью, отдаленное поселение на краю западных равнин Южной Дакоты. Это была территория резервации, и индейцы превалировали здесь над белыми в соотношении десять к одному. Поначалу я все боялся, что однажды индейцы восстанут и отобьют себе город. Учитывая то, как обращаются с их детьми, и то, что хозяева магазинов никогда не дают им кредит, да еще и глаз с них не спускают, когда те приходят за покупками, я полагал, что наступит день, и они скажут: «Довольно! Мы больше не намерены это терпеть!» И тогда мы, белые, окажемся лишь единицами в толпе, а кое-кто и просто поскорей сдриснет из города, прихватив лишь котомку с кое-какой одежей.

Но уже спустя считаные недели я понял, что ничего подобного здесь не произойдет. Разумеется, в этих местах случались свои заморочки, но в основном это были разборки между мужчинами один на один либо скандалы между мужчиной и женщиной – и, как правило, подогретые спиртным. Чего-то более крупного – чтобы индейцы, к примеру, ополчились против белых – здесь разгореться не могло. Здешний народ – и белые, и индейцы – давно стерпелись и со своей бедностью, и с нескончаемой пылью, и вообще, свыклись с тем, как устроен мир. Преимущественно все жили обособленно, в город приезжали лишь по особой надобности и, сделав необходимое, сразу уезжали к своему дому средь холмов. Если что-то плохое и случалось – то только там, в четырех стенах или, по крайней мере, за забором, и большей частью там и оставалось, если только не пускались в ход стволы и не проливалась кровь. Представителей закона там вызывали крайне редко. Местные предпочитали сами решать свои проблемы.

Самым большим для меня развлечением в этом городе стало зайти в обеденное время в кафешку на одной улице с конторой, посидеть в окружении старожилов да поесть того, что в этот день наготовила Люси, хозяйка заведения. Люси была крупной немкой с ужасным акцентом, которая всех без разбору называла «красавчиками». Обыкновенно она варила целый котел какого-нибудь сытного рагу или густого супа и брала за это столько, сколько ей были готовы заплатить. Не было там ни меню, ни вообще возможности выбора. Просто бери, что настряпано, и плати, сколько сможешь.

Большинство старожилов, приходивших в кафе Люси, были лакота[13], которые не особо говорили по-английски – по крайней мере, в этом заведении. Они в основном болтали меж собой, много смеялись, курили так, что дым коромыслом, и пили много кофе – в жизни не видел, чтобы кто-то употреблял его в таких количествах! Я приходил туда обычно в районе полудня, приветственно кивал завсегдатаям, занимал местечко в стороне и тихо сидел с самим собой. Хотя мы никогда не разговаривали, я прекрасно вписывался в это окружение. Я, можно сказать, вырос в джинсах, футболке и тяжелых рабочих ботинках, так что как минимум визуально вполне соответствовал месту. Довольно скоро меня стали здесь воспринимать просто как предмет мебели.

Два-Пальца в то кафе никогда не хаживал.

– Я с краснокожими не ем, – отрезал он. Вот и весь разговор.

Я полагаю, эти самые «краснокожие» тоже вряд ли желали разделить с ним трапезу, однако проверить это предположение не удалось ни разу. Индейцы не хотели иметь с ним ничего общего. Он не хотел иметь с ними ничего общего. И в целом это естественно вписывалось в здешний образ жизни.

Захват

Дэнтон

Работа в паре с Два-Пальца действовала на меня поистине гнетуще. Было в нем что-то глубоко бесстрастное, напрочь опустошенное и безразличное ко всему. Поначалу это вроде бы не замечалось, поскольку он был слишком воспламеним и легко впадал в ярость. Но это был лишь поверхностный гнев, сродни садистскому злорадству – как то удовольствие, с которым дети давят жука или с которым тот же Два-Пальца в детстве (как сам он похвалялся) поджигал луговых собачек, облив их бензином. Под всем этим скрывалось что-то темное и глухое – точно мрак внутри могилы. И из-за этого мне порой страшно было находиться рядом с ним.

Не знаю, откуда у него было это второе имя – Два-Пальца. Как и многие в резервации, он носил то прозвище, которое ему когда-то дали, и никто этим вопросом не заморачивался. Ты просто принимал это как данность. Я полагаю, некогда в прошлом индейцам стали давать английские имена, и никому не было дела, подходит человеку имя или нет. Поэтому все и ходили с данными им прозвищами, которые соотносились или с какой-то личной историей, или с некими отличительными чертами. Единственное, что я точно знал, – это что у Два-Пальца все десять пальцев на месте, так что его прозвище наверняка было связано с чем-то таким, о чем я предпочел бы не знать.

Два-Пальца достаточно походил на белого, чтобы не нравиться краснокожим, и имел в себе достаточно индейского, чтобы, попав в город белых, тут же огрести неприятностей. Это был крупный мужик с массивным подбородком, где-то за метр восемьдесят ростом, с выщербленным оспинами лицом и маленькими змеиными глазками. Кожа его приобрела отталкивающе-желтый оттенок, какого я еще ни разу ни у кого не встречал. На вид ему можно было дать в районе сорока пяти, но это трудно было сказать точно. Он громко, с присвистом сопел при ходьбе и передвигался медленно и неуклюже, отчего казалось, что, куда ни зайдет, он несет угрозу всему маленькому и хрупкому. Даже если б я ему пришелся по душе, он все равно не вызвал бы моей симпатии. Но я ему не нравился. Ему вообще не нравился никто.

Думаю, он идеально подходил для своей работы – загонять детишек в интернаты. Его не трогали ни крики и плач детей, ни мольбы родителей, ни когда кто-то хватался за ружье и пытался ему угрожать. Он был сильнее, чем они, а также злее и заносчивее. За спиной у него стояло правительство, а еще ему было плевать, умрет он или нет. Все это вместе делало из него такого типа, с которым никто не желал связываться.

Кульминацией работы для Два-Пальца было осуществление так называемого захвата: то есть когда родители сопротивлялись и ребенка приходилось забирать силой.

– Хватаешь мелкого покрепче, точно рыбу, и смотришь, как он извивается у тебя в руках, – говорил он, скаля зубы, как хорек.

Я терпеть не мог эти «захваты». Я считал, что насильно отрывать детей от семьи жестоко и неоправданно и той же цели можно достигнуть более достойным, гуманным путем. Однажды я так и сказал Два-Пальца: мол, думаю, есть более хороший способ это сделать. Тогда он сцапал меня за рубашку, едва не приподняв над землей, и прорычал:

– Тебе платят не за то, чтоб ты думал.

Сказал он это так угрожающе, что больше я эту тему не поднимал.

Больше всего меня озадачивало в этих командировках с «захватами» то, что Два-Пальца не испытывал ни малейших эмоций, силой отрывая детей от семьи. Ему присылали новое имя, он, фыркнув, говорил: «Поехали, Дэнтон» – затем мы садились в машину и отправлялись к указанному дому в резервации. Он решительно вваливался в хижину, застывал перед плачущими и молящими родителями этакой мрачной неотвратимой глыбой, затем хватал мальчишку или девчонку и уходил. Детей он швырял на заднее сиденье автомобиля, где они и сидели, дрожа и всхлипывая, до самого города, пока их не препоручали школьному руководству. Бывало, что за все это время Два-Пальца не проронял ни слова.

Вот почему я был так огорошен, когда, зайдя однажды в контору, увидел, что Два-Пальца довольно прохаживается взад-вперед, сдавленно хихикая.

– Добрались мы наконец и до Одинокого Пса. Всё, этот гребаный Одинокий Пес наш! – Он даже облизывался, словно предвкушая долгожданное лакомство. – Поехали, Дэнтон! На сей раз будет нам потеха!

Я нехотя поплелся за ним к машине, не очень понимая, что происходит. Я не имел понятия ни кто это такой – Одинокий Пес, ни куда мы едем. И не знал, с чего вдруг так небывало оживился Два-Пальца. Единственное, что я мог сказать с уверенностью, – ничего потешного меня там не ждет.

Разбитая трубка

Дэнтон

Семейство Одинокий Пес жило далеко среди холмов, примерно в полутора десятках километров от города, в конце длинного проселка, так и названного то ли ими самими, то ли в их честь Дорогой Одинокого Пса. В семье было четверо: старик, его взрослая внучка и двое детей. Меня уже посвятили, что старик пользуется в индейском сообществе немалым уважением, хотя я до сих пор этого имени не слышал.

Насколько я понял, Одинокие Псы отказывались отдать младшего мальчишку в интернат, и некий анонимный чиновник решил, что он допустит опасный прецедент, если позволит столь важному среди индейцев человеку не отправлять своего внука в школу. И обеспечить, чтобы такого не случилось, было поручено Два-Пальца.

Дорога Одинокого Пса была неровной, как стиральная доска, а еще испещрена колдобинами и усыпана камнями размером с человеческий череп. Автомобилю на ней было очень нелегко, еще тяжелее – сидящим внутри.

К тому времени, как мы добрались до дома Одинокого Пса, злорадное ликование Два-Пальца сменилось просто злостью. Докурив свой Lucky Strike, он щелчком кинул бычок в окно в подступавшую к самой дороге, иссохшую от солнца траву.

– О пацане я сам позабочусь, – сказал он. – А ты меня просто прикроешь.

Дом Одинокого Пса являл собой не более чем хлипкую лачугу, сколоченную из случайных досок, крытую дешевым толем и снабженную уцелевшими у кого-то старыми окнами. Я и представить себе не мог, как она способна устоять под безжалостными летними ветрами и жестокими зимними вьюгами.

– Ненавижу эту треклятую жару, – бросил Два-Пальца, резко поднимаясь с водительского места.

Вперевалку он направился к двери дома. Весь потный, верзила шумно сопел и ругался себе под нос. Температура подступала уже к стольнику[14] – и это еще даже до полудня!

Перед лачугой Два-Пальца остановился, закурил новую сигарету и, глубоко затянувшись, выкинул ее в небольшой цветник возле самого дома, после чего резко толкнул дверь и вошел внутрь, даже не потрудившись постучаться.

Семья сидела вокруг стола за завтраком: дед, мать, старший мальчик лет десяти-одиннадцати и малец, которому на вид было шесть-семь.

Дед кивнул нам, будто ожидал нашего визита. Это был небольшой щуплый человечек с длинными белыми седыми волосами, «хвостом» увязанными на затылке. Он любовно полировал курительную трубку из красного камня и как будто совершенно безразлично отнесся к нашему внезапному появлению.

Совсем иное дело мать. Едва мы вошли, она поднялась и загородила нам путь. Она была высокой и мужеподобной, под метр восемьдесят ростом, с темными волосами, выпирающими скулами и пронзительными голубыми глазами, каких я никогда не видел у индейцев. Она быстро подтянула к себе младшего сына и загородила собой. Старший мальчик остался сидеть, опустив глаза. Прежде я не испытывал страха при отъеме детей. Большинство индейцев делались подобострастными перед лицом представителя властей, да и один вид Два-Пальца развеивал любые помыслы о сопротивлении. Здесь же ощущалась затаенная готовность к расправе, особенно исходящая от матери. В ее глазах была стальная ненависть, от которой у меня мороз прошел по коже.

Младший мальчонка выглянул из-за нее. У него были большие блестящие глаза и копна черных волос, торчавших во все стороны, точно пушинки у одуванчика. Был он прелестным, как маленькая пуговка. Притом чувствовалось в нем что-то… как будто не от мира сего. Мальчик совершенно не моргал – просто внимательно глядел. Он напоминал настороженного зверька, который все замечает вокруг, но ничего не смыслит. С первого взгляда становилось ясно, что такому ребенку в интернате не место.

Два-Пальца протянул руку в сторону матери, как будто ожидал, что она просто отдаст нам мальчишку.

Женщина сделала шаг к нему и поглядела в глаза. В ней не было ни капли страха.

Два-Пальца презрительно скривил рот и снова указал на мальчика. Мать не шелохнулась. В этой ее неподвижности ощущалось что-то смертоносное.

Я хотел было заговорить, но тут старик поднялся со стула и вклинился между ними.

– Да ладно вам, нет нужды сердиться, – сказал он и, подняв выше трубку, предложил: – Давайте раскурим ее сообща.

Два-Пальца отодвинул его в сторону. Но старик оказался настойчивым.

– Нет, надо вместе раскурить čhaŋnúŋpa, обмыслить это дело, – продолжил он, приглашающе протягивая трубку.

Два-Пальца поглядел на старика сверху вниз, как на назойливое насекомое, и выбил трубку у него из рук. Та упала на пол и раскололась на куски.

Внезапно в доме стало будто нечем дышать. Старик поглядел на разбитую трубку, затем поднял глаза на Два-Пальца, снова посмотрел на осколки. Наклонившись, он бережно собрал их все и вышел на двор, ни на кого из нас больше не взглянув.

Женщина уставилась на Два-Пальца с еле сдерживаемой яростью, напоминая туго взведенную пружину. Казалось, будь у нее в руке нож, она бы точно попыталась уничтожить вторгшегося в ее дом агента.

Два-Пальца между тем был как будто всем доволен. Он прислонился к стене, с наигранной беззаботностью закурил сигарету и торжествующе выпустил дым.

Теперь уже оба мальчика укрылись позади матери. У старшего взгляд сделался совершенно отрешенным.

Поглядев на их троицу, Два-Пальца снова скривил губы в своей омерзительной хорьковой ухмылке.

Сквозь дверной проем было видно, как старик на холме поднимает к небу руки с осколками трубки, что-то монотонно распевая на индейском языке.

– Поехали, Дэнтон, – бросил мне Два-Пальца. – Пусть этот старик себе шаманствует. За пацаном мы можем приехать и завтра.

Он щелчком швырнул окурок к ногам женщины, и мы, выйдя из лачуги, направились к своей машине.

* * *

До сих пор ума не приложу, почему Два-Пальца тогда сразу не забрал у женщины мальчишку. Быть может, ему хотелось выбить эту семью из колеи и заставить страдать – учитывая его очевидное желание увидеть, как они извиваются, точно рыба на крючке. Хотя возможно, он на самом деле, как и я, слегка струхнул. Но какая бы ни была тому причина, обратно в город мы ехали с пустыми руками, при этом Два-Пальца гаденько хихикал, смоля одну за другой свои излюбленные Lucky.

Машину он вел в обычной своей манере – чересчур быстро и ничуть не озабочиваясь состоянием дороги. В какой-то момент мы влетели в выбоину, лопнула шина, и мы угодили в кювет. Никто из нас обоих не пострадал, но само происшествие привело Два-Пальца в бешенство.

– Все это долбаные Псы!!! – завопил он, вылезая из машины, как будто они были как-то виноваты в аварии. – Долбаные, долбаные Псы! – орал он, пиная машину в бок, пока на дверце не образовалась вмятина.

Вскоре откуда ни возьмись появился индеец на стареньком пикапе и помог нам поменять колесо. Два-Пальца все это время отчаянно ругался, крича про сглазы и проклятья. Я попытался дать мужику пару баксов, но тот лишь улыбнулся, мотнул головой, сел в свой пикап и исчез так же тихо, как и появился.

Происшествие в дороге привело Два-Пальца в еще пущую ярость, отчего на оставшемся отрезке пути до города он только больше давил на газ.

– И ведь знал, – рычал он, стуча кулаками по рулю, – знал, что надо сразу его забрать. Завтра уже точно. Завтра мы заберем у Одиноких Псов их гребаного сосунка!

Творящий заклятия

Леви

Дедушка-то и стал причиной того, что нам с Рубеном пришлось сбежать. Однажды к нам домой пришли два государственных агента. Сказали, что приехали забрать Рубена в интернат – туда же, где учусь я. Один из этих школьных дядек был белым, другой – полукровкой.

Мама рассердилась, увидев, как к дому подходят эти двое. Лицо у нее сразу сделалось насупленным и злым. Сущий гризли, как говорит дедушка.

– Все будет хорошо, моя девочка, – ласково сказал он и широко улыбнулся. – Позволь, я сам об этом позабочусь.

Мужчины вошли в дом без стука. Это вообще большое оскорбление. Глаза у полукровки были жесткими и маленькими, точно два черных камушка. И взгляд холодный, как у змеи. Белый школьный дядька остался стоять возле двери. У этого глаза были добрыми. А еще в них чувствовалась большая печаль.

Полукровка хотел было забрать моего брата. Тогда мама притянула Рубена к себе вплотную. Он схватился за ее ногу и вопросительно поглядел на нее.

– Убирайтесь из моего дома, – сказала мама.

Тогда полукровка стал нам выказывать свой злобный дух.

Дедушка попытался его угомонить. Призывая к согласию, он протянул свою трубку и предложил:

– Давайте раскурим сообща.

Когда в доме нарастал гнев, дедушка любил закурить трубку.

– Нечего нам тут раскуривать, – огрызнулся полукровка. – Мы забираем мальчишку.

И выбил трубку из дедушкиной руки. Она упала на пол и разбилась.

Эту трубку дедушке оставил его дедушка. Тот сделал ее собственными руками.

Дедушка застыл, опустив взгляд на осколки на полу. Таким неподвижным я его еще не видел.

Потом он собрал все до единого кусочки и вышел за дверь, минуя школьных дядек. Даже не взглянув на них больше.

В тот вечер к нам зашел Леонард Орлиное Перо. Возвращаясь домой, он увидел машину в канаве. Сказал, что она походила на ту, в которой обычно ездят агенты от правительства.

Водитель, по его словам, был метисом. Он все ругался на языке wašíču и говорил, будто наш дедушка наложил на него проклятие.

Леонард помог им поменять колесо и вытащить машину обратно на дорогу. А потом заехал к нам и рассказал, что приключилось.

Они с дедушкой очень долго разговаривали, и мама к ним присоединилась. Даже когда я уже засыпал, они все сидели и что-то обсуждали.

* * *

Наутро мама разбудила Рубена ни свет ни заря и отправила его прятаться на холмы. Велела ему там сидеть тихо и не возвращаться.

Совсем скоро к нам опять нагрянули школьные дядьки. Они громко захлопнули дверцы машины. Послышались их сердитые голоса.

Полукровка снова напористо вошел в дом, не постучавшись.

– Мы за мальчишкой, – сказал он, обращаясь к дедушке.

Мы тем временем сидели за столом.

– Возьмите вот этого мальчика, – предложил дедушка, показывая на меня.

– Этот у нас и так уже значится. Нам нужен другой.

– Он с вами не поедет.

Тогда полукровка разозлился на дедушку и велел ему привести младшего внука. Дедушка ответил, что не знает, где Рубен.

Тогда полукровка заявил, что дедушка ему врет. А еще – что он знает: это дедушка навел на него порчу и сделал так, чтобы машина угодила в кювет.

Дедушка лишь рассмеялся.

– Если на вас и есть порча, то наложил ее не я, – ответил он. – Может, вы сами навели на свою голову проклятие, разбив мою čhaŋnúŋpa?

И повернулся к полукровке спиной. Это тоже считается оскорблением. Потом дедушка помахал ладонью в воздухе, будто бы прощаясь, и добавил:

– С вами теперь и другие скверные вещи могут случиться. Кто знает.

Это прямо дико взбесило полукровку. Он принялся даже орать на дедушку.

– Прочь со своей злостью из моего дома! – велела ему мама.

Другой школьный дядька, тот, что wašíču, пытался успокоить полукровку, но тот продолжал голосить.

Дедушка закрыл глаза и что-то очень тихо заговорил на языке лакота.

– Во! Видал?! – еще пуще завопил метис. – Ты же вот прямо сейчас зовешь на нас проклятия! Думаешь, я не знаю, что ты делаешь?!

– Я вовсе не зову на вас проклятий, – невозмутимо ответил дедушка. – Я молюсь. Это вы судите обо всем мозгами wašíču.

От этого полукровка ну прямо совсем взбеленился. Я даже боялся, он сейчас ударит дедушку. Он сцапал его за руку. Вернее сказать, с силой ухватил.

– Значит, сам поедешь с нами!

Дедушка вытянул из его хватки руку.

– Я с вами поеду, – спокойно сказал он. – Но впредь вы не будете касаться меня своими руками.

Я подбежал к дедушке, крепко его обнял.

Дедушка положил мне руку на плечо. В его ладони ощущались спокойствие и сила.

Потом он распрямился и гордо вышел из дома. И не позволил больше школьному дядьке к себе прикоснуться.

Вот после этого-то мама и заставила нас с Рубеном бежать.

Она дала в дорогу хлеба и wasná и велела мне забрать прячущегося Рубена.

– Только не суйтесь в знакомые места, где вас знают, – предупредила она. – Иначе эти агенты вас найдут. Сядьте на поезд и езжайте, пока не наступит утро. Великий Дух вас защитит.

Я взял хлеб с wasná и пошел на холмы за Рубеном. Потом мы с ним сбежали вниз к рельсам и влезли, зацепившись, в проходящий мимо поезд.

Что же произошло с дедушкой дальше, я так и не узнал.

Для того тебя и наняли

Дэнтон

На обратном пути в город я чувствовал себя как никогда неуютно. Два-Пальца заставил меня сесть на заднее сиденье рядом с Одиноким Псом. Уж не знаю, то ли он думал, что старик может взять и исчезнуть, то ли просто назло решил посадить нас рядом. Я все поглядывал краешком глаза на Одинокого Пса, предполагая, что должен, наверное, что-нибудь сказать. Однако сам старик молчал и явно был не склонен к разговорам. Он сидел неподвижно, сложив руки на коленях и с безмятежным выражением лица.

Два-Пальца вел машину в обычной своей манере, смоля одну сигарету за другой, сопя и неистово бранясь, когда наскакивал колесом на бугор или выбоину и появлялось ощущение, будто внутри встряхиваются все кости разом. Похоже, он напрочь забыл про мальчонку Одиноких Псов.

Так мы и проехали всю дорогу, не перемолвившись ни словом, и это жуткое внеземное спокойствие старика, казалось, пропитало собою весь салон. Я чувствовал себя гадко и пристыженно. И не мог дождаться, когда же выберусь из этого неприятного положения.

Оставив их обоих перед входом в контору, я поспешил к своему пикапу. Меня даже мутило от того, что мы сегодня сделали.

Всю ночь я крутился и ворочался без сна, не находя покоя от самобичеваний и сомнений. Утро тоже облегчения не принесло. Я уже всерьез размышлял о том, чтобы собрать в пикап вещички да и двинуть дальше на запад. Однако я должен был довести дело до конца. Меня преследовало лицо этого мальчонки, выглядывавшего из-за матери. Это было невинное божье дитя.

Я поехал к конторе, сам еще не зная, что буду делать.

Два-Пальца уже был там – вообще беспрецедентный случай для человека, который редко приезжает на работу раньше полудня. Если вообще туда является.

– Мне это совсем не нравится, – сказал я, уже готовый к резкому отпору.

– Ты о чем? – спросил Два-Пальца, выгребая со дна консервной банки остатки чили.

– О том, что мы должны забрать этого мальчика.

– Не мы, а ты, – возразил Два-Пальца, старательно облизывая ложку. – Ты поедешь и его заберешь.

Я был в шоке. Какого только ответа я от него не ожидал, но уж точно не такого!

– Почему я?

Два-Пальца, прищурившись, наклонился ко мне.

– Потому что я занят.

И через всю комнату швырнул банку из-под чили в мусорную корзину. Ударившись об ободок, жестянка отлетела на пол.

– К тому же, – продолжал он, – как по-твоему, для чего мы, черт подери, тебя наняли?

Я застыл на месте, обескураженный, совершенно сбитый с толку.

– Так что отправляйся. Езжай и забери его. Включи весь свой шарм ученого парня. Найди этого сучонка и привези сюда.

Я даже не знал, что сказать. Два-Пальца был, конечно, прав: для того меня сюда и наняли.

Оставив его в конторе перелистывать мужской журнал, я сел в машину и отправился в сторону Дороги Одинокого Пса. Я все размышлял о том, что, вполне может быть, вся моя авантюра поселиться в Южной Дакоте оказалась лишь очередным неудачным выбором в моей жизни из множества сомнительных вариантов.

И все же у меня не выходил из головы образ этого мальчика с широко раскрытыми, ничего не понимающими глазами и торчащими волосами, как пушинки одуванчика. Я никак не мог оставить его на волю Два-Пальца.

Нелюбезный прием

Дэнтон

Миссис Одинокий Пес встретила меня в дверях дома, и на любезный прием рассчитывать не приходилось. Она стояла на пороге, уперев руки в бока и загородив собою вход. Войти она меня, естественно, не пригласила.

В прежние приезды я не особо обращал на эту женщину внимание, будучи слишком занят двумя мальчишками и общением своего начальника со стариком. Но теперь мы оказались с ней один на один, и я ощутил на себе всю тяжесть ее грозного присутствия.

Она была, наверное, чуть старше тридцати, с резкой угловатой наружностью, с черными густыми волосами, увязанными сзади под платок. Должно быть, в детстве она переболела оспой или еще какой болезнью: щеки ее были сплошь в мелких рубцах.

В иных обстоятельствах она могла бы показаться привлекательной. У нее были широкие скулы, гордый орлиный нос и крупный волевой подбородок. Но в ней сидело что-то очень мрачное (причем злоба в ней была совсем иного рода, чем у Два-Пальца), что лишало эту женщину красоты и заставляло казаться холодной и пугающей.

Что больше всего меня поразило – это ее глаза. Светло-голубые и полупрозрачные, почти как лед. Я никогда прежде не видел таких глаз, особенно у коренных американцев. Они горели какой-то отчужденной яростью, не обещая света.

– Доброе утро, миссис Одинокий Пес, – сказал я, всячески стараясь, чтобы она заметила, как я к ней обращаюсь. Мне хотелось подчеркнуть, что я отношусь к ней с почтением и уважением, как к личности – а вовсе не как Два-Пальца, который гаркал: «Эй, ты!» – или вообще никак не называл собеседника. – Я приехал насчет ваших сыновей.

Она уставилась на меня своим устрашающим взглядом и ничего не ответила. Я привычен был к такому крайнему немногословию индейцев, но в ее молчании таилась угроза, действовавшая мне на нервы.

– Нам необходимо поговорить о ваших мальчиках, – продолжил я, не в силах больше выдерживать паузу.

– Где мой дедушка? – спросила она. Голос ее был ровным, лишенным малейших эмоций.

Поднялся ветер, задувая все вокруг песчаной пылью. Ладонью я прикрыл сбоку лицо, пытаясь защитить глаза.

– Можно мне войти? – спросил я.

– Где мой дедушка? – повторила она.

Я не знал, что и ответить. Я понятия не имел ни как поступил с ним Два-Пальца, ни что тот вообще планировал.

– Я оставил его в городе. С Два-Пальца, – сообщил я.

– Ему восемьдесят семь. Он совсем старик. Вы не имели права его забирать.

– Я знаю. Но это не мне решать.

– Не сомневаюсь, что не вам. Оставьте свои извинения при себе. Вы не войдете в мой дом.

И, развернувшись, она закрыла дверь перед моим носом.

Я вернулся к своему пикапу и долго сидел там, не зная, что делать.

Ветер шелестел за окнами и наносил на капот узоры из песчаной пыли. Откуда-то принеслось перекати-поле, обогнуло крыло и умчалось дальше в прерии. Все складывалось как-то очень неправильно, даже опасно. Единственное, чего мне хотелось, – это поскорей отсюда уехать. Но я не мог вернуться к Два-Пальца с пустыми руками. Если мне не удастся забрать мальчика, то надо, по крайней мере, заполучить хоть какое-то да объяснение. А потому я вернулся к дому и снова постучал в дверь.

Миссис Одинокий Пес широко распахнула ее и встала передо мной на пороге, скрестив руки у груди.

– Что? – спросила она. В руке у женщины был кухонный нож.

– Мне в самом деле очень жаль. Но это была не моя идея.

– Вас это все же не остановило.

– То, что сделал Два-Пальца, было неправильно, – продолжал я, дружелюбно пытаясь наладить с ней контакт. – Он неуважительно обращался с вашей семьей.

Я понимал, что выхожу далеко за рамки того, что вправе говорить. Подобное личное признание – особенно при том, что я явился как официальное лицо, – было совершенно недопустимым. Однако меня не покидал образ ее младшего сынишки с большими и невинными глазами, выглядывающего из-за матери.

Женщина все так же молча стояла, глядя на меня с презрением.

Внезапно я не задумываясь выпалил:

– Я вовсе не считаю, что вашему сыну следует ехать в подобный интернат.

Услышав то, что вылетело у меня изо рта, я не поверил своим ушам. Я как будто отделился от телесной оболочки. Все мое одиночество, все дурные предчувствия по поводу нынешней работы, моя потребность в чьей-то симпатии или, по крайней мере, в понимании – все охватило меня разом в этот момент, когда я глядел на индейскую женщину с ледяными глазами, перекрывшую мне вход.

Она надменно смерила меня взглядом. От песчаной пыли щипало глаза и саднило лицо.

– Верните мне моего дедушку, – сказала женщина и захлопнула передо мной дверь.

Напуганный человек

Дэнтон

– Да черт тебя дери! – прорычал Два-Пальца, грохнув кулаком по столу. – Позволить какой-то гребаной скво[15] собой командовать!

Он наклонился ко мне через стол, припечатав меня зловещим взглядом.

Я был внутренне готов к его гневу, но никак не ожидал такого уровня угрозы. Я заранее придумал себе целую речь, объясняющую, почему я вернулся ни с чем. Но, оказавшись лицом к лицу с такой ожесточенностью, не смог найти нужных слов.

– По-моему, прежде чем она согласится нам что-нибудь сказать, ей необходимо увидеть дедушку, – неуверенно сказал я.

Два-Пальца наискось рубанул ладонью по столу, смахнув на пол стаканчик с кофе.

– Кто здесь начальник?! Ты?! Или эта долбаная скво?! Или какой-то чокнутый старик со своей трубкой?!

– Речь идет о семье, – как можно спокойнее заметил я. – И я думаю, мы должны относиться к этому с уважением.

– Он думает! Ну надо же! Он думает!

Два-Пальца прошагал в другой конец комнаты, яростно сжимая и разжимая кулаки.

– Тебе платят не за то, чтоб ты тут думал!

И он со всей злости вметелил кулаком в стену – любой другой человек от такого удара сломал бы себе руку. Впервые за все время я уяснил, почему в тех семьях, куда наведывался за детьми Два-Пальца, его настолько боялись.

– Я просто тебе говорю то, что я понял, – миролюбиво ответил я. – Мне кажется, если мы хотим что-то для себя выяснить, нам необходимо найти старика и отвезти к ней.

Сердито сплюнув в мусорную корзину, он развернулся ко мне.

– Хочешь найти старика? Думаешь, это поможет? Тогда давай – вперед. Найти-то его несложно. В задней комнате сидит.

Услышанное меня потрясло. Мне даже в голову не приходило, что Два-Пальца намерен держать у себя старика как узника.

Я знал, что в глубине здания остались несколько старых камер от прежнего изолятора, который здесь располагался, пока через дорогу не построили новое отделение полиции. Однажды мне довелось там побывать. Это были сырые, затхлые, провонявшие мочой клетушки, захламленные ненужными столами, старыми покрышками и сваленными набок картотечными шкафами. Мне и в голову бы не пришло, что в подобном месте могли запереть глубокого старика, тем более без каких-либо законных оснований.

Одинокого Пса я нашел в одной из камер. Он лежал, подтянув ноги, на деревянной скамье. Ночью ему вряд ли удалось выспаться – Два-Пальца даже не удосужился дать ему какой-нибудь плед.

Увидев меня, старик сразу сел вертикально. Когда я отомкнул дверь камеры, он уже стоял, вытянув руки, почти по стойке смирно. В его манере держаться ощущался дух целых поколений бойцов с военной выучкой.

– Поехали домой, мистер Одинокий Пес, – сказал я.

Кивнув, старик пошел к двери.

И вновь меня поразило это безмятежное достоинство в его манере держаться. Было очевидно, что двигаться ему тяжело. Но тем не менее он нес себя с такой самодостаточностью и уверенностью, что казалось, контролировал все вокруг.

Я замечал уже такое качество у индейцев и привык воспринимать это с благоговейным восхищением. Входя куда-либо, они умели завладеть пространством, не произнеся ни слова. Представляю, каково было переговорщикам от правительства противостоять целой группе таких людей и пытаться убедить их, что теперь они должны подчиняться воле сидящего в Вашингтоне Великого Отца.

К счастью, никаких переговоров от меня не требовалось. Я должен был лишь отвезти Одинокого Пса к его дому среди холмов и попытаться убедить старика и его внучку по крайней мере обсудить с Два-Пальца особенности их младшего мальчика и невозможность его учебы в интернате.

Я хотел поехать на государственной машине, но Два-Пальца сам мне ее не предложил, а спрашивать у него я не решился. Поэтому пришлось воспользоваться пикапом. Для меня это было нелегко. Впервые после смерти Симпатюни кто-то садился рядом на пассажирское кресло.

Все так же отказываясь от какой-либо поддержки, старик подошел за мной к пикапу. Открыв пассажирскую дверцу, замер на мгновение. Поглядел на меня, затем на сиденье и тихо улыбнулся, как будто уже что-то знал. Он коснулся ладонью кресла, кивнул, после чего единым легким движением – вопреки своему преклонному возрасту и больной ноге – скользнул на сиденье и положил ладони на колени. Сев, он застыл с закрытыми глазами и чуть ли не с блаженной улыбкой на лице.

Так странно было видеть его на месте Симпатюни, но почему-то меня это не удручало так сильно, как я опасался. Вид у старика был умиротворенным, и на меня самого это подействовало успокаивающе. В молчании мы проехали по улицам и, покинув город, направились к бескрайним холмам.

– Я хочу извиниться за Два-Пальца, – сказал я. – За то, что он сделал с вашей трубкой.

Открыв глаза, старик мягко коснулся моей руки.

– Он напуганный человек. У него оробелый дух.

Это был не тот ответ, которого я ожидал.

– И все же я из-за этого чувствую себя виноватым.

Старик вскинул ладонь, словно останавливая меня на пути.

– Вы никак к этому не причастны.

– Но я там был. И должен был что-то предпринять.

Он сжал губы в еле заметной улыбке и устремил взгляд вдаль. Это была улыбка обращенного внутрь сознания, полного сокровенных мыслей и знаний.

– Его дух совершает очень долгий путь, – произнес он наконец. Потом похлопал меня легонько по колену: – Так же, как и ваш.

На этом он откинулся на спинку сиденья, снова положив ладони на колени и сомкнув глаза – отгородившись от окружающего, точно зверь, который не хочет, чтобы его видели.

Этот человек – вы

Дэнтон

К тропинке, ведущей к дому Одинокого Пса, мы подъехали, когда солнце уже начало опускаться за дальние холмы. Ветер к тому времени стих, но в воздухе все равно висела пыль, рассеивающая последние солнечные лучи и придающая всему вокруг кроваво-красное свечение. От отражавшегося в окнах света казалось, будто внутри все охвачено огнем.

От зноя и безветрия по земле задрожало марево. Я мог лишь представить, как себя чувствует в такую погоду старый Одинокий Пес. Температура держалась еще выше ста градусов, а он был одет в джинсы и рубашку с длинным рукавом, застегнутую на все пуговицы, включая ворот и манжеты.

Я не понимал, предложить ли ему помощь, чтобы выбраться из машины, или предоставить сделать это самостоятельно. Прежде он неизменно отказывался от любой поддержки, и все же поездка была долгой, и я знал наверняка, что он ничего не ел с тех пор, как мы увезли его накануне из дома.

Пока я колебался, как поступить, мой пассажир неожиданно подал голос:

– Зайдете к нам. – Прозвучало это скорее как приказ, а не приглашение.

Этого я никак не ожидал. Я понимал, что должен все выяснить насчет мальчиков, но надеялся решить эту проблему на относительно нейтральной территории их переднего двора. Внучка старика ясно дала мне понять, как относится к тому, чтобы я заходил в ее дом, и мне вовсе не хотелось вновь испытать на себе ее гнев.

– Я не уверен… – начал я, но старик уже открыл дверцу машины и спустил ногу на пылящий грунт.

– Идемте, – сказал он с еще большей значимостью в голосе и настойчиво повторил: – Зайдете к нам.

Я не желал говорить «да», но и не смел ответить «нет», а потому просто подчинился его статусу старшего и послушно пошел за Одиноким Псом к дому.

Заслышав, как подъехала машина, его внучка вышла встретить старика у дверей. Всецело поглощенный тем, чтобы не потерять равновесие, он не заметил, каким ледяным взглядом она меня одарила. Я пожал плечами, словно говоря, что всего лишь следую велению старшего, однако ее прием теплее не стал.

Wašíču зайдет к нам, – сказал старик внучке. Очевидно, он все же ощутил возникшую между мною и ей напряженность, хотя с виду казалось, он ни на что не обращает внимания.

– Дедушка! – с укором воскликнула женщина.

– Нет, Ри, – возразил старик. – Wašíču зайдет в наш дом.

Первый раз я услышал, как кто-то назвал ее по имени.

Наклонившись, старик коснулся ладонью небольшого кустика с желтыми цветочками в маленьком палисаднике у дверей.

– Ух ты! – удовлетворенно произнес он. Потом улыбнулся внучке, как будто больше ничего сейчас и не обсуждалось. – Pȟeží zizí[16]. Все идет как надо, – погладил он кустик, точно маленького питомца. Потом спросил у меня: – Знаете этот цветок?

– Нет, – качнул я головой. – Я плохо разбираюсь в растениях.

Старик глянул на меня с легкой улыбкой.

– Помогает при простуде.

Внучка взяла его под локоть, помогая пройти в дверь. На меня же она резко глянула через плечо, словно пыталась отпугнуть приблудную собаку.

– Ри, девочка моя, – сказал ей старик, – этот wašíču зайдет к нам ненадолго. Мне нужно кое-что ему сказать.

Женщина возмущенно выпучила глаза, однако ничего не ответила.

Получалась какая-то бессмыслица! Все, что старик хотел мне сообщить, он вполне мог сказать и во время поездки.

В доме внучка сразу повела Одинокого Пса к креслу-качалке. В отношении меня она даже не старалась изобразить гостеприимство. Я остановился у самой двери, отчаянно пытаясь придумать, что делать. У меня не хватало духа спросить о мальчиках. Разумеется, рано или поздно мне все равно пришлось бы об этом заговорить. Но сейчас было еще не время.

Однако старик как будто прочитал мои мысли.

– Вы приехали насчет Рубена, – сказал он. – Вот почему Два-Пальца велел вам отвезти меня домой.

– Да, – кивнул я, – так и предполагалось, но…

Старик жестом приказал мне умолкнуть.

– Об этом мы тоже вскоре поговорим. Внучка, дай ему воды. День нынче жаркий.

Ри была очевидно не рада моему присутствию. Тем не менее сделала так, как велел дед. Черпнула ковшиком из ведра воды, налила в стакан и подала мне, после чего отошла в угол и застыла, сложив руки у груди.

– Вот и славно, – произнес он, как будто завершив предварительные приготовления. – Теперь я должен кое-что вам сказать. Садитесь, садитесь.

Я нерешительно прошел к лавочке, стоящей вдоль стола, и сел напротив старика.

Достав из нагрудного кармана рубашки помятую пачку, он вытащил сигарету, закурил от спички.

– Курите? – протянул он в мою сторону пачку.

Я мотнул головой и попытался напустить спокойный вид.

– Та работа, которой вы занимаетесь с Два-Пальца, – начал он, – скверная по существу. Прослышав, что этим делом стал заниматься еще один wašíču, я немного поспрошал о вас. Своих друзей в городе, что часто вас видели в обед. Они понаблюдали за вами. Сказали, что у вас в глазах печаль. Что у вас сумбур в душе. Сказали, что вы не годитесь для этой работы, и эта работа не годится для вас. Мне знакомы интернаты, куда вы переправляете детишек. И я знаю, что там делают с малыми детскими душами. Леви я отправил туда, потому что он крепкий и потому что ему следует получше познакомиться с обычаями wašíču. Но Рубен – не Леви. И в такой школе ему не место. Я догадывался, что вскоре вы за ним приедете. И я ждал, когда смогу с вами встретиться. И вот вы передо мной. И я вижу то, что поняли мои друзья. И хочу кое-что вам поведать.

Я неловко поерзал на месте, чувствуя себя школьником, вызванным в кабинет директора.

– Вам не место на такой работе. Вы не понимаете, чем занимаетесь. Вы словно малое дитя, не знающее, что хорошо, а что плохо. Вы оказались в нашем краю, точно раненое животное. Не видите, что творится вокруг вас. Думаете лишь о своей боли. Вы слишком погружены в себя.

Мне некомфортно было выслушивать о себе эти психологические измышления, однако в его словах имелась изрядная толика правды.

– А у этого человека по прозванию Два-Пальца, – продолжал старик, – рана была еще тяжелее. Но она неправильно залечена. А ваша рана еще не затянулась. И вашу еще можно исцелить правильно. Друзья сказали мне, что вы хороший наблюдатель. А хорошие наблюдатели всегда умеют слушать. Вот потому я сейчас буду вас наставлять. Я посвящу вас в правду насчет Рубена. И хочу, чтобы вы внимательно выслушали меня. Это очень важно.

Я неуверенно кивнул, пока что совершенно не представляя, куда он клонит.

– Меня не взрастили на языке wašíču, – продолжал старик. – И я не умею мыслить как wašíču. В вашем языке больше слов, чем у нас, но все они из чуждых краев. А я хочу поведать вам истину словами той земли, по которой ходили мои деды.

Его речь приобрела торжественный, церемонный тон.

– Я хочу, чтобы ты стала тому свидетелем, моя девочка, – повернулся старый индеец к внучке. – Вот почему я пригласил его в наш дом. Если я призову тебя в свидетели, то буду связан обязательством перед Создателем говорить только правду.

Его внучка ничего не ответила, лишь продолжала взирать на меня своими холодными голубыми глазами. Старик вновь обратился ко мне:

– У wašíču и у индейского народа память устроена по-разному. Wašíču помнят то, что уже произошло. А это легко забывается. Вот почему вы записываете все в книгах. Вы не хотите забыть то, что когда-то случилось. У индейцев память иная. И она не в книгах. Отчасти она живет в сказаниях. Отчасти – в неведомом для wašíču месте.

Доводилось ли вам видеть, как животное ищет себе еду? – продолжал старик. – Откуда оно знает, где именно смотреть? Видели вы птиц, возвращающихся домой весной? Откуда они знают, куда им лететь? Вот такой род памяти и присущ нам, индейцам. Вот почему вы умыкаете наших детей и держите их в ваших школах. Вы наполняете их разум словами wašíču и бьете их, когда они используют свои, родные слова. Потому что вы считаете, что память передается словами. Если лишать нас слов, мы, может быть, и лишимся той памяти, что переняли от wašíču, но нашу индейскую память этим не прервать. Все мы однажды получили эту индейскую память. Ее передали нам предки. И она дана на нашем языке. Наш язык совсем не такой, как ваш. Он не называет имена вещей – он их призывает. Когда мы призываем их, они прислушиваются и отвечают нам. Ваша речь всем вещам дает названия. Но это лишь имена, данные вами, – а вовсе не их настоящие. И ничто не станет к вам прислушиваться, если вы будете обращаться к ним своими выдуманными словами.

И все же ваша речь сильна и настойчива, – покачал головой индеец. – Она окутывает землю, точно одеялом. И ничто не может ее избежать. Ваши люди уверены, что, если вы обернете нашу речь своею, то ваши слова заглушат наши и наши слова под нею умрут. Вы думаете, тогда мы потеряем свою индейскую память. Со многими так и случилось. Но те, кто сохранил твердую индейскую память, не могли позволить, чтобы ваши речи заглушили наши слова.

Мне трудно было следить за его мыслью. Его манера выражаться была непривычной и туманной. Я хотел было задать ему вопрос, но Одинокий Пес поднял ладонь, останавливая:

Загрузка...